1

Томила сидел за столом, загородив свет воскового огарка и поскрипывая пером. Изредка, глядя на пламя, он задумывался над словом, и тогда до слуха его долетало все множество звуков, слагавших ночную тишину: шуршание тараканов, лай собак по дворам, крики котов, сонное и редкое дыхание Иванки и шаги за окном. Вот, бряцая оружием, прошел стрелецкий дозор, вот какой-то случайный ночной прохожий… Томила прислушался. За окном послышались голоса: кто-то тихо заговорил. Томила наскоро сунул исписанные листки под стол и скинул дверной крюк. В сторожку вошел старичок нищий и с лукавым смехом обратился к нему:

— Не признал?!

— Отец Яков! — воскликнул подьячий, узнав в старике соседа, попа с Болота. — Чего-то ты? Маслена миновала.

— Маслена миновала, а я и ряжусь, — с усмешкой сказал старик. — Владыки страшусь — в одночасье в подвал засадит, коли проведает, а дело к тебе безотменное: завтра царские именины, голубчик, — сказал ряженый поп, приблизясь.

— Мне что?! Ко двору на пирог не звали! — усмехнулся Томила.

— А ты слушай: земские старосты Подрез да Менщиков после обедни пойдут ко владыке, станут его просить отслужить молебен о здравии царевом на площади.

— Что ж, в церкви крыша худая аль места мало?

— Чают весь город собрать к молебну, да хочет владыка усовестить горожан, чтоб повинное челобитье в Москву бы послали да тебя с Гаврилой схватили…

— Кто ж его станет слушать? — сказал Томила, уверенный в том, что разговор о повинной в городе не найдет поддержки.

— Стрельцы приказа Чалеева станут — сговорено… Большие посадские станут, а там и пойдет… Да ты слушай — за тем ведь ночью к тебе прилез: попов будет много, попы станут в одно с владыкой. Он ныне двоих попов засадил за то, что стояли у караула с посадскими для береженья немца… при моих глазах их в подвал потащили…

Поп придвинулся к самому уху Томилы и зашептал:

— Владыка стрельцов скоро ждет с Новагорода от воеводы. Митрополита просил с увещаньем приехать, и тот-де тоже к нам едет…

Томила растерялся. Заговор Макария с земскими старостами был неожиданным. Что можно сделать за ночь? Бежать на площадь сейчас же, ударить сполох? Напугаешь ночью народ — может статься и хуже: устрашатся прихода иногородних стрельцов и отступятся сами…

Только что из-под пера Томилы лились слова уверенности в победе: «Чаю, встают уже города. Сердцу бы крылья — птахой летел бы по городам зрети восстание их на неправды бояр. Может, в самый сей час и ударил медью сполох в Твери да Калуге, а может, огнем горят в Москве боярские дома в эту ночь…» И вдруг, вместо восстаний по городам, приходилось ждать нападения на себя…

— Чего ж теперь делать? — в растерянности вслух произнес Томила.

— Томила Иваныч, — раздался шепот с полатей, где спал Иванка, — хошь, я побегу к стрельцам новых приказов да их всех на владыку взбулгачу?!

— Не дерзнут на владыку, — ответил поп. — Божьим слугой его почитают. Тебе кто поверит, младеня?..

В ставень ударили с улицы тревожно и громко. Ряженый поп с неожиданной живостью выскочил за дверь во двор. Томила скользнул за печь.

— Кого надо? — спросил через ставень Иванка.

— Томилу Слепого, — откликнулся голос снаружи.

Свои так не должны звать: условлено было спрашивать по-иному. Значит — чужой.

— Дома нет. А пошто его? — отозвался Иванка.

— Владыка зовет у него побывать — вместе бы и помолиться в полунощном бдении, — сказал второй голос.

— Придет домой — и скажу, — пообещал Иванка.

— Неладно, что звали, — когда посланцы владыки ушли, прошептал Томила. — Сами не влезли б во двор. Схватят тут нас одних ночью… Не они ль у Гаврилы и пса уморили, чтоб легче с хозяином после справиться?..

Поп ушел.

Приперев для верности дверь кочергой, они еще долго шептались, и, несмотря на тревогу, Иванка был счастлив, что судьба доверяет ему защиту Томилы. Он вышел в сенцы и принес два топорка — на случай, для обороны. Решив поутру поднимать стрельцов новых приказов, они легли, когда раздалась полуночная петушиная перекличка и из Троицкого дома донесся одинокий удар колокола, зовущий к ночной молитве…

Едва они задремали, опять застучал кто-то в ставень. Иванка вскочил, заметался по темной избе с топором.

— Кто там? Кого?! — дрогнувшим голосом спросил он.

— От кума поклон! — ответил с улицы незнакомый голос.

Это был условный отзыв вестника от Истомы.

Иванка выскочил, распахнул ворота, всадник въехал во двор, спрянул с седла и, бросив Иванке поводья, шагнул к Слепому:

— Томила Иваныч — ты?

— Я.

— Новгородцы послали к тебе, Томила Иваныч. Новгород встал…

Не в силах вымолвить слова от полноты счастья, Томила обнял гонца. Они целовались, будто на пасху. Никогда не видавшие раньше один другого, они сжали друг друга, словно братья после долгой разлуки, отшатнулись один от другого, не отпуская объятий, взглянули друг другу в глаза и снова поцеловались. Только тогда Томила обрел утерянный на мгновение дар речи.

— Господи, слава тебе! — торжественно произнес он и перекрестился широким крестом. — Встал Новгород! — повторил он слова гонца, словно силясь осмыслить эти слова во всей полноте, во всей силе.

— Иван, Ванюша, иди, и тебя поцелую! Весь мир целовал бы, как в светлое воскресенье!.. Знать, голос наш услыхали… Недаром писали мы, Ваня! — дрожащим от волнения голосом произнес Томила.

Иванка обнялся с летописцем.

— Вот когда, Ванюшка, остров Буян-то не в сказке!.. — И обернувшись к вестнику, Томила опять обнял его за плечи: — Спасибо тебе, человече, за добрые вести. Идем в избу.

— Иван, коня поводи. Замучил я его. Не сразу остыл бы, — сказал гонец, словно он давно был знаком с Иванкой.

— Постой-ка, Иван, чем время терять, ты коня не гони, а помалу трусцой съезди к Гавриле да Прохору с вестью. Зови их ко мне, да еще заверни к Леванисову да к Яге, — приказал Томила.

Пока Иванка поехал, Томила с вестником вошли в дом.

Летописец жадно расспрашивал обо всем, и гонец рассказывал ему, как новгородские стрельцы и посадские два дня ходили по избам друг к другу, читая письма Томилы и слушая вести, привезенные Истомой, и как наконец восстали так же, как во Пскове, схватили немца, приехавшего за хлебом, разгромили стояновские лавки и палаты, освободили колодников из острога и заперлись в городе.

— И стрельцы повстали?! — спросил Томила.

— Стрельцы со всем миром, — ответил гонец. — Караулы несут, службу правят, берегут ворота и стены. Во всем по уряду.

— Кто же в городе большим? Что Истома?

— Истома?! Да я нево тебе не сказал, что поспел воевода его схватить, заковал в железы да разом послал в Москву. Накануне того дни поспел… Припоздали отбить его…

— В Москву?! — Томила весь помрачнел. — Запытают в Москве Истому… Как брат родной, стал мне звонарь… Отколе узнал про него воевода? Кто продал? Дознались?

— Дознались: владыка Макарий прислал письмо Никону-митрополиту, а тот довел воеводе…

— Знать, бешены не все перевешаны, жалит змея не для сытости, а от змеиной лихости!.. — сказал Томила. — Ну, и владыке будет закуска: что заварил, то и выхлебает!.. — погрозил он.

Гаврила, Прохор Коза, Леванисов, Максим Яга один за другим собирались к Томиле, словно на праздник.

По городу неслась весть о восстании Новгорода. Иванка не утерпел, поделился радостью со стрелецким дозором, сказал троим-четверым случайным поздним прохожим, а те по пути стучали в ставни спящих знакомцев. По улицам в ставенных щелях там и здесь засветились огни, разбуженные люди выбегали из домов, собирались в кучки, делясь новостью, в свою очередь стучали к соседям и знакомцам…

Ранние пешеходы потянулись по улицам к Рыбницкой башне, торопясь занять место поближе к дощанам, чтобы лучше слышать и видеть. Посланный Томилой Иванка примчался на площадь еще до полного рассвета, когда церковные колокола едва отзвонили к заутрене. Утренняя заря только что окрасила небо и розовый отсвет чуть озарил город, когда Иванка ударил в сполошный колокол.

Небольшая толпа, собравшаяся на площади, оживилась возгласами, на зов сполоха бежали из улиц новые толпы людей — одни бежали, вскочив ото сна, встрепанные, испуганные, другие — из церквей…

— Пошто звон?!

— Эй, малый, чего сполошишь?! — кричали вокруг, но Иванка, не отвечая, звонил…

В толпе он узнал крендельщицу Хавронью, Михайлу Мошницына, увидел Захарку… Поп Яков вбежал на площадь. Он, видно, бросил обедню, что выбежал вон из церкви, не сняв облачения, едва накинув шубейку, из-под короткого подола которой виднелся парчовый узор епитрахили… Гурьбой вошли с Троицкой улицы все заводилы сполоха. Впереди всех Томила Слепой. И в тот миг, как Иванка бросил веревку колокола, Томила юношеским движеньем взметнулся на чан.

— Слушай, Псков, город великий! — воскликнул Томила.

Он весь преобразился. Кто знал его раньше, тот нынче мог не узнать: задушевный и тихий, всегда словно задумавшийся о чем-то, немножко сутулый, неспешный, Томила Слепой явился сегодня в новом обличье. Властно он поднял руку, требуя тишины, и взволнованная сполохом, крикливая, шумная площадь вмиг замерла.

— Братья, мужи, псковичи, с радостью, с праздником, братцы! Не одни мы отныне — нас два города: с нами Новгород встал! — ясно сказал Томила.

Многоголосый народный клич ответил ему, и сотни шапок взлетели вверх. По церквам звонили колокола, но за криком народа их было не слышно.

Томила Слепой поднял руку, и все снова утихло.

— Есть вести, братцы, пристанут еще города, потрясут бояр и великую рать соберут на неправды… А ныне слушайте, братцы: новогородцы к вам человека прислали из Земской избы.

Ночной вестник вскочил на дощан рядом с Томилой и снял шапку.

— От новогородских всех званий людей псковитянам низкий поклон с любовью! — сказал гонец и поклонился на все четыре стороны. — Да на той любви братской стоять нам во всем заедино!

Толпа закричала тысячеголосо, невнятно, радостно. Каждый свое, но все об одном. Махали шапками, обнимались между собою.

— Стоять заедино! Стоять на бояр и на больших! До смерти стоять! — слышались выкрики.

— Сказывай, как там у вас, что стряслось и на чем стоите!

Томила опять поднял руку, призывая народ к спокойствию, и когда площадь стихла, вестник повел рассказ. Из толпы перебивали его вопросами, и он отвечал всему городу.

Когда все было вкратце рассказано о восстании, Томила снова сам обратился к народу:

— Вот радуетесь вы, господа, да не все ныне рады. А есть, братья, во Пскове святой угодник, о всех горожанах печется. Хочет отдать вас всех палачам на терзанье. Писал в Новгород грамотку к воеводе — на вас призывал стрельцов да дворян. И что, братцы, с ним ныне делать?!

— В прорубь вкинуть! — крикнули из толпы.

— Имя сказывай! Что за угодник?

— Святой угодник — владыка Макарий: войско на вас призывал, челобитчика вашего, звонаря Истому в Новгороде сосватал в каменный теремок, в железны сапожки, да нынче хотел склонять город к повинному челобитью, а земские старосты псковские в мыслях с ним — Подрез да Менщиков.

— Тащить их сюды, на дощан! — крикнули из толпы.

— К расспросу! Как немца спрошали!..

— Айда всем городом за владыкой! — кричали в толпе.

Толпа повалила к церкви Надолбина монастыря, где по случаю престольного праздника и царских именин Макарий служил обедню… Сполошный колокол заливался на Рыбницкой площади, и толпа росла с каждым мгновением.

Народ стоял тесной толпой в улице, на крышах домов, висел на заборах и на деревьях…

Архиепископ не появлялся.

— Небось крестный ход собирает с хоругвями да с крестами, как шел намедни…

— У бога заступы ищет в делах окаянских! — переговаривались в народе.

Наконец пронесся в толпе гул:

— Вышел из церкви. В возок садится. Поехал!.. — передавали из ближних к монастырю рядов.

И многоголосый говор стих, шеи вытянулись, и все поднялись на цыпочки…

Возок архиепископа, запряженный шестеркой вороных, еле двигался через толпу, и никто не решался первым остановить коней. Толпа медленно расступалась при приближении и снова смыкалась уже позади возка. Наиболее дерзкие только стучали в стенку да кидали вдогонку обледенелый навоз с дороги… Чтобы лучше видеть, Иванка вскочил на ближайший забор. Возок уже почти поравнялся с Иванкой, когда на дорогу выбежал невысокий стрелец и схватил коней под уздцы.

— Тпру! Тпру, стой! — крикнул он.

— Стой, приехал! Вылазь! — зашумели кругом голоса, словно все только ждали, чтобы нашелся зачинщик. — Вылазь, иди каяться, в чем согрешил!..

Толпа уже не расступалась перед мордами лошадей, а стояла, сомкнувшись плотной стеной.

Кто-то снаружи рванул за скобку дверцу возка, и владыка, не ждавший рывка, путаясь в длинных полах монашеской рясы, снизу подбитой соболем, вылетел на снег.

— Здоров, Фома с балалайкой! — крикнул стрелец, удержавший коней.

— Чаешь, чином свят, так тебя и не взять руками? — добавил второй.

— Чином свят, братие, а душою грешен, — смиренно и внятно сказал Макарий. — Человек аз есмь. Един бог без греха!

— И то верно, что грешен, так кланяйся ныне народу! — выкрикнул посадский мужичонка, подскочив к Макарию.

Мужичонка был замухрышка. По сравнению с ним владыка выглядел богатырем. «Даст раза ему в ухо, так тот и копытца вверх», — подумал Иванка. Но Макарий не смел противиться. Обведя глазами толпу, он увидел, что не найдет защиты.

— Кланяйся! — крикнул второй посадский. — Проси прощенья!

— Простите, коль чем обидел! Прости, православный люд! — тихо сказал Макарий, покорно кланяясь в пояс.

— Прощу уж тебя, — ответил ему замухрышка, — да все ли простят? Ты дале ступай, поклонись, не все слышат.

— Иди, не бойся, иди! — поддержал замухрышку стрелец и подтолкнул Макария в спину.

— Кланяйся! — крикнули сзади.

— Простите, братия, — тихо сказал он, и слезы бешенства и унижения покатились по его бороде…

Макарий мотался в толпе, как мешок с травой. Он был подавлен силой народной ярости и растерялся. Он сознавал всегда, что в народе вера в церковь, почет и страх перед нею были сильнее, чем страх и почтение перед мирскими властями. Он знал, что народ много раз восставал на дворян, воевод и бояр, но не на церковь, не на поставленных ею владык. Когда в городе разразился мятеж, он считал, что единого слова его к народу будет довольно, чтобы остановить толпу. Когда посадские прогнали его домой из крестного хода, он был озадачен, но объяснил себе дерзость толпы ее возбужденностью после погрома хлебных лабазов. Теперь же толпа поднялась на него самого… Макарий не мог осмыслить, что же такое стряслось с русским народным умом и сердцем, что его, владыку, волокут в толпе, как какого-нибудь конокрада.

Подталкиваемый со всех сторон, он не смел противиться. Страх сверлил его, и тошнота подступала к горлу. «Насмерть забьют!» — мелькнуло в его сознании. Но вдруг толчки и тычки прекратились, и люди вокруг него расступились, словно его привели и поставили перед каким-то судьей.

Томила Слепой вместе со всей толпой двигался к Надолбину монастырю. Когда задержали архиерейский возок и вытащили владыку для объяснений, Томила стоял поблизости от возка. Неожиданно подталкиваемый со всех сторон архиепископ оказался вплотную возле него.

Томила впервые увидел вблизи Макария, товарища юности, проведенной за монастырской стеной, участника юношеских мечтаний, почти что друга… Раньше Томила видел его, облеченного блеском священства, благословляющего толпу с высоты амвона, в золотой митре, с брильянтовой панагией, сверкающей под огнями свечей. Теперь в толпе, на снегу, в шубе, сбившейся с плеч, он выглядел жалко…

— Томила Иваныч, чего с ним укажешь делать? — спросил кто-то рядом.

— Он городу грешен. Народ пусть укажет, что делать, — услышал Макарий ответ.

Голос этот ему показался давно знакомым, издавна близким.

Макарий поднял глаза. Перед ним стоял старый знакомец. Узкоплечий, легкий и стройный, как юноша, лет пятнадцать назад писавший насмешливые и желчные вирши. Тот же тревожный взгляд пристальных серых глаз, глубоко сидящих на худощавом продолговатом лице, те же пышные золотистые волосы, лишь на высоком лбу глубоко залегла морщина, да сдержанная, скупая усмешка сжатых, слегка кривящихся губ была чуть побольше прикрыта усами и темноватой бородкой.

— Фомка! — невольно воскликнул Макарий.

Сколько раз прежде он дружески звал его так!..

Макарий слышал от многих имя Томилы Слепого, «заводчика мятежу», и вот перед ним в лице друга юности встал сам Томила, враг и мятежник.

— Фомка — беглый чернец! Ты народ на бесчинства смущаешь? — грозно спросил Макарий, и вся его злоба, скопившаяся на эту разнузданную толпу, обратилась теперь на Томилу.

— Узнал? — без смущения спросил Томила и даже чуть-чуть усмехнулся.

Макарий вскипел яростной ненавистью.

— Гришка Отрепьев! Расстрига бесстыжий! — выкрикнул он. — Червяк ты ничтожный! Темные силы на власти поднял! Отвергнися мятежу и покайся!

— А не в чем мне каяться, отче Макарий! Не я — ты с Федькой да с воеводой подняли город. Ты кайся: твои вины довели, что пастыря церкви толпою треплют, то твоя корысть, злоба твоя, твое угожденье боярам да всяческим людоядцам…

— Язычник нечистый! — вскричал Макарий, взбешенный тем, что, слушая речи мятежника, поддался его обаянию. — Кто дал тебе дерзость церковных властей поучать! Отколе гордыня взыграла? От сатаны!.. Смиренья моли у бога!..

— Мы-то смирны, владыко! Тебе бы смиренья где призанять — то была бы польза! — заметил Прохор Коза за его плечом.

Макарий узнал озорного стрельца, вожака толпы, и простер к нему указующую руку.

— Кликуна сего ты научаешь, Фомка! Продерзость его, а грех твой. Он мужик, а ты книжность вкусил, грамотей! Ты народ ко греху подвигаешь!

— Я правде народ поучаю, — твердо сказал Томила.

— В чем же правда твоя, коли ты убежал от правды? Бежал, аки тать в ночи, ажно клок от порток своих на ограде обительской оборвал, нечестивец! Где же ты правду постиг? В кабаках? — с презрением допрашивал архиепископ. — К чему ведет-то кабацкая правда? На богатство корыстников поднял, на власти мирские, а ныне на церковь господню… на бога!..

— Не на бога, а на тебя! Какой же ты бог! — оборвал Томила. — Теплы твои емельяновские соболя под шубой? А народ, глянь-ко, беден и наг. Ты устиновской стерлядью сыт, а народ голодный. Вы с воеводою барыши от хлеба считаете, а народ — тот без хлеба пухнет. Ты Мишку Турова, своего сына боярского, послал увезти из города Емельянова, от народа его спасал, — вон ты каков святой!

— Уж святой-то святой, да и жиром облитой! — со злой насмешкой выкрикнули в толпе.

— Святые власти и в пост едят сласти, а грешным и в мясоед вода на обед! — поддержал второй голос.

— Все ты, все ты научаешь! Лукавские вирши твои за пословицу стали! — воскликнул Макарий, услышав складную речь из народа. — В Патриарший приказ тебя сдать!..

— Горячишься ты, отче! — внезапно вступился поп Яков. — Что тебе в Патриаршем приказе скажут? Видано ли дело, чтобы архиерея лупили на площади! Спросят тебя, чем довел ты народ, а ты, бедненький, что им на отповедь скажешь? В старое время церковь единству служила, — поучающе сказал поп. — Сколь было князей да княжеств, а церковь одна. Вокруг церкви Русь сколотилась. Тогда нас любил народ, когда мы народу по божьей правде служили. А ныне что? Не богу и не народу ты служишь, а богатым да сильным. Для них ты извет написал новгородскому воеводе, на нас войско звал, нашего челобитчика из-за тебя в колодки забили. С ними ты дружбу водишь народу на пагубу. Церковь срамишь! Свой чин архиерейский испакостил черной корыстью! Чего же ты хочешь? Как народу тебя почитать, когда ты кнута заработал на жирную спину! Ты един с воеводой и с Федькой. Коли на них город встал, так уж, стало, и на тебя. Чем ты лучше? Да бога зачем в свое поганое дело суешь? Али бог в воровстве и злобе тебе заступа?

— Молчи, поп недостойный! Дерзаешь ты на кого! Живого тебя на костре сожгут за такие речи! — распалился Макарий.

— Меня на земном огне, а ты будешь гореть у чертей вместе с Емельяновым Федькой! — не сдавался поп.

Макарий опять повернулся к Томиле.

— Ты и попов научаешь, гад ядовитый, ехидна! Завистник ты, червь ползучий! В рыночном прахе ползаешь брюхом и сильных за то ненавидишь, власти моей завистник!

— Власти твоей? — с дерзкой насмешкой спросил Томила. — А вот я стою. Укажи ты народу меня побивать, коли властен! Не можешь? А я укажу — и на чепь тебя, как бешена пса, посадят!..

— К соболям, да шубе, да к стерляди на столе злая зависть печенки тебе заела! — забывшись от злобы, шипел Макарий в лицо Томиле. — К богатству зависть; икру осетровую хочешь ты ложкой жрать… Ан не будешь! Дыба тебе! Плаха, костер тебе!.. За собой на дыбу весь город тянешь… Эй, люди! — вдруг неистово заголосил Макарий. — Люди, царь вас казнит за мятеж, а я прокляну и от церкви отрину вместе с Фомкой-расстригой! Эй, люди! Причастия святого не дам перед плахой! Отступитесь от мятежа, человеки! Богом живым молю — отступитесь! — Макарий сорвал с груди крест и высоко поднял его над толпой. — Отступитесь от нечестивца-расстриги! Анафеме всех предам, иже с ним будут в мысли!

Толпа оробела и в ужасе отшатнулась перед проклятиями архиепископа. Вокруг него и Томилы образовалось свободное пространство.

Макарий вдруг распрямился, как будто вырос, ощутив у себя за спиной силу церкви — вековую силу, ломавшую именем бога волю царей и народов.

Холеная борода Макария растрепалась, по раскрасневшемуся лицу лился пот, волосы липли ко лбу и щекам, а глаза его сузились в злобные щелки.

— Пади на колени и кайся, мятежный расстрига! — брызжа слюной, крикнул он и двинулся на Томилу. — Я пастырь, народ — мои овцы…

Архиепископ вознес к небу крест. Он увидел смятение в глазах окружающих и уже ощутил победу: вот-вот народ отступится от своего вожака, Томилы.

— Бешеный пес! Собака! Укусит! Ой, погрызет! — раздался возглас в толпе.

— Где бешеный? Где?! — отшатнулся народ в испуге.

— Да вот, окаянный! Аж пена на морде! Вишь, с цепи сорвался! Лови! — крикнул Иванка и ловко накинул веревочную петлю на шею Макария, который, как и другие, в страхе растерянно глядел себе под ноги, опасаясь укуса собаки, на миг забыв про свой крест и проклятия.

— Дядя Ерема, давай сюды цепь! — крикнул Прохор Коза. — Эй, собакарь!

— Ишь ты грех! Ведь и вправду — бешен! — внушительно произнес густой голос городского собакаря Еремы.

Он плечом раздвинул толпу, брякнул цепью и накинул собачий ошейник на шею Макария.

Кто-то ахнул. Макарий, хрипя, в неистовстве, схватился руками за цепь и рванул ее.

— Тише, удавишься так! — остановил собакарь. — Фью! — свистнул он. — Пойдем, пес!

И, не глядя, потащил на цепи упиравшегося Макария. Томила смотрел удивленно на все, что творится, шагнул вперед, словно что-то хотел сказать, но махнул рукою и отвернулся.

Макарий только хрипел и рычал и не мог больше вымолвить слова от исступления.

— Куда вы его, Еремка? — выкрикнул кто-то.

— Куды ж! В живодерню! Весна — вот и бесится, — пояснил собакарь. — Не покусал бы народ да скотину. На мне за весь город ответ! — добавил он, будто в самом деле тащил на цепи собаку.

— С такой собачки за шкуру, чай, выручишь! — пошутил молодой стрелец, пощупав соболью полу Макарьевой шубы.

— Не трожь, укусит! — выкрикнул Иванка, а собакарь тащил своего пленника дальше.

И вдруг смятение среди народа рассеялось. Толпа приняла игру. Все расступались перед Макарием, словно давали ему дорогу, потом внезапно задние наваливались на передних и мяли его в толпе. Его дергали, трепали, грозились. Многие напоминали ему о своих обидах: ему кричали, что он отбил покос на поемных лугах, что за ловлю рыбы на своем откупном плесе забил рыбака плетьми, что он морит стариков в нетопленной богадельне…

Часа два водили его по городу, пока колокол Рыбницкой башни ударил опять тревожным призывным звоном. Это случилось, когда Макария ввели на цепи в богадельню просить прощения у стариков, которых он заморил голодом и морозом. Он всем уже надоел, таскать его стало скучно.

Тут же его привязали на цепь, оставив среди нищих.

И хотя народ, покинув Макария, разошелся и никто его не караулил, архиепископ еще часа два не смел снять ошейника и молча, недвижно, глядя в одну точку и шевеля губами, сидел на нарах в вонючей избе, полутемной, сырой и грязной, где ютились нищие старики…

Псковичам уже было не до него. Псков, ниспровергнув владыку церкви, возвратился к своим делам — на площадь к Рыбницкой башне. Псков теперь требовал на дощан земских старост. Но Подрез и Менщиков — оба скрылись. За ними пошли ко дворам, но их не оказалось и дома… И тогда псковитяне выбрали в земские старосты хлебника Гаврилу Демидова и кузнеца Мошницына.

С радостными криками народ проводил их в Земскую всегороднюю избу.

Зато съезжая изба в тот день пустовала. Воевода Собакин, узнав о том, как обошлась толпа с Макарием, побоялся поехать в съезжую избу, чтобы не встретиться о возбужденной толпой… Народ стучал в двери воеводского дома, но ставни были закрыты, двери заперты, ни одна живая душа не откликнулась. И толпа поняла, что воевода Собакин уже бессилен, и не стала разбивать дверей воеводского дома…

2

Афанасии Лаврентьич Ордин-Нащекин примчался в Москву с вестями о мятеже. Расспрошенный в Посольском приказе, он рассказал дьяку Алмазу Иванову обо всем, что стряслось. В тот же день он успел побывать в домах у многих старых знакомцев — дворян. Он рассказал повсюду, как целых семь дней провел под властью бунтовщиков и как прежде отъезда из города он оставил повсюду своих надежных людей. Он считал, что будет во всех дворянских домах принят как самый желанный гость, что повсюду наперебой москвичи захотят услышать из первых уст вести о мятеже.

Но на деле все было иначе. Москва больше спрашивала о ценах на хлеб и сало, несмотря на то что по площадям на московских торгах простой народ уже говорил о восстании Пскова. Нескольких болтунов схватили в Земский приказ, но тем не могли утишить народной молвы: всюду шел шепот о том, что во Пскове восстали меньшие люди и с ними стрельцы, что побили они воевод и дворян, всем порубили головы да выставили на кольях по городским стенам, а дворянские дома пожгли и все животы пограбили, поделили между себя, выбрали атаманов и ныне живут казацким обычаем…

Эти народные слухи, конечно, дошли и до бояр, дворян и больших торговых людей, но когда спрашивал их псковский стольник, что делать со псковской чернью, они, позевывая после обеда и заслоняя крестами рты, говорили о воле божьей и о том, что-де все успокоится.

Далекий Псков не трогал московских дворян и бояр. Каждый из них смотрел со своей колокольни, считая, что воевода во Пскове должен управиться сам.

Выезжая в Москву после совета с противниками мятежа, Ордин-Нащекин лелеял мечту о том, как приедет в Москву и расскажет царю о случившемся. Он хотел рассказать о том, что мятеж порожден нерадением и корыстностью воевод, что воевода, присланный в город со стороны, не может править столь мудро, как дворянин, возросший в этом же городе. Он рассчитывал книжностью и умом полонить царя и получить от него долгожданный чин думного дворянина вместе с назначением на воеводство во Псков.

Стольник знал, что сейчас без него его союзники трудятся во Пскове над тем, чтобы разъединить мятежников. Если государь будет милостив и даст ему войска, он войдет в город с распущенными знаменами, вместо казней окажет всем милость, срубив десяток голов и повесив самых главных мятежников. После того он рассчитывал, что покажет на всю великую Русь, как надо править, думая о государстве, а не о бездельной корысти, как делают все воеводы.

И когда бы Псков превратился в радостный город, где все восхваляют праведного воеводу, он бы приехал вновь ко двору и привез в дар царю Алексею Михайловичу «наказную грамоту справедливому воеводе», которую сочинял уже пять лет подряд, собирая в нее все мудрые мысли о благочестивом и бескорыстном правлении, какие встречал он в писаниях разных земель.

Иным из больших торговых людей города Пскова Ордин-Нащекин уже читал отдельные главы своей «наказной грамоты», и они, покачивая головами, причмокивая языками, дивились книжной мудрости стольника и говорили, что, если бы жизнь учинить по его писаниям, все были бы довольны и жили во Пскове, как в райском саду. Потому-то псковские дворяне и богатые купцы Устинов, Русинов, Левонтий Бочар, Подрез и Менщиков, в первый день восстания тайно собравшись в доме у Ордина-Нащекина, в один голос послали его же в Москву к царю хлопотать о воеводстве.

Но пока как стена перед ним стояла московская боярская крепость. Он ненавидел их, этих безграмотных, темных людей в высоченных бобровых шапках, правивших государством не по уму и заслугам, а по делам отцов.

«Подождите, придет на вас новый Иван Васильевич Грозный, грознее тех двух, и согнет же в бараний рог!» — думал стольник.

Но, кроме них, кто мог помочь?!

В одном из дворянских домов Ордин-Нащекин столкнулся с козловским воеводой Иваном Алферьевым, крепко запомнившим бунт, который случился в Козлове в позапрошлом году. Сам переживший мятеж и натерпевшийся страха от черни, Алферьев лучше других мог понять исповедь стольника. Даже теперь, в дни восстания во Пскове, козловский воевода, оказавшись в Москве, «от греха» отсиживался тут, не решаясь возвратиться в Козлов, понимая, что бунт во Пскове рожден не псковскими порядками, а общим укладом, царившим по всей Руси.

— Силен меж бояр Никита Иваныч Романов да патриарх святейший Иосиф. Они не хотят посылать войска, страшатся в Москве и других городах мятежа. Слыхал ли ты вести, какие идут из заморских стран? — шептал козловский воевода, склонясь к самому уху Афанасия Лаврентьевича. — Аглицкие немцы своему королю голову отрубили, турки своего салтана ночью зарезали… Сказывают, на небе знамения случились…

— Пустое бормочешь, Иван Сергеич, — отмахнулся Ордин-Нащекин. — Султана его же родня зарезала, англичанцы — иная статья: у них лютерская вера против латинцев дерется. А у нас на Руси, слава богу, вера одна!.. Скажи лучше — к кому бы из больших бояр затесаться, чтоб сговорити к делу.

— Я боярину Ивану Никитичу князь Хованскому свойственник.

— Едем к нему! — потащил приятеля стольник.

И они поехали к Хованскому.

Но и этот боярин не хотел прямо говорить о псковских делах и вместо того водил Афанасия Лаврентьевича по своим обширным палатам, показывая ему всякие редкие вещи, свезенные еще отцами из посольств и походов: крымские медные кумганы с длинными горлышками и желтыми выпяченными животами; глубокие, мохнатые, как звериные шкуры, бухарские ковры, изузоренные темным пурпуром и бирюзовой голубизной; татарские сафьяновые сапожки, зеленые с желтой, красные с черной, белые с синей отделкой… Все это было собрано, как в большой лавке, и в доме боярина, казалось, нет ничего простого — все редкое, все заморское, взятое с бою, вплоть до шелкового халата индийской ткани, накинутого на широкие плечи хозяина, до вышитых бисером подушек, положенных на лавки, до военных трофеев — секир и сабель, украсивших стены боярского дома, до каменных блюд, вывезенных из посольских поездок.

— В старое время боярам легко давалось: что год, то, глядишь, и война, а ныне нам нет ратной доли. Повоевал бы, да где?! И не с кем. Где славу добыть? В отцовской да дедней добыче вся слава. А мыслю — и я был бы удал в ратной доле, — сетовал Хованский.

Псковский стольник, однако, не сдался: пока гостеприимный и хитрый хозяин водил его по дому, показывая следы дедовской ратной славы, он старался все о своем, успевая изображать на лице любопытство и удивление по поводу разных редких предметов:

— Ты, боярин, силен в Москве — скажи государю: кабы мне дал государь войска, я б не сплошал во Пскове.

— Рать послать — крови не миновать, а государь чает добром все уладить, — прервал боярин.

— Да крови-то лить не придется, — заспорил Ордин-Нащекин. — Кто у них воеводы? Гаврилка-хлебник да Томилка-подьячишка. И на конь сесть не умеют, а саблю на смех возьмут!.. Что с мужиками-то воевать! Сказывал латинянин Цицерон: «На подлую рать Катилины гляжу с омерзеньем, жалеючи. На них не то что строй ратный — доволе с них и указа преторского, и все разбегутся…» Кабы я воеводой во Псков пришел, во Пскове бы мне ворота отворили…

— Все хлебники да сапожники, вишь, — степенно и рассудительно возразил боярин. — А мы без Плутархов греческих и Саллустиев римских слыхали в Москве от дедов: и Стефан Баторий, и свейские короли, и немецкие лыцари от псковских гаврилок едва уносили ноги. А литовские паны — те шишкам псковским и счет потеряли.

Между тем за этой беседой боярин успел показать турецкие боевые топоры в виде полумесяца, исписанные замысловатыми крючками, бычьи рога в черненой серебряной оправе в виде кубков и пороховниц, дамасские сабли с рукоятями, отделанными рыбьим зубом…

— Не прав ты, боярин, — настаивал стольник, делая вид, что внимательно изучает кизилбашскую курильницу для благовоний. — Чужие короли, коли приходили, они ко Пскову куда и подступиться не ведали, а я псковский дворянин, у меня деревеньки там. Я все от младенчества знаю. Поставлю я полк в Любятинском монастыре да полк на Снетной горе, тоже в обители, а третий полк в Мирожском монастыре…

— Три полка, глядишь, насчитал! А сам же еще на Цицерона слался! Не указ ли уж преторский твои три полка повезут?! — ввернул воевода Алферьев.

Хованский лишь усмехнулся словам свояка.

— Опахало индейское, пух каков нежен, — показывал он, обмахиваясь и обмахнув гостей. — Эко, как веет, а!.. А четки сии турецкие. Нехристи тоже по четкам господа молят. Мухамед, обезьян такой, от христиан образец отобрал… только креста нет… А глянь-ка, янтарь каков чист, да в трех янтаринах букашки завязли. Сколь красно! Из самого Цареграда четки!

— Все одно ведь, боярин, добром не смирить, коль холопья сбесились. Войско послать придется. И три полка — того мало. Между Любятинской и Снетогорской обительми я б на дороге поставил острожек новый, там бы сотню еще посадил, чтобы все дороги отнять, а в городе у меня свои люди остались, кои верны государю…

— Языческу чашу глянь белого камня. В хозяйстве она никуды не годна, а видом взяла, — хвалился боярин.

— Сколь баб на ней голых… срамно! — вмешался боярский свояк Алферьев.

— Древняя чаша. Греки до рождества Христова из мрамора чаши сии секли, — досадливо и поучающе объяснил Нащекин. — А женки те — нимфы… Да все же, боярин Иван Никитич, — опять возразил он Хованскому, — кабы меня государь выслал с войском на Псков…

— Будет про Псков, Афанасий Лаврентьич, в ушах свербит! Царь указал, и бояре приговорили войска не слать, а послали боярина да дьяка сыск и расправу чинить да нового воеводу князь Львова. На том и конец, — оборвал раздраженный Хованский.

Стольник смутился.

— Прости, боярин, — сказал он. — Сердце болит за родной город, вот и обмолвился: приехал в Москву войска просить, а бояре ходят, словно у них уши паклей забиты. За тем и к тебе приехал. Я думал, что ты, мол, Иван Никитич, боярин, силен в Думе. Сказал бы меня послать с войском…

— Утро вечера мудреней, Афанасий Лаврентьич, — прощаясь со стольником, заключил Хованский. — Увидим там…

Проводив Ордина-Нащекина, боярин Хованский долго ходил по просторному покою, размышляя о псковском мятеже и о том, что ратная удача может даться ему и на поприще умиротворенья мятежников. «Где это видано, чтобы какой-то стольник водил государевы рати, — раздумывал он, — а боярину и пристало во всем. Уж коля посылать кого с войском — пошлет государь не кого, а меня!»

А наутро Москва услыхала новые вести: Новгород Великий восстал вслед за Псковом…

Царский гонец прискакал звать Хованского в Боярскую думу. Кто-то из бояр рассказал, что три дня назад в Твери на торгу читали вслух «воровские» письма, и хотя потом выяснилось, что читали царский указ о соблюдении праздников, но первая волнующая весть о «воровских» письмах уже навела страх, и все почуяли, что Новгород ближе к Москве, чем Псков.

Тогда боярин Хованский выступил в Думе с воинственным словом. Водя псковского стольника по своему обширному дому, казалось не слушая его речей, боярин запомнил все:

— Коли государь меня с войском пошлет на воров, я бы то войско поставил бы у Любятинского монастыря и отнял бы на Москву и на Порхов дорогу, чтоб с новгородцами псковичам не ссылаться, а другой бы полк на Снетной горе, в обители Снетогорской, чтобы отнять дорогу на Гдов, а между тех обителей в полпути поставил бы острожек с двустами стрельцов. А новгородский мятеж новее, и чаю я, государь, что новгородцев легче смирить и в немного дней. Господь за правое дело и государя!

И хотя псковский стольник, доказывая, вполне убедил боярина, как будет легко разделаться с «подлой ратью Катилины», Хованский вслух не хотел признать, что поход будет легок: мало чести дается тому, кто идет на легкую и верную победу.

Потрясая тяжелым кулаком, Иван Никитич грозил мятежникам карой небесной и обещал положить свою голову за государя. Он указывал на опасную близость к Новгороду шведского и ко Пскову литовского рубежа и призывал поспешать.

И царь указал, а бояре приговорили: «Боярину Ивану Никитичу князь Хованскому быть воеводою над войском казацким и московскими стрельцами и идти всем полком в поход на новгородских и псковских воров, без мешкоты призвав на государеву службу псковских и новгородских дворян, чьи поместья и вотчины прежде других попадают под угрозу разорения от мятежников и воров, да над теми дворянами быть боярину князь Мещерскому со товарищи».

3

Личина мятежника, взятая на себя Захаркой по приказу Ордина-Нащекина и Емельянова, была удобна для борьбы с соперником Иванкой. Особенно удобной стала она, когда неожиданно для всего города и для себя самого Мошницын вместе с Гаврилой Демидовым выбран был в земские всегородние старосты на места отринутых городом Менщикова и Подреза.

Захарка пришел к кузнецу тотчас же после его избрания.

— Здрав буди, хозяин всего города! — полушутливо приветствовал он, желая испытать, как сам Михайла относится к новому званию.

— Здоров, Захар! Сказывай, радоваться мне или горевать от такой чести.

— Честь велика, да не сломать бы бока, — туманно ответил Захар. — А я тебе так скажу от малого своего умишка: каждый староста свое особое дело ведает, а ты ту часть обери, чтоб никто попрекнуть не мог: торговые дела, градскую казну бери, а в гиль не встревай. А градское добро по правде блюсти — в том нету вины, хоть к царскому ответу поставят. Давай во совете стоять друг со другом — ведь ты мне не чуж-чуженин! Батьки нет у меня, и в твоем дому я как бы в своем, — подольстился Захар.

Если до этого времени возле дома Мошницына его удерживала Аленка, то с этого часа не меньше ее и сам кузнец привлекал Захарку. Он понимал и рассчитывал, что если будет близок с Михайлой, то ему будет легче вызнать все мысли «заводчиков мятежу».

— Эх, Михайла Петрович, — вздохнул Захар. — Чаял я свою долю и счастье найти у тебя в дому, ан теперь и не мочно: бог знает чего с нами всеми содеют за наше мятежное гилевание!..

Михайла и сам не верил в победу Пскова, но вместе со многими посадскими он считал, что воевода, приказные и Емельянов слишком распустились в бесчинствах и надо всем городом задать им крепкого страху. Он был убежден в том, что город продержится несколько дней, а там отстанут стрельцы, приедут сыщики из Москвы, воеводу сменят и все пойдет чинно своим чередом… Михайла не принадлежал к числу больших посадских и не был доволен жизнью. Он даже подписывал оба раза челобитья, составленные Томилой Слепым и Гаврилой Демидовым. Он страшился мести Емельянова и воеводы Собакина за челобитья и потому радовался мятежу, защищающему посадских от короткой и самочинной расправы сильных, но он считал, что город зашел слишком уж далеко, и не сочувствовал вожакам восстания… И вдруг поневоле теперь он сам оказался в числе вожаков и заводчиков!..

Михайла не отказался от избрания потому, что оно было проведено по всем обычаям. Так же точно, а не иначе — всем городом избирали всегда земских старост, но всегда попадали на это место посадские богачи, на этот же раз народ выбирал старосту по любви, а не по корысти. Отказаться от признания любви и уважения к себе всего города Михайла не захотел и потому-то принял опасную земскую честь.

Услышав слова Захарки о «доле» и «счастье», Михайла и сам тяжело вздохнул.

— Да, Захарушка, натворили мы ныне! Ели хлеб с водой, захотели пирога с бедой… Пронесет бог и царь смилуется, тогда о своем счастье помыслим, а пока о городе нам помышлять, о посадском мире…

— Добрый ты человек, Михайла Петрович! Ты за мир стоишь, а мир за тебя заступится ли, когда надо будет?! — воскликнул Захар. — Слышал я слово твое на площади. Все его повторяют. Ладно сказал про дворян, да боярам придется оно не по сердцу…

Мошницын невесело усмехнулся. Он и сам уже досадовал на себя за слово, сорвавшееся с языка, когда говорил он с народом: увлеченный резкостью Томилы и Гаврилы, он не сдержался и сам сказал, что посадские должны сидеть у расправных дел с воеводами не хуже дворян: «Окольничие и дворяне нас за людей не чтут; видывали мы их в бане, и нет никакой отметины — ни хвоста, ни копыт, такие же человеки, как мы».

Вся площадь загоготала и зашумела. От того все и пошло: кузнецы закричали обрать его во всегородние старосты, и весь народ согласился.

— Черт дернул там меня за язык! — признал Мошницын Захаркину правду.

— Дальше не затащил бы тебя Томила Иваныч с Гаврилой! Гаврила Левонтьич нравом-то крут и горяч, словно конь норовистый: понесет с горы — и себя погубит и воз в прорубь! А Томила Иваныч и вовсе сновидец некий: мыслит всю Русь поднять, да в советники царские норовит, чудачина!

— Отпрукнем! — солидно сказал кузнец, невольно взглянув на свои богатырские почерневшие руки и как бы натягивая вожжи.

— К тому и веду! — одобрил его Захарка. — А вовремя тпрукнешь — и себя сохранишь и воз от погибели сбережешь!

— Эх, и вправду, Захар, ты, как свой, в дому: Якунька молод, Алена — девица, чего с нее спросишь, а с тобой побеседовал — и на сердце легче! — сказал Мошницын.

— Много чести, Михайла Петрович! Молодой я еще, умишком слаб, а коли ладно чего умыслю, так то по любви к тебе… и к семейке твоей, — словно бы несмело и со смущением добавил Захар.

4

Иванка стоял охотником от своей улицы в ночном карауле у Петровских ворот, когда к кострам, у которых грелись все караульные, с Московской дороги подъехало на рысях два легких возка и десяток вооруженных всадников.

Одетый в медвежью дорожную шубу дородный и важный седобородый всадник в высокой бобровой шапке, но сходя с седла, сунул старшине караула проезжую грамоту.

Толпа караульных стрельцов и посадских в нагольных бараньих тулупах с высокими лохматыми воротниками сбилась у фонаря, осветившего грамоту.

— «Едет во Псков на воеводство окольничий князь Василий Петрович княж Львов по указу великого государя царя Алексея Михайловича… а с ним диак…» — читал вслух Иванка по приказу стрелецкого пятидесятника Прохора Козы.

Многие из толпы постарались рассмотреть всадника. Какой-то посадский нахально поднес к самому лицу его вздетый на рогатину свой фонарь. Никто не снял шапки.

— Куды же нам два воеводы, один и то лишний! — выкрикнул кто-то из толпы караульных.

— Слыхал государь, что не ладите вы с воеводой, вот и послал меня в его место, — добродушно пояснил второй всадник, моложе возрастом и поскромнее одетый, выезжая вперед на белом коне и пристально разглядывая освещенную фонарями, необычную для караула разномастную толпу.

Он старался придать словам своим выражение простоты и дружелюбия. Видно было, что воевода он, а первый, седобородый, в медвежьей шубе, всего только дьяк.

— Ретив ты, князь, ночью скакать! Не боишься? — двусмысленно спросил Прохор Коза.

— Чего ж страшиться! Царских посланцев бог бережет! — бодро ответил воевода, стараясь не показать робости перед толпой. Шуба его распахнулась, из-под нее при свете огней сверкнули воинские доспехи.

— Неравно конь ногу сломит либо сам шею свернешь… не дай бог… того и страшиться! — дерзко пояснил стрелец.

Толпа караульных захохотала.

— Молчать, мужики! — приподнявшись на стременах, властно выкрикнул воевода.

Десяток оробевших провожатых окружили плотней своего господина, бряцая оружием.

— Проводите меня в воеводский дом, — приказал новый воевода караульному старшине.

Тогда, не затевая свалки и не вступая в споры, Прохор Коза дал ему провожатым Иванку, которому наказал после тотчас бежать сообщить Томиле Слепому и земским старостам, не тревожа города вестью и никому ничего не рассказывая, кроме Мошницына и Гаврилы.

Уже сообщив Томиле и Гавриле Демидову о приезде незваного гостя, Иванка пустился бегом к кузнецу в Завеличье.

У дома Михаилы он остановился и, прежде чем постучать, придержал рукой сердце…

На его стук откликнулась из сеней Аленка, и внезапно он позабыл, для чего был послан. Он слышал только ее голос и представлял себе, что вот она стоит тут же, рядом, отделенная от него лишь дверью, и голос его дрогнул, когда он тихо ответил:

— Аленушка, я тут, Иван.

Он услыхал, как щелкнул железный запор в дверях, и Аленка открыла ему. Она стояла одна.

— Спятил ты! Полуношник! Я чаяла — брат Якунька: тот тоже гоняет ночами, как ты… — прошептала она.

— Аленушка, горлинка! — тихо ответил Иванка.

Он хотел обнять ее, но она отшатнулась.

— Бачка услышит, — шепнула она, стыдливо запахивая шубку, накинутую прямо на холстяную сорочку, — и холодно… К бачке ты?

— Аленушка, радость моя! — шепнул он.

Она настойчиво повторила вопрос.

Иванка вспыхнул. Несмотря на мороз, он почувствовал, как загорелись щеки и уши.

— К кому же, как не к батьке! Я не Захарка — ночами ходить к тебе!..

В тот же миг, как с его языка соскочили эти слова, Иванка был бы уже готов бежать на край света за ними, чтоб их вернуть. Он хотел сказать, что любит ее, что ее никогда не уступит Захарке, что бякнул с обиды на то, что она холодна, но он не успел: она распахнула дверь из сеней в избу.

— Бачка, проснись! К тебе! — крикнула звонко Аленка.

Она тоже хотела сказать не то. Она поняла Иванку. Девичья стыдливость толкнула ее от него, от желанного, жданного столько времени. Если бы он остался таким, как был! Но он вырос и возмужал. Перед ней стоял уж не прежний мальчишка Иванка, а широкоплечий и рослый «жених»… и она смутилась.

— Захару что ночью ходить, как татю?! Жених — он и днем придет! — сказала Аленка в ответ на его слова и снова окликнула: — Бачка!

— Аленка, постой, не зови! — умоляюще прошептал Иванка.

— Кто там? — крикнул кузнец, в темноте скрипнув лавкой.

— Иван прибежал, — ответила Аленка.

— Сбирайся, идем скорей! Царь нового воеводу прислал! — неестественно громко, с каким-то надрывом крикнул Иванка.

— Ну?! Кого же? Где он? У ворот? — спокойно спросил Михайла.

— Пошто — у ворот! Пустили в город, а меня послали к тебе.

— Я вмиг. Постой, — ответил Михайла, шагнув назад в избу.

Аленка скользнула за ним. Иванка стоял один в темноте…

С кузнецом они быстро шагали по молчаливому Завеличью. Все еще спали, и только кое-где по дворам лаем заливались собаки на ранних прохожих… Иванка по пути торопливо рассказывал, как прискакал воевода и показал в воротах царскую грамоту, но, плохо соображая, что говорит, он путал. Михайла его переспрашивал, и Иванка о трудом отвечал…

Это было первое волнение любви. Он думал и раньше, что любит Аленку, что хочет на ней жениться, но даже тогда, в пасхальную ночь, когда повторял ей бессчетно: «Христос воскресе!» — даже тогда он не был так сильно охвачен волненьем, как в этот предутренний час, когда сам по-дурацки обидел ее и, быть может, совсем навсегда ее потерял…

— Иван, ворочайся в кузню, подручные нужны. Работы гора! — по дороге сказал Михайла.

«В кузне работать — стало, и в доме бывать и Аленку видеть!» — мелькнуло в уме Иванки.

— Сабли ковать? — спросил он, стараясь казаться совсем равнодушным.

— Ишь, воин тоже! Пошто тебе сабли?! Ковать — чего надо… Ныне мне самому недосуг, станешь с Уланкой работать.

— Чего ж не идти! — степенно ответил Иванка.

— Ин завтра с утра приходи, — указал Михайла. — Жить станешь дома, харчи мои…

Но Иванка не думал о том, чьи харчи. Ему казалось сейчас, что он может прожить и совсем без хлеба, лишь бы видеть Аленку, лишь бы найти часок, чтобы ей сказать, что обидное слово само сорвалось неволей, что она навеки ему мила и желанна, что он без нее умрет…

5

Одноглазый сторож приказной избы, иногда при нужде выступавший помощником палача, Пронька Хомут даже радовался мятежу: во-первых, ни воевода Собакин, ни приказные не ходили в съезжую, и он мог спокойно на воле чеботарить. Во-вторых, он знал, что за бунтом последует умиротворение и тогда будут многих пороть, а когда у палача много работы, то его зовут подсоблять. Это дает ему лишний доход. Чтобы увеличить в будущем заработок, он ходил к Рыбницкой башне на сходы «смечать», кто заодно с «кликунами». Когда же не было схода, Пронька Хомут починял сапоги и чеботы для своей семьи и по заказу.

Он ожесточенно приколачивал старый каблук, когда в сенцы сторожки вошел невысокий, седеющий, богато одетый человек.

— Жена есть? — строго спросил он Проньку.

— Есть, государь мой, — ответил сторож, кланяясь, хотя и не знал, с кем говорит.

— Дети?

— Пятеро, — поклонился сторож.

— Вот так кривой! — одобрительно усмехнулся вошедший. — Младшему сколь годов?

— Десять, государь.

— Всех разослать — и робят, и хозяйку, и сам беги созывать приказных, — властно сказал незнакомец, — духом были бы тут! Скажи — окольничий и воевода князь Василий Петрович Львов указал быть не мешкав…

— Слушаю, князь воевода! — обалдело поклонился Пронька, который ничего не слыхал о приезде нового воеводы. — А ты нешто тут ждать станешь? Я тебе съезжую отворю, государь.

Хомут хлопотливо снял с пробоя съезжей избы огромный тяжелый замок. Новый воевода по-хозяйски вошел и брезгливо осмотрел помещение.

— Хозяйку не посылай за приказными — сам беги да робята, а хозяйке вели полы вымыть. Срам развели! — строго сказал воевода.

— Слушаю, князь воевода!

Хомут убежал.

Воевода Собакин не успел распродать воеводского добра. Смена ему пришла из Москвы нежданно — царь прислал нового воеводу, ожидая, что он крепко возьмет в руки всех бунтовщиков и заставит их покориться.

Князь Василий Петрович хотел показать свое мужество и решительность: приняв от Собакина пороховые и городские ключи, он велел ему собираться в Москву, а сам один отправился в съезжую избу. Этим хотел он доказать, что никого не боится, про себя же рассчитывал, что в одиночку не очень приметно… Но на дверях съезжей избы он увидел замок. Только во дворе стояли стрельцы, охраняя каменную клеть, где были положены деньги Нумменса. Увидев замок, воевода спросил у стрельцов, где сторож, и вошел сразу к Проньке в сторожку…

Жена одноглазого уже мыла полы, когда явились первые двое подьячих.

— Бесстыдники! — заорал на них воевода, и оба бухнулись на колени. — Пошто по домам хоронитесь, тараканья порода?

— Смилуйся, князь воевода! Старших нет в приказе, а малым что по себе делать!

— Жалованье государево жрете, — продолжал воевода, — значит, сидеть надо. Не ваше дело больших судить. Приходи да болваном сиди, а сиди! Ишь ты!..

Приказные стояли на коленях. В это время вошли еще двое.

— Еще срамники! — заорал громче прежнего князь Василий Петрович.

Взглянув на двоих, стоявших на коленях, вновь пришедшая пара подьячих тоже бухнулась на колени.

— Запорю всех вас, бунтовщиков! — бушевал воевода. — Посулы да помины брать — вы! Жалованье государево жрать — вы! А в съезжей избе в урочное время быть — так не вы?!

Робко вползали один за другим подьячие и становились рядком на колени. Между тем сторожиха домыла избу до самых приказных, подтерла вымытый пол и поклонилась подьячим, стоявшим на коленях.

— Вы б на чистое перешли, государи мои, я б тут подмыла.

Один за другим подьячие перешли на чистый, еще сырой пол и снова рядком выстроились на коленках. А воевода сидел на краю стола, тыча в пол палкой, шумел:

— Лежебоки вы все, дар-мо-еды!.. Недаром у вас и в городе гиль… Дураки посадские, что всех вас дубьем не побили…

— Ба, чего тут творится! — звучно сказал, входя, Гаврила Демидов.

— Сказывали, что воевода новый, ан сам протопоп обедню тут служит! — воскликнул с деланным изумленьем Прохор Коза.

— Цыть! — выкрикнул князь Василий Петрович, соскочив со стола и палкой ударив о пол.

Он узнал стрелецкого десятника и вспомнил, как ночью смирил его окриком.

— Тише, отец протопоп, мы тебе не приказные на коленках валяться! — остановил воеводу Гаврила.

— А кто же вы таковы? — запальчиво спросил князь.

— Ты прежде с вежеством себя назови — кто сам ты есть, архиерей ли, поп ли какой? — спросил Томила Слепой, выступая вперед. — Обряд у тебя чудной… Мы чаяли, в цареву избу идем к воеводе, а куда попали — не ведаем: ни церковь тебе, ни застенок… Кто ж ты таков?

— Окольничий царский, а ваш воевода, князь Василий Петрович княж Львов, — отпечатал воевода.

— Долго молвлено! — ответил Прохор Коза. — Ну, здравствуй, князь воевода! А мы — миряне псковские, да вот с нами всегородние старосты — Гаврила Левонтьич Демидов да Михайла Петрович Мошницын, а пришли по градскому делу к твоей воеводской милости.

— Что там за дело? — сбавив тон, спросил воевода.

— Неловко: на съезжую избу-то не похоже, а кали тут церковь, то про мирское негоже сказывать. Вели прежде своим холуям с коленок подняться, — возразил Гаврила.

— Ты мне что за указ?

— Я не указ, да гляжу, не так ты, князь, починаешь. Воевода Собакин, дай бог ему поскорее царство небесное, эдак же починал, и ты по Собакину починаешь. Худо не стало б!

— Вставай вы все, дармоеды, — обратился воевода к подьячим, — да все по местам — и, не мешкав, за дело!

Подьячие кинулись занимать места у столов.

— Ну, что такое? — спросил воевода, обратившись к вошедшим. — Как тебя там… ты, староста, сказывай.

— Зовут меня Гаврила Левонтьев Демидов, а пришли мы к тебе от всего мира просить зелья, свинцу да ключей городских.

— Пошто вам? — спросил воевода, не ожидавший такой просьбы. — Против кого вам зелье?

— А против кого, то мы сами ведаем, — спокойно, с достоинством ответил Гаврила.

— Вы ведаете, да я не ведаю, а ключи у меня. Вот и спрашиваю — противу кого свинец? У великого государя нашего Алексея Михайловича и с Литвой и с немцами мирно — пошто вам пороху снадобилось?

— Покуда, князь воевода, ключи у тебя, да не станет их у тебя, — вмешался Коза. — Ты сказываешь — с немцами мирно, а нам и те — немцы, кто с Москвы по наши головы будет!

— Изменницкие слова молвил, царский стрелец! — возразил воевода. — Ты б допрежь стрелецкий кафтан скинул.

— Ты бы с нас рад поскидать и порты, воеводушка, — отозвался другой стрелец, Иван Колчин. — Да прежде, брат ты мой, князюшка, с тебя порты снимем, будет с тобой хороводиться! Не лясы точить пришли — сказывай, даешь зелье?

— Не дам!

— Ин сами возьмем, — твердо молвил Гаврила.

— Задавишь меня, тогда и возьмешь, — откликнулся воевода.

Гаврила равнодушно пожал плечами:

— Ну что ж, задавлю, коли хочешь, — не жалко, никто не заплачет!

— Сбирать? — спросил тихо Прохор Коза Томилу.

— Сбирай, — так же тихо кивнул Томила Слепой.

Один из посадских вышел из съезжей. Старосты продолжали препираться с воеводой. Он не сдавался.

— Не смеете вы меня задавить. За то государь спросит, — сказал он вдруг и поперхнулся словом: с Рыбницкой площади загудел сполох.

— Горит чего-то? — нерешительно и тихо сказал воевода с некоторой надеждой, что пожар отвлечет людей и прервет эту сцену…

— Воеводская спесь горит, — ответил ему Прохор Коза. — За зельем да за свинцом собирается мир на поклон к тебе, князь Василий Петрович.

— Что ж, насильством возьмете. Добром не дам, — сказал Львов растерянно, — а сила солому ломит.

Он едва успел сказать эти слова, когда толпа зашумела под окнами съезжей:

— Зелья давай! Зелья, свинцу!

— Где новый воевода, давай сюда!

— Что ж, князь воевода, может, к народу пойдешь толковать на крылечко? — с ехидцей сказал Прохор.

«Хоть удавись тут!» — подумал Львов про себя.

— Аль, может, с нами добром сговоришься? — спросил стрелец, хлопнув его по спине.

Воевода подернул плечом. Ему было не по себе.

Однако прежде отдачи ключей он потребовал стрелецких голов, казачьего голову и городового приказчика и поручил им контроль над ключами от пороха и свинца, сделав вид, будто он отдал ключи не мятежной толпе, а служилым людям. Народ толпой побежал к зелейным погребам получать пищали, свинец и порох, словно во время обороны города от подступивших врагов.

— Ну, князь воевода, как тебя величать, не упомнил, — сказал Гаврила. — Тесно у тебя всем, и сести негде. То перво пойдем к нам в гости, во Всегороднюю избу. Там еще об делах с тобой потолкуем.

— Непригоже царскому воеводе… — заикнулся было князь, но веселый стрелец Прохор его перебил:

— Идем, идем, там пригожей — под столами никто не сидит, на коленках не ерзают — все по-людски… — Он снова хлопнул воеводу по спине, словно шутя, но так, что тот покачнулся.

Воевода понял, что еще один такой шлепок — и все равно придется пойти. Он сдался.

В сопровождении десятка вожаков восставшего Пскова и окруженный сотнями горожан, воевода был отведен и посажен в подвал под стражу, а еще через час тот же веселый стрелец доставил к нему отца и сына Собакиных.

— В Москву собрались, вишь, уехать, ан дороги-то ныне грязны! Пускай тут с тобой посидят, князь Василий Петрович, уж ты им дозволь. Обсохнет, тогда и ехать. Да и тебе-то так веселей, — сказал Прохор. — Я бы сам с тобой побалакать остался, да вишь, недосуг!

И, громко смеясь своей шутке, Прохор ушел, стуча сапогами по лестнице…

Иванка возвратился в кузню к Мошницыну. В городе нарастало небывалое. Город готовился к обороне, и в кузницах начали ковать воинскую сбрую. Кузнецы порубежного Пскова всегда хранили предания о том, как их искусство во времена осады служило святому делу обороны. В этом была их гордость, их ремесленная честь. И когда Михайле Мошницыну в Земской избе сказали, что на кузню его возлагается изготовлять наконечники копий и сабли, он не посмел возразить.

После работы в кузне Иванка с Якуней, не заходя домой, направились в город.

На берегу Великой толпа посадских в пестрых тулупах, кафтанах и шубах строилась ратным строем с пищалями, рогатинами и бердышами. Стрелецкий десятник кричал им слова приказов. Это были «новоприборные» из посадского люда.

Гаврила Демидов по совету с Козой указал обучать их наскоро ратному делу, чтобы быть готовыми и встать на защиту города, когда приспеет пора.

Иванка и Якуня были возбуждены, громко смеялись, с озорством толкали друг друга и задевали прохожих, грозясь посадским девчонкам обнять их черными от копоти, угля и железа руками. Девчонки с хохотом разбегались, кидались снежками, взрослые люди ворчали на озорных юнцов…

У Всегородней избы оба парня, остепенившись, умылись снегом, поправили шапки и опояски и, отряхнув снег, налипший к ногам, взошли на крыльцо.

— В стрельцы? — приветливо воскликнул Захар, увидев друзей, и снова склонился к работе, выписывая ярлык для пожилого кожевника, пришедшего записаться вместе с двоими юными сыновьями.

— Ну, давай: «Яков Михайлов, сын кузнеца Мошницына, от роду лет — осьмнадцать…» — смеясь, произнес Захарка и взялся за чистый ярлык. — Саблю, чай, хочешь привесить? — весело спросил он.

— Чего ж не привесить?! Ты ведь привесил! — сказал Якуня.

— Тебе к лицу будет с саблей — лицом румян, пригож, как девица! — насмешливо поддержал Захарка.

«Посадский», — вписал он.

Якуня зарделся и стал еще больше обычного похож на Аленку.

— В конные, что ли, писать? — подмигнул Захарка и, не дождавшись ответа, в углу ярлыка поставил большое «С», что означало «стремянный». — Держи, стрелец, — сказал он, протянув ярлык.

— Ты тоже в стрельцы? — спросил он Иванку.

Захар пододвинул поближе чистый листок и писал, бормоча: «Иван Истомин, сын звонарев, от роду лет…» Вдруг он остановился.

— Постой-ка, Ваня. Ты ведь не вольный… Ты ж из владычных людей.

— Врешь! Макарка хотел в холопы меня, а я не холоп. Я — гулящий! Кой я владычный, коль в кузне посадской тружусь?

— Верно, — в задумчивости сказал Захар. — Ну, погоди. Смотри, ярлыков бы никто не касался. Я — мигом.

Захарка вышел в соседнюю горницу. Иванка ждал.

Вошел Захар с недописанным ярлыком.

— Нельзя, Иван, — сказал он. — Я дворянина спрошал, писать ли холопов и трудников монастырских, — он не велит.

— Ты б воеводу бежал спрошать! — вспыхнул Иванка. — Мне что дворянин! Мне старосты земски указ, не дворяне!..

— Ну-ну, не ори, не ори! Не в конюшне! Тот дворянин от старост посажен к прибору стрельцов да по ратным делам. Молвил «нельзя» — и нельзя! Эк все холопы сбегут во стрельцы. Кто же работать в холопстве станет?!

— Где старосты земски? — со злостью воскликнул Иванка.

— Нету во Всегородней. Утре придешь — и будут! — сказал Захар.

Он разорвал ярлык, на котором начал писать Иванку, и обратился к вошедшему парню.

— В стрельцы? — как обычно, спросил он.

Якуня ждал у крыльца.

— Пошли за ружьем! — весело крикнул он, махнув своим ярлыком.

— Иди к чертям! — оборвал Иванка, и, сорвав на Якуне обиду, с болью в горле он, не оглядываясь, бросился прочь от Земской избы.

На другой день Иванка, оставив работу в кузне, явился в Земскую избу к Гавриле.

— Дядя Гавря, вели Захарке меня приписать в стрельцы.

— Ишь, возрос воевода! — усмехнулся Гаврила. — Чего же тебя не писать! Под носом, глянь-ка, темнеет чего — не сажа! Пишись, пишись!..

— Он не пишет, — мрачно сказал Иванка.

— Пошто?

— Дворянин не велит какой-то. Сказывает — ты, мол, холоп и нельзя во стрельцы!

— Ишь ты, дело какое!.. Какой дворянин сказал?

— А я знаю?!

— Захар! — громко окликнул Гаврила.

Захарка вбежал.

— Пошто не пишешь Ивана в стрельцы? Кто не велит?

— Иван Чиркин. Ты сам наказал его слушать, а он не велит холопов писать… Посадских — писать, а холопов не мочно.

— Да я, Гаврила Левонтьич, ведь я не холоп. Макарий корыстью хотел меня ставить в трудники, а записи нет на меня. Я гулящий… Какой я холоп!.. — с обидой и горечью заторопился Иванка.

— Постой, воевода, постой, не спеши, — остановил его хлебник. — Ты, слышь-ка, иди да работай, а завтра во всем разберемся. Чай, хочешь не ты один!..

— Были еще у тебя холопы? — спросил Гаврила Захарку.

— С десятка два было, а станем писать — прознают и побегут отовсюду, — ответил Захарка.

— Ступай, Иван, разберемся. Завтра скажу, не горюй! — утешал Гаврила.

Но Иванку не успокоил его степенный и ласковый голос. Он уже не пошел в кузню, а возвратился домой.

Взглянув на него, бабка сердцем почуяла над любимцем невзгоду.

— Что стряслось, голубочек? — спросила она. — Что ты черен, как туча?

— То и черен — где б жернова взять, не знаю…

— К чему тебе жернов?

— Веревку на шею да с жерновом в воду!

— Ох, господи Сусе! Да что ты! Обидел кто?

— Все Захарка проклятый! Повсюду Захарка!

— А мы краше сосватаем, Ваня, — успокоила бабка.

— Да я не об том…

— Об чем же, Ванюша? Уж ты мне скажи. Кто лучше бабушки присоветует! Вместе рассудим.

И слово за словом бабка выпытала его обиду.

— Все минется, Ваня. Правда на свете всегда победна!

Захватив кошелку, словно идя на торг, бабка направилась во Всегороднюю избу.

Оба старосты были на месте.

— Чего же вы с малым творите, бессовестны люди! — воскликнула бабка входя.

— Что стряслось, Лукишна? — спросил кузнец, ничего не слыхавший о том, что случилось с Иванкой.

— Не тебе бы спрошать, не мне ответ держать, — отрезала бабка. — Пригрел ты змея за пазухой. Сказывают, и дочку ему же прочишь.

— Кому дочку прочу? К чему тут дочка в земских делах! — огрызнулся Мошницын.

— Все к одному: обижаешь Ивана, а того-то балуешь! Захарка твой, ненавистник Иванушкин, злобу держит на малого. А в чем тут Иванка винен, что девке люб!.. Ликом румян, волосами кудряв дался и умом взял, и силой, и вежеством, а что твой Захарка? Недаром робята с мальства прозвали Пан Трык: зипун-то нарядный, а разум, вишь, с пятнушком — с равными сварится и старших не почитает… Не-ет, Иван не таков!..

— Да ты что, свахой, что ли, пришла, кочерга? Не к месту! — со злостью сказал кузнец. — Нет иного дела, как Ваньку хвалить, так ступай отсюда.

— Ка-ак так «ступай», всегородний староста?! Да куды ж ты меня, горожанку псковскую, из Земской избы гонишь! Что же мне, на съезжую к воеводе за правдой ходить?! Неправду в Земской избе творишь, а за правдой на площадь? Не те времена: я на площадь пойду, своею рукой во сполох ударю. С дощана закричу народу, как ты с Захаркой измену копишь. Я те дам «кочерга»! В земском месте да старухе охальное молвишь!..

Все бывшие в Земской избе побросали дела, обратясь к бабке.

— Постой, Лукишна, не горячись, не надсаживай печень — сгодится, — вмешался хлебник. — Ты толком сказывай, чего ради пришла?

— Того ради и шла, чтобы правды добиться. Ты сам рассуди, Гаврила Левонтьич: али Иван кафтан посрамит стрелецкий? До смерти на правде стоять будет — в том и взрощен! Сызмала правду любить обучала. Али, мыслишь, он в чем оробеет? Ирода Ваську Собакина и огнем палил, и водой мочил, и за глотку давил. Ну-ка, кто другой на беспутника, на обидчика покусился? Немца кто поймал на Великой? А ныне ему и «спасибо» от мира: иди, мол, не надобен!

— Во-он ты про что! — наконец догадался хлебник.

— Во-он про что! А ты думал? И сказываю — измена!

— Какая же в том измена? — спросил Гаврила с едва заметной усмешкой.

— А такая! Владыка измену на город творил? Творил. Иванкина бачку в железы продал? Продал! А Захарка Ивана владычным холопом пишет! Где же правда? Пошто его во стрельцы не берут? Захарка у вас своеволит! Он, вишь, старостам земским указ. Своего-то умишка у старост не вдосталь?.. Аленка молоденька девка — и та разумеет лучше…

— Ты вот что, старуха: ты дочь мою не срами! — оборвал кузнец.

— Мне срамить?! Да кого, Алену? Срамить?! Да издохни я разом на месте!.. Такую жену бы Иванушке — и умерла бы спокойно! Не в бачку дочка далася: не девка — жемчуг бурмитский! — кипя негодованием на кузнеца, разливалась бабка. — Тьфу, да что я, старая! Не к тому сейчас слово, — спохватилась она. — Во стрельцы-то Ивана писать укажи Захарке, Гаврила Левонтьич!

— Указал уж, Лукишна, пусть приходит, — сказал Гаврила, — никто перечить не станет.

— Указа-ал? — удивилась бабка. — Чего ж ты молчишь, бесстыдник! Пошто ж я слова золотые на ветер пущаю! Так, стало, идти Ивану?

— Идти, Лукишна, идти, — подтвердил хлебник.

Воротясь с пустой кошелкой домой, бабка взъерошила кудри любимца.

— И все-то ты попусту плел, неразумный!.. Иди да пишись во стрельцы — никто тебе в том не перечит! — сказала она и радостно расцеловала питомца.

6

— Напрасно спорили во Всегородней над челобитьем — загинула грамота наша. Раз челобитчиков похватали да заковали в железы, то и грамоту нашу бояре хитростью изолживят, а государь ничего и ведать не будет о наших нуждах, — говорили во Пскове. — Надо нам новое челобитье писать государю, просить его правды.

И земские выборные снова сошлись для составления челобитной.

— Мы отсель пишем, лишнее слово сказать страшимся, а недруги наши в Москву коробами лжу возят, на город клеплют. Писать так писать уж сплеча обо всех нуждишках. Половинничать нам не стать! — уговаривал Прохор Коза собравшихся для составления новой грамоты.

Середние и меньшие люди стали теперь хозяевами всего города, и дворяне да большие посадские не смели уже шуметь, как в первые дни. Выборные обратились к Томиле.

— Пиши, Томила Иваныч, всю правду: пусть ведает государь, каково житьишко народу под воеводской силой. Пиши сам, как ты знаешь. Человек ты книжный и худо не сделаешь, а мы припись дадим! — говорили выборные меньших.

Но были и робкие, осторожные люди, которые удерживали составителя челобитной от излишней смелости, и Томила не спорил с ними, боясь нарушить единство, которое установилось в городе и казалось ему дороже всего.

— Есть слух, что бояре пошлют на нас войско, а буде придется сидеть осадой, то все спасенье наше в единстве, — сказал Томила Гавриле Демидову.

Каждый вечер Томила «чернил» дома новую статью, чтобы утром прочесть ее во Всегородней избе земским выборным.

«О воровском, государь, ни о каком заводе и мятеже ни у кого совету в твоем городе Пскове не было и ныне нет же, — писал Томила. — А воровской завод — от богатого гостя Федора Емельянова и воеводы Никиты Сергеевича, окольничего Собакина. Федор Емельянов со своим подручным Филипкой Шемшаковым хлеб дорожит, а воевода ему потакает. Федор с немцами пирует у себя в дому и советы держит, а воевода тому не перечит. А про что с торговыми немцами советуют, и того, государь, нам и всему граду неведомо, а немцы, государь, исстари обманщики — сколь раз подо Псков войной приходили… И многие, государь, бывали побоища около города Пскова в засадах и в пригороцких уездах, и ныне знать, где те побиенные почивают».

В Земской избе подымались с мест посадские люди, стрельцы, пушкари, попы — все говорили свои нужды, и Томила писал их жалобы.

Он писал о том, чтобы в городе впредь окольничим, и воеводам, и дьякам во всяких делах расправы чинить «с земскими старостами и с выборными людьми, да чинить по правде, а не по мзде, не по посулам». «А воеводам в лавках безденежно товаров не брать и работать на себя ремесленных людей безденежно не заставляти. А стрелецкого и пушкарского жалованья воеводам не половинить. А приезжих немцев в градские стены не пускати, дабы не могли они стен и снаряда вызнать».

Псковитяне также просили царя в своем челобитье, чтобы указал собирать с посадских людей подати не по старым писцовым, а по новым дозорным книгам, «в коих промыслы и торговли указаны подлинно».

Под конец просили они посадить в тюрьму за воровство Федьку Емельянова и его подручного — площадного подьячего Филипку Шемшакова, не продавать немцам хлеба из Пскова и прислать для сыска во Псков великого боярина Никиту Ивановича Романова, который «тебе, праведному государю, о всем радеет и о земли болит».

Челобитную подписывали всем городом, и мало было людей, которые отказались поставить свою подпись.

— Сила, сила в единстве, Левонтьич! — твердил Томила, радуясь сбору подписей. — Да надо нам еще между городами единство. Пошлем по всем городам список нашего челобитья: стоим-де в таких статьях, да и вам стоять на таких же, и по всем городам народу стоять на той правде — и недругам нашим той правды не сокрушить!.. А перво пошлем брату нашему Новгороду во Всегороднюю избу…

Когда выбрали новых челобитчиков, во главе которых ехал дворянин Воронцов-Вельяминов, Томила задумал перехитрить московских бояр: чтобы грамота дошла до царя, он написал ее точный список и, по совету Козы, отдал верному городу человеку — казаку Мокею.

— Скачи, Мокей, в день и в ночь. На Москве разыщи боярина Никиту Ивановича Романова. Добейся его увидеть. Никому иному, окроме его, не давай столбец, токмо боярину в руки. Моли на коленях, пусть примет. Другие бояре изменны. Борис Морозов с товарищи грамоту переймут — изолживят. А боярин Никита Иванович недаром в чести у московских людей. Он правду любит. Слышь, Мокей, никому иному не дай.

— Уж надейся, Томила Иваныч, — тряхнув упрямой рыжей головою, ответил казак. — Ни жены, ни детей у меня. Один человек на свете живет — он себе волен. Никого не страшусь и дойду, добьюсь видеть боярина.

— Поспеешь прежде челобитчиков?

— Я с Дона! Пусти на коне татарина и донского казака — татарин отстанет!..

Казак ускакал.

Второй список Томила писал для Новгорода.

— Вот ты пишешь, Иваныч, к новгородцам, — сказал Гаврила. — А как тебе ведать их беды? Может, у них нуждишки совсем иные, и они челобитье иное пошлют государю.

Томила качнул головой.

— Одни скорби, одни недуги по всей Руси, и целить их одним снадобьем, — сказал он. — Вишь, чего пишет Панкратий Шмара из Новгорода. Никто не научал новгородцев, а так же содеяли, как у нас: хлеба немцу не дали вывозить, и немца схватили, и листы у него выняли, и деньги под стражу поставили. Да пишет, что богатого гостя Стоянова двор подожгли и житниц его пограбили… Да помысли только: митрополита своего всем городом били за изменны дела, как у нас Макария.

— А чья же возьмет, Томила Иваныч? — спросил хлебник.

— Коли крепко стоять по всем городам, то наша возьмет. Пишут новгородцы, что будут стоять во всем до смерти. Боярин Хованский пришел на них из Москвы. Держатся против боярина, не устрашились…

Беседу их перебил ворвавшийся бомбой Прохор Коза:

— Томила Иваныч, Гаврила Левонтьич! Окольничий с дьяком прискакали из Москвы!

— Ой, много в Москве окольничих! Этак у нас их садить — и тюрьмы не хватит, — с усмешкой заметил Гаврила. — Куды его отвели?

— Спрашивал окольничий, какой лучший дом в городе. Указал ему Федора Емельянова дом. Туды они и поехали. А в проезжей грамоте писано, что едут по государеву указу для тайного дела, а припись у печати — боярина Бориса Ивановича Морозова.

— Чего же ты его в Омельянова дом пустил? Он, может, какую от Федора тайную грамоту в город привез! «Для тайного дела»! У нас все дела во Пскове не тайны, а явны, — укорил Томила.

— Куды же его девать, Иваныч? — спросил Коза.

— А, черт с ним, пусть там сидит! Да глаз с него не спускать, с кем будет водиться, — сказал Гаврила. — Захарка Осипов тут ли?.. Эй, Захар! — громко позвал он.

Захарка вошел.

— Тайное дело есть до тебя: у Омельянова палаты походишь вечером, с девицей с какой ни есть посмеешься, а глаз держи на воротах. Окольничий с дьяком из Москвы прискакали. Куды пойдут, кто к ним ли придет — гляди пуще! Спишешь всех, кто пойдет.

— Уж посмотрю, Гаврила Левонтьич!

— Иди.

Поздно вечером Прохор Коза проехал по улице мимо дома Емельянова. Захарка стоял с какой-то девушкой у самых ворот Федора. К ночи его сменили двое стрельцов, вооруженных саблями и пистолями. Им дан был наказ никого не пускать со двора, ни во двор.

Поутру большая толпа псковитян окружила дом Емельянова. Слышались выкрики, насмешки.

В выбитые и выдавленные в первый день восстания окна летели с улицы камни. В окнах не показалось ни души.

Наконец из ворот вышел дворянский слуга.

Его окружила толпа.

— Ты, малый, чей будешь?

— Окольничего князь Федора Федорыча Волконского человек.

— Куды идешь?

— Послал господин в съезжую избу.

— В съезжей нет никого. Мы тебя сведем к земским старостам во Всегороднюю.

— А мне что, куды ни сведете!

И толпа, окружив слугу, привела его в Земскую избу.

— Мой господин, князь Федор Федорыч, указал отвесть ему для постоя иной дом. В Емельянова доме стоять не можно: людишки псковские шумят, камнями в окна мечут, — сказал слуга.

— Скажи своему князю, парень, что мы его княжих дел в Земской избе не ведаем. Пришел бы чин чином в Земскую избу, поведал, зачем приехал, проезжую грамоту явил бы да иные грамоты, буде есть. Тогда и дом ему отведем по чину и званию. А может, он и не князь, а лазутчик какой иноземский — почем нам знать! — сказал Томила Слепой.

— Как не князь?! — возмутился парень.

— Да ты не шуми. Может, князь — нам как знать. А может, и ты с ним лазутчик и оба вы для изменных дел. Станем огнем пытать, и признаетесь сами, — вставил Гаврила.

Парень перекрестился.

— А ты не бойся. Иди скажи князю. Он сам рассудит, как быть, — успокоил Слепой.

Пока шла беседа в Земской избе, некоторые из провожатых псковитян вошли в избу и слушали весь разговор. Они любопытной гурьбой проводили малого от Земской избы обратно ко двору Емельянова.

Когда Волконский и бывший с ним дьяк Герасим Дохтуров выехали было из ворот, толпа горожан удержала их.

— Воротись, люди добрые, на конях не пустим скакать — не в Москве. Пеши ходите.

Волконский помнил, как был он бит во время соляного бунта такой же толпой, и покорился.

За князем шла сзади гурьба посадских. По дороге еще приставали люди, и шли все вместе. Когда же окольничий миновал Всегороднюю избу, народ заволновался:

— Эй, князь, не туда пошел!

— Тут она, Всегородняя! — крикнули за спиной.

Герасим Дохтуров хотел отвечать, но Волконский остановил его.

— Молчи, Герасим. Пускай себе каркают, а ты словно не слышишь, — шепнул он дьяку, и оба едва заметно прибавили шагу.

— Князь! — крикнули сзади.

— Упал в грязь! — поддержал второй голос.

Раздался сзади пронзительный свист в три пальца. Волконский держался, чтобы не оглянуться, но дьяк оглянулся и увидал, что впереди посадских за ними бежит толпа ребятишек и передний из них уже метит в него снежком. Дьяк вобрал голову в плечи, и снежный комок миновал его, но залепил ухо князю.

— А-а-а! — заорали ребята, и еще несколько снежков попало в голову, спину и плечи Волконскому и дьяку.

— Только донес бы господь до Троицкого дома, а там в соборе схоронимся, — сказал дьяк.

Они шагали теперь насколько возможно быстро, но Троицкий дом был еще далеко впереди.

Ребятишки настигли их и лупили в упор снежками и комками навоза.

— Не обернись, — хотел удержать Волконский, но дьяк уже повернулся и стал отбиваться палкой.

Обрадованные сопротивлением, ребята с визгом кинулись в свалку. Дьяк был обезоружен, и детвора дергала его теперь безнаказанно за полы и за длинные рукава.

— Стой, дьяче, — сказал мужской голос, — идем в Земскую избу.

Волконский оглянулся, и, увидев, что дьяка схватили, подобрал длинные полы, и помчался бегом.

— Братцы, ведите того, — раздались голоса за его спиной, — а мы длинного схватим.

Князь Федор Федорович бежал, тяжело дыша. За ним мчался румяный Федюнька, двенадцатилетний Иванкин брат. Он ловко гвоздил окольничего жесткими снежками по шапке, каждый раз попадая так, что снег сыпался за ворот. Они пробегали мимо свечной лавки, когда из сторожки вышел Иванка.

— Федька, ты куда? — окликнул он брата.

— Князя ловим! — радостно крикнул Федюнька и запустил новый снежок так ловко, что сбил с Волконского шапку. Федюнька подхватил ее и кинул хозяину в голову.

— Имай, имай! — кричала сзади ватага посадских.

Иванка тоже пустился в погоню.

Волконский пробежал мимо архиепископского дома, мимо воеводского двора и вбежал в Троицкий собор. Ребята отстали у паперти, не смея бежать в церковь.

Погоня с шумом ввалилась в собор. Непривычно громко отдавались под просторным куполом пустой церкви простые голоса с обыденными, немолитвенными словами:

— Куды ж он схоронился?

— Ишь заскочил, как мышь в нору!

— Тут он! — крикнул Иванка из алтаря, куда вбежал вслед за князем.

— Тащи его к нам! Всем-то в алтарь негоже! — отозвались из толпы.

— Веду! — крикнул Иванка.

В алтаре послышалась возня, что-то упало, и через миг Иванка вывел окольничего из боковых дверей алтаря за длинную рыжую бороду.

Оба они были встрепаны и тяжело дышали. Лицо Волконского перекосилось от боли и злобы. Нарядная сабля его торчала у Иванки под мышкой. Сходя с амвона, Волконский выронил шапку. Кто-то поднял ее.

— Там грамотка. Грамоту выронил, эй! — окликнули сзади.

Волконский рванулся за грамоткой, но Иванка дернул его покрепче за бороду.

— Тпру, балуй! — прикрикнул он, развеселив окружающих и заставив пленника смириться.

Посадский парнишка поднял бумагу и подал. Иванка, не глядя, сунул ее за кушак.

Большая толпа стрельцов и посадских с копьями, рогатинами и топорами ждала их у паперти.

С Рыбницкой площади уже разносился голос сполошного колокола, собирая народ ко всегороднему сходу.

Когда в Земской избе обыскали Дохтурова, при нем нашли царский указ о том, как следует «смирять псковское мятежное беснование».

— «Дву человек: Томилку Слепого и Гаврилку Демидова казнить смертью, — читал с дощана на всю площадь Томила Слепой, — да четверых воров и пущих заводчиков по дорогам повесить, и тех воров имяны Мишка Мошницын, Никитка Леванисов — мясник да стрельцы Прошка Коза да Максим Яга. А остальных воров по сыску, колько человек доведется, велети в торговые дни бити кнутом нещадно да посадить в тюрьму… А для вычитки того нашего указу собрать на Троицкий двор к архиепископу Макарию дворян и детей боярских, стрелецких и казачьих голов, и казаков, и стрельцов, и земских старост, и посадских лучших и середних».

— А меньших, нас, не звали? — насмешливо крикнули из толпы.

— Меньшие не надобны — одни богаты нужны во советах! — отозвался второй голос.

— Эй, рыжий, сколь человек в тюрьму вкинешь да кнутьем бить станешь? — кричали Волконскому.

Иванка вынул из-за кушака записку, оброненную князем в церкви. В ней не оказалось ничего, кроме имен тех из псковитян, кто стоял поближе к Земской избе.

Народ потребовал читать и эту записку. Ее прочитал вслух с дощана Иванка. Кроме имен, уже названных в царском наказе, был длинный список.

— «…Стрельцы Никита Сорокоум, Муха, Демидка Воинов, два брата-серебряники Макаровы, беглый человек боярина Бориса Ивановича Морозова, портной мастер Степанка, казак Васька Скрябин, звонарев сын Истомин беглый владычный трудник Иванка, Георгиевский с Болота поп Яков, стрелец Иовка Копытков…» — читал Иванка.

Толпа грозила оружием, кричала при каждом имени своих лучших заступников. И только стрельцы да земские выборные охраняли окольничего от яростного гнева толпы.

— Кто тебе дал грамоту с именами? — спросил Гаврила.

— Неведомый человек пришел, дал грамоту да убег, — ответил окольничий.

— Не вракай, сказывай правду! — крикнул ему Захарка. — Сказывай лучше, князь Федор Федорович, кто тебе грамотку дал? Смотри, велит народ под пытку тебя поставить.

Волконский разорвал ворот и вынул золотой крест с груди.

— Вот крест целую: не знал никогда того человека раньше! — воскликнул он. — Не бывал я в вашей городе прежде. Никто мне неведом.

— По письму угадать можно, чья рука, — предложил Иванка.

— Кажи, — сказал Захарка, — я знаю все руки! — и взял у Иванки грамоту. Он долго смотрел на бумажку и вслух заключил: — Пустая затея! Письмо и письмо — на все руки схоже… Хоть на мою — и то! — И как бы для того, чтобы все осмотрели и убедились, он передал грамотку стоявшему у дощана в толпе стрельцу Ульяну Фадееву.

— А что же, может, и ты писал, недаром весь вечер стоял у дома, — серьезно сказал Иванка и тут только сообразил, что почерк казался ему все время знакомым. — Ты писал! — внезапно выкрикнул он.

Но народ принял это за шутку, и все кругом засмеялись. Засмеялся и сам Захарка.

— Уж не ты ли писал? — спросил он Иванку и подмигнул.

Но Иванка был уверен теперь, что почерк не чей иной, а Захаркин. Это были те самые хвостатые буквы, которые Иванка так ненавидел.

— Где грамотка? — крикнул он, подскочив к Ульяну Фадееву.

— Ему, что ли, отдал, — равнодушно кивнул стрелец на соседа.

— А я — тому, — указал тот еще дальше.

Иванка бросился спрашивать дальше, но грамотки не было: она пошла по рукам и пропала в толпе.

— Братцы, грамоту скрали! Захар писал, братцы! Ей-богу, Захар! — закричал Иванка в растерянности и отчаянии.

— Он у тебя лошадь, что ли, с конюшни свел аль невесту отбил? — с насмешкой спросил Фадеев.

— Может, ты сам написал, чтоб за Аленку помститься! — крикнул стрелец Сорокаалтынов.

— Неладно, Ваня, — кротко сказал Захарка, — ино дело наш спор за девицу, ино земски дела. Не путай!

Хлебник поднял руку, прерывая шум и крики.

— Скажи сам, князь, не сей ли к тебе приходил? — спросил он Волконского, указав на Захарку.

— Тот не молод был, — возразил окольничий.

— Что зря-то слушать пустых брехунов! — оборвал Мошницын, раздраженный упоминанием Аленки на площади, перед толпой. — Кабы грамота не ровна была всем, то как бы читали? Зато один пишет, а все читают, что буквы одни. Как по ним угадать!..

— Иди, Иван, с дощана. Заработал от князя саблю — и баста! — с досадой и нетерпением указал Коза.

Сдерживая обиду, Иванка спустился в толпу. Допрос Волконского продолжался, но Иванка не слышал расспросных речей. Он думал лишь об одном: как доказать, что записку писал Захарка.

— Неладно, Ваня! Аленка тебя пуще прежнего любит, — сказал Якуня, увидев его в толпе. — Вечор про тебя спрошала, пошто не пришел обедать… Захарке бы в обиду лезть да клепать бы, а не тебе!

— Уйди, а не то вот и дам!.. — озлился Иванка.