Яблоко от яблони

Злобин Алексей Евгеньевич

Меня любить – это не профессия

 

 

 

Белая ярость и черный восторг

– А знаете, что значит «Герман»? Герр – Господь, Манн – человек. То есть Божий человек. И отчество свое я менял, когда поступал в институт, чтобы не по блату получилось…

Я тоже Алексей, и с моим происхождением не все просто. Отец, усыновивший меня режиссер Евгений Злобин, и Алексей Герман были однокурсниками.

Однажды в Доме кино на премьере «Мании Жизели», где Герман играл небольшой, но яркий эпизод, я подошел:

– Здравствуйте, Алексей Юрьевич, я Лёша Злобин, Евгеньевич. Если бы отец знал, что я вас встречу, наверное, передал бы вам привет.

– Да? А ты совсем не похож на Женю.

Это еще не было знакомством, эта первая встреча…

– Герман – такую фамилию давали подкидышам.

Мы с Ириной в Риме. Неподалеку от собора Святого Петра. В переулках вдоль Тибра огромное здание красного кирпича – старинный госпиталь, бывший дом сирот. У ворот вертушка, барабан, такая маленькая карусель: полкруга на улице, а полкруга – за стеной дома, и окошко. На этот барабан клали младенцев: бросят сверток, крутанут, и младенец оказывается внутри. Только что был в мире, римский гражданин, а повернулось колесо – сирота. Когда Рим осадили ландскнехты, они в этот дом ворвались, и младенцы начали орать. Это ландскнехтов страшно разозлило, еще бы: тут же захлопнулись ворота Ватикана и опустились тяжелые решетки на Ангеловом замке, высыпала на защиту понтифика швейцарская стража – так орали младенцы, весь Рим переполошили. И рассвирепевшие ландскнехты принялись швырять их в Тибр. А потом уже перебили всю швейцарскую стражу у passetto – длинной стены с галереей, по которой в белой ночнушке бежал в Ангелов замок папа римский. Какой-то последний швейцарец или секретарь успел набросить на него черный плащ, чтобы папа не был явной мишенью для арбалетчиков.

По колоннадам и бельэтажам реже засовов скрежет, реже и реже швейцарская стража сходит по скáла Редже 1 .

Понтифик спасся, а всех младенцев перебили, они не были гражданами Рима – подкидыши, Божьи люди.

Белая ярость и черный восторг. Первое – Герман, второе – Фома.

Алексею Юрьевичу порой так заохотится отпустить волюшку, что весь он изойдет и в упоении отпустит себя – это белая ярость. А Фома, удары жизни получая, все твердит: «Еще давай, еще!» – это черный восторг. Оба выражения – авторские.

«Гениальный эгоизм этого человека…» – сказал Фоменко о Германе. Они были знакомы, но не близки. «Гениальный эгоизм» – это все же больше о бескомпромиссности и максимализме художника, а не о личности – не о порядочности и не о милосердии. Когда к Герману на озвучание пришли артисты из Театра Комедии, где одно время главрежил Петр Наумович, Герман спросил:

– Господа, а кто из вас подписывал письмо против Фоменко, когда его выгоняли из Ленинграда?

Оказалось – все. И Герман прогнал их с озвучания: «Честь имею попрощаться».

А когда у ассистента Татьяны Комаровой машина сбила сына и срочно потребовалась сложная дорогостоящая операция – деньги на спасение Лени Комарова дал Герман.

Герман и Фоменко во многом определили мою жизнь, по крайней мере, в режиссерской работе: Фоменко – в театре, Герман – в кино. Или наоборот. В процессе диффузии трудно сказать, кто на кого влияет. Герману в Доме кино я передал привет от отца, а Фоменко тогда же передал книжку стихов.

 

Verweile doch – остановись, мгновенье!

Эхом надрывного вороньего крика в девять утра раздается звонок.

Беру трубку, узнаю о случившемся:

– Спасибо…

Замедленное ви́дение в шоковой ситуации – скорее всего, работа памяти. Мгновенный фотоснимок доносит детали постфактум. Все знаменитые и затертые образы: «Он видел летящую в него пулю, медленный взрыв» – все это, мне кажется, ретроспективное воспроизведение. Как и главное кино – жизнь, что проносится за секунду в миг катастрофы.

Есть бешеная скорость внимания. Животные, инстинктивные реакции быстрее и точнее осознаваемых. И оценка – явление скорее физическое и рефлекторное. Иначе все построение «жизни роли» – ложь. Гораздо важнее обратить внимание на спину, кисть руки, мышцы ног, а уж потом предполагать, что герой «подумал» в той или иной оценке. Как прав Герман, говоря, что в кино оценок не существует: найди физическое движение (через что), заставь актера (любым способом, только не относящимся к происходящему) быть полным; а уже содержание оценки – в монтаже и зрителе.

И как прав Фоменко, искавший суть театрального процесса не в оценке, а в интонации.

Снилось, что мучительно уходит время, и я плачу во сне.

Беру трубку, узнаю о случившемся:

– Спасибо…

…и кладу трубку.

Nihil —

Ничего.

Финальные титры большой картины шрифтом без засечек, за никем – никто, в тишине проходят, необратимы, бледные лица, черные пальто. Белые шарики спортлото. Кадры-оборванцы, неудачи, пробы, склеенные наспех, не переснять, мельтешат, роятся у клумбы гроба, время залежалое прут, теснят. Где-то Вы сейчас – в поиске, в отпуске? Ночь в проекционной и в зале темно, Но сквозь мутные слезы вымыслы-отпрыски, Лучатся-просятся в большое кино. Холодком повеяло, оглядываюсь: Здрассте ж! И, не попрощавшись, тайком иду — ворота павильона распахнуты настежь — съемочная группа дымит в саду… …а ветер надрывается: «Еще дубль».