1

Кузя, едва покончив со сдачей своих коней на ямском дворе в Новгороде, хотел поспешить на помощь товарищам, как обещал. Но не успел он выйти из избы, как в ворота ямского двора влетело несколько богатых саней. Громко разговаривая о нападении, вошел Васька Собакин, и в избу внесли связанного бесчувственного Иванку. Кузя побледнел и остановился в нерешимости.

— Вот так-то и вышло, Кузьма, — негромко сказал над его ухом знакомый голос. — С немцем там цела толпа наскакала. Липкина Ваньку тоже схватили.

Кузя оглянулся. Рядом с ним в избе стоял Гурка.

— Идем скорее во двор. Сейчас признают меня при огне, — сказал скоморох и поспешно вышел из избы.

Кузя вышел за ним из ворот. Гурка прошел по улице и, свернув в проулок, зашел в ворота приземистого, глубоко осевшего в снег домишка. Старуха хозяйка им отворила дверь и молча впустила в избу.

— Небось, Кузьма, тут знакомцы, — успокоил Гурка товарища.

— Идите за печь, — сказала хозяйка.

Они вошли за занавеску, где на столе в плошке плавал масляный фитилек. Тут сидели уже Шарипка и Петр Шерстобит.

— Чего ж теперь делать, робята? — спросил Кузя.

— Того и делать, что выручать Иванку, — просто ответил Гурка.

— А как выручать?

— Твоя об коне забота. Коня добудь, а я уж малого выручу. Только живей! Надо мне их обогнать. Они ночевать тут станут, а я поскачу тотчас.

— Ладно, добуду коня! — сказал Кузя. — Испрошу для себя к бачке ехать, а сам пешком пойду…

Кузя пошел к подьячему, ведавшему ямским двором. Возвратясь в избу, он уже не увидел Гурки. За столом с Шерстобитом и Шарипкой сидел незнакомый казак с лицом, обвязанным тряпками.

— Ну, как дело с конем? — спросил Шерстобит.

Кузя молча опасливо показал глазами на казака. Все трое парней за столом рассмеялись.

— Есть конь? — спросил казак, и по голосу Кузя узнал в нем Гурку.

— Добыл, — ответил Кузя, — конь во дворе.

— Когда так, мне пора. Со скорой вестью по царскому делу скачу, аж рожу, гляди, обморозил! — сказал Гурка. — Ну, да то не беда — такое уж наше дело казачье!

Избитый и связанный, с заткнутым ртом, Иванка лежал в забытьи в санях. Иногда он открывал глаза, видел небо — оно, бесконечное, плыло над санями, и неугомонным, мучительным казался звон бубенцов… Иванке думалось, что они с Кузей быстрее пешком дошли до Москвы, чем его везли на воеводских лошадях…

Останавливаясь где-нибудь в деревне или городе, Васька Собакин опять затевал расспрос и побои:

— Все одно дознаюсь, с кем в татьбе на дороге ты был. Назовешь мне имяны, кто поспел бежать.

Иванка молчал. И холопы Собакина били его палками.

Его везли, как мешок репы. Иногда заволакивали в избу, а то просто оставляли в санях на морозе, покрытым рогожей…

Собакин-сын обвинял его в разбое и душегубстве, у него были доказчики, которые ему помогли спастись от беды, и Иванка знал, что угрожает ему. Его должны были теперь пытать, а затем повесить или срубить голову.

Перед самым Псковом они заехали на ночлег на ямской двор. Крутила вьюга, и Иванка был рад, когда, продержав часа три в санях под рогожами, холопы втащили его наконец в избу. Окоченевший от резкого ветра, Иванка не мог ничего поделать со своим подбородком, и зубы его щелкали мелкой дрожью, когда холопы поставили его перед Васькой Собакиным.

При свете лучины Иванка увидел рядом с Собакиным-сыном другое знакомое лицо — это был сын боярский Туров, который привел на пытку Истому. И Туров и Васька были уже пьяны.

— Вот он, тать, — указал воеводский сын, обращаясь к Турову.

— Ба-ба-ба! Да я знаю его! А ты более меня его знать повинен! — воскликнул Туров.

— Да кто ж он таков? Мне отколь его ведать? — спросил Собакин.

— Крестный он твой, — усмехнулся Туров. — Водою крещал тебя у Пароменской церкви, Ивашко-звонаренок.

— Да ну-у! Во-он ты кто! — обрадовался Собакин. — Знаю теперь, пошто ты напал и чего тебе было надо… Будет тебе еще крепче Томилки с Гаврилкой, беглый чернец!.. А ну, тезка, берись-ка за плеть, шкуру будем спущать со звонаренка…

Холоп Васька взялся за плеть.

— А ну, тяни с татя шубейку. Станем спрошать его про товарищей. Да углей, гляди, нет ли в печи горячих, — сказал Собакин.

— Вы не в застенке, проезжие! Али царского Уложения не чли и указа не знаете?! — неожиданно сказал из угла до того спавший казак с обмотанным тряпицей лицом. Он приподнялся с лавки, на которой лежал, и посмотрел на Иванку. — Татя пытать в разбое лишь в съезжей избе палач мочен, — добавил казак.

Иванка с благодарностью взглянул на него, но казак равнодушно отвернулся и снова лег.

— Ты чтой-то, казак, не спросонья брешешь?! — воскликнул Собакин-сын.

— Да нет, я отроду глуп, — отозвался казак. — Пока тверез, так все языком-то лапти плету, как выпью — тогда человек.

— Ну, ин выпей, — позвал Собакин, — да и вон из избы, тут и так тесно!

Казак приподнялся на локте.

— Совестно тебе, воеводский сын, — сказал он, — я казак, на государевой службе. Мне чуть свет скакать с вестью, и так, гляди, рожу всю обморозил, а ты в избе с собой хошь вора укладывать, а меня на двор, как собаку. Уложи своего татя в санях, и замерзнет — не жалко…

— А ты сдохнешь — кому жалеть! — огрызнулся Иванка.

— Государевых людей задевать не моги, тля! — крикнул Иванке Собакин. — Тащи его в сани назад! — велел он холопам.

Иванку снова выволокли под навес где свистел ветер и сыпался острый, колючий снег. Он лежал связанный на темном дворе, дрожал от холода и в бессильной злобе рвался из веревок, растирая еще больше израненные, растертые руки, хотя твердо знал, что ни развязать, ни порвать веревок не сможет…

2

Пропьянствовав ночь с Собакиным и с проезжим обмороженным казаком, на рассвете Туров собрался выехать дальше на Псков, пока Собакин с холопами еще спали. Сын боярский торопился приехать в город прежде, чем туда доберется Логин Нумменс, немец, посланный для покупки во Пскове хлеба. Тот самый немец, охрана которого спасла Собакина от нападения и захватила Иванку да вместе с тем поймала на дороге немца Ивана Липкина, беглого слугу Логина Нумменса, которого тут же и передали во власть законного господина…

Туров думал о том, что если он не поспеет в город ранее немца, то Емельянов уже не купит его хлеба.

Туров все-таки простоял ночь, не решаясь ехать с обозниками, потому что голодные крестьяне Турова в этом году рассчитывали сами взять хлеб взаймы у помещика, чтобы дождаться нового, а тут получалось, что Парамон вывозил в город все до последнего зерна. Михайла страшился голодных крестьян. С бранью и криками гнали озлобленные мужики свой обоз позади его саней, проклинали его и брата его Парамона. Туров надеялся выехать вместе с Собакиным, но Василий не велел будить себя спозаранок.

— Ты с обозом плетешься, а я стану резво скакать — догоню тебя, — обещал он Турову.

Туров вышел из избы, кутаясь и на ходу глотнув водки, чтобы прогнать похмелье.

— Михайла Михайлыч, возьми с собой девку во Псков, сестру, сделай милость. Я верхом, мне ее несподручно с собой… На козлах ее посади. Клади ведь у тебя нет! — поклонился проезжий казак Сиротке.

— Девку? — тупо переспросил Сиротка. — Хрен с ней, пусть едет — девку так девку…

Закутанная девка, ростом со стрелецкого десятника, нескладно взгромоздилась на облучок рядом с ямщиком.

— Как звать, красавица? Ась? — окликнул Сиротка.

Девка молчала.

— Немая, что ли?

— Не трожь, совестится, ее дело девичье… Не обидь ее, Михайла Михайлыч, — поклонился опять казак, — ее дело девичье!

— Ладно, девичье дело! — согласился Сиротка, завалился в сани и потянул на себя лохматую меховую полость.

— С богом, — сказал он ямщику.

И за санями Сиротки двинулся длинный обоз с хлебом.

Сиротка ездил в деревню к брату по хлебному делу, и брат обещал ему, что если успеет продать хлеб, то даст ему с десяти алтын по деньге за скорую весть…

И вот Сиротка гнал свой обоз к Емельянову, торопясь обогнать немца Нумменса.

Иногда он приоткрывал глаза. На облучке перед глазами качалась закутанная большущая девка рядом с ямщиком.

Сиротка закрывал глаза и подсчитывал в уме, сколько получит он при удаче с брата. Его тревожило, что скупка могла быть закончена Емельяновым. А вдруг нападут в пути, да и побьют, и обоз пограбят, да разбегутся… Поди их тогда сыщи. Ненадежно мужицкое племя — собачье племя!

3

Конный стрелец, высланный воеводой, охранял порядок в полутысячном хвосте, растянувшемся у емельяновской хлебной лавки возле Петровских ворот.

Стрелец следил, чтобы люди стояли гуськом, а не сбивались в толпу, не создавали давки, в которой уже погибли несколько дней назад девочка и старик.

Люди ждали открытия лавки. В очереди шли толки, хватит ли хлеба на всех.

В толпе раздавались то там, то здесь приглушенные стоны. То и дело кто-нибудь отходил из очереди к стороне и, опершись о забор, долго стоял, склонившись, пока его мучила тяжкая, изнурительная тошнота. На больных никто уже не обращал внимания.

Повальные схватки боли и рвоты все объясняли тем, что Емельянов кормил город хлебом, который долго лежал вместе с солью, и потому отсырел, заплесневел и прогорк. И все-таки дожидались, чтобы снова купить этого хлеба.

Издрогшие и голодные люди стояли на улице несколько часов в ожидании, когда откроется лавка. Наконец сбившаяся у самых дверей небольшая кучка народа оживленно зашумела и расступилась: трое приказчиков по-хозяйски протолкались к дверям. Брякнул железный засов.

— Опять, как бараны, сбились друг дружку давить! — зыкнул старый приказчик. — Впускай по две дюжины, — приказал он второму.

Тот стал в дверях… Стрелец, бродя вдоль всей длинной извилистой вереницы, уговаривал народ подравняться. Очередь сдвинулась с места.

Когда первый вышел из лавки с кульком, все бросились разом к нему.

— Какой? Какой? Свежий аль тот же? — нетерпеливо допрашивали его.

Посадский мужичонка горько махнул рукой, и все отступили, поняв без слов, что надеяться не на что…

Один за другим выходили измученные покупатели.

Длинный сухой мужик с седоватой бородой и ввалившимися щеками, одетый в дрянной, ветхий тулуп, переступил порог. Запустив в кулек огромную костлявую руку, он вытащил горсть муки и, откинув голову, высыпал в рот. Щепоть муки просыпалась ему на бороду, отчего борода как будто сразу вся поседела.

Отчаянно выкатив обезумевшие глаза, мужик с усилием старался как-нибудь проглотить муку. И вдруг поперхнулся, закашлялся, по щекам у него покатились слезы, он пожелтел, схватился было за забор, пошатнулся и, уронив кулек, повалился навзничь.

Один за другим выбегали люди из очереди, обступали кружком умирающего и глядели на него с сострадательным любопытством, болезненно искривившим лица.

— Емельянову б этого хлеба в глотку, чтоб сдох он, проклятый! Замучил народ, окаянный! Все так-то скрючимся!

— Кончатца мужик-то!..

— Эй! Там поп в череду стоит! Ей! Ей! Задние, кликни сюда попа, человек отходит…

Старенький поп, в отерханной рясе, с базарной кошелкой в руке, пробрался через толпу, опустился возле утихшего мужика и зашептал отходную.

В толпе поснимали шапки, многие закрестились. Наступила задумчивая молитвенная тишина…

— Стой, стой, стой! Отдай куль! — внезапно раздался голос.

Какой-то старик схватил за полу щуплого редкобородого мужичонку. Тот толкнул его ногой и бросился прочь к Петровским воротам, унося небольшой кулек.

— Держи! Держи! — закричали вослед.

Вся очередь всколыхнулась. Многие мужики кинулись наперерез и вдогонку убегавшему вору. Кто-то ударил в спину, другой подставил ему ногу. Вор запнулся и грянулся в заледенелую колею лицом… Куль вылетел у него из рук, и мука рассыпалась под ноги набежавшей толпы. Упавшего окружила сплошная стена людей… Он медленно встал. Старик, первым схвативший вора, уже подоспел сюда, пробился через толпу. В глазах его было негодование и ненависть.

— Покойника обокрал, тать! — выкрикнул он. — Там человек скончался, а он, вишь, куль у него унес! — пояснил он толпе.

Вор отер рукавом с лица кровь и стоял молча, угрюмо потупив глаза.

— Бей его! — крикнул какой-то старикашка.

Он оглянулся, увидел в глазах окружающих поддержку и больно ударил в лицо злосчастного вора. Тот испуганно заслонился локтем, но в тот же миг женщина ударила его по лицу с другой стороны. Он замахнулся на бабу, но чей-то тяжелый сапог пнул его в поясницу. Вор вскрикнул. Удары посыпались на него…

— Мертвых красти! Разбойник! Собака, тать! — кричали вокруг.

— Братцы, пощадите! Малы детишки!..

Сильный удар ногой под коленки вместо ответа сшиб его наземь. Мужичонка упал на колени, кто-то сбил с него шапку, кто-то бил носком сапога в живот, кто-то ударил палкою по голове.

Толпа вымещала на воре всю горечь голодной жизни, все муки. Мужичонка старался держаться хотя бы лишь на коленях, попробовал даже встать на ноги. Скривившийся рот шевелился, ища какие-то убедительные слова… Он понимал, что если поддастся ударам и упадет, то ему уже не быть живому…

Мочальный куль давно был растоптан ногами озлобившейся толпы, мука смешалась со снегом и кровью, капавшей из носу и разбитых зубов вора. Силы его иссякали под частыми ударами, сыпавшимися с разных сторон. Он протянул руки, жадно схватил воздух, вскрикнул, качнулся и повалился на четвереньки…

— Геть с дороги! С дороги! — крикнул возница с саней, запряженных парой, в которых сидел, запахнувшись шубой и развалясь на сене, сын боярский Туров.

Въехав в Петровские ворота, в узкой улочке, позади дворянских санок, остановился длинный обоз крестьянских саней, укрытых рогожами.

— Что стряслось? Что за битва? — выкрикнул Туров. — Места иного нет для побою!..

Он торопился, заметив давно уже, что его догоняет какая-то вереница саней. Он боялся, что это немец для скупки, и гнал обоз. Задержка его разозлила.

— Тебя не спрошали, где бить! — дерзко ответил молодой посадский.

Туров выхватил из руки возницы длинный ременный кнут, нетерпеливо вскочил в санях и хлестнул по лицу посадского крикуна.

Тот в бешенстве кинулся на обидчика. Сиротка схватился за саблю.

— Братцы! Бьет горожан сын боярский, — вскрикнул побитый малый, попятившись перед саблей.

— Бей Мишку Турова! — закричала звонкоголосая баба в толпе. — Мы тут голодны сидим, а он, вишь, обозами хлеб Емельянову тащит!

Бросив недобитого вора, вся толпа теперь повернулась против Сиротки. Рассвирепевшим горожанам было мало одной жертвы. Медленно окружали они сына боярского. Ямщик соскочил с облучка, чтобы попытаться вывести коней из толпы под уздцы.

— Мамыньки! Мишку мово за что же? Голубчики, Мишку мово! — закричала девка, сидевшая на облучке у Сиротки.

— Мишке твому давно бы свернуть башку! — крикнули ей из толпы.

— Куды ж меня, молодушку, вдовой! Не трожьте его — хлеба воз подарю вам, берите любой позади, только Мишку не трожьте! — запричитала девка.

— Что, дура, врешь?! — крикнул Туров и ткнул ее кулаком в шею.

Девка вдруг обернулась и смазала сына боярского по носу.

— Не поспел жениться — дерешься! — выкрикнула она густым басом.

Туров плюхнулся в сани на сено. Толпа заревела хохотом.

Молодуха прыгнула с облучка к нему в сани и, не давая опомниться, влепила ему затрещину в ухо.

— Пропаща душа, дерешься! На то меня маменька с бачкой за сына боярского отдали замуж! На то меня поп с тобой венчал! — голосила она, продолжая лупить обалделого Турова.

— Любовь да совет молодым! — подзадоривали с хохотом из толпы.

— Вот так молодка! Наддай еще!..

— Братцы, брешет она! — закричал сын боярский.

— Кто брешет?! Я?.. Я?! — орала рассвирепевшая молодуха, одной рукой схватив за глотку, другой колотя по расплывшейся роже Сиротки. — Братцы! Коль так, забирай все приданое мое. Тащи с возов хлеб, не жалко! — гаркнула девка.

Бросив Турова, выскочила она из саней, подбежала к первому возу и, живо содрав рогожу, сбросила на дорогу куль хлеба.

— Бери, кому надо!..

Куль разорвался. Зерно широкой струей потекло на снег.

— Что творишь, окаянная! — крикнул мужик-подводчик.

— Стой, проклятая, стой! — взвизгнул Туров.

— Сыплешь куды добро! — завопила женщина из толпы и стала горстями сбирать в подол рожь.

— Подбирай! — заорали в толпе.

Несколько человек окружили куль.

— Бери, кому надо! — громче прежнего голосила девка.

Со второго воза куль хлеба упал на дорогу, третий, четвертый…

Толпа не стерпела. Все бросились на обоз…

— Братцы, братцы, ведь хлеб-то не девкин, а мой! — бормотал растерянный Туров. — Братцы, девка-то — не девка, а малый… Братцы!..

Туров расставил руки, как хозяйка, ловящая кур, хотел не пускать толпу… Какой-то посадский зуботычиной сбил его с ног… Толпа затоптала его у первого воза…

Девка, вскочив на один из возов и вложив в рот три пальца, свистнула богатырским свистом.

Никто в сумятице не заметил, как скрылась Сироткина молодая жена, как, выбравшись на четвереньках, пустился бежать сам Сиротка, как запнулся он за ноги мертвеца у Емельяновой лавки, вскочил и пустился дальше.

Емельяновские приказчики поспешно заперли лавку и торопливо ушли — подальше от греха.

— Вишь ты, нескладный-то малый! Много ли в шапку войдет! Ты опояшься потуже да в пазуху сыпь, дай подсоблю, — говорила немолодая торговка рыжебородому мужику, только что битому толпою за покражу у мертвеца и теперь подбиравшему в шапку кучку зерна вместе со снегом.

— Да ты с кулем ему дай, с кулем, пусть несет, дети малые у него, вишь, дома! — кричала вторая.

В Петровских воротах, запруженных буйствующей толпой, застряли широкие расшитые сани воеводского сына Василия.

4

Не в силах больше терпеть дороговизну, опасаясь, что Федор не остановится на полдороге и, как прежде с солью, так теперь с хлебной скупкой приведет к голоду и болезням весь город, толпа человек в триста меньших и середних посадских с утра направилась ко владыке Макарию просить заступничества за город и управы на Федора. Посадские шли к архиепископу, а не к Собакину, потому что все видели, что воевода дружит с Федором Емельяновым, и не надеялись на его справедливость.

Выборные посадских — с десяток человек «лучших» людей — вошли к Макарию в келью, пока остальные толпой ждали у Троицкого двора. Толпа горожан у дома архиепископа возрастала с каждой минутой.

Макарий, узнав о приходе посадских, понял, что настало его время показать воеводе свое значение.

Величавый и вместе кроткий сидел Макарий в кресле, перебирая янтарные четки, когда возбужденно и с шумом вошли к нему земские старосты Подрез и Менщиков, торговый гость Устинов, несколько уличанских старост, ремесленных старшин и выборные монастырских посадов.

Со смирением и кротостью поднявшись навстречу, Макарий благословил их и, прежде чем спросить, для чего они явились, сам стал на молитву, а за ним, поневоле умолкнув, повернулись к иконам и пришедшие горожане.

— С чем пришли, дети? — тихо спросил Макарий, окончив молиться, когда прошло достаточно времени, чтобы все успокоились.

— Смилуйся, владыко, вступись за сирот! Пропадает город от Федькина воровства! — сказал всегородний староста Подрез. — Без хлеба сидим: метится Федор за прошлый год. И воевода ему потакает. Усовести воеводу, владыко!

— Вам, земским людям, самим бы судить в тех делах, аль воеводе — не мне: не те времена ноне! Церковь божью кто слушает! Голосу слуг господних кто внемлет! Сами умны: в мирских делах не по божьим законам живете — по человечьим неправдам, зато сатана соблазняет, — ответил Макарий.

— Молим, владыко! — поддержал второй земский староста, Семен Менщиков. — Нет у нас прибежища, кроме тебя.

— Оттого и неправды у нас, что бога забыли, — подсказал Мошницын.

— К воеводе шли бы с покорностью просить мирской правды, — упорно твердил Макарий.

— Владыко святый, да ты рассуди, — возразил Гаврила Демидов, — мы к воеводе пойдем, а он разом Федьку к себе на совет прикликнет — что толку! Да и зол на город воевода за извет, который, сказывают, кто-то в Москву послал. А мы воеводе не прочь поклониться и миром правды просить, да без Федора. Призови к себе воеводу, владыко!

— Воевода к монаху смиренну поедет ли? — возразил Макарий, про себя уверенный в том, что Собакин не посмеет отказаться и при всем народе явится к нему для совета.

У Макария с воеводой были свои счеты: как-то раз Макарий в соборе сказал проповедь о бесчинцах, забывших бога, и народ, бывший в церкви, принял ее как намек на Ваську Собакина. Воевода приехал тогда ко владыке.

— Ты что же, отец святой, на властей градских возмущаешь толпу! — со злостью сказал Собакин. — Так-то добру между нами не быть… Услышал чего неладно, призвал меня на совет да сказал подобру. Я и сам кого надо уйму! А ты смущенье умов заводишь!

Воевода не стал ждать ни объяснений, ни оправданий владыки. Он вышел вон и уехал. Но с тех пор вот уже около года ни разу ни в чем воевода не советовался с Макарием по городским делам.

Макарий знал, что в городе с каждым днем возрастает недовольство Собакиным, недовольство, которое, того и гляди, прорвется в мятеж.

Выступить миротворцем города, примирить воеводу с народом и успокоить людские умы, обретя вместе с тем доверие воеводы и его уважение, — значило с достоинством выйти из трудного положения, которое утомило владыку.

Макарий призвал келейника:

— Тотчас беги к воеводе. Скажи: дескать, я со смирением умоляю спокойствия ради града сего и ради избытия смуты — приезжал бы не мешкав.

Сам Макарий видел, что среди пришедших к нему людей нет явных бунтовщиков, но спешил представить себя перед воеводой избавителем города.

Воеводский дом стоял тут же, в Крому, и народ с нетерпением ждал возвращения келейника от воеводы.

— Едет! — сообщил, вбежав ко владыке, монах.

Воевода вошел без доклада, хозяйским толчком распахнув дверь и резко откинув бархатный полог у входа. Макарий поднялся навстречу, чтобы благословить его. Воевода с подчеркнутой сухостью подставил голову для благословения, чмокнул воздух возле руки Макария и, внезапно повернувшись к владыке широкой спиной, оказался лицом к лицу с выборными, заслонив от них архиепископа, словно его здесь не было. Он взглянул в лицо Подрезу.

— Ты что, земский староста, гиль затеваешь? — вскричал разгневанный воевода. — Толпу копишь! Куда ко владыке влез!

Подрез, не ждавший такой отповеди, робко сжался.

Воевода шагнул на Менщикова:

— И ты, Семка, тоже чина не знаешь, что влез ко владыке с мирскими делами? Хлебный торг — то не «Отче наш»! Владычное дело — богу молиться, а ты трудишь святого отца. Пшел вон отсюда, кликун!

— Осударь воевода, помилуй! Не кликуны мы — заступы молим… — начал было Менщиков.

— Послушай, Никифор Сергеич, сын мой… — сказал Макарий из-за спины воеводы.

— Сиди, сиди, владыко святой, напужали тебя. Не страшись, владыко, я с ними управлюсь, — небрежно перебил Собакин, даже не повернувшись к архиепископу.

В это время в келью вошел подьячий, вызванный воеводой из съезжей избы.

— Ну-ка, пиши имяны, кто тут есть посадских, — сказал подьячему воевода, — пиши кликунов!

Подьячий едва успел взять перо и открыть чернильницу, как в смятении посадские бросились вон из кельи.

— Пиши во дворе и на улице всех, кто есть! — выкрикнул вслед воевода.

Это был не прежний Собакин, впервые подучивший власть: два с лишним года на воеводстве его научили держаться уверенно и по-хозяйски. Он шагнул за порог на крыльцо владычного дома.

— Владыку стращать пришли, гиль заводить в святом Троицком доме? — грозно спросил воевода с крыльца. — Коли надо чего, приходите ко мне на съезжу…

— Берегись, воевода! — крикнули из толпы.

— Пиши всех, подьячий! — еще раз громко распорядился Собакин.

И толпа посадских, сбившихся во дворе, побежала на улицу, подальше от глаз подьячего.

Воевода возвратился к архиепископу.

— Отец святой, ты бы не лез не в свои дела, — прямо сказал он. — Добра от того не жди, и нечего ластиться к посадским да прелестные речи с ними шептать!

— Сын мой… — начал было Макарий.

— Сын, сын! Отец, отец! — грубо передразнил Собакин. — Хочешь, владыко, знать, чье дело хлебные скупки? Царское дело! Царь цену вздымает, а ты чего хошь? Мятеж на царя? Я тебе что — при народе про тайны указы, что ль, толковать буду!.. Знай свои «отчи наши» да тихо сиди, а то, вишь, на нем «перед богом ответ»!.. Я и сам найдусь отвечать, когда надо!

Собакин вышел.

Несколько дворян прискакали к Троицкому дому на случай, если понадобится выручать воеводу. Тут были Чиркин, Туров, Суровцев, Сумороцкий и Вельяминов — все то, кто продавал Емельянову хлеб по дорогой цене.

Окруженный дворянами, воевода ехал по улице к съезжей избе. Необычное оживление царило кругом. Разбежавшиеся от владыки посадские, не смея собраться толпой, толкались по улице тут и там, сходились по трое, по четверо, что-то шептали, размахивая руками и споря между собой.

— Пусть в съезжую избу придут, — усмехнулся воевода. — Ты скачи, Сумороцкий, к Степану Чалееву да скажи, мол, я сотню стрельцов велел выслать к съезжей. У ворот караулы удвоить да глядеть, кто в город и из города ходит, а к царским житницам полета стрельцов поставить, — распорядился он, входя в съезжую избу.

5

Посадские не расходились с улиц. После того как воевода кричал и грозился, да еще велел писать имена, каждому было спокойней в толпе на улице, чем у себя в лавке или дома, где могли перехватать поодиночке.

Мало-помалу толпа опять начала стекаться воедино. Хозяйки с кошелками, бегавшие по городу в поисках очередей, стоящих у хлебных лавок, тоже вливались в толпу. Они были возбужденнее других и призывали грабить лабазы Федора Емельянова.

По улицам громко перекликались знакомцы, шутливо осведомляясь, туго ль подтянуты опояски.

Кто-то крикнул, увидя кучку толкующих хлебников:

— Что не торгуете, братцы, где хлеб?

— По всем городам, окроме как в нашем во Пскове, — откликнулся кто-то из хлебников.

— Чего же, купцы, вам не съездить? Привезли б — и богаты бы стали. Гляди, калашница Дунька себе привезла из Порхова воз муки — пекчи не поспеет. Ныне сына опять посылает…

Так возникла мысль в складчину перебить емельяновский торг: городские хлебники тайно стали обдумывать, где купить хлеба — в Порхове или в Опочке. Но во всем городе не находилось смелого среди торговых людей, чтоб открыто взял на себя борьбу с Емельяновым.

Бывший старшина хлебников Гаврила Демидов первым решился ехать в Опочку, чтобы купить там хлеба на общие деньги, собранные посадскими. Ему уже нечего было терять — он был и так разорен дотла, месть Емельянова была ему не страшна.

Опытный в хлебном торге Гаврила, уже одетый в шубу, поцеловал жену и детей, взял на руки грудную светлоглазую дочурку, когда внезапно дверь со двора в горницу распахнулась и в клубах морозного пара, тяжело дыша, ворвалась огромная растрепанная девка.

— Гаврила Левонтьич, — крикнула девка, — Васька Собакин приехал!

Девка сорвала с себя платок, скинула кацавею и оказалась знакомым кудрявым парнем.

— Иванка! — воскликнул удивленный Гаврила. — Отколь ты взялся?

— Что Кузька, не приезжал? Кузьки нету? Не знаешь ты ничего? Я от Васьки убег! Извет у него… у Собакина… Он ныне грозится весь город пытать, а в первую голову-де тебя да Томилу… Всех, мол, схватит сего же дни, кто извет учинил, и станет пытать и жечь…

— Гавря! Тебя пытать?! Боже ты мой, Гаврюша!.. Мыто куда же, Гаврила Левонтьич, мы-то? — запричитала в отчаянии жена хлебника.

Двое средних ребят, вцепившись в ее подол, испуганно засопели, часто моргая, готовясь заплакать, старший же, девятилетний мальчишка, молча, насупив брови, повис у отца на руке…

— Ишь, дурак, что наплел! — проворчал Гаврила Иванке, укоризненно кивнув головой на всполошенную семью, и старший мальчик при этом обдал Иванку презрительным взглядом.

— Ступайте вон, — мягко сказал Гаврила своим, а Иванку ткнул на скамью в угол. — Чего стряслось? Кузьки не было. Толком сказывай: как извет к Ваське попал?

— Брат Первушка ему продал, — с болью признался Иванка. — Кто мог бы помыслить…

— Гаврила Левонтьич, езжай ты из города ради Христа, скорее езжай, благо в дорогу готов. Сам бог тебя бережет! — высунувшись из двери соседней горницы, робко и умоляюще подсказала жена Гаврилы.

— Параша, голубка, уйди, не суйся, не то побью, — ласково, но полусерьезно погрозился Гаврила. — Нельзя мне ехать: как мир брошу? Раз извет у него, всем нам горой встать, а по одному он всех передавит.

— Петруша, — сказал Гаврила старшему сыну, — беги живее в Земскую избу к Ивану Подрезу, призови ко мне, скажи — скорым бы делом, не мешкав, бежал. А ты, Параша, к Томиле Иванычу, а я тут дочку понянчу.

— Иди, дочка, — нежно сказал он, взяв грудную девчонку из рук жены.

Пока жена и сынишка Гаврилы бегали за его приятелями, хлебник, как был одетый, готовый в дорогу, в овчинном полушубке и валенках, с младшей девочкой на руках шагал по избе, рассуждая сам с собой вслух.

— В ладный день сия весть приспела, — сказал он, — нынче дружно в городе, весь народ заодно. И на воеводу злы.

Из слов хлебника Иванка узнал все, что сегодня с утра случилось.

— Народ злобится против Федора, — заключил Гаврила, — другого случая не дождемся, чтобы его вместе с воеводой свалить, а сейчас мочно… Так-то, дочка! — воскликнул хлебник, взглянув в пухленькое личико девочки, которую держал на руках. — Надо ныне же, чтобы все с ружьем встали. Станем народу сказывать, чтоб хлеб не давать увозить к немцам, с того и почнем, а не то все равно всем загинуть…

В словах хлебника была последняя решимость.

— Весь город с собой подымем, — уверенно заключил он, словно в каком-то упоенье. — Ладно приспел ты, Иван, что я не уехал… Народу много на улице?

— Тьма-тьмущая! — подтвердил Иванка.

— Да слышь-ка, Иван, — заметил хлебник сурово и сдержанно, — ты бы отца пожалел да всех своих: не сказывай на народе, что брат твой продал извет. Знаешь, народ какой, — скажут: «Оба яблочка с одной яблони…» И всему дому вашему пропадать, всю семейку каменьями закидают.

Почти год минул с той поры, когда Иванка пытался бежать от архиепископского холопства и был посажен на цепь. Год лишений, бродяжничества, борьбы за жизнь и свободу превратил Иванку из мальчика в крепкого, рослого юношу с темной пушистой тенью над верхней губой. Пришедший на зов Гаврилы Томила Слепой не сразу узнал его и засмеялся, узнав. Но было не до смеха: Гаврила, шагая по-прежнему с девочкой на руках, поведал ему и Ивану Подрезу, что стряслось и какая грозит беда.

— Мешкать не мочно, все пропадем, вставать надо! — заключил хлебник. — И время такое нынче, что город за нами встанет: с голоду все пойдут!..

— Всем пропадать, — согласился Иван Подрез, узнав, что извет псковитян в руках у Собакина. Подрез не склонен был бунтовать, но сегодня и он был напуган воеводой.

И Томила Слепой согласился с ними.

— Весь город! — в упоенье твердил хлебник.

— Город? — с сомнением переспросил Томила. — Не город, я чаю, — все города Московского государства! Всюду шитье такое, что только учни…

— Ну-ну, потише… Пошто же уж все государство! — остановил Подрез.

Иванка заволновался:

— Житье! Ух, житье! Насмотрелся я по дороге всюду — и в монастырщине, и в боярщине, и у помещиков, и в городах по базарам…

— Бывалый ты ныне у нас, Ваня, бывалый! — с добродушной усмешкой сказал Томила.

В это время вошел Михайла Мошницын.

— Гаврила Левонтьич, Томила Иваныч, беда! — воскликнул он. — Извет у Собакина. Хочет нас всех похватать!.. Надо бежать из города!

— Куды ж бежать-то, кузнец? — спросил Томила Слепой. — Пусть воевода бежит — не мы…

— Мятеж чинить хошь? — спросил удивленный кузнец.

— Мятеж не мятеж, а шкура одна на плечах — не овчинная шуба! — ответил хлебник…

6

Федор Емельянов сидел один, ожидая прихода Шемшакова. Филипп с утра уже раз пять забегал к хозяину и должен был теперь привести для беседы «верных людей».

Федор ждал. Выходить или выезжать сам он не решался, боясь обозленной толпы. Однако он был уверен в своей победе над псковичами, лишь бы Филька успел выполнить все поручения…

Подьячий вошел, когда уже начало смеркаться.

— Повсюду был, Федор Иваныч! — сказал он. — Да вот привел с собой двоих: Ульяна Фадеева, стрельца Чалеева приказа, — знаешь старика у сполошного колокола? — его сын; да подьячего Захарку Осипова. Вместе ли звать или порознь?

— Допрежь всего, Филя, скажи — что народ? — спросил Федор.

— Стоят у съезжей избы, выкликают: мол, пусть нас государь велит перевешать, а хлеба к немцам нам не давать! Сами, кричат, станем с ружьем у житницы! Федора, кричат, Омельянова затея во всем деле. Побить его!

— А что воевода?

— Сидит взаперти, вроде тебя, да мятный квас пьет, а ночью сбирается пыткой пытать посадских. Стрельцов послал имать кликунов по домам. Сына Василья на радостях для встречи при мне бранил всяким словом…

— За что?

— Опять за девок, — махнул рукой Шемшаков и осклабился.

Ухмылка его была противная: он показывал широкие розовые десны, и лишенные ресниц глазенки его словно покрывались каплями масла.

— С Васильем вышло чудно, — гыкнув, сказал Филька. — Схватил он пригоженькую девчонку на улице, а она как хрясь ему в рожу — он и с ног, а девка в бежки… Стали его холопья нагонять ее, а она их двоих побила, поваляла, да сама — в Завеличье по льду!.. Сказывают, парень был в девку одетый, а пошто одетый — кто знает! Так и ушла… А у Василья Никифорыча рожа синю-ющая…

— Замолчь! Попусту… Бя-бя-бя!.. — рассердился Федор, оборвав Шемшакова. — Хлеб из казенных житниц везут ли?

— Бросили. Мужики боятся: завелицкие их посулили в прорубь сажать, под лед.

— Сколь же свезли?

— С тысячу чети вчера, а ноне чети с два ста свезли да стали…

Когда Шемшаков говорил, тонкие губы его шевелились, как черви, и Федору стало противно.

— Кого, говоришь, привел? — нетерпеливо и резко спросил Емельянов.

— Осипова Захарку да стрельца старого приказа — Ульянку. Кого звать?

— Наперед стрельца, — приказал Федор, — да водкой его попотчуй.

Через минуту стрелец вошел и от порога закрестился в передний угол.

— Здоров, Ульян! — первый приветствовал Федор, чтобы оторвать его от молитвы.

— Здравствуй, Федор Иваныч, — поспешно поклонился стрелец, — пошто звал?

— По малину, — мрачно пошутил Федор и обратился к Шемшакову: — Дай-ка ему, Филя, заветного, малинового! — С этими словами Федор подал подьячему связку больших и малых ключей.

Подьячий открыл чуланчик в углу и достал янтарный кувшин и стакан. Тягучая струя малинового меда побежала в стакан и наполнила ароматом горницу. Стрелец поднял стакан.

— Чаша великого государя Алексея Михайловича, — сказал он, — чтоб он здрав был! — И стрелец выпил мед и утерся рукавом красного кафтана.

— Садись, — приказал Федор, — сказывай, как стрельцы думают.

— Думают они, Федор Иваныч, государь, по крестному целованию. Сказываю за старых стрельцов Чалеева приказу, а новоприборные — бог им судья: знать не знаю, да слышал худо…

— А старого приказу пойдете ль с ружьем за государево повеленье? — Федор спросил и впился глазами в стрельца, словно испытывая прямоту и правдивость ответа.

— Когда велит голова Степан Кузьмич, то и пойдем! — твердо ответил стрелец. — Мы люди служилые, царские. Нам что голова скажет, так по его слову и станется.

Федор наклонился к стрельцу.

— Слушай, Ульян, скажет ли голова, нет ли, а поутру накажи воротным караульным городских ворот не отпирать да в город никого не пущать… Денег не пожалею. По всем воротам по рублю раздай, чтобы не отпирали… Да с ружьем к дому моему, чтобы человек с десять с пищалями — тем по пять рублей подарю. С утра чтоб стояли… Да ходи по всему Полонищу, сказывай старым стрельцам — Федор-де Иваныч милостив, посулил соболей жаловать за верность государю, и владыка обещал и окольничий Никифор Сергеич… Да иди, не мешкав… час дорог… Да вот вашему голове Степан Кузьмичу Чалееву гостинец… да скажи ему все, что я тебе молвил. Ступай.

Шемшаков проводил стрельца.

Подьячий Захарка, кудрявый и стройный, с большими темно-синими глазами под пушистыми ресницами, вошел в горницу и поклонился.

— Садись, — указал Федор, — до тебя тайное дело.

— Слушаю, Федор Иваныч. Я постою…

— Слышал про гиль?

— Как не слыхать — гудит город! — Подьячий переминался с ноги на ногу.

— Хочешь у воевод и у государя в чести быть?

— Кто чести земной не хочет! — поклонился подьячий, метнув быстрый взгляд.

— Сядь, говорю. В ногах правды нет! — настоял Емельянов.

Захарка присел на краю скамьи.

— Коли хочешь в чести быть, Захар, вот тебе слово мое: кто гиль заводит, с тем водись. Хлеб-соль води, дружбу крепи…

— Помилуй, Федор Иваныч! — притворно вскочил подьячий, словно не поняв, о чем речь. — Я крест государю целовал!

— Дурак! — остановил Федор. — Ты сам разумей, чему я тебя научаю: для того и станешь с заводчиками, с кликунами дружбу водить, по сердцу заводчикам слово молвить, одну с ними чашу пить, чтобы быть государю верным, а станет к тебе ходить Филипп или иной кто, и ты тому будешь все сказывать, что у кликунов в мысли… За то вот тебе в честь и в посул, — заключил Федор, сунув ему кошель, — а после еще дам, как дни пройдут да когда хлеб вывезем… — Федор понизил голос: — Должен ты, как змея, в сердце вполозть пущим гилевщикам, целоваться с ними… Руки и ноги им языком, коли надо!.. Ликом ты ясен. Прикинься — поверят!

Захарка опустил глаза.

— Иди, — отпустил Федор.

Подьячий вышел.

— Твой черед, — сказал Шемшакову Федор, — сказывай, Филя, да про пустое не бормочи…

— Сулил воевода, что ночью возьмут из домов с постелей, кого приписи писаны в извете: земских старост Ивана Подреза, да Семена Менщикова, да еще Томилу Слепого, Гаврилку хлебника, Мишку Мошницына да стрельцов новых приказов — Прошку Козу да Максимку Ягу… Я сказывал: припишите, мол, попа Якова Заплеву, а Ивана Подреза и Семена Менщикова не надо брать, да еще мясника Микиту Леванисова приписали б…

— Верно сказывал, — одобрил Федор. — А ворота? Что про ворота воевода баил? — тревожно спросил он.

— В ночь как запрут, тут и конец, а поутру не отворят. Да от себя окольничий при мне послал сына боярского к старого приказа голове стрелецкому — наказал зелье раздать стрельцам и пушкарей по стенам к наряду поставить…

— Первое дело — заводчиков посадить, да только на съезжую бы не надо… Со съезжей отбить могут — надо в подвалы ко мне. Крепче!.. Первое дело — гиль в яйце задавить, не дать вылупляться!..

— Владыка сказывал — на владычный двор посадить мочно, да окольничий не велел. Указал, чтобы садить в съезжую. Да ладно — куда-никуда; первое дело — взять, а как схватят их, так Никифор Сергеич сказывал, что разом их на Москву пошлет…

— Ладно. Сходи еще нынче к стольнику Афанасию Лаврентьичу, скажи, мол, просил его Федор под тех заводчиков, коих ночью схватят, лучших своих коней дать. Я, мол, даю, да коли он даст — никакая погоня не настигнет: лучшие кони в городе его да мои. А моих, зайди на конюшню, вели на ночь овсом кормить…

Когда Шемшаков ушел, Федор налил себе заветного, самого любимого, малинового меда, не из того янтарного кувшина, из которого угощал стрельца, а еще лучшего — из немецкого хрустального бочонка в серебряных обручах, и сидел задумчиво, потягивая сладкий, густой напиток…

Он ощутил спокойствие и усталость от тревожного и хлопотливого дня. Сегодня весь город — лучшие посадские люди, дворяне и сам воевода почувствовали его, Федора, силу и подчинились его рассудительному, расчетливому уму.

Они были все смущены непокорностью горожан, и лишь Емельянов не растерялся: он составил список заводчиков шума и настоял, чтобы их этой же ночью схватить. Он уговорил воеводу не отпирать утром ворот, поставить на ноги стрельцов и пушкарей.

И вот, как по щучьему велению, воевода, дьяк, архиепископ, стрелецкие головы, дворяне и дети боярские — все выполняли его желания. Правда, за день пришлось отдать перстень-лал, нитку жемчуга и сорок соболей да рублей с полета денег. Да то и стоило!..

День был закончен. Федор вздохнул с облегчением. Не голытьбе посадской тягаться с ним силой!.. Завтра, не то послезавтра приедет немец, свезут хлеб из Пскова, и тогда все придет в мир и порядок…

Емельянов был даже доволен проявлением непокорности горожан. Оно дало воеводе повод схватить заводчиков тайного извета, а Емельянову — избавиться от старых непримиримых врагов, Томилы и Гаврилы. «Отчирикались воробьи!» — подумал о них Емельянов. Он задремал и резко качнулся вперед всем большим телом, быстро выпрямился, встал и хотел налить еще меду, когда вдруг небывало громко, тревожно, отчаянно кто-то застучал у ворот. По неведомой причине у Федора кровь прилила к голове и в глазах потемнело. Он сел, заставляя себя успокоиться.

В горницу, стукнувшись головой о низкий свод двери, вбежал Шемшаков.

— Федор Иваныч, беда! Гиль в городе! По улице ходят толпами человек по двадцать и по пятьдесят с ружьем — кто с топором, кто с кольями и, небывалое дело, с пищалями даже…

— А ты и спужался? — досадливо и с насмешкой сказал Емельянов. — Я наказал стрельцам с пищалями караулить…

— Да нет, Федор Иваныч, не то: лютуют, грозят на тебя!..

— Тс-с-с!.. — зашипел Федор. И все спокойствие, вся уверенность его вдруг исчезли. — Чего орешь?! Слуг на меня поднять хочешь? Изменщик!..

— Федор Иваныч, кричат по городу, чтоб тебя и с женой побить, — зашептал подьячий, и губы его шевелились, как черви. — Стрельцов не видать. Решетки в улицах не заперты, сказывают, что стрельцы воеводу не слушают. Народ пускают из слобод в город… Ты бы супругу свою взял да как-нибудь…

— Пошто ж я ее повезу? Кому баба нужна, кто ее тронет?! — со злобой прервал Емельянов.

— Кричат, чтоб ее, и сына твоего, и тебя самого — всех убить. И меня тоже, Федор Иваныч…

— Опять орешь! — хрипло остановил Федор, хотя Филипп теперь говорил шепотом. — Чего ты весь дом мутишь! Меня побить хотят, я не ору, а ты надрываешься! Я их в бараний рог скручу!.. Утре стрельцы придут… Иди спать…

Шемшаков удивленно взглянул на Емельянова, не понимая, почему он его так выпроваживает.

— Федор Иваныч, я спать не пойду. Новое что станется — дам уведом, — дрожащим голосом сказал он.

— Ладно, ладно! — тяжело и нетерпеливо сказал Емельянов.

И Шемшаков поспешно выскочил вон из горницы…