1

Изо дня в день воевода Никифор Сергеевич Собакин убеждался в том, что Федор Емельянов недюжинного ума человек и во всех делах государства понимает не меньше, чем думный дьяк или боярин.

Когда дошли первые вести о казни английского короля Карла, Федор сказал воеводе:

— Кабы слушал наш государь простых мужиков доброго слова, присоветовал бы ему всех аглицких немцев прогнать к чертям из России. На что похоже — нам, православным, с цареубийцами торг вести.

— Хотя они и лютерцы, бунтовщики, а государству без торга никак нельзя, — возразил Собакин.

— Коли льготные грамоты отобрать у немцев, наши купцы и сами поднимут торг, слава богу, окрепли! — приосанившись, сказал Емельянов.

— Что ты, Федор Иваныч, да где же у наших купцов корабли?! — воскликнул Собакин.

Федор на это ничего не ответил…

А самому ему как раз больше обычного были нужны деньги. Торговые люди Московского государства уже много десятилетий подряд были обижены иностранными купцами — голландцами и англичанами, захватившими власть во всем русском торге. Много лет подряд русские торговые люди мечтали отнять у них льготные грамоты на беспошлинный торг, но царь был с иноземцами в дружбе и получал от них дорогие подарки, бояре тоже торговали с ними, минуя русских купцов, и ни бояре, ни царь не хотели нарушить давних порядков.

Наконец случилось то, чего все торговые гости Русского государства ждали с большим нетерпением: царь сам снарядил корабли для заморского торга. Думный дьяк Назарий Чистой повез за море царские и боярские товары. Иноземцы приняли гостя круто: у него ничего не купили, ни на единую денежку. Он простоял в чужих городах по ярмаркам и возвратился назад с кораблями, груженными тем же товаром. Но как только вошел обратно в русские воды, так иноземцы тотчас купили товары по настоящим, хорошим ценам…

— Наука! Не ездите впредь торговать по чужим городам — торгуйте дома! — приговаривали иноземные купцы, издеваясь над незадачливым гостем. Они не поняли, что нанесли обиду самому царю. После такого случая бояре намекнули русским купцам, что если они попросят царя отменить торговые иноземные льготы, то государь и бояре пойдут им навстречу.

Русский торговый люд по всему государству захлопотал, готовясь взять в свои руки торговлю, которую вели на Руси до сих пор иноземцы. Как раз для того год назад и думал Емельянов употребить свой прибыток от соляных денег — и вдруг споткнулся…

Но вот прошел год, и царь издал указ, по которому англичан лишали всех прежних прав.

«…Да и потому вам, англичанам, в Московском государстве быть не довелось, — говорилось в указе, — что прежде торговали вы по государевым жалованным грамотам, которые даны вам по прошению государя вашего, английского Карлуса короля, для братской дружбы и любви, а теперь великому государю ведомо учинилось, что вы, англичане, всею землею учинили большое злое дело, отрубили голову вашему Карлусу королю, и потому в Московском государстве вам быть не довелось».

— Голова у тебя золотая, Федор Иваныч! — признал вслух воевода, когда прочел этот указ.

— Живем мужицким умишком, — с самодовольной скромностью подтвердил Федор. — Надо бы нам, Никифор Сергеич, с немцами ближе сойтись, — сказал он. — Пришла пора за заморский торг браться, надобе дело разведать — в какие страны какой товар ходок, да еще их обычаи. Без того нельзя, а немцы тех тайн без хмелю не выдадут. Немец тогда по душам откроется, когда его за свой стол усадишь.

— Что ты, что ты! Как немцев в город пускать! Город наш порубежный — разведают немцы войска, и стен, и снарядов!..

— Торговым людям какое дело стены разведывать! — возразил Федор. — А нам барыш будет. Мы от них торгу научимся, за море поплывем. Бог даст — воротимся, и воевода с заморским подарком будет…

Воевода больше не спорил…

И вот от чужеземных купцов дошел до Федора чудный слух, будто бы московские послы в Стокгольме «упословали» великое дело: возврат к русским землям плененных шведами городов — Ивань-города, Копорья, Орешка и их уездов.

Возврат этой украины давал Московскому государству выход в ближнее Немецкое море. Федор давно уже мечтал о таком выходе: по всему приморью рассчитывал он раскинуть свои лавки и захватить в свои руки торг с иноземцами.

Ему мерещился иногда и во сне соленый простор широкого моря, полные товарами клети на берегах, пристани для иноземцев и даже — небывалое в русском торге — свои, Федора Емельянова, мореходные корабли, осененные стягами православной Российской державы, со вздутыми, как лебединые груди, белыми парусами, тяжело груженными трюмами и свежим запахом просмоленных канатов… Федору представлялось, как стал он владыкой морского торга и как заглох и оскудел далекий Архангельск, сдавшись перед ближними морскими портами…

Услышав про небывалый успех посольства, Федор бросил все свои сделки с немцами. Озабоченный и возбужденный, он принялся за дело. Чтобы откупить лучшие лавочные места в возвращенных шведами городах и захватить торг с заморскими странами, прежде чем схватятся другие торговые люди, нужны были сразу немалые деньги.

И Федор послал в тот же день тайных гонцов по своим владениям: он отменил скупку рыбы в Астрахани, отложил покупку мехов у башкир под Угрой, придержал деньги, назначенные для скупки меда и воска у помещиков, и отказался от половины юфти в Казани.

Спрошенный Федором воевода еще ничего не слыхал о возврате посольства, но обещал дать уведом тотчас, как только прослышит сам…

Еще недели две о послах не было слуха. Но вот в ранний утренний час от воеводы пришел молодой подьячий.

— Окольничий Никифор Сергеич велел сказать, что едут послы из Стекольны, — сообщил он.

— Когда же будут к нам?

— Воевода уже пир затевает. С посадских сбирает деньги, — сказал приказный.

Федор отправился без промедления к воеводе.

— Едут, Никифор Сергеич? — спросил он.

И получив подтверждение вести, Федор выложил из кошеля столько червонцев, что все городские сборы вдруг стали песчинкой в море.

— Моя доля, — сказал Федор.

— Знатная доля! — воскликнул Собакин и хлопнул Федора по плечу. — С таким горожанином город не пропадет.

— На том стою, Никифор Сергеич! — ответил Емельянов. — Вся моя забота о том, чтобы город вознесся ко славе. Город родной человеку — родная мать.

— Чем же ты город вознесть хочешь? — спросил воевода, уже привычный к тому, что вслед за любым подарком от Емельянова следует просьба.

— Чем вознесть? — переспросил Емельянов. — Ни умом, ни богу угодной жизнью, ни подвигом ратным. К тому отцы духовные да мирской отец — воевода, а мы простые торговые мужики, — смиренно сказал он, — торгом и дышим…

— Чего ж ты хочешь? — прямо спросил Собакин.

— Да ты, Никифор Сергеич, отец, боярского роду, тебе мужицкие наши дела отколь ведать! — повторил Емельянов привычную лесть. Он прекрасно знал, что Собакины вовсе недавно вылезли из новгородских купцов. — Надобны мне великие послы, Никифор Сергеич, — выговорил наконец Федор. — Для большого торгового дела надобны. Отдай ты мне их. Хорошую цену дам!

— Что ты, что ты, Федор Иваныч, голубчик, — забормотал Собакин, — чего брешешь! Не жеребцы — великие послы государевы!

— Про то я ведаю, — успокоил Федор. — Завтра я тебе тесу, мелу да красок заморских пришлю, а ты Княжой двор учни поправлять — полы перестилать, да белить, да красить… И сукон цветных и голландских, тисненых обоев кожаных для лучших палат пришлю… И в твой дом также…

— Да кто же на рождество глядя такие дела творит? — удивился воевода.

— Ты скажи послам, что хотел к их приезду поспеть обновить покои, да не поспел, а как у тебя полы вынуты, а где изразцы из печей, а где обои посорваны, то не мочно тебе самому послов принять, а на монастырском-де подворье клопы да блохи, а есть, мол, в городе лучший дом большого торгового гостя Федора, и хозяин, мол, рад будет чести великих гостей принимать…

И, прикинув добрую цену — голландские обои, сукна, тертые краски и прочее добро, да и то, что сбережет деньги от расхода на посольское угощенье, воевода Собакин, по совету свей матери, «уступил» царских послов Емельянову.

2

Воевода ловко представился, что не сумел закончить работ по обновлению Княжого двора и своего дома. Он хорошо изобразил растерянность и смущение перед послами, прося их простить его и устроиться в доме у Емельянова.

Сам Емельянов вовремя подоспел с хлебом-солью, с поклонами и мольбой не погнушаться «мужицким домишком».

И послы поневоле остановились у Федора.

Федор хлопотал, устраивая для послов пир, какого никогда не устроил бы воевода за деньги, собранные с посадских псковитян…

Его «мужицкий домишко» был самым большим и богатым в городе домом, в котором послам отвели широкие удобные покои, изустланные бухарскими коврами, украшенные голландскими картинами, резными столами и креслами, немецкими расписными блюдами, шкурами зверей…

С утра на поварне варили, жарили и пекли множество кушаний и закусок, готовясь к приезду небывалых в купечестве гостей.

И за столом гостеприимный хозяин Емельянов сидел на пиру с послами. Если сам окольничий Пушкин чванился званием и говорил больше с воеводой и дворянами, если другой посол, дворянин Прончищев, во всем подражал старшему товарищу, то третий великий посол — дьяк Алмаз Иванов был прост и не чванлив. Он больше понимал в делах и знал хорошо, что между государствами не может быть никакого добра без доброго торга.

Все послы держались от хмеля, пока были за рубежом: царский наказ настрого запрещал им упиваться в чужих землях — из опасения нечаянной измены. И теперь, возвратясь из-за рубежа на родину, сами великие послы, их дворяне, подьячие и переводчики, словно пустынные путники до колодца, дорвались до стола Емельянова.

Началось великое питие: пили за государя, за государыню, за великую княжну, которой недавно исполнился год, за великого патриарха, но когда Федор, желая свернуть разговор в нужную сторону, поднял чашу о здравии великих послов и поздравил их с небывалой удачей — с возвращением к родной матери, Русской земле, оторванных от нее городов, — он заметил, как переглянулись и быстро опустили глаза послы, как смущенно заработали челюстями переводчики и подьячие и как закашлялся, словно подавился неожиданной честью, Алмаз Иванов…

Федор насторожился. Если немцы не возвратят царю полоненных городов, тогда выходило, что он, Федор, свалял дурака, отказавшись от сделок и удержав деньги в мошне, вместо того чтоб дать им их долю работы…

И вот Федор выведал от Алмаза Иванова, что народная молва совершенно попусту говорит об успехах послов; он узнал, что немцы не только не возвратят никаких городов, но требуют с русских еще двести тысяч деньгами, мехами и золотом за перебежчиков.

Федор еще улыбался, еще продолжал с поклонами угощать послов, но руки его дрожали, и дважды он облил красным вином дорогую узорную камку скатерти. Лицо его пожелтело и сразу осунулось.

Алмаз Иванов заметил все перемены в хозяине.

— Загодя ты намудрил чего-то, я вижу, — шепнул он. — Слышь, я тайность тебе открою: свейцы станут скупать хлеб во Пскове и Новегороде… Что с той тайностью делать — смекай, — сказал думный дьяк, жалеючи Федора.

И Емельянов подумал, что в этой посольской тайне тоже можно найти поживу. Уже не ввязываясь в разговоры, Федор стал думать, как обернуть в свою пользу новый договор с немцами. «Каждый день не станут приезжать в дом послы. Надо использовать их приезд для себя во что бы то ни стало», — решил Емельянов.

Прежде он думал нажиться на том, что послы отвоевали у немцев, теперь надо было найти способ наживы на том, что немцы отвоевали у царских послов. Кто бы ни победил, Федор должен был взять с победы и с поражения верную долю выгоды…

Федор больше не брал вина в рот — он берег трезвость мысли. Едва послы прилегли почивать после обеда, Федор поднялся к себе в светелку, где ждал его спешно вызванный Шемшаков.

— Ну-ка, сновидец, сон разгадай, — сказал Федор Филипке. — Царь хлеб продает изо Пскова свейским немцам — чего с того хлеба взяти?

— Я уже думал, Федор Иваныч, — скромно сказал Шемшаков.

— Думал?! А ты отколь знал?! — удивился Федор.

— А немцы про хлебные цены спрошают. Я мыслю — к чему бы? Главное дело — спрошают, кто хлебом прежде не торговал, а юфтью да рухлядью мягкой, а тут ему хлебные цены! Пошто?! Стал я разведывать и разведал: немецки купцы прежде нас обо всем узнали…

— Чего ж ты надумал? — спросил Федор.

— Хлеб скупать и надумал. Я нынче тебе потихоньку пять тысяч чети купил да еще сговорил тысяч пять… Денег надо, Федор Иваныч, — сказал Филипка.

— Почем? — спросил Федор. Он сразу понял весь замысел своего наперсника.

— Ныне по пятнадцать алтын, завтра по той же цене. Как тысяч со сто укупим без шума, тогда подымать учнем.

К пробуждению послов в доме Федора опять накрывали столы для нового пира, ставя меды и вина, закуски и сладости.

— Немцы с русского государства выкуп требуют за русских же перебежчиков. Бога нет на них и стыда у них нет! Ну и мы просты с ними не будем. Хотят на те выкупные деньги купить у нас хлеба по псковским ценам, а мы цены псковские вздымем. Они нам за рубль и по три рубли заплатят!.. — увлеченно расписывал Федор.

Несмотря на хмельную голову, думный дьяк понял хитрую выдумку. Вскочив с места, он обнял и крепко расцеловал торгового гостя и обещал Емельянову исхлопотать от царя дозволение на это великое дело…

3

Тихий летописец после двух челобитных реже стал возвращаться к своей «Правде искренней».

Иногда неделями не приписывал он ни строки к заветным столбцам, а когда садился за рукопись и просиживал целую ночь до рассвета — чаще случалось, что, прочитав написанное, он сжигал свой столбец и сокрушенно качал головой.

«Для того пишу сей лист, что сердце исполнено горечи, словно соку полынна упился, и чаю ту горечь излить с пера на бумагу, а не стану писать — и зелье сие душу и сердце отравит и ум в безумие обратит… Да то беда мне: покуда не стал писать — чаю, слова найду яко стрелы, а принялся за дело — и слов нету. Мыслю, а нет тех слов, чтобы сердце излить. Что мыслишь и сердцем чуешь — без слов палит душу, а как вымолвил, так и не стало огня паляща! Тако же богомаз: чает небо и звезды на храмовый свод написать, а взялся да лазурью замазал купол, да по синьке наляпал златом — блеск есть, а величья господня не видно! Тако и язык людской слаб, чтобы сердце излить.

Летопись пишешь — хоронишь в сундук, под спуд. На черта надобно?! Челобитье — то втуне так же. Кому челобитье писать? Боярам? А что им в словах?! Сколь ни пиши — правда одна у бояр: лишь бы себе добро! Коли сменят в городе воеводу, то нового злее посадят. Правду, мыслю, никто не даст — сами ее берут с ружьем. А вставати с ружьем не по едину городу, звать города с собой, как на недругов иноземных подымался народ по зову блаженной памяти посадского мясника Кузьмы Минина, тако же и на домашних дьяволов!.. Не все ли одно: соседский ли пес укусит, свой ли сбесился — одно спасенье: секи топором и от смерти себя и людей спасешь…

Не то пишу. Не летопись надо строчить монастырским обычаем. Святые отцы за высокой стеной живут — им на муки людские глядети слеза не проест очей, да и челобитные писать впусте, а надо б писать между земских изб, чтобы втайне копили добро на великую земскую рать со всех городов избавления ради от бешеных псов посадского и иного люда».

Но свои мечты о союзе всех городов и о земской рати против боярской власти Томила не смел сохранять на бумаге, боясь сыска, потому что не раз замечал, что воеводские лазутчики смотрят за ним на торгу и следят постоянно, кому и о чем пишет он челобитья…

Весь город вскоре забегал и заметался от лавок Устинова к лавкам Русинова, от Русинова — к Емельянову. Все оказалось закрыто, словно в городе разом у всех купцов хлеб был распродан. Только несколько мелких посадских лавчонок скопляли «хвосты» за хлебом, стараясь схватить на бесхлебице свои грошовые барыши.

Посадские со слезами и бранью платили купчишкам втридорога, еще не видя за их спинами громады Федора и никак не умея понять, кому и зачем нужно было припрятать хлеб, когда он так дорог и его так выгодно продавать.

Народ по торгам плакался на дороговизну, а иные просили Томилу написать воеводе, что город остался без хлеба и чтобы он указал продавать хлеб из царских житниц. Томила лишь усмехнулся:

— Воевода — одна душа с Федором, а Федор на голоде барыши наживает. Уж он воеводу-дружка не обидит. Чего же тут писать? Коли кому и писать, то писать государю в Москву, мимо наших градских людоядцев.

— Пиши, коли так, государю! — просил народ, памятуя удачу Томилы с челобитьем по поводу соли.

— То челобитье не мне с вами писать, а всем городом на всегородний сход собраться да и составить…

Услышав такие речи Томилы, дня через два площадной же подьячий Филипка, подойдя к нему на торгу, сказал Томиле:

— Народ мутишь, Томила Иваныч, — то зря. Слышал я, воевода серчает на речи твои воровские. Ты бы покинул ходить по торгам — без тебя подьячих довольно.

— Что ж мне, голодом подыхать? От челобитий кормлюсь.

— Сам выбирай, как подохнуть краше — с голоду или на дыбе. В том всякий волен. Я чаю, добро сотворишь, коли мешкать не станешь.

И, придя домой после этой встречи, Томила открыл свой сундук, поглядел на столбцы «Правды искренней», разжег было печь, но все же не кинул своих листов — пожалел.

Взяв лопату, он вышел в коровник и целый день рыл под навозом глубокую яму, а ночью спустил в нее свой сундук и закидал землей…

Томила не вышел больше на торг. Он пошел к Демидову.

— Слышь, Левонтьич, дождался я милости от воеводы: куды хочешь ныне иди, чем хочешь кормись, а к челобитьям не лезь! Ведь дыхнуть нечем в городе стало!

— Из последнего терпит народ, — подтвердил Гаврила.

— А что будет дальше, когда терпение выйдет?

— Мыслю, так будет, как было запрошлый год в Устюге да в иных городах: не сносить головы воеводе…

— А толку, Левонтьич, что? Толку что! Воеводу побьют, а потом и народу стоять в ответе. Хоть сменят в городе воеводу, то нового хуже посадят. Как в Ветхом завете, помнишь: «Отец вас лупил плетьями, а я стану драть скорпионами». В том вся и боярская правда.

— А чего же ты хочешь? — спросил Гаврила. — Где правды взять? У царя просить миром?

— Правду ту, мыслю, никто не дает, а берут ее сами с ружьем, — сказал Томила, понизив голос. — Да не так, как стряслось в Устюге да в Сольвычегодске, в Козлове да в Курске — все в разное время вставали, а надо писать городам промежду себя тайно да разом и подымать, как на польских панов сговорился народ по зову Пожарского да Кузьмы Минина.

— Постой, погоди, Томила Иваныч, — оробев от смелой мысли Томилы, остановил его хлебник. — Эка ты вздумал ведь, право!.. — пробормотал он, качнув головой. — Нет, тут сразу не скажешь, размыслить получше надо… Да как же так… Мы ведь сами извет государю послали. Давай погодим…

Томила вздохнул:

— Да, Гаврила Левонтьич, грех на наших с тобой душах: молод Иванка для эких тяжелых дел. Сколь душ человеческих мы взвалили ему на шею. Не по возрасту и не по разуму ножа. Страшусь, что загинул Иван в застенке, а может, и так убили слуги Собакина.

— А все же еще погодим, Иваныч. Сказывал Прохор Коза, что к куму в Москву послал он письмо, про Кузьку спрошает. Пождем, узнаем…

Томила отвел свой взгляд и задумался. Хлебник внушал ему веру в смелость и силу свою с того самого дня, как вместе они составляли извет на Емельянова. Хлебник казался Томиле самым бесстрашным из всех горожан, и ему одному осмелился грамотей поведать тайные мысли.

Томила усмехнулся.

— Ты что посмехнулся? Мыслишь, за шкуру свою опасаюсь? — воскликнул хлебник. — Нет, Иваныч, за мир я страшусь! Подождем из Москвы от Козина кума отписки, он с ямщиками пришлет.

— Что же, ладно, пождем, — согласился Томила.

Но сам грамотей не мог уж оставить мысль о восстании городов. Однако, боясь доверить ее бумаге, он не писал своей «Правды», а молча носил в душе образ нового Минина.

Через недолгое время хлебник наконец получил из Москвы известие от Козина кума. Тот сообщил, что Кузя живет у него, и обещал после святок отправить его домой, когда будет во псковскую сторону посылать на ямские дворы лошадей, купленных еще на Макарьевской ярмарке и до сих пор не отправленных по местам. Об Иванке же кум не писал ничего, и друзья Иванки так и не знали, жив ли он, и нашел ли брата, и сумел ли отдать кому надобно псковское челобитье.

4

Федору Емельянову наконец удалось оттеснить с первого места во Пскове Ивана Устинова и Семена Менщикова, которые так коварно воспользовались его падением.

Думный дьяк Алмаз Иванов в Москве довел до царя мысль о том, чтобы обмануть шведов на хлебной скупке и поручить это дело во Пскове Федору Емельянову. Федор получил царское разрешение и даже царские деньги на то, чтобы скупкой хлеба поднять цены. За это он должен был отдарить думного дьяка и псковского воеводу.

У Федора хлеб был уже скуплен, город голодал, и цены росли, но слишком медленно. Надо было ускорить их рост: вот-вот за хлебом приедут шведы.

Чтобы по этому поводу не было после обид, Федор решил все сделать в согласии с воеводой и ублажить самых крупных помещиков, дав им нажиться…

В псковскую съезжую избу собрались дворяне Нащекин, Чиркин, Сумороцкий, Воронцов-Вельяминов. Сам воевода несколько запоздал, дав им довольно времени поговорить меж собою. В торговой горячке дворяне ссорились.

— Я хоть тысячу чети продам! — кричал Чиркин.

— Да нет у тебя своего хлеба, нет! Тебе его у крестьянишек покупать, а я свой, свой продаю! — горячился Сумороцкий. — У меня житницы ломятся. Тысячу чети я ныне же, ныне же ссыплю!

Афанасий Ордин-Нащекин держался с достоинством и не спорил. Он уже раньше условился с Федором, что продаст ровно семьсот чети, которые у него есть.

Воронцов-Вельяминов рассчитывал, что продаст чети двести, и жалел, что продал уже раньше свой хлеб архиепископу по дешевой цене — по девятнадцать алтын.

В это время Сиротка Михайла Туров вошел к воеводе. К нему бросился Чиркин.

— Миша, здорово! Послушай, Миша, в деревню поедешь к брату — заскакни, друг, ко мне в деревеньку. Скажи приказчику, чтоб вез хлеб скорым делом, сколь увезти можно, — хоть сто, хоть двести возов бы вез. Цена подошла… По двадцать по пять алтын за чети тут продадим или по тридцать, а припоздаем — и не продать… Я тебя подарю… Скажи!..

В это время явились в съезжую избу сам воевода и Федор Емельянов. Дворяне вскочили на ноги.

— Ну? Как? Как? Какая цена? — наперебой закричали дворяне.

— Цена? — с хитрой усмешкой переспросил Емельянов. — А ваша какая цена?

— По двадцать по шесть алтын. Ни деньги не скину! — воскликнул Сумороцкий.

— А твоя? — обратился Емельянов к Чиркину.

— И я, как люди, меньше нельзя! — отозвался Чиркин.

— Огрешились дворяне-господа, — усмехнулся Федор, — по тридцать по шесть алтын за чети плачу. Сколь кто продает?

В первый миг все умолкли, разинув рты от неожиданности, и вдруг поднялся такой галдеж, как на торговой площади под большой праздник…

Дворяне, теснясь и перебивая друг друга, кричали цифры, Емельянов записывал все, зная, что они продают весь хлеб до крошки и окончательно оставляют себя и не только весь город, но даже уезды, без хлеба. Он знал, что скоро настанет его время и он вывезет из своих житниц на торг все, что было скуплено раньше.

Михайла Туров стоял среди комнаты. Неслыханная цена хлеба вскружила ему голову. Его брата Парамона сейчас не было в городе, и он мог прозевать все дело… Сиротка осмелился и, заглушая всех, закричал:

— Пиши, Федор Иваныч: «Парамон Туров — пятьсот чети!»

В это время за дверью особой воеводской комнаты послышалась возня, давка и свалка. Дверь распахнулась, и в нее хлынули бешеным потоком мелкие помещики, купцы и монахи. Жирный келарь Снетогорского монастыря ворвался первым.

— Снетогорская обитель продает три тысячи чети… — выкрикнул он.

Дворяне, казаки и дети боярские заглушали друг друга крича:

— Федор Иваныч, отец родной, продам двадцать чети!

— Федор Иваныч, пиши моих двадцать две…

И богатый гость Федор снова держал весь город в своих руках, словно второй воевода.