1

Бабка Ариша сразу всем сердцем поверила в великую правду восставшего города, и, когда во Всегородней земской избе выборные «ото всяких людей» приступили к составлению челобитья царю и толпа горожан собралась у дверей Всегородней избы, чтобы узнать новости, она первая поощрила Истому:

— Иди-ка, иди! Да послухай, как нашу сиротску правду к царю-то пишут. Вот клюшки твои, ступай! Что попусту дома сидишь! Весь город на площади…

Несмотря на метель, народ толпился у Земской избы. Изредка то один, то другой из выборных показывался в дверях. Разбившиеся на кучки посадские тотчас обступали крыльцо и расспрашивали, о чем говорят выборные. И под снежной метелью, сняв шапку перед народом, подставляя под свежий ветер голову, усталую от непривычных мудреных споров и духоты, с крыльца Всегородней или взобравшись на дощан, выборный рассказывал народу о составлении челобитья.

Истома в толпе встретился с Кузей.

— Дядя Истома, ты, чай, измаялся стоять тут! Давай на дощан подсажу! — предложил он.

С дощана было видно всю площадь, но ветер кружил охапки колючего снега, бросал их в лицо, сыпал за ворот, и Истома попросил одного из знакомцев помочь ему снова слезть вниз. Собравшиеся у самой избы дали ему местечко на крыльце Всегородней.

Прохор Коза вышел из Земской избы, отирая варежкой пот с лица. За ним столбом подымался пар из неплотно притворенной двери, за которой слышалось множество голосов.

— Что, Прохор, ай веничка ищешь? Какова банька топлена? — пошутили в толпе.

— Банно парево кости не ломит! — откликнулся Прохор на шутку.

— Будя попусту барабошить! — степенно остановил зубоскалов стрелецкий десятник Соснин, знакомец Козы, и спросил: — Сказывай, Прохор, ладом: чего там?

— Здоров, Тимоша! — поклонился Коза Соснину. — А что ладом скажешь, когда все неладом идет! Обрали нас двести, посадили вместе. Сидим-то мы вкупе, а смотрим врозь!

— Кто с кем сварится, Прохор?

— От веку свара одна: посадским с дворянами не поладить. Не хотят писать на Собакина. Сказывают — все обиды от Емельянова, а воевода, мол, государем посажен. На него-де писать челобитье — то государю будет обида…

— Своек-то свойку и лежа поможет! — крикнули из толпы. — А посадские что на отповедь?

— Мошницын-кузнец с дворянином Чиркиным в бороды уцепились, поп рознял…

Шум из-за двери послышался громче прежнего.

Прохор нырнул обратно в избу. Народ у крыльца оживленно загомонил, обсуждая разногласия выборных, как вдруг снова дверь распахнулась и, словно бомба из пушки, потный, встрепанный, в распахнутой лисьей шубе выскочил на крыльцо дворянин Сумороцкий.

— Хамье! Холопишки! Нечестивцы, гилевщики! Не сидеть нам, дворянам, в нечистом вашем соборе! Тьфу вам, окаянным! Тьфу! Тьфу!

Дворянин трижды плюнул на порог Всегородней и через ступеньку пустился с высокой лесенки вниз, на площадь.

— Эй, бороду оплевал себе, дворянин! — крикнули из толпы Сумороцкому.

Народ пропустил его.

Дворяне Чиркин и Вельяминов выскочили за ним.

— Иван Кузьмич! Иван Кузьмич! — звали они.

— А ну-ка, дворяне, за ним в бежки!

— А ну-ка, кто прытче! — насмешливо поддразнивали в народе.

…Истома пришел домой уже в сумерки.

— Заставили богу молиться, а он уж лоб весь вдребезги! — ворчала бабка, собирая Истоме еду. — Куды ж ты до вечара?

— Как люди, — отогреваясь у печи, ответил Истома. — Никто по домам не шел. Стоим в снегу по колено да ждем, а чего ждем, не ведаем…

Поставив миску со щами, старуха села напротив него на скамью и проникновенно слушала пересказ событий и споров.

— Гаврила Левонтьич, хлебник, сказывал — завтра на Федора Емельянова станут писать государю. Какие обиды кто ведает, все соберут к челобитью, — заключил Истома.

— Слава Иисусу Христу, пришло наше время! — воскликнула бабка.

— У попа пироги пекут, а ты духом печным не нарадуешься! — с насмешкой сказал Истома.

С утра отправилась бабка к обедне, по привычке в Пароменскую церковь, где был у нее любимый уголок, любимые иконы святых, с которыми говорила она по-свойски, попросту, не стесняясь.

Выйдя из церкви и встретившись с попадьей, бабка Ариша в том же восторге и ей поведала свою радостную уверенность в божьей заботе о бедняках.

— Не даст господь никому загинуть без правды, в душевном ропоте. Послал меньшим милость! — воскликнула она.

— Грех тебе! — строго прикрикнула попадья. — Стара ты для радости гилевской. Что тебе в нечестивом их ликовании! Воеводу от дела согнали, лучших людей разоряют, самого владыку Макария, боже спаси, из крестного хода со срамом прогнали. Кому же то ликование, окроме бесов!

— Ты б, попадья, не брехала! Гляди, перед городом на дощане бы не стать к ответу! — внезапно пригрозила ей бабка, словно сама она была властна поставить попадью на дощан. — Разоритель и враг человеков, сам Федор бежал от народа. Стало, есть божья правда на свете! — твердила старуха. — Слыхала ты, попадья, в Земской избе челобитьице пишут к царю, чтобы все по правде соделать. Всяких чинов люди держат совет, и всяк пишет правду свою к государю, кому об чем надобно!..

Не сообщив о своих намерениях никому, бабка приоделась, как только могла, и отправилась во Всегороднюю избу.

У крыльца Всегородней опять толпился народ.

Смело проталкивалась бабка через толпу, важно взошла она на крыльцо, решительно распахнула дверь и прошла в просторную «соборную» горницу.

— Тебе чего, бабка? Нельзя сюда, — остановил ее молодой подьячий у дверей, удержав за полу.

— Кому бабка, а тебе Арина Лукинишна! Постарше люди и те величают! — гордо оборвала бабка и, выдернув полу, прошла мимо подьячего в горницу.

Выборные оглянулись на нее, оставив свои дела.

— Тебе чего, Арина Лукинишна? — спросил хлебник Гаврила, как-то оказавшийся заводилой среди посадских выборных.

— Правду мою посадскую к царю написать, — громко сказала бабка. — Федька Омельянов, мужа моего разоритель, из города ускочил, а добро свое тут покинул. Вот вы, господа, и пишите к царю — кого неправдами разорил разбойник, тому бы сполна все добро воротить. А моего разоренья на семьдесят восемь рублев по Москве исхожено. А воротить, мол, мне мужнюю рыбну лавку… Так и пишите к царю.

— Напишем, Лукинишна. То мы безотменно напишем, — сказал Гаврила, скрывая улыбку.

— Смотри не забудь, Гаврила Левонтьич! На то вас тут миром обрали, чтобы сиротски обиды знали, — строго промолвила бабка.

— Никак не забуду, Лукинишна! — пообещал Гаврила, и сидевшие рядом невнятно пробормотали за ним: «Напишем!»

Бабка вышла торжествующая из Земской избы.

— Ну, как там, бабуся? — смеясь, спросил у крыльца какой-то посадский.

— Не смейся, внучек. Как есть всю сиротску правду к царю напишут. Кому чего надобно, то и скажут, пошли бог удачи! — ответила бабка, крестясь с таким радостным видом, словно все для нее уже было сделано.

2

После дня бестолковых и шумных споров хлебник Гаврила не выдержал:

— Томила Иваныч, мы так-то и год просидим, ничего не составим. Ты бы сам начернил челобитье к царю да прочитал бы во Всегородней, а кто чего хочет добавить, тот скажет.

Томила послушал совета и целую ночь просидел, стараясь не позабыть ничьих нужд и жалоб.

На второй день с утра он вышел на середину «соборной» горницы и, поклонившись выборным, начал читать.

Пока в челобитной шли жалобы на Емельянова, все было тихо, но как только коснулось воеводы, дворяне Вельяминов и Сумороцкий подали голос.

— Будет! Невместное пишешь! Замолчь, пустой лопотень! — закричали они.

— Не любо слушать, — не слушали б, господа, — вступился Прохор Коза, — а другим не мешали б!

— А любо тебе послушать — ступай к нему после обедни, да забавляйтесь. А нам то писанье и слушать зазорно! — выкрикнул стрелецкий пятидесятник Соснин, заставляя Томилу умолкнуть.

— Да что же тут творится, земские выборные! — возмутился Томила. — Меньшие посадские, и стрельцы, и середине говорили вчера, чтобы все нужды писать к государю, а нынче кричите, что слушать невместно. Читать ли далее?

В Земской избе снова поднялся шум.

Среди разгоревшихся споров Томиле еще раза три удавалось прочесть по куску своего челобитья, но каждый раз, как дело касалось воеводы, приказных или дворян, поднимался шум с новой силой.

— Да что ж, господа, писать государю?! — воскликнул Томила, потеряв наконец терпение. — Воеводских обид не писать, как стрелецкое жалованье половинят — молчать. Посулы да помины приказные не поминать. Васьки Собакина бесчинны дола тоже писать не ко времени. Федора-кровопийцы корыстное воровство и то писать вполовину! Пошто же мы тут сидим дураки дураками? Пошто промыслов и торговли своих отбываем, бездельно торчим? Аль богаты стали?!

— Писать надо в совете, на то столь народу обрали. А ты собой нацарапал невесть чего да от города приписей хочешь! — крикнул богач Устинов.

— А я мыслю так, господа: коли писать целым городом, то надо уж разом про все дела, — поддержал Томилу стрелецкий десятник Максим Яга. — Не каждый день государю писать челобитье!

— А куцое челобитье, как Вельяминов хочет, пусть сами дворяне с Устиновым пишут! — опять вмешался Томила. — А нам того челобитья не писать!

Тогда поднялся степенный и рассудительный Левонтий-бочар.

— А ты бы, Томила Иваныч, нас не стращал! Не хочешь писать со всем миром — взял да ушел! — сказал он. — Два дня ты мутишь людей. На дворян, с больной головы на здоровую валишь да долбишь свое. Нам, посадским, к тому челобитье надобно, чтобы житниц градских не пустошить, чтобы хлеба не продавать за рубеж и об том умолить государя. Для того тут вместе посадские и дворяне сидят. А ты сеешь смуту и шум. И ведомо всем, чего тебе надо: хочешь ты на градской беде в первые люди грамотой вылезти, книжную мудрость свою показать и государю советчиком учиниться дерзаешь… Почета ищешь, корыстник, стяжатель!..

Томилу задело:

— Много я настяжал себе! Не плоше дружка твоего Шемшакова Филипки! Не богатеям — меньшим я служу своей грамотой. И полтины не копил!

— Сколько кто накопил да сколько кто пропил, не нам считать в Земской избе! Не к тому сошлись! — закричал стрелецкий пятидесятник Соснин. — Ты бы, Томила, своей добротой в иных местах похвалялся, а нам недосуг…

— А Томилкино челобитье, кое он начертал сам с собой в совете, город и выборных презирая, то челобитье, господа, суесловье! — ввязался дворянин Вельяминов. — Томилка на весь уклад государства брешет, как бешеный пес. От сотворенья мира заведены в державе нашей чипы и уряд. Как мы, грешные, смеем его даже в мыслях порушить! А сей площадный мудрец по плечу себе все почитает… Да хитер: ответа за дерзость страшась, весь город хочет склонить на припись… Мыслит всех обдурить.

— Вознесся тщеславством своим выше лесу стоячего! Аж на бояр государевых распустил нелепый свой лепетун. Мыслишь — мудрец ты, ан ты языня пустой, честолюбец ты самомнивый! — кричали в пылу подголоски дворян и больших посадских.

— Купили вас большие аль запугали дворяне? — выкрикнул Прохор Коза.

— А ты не запуган? Иди пишись под Томилкино челобитье! Иди пишись, а кому после плакаться станешь, коль палач тебе руку отрубит, какою ты припись поставил? На нас возропщешь! Мол, глуп я был, а те умные вместе сидели, а разуму не научили…

И устрашенное такими угрозами собрание выборных мало-помалу оставило своего челобитчика без заступы.

…Обида и горькие мысли прогнали сон. Томила не спал всю ночь. Город, который считал его своим заступником и прославлял как искусного грамотея, теперь от него отшатнулся, позволил его оскорбить и унизить.

«Пошто и шум подымать, коли далее хлебных цен не дерзать! К царю во советчики, вишь, нас не звали! — думал Томила. — А доведись у кого из вас, тихоньких, над своей головой что стрясется, не то что к царю — он и господу богу в советчики влезет… Уж он бы творцу-вседержителю насоветовал целую кучу: не так, дескать, господи, нашей землишкой правишь. Я бы сел в твое место, я краше устроил бы в мире!»

Летописец услышал церковный звон — знак наступления утра.

Он вышел во двор. Метель поутихла. Синие сугробы намело у крыльца. Томила, взяв из сеней лопату, стал расчищать тропу к воротам. Большой кот выскочил откуда-то из сугроба, отряхивая лапки, сел на расчищенном и мяукнул.

— Ишь, ночь-то пробегал, то тебе ныне и голодно. Ан, слышь, обедня не отошла — рано жрать. Потерпи! — усмехнулся Томила.

Кот стал умываться.

— Вот то-то и дело. Люди добры всегда поутру перво рыльце моют! — сказал Томила.

Расчистив тропу до ворот, он скинул сукман и рубаху, схватил в обе пригоршни снегу и стал растирать лицо, руки, шею, грудь и бока, громко кряхтя от холода и стараний.

— Э-эх, благодать!

Он скомкал снежок и пустил им в кота. Кот, терпеливо ждавший на тропке хозяина, резво скакнул в открытую дверь сеней и, уже выгнув хвост, ожидал у двери.

Томила вошел, достал с полки хлеб, горшок с солеными огурцами и налил коту молока в черепушку. После еды он втащил из сеней тяжелый сундук, набитый старым тряпьем и давними черновыми листками никому не нужных чужих челобитных, два дня назад откопанный из земли. Среди бумаг были запрятаны и заветные листы «Правды искренней».

Разбросав по избе ворох разного хлама, он стряхнул пыль с пожелтевших листков своей летописи и при свете свечи начал их разбирать.

Кот привычным прыжком вскочил к нему на загорбок и замурлыкал.

— Сиди, сиди там, молчи! — проворчал Томила.

Он придвинул ближе к себе листок бумаги и углубился в чтение.

«…Иные плетут: не смеешь-де ты, человече, на новое устроение жизни собой посягать. Что есть добро и что зло, о том бог печется. Не человечьим умишком и силами новый уряд на земле ко правде чинить. От дедов, дескать, заведено, а внуки того и помыслить не смеют, чтобы древность порушить. Мол, так все и будет идти, как от сотворения мира, — перечитывал Томила. — А ну-ка, робенький разум, размысли получше: были ль от сотворения мира удельны князья и куды они ныне делись? Как народились, так и растаяли в течение времени. А Русь была ль христианской державой прежде святого князя Владимира? А где Перун? Куды делся? И анператоров славных, и царства великие, и ложных богов, и капища их времена пожрали».

Дверь избы распахнулась.

Томила вздрогнул и, оглянувшись, ревниво сунул под стол исписанный лист. Кот недовольно спрыгнул с его шеи на пол. На пороге стоял Гаврила. Узнав хлебника, Томила привычным движением отбросил с лица нависшие волосы и отложил бумагу.

— Ты чтой-то, Иваныч? — с усмешкой спросил от двери Гаврила. — День божий, а ты со свечой! Аль по ком панихиду служишь?

Томила только теперь заметил, что рассвело.

— В древности был философ Диоген премудрый, — также с усмешкой сказал он. — Тот философ, зажегши светец, ходил днем. И спрашивают его: «Пошто светец носишь?» А он: «Человека ищу!»

— А ты чего шаришь с огнем?

Томила загасил свечу.

— И я — человека. Свечу зажег да сижу. Мыслю, что истинный человек и сам на свет приберется. Вишь, не ошибся! — полушутя отозвался Томила.

— Слышь-ка, Иваныч, дело не в шутку, — прервал его хлебник. — Пошто в такой день сидишь дома? Тебя народ обрал составлять челобитье, а ты отрекся и в Земскую избу нейдешь. Я за тобой. Одолели нас большие да дворяне…

— Шум один в Земской избе: голова болит. Не пойду я больше туды, Левонтьич, — просто сказал Томила. — И не к чему: што на Москву писать? Правды искать? Есть правда в Москве у царя, да не про нас! Боярскую силу писаньем не сломишь! Видишь, наши махонькие дворянишки, да и то как взъершились!

— А куды же писать?

— Ты ворочайся пока в Земску избу, Левонтьич. Ужо приходи. Мы с тобою вместе рассудим, куды писать.

— А как же, Иваныч, нам с челобитьем? — растерянно спросил хлебник.

— Беда-то! Аль без Томилы грамотных нету? Напишут! Ступай, Левонтьич. А спросят — скажи: я недужен… Простыл али что…

Хлебник вышел, а Томила, собрав листки своей «Правды», ссыпал обратно в сундук и вытащил в сени.

— Нет, ныне не летопись, не челобитье к боярам — надо иное писать! Слышь, котище, настало, знать, время на все государство дерзать, дедов и прадедов старый порядок порушить… Чего ты вертишь хвостом, спину гнешь? Разумеешь, куды твой хозяин метит? Скажут, безумием обуян и гордыня заела?.. Ништо!.. Давай-ка писать ко всему народу… Послушаем, что народ ответит…

3

В первые дни своего пребывания во Пскове Иванка еще страшился, что люди владыки могут его схватить. Свержение воеводской власти не освободило ни дворянских холопов, ни монастырских трудников. Спор шел словно только между посадскими и воеводой, и будто все было лишь из-за хлеба. Потому, опасаясь жить у отца во «владычном» доме, где помещалась свечная лавка и куда Истома теперь был переведен сторожем, Иванка скрывался от власти Макария в доме Гаврилы. Кузя тоже почти все время свое проводил здесь. Когда он приехал в Порхов, мать уже оправилась от болезни, и, хотя, отправляя мужа и сына во Псков, она просила их поспешить назад, — они не спешили.

Придя от отца, к которому забегал в сумерках повидаться, Иванка узнал, что заходил Томила Иваныч, взял с собой Кузю и наказал Иванке тотчас же прийти к нему. Иванка застал у Томилы, кроме Кузи, еще и Захарку Пана Трыка. Летописец читал им свое писание:

— «Земские люди малые и середние, стрельцы, пушкари, священники, трудники монастырские, крестьяне, не тошно ли вам житье от бояр, воевод и от больших гостей торговых?! Всех нас пожрут сии лютые звери, коли не встанем в силе по городам. Сбирайте по всем городам ополчение на изменных бояр. Как мы, псковские мужи, встали, так же вставайте!..» — читал Томила.

Захарка и Кузя слушали. Иванка, войдя, снял шапку и остался стоять у порога, чтобы не нарушать тишины…

— Эх, Томила Иваныч, каб ты послал, а то все в сундук да в сундук… Что и толку! — воскликнул Иванка, когда Слепой дочитал.

— Как в сундук?

— А про остров Буян написал царю — да в сундук… Я чай, крысы сожрали — видал у тебя в сенях, во какущие ходят.

— Ты мыслишь — и снова пишу в сундук? — хитро усмехнулся Томила.

— А куда?

— Минуло время в сундук запирать! Ко всем людям русским, во все города разошлем.

— Ой ли! Верно, Томила Иваныч?! — воскликнул Иванка, еще боясь вполне поверить подьячему.

— Садись да пиши, чтоб всем городам тех грамот хватило…

— Томила Иваныч… дак то ведь… взаправдашний остров Буян!..

— «Что умыслил, то вынь да положь!» — напомнил Томила. — Берись-ка, рыбак, за перо, — заключил он.

— Садись-ка, Ваня, станем вместе писать, чтобы всем городам хватило! — дружелюбно сказал Захарка, хлопнув Иванку по плечу.

Когда Захарка ушел домой, а Иванка и Кузя остались наедине с летописцем, Иванка спросил его:

— Пошто ты Захарку призвал и грамоту вслух читал?

— А что?

— Экую грамоту только своим и то в тайности надо!

— Тут, Ваня, земское дело. Свои жениховски дела ты в экое дело не суй! — одернул Томила.

И, встретившись с летописцем взглядом, Иванка вдруг мучительно покраснел.

— Во Всегородней пишут свое челобитье в Москву к царю и боярам, а мы по всем городам к народу! — сказал летописец Гавриле, который тоже пришел к нему.

— Да встанут ли города за нами, Иваныч? — высказал сомнение хлебник. — А коли встанут, что будет? Сколь животов загубим, сколь крови прольем, а что толку!

Томила уверенно тряхнул головой:

— Всюду, Левонтьич, не сладко житье. Житье хуже смерти. Ломать его надо!

Опасаясь, что тайные их дела может кто-нибудь проследить, что враги могут ворваться внезапно в одинокий домик Томилы Слепого, друзья решили, что будут переписывать списки с письма Томилы где-нибудь в ином месте, и, посоветовавшись, решили писать в сторожке Истомы, во владычных владениях, куда не посмеют лезть силой ни большие, ни дворяне.

— Кому что за дело, что ходят к Истоме Кузька с Захаркой! И в мысль никому не придет! — заключил Гаврила.

Захарка приходил вместе с Кузей к Иванке, приносил с собой чернильницу и перо и как ни в чем не бывало, сидя рядом с Иванкой, переписывал тайные послания Томилы. Сердце Иванки замирало тоской и ревностью, но, памятуя завет Томилы не путать своих «жениховских» дел в земское дело, Иванка крепился, редко выказывал неприязнь к Захарке. Истома пустил их в чулан, бывший прежде кладовкой для свеч, а теперь пустовавший.

Часто наведывался к ним Томила Слепой, просматривал письма, готовые списки уносил. Бодрил переписчиков:

— Великое дело, робята, творите для земли Русской!

Иванка писал, быть может, в десятый раз все одно и то же письмо «ко всех городов людем»:

«Гибнет матерь наша Российская земля от измены лютых врагов, бояр и богатых людей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, сына пошлет, а кто не мочен воевати, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле…»

4

Томила мечтал поднять посадских людей, середних и меньших, крестьян, стрельцов, казаков, звал всех, даже дворян, — звал вставать на бояр и больших торговых гостей…

Иванка, Кузя и Захар помогали Томиле переписывать эти письма.

Иванке было нелегко, встречаясь все время с Захаром, делать с ним общее дело и говорить, как с другом. Сознание того, что Захарка отнял его невесту, наполняло Иванку болезненной неприязнью. Иванка с трудом преодолевал желание как-нибудь высмеять и задеть Захара. Ему казались противными даже сами хвостатые щегольские буквы, написанные Захаркой…

С тех пор как к ребятам стали приходить Томила Слепой и Гаврила, Истома тоже чаще заглядывал по вечерам в чулан, покидая свою сторожку как бы для того, чтобы погреться.

Еще с того вечера, как странный старик монах вовлек его в роковую беседу за чаркой, в мысли Истомы запало мечтание о великом восстании против богатых и сильных. Богатырь Кудекуша, дерзавший топтать и жечь огнем дворян и богатых, представлялся ему не раз.

Но он никогда не думал о том, что такая расправа с обидчиками может быть снова. Истома и не мечтал, что может стать самовидцем и даже участником подобного возмущения народа.

Даже тогда, когда думал о восстании меньших на сильных, Истома не размышлял о возможности переделки жизни — восстание представлялось ему только как краткий час мести в расплату за тяжесть и скорбь жизни.

События, всколыхнувшие Псков, расшевелили его. Вместе с другими ждал он у Всегородней избы, когда бабка послала его по слухи, как по грибы. Толки посадских на площади разбудили в нем новые мысли о возможности переделки всего уклада. Дерзкие речи в толпе, охваченной пламенем мятежа, обожгли и его.

«Господи, да неужто так просто всю жизнь повернуть на иную дорогу? За что же отцы наши мучились, чего же и сам я, болван, недогадлив был — мыслил, что нерушимо то, что поставлено от отцов!..» — размышлял Истома.

Раза три встретив на улице Томилу Слепого и хлебника, он почтительно кланялся им, как вожакам всего города, и вдруг они сами вошли в его дом… Сначала это показалось бедняку невиданной честью. Он целый день после этого пилил бабку за то, что она попросту, как с ровней, говорила с посадскими главарями.

Но когда Томила стал приходить раз за разом, Истома был этим смущен: ведь Иванка — гуляка и озорник, бездельник, свистун. И вдруг Томила, ходивший к Иванке, представился Истоме не тем недоступным и мудрым мужем, каким казался в первые дни восстания.

Когда Истома зашел в чулан при Томиле Слепом, летописец не стал от него таиться и вслух продолжал читать при нем тайную грамоту, переписанную Иванкой.

— Стало, как же сказать, Томила Иваныч? Ты, что ли, с Иваном моим хотите во всей земли воеводы попасть? — с насмешкой спросил звонарь.

— Мыслю, Истома, что в ратном деле искуснее люди найдутся, чем мы с Ванюшей.

— А вас тогда в думные дьяки, что ли? — все так же насмешливо продолжал хромой.

— Я мыслю, что каждому человеку найдется дело: земля велика, и дьяков, и подьячих надобно будет, и воевод, и стрелецких десятников… Что сами заслужим, тем нас народ и пожалует. Так ли, Ваня? — мягко и добродушно ответил Томила.

Истома смутился.

— Да нет, ведь я так спрошаю, спроста, — пробормотал он и вышел.

Но когда ночью Иванка в чулане один переписывал листки, Истома зашел к нему.

— Окошко плотней бы завесил — огонь-то видно, — сказал Истома.

Иванка поправил рядно, висевшее на окне.

— Прочти-кось еще мне, чего ты там пишешь, — попросил отец.

Иванка прочел:

— «Гибнет наша земля от измены лютых врагов-бояр и богатых гостей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, тот сына пошлет, а кто не мочен воевать, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле».

Истома слушал и молча кивал головой.

Он стал заходить в чулан чаще и чаще. Дома он перестал говорить и только что-то шептал про себя, едва шевеля губами. Входя в чулан, он садился на лавке возле порога и молча следил за движением кончиков перьев.

Томила Слепой торопил ребят переписывать списки и сам проверял написанное.

Однажды вечером Томила сидел, перечитывая листы, писанные Иванкой. Захарка читал Кузе свое писанье, а Кузя следил по подлинному листку, когда Истома вошел и присел на обычном месте.

— «…За все посулы и поминки имут и от тех великих поборов скудость по всей Руси, разорение животов и шкота. Мочно ли то терпеть? — читал Захарка. — Час пришел, дабы всей землею поднятись, яко на иноземных отцы вставали с Кузьмою Мининым земскою ратью…»

— Не так ты пишешь! Какой тут Минин!.. — прервал Истома.

Захарка оторопел.

— А как же писать? Может, ты укажешь? — спросил он злобно.

— Не так! — подтвердил Истома. — Приказные тоже пишут, а народу не в разум. А ты куды пишешь? Кому? Ты вот как пиши: «Замучили нас воеводы, бояре да богатей. Шкуру с живых содрали, а как жить без шкуры? Побьем их по всем городам каменьем да кольями, да пожжем их дома огнем!»

— Что плетешь! — оборвал Захарка. — Томила Иваныч сам составлял… Чулан хоть и твой, а разума без тебя довольно!

Но Томила вдруг поднял глаза и светло поглядел на калеку.

— Голова у тебя золотая, Истома! — воскликнул он. — Мужикам и мужицки слова, не приказные надобны. В моих словах книжный навык, а тут дело живо, живые нужны и слова!..

И Томила взялся переделывать грамоту.

— А кто ж понесет твою грамоту по городам? — спросил Истома.

И Томила Слепой поведал Истоме свой замысел:

— Так посылать человека, то схватят его воеводы. А дадим сии письма тому, кого город пошлет в челобитчиках на Москву к самому государю. Его не посмеют схватить.

— Хитро надумал, Томила Иваныч! — одобрил Захарка.

Но Истома с сомнением покачал головой.

— Кремяного человека надо, Томила Иваныч! Вдруг не такого посадские оберут? Такое-то тайное дело не всякому в руки давай: листы пропадут и себя без дела загубишь. Надо тому дать, кто своей головы потерять не боится и муки примет, а слова не вымолвит.

5

В домовой церкви владыки Макария все поголовно вставали к полунощному бдению. Когда-то, еще молодым послушником, с двоими друзьями — Фомой и Никитой — после монастырского полунощного бдения до самого рассвета привык Макарий не спать, а вести беседы. Тогда это были мечты о возвеличении русской церкви, жаркие споры о мощи иезуитов, о силе церкви и о ее влиянии на судьбу государства…

Жизнь развела трех послушников в разные стороны. Желтоводский монастырь остался позади. Фома исчез вовсе, бежав от церкви, Никита, названный Никоном, в пострижении стал митрополитом Новгородским, а сам Макарий носил высокий священный сан… Но давняя привычка осталась: всю жизнь Макарий не пропускал полунощных бдений. После ночной молитвы он чувствовал себя обновленным и свежим. Ему казалось, что ночью сильной и острее работает разум. Многое из своих неотложных дел делал он по ночам: читал патриаршьи указы, писал отписки местным приходским попам и игуменам, а кончив дела, всегда читал хоть две-три странички из мудрых творений древних язычников или святых отцов, а иногда мирские иноземные книги. Платон, Аристотель, Овидий, Петрарка, Дант и Мильтон стояли на полке в келье владыки для повседневного чтения.

Но последние дни опрокинули мудрый порядок. Макарий все ночи подряд отдавал размышлениям о мятеже. Он видел, что воевода «на крике сорвал голосок» и робко умолк перед лицом посадских «кликунов». Город подпал под влияние мятежников. Что это были за люди? Макарий не знал их… Он послал на разведку монаха. Тот побывал у самого умного в городе дворянина-стольника Ордина-Нащекина, выслушал заговорщиков и донес имена, а также назвал имена верных людей, на кого положиться можно во всем.

И вот по одному каждую ночь стал Макарий их приглашать к себе — «к полунощному бдению». После молитвы, затворившись в своей опочивальне, он тайно беседовал с каждым из них, и все больше охватывало его волнение. Псковский мятеж был не похож на иные: здесь нет разбоя, пожаров, самочинных расправ из мести, но мятеж живет и растет в сердце города.

Земские старосты Подрез и Менщиков приходили по одному «на ночную молитву» к владыке. Он увидел, что оба они только щепки в волне и от них ничего не зависит.

«Найти корень зла и выполоть вон!» — думал Макарий.

Мятеж мог для него оказаться дорогой чести и славы. Когда мирские власти трепещут и умолкают, то церковь берет бразды в свои крепкие руки — вот что он хотел доказать. Его мучила зависть к митрополиту новгородскому Никону, который его обогнал на ступень в лестнице иерархии.

«Утихомирить город, унять бунт и стать не хуже Никона митрополитом», — мечтал Макарий.

Проводя все ночи в беседах с различным людом, Макарий позвал к себе и Захарку.

Захар сразу понял, зачем призывают его на ночную молитву. Придя ко владыке, он захватил с собою копию с земских посланий Томилы и, прежде чем сам Макарий успел молвить слово, подал ему столбец…

— Кто же писал? — пробежав глазами послание, спросил Макарий.

— Я, владыко святый, писал, и другие пишут. Мне, владыко, сам стольник наш Афанасий Лаврентьич велел с ними в мыслях быть.

— Куды ж посылали? — перебил Захарку Макарий.

— Послать не поспели еще. А перво ладят в Новгород, Тверь и Москву, да по всем городам, нечестивцы, ладят…

И Захарка рассказал, что задумано выслать из Пскова к царю с челобитьем таких людей, кто возьмет с собой тайные письма.

— Челобитчиков градских имать по дороге никто не дерзнет — то и хитрость, владыко святый, — сказал Захарка.

— Кто же заправляет тем делом? — спросил Макарий.

— Площадной подьячий Томилка Слепой, владыко! Мыслью безумец он: сказывает в гордыне, что Мининым новым станет да сберет ополчение по всем городам. А на кого ополчение? Страшно помыслить, владыко!..

— Кузьма Минин, блаженныя памяти, не мятежом дерзал на предержащие власти, а иноземных изгнал из отечества. То и слава ему вовеки, а мятежник как с Мининым может равняться!.. Ну, иди, — отпустил Захарку владыка.

В эту ночь Макарий не ложился уже до самой заутрени. Он писал письмо другу и брату митрополиту Никону в Новгород, сообщая планы псковских бунтовщиков и упреждая, чтобы спасти от мятежа не один только Новгород, а все государство.

Никто не задержал поутру монаха, вышедшего из Пскова в сторону Пантелеймоновского монастыря с письмом от владыки к пантелеймоновскому игумну.

Никто не схватил седобородого старца, прошедшего из Пантелеймоновского монастыря в Любятинский.

Некому было держать на дороге лихого всадника, помчавшегося в Новгород из Любятинского монастыря.

6

Каждый раз, когда заходил в свечной чулан, Томила теперь разговаривал с Истомой, спрашивая его мнения о городских делах. Захарка, Кузя и даже Иванка с удивлением глядели на их дружбу. Сумрачный нелюдим, неграмотный Истома и грамотей Томила — что было общего между ними!

С тех пор как звонарь был посвящен Томилой в тайный замысел, в сердце его загорелся огонь. Не свойственные прежде его душе мечтания роились перед распаленным воображением наяву и во сне. Ему уже представлялось восстание городов и великая земская рать, как море разлившаяся по Руси за народную правду. Он слышал могучие, как медные трубы, голоса, поднимающие народ на восстание против бояр и богатых. А впереди народа всегда на белом коне представлялся ему то старичок монах, умерший за кружкой в кабаке, то молодой разудалый Кудекуша в красной рубахе с засученными рукавами, богатырь и красавец.

Наблюдая отца, Иванка видел в нем новое: отец стал прямее и словно выше, молодыми и горящими стали суровые глаза. Он был еще молчаливее, чем раньше, но теперь это была уже не угрюмость, а скорее, торжественность, которую он словно опасался нарушить. Бабке не приходилось уже посылать его к Земской избе на площадь. Он ходил туда сам каждый день, но ничего не рассказывал дома. Когда, возвратясь домой с площади, он в рассеянности садился к столу, забыв помолиться, бабка не решалась ему сказать, как бывало раньше: «Басурман, оксти лоб-то прежде!» Молча моргнув и сжав губы, клала она ему ложку и, пока он был дома, не болтала о рыночных слухах и домашних пустых новостишках.

Однажды после еды Истома в забывчивости не взял своих костылей и шагнул без них от стола.

— Бачка, ты ли то? — радостно закричал Иванка.

— Бачка без клюшек! Бачка без клюшек! — восторженно зашумел Федюшка.

Груня всплеснула руками, опустилась к столу на скамью и заплакала радостными слезами.

Бабка, умильно глядя в лицо Истомы, крестилась, как на икону.

— Чего вы, чего?.. — в смущении пробормотал звонарь. — Не все быть калекой.

Он возвратился и взял костыли, все еще не решаясь остаться сразу без них.

…Дней десять во Всегородней земской избе шли споры и перекоры меж выборными. Наконец челобитье к царю было все же составлено. Сполошный колокол снова созвал народ к Рыбницкой башне на площадь для избрания посланцев в Москву с челобитьем. Выбирали порознь «от всяких званий» — от дворян, от больших, середних, меньших посадских, от стрельцов, казаков, от попов и монахов.

Когда избрание челобитчиков было закончено и народ расходился с площади, стоявший в толпе Истома увидел Гаврилу-хлебника, Прохора Козу с приятелем — стрелецким десятником Максимом Ягой — и Томилу.

— Томила Иваныч! — не по-бывалому смело и громко позвал Истома.

— Здоров, звонарь! — отозвался Томила.

— Не скачи-ка! Мне так не угнаться, постой!

Томила отстал от спутников.

— Кого же обрали к царю-то, Томила Иваныч! — с горечью воскликнул Истома. — Невесть кого: конокрада-барышника Никифорку Снякина! Уж этот посол наворочает дела в Москве: до царя с челобитьем дойдет ли, а коней у московских людей покрадет — голову про заклад!

— Миром выбрали, — возразил летописец.

— Тьфу ты, миром! Да нешто так выбирают! По мирскому делу такие ли люди надобны! Ни единого человека доброго не обрали!..

— Идем-ка, что ль, с нами, Истома. Посидим, потолкуем, — позвал Томила. — Максим вина принесет, а в закуску груздочки.

…Гаврила и Прохор удивленно взглянули на нового гостя Томилы.

— К винцу и пьяница! — подмигнул Истоме Прохор.

— А мне его хоть не будь! Без вина, вишь, хмелен! — возразил Истома.

Максим Яга разливал по стаканам водку.

— Слышьте, братцы, пить пей, да дело разумей! Чего же ныне деять? Челобитчики выбраны никудышны людишки: глянь туды, глянь сюды — ни единого нет, чтобы тайное дело наше ему поверить, — сказал Томила. — Кому же теперь дать послания наши? Как мыслишь, Левонтьич?

Хлебник крякнул, поставил пустой стакан и черпнул из блюда грибов.

— Попадья успенская, что ли, тебя полюбила, Иваныч! Экие грузди! Окроме нее, нигде не едал таких, — сказал он.

— Груздочки на славу! — поддержал и Коза.

— Знать, грамота и в грибах тоже надобна, — вставил словечко Яга.

Истома смолчал. Поставив пустую кружку на стол, он забыл закусить и хмуро поглядывал на собутыльников.

— Истома, а ты что же груздей! — угощал хозяин.

— Грустей да печалей всю жизнь довольно. Радостей человеку мало, — сказал звонарь. — Как же земское дело теперь, Томила Иваныч?

— Сам видишь, люди не те.

— Устрашился, стало? Так что же ты, человек еси али рак, что задом попятился! — внезапно напал Истома.

Постучались в ворота.

— Кого-то бог дал!

Томила вышел. Возвратился в избу с одним из только что выбранных челобитчиков — Савелием-рыбником.

— Вот и Савося под чарку! — приветливо воскликнул Яга.

— Ох, братцы, без чарки мне жарко! — сказал с сокрушением рыбник, подсаживаясь к столу.

— Что так? Народ тебе честь оказал, а ты экой жаленушкой ходишь! — усмехнулся Гаврила. — Трахни-ка поставушку да расскажи, что стряслось.

Рыбник выпил, скользнул взглядом по столу, закусил.

— Назвался груздем — полезай в пузо! — с невеселой шуткой сказал он.

— Чего же у тебя стряслось? Аль опять из-за плеса с Устиновым тяжба? — спросил Томила.

— Хуже, Томила Иваныч! Уж ты пособи. Не раз выручал, научи опять, чего деять… Сам знаешь, время какое горячее в рыбном деле — весна, а меня самого как в сети загнали: прошлый год по градским делам задолжался я рыбникам, на Москве исходил деньжишек, а лишку не воротил. За то меня в челобитчики и обрали: мол, ты добром тех денег не воротил, а теперь сколь исходишь за челобитьем, то мы за долг твой зачтем. А я лучше долг ворочу втройне. Мне ныне от промысла отбывать негоже.

— А ты сейчас чарку пил, чего молвил? — с насмешкой спросил Коза.

— Чего молвил?

— Назвался груздем — полезай! Вот и ты полезай!

— Да нешто я сам назвался! Устинов проклятый кричал мое имя. Ему без меня раздольней ловить по Великой до самого устья! — воскликнул рыбник. Он с недоверием, словно взвешивая, взглянул на гостей Томилы. И, будто решившись, признался: — И то сказать-то, Томила Иваныч, страшусь я по экому воровскому делу. Пропадешь на Москве. А у меня, знаешь, пятеро малых да два старика на шее. Осиротить их страшусь. Кого бы в место мое принанять с челобитьем ехать. Уж я и деньжишек не пожалею и о здравии стану молиться. Хозяйка моя подорожничков напечет, и вином употчую вдосталь! Каб ты мне помог сыскать человека…

Истома встал со скамьи и шагнул на середину избы.

— Я еду! Меня посылай! — звучно и уверенно сказал он.

Он выпрямился во весь свой рост и почти касался головою невысокого потолка избы. Прозрачной синевы глаза его молодо засветились на испитом лице. Он отшвырнул костыли, словно почувствовал небывалый приток силы.

Все изумленно уставились на него.

Рыбник бросился подымать костыли.

— А клюшки-то, клюшки как же? — забормотал он, тыча костыль в руку Истомы.

Звонарь с удивлением взглянул на костыль, словно не он два года не расставался с подпоркой.

— Для такого великого дела я и без клюшек до самого гроба господня, не то что в Москву дойду! — торжественно заявил Истома. — А ты уйди отсель! Дух от тебя нехороший! — гневно сказал он рыбнику.

Рыбник попятился к порогу.

— Томила Иваныч… — словно прося защиты хозяина, пролепетал он от двери.

— Ладно, ладно, Савелий, ступай. Ужо приходи вечерком, и уладим, — пообещал Томила незадачливому челобитчику.

Рыбник вышел.

7

Тайные грамоты бабка зашила в шапку Истомы. Его приодели, обули. Томила позаботился придать благообразный вид его запущенной густой бороде, и из всех челобитчиков города он выглядел самым почтенным, внушающим доверие.

Истома твердо стоял на ногах, но после долгих месяцев, проведенных с костылями, он никак не знал, куда девать руки, и поп Яков отдал ему в дорогу свой посох.

Томила зашел за звонарем, чтобы проводить его к Земской избе, где челобитчики принимали от выборных составителей и от земских старост челобитную грамоту.

— Елисею Лисице в Новгороде поклон скажи от меня да перво листы покажи ему с глазу на глаз. Он знает новгородцев, кто не продаст, — говорил в последний раз летописец, напутствуя Истому в дорогу.

— Во всем положись, как на камень… Прощай, Томила Иваныч, — сказал на прощание Истома. — Спасибо. Открыл ты глаза мне на мир. Бог мне дал, как червю, только брюхо, чтоб ползать, а ты крылья вырастил… Люблю я тебя за то…

Толпа провожатых окружила Всегороднюю. Семьи челобитчиков тесно стояли вокруг саней и возков, приготовленных в путь.

Из растворенных дверей Земской избы, переполненной любопытным народом, доносился голос земского старосты, торжественно читавшего текст челобитья. Когда он умолк, во Всегородней поднялся гул, и толпа расступилась, давая дорогу посланцам Пскова к царю.

Важно сходя с крыльца, челобитчики выступали, красуясь перед народом. Возле саней они стали прощаться с семьями. Жены их суетливо крестили в дорогу, совали в руки забытые второпях подорожные гостинцы. Ребята бросались на шею отъезжающим отцам.

Возле крытых саней посадского выборного Сысоя Григорьева его хозяйка, со злыми глазами, сухая и угловатая баба, в богатой шубе, размазавши по лицу румяна, пилила мужа:

— Куды те нелегкая тащит! Смотрел бы, как люди-то деют! Савелия-рыбника шиш от семейки, от дома угонишь! Нанял вместо себя человека, и жив и здоров!.. А тебе-то, вишь, надо чести посадской!.. Дураков ищет честь-то!

— Не тяни ты жилы! Не в супостатские страны — к царю православному еду! — прорвался, не вытерпев, муж.

— А куды я с робятами денусь? Семь душ нарожал, да к царю! Бери их с собой!

— Что ты воешь, Устинья Самойловна! Люди в Литву да в Неметчину ездят — не гинут! — вмешался посадский из провожатых.

— Из Москвы белил да румян привезет! — засмеялся казак.

— Она, дура, страшится — муж из Москвы не воротится!

— Кому такой надобен! Мужичок с кувшин, борода с аршин, ножки кренделем! — подхватили две зубоскалки казачки.

Толпа возбужденно кипела вокруг отъезжающих.

— Боярам в руки нашего челобитья не давайте, одному государю! — кричали посадские.

— Скажите ему все градские обиды.

— Постойте за мир — правду режьте!..

Истома не входил в Земскую избу. Оттуда в гурьбе челобитчиков вместе с Томилой вышел Савелий-рыбник, но в широкие дорожные пошивни вместо него сел Истома. Когда рыбничиха сунула ему в руки тяжелый мешок со снедью, глаза его злобно сузились и сверкнули. Томила, чтобы его успокоить, принял мешок и отдал сидевшему рядом в санях выборному от черного духовенства — монастырскому конюшенному старцу Пахомию.

Пахомий весело подмигнул Иванке:

— Вот мы и сподобились с бачкой твоим к государю в гости! Не плоше бояр! То-то, малый!.. Воротимся — пирогов привезем.

— С добром воротитесь, то всем городом напечем пирогов! — весело отозвался кто-то в толпе.

Истома, сидя в санях, казалось, не видел и не слышал всей толпы, не замечал ни детей, ни бабки Ариши, несмело топтавшейся позади детей. Громкий голос рядом с санями пробудил его от задумчивости, глаза его потеплели. Он поманил к себе бабку. Она протискалась к самым саням.

— Прощай, мать, — сказал ей Истома, назвав ее так в первый раз за все годы. — Расти внучат… Спасибо тебе… Будет стрясется что, не покинь их одних…

Бабка всхлипнула. Торопливо, словно вспомнив забытое, полезла за пазуху под шубейку, трясущимися руками вытащила деревянный крестик, поспешно распутывая нитку.

— Из Киевской лавры… кипарисовый, как и крест господень… Носи, Христос тебе в помощь, сынок мой… Истомушка… — тоже в первый раз прорвалась лаской бабка.

Истома надел крест на шею. Притянул к себе Федю и обнял за плечи. В обе щеки расцеловал прильнувшую к нему Груню. Иванка вскочил на задок, обнял отца со спины. Отец потрепал его по руке.

Пахомий взглянул на Иванку и усмехнулся.

— А ты, свет, смотри тут без нас — время горячее, головы не сверни! — сказал он.

— С бо-го-ом! — крикнул кто-то из передних саней.

Вся вереница повозок тронулась, забряцали дорожные бубенцы на тройках. Челобитчики, сняв шапки, крестились, кричали слова прощания.

Стая собак и толпа ребятишек кинулись в угон за поездом вдоль улицы к Петровским воротам.

8

В тот же день, как уехали челобитчики, Иванке пришлось расстаться с Кузей.

Кузя сразу вошел в мятеж, словно всю жизнь только того и ждал, словно о том мечтал, и затем покинул отца и мать и ушел бродяжить с Иванкой… Он вошел в мятеж не горячась, но положительно и спокойно. Он говорил как равный с Томилой Слепым о земском ополчении, и его слушали серьезно и внимательно, как рассудительного взрослого советчика.

Когда зашла речь о том, чтобы отправлять по городам письма, то дядя Гаврила вместе с Томилой Слепым послали Кузю в Остров, Воронач и Опочку. Ему дали земские письма. И Кузя, сложив котомку, простился с Иванкой и обнялся с дядей. Иванка просил также послать и его, но его не пустили. Иванка махнул Кузе рукой и опечалился. Ему казалось, что Томила не хочет его посылать, потому что он не уберег посадский извет от Собакина, и он не смел настаивать и оправдываться…

С уходом Кузи из города Иванка стал одинок. С Якуней он не встречался, избегая бывать в доме кузнеца, а к Захарке испытывал только вражду…

Иванку мучила обида и ревность. Не раз подходил он к дому Мошницына, стоял у ворот и, не решаясь войти, уходил… Он брел к Мирожскому монастырю или обратно в город, но издали снова ему начинало казаться, что встреться он на одну духовинку с Аленкой — и все разъяснится…

Один раз он совсем готов был войти в дом, когда навстречу ему из дома Мошницына вышел Захар, весело напевая… Иванка шмыгнул в чужие отворенные ворота… И вдруг здесь в сумерках неожиданно столкнулся с Якуней и отшатнулся.

— Чего тебе тут? — засмеялся Якуня. — Не совестно? Мимо ходишь, а к старым знакомцам и глаз не кажешь!..

— Не хочу с Захаркой встречаться.

— Боишься — бока наломает?!

Иванка молча сунул кулак под нос Якуни. Захарка прошел мимо ворот. Обледенелый снежок хрустел под его шагами.

— Теперь не боишься? Идем, — позвал Якуня.

— Куда?

— К нам идем. Алена-то рада будет!

— Недосуг, — отмахнулся Иванка.

— Ты что — на Аленку сердит за Захарку?

Иванка почувствовал, как загорелись у него щеки и уши, но он сказал, стараясь казаться равнодушным:

— Да нет, так, недосуг. Занят я…

— Напрасно серчаешь, — вступился Якуня за сестру. — Ты бы еще года три пропадал, — а девке что, плакать сидеть?!

— Я не помеха — хоть за рогатого пусть идет! — огрызнулся Иванка. — Что ты ко мне прилип!

— Ну и дурак! — оборвал Якуня. — Девка тебя ждет, лишь батьке не смеет сказать про тебя — боится, что силой выдадут. А Захар день за днем все ласковей. Ты воротился, Аленка про то не знала. Я в воскресенье помянул за пирогом про тебя. Аленка вскочила да вон из горницы… Вот уж ден пять с Захаром и слова не молвит…

Иванка обрадовался:

— Я мыслил, уж их обручили.

— Чаял я меду пить на Захаркиной свадьбе, — поддразнил Якуня, — а мне что — и на твоей поднесут!

— А твоя свадьба скоро ли? — спросил повеселевший Иванка. Весь мир для него вдруг посветлел.

— Посватаешь — и женюсь, — ясно улыбнулся Якуня.

— Кого ж тебе сватать?

— Есть одна девка, да то беда: с тобой в одночасье венчаться надобно, а то поп и венчать не станет.

— Пошто поп не станет?

— Скажет: родные — нельзя.

Иванка взглянул на Якуню и громко захохотал. Он понял: Якуня говорил о его сестре Груне. Для Иванки она была еще девочка — ей едва пошел шестнадцатый год, ан оказалось, что у нее уже нашелся жених!..

Придя домой, Иванка новыми глазами поглядел на сестру. И впрямь она стала не хуже Аленки. Экая чернавка была, а возросла какая! Острая лисья мордочка, синие глаза, а бровь черная, густая… И станом стройна…

Иванка начал невольно следить за сестрой и приметил в ней много такого, чего не видел раньше: была она тихая и потому незаметна в доме, ходила неслышно, как чудесница какая-то, умеющая угадывать помыслы людей.

Уже не бабкой Аришей, а Груней держался дом, только бабка ворчала и гремела ухватом, а Груня делала все неслышно: всех напоит, накормит, поштопает, затопит печь, занавесит окна — и все неслышно… Говорила она тихо, словно смущаясь, но глаз не опускала — темные синие глаза ее были всегда широко открыты… Ее бывало слышно только тогда, когда она пела, но сразу нельзя было сказать — поет она или нет: просто делалось хорошо на сердце и уже потом, если подумать, откуда идет тепло, можно было понять, что тепло от песни… Песни ее были все грустные, задушевные, и голосок негромкий и нежный…

«Так вот какая полюбилась Якуне, — подумал Иванка. — Веселый, а девушку полюбил тихую…» У Иванки явилось жаркое желание поженить Якуню и Груню. «Пусть радуются!»

— Жених тебе кланяется, — сказал Иванка сестре.

— Что за жених? — небрежно спросила она.

— Якунька.

— Крикун, — снисходительно, как взрослая, улыбнулась она.

— Крикун, — подтвердил с улыбкой Иванка. — Люблю я его! — добавил он не без хитрости, вызывая сестру на ответ.

— А я не люблю. Трещит без умолку, да без толку.

— Сватать хочет тебя.

Она покраснела.

— Бякаешь зря! — сказала она сердито, нахмуря бровки.

И Иванка прекратил разговор, не желая ее смущать.