1

Аленка жила одиноко с того дня, как ее захватил и увез воеводский сын, а после две пожилых дворянки в закрытом возке, запряженном шестеркой, назад привезли домой.

Михайла, вернувшись от съезжей избы, оттаскал ее за косы, побил кулаком и ударил палкой. Сорвав с двери крючок, в избу вбежал Якуня и бросился в неравную схватку с отцом. Осатанелый кузнец швырнул его об стену головой, и Якуня свалился замертво.

— Воды! — закричал кузнец, кинувшись к сыну.

Забыв о собственной боли и об обиде, Аленка ринулась помогать отцу, а когда Якуня очнулся, оба присели возле него. Аленка плакала, а кузнец жесткой широкой ладонью гладил ее по волосам.

— Горькая ты моя, ни за что тебе горе! Матка была бы жива, от всех бы заступа — и от меня, злодея, да и от тех… не бегала бы ты по торгам, и позору бы не было… А ныне мне что с тобой делать? Век останешься в девках али бежать в иной город с тобой и отцовщину кинуть!..

Неделю Аленка сидела дома, леча синяки и ссадины, полученные от отца, когда же вышла в первый раз в церковь и встретила там соседок, никто не сказал ей дурного слова, но все отшатнулись: матери не подпускали к ней девушек, и она осталась одна…

Аленке пришло даже в мысль, что нет худа без добра и, наверное, теперь отец согласится отдать ее за Иванку…

К пасхальной заутрене вышла она из дому, сговорясь с Якуней и зная, что встретит Иванку. И с этой пасхальной ночи хранила она тайную радостную надежду на возвращение друга. Но не было вести о нем — знать, судьба была против них!..

У кузнеца завелась какая-то тяжба с одним из железоторговцев. В съезжей избе послали его к молодому подьячему, и Михайла обрадовался, узнав знакомца Захарку. Захар ему взялся помочь. Он был обходителен и приветлив, а вечером сам зашел к кузнецу, чтобы лучше его расспросить о деле. С этого дня он все чаще и чаще ходил в дом Михаилы. Уже тяжба закончилась в пользу Мошницына, но Захарка не отставал. Он отказался взять в посул деньги, как отказался и от всяких подарков, ссылаясь на дружбу. Только простое полотенце, вышитое Аленкой, он взял без спора, нарочно сказав при Аленке, что этот подарок ему дороже золота и соболей. Аленка вспыхнула, сам же Захар опустил глаза.

Якуня, который все это видел, с того самого дня стал дразнить Аленку Захаром. Но шутки сына лишь раздражали Михайлу. Кто бы позарился на нее, кто мог бы стать его зятем, несмотря на позор, которым была покрыта Аленка со дня похищения ее воеводским сыном?

И вдруг Захар заговорил с кузнецом о женитьбе. Он завел речь издалека, сказав, что у воеводы обычай давать повышение и прибавку, когда приказные женятся и обзаводятся домом. Он сказал, что гонится не за богатством невесты, а за пригожеством и любовью. Он намекнул, что хочет заслать сватов, и словно просил дружеского совета Михаилы.

Кузнец испугался удачи: несмотря на позор Аленки — жених!

Захар был скромен.

— Коли сразу она не пойдет, матка моя то за обиду почтет, вдругорядь не велит сватать, — шептал он Михайле. — А я девичий обычай знаю: раз — отказ, два раза — два отказа, а пришел в третий — милей нету в свете.

— Да что же — девка! Отец согласье дает, — возразил кузнец.

— Не мой обычай. Я силом не возьму, — ответил Захар. — Хочу по ее согласию.

Кузнец обещал разведать. Захар был выгодным и удачным зятем: он мог помочь в тяжбах, оттянуть взыскание недоимок, исхлопотать хороший заказ. Захар обещал, что будет блюсти жену, как белую снежинку, как легкую пушинку, и почитать отца ее, как своего родного. Он был умен, грамотен и пригож.

Видя, что отец на его стороне, и зная его упрямый, крутой нрав, Аленка не стала раздражать кузнеца прямым и резким отказом. Вместо того с девичьей хитростью стала она осторожно оттягивать время.

Она не решалась сказать отцу, что любит Иванку. Она знала, что, внук и правнук таких же, как сам он, степенных и вольных псковских кузнецов, отец не захочет отдать ее сыну голодранца. Тем более разозлился бы он, если бы заикнулась она об Иване теперь, после Захаркина сватовства.

Аленка видела по глазам Захара, что он не отстанет. Он стал еще чаще бывать в доме и еще упорнее доказывать дружеское расположение к кузнецу, к Якуне и к ней самой, принеся кузнецу бутылку венгерского, подарив Якуне красивый турецкий нож и задаривая Аленку частыми «жениховскими» подарками, от которых она не смела отказаться из страха перед своим отцом. В душе же Аленка всегда помнила своего друга, отец которого изредка забредал в дом кузнеца…

Истома вдруг стал совсем стариком. По большей части сидел он молча, слушая беседу кузнеца с кем-нибудь из приятелей и покачивая головой в знак удивления или одобрения. Аленка подносила ему вина или пива, он выпивал, крякал и жадно ел, словно совсем не бывал сыт дома. Да в самом деле так это и было, хотя Аленка с ведома кузнеца каждые пять — семь дней относила бабке Арише какой-нибудь снеди.

Михайла каждый раз спрашивал старика, нет ли вестей от Иванки. При этом вопросе каждый раз Аленка гремела посудой или напевала, словно не слушая, но Истома неизменно отвечал, что нет никаких вестей ни от Иванки, ни от Первушки.

— Ох, сгубили мне его ваши посадские дела! За извет ваш его по дороге убили! — вздыхал Истома, в самом деле уверенный в гибели сына.

Перед сном Аленка подолгу думала о бежавшем друге, но она не могла представить себе, что его нет на свете.

Ей представлялось, как он одинокий бредет по безлюдной дороге в узком Якунином зипунишке с тощим мешком за плечами, покрытый пылью, забрызганный грязью, обветренный всеми ветрами. И ей было жаль его так, что порой хотелось даже заплакать, но как раз в такие минуты вдруг вспоминалась его веселая болтовня, его удалое озорство, и сквозь слезы она улыбалась себе, и в ней крепла уверенность, что он не может пропасть никогда, ни в какой беде.

Горестные вздохи калеки нагоняли еще большую тоску на Аленку. Зная шальной, непокорный нрав друга, девушка страшилась за него и утешилась, когда от того же Захарки узнала о том, что с горячим Иванкой ушел рассудительный Кузя.

Известие это привез уже в конце лета нареченный «жених», подьячий Захарка, после того, как ездил в Порхов по делам с Шемшаковым и там, зайдя навестить Кузю, узнал от Прохора о бегстве его с тайным посланцем Пскова.

Привезенная Захаркой весть обрадовала Аленку. Захарка просидел целый вечер у кузнеца и говорил по-приятельски об Иванке, рассказывал о детских ссорах и спорах с ним, об его озорных проделках, веселя до упаду всю семью.

Михайла, видя радостное оживление дочери, но не поняв, что причиной его был разговор об Иванке, звал Захарку захаживать в дом. Молодому подьячему, видно, по сердцу пришлось приглашение кузнеца. Он стал заходить к Мошницыным чаще и чаще. И вскоре слово «жених» скользнуло меж соседок и сорвалось с языка Якуни, заставив Михайлу пытливо взглянуть на дочь, а Аленку — вспыхнуть неожиданным стыдливым румянцем.

Всей семье кузнеца и соседям их было ясно, зачем бывал Захар у Мошницына: не для Михаилы захватывал он с собой орехов и леденцов, не ради Якуни сидел до запора решеток и пробирался к дому задами чужих дворов.

2

Миновал сентябрь. Иванка и Кузя шагали теперь быстрей — уже не рыбачили по озерам, а жались ближе к человеческому жилью. Да чтобы уйти от дозоров и сыска, они не шли по большой дороге, через Крестецкий погост, Волочок и Торжок, а стороной — по проселочным тропам. Нередко им приходилось месить болота, по целому полдню искать брода в речках и обходить озера…

Иванка вспоминал Псков, несчастного искалеченного отца, бабку Аришу, сестру и братишку, дом кузнеца Михаилы, где самая милая в мире девушка все согревает и красит собой.

Он шел и тянул тоскливую, бесконечную песню, такую же бесконечную, как проселочная дорога с размытыми колеями, такую же грустную, как пустое молочно-белое небо…

Кузя едва поспевал за ним, тяжело сопя и рукавом вытирая с лица пот…

Они ночевали в разных деревнях и погостах. Повсюду уже закончена была молотьба, и теперь начинались зимние посиделки и свадьбы. Нередко на свадьбах Иванка плясал и играл на дудке, шутил, балагурил, но, выйдя в дорогу, опять тосковал. Кузя уговаривал его наняться в работники и дождаться снега, чтобы подъехать с обозом по санному пути. Иванка не соглашался.

Они шли пустыми полями, где торчало только жнивье да мокрые от дождя вороны расклевывали упавшие на землю случайные зерна.

Они шли полуобнаженными лесами, где ветер кружил печальные стаи отживших и желтых листьев, переходили овраги, плелись по берегам студеных речек, теперь уже не ища брода, а добираясь до мостков.

Они прошли вдоль берега темной осенней Волги вблизи Твери и, обойдя стороной город, приблизились к Москве. Оставались последние дни пути.

Деревья уже почти обнажились, ночи стали холодные. По вечерам в лесах и полях выли волки. Но как раз меньше всего в этих местах было охотников пускать прохожих на даровой ночлег. Если в глухих деревнях на проселках за Ильменем и в Заволжье еще пускали странников в дом, то здесь все чаще слышался сдержанный отказ: «С богом».

— С богом! — говорили хозяйки Иванке и Кузе, как нищим, и они не смели настаивать и просить — ведь здесь повсюду шныряли сыщики и приставы из Москвы, которые кого-то искали, кого-то ловили, за кем-то гнались, кого-то подкарауливали на проезжих дорогах…

Здесь, по этим дорогам, из Москвы проезжали к дальним кормам вновь назначенные царем воеводы, проходили обозы с купеческими товарами, скакали гонцы. По этим дорогам везли колодников к московским приказам, и тут же брели толпами богомольцы. Здесь было место разбоев и ловитв…

Иванка и Кузя напрасно искали здесь проселочные тропы: едва отходили они в сторону от большой дороги, как снова проселок, перебежав через лесок или речку, сворачивал на такую же большую дорогу, с какой они только что вышли…

Они прошли небольшой городок Клин. Старожилы пообещали Москву через трое суток, но товарищи решили дойти до нее в два дня.

Последние дни они питались одним подаянием… Несколько раз ночевали в стогах и редко на сеновалах. Поля при дорогах были убраны, и не было даже ни морковки, ни репы, которой могли бы они подкрепиться, как делали это летом. Уже пролетели на юг тяжелые стаи гусей и уток.

Лапти хлюпали, ноги окоченели, но они уже не останавливались больше, а шли по большой дороге. Их перегоняли рыдваны, телеги и одноколки, но они не подумали даже попросить какого-нибудь проезжего подвезти их до Москвы.

Ненадолго дождь перестал идти, прояснело, и глянуло солнце, но солнце уже изменило за эти сутки свой лик: оно вышло из туч холодное, бледно-желтое, зимнее и не согрело… Ветер еще покрепчал, и похолодел, и рвал полы одежды. С деревьев, как сумасшедшие птицы, летели последние листья и больно били в лицо.

И страшно вдруг стало идти по этой огромной голой осенней земле.

Иванка подумал о том, как было бы радостно и тепло у горна в кузне, у жарких углей, по которым в огнях и тенях ползают сказочные звери и скачут лихие кони. Он снова вспомнил Аленку и зимний уют у лежанки в доме Михаилы Мошницына, когда при веселом треске сухих дров собираются все и тесно жмутся, шутливо толкая друг друга от огня. Иванка вытаскивал из кармана платок, который Аленка дала ему на дорогу, глядел на него и, вздохнув, опять убирал, отдавшись воспоминаниям об Аленкиных поцелуях в ту, теперь уж далекую, пасхальную ночь…

Кузя повеселел. Он был уверен, что крестный встретит его приветом, и думал о том, как их накормят с дороги. Он предвкушал жаркую баню и сон на печи.

Но вот надвинулись тяжкие тучи. Наползали, наползали и совсем скрыли солнце. Замелькал первый снег. Наступала зима…

Утренняя Москва встретила их благовестом сотен колоколов, скрипом обозов с сеном, хлебом, дровами, капустой, мясом, с бочками рыбы. Запряженные цугом колымаги, стада бычков и овец, прогоняемые на торг, — все текло с криком, гвалтом и ревом.

Мокрый ветер пронизывал плечи и спину. От выпавшего за ночь растаявшего снега хлюпала леденящая жижа в лаптях. Однако друзья радостно шли по улицам матери городов.

Иванка ждал встретить Москву с теремами, хоромами и дворцами. Но взору его представились бедные избушки Ямской слободы, кривые домишки с соломенными кровлями, присевшие глубоко в землю. По грязным улицам бродили тощие свиньи, пробегали паршивые забитые собачонки, люди скакали с камня на камень в поисках неглубокого брода.

— Вот так Москва-a! — разочарованно протянул Иванка.

По улицам текли толпы народа, но еще больше, казалось, проезжало на лошадях, обгоняя друг друга, обдавая жидкой грязью прохожих. Весь многолюдный поток катился в одну сторону, куда шагали и Кузя с Иванкой.

Как им указали, мимо новехонького Страстного монастыря они выбрались к Птичьему ряду на людном, хоть топком берегу речушки Неглинки, перешли по дощатым настилам болото и через ворота под какой-то церковью выбрались на Великий торг, в Китай-город.

Пестрый крикливый базар, через который они протискивались, ротозейничая и толкаясь целые полдня, ошеломил Иванку в Кузю несметной толпою народа, богатством товаров, оглушающим гамом. А когда за торгом открылась им Красная площадь с нарядными башнями, каждая из которых красовалась на свой, на особый, лад, вздымаючись над зубчатой стеною, — друзья просто замерли…

— Вот так Москва-a! — восхищенно воскликнул Иванка.

— А ты чаял — вроде Пантелеймоновского посада! — насмешливо сказал Кузя, словно сам он был тут не впервые.

И вдруг их глазам явилось новое чудо: яркий, веселый цветного камня собор, будто составленный разом из многих храмов с пестрыми луковичными маковками, увитыми травами и цветами, усыпанными звездами, с крытой по-теремному сказочной лесенкой. Они стояли разиня рты, считал соборные маковки, пока с задранной головы Кузи не свалился поярковый «гречневик» и какой-то шутник потянул его сзади за волосы…

Как раз позади этого чудного храма и нашли они дом Кузина крестного, подьячего Ямского приказа.

Их встретили тут радушно. Прохор уже написал о Кузином бегстве с Иванкой. Кузю ждали, тревожились. Их накормили и напоили, как дома. Но, дав переспать ночь с дороги, поутру подьячий сказал Иванке:

— Кто в Москве живет, парень, того надо являть сотскому. Строгий наказ. Не приведи бог, узнают!..

Однако, увидев оторопелую растерянность ребят, Кузин крестный смягчился и сунул Иванке алтын.

— Голодно станет — к Кузе придешь пообедать, а ночлег — не взыщи!.. Ну, да бог даст и брата найдешь. Он тебя приютит и накормит. Батьке писал — богато живет!..

3

Иванка искал по Москве брата. Он бродил по городу, всматриваясь в лица, останавливался при проездах больших бояр, высматривал Первушку среди разодетой боярской челяди, разузнавал по торгам имена знатных бояр и выспрашивал, где стоят их дворы… Он путался в кривых, рассыпчатых переулках и тупиках. Дивился деревянным нескладным громадам домов, растущих в кучах убогих домишек.

«Мой бы крестный, я сам из дома ушел бы, а не дал бы Кузьку на улицу выгнать!» — размышлял Иванка.

Ему было голодно, холодно, но он не шел к Кузе. «Выгнали, как собаку, на улицу, на мороз. Не пойду с поклоном, хоть сдохну! Пусть совестно Кузьке будет всю жизнь!» — ворчал про себя Иванка. «Господи, хоть бы Первушка попался! Ходит же он по улицам, не сидит все дни дома!» — такие мысли не покидали Иванку.

Несколько дней он устраивался работать — колоть дрова, раздувать горна в кузнице, но никто не решался его держать безъявочно, и, отоспавшись ночь, две, отогревшись, он уходил снова бродяжить по улицам…

И вот как-то раз возле торга из царева кабака, шатаючись, вышел навстречу Иванке так долго разыскиваемый высокий и статный красавец с русой курчавой бородкой, но возмужалый, раздавшийся вширь — Первушка!.. Он был в новой шубе, в высокой собольей шапке, счастливый, богатый…

Иванка кинулся опрометью к нему, не в силах вымолвить слова и обалдев от радости встречи.

— Ты… ты!.. — сорвалось с его языка.

— Я-то я, а ты, малый, лишнего выпил, что ли? — отозвался красавец, и тут, вблизи, Иванка увидел, что он ошибся: хоть парень и был похож на Первушку лицом и статью, но это был не Первушка, а скоморох и медведчик Гурка Кострома, в прошедшем году проходивший по Пскову с ученым зверем…

— Обознался я… — вдруг весь осунувшись, глухо ответил Иванка дрогнувшим голосом.

В его словах прозвучало отчаяние…

— А может, не обознался — кого тебе надобно?

— За брата я принял тебя… По Москве ищу брата, — сказал Иванка, и невольная слеза застелила его взор.

— Москва велика! И год так проходишь! — ласково взглянув, усмехнулся медведчик. — А где живешь?

— Нигде… По корчмам да с нищею братией…

— Ин пройдешь со мной недалечко, спытаем судьбы. Нашему брату спасенье в Москве одно: у боярина Никиты Романова. — И, понизив голос, Гурка признался: — У нас и безъявочных держат — пойди найди! Боярин наш дядя царю, к нам и сыск не вхож, — пояснил он. — Самый набольший боярин Никита Иваныч.

— Ой ли! — радостно воскликнул Иванка. — Стало, и Первушка у вас! Он отписал, что у набольшего боярина.

— Идем, спытаем. Сулить не стану, а может, удача будет… Как его звать, говоришь?

— Первой, Первунька…

— Троих таких знаю: Первунька Козел, Первунька Бадья да Первунька Ситкин, — сказал Гурка. — У самого у меня брат был Первушка, да тоже не знаю, где ныне… Вас что же, братьев-то, двое?

— Не-е, трое: я, да Первушка, да Федька…

— А Федька где ж ныне? — оживленно, с каким-то особенным любопытством спросил скоморох.

— Федька? С бачкой: он младший, — сказал Иванка и вслед за приветливым скоморохом пошел во двор к боярину Романову…

4

В боярском дворе нескончаемые тянулись службы. Это была целая вотчина, с пустырями и пашнями, с корчмами, улицами и переулками… Здесь жило столько народу, что заселило бы целый большой посад. Казанские и астраханские татары, литва, донцы, запорожские черкасы, грузины — темный торговый, разбойный удалый люд изо всех краев, городов и уездов. Оружейники, рукавишники, шапошники, сапожники, квасники, брадобреи, золотники, егеря, псари, конюхи.

Сколько беглых крестьян нашло себе приют в поместьях и вотчинах Романова! Сколько посадских скрылось к нему от правежа и, заложась за него, спаслось от позора и разорения! К царскому дяде бежали и царские «черные люди», и помещичьи или монастырские крестьяне, и холопы… Сколько их укрылось тут и жило на этом дворе перед тем, как бежать в вольные украины, в Запорожье, на Дон или на Волгу.

Боярина Никиту не любили приказные, терпеть не могли дворяне и ненавидели многие ближние царские бояре, зато простой народ видел в нем прибежище на последний конец, и беглецы избывали тут все свои беды, словно ушли за крепкий рубеж иного государства…

И в самом деле, еще недавно в боярских дворах были как бы особые княжества, но царю показалось, что иные из бояр взяли много излишней воли во вред государству, и он указал выдать беглых, переселить закладчиков на старые их посадские места и выставить к правежу недоимщиков. Боярские дворы и вотчины по Москве и в ее окрестностях вдруг запустели. На дворе Романова тоже приутихла шумная и разгульная жизнь, но еще отсиживались здесь многие, словно в крепости. Знали закладчики и беглецы, что сюда не посмеет ворваться сыск. Многие жили теперь здесь, уже не торгуя, не промышляя ничем, но надеясь на силу царского дяди, словно выжидая перемен, целыми днями толкуя о том, что жизнь стала трудна и что в новом году быть великому бунту… Они бездельно проживались, пропивались, играли в кости и в карты да безнаказно курили табак.

Воровато выбирались отсюда по утрам на промыслы и торга, а к ночи сползались в кучу…

Боярская челядь их не гнала со двора. Да и сам боярин делал вид, что не знает о том, сколько темного, беглого люда скрывается на его дворе. Это был молчаливый сговор боярина со своими холопами. И хотя беглецы давали немалый доход своим укрывателям — не только из прямой корысти держал их Никита Иванович Романов. Больше всего он хотел сохранить хоть в чем-то свою независимость от правителей государства.

Во двор к Романову часто ходили люди боярина князя Якова Куденетовича Черкасского и тоже роптали и тоже грозили новым правителям бунтом и колебаньем всей Русской земли.

Иванка искал брата среди людей Романова и Черкасского. Встретив добрых полдюжины челядинцев, носивших имя Первой, Иванка пустился бродить по городу и толкался возле других боярских дворов, расспрашивая и вызнавая про брата. Это было теперь легче: люди Романова указывали ему дворы больших бояр.

— Да, может, братень твой и не в боярщине. Может быть, он в патриарших или монастырских людях, а то по торговому делу… — высказал предположение Гурка Кострома.

— Не-е, он писал «у набольшего боярина», — возразил Иванка, — уж он такой — он только к набольшему пойдет…

5

Несмотря на все неудачи, на голод и одиночество среди чужих людей, Иванка так и не шел к Кузе.

Гурка позвал его с собой скоморошить на святки, и вот Иванка пустился с медведчиком бродить по ближним к Москве посадам и селам.

Игра на гуслях Иванку занимала всегда. Он научился ей как-то походя, от одного из странников, стоявших у паперти Пароменской церкви. Гурка Кострома дал ему гусли. Старинные, черные, крытые лаком, отделанные рыбьим зубом. «В соляной бунт в дворянском дому мне попались. Сами поют!» — сказал Кострома.

Услышав, что иные считают самым большим боярином Бориса Ивановича Морозова, Иванка пошел по его дворам, но также не мог найти брата. Он побывал на его поташных майданах, на каменоломнях, в сукновальнях, но все впустую…

Из загородной усадьбы боярина Морозова, не найдя брата, Иванка по торгам возвращался на романовский двор. Народ слушал выкрики бирюча:

«Умножилось в людях пьянство и мятежное бесовское глумление и скоморошество с бесовскими играми… Многие люди, забыв бога и православную веру, тем прелестником, скоморохом последуют, на бесчинное их прельщение сходятся на позорище и на улицах и на полях богомерзких их всяких игр и бесовских скверных их песен слушают…»

Выкрикивал бирюч царский указ, заключавшийся так:

«Где объявятся домры, и сурны, и гудки, и гусли, и всякие гудебные бесовские сосуды… изломав, те бесовские игры жечь, а которые люди от того богомерзкого дела не отстанут, по нашему государеву указу тем людям чинить наказание — бить батоги».

— Уж к тому пришло, что за песни секчи! — ворчали в толпе.

«Беда на Гурку! — подумал Иванка прежде всего о друге. — Бежать, упредить поскорее — на сыск не наскочил бы!» И он пустился проталкиваться сквозь толпу… Народ тесно сбился, слушая новость. Время шло к масленице, когда скоморохи и их забавы были особенно в чести у народа, и царский указ лишал праздник привычных радостей. Это всех взволновало…

Выбраться из тесной толпы было не так легко…

Пока торговцы и покупатели, сбившись толпой, слушали бирюча, какой-то малый украл с ларя сапоги. Целая свора земских ярыжек бросилась усердно ловить всех молодых парней у Владимирских ворот.

— Стой, что в мешке? — крикнул один из них, схватив за плечо Иванку, которому только что удалось вырваться из толчеи.

— Тебе что за дело? — дерзко спросил Иванка.

— Кажи, коли спрашиваю! — Земский ощупал мешок, и хотя в нем явно были не сапоги, он вдруг разъярился: — Братцы, гляди, скоморох! Гусли хоронит!

— Вяжи его! — крикнул другой.

Иванка развернулся, дал ему в ухо так, что сыщик упал, и бросился наутек… За ним погнались… Мимо ехал мужик, провозивший на торг оглобли. Иванка схватил с саней тяжелую березовую дубину и стал обороняться. Дело было возле Лубянки. По улице шло много народу и ехало множество саней к торгу. Свалка среди улицы остановила движение. Народ встал стеной, перегородив улицу и подзадоривая Иванку. Иванка взмахивал оглоблей, не подпуская нападавших и не давая им забежать сзади.

— Один на четверых! Вот удалец!

— Дай им! — кричали из толпы. — Снеси по одной башке с каждого, да и ладно!

Земских ярыжек все не любили, и хоть никто не знал, из-за чего драка, но все ободряли Иванку…

Иванка удачно защищался от нападения. Один из ярыжек свалился под ударом оглобли, трое других попятились было в толпу, но в отступающих из толпы полетели снежки и комки навоза. Иванка в горячке тоже пустился преследовать их с дубинкой. Тогда они кинулись к проезжим саням и живо вооружились оглоблями.

— Кидай дубину — насмерть забьем! — крикнул один из них.

Сраженье стало неравным. Двое земских ярыжек обходили Иванку сзади. Оглобли свистели в воздухе, и толпа раздавалась, очищая шире место для драки.

— Побьют, кудрявый, беги! Тебя пропустим, а им заслоним дорогу! — крикнули из толпы за спиной Иванки.

— Я, дяденька, сроду не бегал от драки, — отозвался Иванка, в тот же миг отбивая удары двух противников.

— Романовски, выручай! Тут нашего бьют! — крикнул кто-то, и Иванка увидел двух человек со двора Романова, пытавшихся тоже схватить оглобли с саней у проезжего мужика.

Вдруг от Мясницкой лихо примчалась гурьба конных боярских слуг. С гиком и свистом они плетьми разгоняли толпу и, даже не разузнав, в чем дело, окружили ярыжек вместе с Иванкой. Защищаясь от плети, Иванка бросил дубину, поднял руки над головой и вдруг обалдел.

— Первунька! — воскликнул он.

Сомнений не было. Это был брат — в том самом красивом наряде, которого он желал, говоря с отцом об уходе в Москву… И сам он стал еще красивей, чем прежде… Поднятая с плетью рука конника опустилась.

— Братко! — крикнул Первунька и спешился.

— Чуть не побили брат брата для встречи! — смеясь, говорили вокруг, когда они обнялись.

Тут же нашлась у Первунькиных товарищей заводная лошадь, и Иванка вскочил в седло.

— Эй, лапотщик, не свались! — пошутили в толпе. — Чай, больше на козах езжал!..

— Ой ли! Глянь, как сижу! Поскачу, как татарин, — похвалился Иванка.

Иванка искал в толпе обоих своих товарищей со двора Романова. Он хотел перед ними покрасоваться в седле и поделиться радостью, но они вдруг словно бы провалились. Земские ярыжки тоже исчезли, словно им никогда не было дела до Иванкиных гуслей…

6

Когда вечером в день московского мятежа и страшного пожара Первушка добрался к боярину Милославскому и упал ему в ноги, моля спасти своего господина, боярин призвал его в уединенную комнату и говорил с ним, расспрашивая о том, как и куда скрылся Траханиотов. Он объяснил Первушке, что господина его не может спасти никто, даже сам государь. Самого же его за верность и преданность господину боярин оставил служить у себя.

— Будешь мне служить, как служил Петру, и пожалую, — пообещал боярин.

Первушка не жил с холопами в общей людской. В доме боярина у него была особая комнатушка, не богатая убранством, но чистая и опрятная, как и сам Первой…

— Полтора года живу. Боярин во всем мне верит и сам говорил, что, кабы ему не нужда в таком верном слуге, сделал бы он меня и приказным. Да что мне в приказе! И буду сидеть по конец живота, а тут и весело и удало… Больше всего люблю, когда скорым гонцом посылают с тайной вестью. Люблю скакать на коне! — сказал он Иванке.

Он расспрашивал брата о годах, прожитых в разлуке. Он впервые услышал сейчас о смерти матери, и на глазах Первушки блеснули слезы.

— Обедню заупокойную закажу в воскресенье, — сказал он.

Иванка пересказал ему всю жизнь до последних дней.

Когда Иванка сказал, что он нашел приют во дворе Никиты Романова, Первунька усмехнулся:

— На Варварке? Только им и осталось жаться. И Бутырскую и Измайловскую слободы государь взял у Романова…

— Плачут об этом, — сказал Иванка.

— Знамо! Да полно боярину Никите вольничать! Спеси посбили! А какого же знакомца ты встретил на боярском дворе?

— Скомороха, — просто признался Иванка.

— Тьфу! Срам-то! Государь велел скоморохам нигде не Сыть, а боярин государев у себя скоморохов безъявочно укрывает! — возмущенно воскликнул Первунька.

Иванка смолчал.

— Есть у меня при себе извет на псковского воеводу Собакина от всех псковитян посадских. Отдай тот извет боярину.

— Так у тебя тот посадский извет? — воскликнул Первой, словно ждал его долгое время. — К чему ж он написан?

— Помнишь Кузькина дядю Гаврилу? От него да еще от других посадских на воеводу и сына его…

— На Василья? — спросил, перебив Иванку, Первой.

— Ты знаешь его?

— Знавал… Озорник дворянин, — усмехнулся Первушка.

— Чистый вор и разбойник! — с жаром воскликнул Иванка. — Мучит людей, лавки грабит… Первунька, ты ныне же отдай поскорей челобитье боярину: всего Пскова посадские за тебя станут бога молить!.. Отдашь нынче?

— Нынче? — переспросил Первушка. — Нынче у нас с ним будут иные дела… Мало ли дел со всех концов государства! — спесиво сказал он. — Ныне четверг — у нас дела сибирских городов, в пятницу — московские, в субботу — архангельские и заонежские, а в понедельник — Новгородской чети. Тогда и отдать могу.

Иванка добавил:

— И подарят тебя всем городом, брат. Щедро подарят!

— Может, с тобой и денег послали? — оживился Первушка.

— Со мною — нет… Отняли у меня их дорогой… — потупясь, признался Иванка.

— А нет — так молчи. Не сули из чужой мошны, сули из своей. Давай уж, где там твой извет? — милостиво заключил Первушка.

Иванка вспорол полу и вынул извет. Первушка вдумчиво прочел его, но заговорил о другом.

— Зипун твой бросить пора, срам зипуном звать, — сказал он. — Экий ты взрос — больше меня ростом удался! — Первунька сложил и спрятал извет. — Да ладно, — закончил он, — сходи в мыльню, а после того мой кафтан возьми. Хватит у нас лишнего платья… Валенки дам тебе да порты… Всего вволю, а то братом тебя на людях совестно звать!..

Шли дни. Иванка жил у Первушки сытый, в тепле и довольстве.

В воскресенье Первушка сводил Иванку к обедне в собор Покрова-богородицы, куда приезжал молиться и царь с молодой царицей. Только царя на этот раз не было — он жил в Коломенском.

Богатство митрополичьей церковной службы, золотые ризы бесчисленных попов, пестрота женских шубок, платков, бархат, шелк и меха на пышных боярских одеждах, блеск бессчетных свечей, горевших вверху и внизу по всей церкви ярче, чем солнечный свет, самоцветные камни на драгоценных ризах икон — все это было невиданно; и казалось почти невозможным, что он, Иванка, живет среди этой сказки.

После обедни Первушка сводил его на карусели, потом в корчму, где бородатый и важный, как боярин, корчемщик согнал со стола для Первушки с Иванкой каких-то богато одетых людей.

Братья ели рыбный пирог, гуся, моченые яблоки, пили брагу и мед.

Когда Первушка подвыпил, он стал шуметь и смеяться, какие-то трое знакомцев, угождая ему, хохотали над каждым его словом…

— Вот так и живем в боярщине! — в самодовольной усмешке поджав губы, заметил Первушка, когда к ночи они возвращались домой.

Иванка видел, что боярская челядь царского тестя почитает Первушку, а некоторые из холопов прямо-таки раболепствуют перед ним. Они бы звали его и по отчеству, но он не хотел того сам.

— Что мне в бачкином имени! — пояснил он Иванке. — Свое имя неплохо… Смекай-ка: Пер-вой! То и есть: первой слуга первого боярина на Руси…

Когда прошел заветный день — понедельник, в который Первушка пообещал передать челобитье боярину, Иванка опять приступил к нему:

— Первушка, братко, родимый, спасибо тебе за кафтан, за валенки, за шубейку — за все, да я бы и без того обошелся, а главное дело — мирское: как псковских людей челобитье? Поспел ты его боярину нынче отдать?

— Вот тоже прилип со своим челобитьем! — нетерпеливо, с досадой отозвался Первушка. — Когда поспею, тогда и отдам. Сам знаю когда, не твоего ума мне указывать!

— Что ты, что ты, как мне указывать! Я лишь спрошаю, — скромно сказал Иванка. — Об людях забочусь, не об своей корысти.

— Вот то и беда, Иван, — возразил Первушка, — тебе б о своей корысти поболе мыслить. Иные и сами сумеют промыслить свои дела. Ты смекни, что затеяли над тобой: несмышленыша молодого послали в Москву к государю с изветом на воеводу. Невесть чего наплели на сильных людей, да сами не смеют подать — на отрока валят, а ты-то и прост и понес, не отрекся… А коли схватят, к расспросу поставят, на дыбу потянут — кого? Не Гаврилку с Томилкой — тебя, молодого дурня!

— За правду посадскую я не страшуся, братко. Я правду поведаю хоть государю.

— А палачу не хошь, дурень? Кто к государю тебя допустит? Тоже посол великий сыскался! — Первушка жестом предупредил готовое сорваться с Иванкиных уст возраженье: — Молчи-ка, великий посол! Я постарше. Что сказывать стану, ты слухай. — Он откашлялся с важностью. — До палача тебя не допущу. Не кой-чей ты братишка — Первого. Меня и палач боится, за честь почитает, когда с ним поздравлюсь. А во Псков тебе не ворочаться. Хошь на Дон, в казаки? И туда тоже надо с деньгами, и там не святые живут и не дураки — богатых любят, рублям да полтинам кланяются. А может, и милости у государя заслужишь, — сказал Первой и испытующе поглядел на Иванку. — Воротись на боярина Романова двор, — понизив голос, добавил он, — да вызнай, сколь там во дворе безъявочных, и какие их имяны, и кто родом, и по какому делу, да то же — у князя Черкасского. Тебя там знают, не потаятся…

— Зачем экий сыск? — перебил Иванка.

— А затем! Государю шкота большая от тех людей.

— А ты что ж, государя от шкоты блюдешь? — враждебно спросил Иванка. Он вдруг понял брата, и чувство неприязни охватило все его существо. Со всей высоты недосягаемого почета и уважения старший брат покатился кубарем в грязную яму.

— Себя блюду и тебя тому ж обучаю, — твердо сказал Первушка.

— А ты бы, чем на бездомных сирот изветничать, кои сами едва себе приют отыскали, ты бы на сильных да на богатых… Царь правду любит — он тебя за то наградит… Отдай боярину псковских людей челобитье…

— Опять за свое! Недосуг с тобой ныне! — как бы вспомнив какое-то спешное дело, отмахнулся Первушка. — Постой, ужо потолкуем…

Первушка оделся богато и чисто и вышел.

Иванка остался один.

Каморка Первушки была при черном крыльце боярского дома. Где-то здесь рядом, как похвалился Первушка, находилась опочивальня самого боярина, и через тайную дверь в нее было можно пройти от Первушки. У Иванки мелькнула мысль самому без волокиты пролезть к боярину и отдать ему челобитье…

Иванка решил пока проскользнуть в покои и оглядеться, куда и в какую дверь надо идти, чтобы после, в решительную минуту, действовать быстро.

Он высунулся из каморки. Никого из многочисленных слуг уже не было видно. Оглянулся по сторонам. Тяжелые полукруглые своды низко нависли вокруг. В темноте Иванка шмыгнул в низкую дверь и, забыв нагнуться, ушиб голову, отчего чуть не вскрикнул. Он затаился, услышав вблизи за дверью приглушенные голоса. Один был голос Первушки, и странно — второй был тоже знакомый… Иванка прижался в глубокой нише двери.

— Скуп ты, — говорил Первушка, — твой батя куда добрей!

— На, на, пес! На, холоп, чтобы ты подавился! На девок мне не оставил! — огрызнулся гость, и послышалось звяканье денег.

— За эки денежки вот и товар, — гыгыкнул довольный Первушка, — а девок, слыхал, тебе дома хватает!

— Испрожился я в Москве, ожидая того товара, — ответил гость. — Ну ладно, теперь и домой. От тебя в поклон батожья привезу да плетей и Гаврилке с Томилкой и присным.

Первушка захохотал… Громыхнула отодвигаемая скамья. Иванка, чтобы не попасться, кинулся обратно в каморку брата, силясь вспомнить, чей голос слышал он за дверью. Первушка вошел вслед за ним, довольный, веселый. Удало звякнул деньгами.

— Пентюх ты, пентюх, Ваня! На том и Москва стоит, чтобы умные люди богато жили, мед-пиво пили!..

Первушка высыпал из рукавицы на стол кучку денег и, считая, стал раскладывать в стопки…

— Челобитье боярину отдал? — спросил Иванка.

— Опя-ять за свое! — тоскливо сказал Первушка. — Поспею, отдам. Не мешай…

— Чего не мешай?! Июдские деньги считать?! — воскликнул Иванка. И вдруг у него заняло дух… Он вспомнил: знакомый голос Первушкина гостя был голос Василья Собакина.

— Где извет?! Где извет?! — закричал Иванка дрожащим голосом.

— Боярину я его отдал… — нетвердо и робко сказал Первой.

— Врешь! — крикнул Иванка, и он схватил Первушку за горло. — Отдашь назад? — скрипнув зубами, спросил он.

Первушка услышал в его голосе столько злости, что испугался.

— Отняли у меня извет, — прошипел он. — Нету… Нету его у меня, пусти!.. Пусти, сатана…

Иванка отпрянул.

— Нету?! — в ужасе и отчаянье переспросил он.

— Крест поцелую, что нет! — Сказав эти слова, Первушка робко прижался к стене и, защищаясь, протянул вперед руки.

— Продал… Собакину-сыну… Продал извет, Июда! — совсем тихо сказал Иванка, и он ударил брата в скулу кулаком неожиданно, коротко и сокрушительно.

Первой, беспомощно охнув, откинулся на скамью…

Иванка молча оделся и вышел из дому. Воротный сторож уже знал, что это Первушкин брат, и, ничего не сказав, пропустил его. Иванка пошел быстро вон из Кремля, торопясь добраться до дома, где жил Кузя, сказать Кузиному крестному, чтобы с попутными предупредил Гаврилу, — это было первой Иванкиной мыслью. Кузин крестный, служа в Ямском приказе, мог найти случай с верным ямщиком переслать во Псков грамотку…

Но когда Иванка дошел, в ставенных щелях Кузиного крестного было уже темно.

«Спят!» — подумал Иванка и двинулся вниз по Варварке к дому Романова.

Он не торопился, вовсе забыв о том, что скоро должны запереть решетки. Мысль о пропавшей челобитной и предательстве брата так поглотила его, что он даже не опасался ночной стражи, которая могла схватить его как явного вора за то, что он ходит без фонаря по темным улицам города…

Боясь за участь псковских челобитников, Иванка чувствовал себя как бы соучастником предательства Первушки и укорял себя за поспешное доверие к брату…

Во дворе Романова он постучался в избу, где уже ночевал не одну ночь, но ему не отворили дверь.

— Тесно, не взыщи, — ответил ему Шерстобит Сеня, который был как бы старшиною в избе.

Не решаясь стучаться в другую избу, где его не знали, Иванка присел на лавку возле крыльца и слышал за дверью долгие приглушенные споры. Был мороз. Иванку спасало лишь то, что, уходя от брата, он не забыл натянуть подаренный Первунькой крепкий и теплый тулупчик. Он сидел, терзая себя укорами. «Видел, дурак, что Первушка боярской собакой стал. Не уберегся!» — твердил он себе… Он отрекся от предателя-брата и не хотел его знать, но самого его не хотели знать те, к кому он пришел. Ему было не с кем поделиться своей бедой, некому пожаловаться. Одиночество томило его, и от обиды и одиночества он заплакал, как мальчик. Он представлял себе, как Собакин велит схватить и пытать сочинителей челобитной — Томилу, Гаврилу Демидова, а может быть, и Михайлу и с ними других, чьи подписи на обороте столбца…

Иванка плакал от бессилия исправить свою вину — он считал себя опозоренным навек. «Утопиться в крещенской проруби на Москве-реке!» — думал он.

Он услышал хруст морозного снега и бряцание цепи. Это из тайной корчмы, бывшей тут же, среди построек боярского двора, возвращался Гурка со своим медведем. Мишкины веселые выходки и забавные шутки скомороха привлекали в корчму не только завзятых пьяниц, но многих людей, томившихся долгими вечерами от скуки, и потому корчемщик охотно встречал Гурку и угощал задаром его и медведя. Гурка был навеселе. Он прошел было мимо, но медведь дружелюбно потянулся к Иванке. Гурка вгляделся пристальней.

— Тьфу, тьфу, рассыпься! — пробормотал он, шутливо протирая глаза, словно не веря тому, что видит Иванку. — Иван, аль взаправду ты?!

— Я.

— А сказывали — богат стал, знакомцев и знать не хочешь. Мы-то с Мишкой соскучились! Брата нашел?

— Нашел.

— На Милославском дворе?

— Ага.

— Приодел тебя он? — спросил Гурка, присев на скамейку рядом и щупая полушубок. — Овчинка-то хороша! — одобрил он. — Чего же ты ушел от него? Али к нам с Мишей в гости? Да что ты угрюмой? Изобидел кто, что ли?! Угостил бы тебя и чаркой, да поздно — корчму закрыли… Пойдем в избу.

— Не пускают меня. Говорят — Милославского, мол, лазутчик, — дрогнувшим обидою голосом произнес Иванка.

— Ну и плюнь! — усмехнулся Гурка. — Я бы братьев да батьку с маткой нашел — и на все бы плюнул. Помысли сам: радости сколь, а ты по-пустому крушишься. Не был в сиротах, доли сиротской не знаешь!.. Ты мне расскажи — ну как он, братень-то, стретил? Чай, рад, вот, чай, рад!.. Чай, заплакал?.. Сколько вы годов не видались?..

— Вор он, боярский продажник поганый! — снова в отчаянье разрыдался Иванка. — Рожу ему разбил да замертво кинул… И знать не хочу!..

— Брата родного?! Старшего брата?! Да что ты?! Чего вы не поделили? Я завтра пойду к нему, вас помирю. Перед богом-то грех и себе кручина… Завтра вместе пойдем, — успокаивал Гурка.

— Я?! К нему?! К боярскому подхалюзнику?! — с негодованием воскликнул Иванка.

— Ду-ура! С волками жить и по-волчьи выть! Раз он боярский холоп, то и руку боярскую держит. Тебе-то что! Человеку не много надо: куриное ребрышко да браги ведрышко. А брат твой, я чаю, и бочку поставит… Я тебя поведу мириться — и меня небось трезвым домой не пустит… Покуда пойдем-ка в избу. Утро вечера мудренее.

Гурка стукнул в окошко. Богатырю-скомороху, любимцу всего двора, никто не посмел перечить, и вместе с другом Иванка вошел в натопленную и надышенную человечьим теплом избу.