Глава тридцать вторая
1
На просторах крестьянских земель враждебными крепостями стояли помещичьи дворы. Их жгли и громили. Где их не стало, там, как казалось повстанцам, навеки установилась своя крестьянская власть. Крестьяне на дворянских конях вспахивали помещичьи нивы, бороновали и засевали озимую рожь. Они доили дворянских коров, вырубали лес, и никто не мешал им. Если являлся неосторожный помещик, на него устраивали облаву и убивали…
В глуши уездов безраздельно властвовали повстанческие ватаги, расстилалось крестьянское своевольное царство.
Иногда против них воеводы высылали стрельцов, которые подкарауливали шишей, сцеплялись с ними в свалках и разъезжались. Преследовать их в лесах и болотах стрельцы не могли решиться.
Наступила зима. Нельзя было спать под кустом: приходилось ходить и ездить лишь по дорогам.
Пользуясь зимним временем, псковский воевода решил пресечь свирепое своевольство шишей и разослал против них целый приказ стрельцов. Многие из крестьянских отрядов были ими перебиты, переловлены или разбежались. Многих крестьянских атаманов и вожаков стрельцы похватали и перевешали по дорогам — для устрашения.
Попался на ночлеге в деревне с пятью удальцами и Павел Печеренин. Его повесили в поле у Псковских ворот.
Иванка собрал людей из ватаги Павла и повел их мстить за казненного атамана. В три дня он разорил пять дворянских поместий и повесил троих дворян. За отвагу и удаль его признали главарем, хотя большинство ватаги составляли крестьяне и лишь с десяток людей были беглые посадские и стрельцы, высланные во время восстания Гаврилой для возмущения крестьян.
В отряде Иванки было всего с полсотни людей. Другие ватаги были и много больше, но не было ни одной отважней и неуловимей…
Здесь можно было мстить — мстить за побитых под стенами Пскова стрельцов и посадских, за повешенных «уездных шишей» из крестьянских ватаг, за нищее горе бесправной бродяжной Руси и за несбывшуюся сказку об острове Буяне. Но сказка уже не казалась от этого ни возможней, ни ближе… И Иванка всю силу выдумки и живого юного воображения употребил на то, чтобы изобретать повседневно новые дерзостные проделки, бесившие воеводу, который скорее хотел похвалиться царю, что мудрым правлением успокоил и города и уезды…
2
Ватага Иванки стояла становищем в небольшой деревеньке Афанасия Ордина-Нащекина. Деревня, затерянная среди лесов, не была приметна.
Выезжавшие на базар с товарами крестьяне всегда узнавали новости: где сколько видали стрельцов, какие проходят обозы и что творится во Пскове.
Около святок к ватаге Иванки пристал чернобородый немолодой мужик, с глазами, светившимися, как угли, Максим Рогоза. Иванка приметил его среди крестьян еще в тот день, когда в Земской избе хлебник пытался связать посадский Псков единством с крестьянами. Рогоза был тогда атаманом одной из больших ватаг. Его окружили в деревне стрельцы и перебили ватагу. Сам он вырвался на коне и спасся…
После его прихода, хотя атаманами оставались Иванка и Гурка, Максима вскоре узнали все и чтили его, как отца…
Когда стрелецкая пуля в бою раздробила ему ногу, он не остался лежать в избе, а ездил с ватагой в санях и, лежа, с саней стрелял из пищали. Он был всегда трезв и спокоен, действовал рассчитанно и умно.
Иванка и Гурка из удали играли своими, а иногда и чужими головами, но Максим их сдерживал:
— Голова одна, корня не пустит. Тыкву срежешь — и та преет!
И молодые повстанцы-крестьяне хотя полюбили Иванку и шли с ним охотно в бой, но нередко спрашивали про какую-нибудь выдумку:
— А Максим про то как мыслит?
Иванке с Гуркой часто хотелось сшутить шутку: украсть у стрельцов горячую похлебку вместе с котлом, выскочить с кладбища в саванах и напугать отряд ратных людей или палить из пищалей в ознаменование победы.
Иванке война была удалой потехой, а Максиму — мирским трудом. Он хотел сеять пули, как сеял зерно в землю: из каждого зерна повинен вырасти колос, из каждой пули должна взрасти смерть. Озорная удаль Иванки его раздражала.
— Петушок ты, Иванка, — ворчал он. — Жартливый разум тебе дал господь, а до дела ты не дорос. Оба с Гурием вы скоморохи, ажно обличием как братья. Вот помру, и в ватаге пойдет разброд…
Максим, уйдя в толпе крестьян из Земской избы Пскова, унес с собой обиду на всех горожан, не сумевших понять крестьянства, которое одно только и могло, по его убежденью, уничтожить боярский уклад. «В городах у дворян только сучья да ветки, а корень в деревне. Покуда жив корень — и ветки опять отрастут, а корень вырвешь — и сучья тогда посохнут», — рассуждал Максим. Потому он не выпускал живым ни одного дворянина, и нередко бывало, что запирал целые дворянские семьи в постройках, которые жгли повстанцы.
Узнав о разладе, сгубившем город, Максим еще более утвердился в мысли о том, что крестьяне «всем силам сила».
— Бояре пять тысяч рати прислали, а тут поискать по болотам да по лесам, мы и двадцать пять тысяч сыщем! — говорил он.
— Город в единстве был — то и сила, а тут — что ватага, то ватаман! — возразил Иванка.
— Ин беги отсель! Что же ты тут ватаманишь? — с обидой за крестьян воскликнул Максим. — За сохой не ходил и хлеба не сеял. Как тебе крестьянина разуметь?! А ты сам рассуди, Иван: в городу и стрельцы, и попы, и дворяне, и посадские, и большие, и меньшие, а тут у нас все крестьяне и мысли у всех об одном — вот то и единство. Крестьяне царству венец: без крестьян бы и Минина рать не осилила ляхов…
Частые беседы с Максимом внушали Иванке веру в силу крестьянства; однако, видевший город в его единодушии и слаженности во время подъема восстания, Иванка не мог не понять также того, что хотя крестьян несравнимо больше, но они рассыпаны, как горох, по погостам и деревенькам и потому не сумеют держаться долго.
Случайные слова Максима о рати Минина возвратили Иванку к мысли о «справедливом острове». Об ополчении, подобно великому ополчению Минина, говорил и Томила Слепой в своих письмах, разосланных по городам.
И слившийся еще ранее с образом Минина образ Гаврилы все чаще тревожил воображенье Иванки: кто, как не хлебник, мог бы держать в купности великую силу крестьян?!
Когда Иванке пришла эта мысль, он бросился к Кузе. Но старый друг сидел удрученный и мрачный.
— Ты что, Кузьма?
— Бачку схватили в съезжую избу. Приехали мужики изо Пскова, сказали.
— Вот те и крест целовал! — перебил восклицаньем Иванка.
— Дядю Гаврилу тоже, — угрюмо добавил Кузя.
3
Дом Михаилы Мошницына был мрачен и пуст. Кузнец выходил по утрам, отпирал свою кузню, но к нему не несли никакой работы, и он проводил свои дни один, в невольном досуге.
После того как восставший город был сломлен, люди жили замкнуто, поодиночке. Никто ни к кому не ходил с нуждой и печалью, и каждый берег про себя свои горести…
Полгода, истраченных на городские дела, сказались на всем хозяйстве Мошницына. Огород возле дома был не засажен, сено для скота не куплено, и самому Михайле с Аленой было почти нечего есть. Мошницын продал корову и лошадь.
Гаврила зашел к нему незадолго до рождества с вестью о том, что Прохор Коза схвачен в Порхове и под стражей привезен во Псков.
— По иску дворян. В Земской избе, вишь, грамоту отыскали. Сказано в ней, что Прохор велел с дворянских дворов имать лошадей для стрелецкой службы. Ищут дворяне с него лошадей…
Мошницын и Гаврила задумчиво помолчали.
Михайла томился мыслью о том, что Гаврила зашел к нему и его обвинят в новом мятежном замысле.
— Вот так-то, Михайла Петров! Царь, говорят, простил нас, да большие не простят и дворяне… В чем ни в чем, а зацепку найдут, чем-ничем изведут… Я сказал бы по дружбе тебе: продавай свою кузню, домок — да в бега, покуда не поздно… Я и сам бы ушел, кабы в двух, а то четверо малых, куда тут!..
Собираясь домой, Гаврила, неловко и долго топчась у порога, словно с трудом ворочая языком, попросил взаймы денег.
Михайла понял, что хлебник только за этим к нему и пришел. Он сразу заторопился, достал остатки денег за проданную скотину, поделил пополам и половину отдал Гавриле.
— Повек не забуду дружбы твоей, Михайло, — сказал растроганный хлебник.
И Мошницын отвел глаза в угол, стыдясь перед самим собой сознаться в том, что он отдал деньги, чтобы Гаврила только скорее покинул его дом.
Гаврила Демидов через несколько дней после того, как приходил к Михайле, был сведен в тюрьму.
Посадский Псков закипел. На улицах собирались толпами, кричали:
— Где же царская правда? Так нас и всех похватают!
Всегородний староста Устинов вышел к народу.
— Пошто, горожане, мятетесь? Аль крестное целованье забыли?! — воскликнул он. — Не за то Гаврилку схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны, пороховое зелье крестьянишкам продавал в уезды для своей корысти. В том его и вина…
Народ разошелся, утих.
Мошницын ждал в те дни, что его тоже схватят.
— Не себя — тебя, сироту, мне жалко: за что коротать век одной! — говорил он Аленке.
Но время шло, а его никто не хватал. Кузнец Тимофей Лихов пришел как-то раз к Мошницыну:
— Михайла Петров, не возьми во гнев: заказ у меня воеводский. Шел бы ты ко мне в кузню работать.
Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне…
— Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать.
И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников.
— Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! — сказал Мошницын.
— Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! — одернул хозяин. — Воеводский заказ — стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам…
Мошницын смолчал.
На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней.
Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой.
Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка.
— Михайла Петров! Сто лет не видал! — приветствовал он. — Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети — куды оно делось?
— На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы.
— А роспись есть?
— Как же! Твоей рукой все писано. Вот. — Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку.
— Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, — сказал Захарка. — Давай мне ее, мы докажем всю правду…
Михайла спокойно ушел домой.
— Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, — рассказывал дома кузнец Аленке. — То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит… Ох уж ловок!
— Ну и пес с ним! — огрызнулась она.
— Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю… Богат, то и горд, — продолжал кузнец. — А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были…
Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж.
Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом…
Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму.
Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз…
И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами.
«Вдруг выручит бачку!» — мелькнуло в ее уме.
— Захар Спиридоныч, постой! — отчаянно выкрикнула она.
Он ловко сдержал лошадей.
— Что, красотка?
— Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко!
— Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! — ответил Захарка и тронул вожжи.
— Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой… Хоть ты научи, куды деться!.. — в отчаянии закричала Аленка.
— Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? — усмехнулся он. — Эй, смотри, берегись! — крикнул он, подстегнув лошадей. — Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!..
Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой.
Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо…
Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. «И поделом, поделом, поделом! — твердила она себе. — Знать, то заслужила, что получила!..»
Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды.
— Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, — вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. — Пойдем-ка, пойдем! — настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями.
4
Томила Слепой сидел в углу дощатой лавчонки сбитенщика, среди торговой площади Пскова. Два десятка наезжих крестьян, торговцев, базарного люда за длинным столом и на скамьях вдоль стен прихлебывали кислые щи, закусывали студнем с хреном и пирогами да пили сбитень.
С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его.
Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием… Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал…
С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди…
Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок…
Томила вздрогнул, узнав Иванку.
— Ванюшка! Ваня… Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь… Господи!.. Поглядеть — у тебя ведь и взор иной!.. — бормотал Томила, схватив его за локоть.
Он увидел в Иванке друга, которому можно выплакать всю обиду и горечь:
— Совсем ведь один я остался… Слышь, Ваня, брожу по базару, мотаюсь, как бес, в тоске. В глаза заглядаю людям, и очей-то нет человеческих: во всем городу гляделки пустые зыркают по углам, как в стыде…
— То и стыд, что креста целовали изменой! — прервал Иванка.
— Кори, кори нас, окаянных! — согласился Томила. — Поверили мы боярам, ан всех похватали. Один я еще маюсь да своего часа жду…
— Пошто ждать! Беги к воеводе, просись. Авось и посадит!..
— Глумишься!
— Ты сам над собой глумишься, Томила Иваныч! Прежде Мининым стать посягал, а ныне колоду на шею в радость себе почитаешь!..
— С кручины, Ваня. Когда Гаврилу стрельцы повели во съезжую избу, народ зашумел на торгу. Я чаял — вот-вот весь город взмятется… Ан земский староста выскочил, пес Устинов: мол, так и так — не за то Гаврилу схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны… Ну, все и утихли…
— Сказывали приезжие мужики, — махнув рукою, вставил Иванка.
— Мошницына взяли, и тоже все закипело: пол-Завеличья сбежалось к плавучему мосту. Стрельцы у Власьевских бердышами трясут… Думал я — во сполох бы ударить, и сызнова все учнется… Ан снова утихло!.. Единства нет, нет и силы…
Томила умолк.
В лавчонку поминутно входили новые люди, покрякивая, бранили мороз, похлопывали рука об руку и приплясывали, толпясь вокруг дымной и жаркой каменной печи, громко требовали сбитня и жадно пили, обжигая рты и шумно втягивая воздух. В разноголосом шуме можно было слышать друг друга лишь сидя рядом, и, потому не опасаясь, Иванка заговорил:
— Я затем и к тебе, Томила Иваныч. Сам ведаешь, что у нас нынче творится: уезды кипьмя кипят. Что куст, то ватага. Ой, сколь нас там! Кабы экая тьма народа да под одним ватаманом, вот то бы сила! Гаврилу Левонтьича надо…
Иванка взглянул на летописца. Он увидел блеск, загоревшийся в его серых глазах, и зашептал еще горячее, схватив его за руку:
— Слышь, Томила Иваныч, поедем со мной, по лесам мужиков соберем, тайно в город пролезем, нагрянем — в отобьем Гаврилу и всех со съезжей, да вон из города и — в леса… Гаврила Левонтьич там все ватаги в одно, всех ватаманов к рукам приберет: не сила, а силища станет!..
Иванка глядел вопрошающе в глаза летописца.
Томила схватил свою кружку и быстрыми большими глотками опорожнил. Он глубоко перевел дыханье…
— Где же такую уйму народу найти, чтоб отбить их? — спросил он. — Как в город пролезть?..
— На масленой влезем, — сказал Иванка, — посадских, стрельцов по улицам пропасть, крестьян на торга понаедет с маслом, сметаной да всячиной… Тут и пройдем в ворота неприметно, а в городе…
Груз тяжелых и долгих недель, протекших со дня падения Пскова, словно свалился с узких мальчишеских плеч Томилы… Он встрепенулся.
— Постой, погоди, — перебил он Иванку, — ведь их в двух местах держат — в съезжей избе и в Земской.
— А мы и ватагу поделим да разом туды и сюды ударим!
— Коней бы сыскать повострее…
— Ух, прытких спроворю! — с уверенностью воскликнул Иванка. — Что ж, едем со мной, Томила Иваныч! Пошли сейчас, покуда открыты ворота!
— Куды же я один?! — неожиданно возразил Томила.
Иванка опешил. Видя оживление летописца, он был уверен, что для начала тотчас же увезет его изо Пскова. Ему не терпелось немедленно приступить к осуществлению своей выдумки.
— Гаврила с Михайлой за пристава взяты. Как я их спокину! — сказал Томила.
— Мы же после наедем и отобьем их!
— Не дело, Иван. Когда земских старост на Рыбницкой обирали, я тогда перед городом обещал, что с ними буду стоять в ответе… Куды ж мне от них!.. Отобьете нас, так уже вместе!..
Иванка не успел возразить летописцу. Дверь лавочки распахнулась. Облако морозного пара окутало стоявшего на пороге человека.
— Томила Слепой тут? — спросил голос из облака.
— Чиркин! — шепнул Иванка Томиле, узнав дворянина по голосу. — Хоронись, Томила Иваныч.
— Так-то лучше, Иван, — ответил Томила. — Меня с ними вместе посадят, и я упрежу, чтобы готовы были Гаврила с Михайлой. На масленой, значит…
— Площадной подьячий Томила Слепой тут, что ли?! — нетерпеливо воскликнул Чиркин.
— Тут я! — отозвался Томила.
Он шагнул к дверям.
— Дверь затворяй! Кой там черт! Затворяйте, не лето! — послышались выкрики.
Томила шагнул за порог. Дверь захлопнулась.
Иванка вскочил и выбежал вслед за Томилой…
Народ на торгу стоял кучками, глядя вслед удаляющемуся, окруженному четверыми стрельцами Томиле.
— Почем уголь? — окликнул Иванку какой-то посадский.
— Продал! — выкрикнул он, опомнившись.
Он отвязал свою лошадь от коновязи и погнал вслед Томиле.
— Углей, углей! У-утоль! — кричал он, едучи по улице сзади и желая, чтобы в этом привычном крике Томила слышал его обещание все же наехать на город и вызволить всех.
— У-уголь! У-у-уголь! — воинственным кличем неслось над Псковом…
— Почем угольки-то, касатик? — выбежав из свечной лавки, спросила бабка Ариша и бойкими старушечьими шажками заковыляла к чумазому.
— По голосу своего-то признала. Не то что угольщиком, и медведем не утаишься! — шепнула она. — Все жду ведь, все жду, что придешь ко старухе…
Глаза ее радостно смеялись. Занеся куль углей, в сенях Иванка обнял бабку.
— Замазал, чай, всю! «Ишь, скажут, старая ведьма, в трубу, знать, летала!» Ты небось, небось, заходи, никого чужих нету, — хлопотливо приговаривала бабка.
После известия о смерти отца и бегства Иванки с Федей черноглазая тихая Груня ушла в монастырь, а бабка ютилась в углу, в семье решетника…
Иванка ссыпал у бабки угли.
— Где ж, бабка, остров Буян? — шутливо и грустно спросил он.
— Время хватит, Ванюша, еще набуянишь по всем островам! — утешала бабка. — Да слышь, головы береги! Пошто в город лезешь? Признают и схватят.
— Надобно, бабка. Михайлу-то взяли в тюрьму!
— А как же Аленушка? Старая дура, я-то не знала! Взяла бы ее, приютила!..
— Я в лес увезу ее, бабка. Будет мне за хозяйку… Прощай! — заспешил Иванка.
В коробе было еще полно углей, но Иванка уже без крика гнал лошадь по улице к Власьевским воротам, пристально вглядываясь в закутанных на морозе платками встречных женщин и девушек, боясь по дороге разминуться с Аленкой. «Вдруг в тюрьму понесет харчи для Михаилы!» — думал он.
У переезда через Великую, под Пароменской церковью, как всегда, толпился Торжок — продавали студень, горячие пироги, сбитень, гречевники, медовые пряники…
Ехавшие из города с торга крестьяне задерживались возле торговок, чтобы купить в гостинец детишкам писаный пряник или леденцового петуха. У Торжка стояло с пяток крестьянских возов, бродил мостовой караульный земский ярыжка Еремка, летом, бывало, собиравший с крестьян мостовые деньги за перевоз.
В толпе покупателей и продавцов Иванка заметил старую крендельщицу.
«Если Аленка в застенье прошла, Хавронья ее видела», — подумал Иванка и задержался, чтобы, купив кренделек, спросить про Аленку.
Он вылез из короба. Пальцы его застыли от мороза, и он на ходу зубами развязывал узелок, в котором были деньги.
— Иванка! Признал я тебя, воровской ватаманишка! Ты мне попался! — торжествующе выкрикнул, видно, издали проследивший Ивана Захарка и кинулся между Иванкой и угольным коробом.
— Иванка, спасайся, беги! — гаркнул кто-то в толпе.
— Эй, земский! Еремка! — истошно заголосил Захарка ярыжному. — Зови Соснина со стрельцами!
Иванка метнулся к лошади, но Захарка бросился на него и вцепился сзади, боясь упустить дорогую добычу.
— Еремка, живее, дурак! Ватамана держу воровского!
Их обступила толпа. Кто-то пронзительно свистнул.
Иванка старался достать врага за спиной, но тот крепко впился ему в локти.
С середины Великой послышался крик Еремки:
— Соснин! Эге-гей, Тимофей! Беги живо сюда со стрельцами, тут вора поймали!
Иванка в отчаянии бросился на землю, увлекая врага. Они покатились по снегу. Иванка успел извернуться, освободил руки и впился в горло Захарки.
— А, плюгаща душонка! Я, я до тебя добрался, а не ты до меня! — прохрипел он.
Дерущиеся подкатились к самым саням Иванки, и вдруг кто-то, словно в забаву, опрокинул на них всю корзинку угля, подняв тучу угольной пыли. Со всех сторон сбегались зеваки. Толпа росла с каждым мгновением.
— Дави его! Крепче дави! — выкрикивали вокруг неизвестно кому из двоих.
И в куче угля, задыхаясь, кашляя и хрипя, оба грязные, черные, катались они на черном снегу, давя друг друга за глотки.
— Раздайсь! Разойдись! Разойдись! — послышались возгласы от Великой.
Толпа шарахнулась и сбилась еще тесней. Десятки людей навалились со всех сторон на дерущихся, тесно их окружив и стиснув телами.
— Раздайся! — еще повелительнее крикнул Соснин, прибежавший через Великую от Власьевских ворот, где держал караул.
— Держи! Убежал! — послышались крики в толпе.
Весь в саже, черный, как святочный черт, выскочил встрепанный парень навстречу стрельцам из толпы.
— А-а, дьявол! — воскликнул Соснин.
Он вырвал саблю из ножен и, боясь упустить беглеца, рубанул его без пощады по голове. Тот всплеснул руками и молча свалился на снег, обрызгав соседей кровью.
— Зарубил! Гляди, насмерть срубил! — зароптали в толпе. — Вишь, все крови им мало!..
— Что ж о ними, бавиться, что ли! — огрызнулся со злобой Соснин. — Клади его в угольны сани, давай в приказную избу! — коротко указал он стрельцам, прибежавшим с ним от ворот.
Они наклонились поднять убитого.
— Тимофей Данилыч, да ты ведь Захара срубил! — удивленно воскликнул один из стрельцов.
— Захара… — в смятении подтвердил и земский ярыжный Еремка.
— Как Захара?! — оторопел Соснин.
Толпа расступилась, освободив дорогу стрелецкому пятидесятнику.
— Жил, как пес! Околел, как собака! — выкрикнул кто-то.
— А где же тот? Где разбойник? — спросил Соснин, растерянно озирая толпу. — Угольщик где? — взвизгнул он, наступая на передних в толпе.
— А ты б ему соли на хвост насыпал! — откликнулись сзади.
— Ухватил бы лягушку за ушки!..
— Эй, стрельцы! Лови вора! Держи! Не пускай никого от реки! — в исступлении ревел Соснин…
5
— Не мамки мы — горожанам их вожаков выручать! — возразил Иванке Максим, узнав о его выдумке. — Коли сами посадские робки, никто им не пособит!.. Такие дела не сват и не кум вершат — всяк сам для себя старайся! — сурово отрезал он.
Но разгоревшаяся мечта уже рисовала перед воображением Иванки, как, усадив освобожденных колодников в сани, он мчится из города, увозя их вместе с семьями…
Иванка поделился своим замыслом с Кузей. Они решили не откладывать надолго освобождение вожаков, и Кузя собрался поехать разведать дорогу и городу.
В тот день возвратился с базара из Пскова хозяин избы, где стоял Иванка, Лукашка Лещ. Он привез бочонок вина в хвалился всех напоить для «престольного праздника», в канун которого возвратился. «Для почину» поднес он чарку в дорогу Кузе.
В нагольном тулупе, с одним топором, Кузя выехал на разведку, будто бы в лес по дрова. Но едва только смерклось, он прискакал назад. Спрыгнув с дровней, он постучался в избу, где стоял Иванка. Лукашка Лещ вышел на стук.
— У-у, Июда-предатель, злодей! — крикнул Кузя, подняв топор.
— Кузька, Кузька, прости! Не секи, покаюсь!.. — воскликнул Лукашка, но Кузя махнул топором, как рубят дрова, и Лукашка в крови рухнул мертвым.
— Кузька! Что ты?! Кузьма! — оторопело вскрикнул Иванка, выскочив из избы.
— Седлать коней, да живой отсюда! Измена! — ответил Кузя.
Иванка понял, что некогда рассуждать.
— Федюнька, живей вели всем запрягать! Уходим! — крикнул он брату.
Федя пустился бегом по дворам деревеньки.
Только тогда увидел Иванка у Кузи в санях мальчишку-подростка, в лисьей шубейке и ушастой шапке, а за санями привязанного лихого крутозадого жеребца под богатым седлом.
— Что за малый? — спросил Иванка в недоумении.
— Потом!.. — отмахнулся Кузя.
В деревне уже все кипело. Во всех дворах звякала сбруя, слышалось отпрукивание, лязг оружия.
Не прошло и часа, как они покинули насиженное гнездо. Впереди и сзади обоза скакали всадники. Вожаком впереди всех, перемогая боль в раненой ноге, ехал в санях Максим Рогоза. Он вел всех к себе, в недальнюю глухую деревушку, укрытую в лесу в болотах еще лучше, чем только что покинутая.
Ватага разбилась по избам. Иванка с Федюнькой, Гурка, поп Яков и Кузя поместились в одной избе.
В первую ночь опасались выпрячь коней, ожидая, что их по следам нагонят. Поставив за околицей двойной караул, они уселись с дороги повечерять.
— Ну, Кузьма, теперь сказывай, как ты узнал об измене Леща? — спросил Иванка.
— Так и узнал: тот малый поведал, — кивнул Кузя с ласковой усмешкой на подростка, прискакавшего с ним.
— Иди сюда, малый, — позвал Иванка.
Мальчишка шагнул к огню. Иванка взглянул на него и увидел что-то знакомое в выражении его лица.
— Сказывай, что там стряслось? — спросил он.
— Кто в избе сидит в шапке! Иконы святые! — строго сказал поп Яков мальчишке.
Малый замялся.
Тогда Федюнька озорно и ловко сшиб с него шапку. Длинные темные косы неожиданно упали по плечам «мальчишки»… Иванка и Гурка сразу узнали Аксюшу.
— Кусака! — воскликнул Гурка.
Аксюша потупилась и залилась румянцем. Все с удивлением смотрели на девушку в странном наряде, и больше всех остолбенел от собственной дерзости Федюнька…
— Откуль ты взялась? — спросил Иванка.
— В деревню скакала да вот на Кузю наехала, — сказала она.
— Неужто одна изо Пскова?! — воскликнул Гурка.
— Мне бы ехать с Лукашкой! — насмешливо ответила она.
— Ты как про Лукашку узнала? Чего он сказал? Кому? — допытывался Иванка.
— У нашего стольника был он, да к куму зашел, к старику. Сказал старику, а тот Афанасию Лаврентьичу рассказал, где вы стоите. Всех назвал по именам. Я стала пуще слушать, да будто шитье потеряла, хожу, да и тычусь по дому туды да сюды, — рассказывала Аксюша. — Вот наш и послал к воеводе: вина, мол, пошлю с мужиком, напьются шиши. Воевода велел бы, мол, сотне стрельцов собираться скакать в деревеньку… Ульянке Фадееву из лесу, Невольке — с реки…
— Собаке собачья и смерть! — сказал Иванка.
— Кому смерть? — спросила Аксюша, бледнея.
— Лукашке.
— Неужто убьете его? — со страхом спросила Аксюша.
Иванка хотел сказать, но Кузя кашлянул и поглядел на всех так свирепо, что все смолчали.
— А как же ты из дому убежала? — спросил Кузя.
— Выбегла я из горницы — да в конюшню… Малого, конюшка молодого, одежку схватила. Коней тогда тот вон увел, — не глядя, кивнула она на Гурку, — все квелы остались, да стольника коник-то добрый, на коем сам ездит. Ну и взяла… Кто догонит!.. Я в той деревеньке бывала, дорогу знала…
— А что тебе за беда, кабы нас побили?! — в восторге глядя на девушку, спросил Гурка.
— Чай, мыслишь, тебя упасти прискакала?! Ан я вовсе Кузьку избавить, да вот… попа!.. — задорно сказала девушка.
Кузя смутился. Но Гурка обрадовался ее словам, уверенный теперь, что не для Кузи, а именно для него и скакала она из дома…
— Не трещи-ка, сорока, садись вечерять, — сказал он, стараясь казаться суровым, — закусим, а там отец Яков вас с Кузькой и обвенчает…
— Доброе дело! — шутливо сказал поп.
Аксюша вспыхнула алым румянцем, а Кузя смутился еще пуще прежнего.
Скоморох подвинулся к краю, уступая Аксюше место у миски, и поневоле ей пришлось сесть рядом с ним.
— Оголодала, краса? — спросил поп.
— Вчера пообедать поспела, — прихлебывая просяную похлебку, ответила Аксюша.
— Ну, дева, не так-то венчаться, как надо тебе скорее нас, грешных, покинуть, — сказал поп с заботливой теплотой. — Да что ты, дочка, своим в доме скажешь?
— Что ни что, там надумаю, батюшка, — глухо ответила она, снова залившись румянцем. И вдруг сорвалась: — Пойду коня посмотрю, загнала я его по дороге… да враз и поеду.
Кузя, прихлебывая похлебку, исподлобья взглядывал на девушку и сопел. Он понимал, что ей не место здесь, в этой ватаге, где каждый миг подстерегает опасность… При общем молчании хлебнув еще несколько ложек и наскоро перекрестившись, Кузя незаметно нашарил шапку, чтобы тайком от других помочь Аксюше с конем и проводить ее к городу, но во мраке конюшни он вдруг услыхал шепот и затаился в двери.
— …И конь, вишь, дрожит весь, сама устала, и ночь на дворе, да и черт его знает, кто там на дороге встретит, чего содеет!
— А что мне тут делать?! Зачем поскакала, то сполнила! Матка, чай, дома плачет…
Кузя, узнав голоса Аксюши и Гурки, хотел войти.
— А поп обещал тебя с Кузькой венчать, — сказал Гурка с насмешкой.
Кузя замер в двери…
— Сам с ним венчайся!.. Пусти уздечку! Дай нуздать, не мешай!.. — со злостью воскликнула девушка.
Кузя услышал возню и бряцанье уздечки.
— Ну что, что? Опять, что ль, укусишь? Кусай!
— Уходи, окаянный! Пусти меня к Кузьке!
— Кусай!
— Не хочу!.. Скоморохи поганы…
Последнее слово ее оборвалось, словно ей накинули платок на рот…
Кузя стоял, не переводя дыхания. Лошади в конюшне хрустели овсом и лениво переступали с ноги на ногу. Было так тихо, что, казалось, слышно, как опускаются и садятся в сугробы снежинки.
— Скоморошить-то кинешь? — спросила Аксюша. Голос ее стал детским и нежным.
— Не от сладкой жизни во скоморохах, — ответил Гурка. — Малым украли меня от отца и матери… Один был, как дуб, во всем свете…
— А ныне? — еще нежней и томительнее спросила она.
— А ныне? — переспросил скоморох, и все снова утихло…
Кузя хотел уйти, но не мог сдвинуть ноги.
— Мыслишь, бесстыжая… к парню сама прискакала… — услышал Кузя шепот Аксюши, прерывающийся быстрым, тяжелым дыханием. — Теперь мне и всем-то в глаза глянуть стыдно — любовь свою всем показала…
— А что за беда! За любовь кто корит?! — сказал Гурка. — Наше дело молодое: не гулять, не любить, так зачем и жить?! Медовая ты, — добавил он тихо, — цалуешься сладко…
— Пусти, Гурушка, милый, пусти, срамно… люди узнают, — молила Аксюша.
— Обычай не мой — из сетей рыбу в воду спускать! А ты рыбка-то не проста — золото перо… Сколь девок меня любили, а такой не бывало! — Голос Гурки дрожал и срывался.
— Ой, Гурка, не лапай, срамно! — вскрикнула девушка.
— Что за срам?! Мыслишь — Кузька любить не станет? — с насмешкой сказал скоморох.
Кузя услышал возню в конюшне. Он не выдержал и с прерывистым вздохом толкнул дверь…
— Кто тут? — спросил Гурка из темноты.
— Я, — глухо откликнулся Кузя.
— Иди, брат, иди-ка в избу… Что те надо? — нетерпеливо прикрикнул Гурка.
Кузя почувствовал жар на щеках и ушах и, не помня себя, быстро выскочил за ворота…
6
— Не к месту дева-то завелася в ватаге, — сказал поп Яков. — Спасибо ей, всех упасла, а ноне бы ей и к дому. Соблазн один с ними, и братства не станет, пойдут раздоры да вздоры… Не девичье дело война!..
Кузя вздохнул. Вздохнул и Иванка, и каждый из них — о своем: Кузя видел любовь Аксюши к Гурке и боялся, что сам полюбил ее, навсегда обрекая себя неудачной тяжелой доле. Иванка же тосковал, с горечью вспоминая Аленку.
«Кабы удача была и увез бы из воеводского плена старост и выборных земских, и мне бы Михайла теперь ее отдал!» — мечтал он.
— Влезем все-таки в город, Кузьма? — спросил Иванка.
— Влезем, Ваня! — решительно согласился Кузя.
Кузя не хотел оставаться в одной избе с Гуркой и девушкой. Едкая и мучительная ревность терзала его. Не раздумывая, собрался он на разведку дорог и поспешно выехал по направлению ко Пскову, обещая вернуться с рассветом.
Иванка, пройдя по дороге в обе стороны от деревеньки, проверил расставленные засады и караулы, сам посмотрел коней и щедро подсыпал овса, готовясь к отважному делу.
Но к утру Кузя не возвратился…
Иванка выехал вслед за ним на дорогу.
Мирная снежная целина лежала повсюду по сторонам. Дорога шла неглубокой лощинкой, и лишь потому ее можно было узнать под снежком. Встречных не было.
Едва заметные вешки оставлял за собой в снегу Кузя, и за ночь их уже занесло, но все же Иванка ехал по вешкам, торчавшим кое-где близ дороги. И вдруг он услышал зловещий грай воронья. Он знал его по голосам птиц, этот крик, подымавшийся над телами убитых.
Оглянувшись, Иванка увидел на холме, на одинокой сосне, повешенного человека. У него стеснилось дыхание. Он подхлестнул коня и, не опасаясь, взлетел на пригорок. Вспугнутые вороны затмили от него свет… Иван поднял голову, вгляделся в едва качавшееся тело казненного и с криком спрянул с седла: выклеванными темными глазницами глядел на него обезображенный пытками и вороньем труп любимого друга, Кузи…
В слезах, скрежеща от боли зубами, мешая страшную брань, обращенную к палачам, с нежными именами, которыми называл Кузю, Иванка дрожащими руками привязал к сосне коня, скинул тулуп и бросился к дереву… Окровавив ладони о сучья и сам не заметив этого, он добрался до ветвей и ножом обрезал веревку. Застывший труп тяжело рухнул в сугроб, подняв снежную пыль. Испуганный конь в страхе шарахнулся и захрапел…
— Эх, Кузьма, Кузьма! Кузя, Кузя, мой Кузя! — твердил Иванка, не находя больше слов и, сам дрожа, стараясь взгромоздить застывшее, негнувшееся тело на спину дрожащего коня.
— Эх, Кузя, Кузенька, Кузя!.. Эх, Кузя, мой брат дорогой! — крепко сжав зубы, твердил Иванка, на измученной лошади пробираясь назад к своим…
Когда Иванка подъехал к деревне, все вышли его встречать и перед мертвым Кузей в молчании скинули шапки.
— Ой, штой-то! Кузенька! Господи, Кузя! — страшно взвизгнула Аксюша, залившись слезами, и неведомо зачем кинулась в избу…
Вся ватага стояла в молчании…
— За лопаты, братцы, — первым опомнившись, просто сказал Гурка.
Он сам помогал рыть могилу, широкими взмахами выбрасывая мерзлые комья земли.
Поп Яков плакал, читая надгробное слово Кузе.
— «Приидите, последнее целование…» — произнес поп и больше не мог служить панихиду.
— Кузенька, милый, голубчик!.. — всхлипнув, залепетал он и сам, наклонившись, приник губами к холодному выпуклому лбу мертвеца.
Аксюша вскрикнула и повалилась в снег, закрыв руками лицо, словно чуя свою вину в этой смерти. Вся ватага терла глаза кулаками. На бородах застывали слезы.
Встав с колен от свежей могилы, Иванка подобрался, надел шапку и обратился к товарищам.
— На кони, — сказал он сурово.
Никто не расспрашивал его ни о чем. Всем было понятно, что Кузя требует мести, и вся ватага дружно и молча взнуздывала коней…
— Ты, Гурей, останься тут с дву десятками наших. Неравно налезут стрельцы, и было бы кому отбиться, — сказал Иванка.
И Гурка с небольшим отрядом остался.
7
Расправившись с Кузей и зная, что он был близким другом Иванки, самого смелого атамана крестьянской ватажки, пятидесятник Ульянка Фадеев разослал почти всех стрельцов в разведку по селам и деревням, чтобы найти следы неуловимой и дерзкой ватаги. Наутро он ждал подкрепления в пятьдесят стрельцов во главе с пятидесятником Неволей Сидоровым. Они уже сговорились, что будут действовать заодно и постараются окружить Иванкиных шишей, чтобы поймать Иванку живьем и получить за него объявленную награду.
Оба боялись, что эту добычу могут выхватить у них московские стрельцы, которых, по слухам, выслали для подавления крестьянских восстаний…
В ожидании, когда возвратятся лазутчики из окрестностей, а из Пскова прибудет полсотня Невольки, Ульянка коротал вечер в помещичьем доме с хозяином и местным попом.
— Слышал я, господа, — рассказывал хозяин, — заехал намедни к островскому дворянину проезжий помещичий сын. Разговорились про шишей. Дворянин говорит: «К другим Иванка-вор проберется, а ко мне николи». — «Что так?» — спрашивает проезжий. «А псы у меня голодны, как волки, всякого загрызут!..» Хватили они по чарке вина — да спать. Утре проснулся хозяин связан… Дверь настежь, мороз… Кричит… Никого! Кое-как сам распутался, вышел, глядь — собаки висят на заборе мертвы и хвостами связаны, а людей — ни души. Стал ходить, наводить порядок, глядит — корыто, и тесто замешено. Понюхал — винищем разит. Подивился. Ан тут собаки и ожили на заборе, а были они не мертвы, а пьяны да спали связаны за хвосты. Как учали рваться, визжать — вот хвосты оторвут да потом хозяина в клочья! Испугался он, заперся в доме, а там письмо: «Голодны кобели до беды довели»… Ан то сам Иванка к нему наезжал — и пограбил, и дворню свел.
— Сказывают, хитер! — согласился Ульян Фадеев. — Да завтра придет конец его хитростям. Я его уследил…
— А не с тобой ли то было, что ты его мертвым схватил? — спросил сельский поп.
— Как мертвым, когда он живой! — удивился Ульян.
— А так: ездит с ним бунтовской поп Яков. Раз их окружили стрельцы, а в ватаге ни зелья нет, ни свинцу. Иванка и лег мертвым. Сладили ему гроб. Зажгли свечи, а поп стал молитвы петь. Стрельцы их схватили. Они дались да стали просить, чтоб сначала похоронить ватамана. Пятидесятник стрелецкий не хочет, говорит: «Представлю его живым или мертвым, за то меня наградят». Сковали всех, повезли. И стали шиши рассказывать по пути страшные басни про мертвецов. А есть у Иванки товарищ Кузька…
— Врешь, поп! Был Кузька, да весь вышел: повесил вчерась я Кузьку. Крепок был вор. Один порубил семерых стрельцов, — вставил Ульянка.
— …Вот ехал тот Кузька, царство небесно, в одних санях с упокойником, — продолжал поп рассказ. — Он и просит пятидесятника: «Укажи гроб забить — боюсь я к ночи с мертвецом, а тут еще страшное бают, а он, глянь-ко, си-ний лежит…» Пятидесятник смеется, а у самого и поджилки взыграли. «Где, бает, синий?» Пошел к саням, а Иванка — скок! Да как взвоет! Стрельцы — кто куда, и ружье покинули. А Иванка-то был незакован… — Поп оборвал рассказ и прислушался.
Во дворе подняли лай собаки.
— Кого-то послал господь?! — с тревогой молвил хозяин.
— Не бойтесь — товарищ мой, верно, — сказал Ульянка, но в голосе его была неуверенность, которой он не хотел показать другим.
Со двора послышались голоса. Скрипнули ворота. Хозяин и гости тревожно переглянулись. Стрельцов почти не осталось в сельце, и случись, напали б шиши, некому было оборонить дом. Кто-то в сенях околачивал сапоги от снега и стукнул в дверь. Хозяин окликнул:
— Кто там?
— Государевы слуги — стрельцы.
— Еще стрельцы! — со вздохом сказал хозяин. — Все ныне пожрут!.. А много ли вас? — спросил он.
— Людей со мной сотня, так я их в селе оставил, а сам к тебе.
Хозяин скинул крючок. Стрелецкий сотник шагнул через порог. Он был весь в снегу и в инее. На бровях, в усах, в бороде и кудрявых волосах его заблестели капли. Он снял шапку и стал молиться на образа. Потом поклонился хозяину и гостям.
— А ты кто таков? — спросил он Ульяна.
— Стрелецкий пятидесятник из Пскова, Ульян Фадеев.
— Здоров, пятидесятник. Слыхал про тебя. Окольничий Афанасий Ордин-Нащекин мне сказывал: шиша Иванку полгода ловишь.
— Не я один! С десяток таких, как я, ловят.
— Стыда-то, ратные люди! — сказал сотник. — Дождались, что нас государь из самой Москвы послал!
— А мы тут — не ведаю, как тебя величать, — про него, про Иванку, все толковали, — сказал хозяин, — хитер, бес!..
— Басни баете! — остановил московский сотник. — Те басни стрельцы псковские выдумали себе в оправдание перед государем: он, мол, бука така, что его не одолеть ни пулей, ни саблей! Колдун ваш Иванка, что ли?!
— Бука не бука, колдун не колдун, а хитер! — возразил Ульянка. — И я было раз изловил его, да он и меня обошел…
— Врешь! — перебил сотник.
— Ей-богу! — воскликнул Ульян.
— Укрепляешь баснями вора. За такое тебя самого, как вора, — в тюрьму! — крикнул сотник.
Он навел на Ульянку пистоль и твердо сказал:
— Смирно сидеть, Иванка-псковитин! Я тебя разом признал, шиш проклятый!
— Кой я Иванка, чего ты грезишь! — воскликнул Ульян.
Он привстал, но сотник крикнул:
— Сиди, убью!
Ульянка покорно сел.
— Поп, вяжи-ка его, да покрепче! — сказал сотник.
Испуганный поп стал вязать Ульянку.
— Ты и не знаешь Иванки, — запричитал Ульян. — Он молодой, у него ни бороды, ни усов…
— Может, и ты нацепил! — возразил сотник. — Ну-ка, поп, рви с него бороду, — приказал он.
Поп дернул за бороду, Ульян вскрикнул.
— Своя у него борода, — неуверенно сказал поп.
— А-а, вон вы как! Стало, ты, поп, с ним заодно! Ты, стало, и есть поп Яков! — воскликнул московский сотник.
— Смилуйся, господин сотник, я тутошний поп Егорище! — завопил поп.
— Коли не врешь, рви шишу бороду! — потребовал сотник.
Поп снова дернул Ульяна за бороду. Пятидесятник взвыл.
— Не ори! — сказал сотник. — Москва слезам николи не верит. Крепче дери, поп!
Поп дернул крепче и вырвал клок бороды. Ульянка перекосился.
— Еще! — приказал попу сотник.
— Не стану! — вдруг взбунтовался поп. — Я поп — не палач! И вор — человек! Иванка-псковитин других не хуже, пошто его драть! Сами его гоните, и он тем же вам платит!..
Поп вдруг опомнился и замолчал.
— Ай да поп! — воскликнул московский сотник. — Спасибо! Не Иванку ты, поп, связал, а псковского изменщика Ульянку. А борода у него своя, не как у меня!
Московский сотник дернул себя за бороду и оторвал ее вместе с усами.
— Ива-анка! — заголосил Фадеев.
— Не старайся орать, изменщик, — сказал Иванка. — Стрельцы твои все повязаны, а за Кузю тебе, проклятому, собачья смерть! Повешу тебя на том самом суку, где ты Кузю весил!
Со двора послышался говор многих людей.
— Вот и ватага моя к дворянину в гости! — сказал Иванка.
Дверь распахнулась, во вместо Иванкиной ватаги на пороге стоял псковский стрелецкий пятидесятник Неволька Сидоров, и за его спиною толпились стрельцы…
Глаза Иванки расширились от удивления и смятения.
— Держи Иванку, робята! — крикнул Ульян.
Взмахнув пистолем, Иванка рванулся к двери, но несколько дюжих рук схватили его…
— Вот и кончились басенки про Иванку! — сказал Ульянка, уже развязанный тем же попом.
Ватага Иванки, войдя в сельцо, захватила и повязала оставшихся там стрельцов и готова была прийти на помощь своему атаману, как было условлено, когда внезапно прибыл из Пскова со свежей полсотней Неволя Сидоров… Он проехал прямо к дворянскому дому и неожиданно захватил Иванку в самый решительный миг для Ульяна Фадеева.
— Везти его наскоре, что ли, во Псков, — вполголоса предложил Неволя.
— Ночное время — куды! Того и гляди, отобьют, — шепотом возразил Ульянка. — Шиши тут каждую тропку знают. Пождем до утра…
— Расспросим его легонько, — сказал Неволя.
— Слова не скажет, проклятый. Уж я их знаю!
— Спрос не беда!
— Эй, Иван! — громко обратился Ульянка к пленнику. — Как ты, курья башка, полез на меня один?! Аль не знаешь указ воеводский — где тебя словят, там и повесить!
— Дурак! — сказал Иванка, стараясь казаться спокойным. — Что я — мальчонка, что ли? На мне государево слово и дело — как ты меня повесишь!
— А я и не ведал — Иванка ты али нет: поймал шиша, да на сосну!
— Ты сперва до сосны меня доведи — кто из нас вперед в петле будет? — проговорил Иванка.
— Мыслишь, твои шиши две сотни стрельцов одолеют?! — вызывая на дальнейшую откровенность, сказал Неволя.
— Прежде нос вытри, потом тебе воевода две сотни даст! — отрезал Иванка. — Моих пятьсот мужиков али вашу силу не одолеют!
Ульянка вызывающе захохотал:
— Тебе бы орешками торговать — дорожишься! Али с пытки правду сказывать хочешь?
— Пытай. Тебя впятеры мучить станут! — сказал Иванка.
Пятидесятники переглянулись. Дерзкая угроза связанного пленника говорила о том, что какая-то сила повстанцев поблизости есть и что Иванка надеется получить от них помощь. Однако шиши не нападали. Это позволило стрельцам заключить, что их не достаточно много для нападения…
Они послали разведку к селу и ждали. Лазутчики не возвращались…
— Силу копят шиши! — убежденно сказал Неволя. — Надо наскоро уходить, покуда можно пробиться.
— Отобьют они по дороге проклятого кобеля, — опять возразил Ульянка. — Одно остается: в рот кляп да покинуть его в подвале. Кто станет искать? А после наехать с сотней да вынять его и везти во Псков!
— Не к тому схватили, чтобы самим его кинуть! — взъелся Неволька. — Ехать, так и его везти. В рот кляп забьем, привяжем вора к седлу, окружим стрельцами. Ночью кто его разберет!..
По знаку Невольки двое стрельцов повалили связанного Иванку, и, прежде чем он успел вскрикнуть, в рот его всунули кляп и завязали платком…
8
Постоянные наезды ватажек в деревню, удалые рассказы о смелых выходках будоражили юную кровь Федюньки. От рассказов Иванки и его товарищей у него кружилась голова. Он мечтал быть героем и участником битвы.
«Хоть бы раз меня взяли, я бы им показал, каково я дите!» — размышлял огорченный Федюнька, оставленный Иванкой в деревне.
Он сидел насупленный и угрюмый, глядя в огонь светца. Аксюша в задумчивости сидела тут же, изредка прерывая молчание тяжким вздохом.
— Куды ни глянь — кругом панихида! — насмешливо сказал Гурка, входя со двора и взглянув на обоих. — Брось крушиться, Федюнька! Меня вот и тоже с собой не взяли, гляди — не скулю! — добавил он утешающе.
— Тебе что! Ты вон сколь дворян посек! — отозвался мальчишка.
— Топором-то?
— Ага.
— То не в счет. Плаха — не ратное поле!
— И в поле ты бился…
— Постой, поживи-ка на свете. И на твой век подраться достанется… Так-то, брат тезка!.. — заключил скоморох, широкими руками взъерошив курчавые волосы Федюньки.
Мальчишка капризно и недовольно мотнул головой, вырываясь.
— Пусти!.. Какой я те «тезка»!
— Такой и тезка! Тебя ведь Федором звать?
— Ну, Федькой…
— И меня тоже — Федькой…
Скучающий Федюнька оживленно придрался к словам скомороха, надеясь услышать какую-нибудь забавную шутку:
— А как же ты Гуркой стал?
— Так и стал: «Поп крестит Иваном, а люди зовут болваном!» Федюнькой меня батька с маткой махоньким звали, а как в скоморохи попал, стали Гуркой кликать.
— А бачка твой был скоморох? — с любопытством спросил Федюнька.
— Бачка был звонщиком в церкви.
— И мой тоже звонщик! — уже о оживлением подхватил Федюнька, в болтовне забывая свое огорчение.
— Ну вот! А ты говоришь — не тезка!.. — Гурка снова взъерошил волосы на голове Федюньки. — А как твоего бачку звали? — спросил он шутливо.
— Истомой…
Пальцы Гурки впились в мягкие кудри Федюньки.
— Постой… ты не балуй!.. — словно с какой-то угрозой сказал он. — Ты вправду скажи, как звали?!
— Чего ты?! — удивленно воскликнул Федюнька. — Я правду баю — Истомой.
— Постой, погоди… а матку как? — нетерпеливо, каким-то треснувшим голосом спросил скоморох. — Авдотьей?..
— Она потонула, — отозвался Федюнька.
— И брата Иванка искал на Москве — Первушку! — воскликнул Гурка.
— Какой он брат нам: изменщик, боярский холоп!.. — откликнулся в негодовании Федюнька.
— А еще у вас братья были? — необычным, дрожащим голосом добивался суровый, всегда спокойный Гурка.
Федька в испуге взглянул на него. Даже в сутемках избы глаза скомороха блеснули волнением. Его беспокойство передалось Федюньке. Мурашки пошли у него от затылка по всей спине и во рту пересохло, будто от страха.
— Был брат… Федюнька… — пролепетал он, с трудом выговаривая слова и глядя на Гурку вытаращенными вопрошающими глазами…
В этот миг за окном послышался топот скачущей лошади. Гурка и Федя, оба встрепенувшись, прислушались. Всадник спрыгнул с седла у крыльца, и вслед за тем дверь избы распахнулась. Задыхаясь, вбежал молодой удалец из ватаги, Власик Горюха.
— Ивана схватили! — воскликнул он, тяжело дыша. — Скорей, дядя Гурей! Стрельцов понаехало — сила!..
Гурка уже напяливал полушубок.
— Беги, живей всем запрягать! — решительно приказал он.
Вестник выбежал из избы.
Федюнька вскочил и схватился за шапку.
— Брось шапку, Федя, сиди, — властно сказал Гурка. — А ты чего встрепенулась, дева? Страшишься? Обыкнешь тут, не беда. На свете чего не бывает!..
— Не могу я тут… к матке хочу! — простонала Аксюша. — Боюсь я тут с вами!.. Пустили б меня домой…
— Ладно, ладно, как ворочусь — потолкуем… — прервал ее Гурка, засовывая за пазуху пистоль.
Прицепив сбоку саблю, он скинул шапку.
— Давай обнимемся, что ли… как знать!..
Он трижды поцеловался с Федюнькой, шагнул к Аксюше, но не нагнулся к ней, а лишь заглянул в ее испуганное лицо и выскочил вон…
В морозном лесу меж стволов гулко свистел отзвук от мчавшихся по дороге пяти саней. Впереди, далеко обогнав санный поезд, скакали верхами Гурка и Власик Горюха.
Власик рассказывал на скаку, как они перевязали стрельцов Ульянки, но запоздали предупредить Иванку о внезапном прибытии Невольки с полсотней, и как оказался Иванка, словно в мышеловке, в руках врага. Слова были отрывисты, сбивчивы, и Гурка не слушал их. Он горел лишь одним нетерпением — доскакать и скорее ввязаться в битву за жизнь любимого друга и брата… брата!
Хотя разговор с Федюнькой был прерван известием о несчастье, но Гурке все было ясно: он не мог потерять семью в тот самый миг, как нашел ее после долгих лет… Случись с Иванкой такая беда вчера или месяцем раньше, Гурка так же скакал бы на помощь… Он так же летел бы на выручку Кузе, если была бы вовремя подана весть, но сознание того, что в беду попал его родной брат, так чудесно найденный в людском море, жгло и гнало его все сильней… Никакая скорость коня не могла угодить ему. Он поминутно со свистом взмахивал плеткой, стараясь ускорить бег…
— …Людей бы у нас и хватило, да без ватамана не сладить… вразброд!.. — сквозь топот и свист встречного ветра выкрикивал Власик, гнавшийся вслед за Гуркой.
— Далеко еще? — нетерпеливо спросил Гурка.
На пригорке замаячил темным пятном помещичий дом.
— По той березине обушком надо вдарить, — сказал Власик, указав на белевший среди елок толстый высокий ствол в стороне от дороги.
— Пошто ее вдарить?
— Галочьи гнезда на ней: закрачут и весть дадут нашим.
Власик отъехал с дороги. Тотчас же в морозной тиши послышался галочий и вороний грай.
Гурка слышал позади себя хлест кнутов по лошадиным бокам и спинам, конское фырканье и визг санных полозьев.
Не доезжая двора, вся ватага спрянула на ходу с саней и побежала к воротам.
В темноте заскрипели доски забора под тяжестью перелезавших людей. Гурка ждал схватки, криков и выстрелов. Он кинулся в ворота, сжимая пистоль, но ворота были отворены… Перебежав двор, с толпою товарищей он вбежал на крыльцо. Дверь в сени стояла распахнутой… Сердце Гурки замерло…
— Огня! — крикнул он.
Сразу в трех местах в темноте забряцали кресала, посыпались искры… Через несколько мгновений почуялся запах пенькового дыма и вспыхнуло смоляное пламя. Оно осветило покинутое жилье…
— Братцы! В погоню!..
— Куды во тьме гнаться! — воскликнул Власик.
— А зажегчи дворянское гнездо, то и путь осветит! Пали дом! А мы, братцы, на кони!.. Скорей! — крикнул Гурка.
Он первым выбежал и вскочил в седло. Ватага вся завалилась на сани. Гаркнули ездовые и засвистали кнуты… Вдруг в ворота дворянского дома въехал целый обоз с криком и гамом.
— Стой! Кто?! — крикнул Гурка.
— Свои, дядя Гурей. Стрельцов половили. Начальников сразу двоих.
— А Иванка?!
— Нет ватамана с ними…
Сноп огня вырвался в этот миг из-под стены дворянского дома, освещая широкий двор, несколько саней и всадников.
— Избу пошто жегчи?! Как тебя величать-то, не ведаю, ватаманушко, пошто жегчи избу?! — крикнул один из пленников, лежавших в санях.
— Молчи, дьявол! — злобно остановил его второй пленник.
Гурка взглянул на них. Кричавшего «пошто жегчи избу» он не узнал, но угадал в нем хозяина. Зато второй был знаком — это был псковский изменник, пятидесятник Ульян Фадеев.
— Где Иванка? — грозно спросил его скоморох.
Ульянка со страхом взглянул в лицо земского палача, но тут же взял себя в руки.
— Припоздал, скоморох! — нагло сказал он.
— Убили?! — выкрикнул Гурка.
Богатырским рывком Гурка бросил пятидесятника оземь…
— Ватаман! Вели потушить избу!.. — причитал помещик, ухитрившись связанными руками вцепиться в полу Гуркиного тулупа.
— Уйди ты, дерьмо дворянско! — воскликнул Гурка, ткнув его сапогом в бок.
Гурка узнал второго изменника — Невольку.
— Где Иван? — спросил он.
— Где был, там нет! — ответил Неволька.
— А, сучья кровь, так-то?! Робята, обоих в огонь, пусть горят живьем! — приказал своим Гурка. — Да с ними и дворянина!..
— Ватаман, вели избу тушить!.. Там Иванка! — выкрикнул в страхе и отчаянии дворянин. — Там в подполье Иванка!..
Гурка остолбенел… Тушить избу было поздно: сухие бревна трещали в жарком огне, дом горел, как костер, освещая окрестность… Наступая вдоль стен, пламя уже лизало дощатые сенцы…
Гурка схватил дворянина за ворот и вмиг обрезал с него веревку.
— Веди в подвал!
Дворянин рванулся к крыльцу, но отшатнулся, закрыв лицо рукавом от жара, и отступил. Гурка ударил его пинком в поясницу.
— Веди, дьявол!
Волоча помещика за шиворот, Гурка сам шагнул в горящие сени и скрылся в дыму. Четверо смелых ребят кинулись вслед за ним в пламя.
Дым слепил и душил Гурку. Кожа лица трескалась от близости пламени.
— Тут, тут вот, пусти меня, тут!.. — стонал дворянин, кашляя и давясь дымом.
Овчинные тулупы спасали их от огня.
Дворянин потянул за кольцо творило подвала и, спасаясь от жара, первый скакнул в яму. Гурко спрыгнул за ним и вдохнул воздух. По сравнению с домом здесь было прохладно, и дым не успел набиться.
— Иванка, ты тут?! — крикнул Гурка.
Молчание.
— Иван!
— Тут он, тут… Кляпом глотку забили… — забормотал дворянин. — Вот он, голубчик! — воскликнул он, словно не Гурка, а он спасал брата.
Огонь начал уже освещать подвал. Дым спустился в подполье, но Гурка успел разглядеть в углу тело, корчившееся в бесплодных усилиях разорвать путы.
— Иванка! Братко! — крикнул Гурка. Он подхватил его на руки.
— Дядя Гурей, жив он? — послышалось сверху.
— Жив! — откликнулся Гурка.
— Скорее! От огня пропадаем…
Гурка поднял брата, как ребенка, над головой. Дружеские руки подхватили Иванку…
Гурка оперся руками о край подвала.
— Меня-то, меня подсади!.. — закричал отчаянно дворянин, вцепившись снизу в его тулуп.
— Э-э, дерьмо!.. Лезь, проклятый! — воскликнул Гурка, отступив от края, и выбросил его, как щенка, наверх. Быстрым броском он вскинул за дворянином свое тело, вдохнул раскаленный воздух, и в глазах его потемнело… Он вытянул вперед руки…
— Сюды! Сюды! — услыхал он крики.
Гурка приоткрыл глаза, успел увидеть окно и, качнувшись, шагнул к нему. Чья-то рука подхватила его.
Он услыхал грохот обвала и тотчас почувствовал на лице целительное прикосновение снега…
Иванка сидел с ним рядом, поодаль от пылающих развалин дворянского дома, и прикладывал снег ему к голове и лицу…
Гурка вобрал в грудь морозного свежего воздуха и сел на снегу, обведя глазами картину пожара, толпу людей, лошадей…
— Спасибо… выручил… Гурей… — тяжело ворочая языкам и затекшей от кляпа челюстью, выговорил Иванка.
Гурка поднялся на ноги.
— Слава богу, ты жив остался, — сказал он, любовно взглянув на Иванку. — Братишка ты мой! — Он обнял брата. — Мне Федька все рассказал.
— Чего он тебе рассказал? — переспросил, не поняв, Иванка.
— Дурак, ведь ты брат мне родной! Брат! Махонький мой!.. Иванка. Ведь мы одного отца-матки!..
Гурка снова сжал его в крепких объятиях.
— Федюнька! — воскликнул Иванка, сжимая в ответных объятиях скомороха…
9
Напуганная смертью Лукашки и Кузи, чувствуя на себе вину за обе смерти, только теперь поняла Аксюша, на что решилась, куда попала… Гурка, плясун, удалой весельчак и смелый мятежник, ради кого она мчалась сюда сломя голову, покинув мать, отказавшись от жениха, Гурка ее не любил. Он не шептал ей слов, о которых мечталось… Он был горяч, но не ласков…
Оставшись одна, девушка дала волю слезам… Не понимая причины ее слез, Федюнька попробовал утешать ее, но она отмахнулась от него, как от мухи…
«Ревет и беду накликает!» — со злостью подумал Федюнька.
Он выскользнул из избы, оставив одну Аксюшу, и выбежал на соседний двор к Максиму Рогозе. Максим в это время спал, но его отец, дед Рогоза, сидел у огня.
Федюнька поведал ему обо всем, что случилось.
— Сколь соколу ни летать в облаках, а на землю сести! — сказал дед Рогоза. — Навоевал Иван, ему и пропасть не в досаду. Удал был малый!..
Дед Мартемьян сказал «был», и только теперь понял Федюнька, что поспешный отъезд Гурки с ватагой вовсе не означает, что им удастся выручить брата. Тоска охватила его.
— А може, деда… а може, Гурка поспеет?..
— Чего не бывает… Бывает, медведь летает! — сказал старик. — Ты богу молись, чтобы Гурка назад воротился. Тебя господь от сиротства пасет: один брат пропал, вишь, — другой нашелся!..
Федюнька задумался. Они сидели молча, слушая треск лучины на очаге, когда с дороги в морозном воздухе донесся топот коней.
— Едут! — крикнул Федюнька и выскочил из избы.
Всадники приближались: уже слышались юс голоса. И вдруг, уже подбежав им навстречу, Федюнька увидел, что это были стрельцы.
— Стрельцы наскочили, — крикнул он, опрометью вбежавши назад к Максиму…
Трое стрельцов тотчас вошли в избу, где одна в слезах горевала в растерянности всеми оставленная Аксюша.
Она встрепенулась и подняла заплаканное лицо.
— Кто там наехал, Федюнька? — спросила она.
— Слуги царские, слышь, хозяйка! — ответил один из стрельцов.
Аксюша похолодела. Она не знала, где Гурка. Может быть, их всех перевешали, а теперь и ее схватят здесь как шишовку, любовницу ватамана, и станут пытать да мучить и тоже повесят…
— Федюнька!.. — окликнула Аксюша в растерянности и страхе.
Стрелец в темноте ударил огнивом…
Раздувая огонь в очаге, Аксюша присматривалась ко внезапным гостям.
— Хозяин-то где, молодуха?
— Во Псков капусту повез, — неожиданно выдумала она и сама услыхала, что голос ее дрожит…
— Ой ли! Во Псков, а не к Иванке в ватагу? — спросил стрелец.
Но Аксюша уже успела освоиться с тем, что она одна в избе с троими стрельцами.
— Мы тихо живем, на что нам Иванка!.. — возразила она. — У нас, бог миловал, одни добрые люди!
— Хорошо, молода, а то быть бы тебе вдовой, — сказал стрелец. — Иванку завтра повесят, а там и иных переловят.
— Повесят?!
— Поймают — куды же девать! И повесят, — спокойно сказал стрелец. — Ну, сказывай, где вино?
— В сенцах вино, — ответил, входя, Федюнька.
— Какое вино! Нет вина! — с неожиданной злостью воскликнула Аксюша. Она подумала, что, не найдя у нее вина, стрельцы оставят ее и уйдут в другую избу.
— А такое вино! — упрямо ответил Федюнька.
— Не скупись, молода, — сказал старший стрелец, — нам по чарочке только. Тащи-ка, малый!
К досаде Аксюши, Федя внес в избу жбан.
— К нам его привозить далеко. Приедет мужик и побьет за то, что дала, — притворно сказала Аксюша.
— Когда побьет, а ты нам пожалься! — пошутил стрелец. — Угощай, хозяйка!
Стрельцы вышли, прошлись по дворам и возвратились к пригожей хозяйке. Аксюша по-бабьи хлопотала у стола, нарезая хлеб, нашла в избе луку, сала, а сама все время боялась, что за ней наблюдают и она может чем-нибудь себя выдать… Старший из стрельцов просил ее хоть пригубить вина, но она отказалась и села в угол…
— Вы бы еще где-нибудь заночевали. Не один двор в деревне! Совестно мне вас на ночь оставить, не то, что ли, я уйду, — сказала Аксюша.
— Ничего, хозяйка, мы царские люди. Чего тебе нас не принять! — подбодряли стрельцы.
Стрельцы разморились теплом избы и вином. Один из них лег на скамью и заснул, второй вышел кормить коней, третий, самый молодой, оставшись наедине, вдруг повернулся к Аксюше.
— Окольничий с ног сбился, ищучи!
Она вздрогнула, но оправилась.
— Какой окольничий? Чего ищучи?
Стрелец покосился на спящего товарища.
— Знаю тебя, — тихо сказал он. — Таких-то красоток много ли в городе!
— Чего ты, чего?! Невдогад мне!.. — неестественно выкрикнула Аксюша.
— Не кричи, дура! — спокойно сказал стрелец. — Тебе бы скорее уехать. Не нынче-завтра наедут сюда стрельцы да всех словят! Беги домой, к матке!..
Спящий стрелец шевельнулся. Товарищ его умолк. Старший вошел со двора.
— Стужа! — сказал он. — Погреться! — Он налил себе кружку вина и выпил.
— Эх, и мне, что ли, еще! — поддержал молодой и налил себе кружку.
Аксюша сказала, что ляжет спать у соседки, и вышла. Федюнька свернулся на печке. Оба стрельца посидели еще, уговорились, чтоб выехать рано утром. Из их разговоров Федюнька понял, что они лазутчики и что их возвращения ждут.
Наконец оба уснули.
Тогда Федя скользнул с печи, собрал все три стрелецкие пищали и саблю и спрятал на печку. Тихо, чтобы не разбудить стрельцов, он снял с гвоздя вожжи, принес из сеней вторые, разрезал, связал одного за другим двоих стрельцов и принялся за третьего… Тот внезапно открыл глаза и глядел несколько мгновений, выпучив их и не моргая. Федюнька застыл. Стрелец повернулся и захрапел крепче прежнего. Переведя дух, Федюнька взялся за обрезок вожжей.
Когда стрельцы были связаны, он отошел, поглядел на них, сложа руки на груди, усмехнулся, достал с печи саблю, прицепил ее к кушаку, постоял, опершись на нее, полюбовался на дело своих рук и достал пищаль.
Старший стрелец потянулся во сне и, почувствовав путы, проснулся. Он увидел Федюньку с пищалью.
— Измена! — крикнул он во всю глотку.
От крика проснулись двое других стрельцов и начали рваться. Федя поднял тяжелую пищаль на прицел.
— Не орать! Я вас полонил, — сказал он голосом, дрожавшим от радости и волнения.
Стрельцы под дулом пищали умолкли и поглядели на Федю. Воинственный вид его их рассмешил.
— Пошто же ты нас полонил? — спросил старший стрелец.
— С воеводскими лазутчиками чего же делать! — важно ответил Федюнька. — Утре вешать вас буду, как вы Кузьму…
В этот миг по дороге промчались всадники.
— Наши приехали, малый. Теперь ты пропал! — сказал старший стрелец.
— Молчи! — остановил Федюнька. — Станут стучать в ворота, и молчите все, а не то пальну… — Он вздохнул. — А может, наши… — с надеждой сказал он, прислушиваясь. Он услыхал на дворе голоса обоих братьев… Значит, Иванка цел!..
— Ва-аши! — не выдержал он подразнить стрельца и крикнул во двор, стараясь, чтобы голос его казался грубым и взрослым: — Иван! Федор! Не бойтесь, идите сюда — я стрельцов полонил!..
Иван и Гурка вошли в избу обгорелые, внеся запах дыма.
— Здоровы, стрельцы! — сказал Гурка. — Как же вы такому парнишке дались?
— Напоил, шишонок, да пьяных связал, — признался старший.
— Молодец, Федор! — хлопнув брата по плечу, сказал Гурка.
— Ульянки Фадеева, что ли, полсотни? — спросил он стрельцов.
— Его, — подтвердил старший.
— Висит ваш Ульянка на том суку, где вы вешали Кузю, — сказал Иванка.
— Да с ним и Неволька-изменщик, — добавил Гурка.
— Помилуй! Да кто сказал, что мы вешали Кузьку? — взмолился старший стрелец. — Кузька сын Прохора, я его с эких лет знаю!..
— Нас не было там… — вмешался второй стрелец.
— Ладно, — прервал их Гурка. — Ты, Федя, их карауль, а мы с Иваном пойдем на часок к Максиму…
Они вышли в соседний двор.
— Что ж, робята, пятидесятников воевода не даст по деревьям вешать, — в раздумье сказал Максим, узнав обо всем происшедшем. — Теперь нагонят стрельцов по уезду — житья не станет… Видно, пора забаву кончать да идти на Дон. А там слушать в оба с Руси вестей: как где начнется в новых местах, так и всюду вновь подымать… Зови-ка сюда стрельцов, — обратился Максим к Иванке.
Стрельцов привели.
Иванка взглянул на них поближе и узнал молодого стрельца Павлика Тетерю.
— Я тебя видел во Пскове недели нет! — удивился Иванка.
— И я тебя видел с угольной рожей, да, вишь, не выдал! — ответил стрелец. — Послали еще нас, новую сотню, тебя ловить, да, сказывают, еще сотни две посылать хотят. До того, мол, уж дерзок! Извести все ватажки вышел указ…
— Вы нас пустите с миром, — просто сказал старший стрелец. — Мы вам зла не хотим.
Иванка спросил Максима, как с ними быть.
— На что тебе их? Пусти. Не дворяне. Время придет, и встанут с народом опять, — отозвался Максим.
Стрельцы поклонились ему.
— А что, робята, пойдете ли с нами к весне? — спросил Иванка.
— К весне не встанут стрельцы, — ответил старший. — Летом надо нам было еще держаться, а весной не поднять. Теперь долго силы копить.
— Да и вы бы смирились, — сказал Павлик Тетеря, — не ныне, так завтра найдут. Что за корысть, коль повесят?
— Один за всю землю не встанешь, — поддержал его старый стрелец. — Ну, будешь разбойничать, ну, дворян погубишь десяток, а толку что?! Без города, без стрельцов воевать на дворян не ходи: они дружны и ратное дело знают…
— А коль мы отобьем из съезжей избы Гаврилу с Михайлой, Томилу, Козу да иных, да учиним на дворян ополченье, как Минин-Пожарский на ляхов, да сызнова город подымем? — сказал Иванка и выжидающе поглядел на стрельцов.
— Не вздынешь, — твердо ответил старик. — Крестьяне жить привыкли погост от погоста семь верст… Ты их не собьешь в ополченье. Они — как грибы по кустам…
— А Минин?.. — запальчиво возразил Иванка.
Старый стрелец усмехнулся.
— Минин дело совсем не то, малый, — со снисхождением сказал он. — Когда враг из чужой земли лезет, тогда все встают. Уж куды — бояре, и то иные корысть свою забывают. На том и держится Русь, без того ей не быть… Ино дело, когда меж себя, — тут не единство, а рознь… Не было бы розни, и спору не быть… Эх ты, Ми-нин! — со вздохом закончил стрелец. — Не усидел на спине, на хвосте не удержишься!..
— Да и слух есть, робята, — сказал Павлик Тетеря, — сказывают — царь указал, чтобы заводчикам мятежа не бывать во Пскове, и их в Москву повезут…
— В Москву?! — подскочив, воскликнул Иванка. — Когда повезут?!
— Кто знает, когда… — ответил стрелец.
Гурка вышел, пока Максим и Иванка говорили со стрельцами.
— Федюнь, где Аксюша? — шепнул он, возвратясь.
— На печке, чай, спит, — сказал Федя.
— Да нет ее там.
Гурка кинулся по деревеньке ее искать. Во дворах ее не нашлось, даже не заходила. Он вышел с фонарем в конюшню. Стойло, где был жеребец Аксюши, теперь опустело…
— Уехала! Эх, девка, девка, спугнул я тебя, как голубку! — воскликнул Гурка. — Теперь бы нам и зажить!..
Братья, семья, все, чего ему не хватало в бродяжной, бездомной жизни, явилось само. Ему вдруг захотелось тепла и покоя… Жениться, уйти куда-нибудь на Дон, что ли, в далекие земли, зажить домом, не воевать, не драться, не подставлять головы…
— Уехала, — в раздумье и досаде повторил Гурка, сокрушенно качнув головой.
Он постоял в конюшне у опустелого стойла и молча вошел в избу.
— Нашел? — спросил Федюнька, уже возвратившийся от Максима.
— Не нашел. Домой ускакала, к матке…
— И умница, слава богу. Куды ей тут с нами! — одобрил поп Яков…
10
На пеньке у дороги, возле Пантелеймоновского монастыря, сидел старичок с топором и котомкой…
— Шерстобит со своим лучком и с ним монастырский служка по дороге на Псков поравнялись со старичком-плотником.
— Здоров, дед! — поклонясь, окликнул его Шерстобит.
— Заспались, молодые. Тут чуть не замерз, — сказал плотник, встав с места. — Пора, пора, — тихо добавил он. — Пистоли заряжены ль?
— Все припасено, отец Яков, — ответил Шерстобит.
— Ну, гляди, не зевать! Не схватили бы нашего молодца.
— Не дадим! — уверенно сказал Шерстобит.
Из снежной дали встали псковские стены и башни Великих ворот.
По дороге тянулись обозы по пять, по десять саней, шли пешеходы, редко — в валенках, чаще в лаптях, с узелками и с котомками, закинутыми за плечи…
Одетый плотником поп Яков, служка и Шерстобит шли вместе. По мере приближения к городским воротам все суровее и озабоченней делались их лица.
То отставая от них, то равняясь, то обгоняя, шли пешеходы — крестьяне, монахи, стрельцы, горожане по трое, по четверо вместе, и поп Яков значительно переглядывался с прохожими, но ни разу не скинул шапки, не поздоровался и не сказал никому ни слова…
У самых Великих ворот их нагнал обоз из пяти возов с бочками. У передней лошаденки распустилась супонь. Обоз почти обогнал их. Старик плотник крикнул хозяину:
— Эй! Супонь рассоплил, подбери, раззява!
— Спасибо, папаша, — кротко ответил тот, остановился и стал возиться у конской морды, затягивая хомут. Все воза с бочками остановились за ним, и пешеходы их обогнали, подходя к воротам…
На многих санях ехали в город к торгу крестьяне, везли продавать кто свиную тушу, кто битых гусей, кто сено. И воротные стрельцы у Великих ворот осматривали воза, чтобы не было какого-нибудь неуказанного «воровского» привоза.
Молодой стрелец Костя Волосяник стоял у ворот. Он вскакивал на воза, повертывал тушу, ворошил сено, протыкал его копьем и пропускал крестьян в ворота. Он подошел к возу с двумя бочками.
— Что у тебя?
— Квашеная капуста, не видишь? — развязно ответил хозяин.
Костя Волосяник вскочил на сани и скинул покрышку с бочки. Он открыл рот, да так и остался.
— Накрой скорее, дурак! — проворчала из бочки «капуста», направив на него пистоль.
Костя опомнился и накинул покрышку. Хозяин саней стоял белый как снег. В ожидании, когда проедут воза, застряла в воротах толпа пешеходов. Лица их были напряжены, руки всех были сунуты в пазухи…
— Чего встал!.. Чего встал посреди дороги? Пошел! — закричал на хозяина «капусты» Костя. Тот взмахнул кнутом так, что чуть ли не пересек пополам лошадь.
— Н-но-о! Ме-о-ортвая! — заорал хозяин, торопясь проехать в ворота…
Костя Волосяник скинул шапку и задумчиво почесал в затылке.
— У тебя чего? — спросил он следующего мужика.
— Вишь сам — капуста.
— Ступай живей! — огрызнулся Костя, даже не смея взглянуть на бочку…
Толпа пешеходов с дружным и облегченным вздохом двинулась в ворота за санями.
Но они запоздали…
11
«Чтобы Гаврилка с товарищи во Пскове, сидя за приставом, злого умысла не учинили и воровства и смуты не завели, отослал я их, по вашему, государь, указу…» — писал воевода, окольничий князь Львов к царю.
Под сильным конвоем дворян и казаков тронулась вереница саней. Было раннее утро, а город уже проснулся.
Увидев печальный поезд, две-три женщины крикнули:
— Повезли!
— Казнить повезли!
Одна запричитала, подхватила другая, и вдруг — как это вышло, что молва неслась быстрее коней, но только до Петровского конца города долетела она раньше, и, когда подъехал санный поезд, улица была уже вся запружена толпою народа.
— Дорогу! — выкрикнул пристав, боярский сын Марк Тимашев, тот самый, что охранял поезд Логина Нумменса при въезде его во Псков.
В другое время, в другом месте боярский сын не постеснялся бы огреть плетью двоих-троих ближе стоявших людей, но на этот раз его одолела робость. Правда, он не видал оружия ни у кого в руках, но толпа была так велика и густа, что могла просто так, руками разорвать в клочья стражу вместе с конями…
А народ притекал еще сзади. Отставшие догоняли поезд, на ходу натягивая шубейки и зипуны, женщины с ребятишками, ребята постарше — сами собой… Бежали посадские и стрельцы с криками, с плачем и бранью.
— Не велели во Пскове казнить, в Новгород повезли! — кричали в толпе.
— Эй, пристав, скажи там боярам, коли велят их казнить, и нам быть всем с ними в казни!
Пристав обернулся.
— Кому скажу? — спросил он. — Нас-то, сирот, и не пустят к боярам.
— А ты дойди! — крикнула крендельщица Хавронья. — Всем городом сказываем!
— Всем быть опять в татарыку, коль их казнят! — крикнул каменщик Прохор.
— Дядя Гавря! — окликнул Иванка, пробившись в толпе к саням, в которых ехал хлебник с семьей.
Хлебник оглянулся, и хотя Иванку было трудно узнать в лицо, он узнал его.
— Дядя Гавря, я всех вас отобью. Глянь, как город кипит! — сказал Иванка дрожащим от радости голосом.
При виде толпы, вышедшей провожать своих вожаков, он поверил в немедленное восстание города. Он видел волнение Пскова, такое же бурное, как в тот день, когда год назад в такой же толпе бежал по льду Великой, наперерез поезду Логина Нумменса…
— Уймись, Иван, — строго сказал Гаврила. — Вишь — люди плачут. Кто плачет, тот уж не воин!..
— Гаврила Левонтьич, как битва пойдет, так и слезы просохнут! — воскликнул Иванка.
— Уймись, говорю! Погубишь себя, и только.
— Да что я — один, что ли, в город прилез?! У меня ватага вокруг. Все на меня глядят. Только двину шапку, стрельцы и дворяне с коней упадут!..
Хлебник смолчал.
— Страшишься?! Своей головы бережешь! — воскликнул Иванка с упреком. — Аль крестное целование боишься нарушить и милости хошь заслужить смирением?!
— Эх, Ваня! — со вздохом сказал хлебник и ничего не прибавил.
— Поп Яков с нами и тоже ждет, — сказал Иванка, не отставая от саней хлебника.
— Скажи старому, чтобы тебя унял. Пора все кончать. Уходите подале — на Дон, что ли, али в Брянские леса… — тихо сказал Гаврила.
— А вы?! Вас на казнь отдать?
— За правду и смерть не страшна… А может, помилует царь — пошлет в ссылку, как знать!.. — ответил Гаврила.
Это был уже не тот человек, которому безраздельно верил и кого так жарко любил Иванка.
Борода Гаврилы свалялась и поседела. Голос его был глух, под глазами и на скулах отеки, взгляд поблек, и весь он был сгорбленный и прибитый. Железная цепь гремела у него на руках, как на собаке, от каждого движения.
Жена и дети расширенными и тревожными глазами глядели на хлебника, слушая его разговор с Иванкой и не вмешиваясь, даже не переводя своих любящих испуганных глаз от лица Гаврилы к лицу Иванки, словно его здесь и не было…
Слова Гаврилы нагнали отчаяние на Иванку. Но если хлебник отказывался от того, чтобы быть отбитым, то не откажется от задуманного Томила, и если не ради себя, так ради Аленки согласится, конечно, кузнец… Иванка глазами нашел впереди сани, в которых везли кузнеца, и, взглянув ему в спину, узнал с ним рядом в санях Аленку… Ее, ее тоже увозят!..
Иванка обогнал сани и протолкался к Мошницыным…
К ним протискивались соседи, знакомые, обнимали и целовали их. У всех отъезжающих на глазах стояли слезы умиления, благодарности и глубокой печали. Что бы ни ждало их впереди, но никогда не увидеть им больше родного города!..
— Михайла, здравствуй! — произнес Иванка над ухом Мошницына, улучив минутку…
Кузнец вздрогнул.
— Схватят тебя, — не оглянувшись, ответил он, сразу узнав Иванку. — Пошто ты сюда прилез?
— Дочку сватать к тебе прилез! Слышь, кузнец, пятьдесят сватов, пятьдесят пистолей. Кони ждут и невесту и тестя. Таких коней понабрал у дворян — никто не догонит.
Аленка слышала все и не смела поднять глаза.
— Слышь, Алена, — негромко сказал кузнец.
— Не мочно мне бачку покинуть, — ответила она. — Куды он один, без меня!
— И бачку твоего отобьем. Все готово: робята мои вокруг. Оглянись — все глядят на тебя, ждут согласья. Как окажешь, так враз и подхватят тебя из саней и дворян с коней мигом постащат, — говорил Иванка, идя за санями.
— Не балуй, Иван, — возразил кузнец. — Сколько крови прольешь в городу, и кровь та падет на Алену. Какое ей счастье будет? Сколь малых детишек, глянь!..
— Робята мои не попятятся, дойдем до ворот, там посадски отстанут, тогда отобьем. Аль не любишь больше? — спросил Иванка, склонившись к Аленке и заглянув ей в лицо, закутанное платком.
Она увидела усатого черномазого молодца, и, хоть было грустно и тяжело, она засмеялась — так был непохож усач на ее Иванку…
— За бачкой поеду, Ивушка, — тихо шепнула она. — Люблю я тебя, как Якуню любила. А бачку как кинуть?..
— Михайла, ты слышишь, пошто дочь свою губишь?! Слышь, отобьем вас обоих!.. — твердил Иванка с упорством.
— В чепях я, в колоде: сам бечь не могу, — возразил кузнец.
— Снесем на руках до коней, а поскачем что ветер! — твердил Иванка.
— Гаврила, Томила и Прохор да все — все поедут, а я убегу? Бесстыдник я буду! — ответил кузнец.
— Пропустите, посадские, дайте дорогу! — выкрикивал пристав.
Но его не слушали. Люди подходили к саням, совали деньги, лепешки, сало и яйца, обнимали и целовали уезжавших…
Целый час пробирался поезд через толпу к Петровским воротам, и сын боярский охрип и не мог больше кричать, и казаки не кричали, а только старались при первом случае каждый раз продвинуть хотя бы на шаг коней…
Иванка, не отставая, двигался за санями. Не стесняясь отца, он твердил Аленке, как будет ее любить и лелеять, что нет жизни ему без нее… Она опустила глаза и молчала.
Иванка в волнении перебежал к саням, в которых везли Козу и Томилу. Он обнялся с летописцем.
— Сын боярский глядит на тебя, — шепнул Томила, — бежал бы, рыбак.
— Уходи живей, баловень, двуголовый! — сказал Прохор Коза. — Где Кузьма? Тоже тут?..
— Кузьма в деревне вас ждет, — слукавил Иванка. — Я пришел за вами. Как уйду?! Да вы не бойтесь, нас не дадут в обиду: со мной ватага, всех отобьем…
— Иван, не балуй! Пропадешь и иных погубишь: старые стрельцы у ворот в караулах — на нас они злы, всех побьют вместе с семьями, и царь им спасибо за службу скажет, — строго заметил Прохор.
— Иди… Спасибо — пришел проводить. Рад, что вижу тебя напоследок, — ласково добавил Томила.
— Томила Иваныч, да как же тебе не срамно?! Что в сбитенной говорил, ты забыл?
— Другая неделя — другие думы, Ванюша. Уж поздно ныне!..
Вот уже рядом Петровские ворота, вот-вот кончится все…
Ватага Иванки сбилась толпой впереди коней, преграждая дорогу, оттягивая минуты, не зная, что делать дальше, не решаясь перемолвиться словом со своим атаманом, чтобы не выдать его…
— Слышь, Алена… Ворота, смотри!.. Слышь, кузнец, аль доселе в тебе все гордость, что я холоп?! Отдай мне Аленку!.. — твердил Иванка, снова перебежав к саням кузнеца.
— Глуп ты, Ваня, — сказал Мошницын. — Люблю я тебя. И Аленке счастье с таким… И гордостью не кори колодника… Я дочь отдаю тебе, да видишь, сама не идет… Хошь, чтоб я сговорил, — не смею: то крови стоит, а дочери счастье чужой кровью купить не хочу.
Не вступая без знака Иванки в стычку, ватага его отходила к воротам. Сколько ни оттягивали, а выезд близился. Вот-вот и вырвется поезд из городских ворот.
Последний миг… Сани уже в воротах…
— Алена! Нет жизни мне без тебя! — воскликнул Иванка.
— Не кричи, безумок! Башки пожалей. Тут убьют тебя, нас всех убьешь: нам по тюрьмам, по ссылкам везти твою смерть, — остерег кузнец.
Аленка упала на грудь отца, громко плача.
Стоны, крики, прощальные возгласы раздавались вокруг за Петровскими воротами…
— Берегись, берегись! — вдруг заорали ямщики.
Казаки и дворяне вырвали сабли из ножен.
Взлетели кнуты над конями…
Обдав окружающих снежной пылью, взметнув комья снега из-под копыт, поезд рванулся вперед. Люди в санях шатнулись. Толпа раздалась, и сани помчались, оставив позади скопище провожатых.
Несколько мгновений молча глядела вся тысяча человек вслед несчастным…
Первая, тяжко вздохнув, перекрестилась в слезах бабка Ариша. Стоявший рядом посадский, сняв шапку, тоже перекрестился, а за ними — вся толпа провожатых.
И воротник Петровских ворот, и стрелецкий десятник, и караульные стрельцы — все сняли шапки, желая доброго конца тяжелому пути вожаков восстания…
— Идем, Ваня, идем, голубчик, — уговаривал поп, одетый в непривычное платье…
Иванка глядел вперед по дороге, туда, где уже не вилась и снежная пыль, где скрылись за лесом сани…
— По коням! — внезапно крикнул Иванка. — Наперерез! В угон, братцы!..
Он кинулся бегом по дороге к лесочку, где были заранее приготовлены кони.
— Ишь, дурак, налил бельмы с утра винищем! — воскликнул Гурка, схватив его за локоть.
Иванка рванулся, но крепкие руки брата вцепились в него.
Это было невдалеке от ворот, и стрелецкий наряд мог слышать выкрик Иванки.
— Вали его в сани, робята, — сказал Гурка, — что с пьяным-то толковать…
Четверо повалили его в подоспевшие сани и быстро погнали коней…
Иванка был в самом деле как пьяный или в бреду; если бы не Гурка и поп, он сгубил бы себя и свою ватагу…
Потеря любимого друга, разрушенные мечты о заветном «острове» и расставание навеки с Аленкой сломили его…
Лежа в санях, он больше не рвался и не кричал, он стал, как дитя, покорным и неподвижным, и Гурка и поп смотрели с любовью и жалостью на утихшего буяна и чувствовали всем сердцем его горе…
12
Все засуетились в деревеньке, запрягая и взнуздывая коней, набивая добром мешки, заседельные сумки и укладывая узлы в сани… Никогда еще в глухой лесной деревушке не бывало так много народу и не клокотала жизнь таким кипучим ключом.
Пищали бросили. У кого были, те взяли с собой пистоли, ножи, кистени, незаметные топорки; кто посмелей, те — сабли.
Гурка запряг лошадь в сани, посадил Федюньку.
Иванка зашел к Максиму. Максим лежал, как все дни, никуда не собираясь.
— Едем, Максим!
— Куда мне ехать, Иван?
— На Дон, в вольное царство казачье…
— Помираю, милый, — сказал Максим. — Одна нога померла, а дни через два-три всему помирать, глянь!
Максим показал ногу: она была синяя, страшная, мертвая.
— Прощай, Иван. Расти да умней, — пожелал Максим. — Поцелуемся.
Уже половина людей отъехала из деревни, когда Федюнька тронул сани, запряженные парой. Гурка тихонько поехал верхом вслед за ним.
— Снег пошел, слава богу! Час-два пройдет — и не станет следа, — заметил один из отставших людей ватаги.
Из деревни тронулись последние беглецы, поспешая верхом и в санях.
— Ива-анка! — позвал издалека Федор.
— Слышь, брат тебя кличет, — сказал Максим. — Чего же ты не идешь?
— А как вас покинуть!.. — признался Иванка.
— Иди, Ваня, — сказал Максим, — мы с бачкой оба покойники, а у тебя все житье впереди, жить да жить!.. Ступай. До острова своего доберешься, тогда и меня помяни добрым словом…
— А чаешь, до острова все же дойдем?
— Ноги-то молодые и душа молода, — чего же тебе не дойти! — уверенно подтвердил Максим.
— А вдруг не найдем?
— Глаз зоркий, слух чуткий, — чего же тебе не найти! Ты и все-то на верной дороге. К Буян-острову сердце ведет, а сердце твое человечье, прямое — знать, и дорога пряма будет. Ну, иди, не болтай. Братов держишь. Чай, ждут, а ныне вам каждая духовинка в опаску. Ступай, Иван, а до острова доберешься, то нас помяни.
— Да бражки за упокой души чарками стукнитесь. То нам и слава! Христос на дорогу! — добавил старый Рогоза.
— Ива-ан! — раздался голос Гурки.
Иванка вышел.
— На то ли я брата нашел, чтобы его тут покинуть! Живо скачем! — поторопил Гурка.
Иванка вскочил в седло. За избами среди темных елей белел березовый крест.
— Эх, Кузя, Кузя! — качнув головой, прошептал Иванка и снял шапку.
Гурка пустил свою лошадь рысцой, и Иванкин конь тоже сорвался за ним без всякого понуждения. Иванка надел шапку и оглянулся с дороги: в мутной сутеми деревенька растаяла среди леса. Они догнали своих, ожидавших в санях. Кормленные овсом кони фыркали, бодро труся по дороге. Под полозьями поскрипывал снег. Голос деда Рогозы слышался Иванке:
«Через Брынски леса — „медвежью державу“ — вам путь. Татарин в тот лес не смел лезти — привык на копях, собака, по степи скакать, а в лес устрашился… И бояре в тот лес не смеют, а живут там русские люди из беглых, расчистят себе луговинку, на ней и пашут… Может, слюбится — там сести можно, а нет — и далее идти на восход, на город Орел да на Курск — так-то сказывали бывалые люди. А за Курском-городом близко ли, далеко ли — казачья земля Донская, а городок казачий стоит на низовьях, на острову…»
Тучки несколько развеялись на небе, и впереди блеснула одинокая звезда. Дорога вела прямо к ней.
«Сердце прямое — знать, и дорога будет пряма», — вспомнил Иванка. «Эх, Аленка, с такими сватами пришел, а вот не пошла!» — с горечью прошептал он.
— Иван, шел бы в сани на сено. Поспишь — ободришься, — сказал Гурка, внезапно его нагнав. — А после я лягу, ты станешь скакать верхом.
Иванка послушно сошел с коня. Их нагнали двое саней, остановились. Иванка хотел привалиться к попу, но Федя окликнул его:
— Ваня, иди ко мне!
Он укрыл его сеном, рогожей, уселся рядом.
— Куды едем, Ваня? — спросил он.
— Звездочку видишь?
— Ну?
— Она и дорогу кажет.
— Куды?
— Туды вот и едем, — ответил Иванка, подняв воротник тулупа и чувствуя, как невольно сами смежаются от усталости веки.
Пурга поднялась и заботливо заметала следы беглецов.