Стихоритмия

Злищев Александр

Проза

 

 

Хутор

 

1

Весенний паводок давно уже сошёл, но просёлочная дорога в хуторе по-прежнему оставалась вязкой, словно густая овсяная каша. В центре хутора, рядом с кладбищем, над домами заметно высится железный амбар. Брошенные комбайны вокруг амбара, словно мертвецы советской эпохи железными ртами демонстрируют свои гнилые зубы.

Из глубины прозрачного, свежего воздуха нарастет железный шум приближающейся электрички. На станции «125 километр» давно уже не выходят люди. Непонятно для кого бетонной плитой обозначен перрон. Хутор Степной — одичалая сторона. Редкого гостя он разглядывает со всех сторон чёрными дырами выбитых окон из старых, покосившихся изб. Замерли в поклонах синие шеи колодцев — журавлей, чьи кормушки давно опустели в глиняной чаше пересохшей земли. Мёртвый уголок, колыбель традиций.

Людей в этом хуторе можно по пальцам пересчитать: Баба Нюра, Кулачиха, Клавка, дед Иван, Валька, да муж её Витька. Все они люди не молодые уже. Когда-то хутор процветал и развивался, а сейчас будто проклял кто. Молодёжь разъехалась, работать некому, так и стала здесь жизнь. Каждый день как один. Живут кто чем. У каждого скромный огородик, да скотина в виде кур да гусей. Так же, каждый месяц исправно в хутор носит пенсию почтальон.

Недавно в хутор приезжала большая белая машина. Вышел из неё мужик в костюме строгом, а за ним ещё два, но одетых намного проще. Постояли, покрутились, что-то долго обсуждали и кивали головами. Тот, что в костюме, держал руки скрещенными на груди, и часто на часы поглядывал. Потом они так же резко исчезли, как и появились.

В тот вечер в хуторе покоя не стало. Баба Нюра подняла визг на всю улицу, мол, сносить нас будут к чёртовой матери и застроят какими-то заводами да бараками. Витька всё смеялся, и сплёвывал на землю табак из вонючей махорки. Кулачиха охала и боженьку молила, а дед Иван задумчиво всё слушал в стороне, да потирал в руках затёртую до блеска треснутую трость. Кто знает, о чём думал дед? От него давно слова неслышно было, всё кивал да поддакивал. Своего мнения никогда не высказывал ни по каким вопросам и причинам. Живёт он один с собакой Чайкой. Часто можно встретить его рано утром гуляющего вдоль одной единственной улицы, а собачонка вокруг него вьётся как уж, что порой деду прохода не даёт. Вот только с ней он и разговаривает. Нагнётся к Чайке, почешет за ухом, да и шепнёт ей чего-то, а та как мяса съела — глаза загорятся, и хвост по сторонам ещё чаще загуляет. Одна радость у деда, и это — собака по кличке Чайка. Говорят, что семья его в войну вся погибла. Снаряд прямой наводкой ударил прямо в избу когда они спали. А сам дед тогда на фронте был. После войны Иван так и не женился. Работал водителем на комбайне. Бывало, мужики после рабочего дня и выпить не дураки были, а Иван всё отнекивался да отшучивался. Не любитель был. Ну и пошёл слух, мол, тронулся Иван. С тех пор не было у деда ближе никого кроме собаки. Чайку он ещё щенком на железной дороге подобрал не далеко от хутора. Сидела она на перроне худющая как доска, и скулила еле слышно. Видать кто-то из дачников из электрички выкинул, а дед мимо бедняги пройти не смог — жалко стало животину, издохнет ведь. Покрутил он её в руках, пощупал, да и сунул под фуфайку щенка. Почему Чайкой назвал, вот этого никто не знает. Окрас у неё интересный — вся белая, а лапы чёрные, может потому и Чайка, чёрт его знает. Он Чайку на цепь никогда не сажал, зимой так вообще в хату заносил до весны. Тешился с ней как с ребёнком, молоком поил, и кормил харчами из своей тарелки. И где только не увидишь деда, собака с ним повсюду была.

 

2

Не прошло и двух дней, как машина эта белая вновь в хутор приехала. Баба Нюра тут как тут, словно у окна дежурила. На этот раз приехали только двое, без блатного пиджака.

— Здорово, хлопцы. Ищите кого? Аль, что украсть удумали?

— Привет, бабуля! Что ты! Красть мы нечего не хотим, Разве что немного времени Вашего драгоценного. Дело у нас к Вам.

— Ко мне? И шо ж це за дело таки?

Мужики переглянулись, и продолжил второй:

— Мы из города приехали, меня Сергеем зовут, а это брат мой Дмитрий. Ты, бабуль, давно тут живёшь?

— Давно, сынки, давно. И родилася я тут, и выросла, и мужа тут же схоронила. А вы не из этого, не из телевизера ли?

— Да не совсем — продолжил Сергей — Мы по сёлам и деревням утварь старинную скупаем, или меняем на новую. Вам-то зачем старьё нужно? Вот и давайте меняться. Ну или деньгами поможем. Есть ли у Вас чего интересного тут?

Баба Нюра брови насупила, подбородок рукой подпёрла, и стала усиленно вспоминать. Старушка то в землю глаза опустит, то исподлобья на гостей незваных стреляет. А братья смотрят на неё, да умиляются.

— Ну так что, бабуль, пустишь в хату. Мы сами посмотрим, да выберем то, что нам нужно. Ты не бойся, мы люди цивилизованные. Нам чужого даром не надо, а договориться всегда успеем.

— Ну, не знаю я. В первый раз вижу вас. Гости нас редко посещают, а мы тут одичали совсем, вот и думай кто вы.

— Дело Ваше, бабуль. Не хотите — как хотите. Мы тогда по другим хатам пойдём.

— Ладно — сказала баба Нюра — пойдёмте.

Только зашли гости на порог, сразу стали по сторонам озираться. Всё руками лапают: занавески, плошки, вилки с ложками, да на икону косятся. Бабка за каждым шагом следит, щурится, и платок на голове поправляет. Походили гости по хате, сели на диван и стали шушукаться меж собой.

— Ну что, хлопцы, ничего не приглянулось?

— А Вас как звать-то, бабуль?

— Баба Нюра я.

— Баб Нюр, ну что хотим сказать… Изба у тебя старая, худая совсем, мы бы её полностью купили, да вот только приглянулись нам комод твой, чайничек медный, да икона, что в углу висит. Комод мы бы тебе поменяли на новый, современный. Чайник бы тебе электрический купили, а за икону пять пенсий твоих выплатим. Как ты на это смотришь?

Бабка вздохнула, поправила подол свой, и стала в уме прикидывать.

— Комод и чайник я могу ещё как-то поменять, а вот икону, хлопцы, ни за что не отдам. Семейная она. Меня с ней крестили, меня с ней и похоронят. А за комод и чайник Вы мне лучше деньгами отдайте.

— И сколько же ты хочешь за них?

— Пять тыщ — ответила бабка.

Мужики переглянулись, пошептались, и порешили.

— Ну, пять, так пять. Договорились. Завтра приедем, заберём. А ты ещё чего посмотри, может запрятала куда?

— Хорошо, хлопцы, пошукаю.

Проводила бабка скупщиков, села на стул возле окна и дальше за братьями наблюдать.

Городские в каждую хату зашли, везде пустили, кроме деда Ивана. Толи спал он, толи был где, но дверь так и не открыл. Вечером же опять покоя в хуторе нет. Все собрались возле брёвен, и стали городских обсуждать. Кому чего наобещали: телевизор Кулачихе за зеркало, стиральную машину супругам за серебряные ложки, и денег по мелочи за всякие мелочи. Довольны все остались приездом гостей, да и в хатах ничего не пропало. Чудо, да и только.

 

3

Рано утром вновь приехали братья. Только машина другая, чёрная с прицепом. Стали всё поспешно грузить, и тут же расплачиваться. Никого не надурили, всё сделали, как и договаривались. Стали уже было прицеп закрывать, как вспомнили про хату, в которую не достучались. Спросили у бабы Нюры про хозяина. Та им всё и рассказала как есть. Мол, дед там странный живёт один с собакой, ветеран, лет восемьдесят ему, и старья всякого в хате с излишком будет. Решили братья вновь к нему заглянуть, чтоб лишний раз не возвращаться. Бабу Нюру с собой взяли, чтоб не спугнуть старика, и сразу в доверие войти без объяснений.

На этот раз дед дома был. Открыл двери, бабка всё ему объяснила, и старик пустил братьев в свой дом. Рылись, копались горожане, да всё без интереса. Но как только увидели китель военный, то аж замерли с открытыми ртами. На старом военном кителе два ордена и звезда героя.

Ничего не стали они ему предлагать, а просто извинились, что потревожили, и вышли из хаты. Бабка следом за братьями.

— Ну что же, ничего у деда не приглянулось? У него комод как мой почти, и фляга немецкая есть, трофейная. Что ж вы, хлопцы? Он и так один живёт, без родственников. И бедно живёт, сами видели как.

— Да знаешь, бабуль, если бы надо было чего, мы бы спросили. А так, комод у нас уже есть, а фляжек и в городе полно — не такая уж это и редкость.

— Ну как знаете, хлопцы. Езжайте с миром — сказала баба Нюра, и перекрестила машину в воздухе перстом.

С тех пор стали в хуторе веселее жить. Съездили в город, скупились необходимым, бабы халаты да платки, Витька набор инструментов. С утра до ночи что-то пилит, режет, забивает. Забор поправил, крыльцо обновил. А вечером все у Колпачихи телевизор смотрят. Чуть ли не каждый день добрым словом вспоминают перекупщиков. Один дед Иван, как жил, так и живёт. Гуляет с собакой, да возле речки пропадает.

 

4

Неделя прошла, другая. Солнце уже по-летнему запекло. Зацвели в хуторе абрикосы да вишни. Запахло мёдом от жёлтых одуванчиков. Стали старики на улице чаще бывать. Выйдут за двор, сядут на лавочки, и греются на солнышке. Клавка в городе цыплят купила, сделала загон для них из досок, и караулит целый день от коршунов да ястребов. Витька и Валька к родственникам уехали на майские праздники. Теперь ждут их хуторяне с гостинцами и с новостями. А дед Иван сеть новую плетёт уже третий день. Уж больно сильно к рыбалке пристрастился. Сейчас, говорит, подуст хорошо идёт и сельдь. Как словит много, так обязательно со всеми поделится. Куда ему столько рыбы? Собачка сытая, а деду возиться с ней неохотно, ему сам процесс нравится. Хорошо в хуторе в эту пору. Тишина и спокойствие. Говорливые птахи целый день щебечут, порхая с ветки на ветку. Свежий ветер с лугов стелит по хутору горечь полыни и дикой гречихи, перебивая запах мяты, и цветущих вишен с абрикосами.

После полудня, на краю хутора появились две фигуры. Баба Нюра долго всматривалась, но быстро узнала в них Витьку и Вальку. Странно было то, что шли они не со стороны перрона, где останавливается электричка, а со стороны дороги, по которой даже автобусы не ходят.

— Здорово горожане — сказала, щурясь от солнца, баба Нюра.

— Здорово! — ответили счастливые, отдохнувшие семьянины.

— А чегой-то вы от сель идёте? Вас чи довёз кто?

— Довезли, довезли — стала хвалиться Валька — вот только не совсем до хаты, но и на том спасибо!

Бабка покивала головой, но не стала спрашивать кто и почему. А та, недолго думая, сама стала рассказывать:

— Нас те самые перекупщики довезли! Мы с Витькой на вокзал приехали, а они там стоят, как нас ждали. Стали спрашивать как мы там, всё ли хорошо. Я потом за молоком отошла, в городе забыла купить, ну они с Витькой там трещали. Опосля предложили довезти. Ну а нам что, отказываться что ли?

— Конечно. Молодцы! — ответила баба Нюра.

С тех пор, как Витька из города вернулся, то больно замкнутый стал. Инструменты забросил, телевизор перестал смотреть по вечерам у Колпачихи, сам себе на уме какой-то. Чаще стали его с дедом Иваном видать. Крутится вокруг него, о чём-то разговаривают. Валька за мужа прям переживать стала. По вечерам молчит, с женой огрызается, и постоянно о чём-то думает.

В войну, Витька ещё пацаном был. Его отец тогда на сторону немцев перешёл, когда те хутор захватили. Что тут говорить, и так понятно как к ним немцы относились, и как свои. Когда хуторяне от голода пухли, Витька румяный был, и из хаты старался не выходить — пацаны могли серьёзно покалечить. После войны, отца Витькиного без суда и следствия расстреляли, семью трогать не стали, что тогда понимал он в свои семь, или восемь лет? Об этом никто не любит вспоминать, да и понятно почему. Чего уж старое ворошить? А как подрос Витька, то стал работать в колхозе с утра до ночи. Соседям по хозяйству помогал, да и плотником он, как говорится, от Бога был, да и никому в деле не отказывал. В хуторе все поговаривали, мол, Витька тем самым грехи отца замаливает. Вскоре женился на Вальке, и стали жить они как все, как обычная хуторянская семья.

 

5

С утра в хуторе тишину нарушил какой-то стук. Как оказалось, у деда Ивана во дворе. Бубнят мужики, смеются, а чего делают — не понять. Одни головы видать из-за забора и только. Бабе Нюре неймётся. Ходила она, гадала, и всё же разобрал её интерес, и решила она заглянуть.

— Чегой-то вы тут делаете, соседи? Доброе утречко всем!

— Да вот, тёть Нюр, конуру значит, строим! — ответил Витька, показывая молотком на домик из новеньких досок.

— Конуру? Эт что ж, для Чайки что ли?

— Для Чайки — ответил довольный дед Иван.

Чайка рядом крутится, хвостом машет, словно понимает чего. Язык высунула и то и дело облизывается.

— Конура ладная у вас получается! Хоть сам в ней живи! — сказала баба Нюра, прислонив ладонь к щеке.

— Фирма веников не вяжет, тёть Нюр! — ответил Витька.

— Ну, Бог вам в помощь!

Долго они, до самого обеда ещё стучали молотком, да что-то обсуждали. В итоге не конура прям, а дворец получился. Дед довольный до самого вечера ходил, даже телевизор пошёл со всеми смотреть. А когда расходились от Кулачихи, то даже шутил слегка. Таким деда Ивана давно уже никто не видел.

Через день, другой пришёл дед Иван к Нюрке. Бледный весь, лица на нём нет и глаза печальные. Бабка сразу поняла, что горе какое случилось. Смотрит на него и говорит:

— Ты что это Иван?

Дед смотрит на неё и молчит, а в руках рубашку держит.

— Нюрка, погладь рубаху мне.

— Ты чи в город собрался?

— Собрался. А рубаха вон, не глажена.

— А зачем тебе в город-то?

— Да собачка моя совсем заболела. Не ест ничего, не пьёт. Сидит в углу и скулит — сказал дед и чуть слезой не подавился.

— От горе — ответила Нюрка и закачала головой.

— Ну так погладишь рубаху?

— Поглажу Иван, поглажу. А что ты в городе хочешь? Аль с собой Чайку возьмёшь?

— Да куда мне с ней? Она ведь даже не ходит, а на руках я её не унесу. Думаю ветеринара сюда привезти.

— Ой, горе какое, Иван! Ой, горе… — сказала Нюрка, и побежала утюг греть.

Дед сел на крыльце, глаза в землю опустил, гладит руки и плачет как ребёнок. Бабка рубашку гладит, и сама слёз сдержать не может. Да только не собаку ей жалко, а деда. Какой ветеринар в хутор поедет? Да и собака дворовая. Была б породистая какая, а то обычная псина.

— Держи дед рубашку-то.

— Спасибо Нюрка.

— Езжай с Богом — ответила бабка и что-то еле слышно прошептала деду в след.

Уехал дед рано утром и нет его ни в обед, ни после. Нюрка вся прям исходилась. Пошла к нему в хату, а там и нет никого кроме Чайки. Подошла она к собаке, а та на неё внимания не обращает. Лежит в фуфайке дедовой, и ухом не ведёт. Потрогала рукой собаку, а та уже и не дышит. Издохла бедная. Лежит калачиком, как холодно ей было, и мордочку под лапы спрятала.

— Ой, горе, горе Ивану — заохала бабка, и вон из хаты.

Вышла за двор, а он и дед ковыляет. Нюрка смотрит на него, и сказать боится.

— Ты чего это, Нюрка?

— Да тебя выглядываю. Не приедет ветеринар?

Дед помолчал секунду и отвечает:

— Нет. Говорит, к ним везти надо. По домам они не ездят. Вон, лекарствов полный пакет надавал, говорит поможет.

Бабка смотрит на деда, и боль её душевная всё сильнее растёт.

— Ну, иди уже в хату, отдохни.

— Хорошо, Нюрка. Сейчас будем собачку лечить, а уж потом на отдых.

Зашёл дед в хату и, не разуваясь сразу к Чайке. Потрогал ей нос, погладил живот, и не верит в то, что издохла собачка. Пододвинул ей мисочку с молоком, поднял мордочку и говорит ей: «Чайка, Чайка», а та и глаза не открывает. Лёг прям там дед, и плачет. Вот и не стало у деда его единственной радости. Остался он один совсем.

Похоронил Иван Чайку у себя во дворе, рядом с новой конурой. Даже на дощечке кличку её написал.

 

6

Вечером весь хутор знал про собачонку. Никто не хотел давить Ивану на больное, поэтому даже не пытались с ним заговорить. Хмурый ходил Иван всю неделю, а потом и вовсе пропал. Не днём его не видно, не ночью. Решили заглянуть к нему соседи. Пошли Клавка с Нюркой. Застали они деда в кровати. Лежит, пот с него градом льётся, дышит тяжело, и глаза мутные как в молоке.

— Иван, что с тобой такое?

— Да захворал я бабаньки, что-то прям совсем не хорошо.

Бабки смотрят на него, и видят что дело совсем плохо. Дед-то уже немолодой, а болезнь его, видать, сильно подкосила. Войну всю прошёл, семью похоронил, а тут собачонка какая-то из колеи выбила. Стали всем хутором деда лечить. От скорой отказывается, говорит, что ни за что в город в больницу не поедет. Помирать так уж лучше здесь, в хуторе.

Помер дед ровно через неделю после Чайки. Было ему уже за восемьдесят. Долгую жизнь прожил, да только не совсем счастливую. И сообщить о смерти старика некому, о родственниках он никогда не говорил, а знакомые все его в курсе смерти, потому что кроме хуторян и не было у деда знакомых. Витька в тот же день гроб сколотил деду скромный, и могилу выкопал на кладбище. Батюшку из церкви не стали звать, Клавка его так, по молитвеннику отпела. А врача звать из города всё же пришлось, чтобы смерть зафиксировать. В тот же день стали в хате его вещи растаскивать. Зашли, и кто что себе брать стал. Бабы за посуду ругаться начали, а Витька сразу за ордена кинулся. Нервно стал скручивать, что аж чуть ли не с кителем вырвал. Увидела это баба Нюра, и сразу всё поняла.

— Ах ты ж сукин сын! — завопила бабка — вон оно что!

— Что с тобой, Нюрка? — недоумевали бабы.

— Да что, что?! Витька ваш, сукин сын, деда убил!

— Да как же убил, Нюрка! Что ты несёшь!? Ты же сама видела, что дед от хандры помер! — возразила Валька.

Не стала бабка ничего объяснять, а кинулась на Витьку с кулаками, давай по лицу его стегать и всё кричала: «Сукин сын!», а тот даже сопротивляться не стал.

Когда поутихло всё, то рассказала баба Нюра хуторянам про Витькину подлость, и с тех пор косо все смотрят в сторону его хаты. Ордена-то он отдал перекупщикам, и вскоре уехал с Валькой в город к детям. Говорят, пьёт там не просыхая каждый вечер, и всё прощенья в бреду пьяном просит у деда. Тогда на вокзале предложили братья ему награды спереть, большие деньги обещали. Воровство в хуторе сразу бы прознали, поэтому Витька и решил Чайку отравить, потому что знал, как она деду дорога. Что не переживёт он её смерти, а как помрёт сам дед, то и ордена его первым делом присвоить решил.

В городе как узнали, что герой Советского союза помер, то приехали в хутор, памятник на могиле поставили. Хотели улицу единственную в честь него переименовать, но после решили что не нужно. Обещали в городе назвать.

Так и остались в хуторе Степном втроём жить Клавка, Кулачиха да баба Нюра. Совсем одичали старушки, и даже телевизор их не спасает. После смерти деда, говорят, деньги в хате большие нашли. Герой Советского союза «богатую» пенсию получал, да и не тратил никуда. Складывал по-тихоньку в шкатулку, на похороны, наверно. Знал бы дед о нужде Витькиной, то так бы дал ему денег. Добрый он был. А Нюрка по сей день утверждает, что видит иногда рано утром деда Ивана с Чайкой. Зажмурится, перекрестится, откроет глаза — а их уже и нет.

 

Жёлтая весна

В самом начале мая, когда солнце уже греет по-особому мягко и нежно, мы сидели на лавочке возле общежития, скинув с плеч лёгкие куртки, и строили планы на лето.

— Я думаю поехать на море. Неважно в какое место, лишь бы пляж был не далеко. Я ведь море никогда не видел. Только по телевизору, разве что, и на фотографиях — сказал рыжий Серёга, щурясь от яркого солнца.

— Да, море — это что-то с чем-то. Я был там ещё мелкий совсем. Когда к нему подходишь, то уже метров за сто слышишь его томный гул, шелест волн… Ну это нельзя описать, это надо чувствовать. Оно ещё пахнет так не обычно — добавил Дима, и почесал голову.

— А ты чего молчишь? — спросил рыжий у меня.

— А я даже не знаю пока. Как-то всё само получается. Вот когда загадываешь что-то, то никогда не сбывается. Поэтому я не люблю строить какие-то планы.

— Ну почему же? Планы строить тоже надо. Вот поставил себе цель, и начинаешь добиваться её. А если ничего не делать, то чего же тогда можно добиться? — уверенно ответил Серёга.

— Ну, может быть ты и прав — безразлично ответил я.

Было так хорошо, что никуда не хотелось уходить с этой лавочки. Май творил своё волшебство под гармонию птичьих голосов. Влажный чернозём пах свежей, плодородной пашней, а медовый туман распускающейся зелени окутал жёлтой пеленой косые провинциальные улочки. Нам по семнадцать лет, и все эти разговоры «не о чём» казались такими рассудительными, что от них мы, почему-то, чувствовали себя намного старше.

Прошло два месяца. Летняя сессия подходила к концу, и те, кто избавился от «хвостов» собирали вещи для отправки на заслуженные каникулы. На автовокзале как никогда много людей. У всех огромные сумки, пакеты и чемоданы. Стояла жуткая жара! Во рту всё пересохло, и встало пресной асфальтной кашей. Случайный ветерок поднимал с платформы густые столбы едкой и мелкой пыли. Я прятался в тени вокзала, и помахивал на себя неразгаданным сканвордом.

— Привет Санёк — раздалось справа от меня. Обернувшись, я увидел рыжего. Он был не по погоде одет. Из под тонкого и грязного свитерка желтела бледная конопатая кожа. На ногах были большие пыльные кроссовки, а засаленные джинсы бликовали на палящем солнце.

— Привет Серёга! Ты что это так, мягко говоря, неважно выглядишь? — напрямую, вопросом ответил я.

— Да так, подзабухал слегка. Ты все долги сдал?

— Ну да. Вот домой пытаюсь уехать.

— А я вот не все. Надо хоть появиться на консультации что ли, а то совсем отчислят.

— Если ещё не отчислили.

— Да, да, да… Это, слышь, а у тебя не будет рублей десять?

— Сам на дорогу занял. А ты что, — на море собираешь?

— Ага, на него. А наших тут никого больше не видал?

— Неа. Женя тут где-то бегал, но он уже уехал, наверное.

— Понятно. Ну ладно, я пойду посмотрю ещё кого-нибудь.

— Давай Серёга, пока!

Мы пожали руки, и больше я его не видел. Половину дороги к дому вспоминал его потерянный вид. Глаза бегали туда-сюда как мыши в коробке, жёлтая кожа была словно корка лимона, а на губах висела мёртвая белая кожа. В сентябре я узнал, что рыжий больше не учится с нами. Не потому, что его отчислили, а потому что его больше нет.

Тогда, весной, на местную точку, торгующую «палёной» водкой, хозяин завёз партию дагестанского спирта. Его он разбавлял с водой и димедролом. Спирт оказался не качественным, и даже токсичным. Люди от него желтели, а печень разлагалась как сахар в кипятке. Летом на кладбище отнесли четырёх местных алкашей, и рыжего. Глубокой осенью я присел на ту же самую лавочку. Багровые листья срывались с веток под мелким дождём. Ноябрь безжалостно хоронил творение мая. А Серёга так и не увидел море.

 

Мать

Тётю Любу в Бутурлиновском педучилище знают все. Запах от её пирожков с картошкой и капустой не даёт покоя голодным студентам ни на переменах, ни во время занятий, так как пахнут они на весь корпус точно, и, по-моему, даже чуть-чуть на улице. Скромная, немногословная, всегда в своём коротеньком фартучке и сиреневом берете, она стоит в фойе возле окна перебирая в кармашке звенящие копейки. Частенько она подзывала меня к себе, и, разворачивая старое детское одеяло в коробке, доставала горячий пирожок со словами: «На, кушай сынок. Уж больно худенький ты какой-то». Я же в ней души не чаял! Но при этом никогда не задумывался откуда и почему ко мне такое излишнее внимание и любовь? Тётя Люба была для меня олицетворением светлого, гуманного, и безгранично доброго человека. Но в тот вечер я словно заглянул ей в душу, и увидел там нечто страшное. До Нового года оставались считанные дни. В пустой, холодной аудитории я дописывал учебный натюрморт. Было около двенадцати часов вечера. Все уже давно разошлись по домам, а я упорно накладывал слой за слоем масляной краски. Когда старый советский софит стал двоиться в глазах, освещая два натюрморта вместо одного, я решил на сегодня прерваться, и отложить художества на завтра. Направляясь к выходу с этюдником наперевес, я увидел на месте сторожа ту самую тётю Любу. Она сидела возле окна, курила, и очень тихо слушала радио «Маяк».

— Добрый вечер — сказал я.

— Здравствуй, Саша — ответила она, и затушила сигарету в стакане с водой.

Я не скрывал своего удивления. Мне даже стало немного неловко от того, что я её увидел, и тётя Люба это явно заметила.

— Чем ты там допоздна занимался? — с лёгкой улыбкой спросила она.

— Да так, долги подчищаю к сессии.

— Молодец. А вот мой лодырь совсем учиться не хотел — сказала тётя Люба, и резко поменялась в лице.

— У Вас есть сын?

— Был. В прошлом году похоронила — тяжело вздохнув, она выключила радио и закрыла глаза своей маленькой, морщинистой ладошкой.

Паузу в нашем разговоре заполнила писклявая и тонкая тишина.

— Для тебя это может странно прозвучит, Саша, но я даже рада тому, что он умер — в голосе этой женщины появилась дрожь, а на глазах заметно выступили слёзы.

— Я всегда ему говорила: «Витька не пей, ведь ни к чему это хорошему не приведёт, сынок!» — А он меня и слушать не хотел, будто нет меня совсем. Даже мамой перестал называть… Идёшь с работы, а он лежит на улице возле дома в собственной луже и стонет от того, что рожа разбита. А у меня сердце кровью обливается — моё ведь дитё, родное.

Я даже не знал что ответить. Просто смотрел на эту женщину, и не верил своим ушам. Словно мне пересказывают какой-то трогательный фильм с печальным концом, но только без её участия. Тётя Люба словно постарела. Свет от фонаря в окне дотошно изучил даже самые мелкие морщинки на её лице, и утонул в глубокой печали материнских глаз.

— Ты прости меня, Саша, что я всё тебе это рассказываю. Мне и поговорить-то не с кем. Муж недавно погиб на работе. В механизм затянуло. Приходится ещё вот и сторожем подрабатывать. Дом-то у нас большой, коммуналка запредельная приходит. Хозяйство распустила, не могу со всем одна справляться, годы-то уже не те.

— Ну, Вы очень хорошо выглядите, тёть Люб, правда! — сказал я и подумал, что это было глупо.

— Ты может чаю хочешь?

— Да не отказался бы — слегка стесняясь, ответил я.

Тётя Люба достала из сумки жёлтый рафинад и маленький кипятильник.

— Я сейчас, стаканы принесу — сказала она, и тяжело шагая, направилась в сторону бытовки. За окном крупным пухом стелился снег. Слепое око луны чертило белый горизонт. Мы говорили обо всём абсолютно не чувствуя разницы в возрасте. Пили горячий чай, а рядом, из помятой газетной бумаги, доносился знакомый запах остывших пирожков.

 

Пасечник

Я услышал эту историю от своего ныне покойного деда. Случилась она лет двадцать, или двадцать пять назад в простом селе на периферии провинциального городка. Как и многие селяне, отец моего деда, то есть прадед мой — Спиридон Никифорович занимался незатейливым домашним хозяйством: курочки, кролики, но истиной гордостью старого фронтовика являлась огромная пасека, в которой насчитывалось свыше пятидесяти ульев с пчёлами. Согласитесь, даже по сегодняшним меркам это довольно большая пасека, и не всякий здоровый, зрелый мужик смог бы содержать каждый пчелиный домик в чистоте и порядке так чтобы каждый трутень и каждая матка весело жужжали и радовались жизни. Одним словом, Спиридон Никифорович хозяин был добротный.

В один прекрасный день жена его привезла из города жёлтую горсть крохотных гусят в картонной коробке. Писклявые, глупые птенцы лезли друг на друга растопырив свои маленькие смешные крылья, да только один из них в уголочке сидел голову под крыло спрятав. Тогда бабка ещё и подумала что издохнет, но к вечеру оклемался малец, и даже кушал хорошо. С этого самого дня, ко всему прочему, в хозяйстве у селян появились гуси.

Когда птицы подросли, и стали вальяжно с лапы на лапу передвигаться по двору, у деда Спиридона подошло время сборки мёда. И вот тут-то за стариком, словно верный пёс, увязался один из гусей. Внешне он мало чем отличался от собратьев, но его чрезмерное любопытство придавало ему индивидуальности. Гусь с неподдельным интересом наблюдал, как Спиридон Никифорович заправляет пахучий дымарь, простукивает ульи, и разглядывает на солнце деревянные рамки с густым янтарным мёдом. Деду такая животина показалась забавной, и он нисколько не противился её присутствию, а напротив — очень приветствовал её, и даже прозвище дал, как принято у домашних животных — Пасечник. С тех пор не видели пасечников по раздельности, где бы они ни встретились — повсюду были вместе. Странный союз не давал покоя ни соседям, ни домашним, то и дело подшучивали над стариком да посмеивались. Но Спиридон Никифорович на шутки эти лишь взгляд презренный бросал. А время всё шло. Вот вот уже плаксивая осень посыпалась на землю пёстрыми листьями, да каплями мелкими. Стала бабка деда канючить, мол — поруби гусей, а я их в город отвезу на базар. Соседка-то уже неделю назад как порубила, и сапоги купила новые. Одни мы как нелюди живём. На что старик бабку всё «завтраками» кормил. Рукой махнёт, и на пасеку — ульи к зиме готовить. Пасечник тут как тут плетётся на своих коротких лапах и гагочет весело.

День прошёл, другой, неделя. Совсем бабка деда запилила, и ничего не оставалось делать, как топор точить. Дело это привычное для сельской местности, но вот только деду в натяжку было топор готовить — уж больно Пасечника жалко. Дед топор точит, а гусь рядом стоит.

Когда лезвие инструмента заблестело литым серебром, старик направился в сарай, и по одному стал выносить гусей во двор к пеньку, а Пасечника во времянке закрыл. Бабка тем временем кипяток по вёдрам разлила, и тушки безголовые в них окунула. А тушки лежат по вёдрам, где лапой дёрнут, где крылом в судорогах смертельных. Зашёл дед в хату, и топор на пороге кладёт, а бабка ему и говорит, мол, что топор кладёшь, ежели всех не порубил? На что дед отмолчался, и обратно на улицу вышел. Бабка за ним по пятам: «Что молчишь, старый? Где пасечник твой?» Дед уж было отбрехаться хотел, как вдруг из-за двери скрипучей во времянку голова Пасечника выглянула. Не смог фронтовик бабе перечить, и нехотя к времянке пошёл. Взял он птицу за шею, и на плаху поволок. Положил его шею на пенек, а тот молчит и пристально деду прямо в глаза смотрит. Пробежала дрожь по руке жилистой, которая топор над головой вздыбила, и не успел дед махнуть с плеча, как Пасечник и дух испустил сам.

И кто бы знал что с птицей бедной случилось, если бы не бабка. Когда потрошила гуся, то увидела сердечко его крохотное в двух местах разорвано.

Каждый год из города бабка птенцов возила, да только год от года на пасеке дед один бродил, да всё назад оглядывался.