1
Угли в костре едва тлели. Казаки ели похлебку, сидя вокруг огня. Лесные тени сгущались. Наступала сырая, прохладная ночь.
— Степан, клади ложку! — сказал один из казаков. — Как в прошлую ночь, пузо набьешь — и заснешь в карауле…
— Сколь ден уже идем, а шишей не видать, — возразил второй казак, — и похлебка-то не густа, с нее не уснешь!
— Братцы, ради Христа, — раздался голос из ближних кустов.
Все пятеро казаков разом вскочили, схватившись за сабли и за пистоли.
— Кто тут? — крикнул один из них, выступая вперед.
— Православный, братцы! Спал тут в кустах, а проснулся — гляжу, вечеряют люди. Я мыслил — шиши, лежу и дыхнуть не смею… А как услыхал, что сами шишей опасаетесь, то и душой осмелел…
— Выходи! — приказал казак.
Молоденький малый в цветном кафтане, в собольей шапке вышел к костру.
— Кто вы, оружные люди, не казаки ли?
— Сам видишь.
— Братцы мои! Пособите мне господа ради! Я сын боярский, на царскую службу взят подо Псков, а шиши теми днями крестьян всех моих увели и на дом грозятся. Приехал в деревню, гляжу — в дому моем люду чужого полно… Хотел я к полку воротиться — шиши по дорогам.
В голосе сына боярского слышались слезы.
— А ну, где твой дом? — спросил старший казак. — На кони, братцы! — позвал он всех остальных.
Залив костер и вскочив по коням, пробирались они через лес.
Когда под копытами одного из коней громко хрустел сук, сын боярский пугался, хватал за рукав казака.
— Сторожа у них. Зашумим — то и схватят! — шептал он.
— Робок ты, робок, боярский сын! — подсмеивался казак. Впереди мелькнули огни деревеньки.
— То мой и домок, — прошептал сын боярский. — Пойду вперед, догляжу. Коня береги, казак. А петух закричит — то ко мне поспешайте, — стало, время напасть на шишей!..
Он пошел вперед. Казаки стояли, не сходя с коней, ожидая знака. Кони чего-то страшились, дергались, переступали… Одному из казаков показалось, что рядом в кустах захрустел сучок. Но тьма окутала все, даже самих кустов не было видно.
— Кто тут? — дрогнувшим голосом робко спросил казак.
— Я, — отозвался голос. — Чего стряслось-то, робята: кругом шиши по кустам — никуда не уйти! Да, кажись, я и сам-то не сын боярский, а псковский подсыльщик… Чего и делать — не знаю!.. Сдаваться вам, что ли?..
— Не балуй! — крикнул казак, и во тьме лязгнула его сабля.
— Дурак ты, слушай, — ответил голос из мрака. — Все ли тут, братцы? — громко спросил он.
— Все-е! — хором крикнули по сторонам сотни голосов.
Кругом по лесу уже разгорались факелы.
— Слазь, казаки, с коней, — приказал Иванка. — Знать, не сын я боярский, проклятый такой, обманул вас!..
В свете факелов по лесу и в кустах виднелись воины. Медленно, словно раздумывая и колеблясь, казаки слезли с коней.
— Вяжи их! — сказал дюжий мужик в железных кованых латах и выехал из кустов.
Двое подчиненных его, одетых в деревянные панцири, но в поярковых треухах и лаптях, вышли вперед с вожжами. Казаки, видя огромную толпу вокруг, уже не смели и думать о сопротивлении.
— Куды скакали? — спросил крестьянский вожак Павел Печеренин.
— Тебя искали, — ответил казак.
— На ловца и зверь бежит! — ответил с насмешкой Павел. — Пошто ж вы искали меня?
— Дороги вызнать ко Пскову.
— Отколе вы, из каких казаков?
— Лужские.
— Вон куды залетели! Мы нешто в Лугу к вам лезем? Пошто вы на нас?
— Не мы хозяева. Нас посылают — мы едем.
— Сколь же вас шлют?
— Не спрошай напрасно, шишовский боярин! Мы крест целовали: нам службы не мочно выдать, — ответил старший казак.
— Ин с пытки скажешь! — спокойно возразил он. — А ну, братцы, клади костер.
В кустах затрещало ломаемое сучье, и охапки хвороста одна за другой повалились в кучу.
Казаки стояли, плотно столпившись, и сурово молчали. Когда же один из факелов склонился к костру и огонь побежал по широким сухим веткам, — молодой светло-русый казак упал на колени.
— Православные! Братцы мои! Не губите огнем! Что мне боярская служба! Всю правду открою!
— Молчи, Сенька! Душу погубишь, дурак молодой! — крикнул старший казак.
— А ну, заткни ему глотку, Агап! — указал Печеренин.
Двое лапотников в латах схватили за голову старшего казака и сосновой чуркой заткнули рот.
— Мы не бояре, Семен. Без дела людей не жарим, люди не гуси! Сказывай все подобру, — обратился Печеренин к молодому.
— Не так их спрошаешь, Павел, — подсказал Иванка, узнавший обычаи расспроса, — может, казак соврет — как узнать! А спрошати их всех одиночно да после их правду сличать, то и знатко будет.
Печеренин согласился, и молодого казака, отделив от товарищей, увели в глубину леса. Так и расспрашивали их порознь одного за другим.
От казаков узнали, что высланный из Луги отряд должен отнять дороги на полдень от Пскова, перерезав последний путь на Остров, Изборск и Печоры.
Когда Гаврила отправил Иванку из города к Копыткову и Павлу Печеренину, во Пскове тогда шли лишь невнятные слухи о приближении нового войска, и хлебник решил, что биться с врагами легче поодиночке, чем сразу с обоими.
Он все готовил к большой решительной битве с Хованским, в то же время приготовляясь к тому, чтобы разбить подкрепление, не допустив его до самого Пскова.
Иванка привез восставшим крестьянам обещание хлебника истребить в самом городе всех помещиков и бояр. Еще три бочки пороху и свинец, привезенные крестьянам, должны были служить залогом союза. Какой-то кузнец сладил в лесу кузню, вдалеке от проезжих дорог, где никто не мог вызнать, и в ней плавил и сваривал железные обноски и куски, годные для поковки.
И вот из лесной кузни пошли выходить копья и сабли…
Им приносили изломанные пищали, старые самострелы — и они все быстро починяли…
Работали так несколько дней, а за это время крестьяне для них пригоняли дворянский скот и грузили обоз хлебом. И вот из-под Порхова потянулся обоз.
Хованский послал сюда же стрельцов и дворян отрядами человек по пятьдесят — промыслить кормов у крестьян.
Стрельцы Хованского наезжали на крестьянские дворы и отбирали последних коров и последний хлеб у крестьян, не трогая дворянских поместий. Ограбленные крестьяне злобились еще больше и уходили в леса…
Иванка ждал, что можно столкнуться с засадой, и потому он или Кузя выезжали в дозор. Их охраняли крестьяне, вооруженные пиками и самострелами… Обоз шел медленно: крестьяне вели его по плохо проезжим лесным дорогам, чтобы не встретиться с врагом… Они шли уже трое суток. Еще сутки — и дома. Тут-то как раз и поймали они казаков… Теперь надо было предупредить Гаврилу о приближении лужского войска. Одним крестьянам, без помощи из Пскова, без опытных ратных людей, было не совладать с ними.
Занять Пантелеймоновский монастырь псковитянами, поставить на его башнях городские пушки и дать отпор приближающимся войскам — вот что было нужно сделать немедленно. А во время боя крестьяне напали бы на казаков с тылу и прорвались бы в город, где им распахнут Великие ворота.
Печеренин расставил сторожей караулить крестьянский стан, и вдруг караульные поздно ночью привели еще монаха. Услыхав голоса, вскочил и Иванка.
Караульный держал свою ночную добычу за шиворот крепкой рукой. Монах вертел шеей, стараясь освободиться.
— Веди сюда, — приказал Печеренин от костра.
— Какого монастыря? — спросил он монаха.
— Святого Пантелеймона-целителя.
— Пошто ночью шатаешься?
— Архимандрит послал, — ответил ионах, и Иванка увидел, как незаметно, за спиной, он бросил что-то в костер.
— Куда ты — в огонь?! Сгорит! — крикнул Иванка, выхватив из огня письмо. — Руку пожег из-за тебя! — укорил он монаха.
— Раздень его да пошарь — нет ли еще писем, — велел Павел крестьянам.
Монах завизжал. Один из крестьян рассердился и стукнул его по шее.
— Не вой! — крикнул он.
Иванка прочел письмо. Оно было от архимандрита Пантелеймоновского монастыря заонежскому голове Степану Елагину. Архимандрит сообщал, что воров в монастыре нет, и если солдаты обойдут Псков, свернув по левой дороге, не доходя Любятинского монастыря, то в Пантелеймоновском смогут остаться и без помехи держать переправу через Великую, чтобы охватить Псков кольцом.
— Со всех сторон прут напасти! Мало — с Луги, теперь заонежские! — воскликнул Печеренин. — Выходит — нам от Пскова подале надо, а мы сами волку в пасть лезем!
— Псков — ваша крестьянска опора, — возразил Иванка. — Задавят Псков, то и вас задавят. Помогайте, браты, горожанам…
И Иванка не был уверен в том, что важнее — скакать ли во Псков со скорой вестью к Гавриле или остаться здесь, у крестьян. Он боялся, что без него Павел Печеренин уведет крестьян ото Пскова. Но все же надо было поехать. Он обещал Гавриле дать вести и знал, что каждую ночь ожидают его на стене с веревкой, чтобы втащить наверх.
Иванка накинул монашеский подрясник и тронулся в путь.
— Иван! Эй, Иван, погоди! — окликнул его Илюша, «сынок» Печеренина, который за это время стал другом Иванки. — Куда ты?! Павел Никитич ведь без тебя ждать не станет — уйдет.
— Хуже будет, Илюша, коли войско боярское ждать нас не станет — возьмет монастырь и дороги отнимет, — ответил другу Иванка.
— Ин я пойду вместо тебя. Ты пиши письмо. Я в город снесу.
2
У Гаврилы было сговорено с Иванкой, что на псковской стене, в стороне от Гремячей башни, они каждую ночь станут дожидаться вестей. Иванка снизу бросит три раза камнем в стену, и ему спустят веревку, чтобы втащить его в город без шума, не отпирая ворот, чтобы никто не знал.
Уланка ждал. Была глухая, темная ночь, не было видно за тучами ни единой звезды. И ветер не дул. Над городом замерло предгрозье. Уже несколько ночей подряд Уланка сидел тут с вечерней зари до рассвета, а диен было некогда спать в Гремячей башне: вокруг хлебника не хватало людей… Измена сгущалась в городе. Нехватка хлеба и мяса, невозможность ловить рыбу, отсутствие пастбищ и голодный рев отощалого скота по ощипанным улицам и дворам — все обессиливало народ и грозило изменой. Гаврила не спал уже несколько ночей. Он посылал своих людей по базарам и в церкви, велел им расспрашивать и выслушивать мнение народа. «Повинщики», «поповщики», «литовщики» были притащены в Гремячую башню.
Когда стали пытать литовца Еселя Маркуса, указанного Иваном Липкиным, он назвал пана Юрку. Дворянского переводчика схватили, и он указал в этом деле Томилу Слепого…
Хлебник выхватил из рук Пяста каленые щипцы и сам кинулся на литовщика.
— Брешешь, лях! — закричал он. — Хочешь нас друг на друга поднять, проклятый!
— Гаврила Левонтьич! Взялся не обычаем! Так, не узнавши, замучаешь ляха… Меня два раза в разбойном пытали — я ведаю, как… Пусти, — сказал Пяст.
Хлебник с размаху ударил щипцами по голове пыточного так, что литовщик свалился без слов, и, не глядя, сел на скамью, обессиленный и разбитый, словно не он пытал человека, а кто-то другой только что рвал и палил железом его самого… Юрку снесли в подвал.
На другой день били плетьми двух попов, добиваясь от них, кто принес в город уговорную грамоту боярина Хованского.
Попы не могли назвать по имени этого человека.
Его не могли назвать ни Подрез, ни Менщиков; кое-кто успел скрыться от сыска.
Дознаться, найти корни измены и перед всем народом казнить ее вожаков — стало страстью Гаврилы. Все ратное дело он поручил Прохору Козе, а сам, испитой, красноглазый, с разлившейся желчью, не выходя из башни, не видя дневного света, сидел «дознавался».
Был пытан Чиркин. Чиркин назвал десяток повинщиков из старых стрельцов и посадских, но не сумел назвать имени человека, которого видел у Сумороцкого в доме и от которого пошло челобитье. Он сказал, что лучше всех его знает Захарка.
— Спешили мы головы посекчи-то дворянам. А надобе было нам муками вызнать от них всю измену, — сказал Уланка.
В тот вечер звонарь Агафоша, который стоял в карауле у казематов башни, сказал, что пан Юрка очнулся.
Когда Уланка собрался уходить в караул на стену, Гаврила велел вести пана Юрку к повторной пытке…
Тайность сношения с восставшими крестьянами не позволяла Иванке возвратиться во Псков через Великие ворота, которые в числе других охранялись старыми стрельцами, а пробираться к другим воротам было опасно: можно было попасть на засаду московских стрельцов. Потому приходилось ожидать его самого или посланца от него здесь, на условленном месте стены каждую ночь…
Предгрозье душило Уланку зевотой… Где-то вдали глухо роптали раскаты грома…
«Не уснуть бы!» — подумал Уланка. Он подложил моток веревки под голову и тут же смежил глаза… Он не слышал, как со щебетом соскользнули по откосу стены несколько мелких камешков, не видел, как в сгустившемся мраке мелькнули рядом с ним черные тени. Обух топора ударил его по затылку…
Недвижное тело Уланки лежало на гребне стены.
Захар и Первушка молча замерли, сидя на месте убитого. В тихой ночи не лаяли даже собаки, не крикнул петух, не слышалось выстрелов. По временам со стены было слышно, как в реке Пскове всплескивала крупная рыба… И вдруг снизу в камень стены ударился камень… второй… третий… И все умолкло.
Захарка понял условный знак. Распутав дрожащими руками конец, торопливо сбросил веревку. Тяжелый моток, развернувшись, прополз в темноте за стеной… Они насторожились. Конец веревки зашевелился и натянулся снизу.
— Тяни! — прошептал Первушка.
Оба взялись тянуть. Человек цеплялся за выступы камня в стене и сам помогал им. Вот показалась его голова в монашеской скуфейке. Он оперся руками, вскарабкался, встал…
Первушка рванул веревку. Монах упал на стену…
Захар взмахнул топором над его головой, и — ни стона…
Оба с поспешностью шарили в пазухе и сапогах убитого, шарили молча и торопливо. Капнули первые капли дождя…
— Нашел!.. — прошептал Захар, пряча бумагу в пазуху…
— Скинуть вниз от греха, — дрожащим голосом произнес Первушка.
И, тяжело подняв, они сбросили за городскую стену тела обоих убитых…
3
Левонтий Бочар вошел в лавку Устинова и протолкался меж кулей в узкую дверцу отгороженной от лавки хозяйской каморки.
— Здорово, хозяин! — приветствовал он.
Устинов кинул костяшки счетов, исподлобья взглянул на гостя, словно читая на его лице еще какие-то недостающие числа, и снова перебросил костяшки.
— Здорово! — наконец откликнулся он.
— Прибытки считаешь? — с насмешкой спросил Левонтий.
— Гляди, ныне много прибытков — мошна разорвется! — ворчливо ответил Устинов. — На прошлой неделе на просо чуть поднял цены, меньшие тотчас к Гаврилке: Устинов, мол, просом стал дорожиться. А тот присылает ко мне стрельчишку Прошку Козу: мол, цены вздымать нет от земских старост указа… И гдей-то таков закон услыхали, чтоб земским старостам до купеческих цен было дело!.. Я ему — цены, дескать, не староста указует, я сам просо куплял не дешевой ценой. Что ж ты думаешь? Прошка взъелся: «Молчи! Как указано, так и торгуй!..» И торгую…
— А Русинов вон замок повесил на лавку да шасть к себе в дом: мол, товаров не стало, все продал, — сказал Левонтий. — Так Прошка к нему прибежал: «Замки, мол, народ собьет, все товары твои расторгует без денег». А что же — и станется от воров. Отворил!..
Устинов вздохнул:
— И я отворил… Говорю я Прошке Козе: мол, я жалобу напишу ко всем земским выборным в Земскую избу. А Прошка мне: Гаврила, мол, говорит, что в Земской избе сидят воры и половине в застенке место… Помысли ты — выборных земских в застенок!..
Тимофей Соснин в это время взволнованно ворвался в каморку Устинова.
— Иван, Левонтий, слыхали?! Захарку Гаврила схватил, добрался!..
— Захарку?! — в страхе переспросил Устинов.
— Вот то-то — Захарку! Не крепок малый-то: нежен да и не смел… Проврется со страху, а завтра нас всех…
— Ладно, молчи уж! — глухо прервал Устинов. Он побледнел, отложил свои счеты, поправил шапку на голове. — Что же, знать, наше время приспело… Неужто же погибать от руки бесноватого! Коль не голову срубит, так пустит калеками вековать… Значит, время!..
Второй пятидесятник старого приказа, Неволя Сидоров, поспешно вошел к Устинову.
— Захарку схватил Всех Давишь! — прохрипел он.
— Слыхали! — отозвался Устинов. — Тут нам скопом сидеть невместно. Сейчас и еще кто-нибудь прибежит. Нас всех в одном месте задавят…
— К нам, в старый стрелецкий приказ, надо ехать живей. Там только и будет прибежище нынче, — сказал Неволя. — Заставы по улицам выставим. Оборонимся.
— Ленька! Лошадь вели запрягать! — крикнул Устинов в лавку.
— Лавку не запирай. Торговали бы как ни в чем не бывало, — хрипло выговорил вначале примолкший от страха Левонтий Бочар.
Он старался держаться спокойно, но голос его задрожал.
— Слышь, Левонтий, нам всем бы поврозь до стрелецкого приказа добраться, — сказал Устинов, обеспокоенный его страхом. — Ты приходи-ка попозже туда. Вместе нам ехать негоже…
Устинов вышел из лавки, уселся на одноколку и быстро помчался по направлению к Великим воротам, где был расположен приказ Степана Чалеева.
4
Свечи и раскаленные угли горна освещали Гремячую башню сумрачным красным блеском.
На полу валялась покрытая черными пятнами рогожа, под которой явственно обозначалось очертание неподвижного человеческого тела.
Стол покрывали исписанные листки «расспросных речей». Гаврила глядел на них горящим взглядом, исступленно вчитываясь в каждую букву и перечитывая еще и еще раз за разом, хотя ему все уже было известно в этих бумагах.
Кроме него, на башне был подручный Пяста Иван Нехорошка, который, готовя кому-то новую пытку, калил на углях в горне длинный железный прут, когда на каменной лестнице башни послышалась шаги нескольких ног и стук в дверь.
— Кто? — крикнул Гаврила, вскинувшись вдруг всем телом.
— Я, Левонтьич! — откликнулся голос Пяста.
Громыхнул засов, и через высокий порог вошли несколько человек, вооруженных пищалями и бердышами. Среди них один был связан и безоружен. Нижняя часть его лица была обмотана полотенцем.
— Выдьте все… Караул держать крепко у башни… — сказал Гаврила.
— Ты, Серега, разжился вином? — спросил хлебник.
Пяст молча подал сулейку с водкой. Гаврила встряхнул ее и приник прямо к горлышку пересохшим ртом, свободной рукой шаря в карманах закуски.
Рыжий звонарь Агафоша вынул из-за пазухи репу и протянул ему.
— Спасибо. Ступайте, робята, — еще раз сказал хлебник.
Все вышли гурьбой, оставив связанного.
Гаврила сам размотал с лица его полотенце и вынул изо рта кляп. Связанный оказался Томилой Слепым…
— Вишь, что стряслось, Иваныч! — сказал хлебник.
— Чего стряслось? Что ты деешь, бесстыдник? — воскликнул Томила. — Аль ты спятил? Аль кровью не сыт?!
— Во как сыт! — указал ладонью по горло Гаврила. — Уж так-то сыт, что уж, видно, и вправду спячу!.. — Он стукнул по груди кулаком, так что гул отдался под сводом. — А покуда не спятил… нет! Покуда во здравом уме в тверезый… — сказал он хриплым шепотом…
— Когда так, то зачем указал меня связана весть? Кабы честью позвал — я бы сам пришел, — возразил Томила, помня последний их разговор.
— Хитер ты! Нет, брат, того я не хотел, чтобы сам ты шел. Я как вора и татя хотел привести тебя в башню. Так и привел! И милости нет в моем сердце к тебе. И не будет ее, Иваныч. Замучу!.. — Последнее слово хлебник прошипел каким-то змеиным шипом.
— Я мук не страшусь, — растерянно пролепетал Томила, еще не зная, зачем хлебник велел его привести.
— Слышь, он мук не боится. Июда подьячий, ин ныне потягнем на дыбу! — сказал Гаврила с какой-то особенной злостью.
Он подошел к кровавой рогоже и резким движением сорвал ее с мертвого тела.
— Признаешь?! Признаешь, изменщик?! Литовщик! Сеятель смуты в людских сердцах! Тварь продажна… Собака!.. — хрипел Гаврила. Он схватил летописца за ворот и с силой гнул его ближе и ближе к кровавому обезображенному телу замученного пытками пана Юрки. Томила понял, в чем дело, но язык его не находил нужных слов. Он словно бы окаменел.
— Признаешь! То твой дружок? От вас двоих смута на город… За невинные души дворян казненных мне бога молить! — исступленно шептал Гаврила. Он, внезапно встряхнув, повернул к себе летописца и глядел ему близко в глаза.
Водочный смрад от его дыханья душил Томилу. От смрада и страха летописца мутило. Он старался не дышать.
А Гаврила шептал:
— Каб не ты, подсыльщик латинский, то не было б смуты в сердцах народа: дворяне бы да попы мутили, а народ бы им в хари харкал!.. А ты им дал укрепленье — то твоя и вина… За что я казнил их?! За твою вину, окаянный! Грамотой славишься и кичишься, мечту плетешь! Да вот куды завели тебя пустые мечтанья! На дыбу вздерну!..
Гаврила неожиданно резким движением кинул перед Томилой пачку клочьев разорванного письма.
— Читай! Читай-ка, изменщик! Литовщик! Сеятель смуты в людских сердцах! Тварь продажная!.. — хрипел Гаврила. — Дружок твой пан Юрка признал под плетьми, какие ты вести сказал посылать за рубеж литовский!
Томила в растерянности не находил слов, без смысла глядя в бумагу. Наконец разобрал он латинские буквы, наконец-то они перестали прыгать и слились в польские слова: «…В Земской избе книжный муж Томила Слепой… Уложение Белого царства… Письма по всем городам писали и ждут восстания всей Руси на царя Алексея… Вы бы, ясновельможный царевич, поспешали бы с войском под псковские стены…»
— Признаешь, язычник?! Читай! От тебя весь корень измены, — исступленно шептал Гаврила.
Томила все понял. Пан Юрка в своей измене его запутал. Как оправдаешься?!
— За что ж мы казнили дворян?! За то, что они Руси не хотели отдать полякам?! Я вину свою искуплю, — продолжал Гаврила, — завтра на дощане укажу тебе топором снесть башку!.. Пыточны речи твои стану читать ко всему народу — пусть ведают все, от кого продажа и кто самозванцу литовскому письма писал…
Томила слушал, застыв, и по-прежнему все еще от неожиданности и обиды не мог ничего сказать в свою защиту. Горло его стеснилось щемящей болью. Пан Юрка лежал мертвый. Разве Гаврила, а с ним и весь город поверят теперь, что он, Томила, прогнал от себя пана, что он не дался в измену?!
Гаврила глядел в глаза летописца, зрачки в зрачки. Тот слушал, застыв и по-прежнему все еще не зная, что сказать в свою защиту… Схватив его за плечи, хлебник вдруг плюнул ему в лицо и швырнул его прочь так, что он, отскочив, ударился затылком о стену…
У Томилы пожелтело в глазах от удара, но он устоял на ногах…
— А нет! Не велю топором тебя сечь: чести много!.. — громко воскликнул Гаврила и раздельно шепотом отчеканил: — На свалку сведу на веревке, где дохлых собак кидают. Да крикну к народу камнями тебя забивать… Сам первый камень швырну… Дохлый труп твой оставлю сопреть на свалке в дерьме!..
— Левонтьич… Гаврила Левонтьич!.. — наконец умоляюще вымолвил летописец.
— Молчи, сатана! — прохрипел Гаврила.
Горло хлебника перехватило от сухости и возбуждения. Голос иссяк. Он жадно, со свистом вобрал в себя воздух, допил вино, схватил со стола сулейку и с размаху швырнул ее в угол. Осколки прыснули из угла по всей башне… Гаврила бессильно сел на сканью. Пяст отворил дверь с лестницы.
— Серега, дери с него все да тяни нагишом на виску, — упавшим голосом сказал хлебник.
5
Прохор Коза пришел во Всегороднюю избу к Мошницыну.
— Слышь, Михайла, стрельцы голодуют. Как с голоду биться? — увещевал Коза. — Отступится город от Земской избы. Боярин сулит хлеб раздать, как в стены придет, а мы голодом держим. Ты повергаешь стрельцов и посадских в отступность…
Михайла угрюмо молчал.
— Сам руку не смеешь поднять, то отдай Гавриле ключи. На нем и вина и грех… — продолжал Коза.
— Николи не валил на иного своих грехов и не стану! — возмущенно воскликнул Михайла.
— Чего же ты сумнишься?! Али не правое дело?!
— Правду бог один видит, а скажет не скоро! — ответил кузнец. — И сам я не знаю, где правда… Прежде мыслил я так: отдать ключи — хлеб расхитят, то пущая вина на всех ляжет… Не на меня — не того страшусь, на город царь станет гневен, на всех горожан его пеня ляжет… А я, мол, блюсти горожан своих должен, на правду наставить — на то и обрали меня… Да ныне и сам я вижу, что нужно хлеб дать народу, сам и житницы отопру, за чужую спину не стану…
Внезапно распахнулась дверь из соседней горницы. На пороге стояли несколько человек земских выборных: Устинов, Неволя Сидоров, Левонтий Бочар, ухитрившийся скрыться от сыска Гаврилы, стрелецкие пятидесятники Абрам Гречин и Тимофей Соснин.
Неволя Сидоров первый смело шагнул в комнату.
— К чему подбиваешь старосту, вор! — сказал он, обращаясь к Козе.
— Я не вор. Я голова стрелецкий, — ответил тот.
— Не стрелецкая голова, а Гаврилкина задница ты! На какие дела ты сбиваешь! К тому делу без нашего приговора не волен Мошницын, а мы, земски выборные, воли ему на то не даем. А ты, гилевщик, подавай свою саблю.
— Саблю?! — воскликнул Коза, поняв, что попался.
Он вскочил и с силой выдернул саблю, но крепкий удар кулаком в подбородок в тот же миг сбил его с ног…
— Стрельцы! — крикнул Неволя.
Красные кафтаны стрельцов старого приказа наполнили комнату. Кузнец вскочил и схватил в обе руки тяжелую дубовую скамью. Он мог бы ею сокрушить не один десяток противников.
— Михайла Петров, ты чего устрашился? — миролюбиво воскликнул Устинов.
— Не на тебя мы пришли, — поддержал Неволя. — Ты староста всегородний. Мы сами обрали тебя!..
— Тебя оберечь пришли от напасти, — вмешался Левонтий Бочар.
— Гаврилка грозился, что ныне ключи от житниц возьмет у тебя не добром, так силой, да тебя самого под пытку, — подсказал Абрам Гречин.
Связанного, не приходящего в сознание Козу оттащили в светелку.
Михайла взялся за шапку. Он был в смятении. Недоверие к старым стрельцам и к большим посадским в нем жило с первых же дней восстания. Не раз, рассуждая с Гаврилой и с летописцем, они говорили о том, что старый стрелецкий приказ может предать весь город. Теперь же Соснин, Неволя и Гречин — трое пятидесятников старого приказа — объявили его своим другом! Появление их здесь во главе с Устиновым и Левонтием Бочаром говорило кузнецу об измене.
«К Гавриле бежать!» — мелькнуло в его уме.
Он уже понял, что только решительный, смелый хлебник сумеет смирить их.
— Куды ты, Михайло Петров? — спросил Устинов.
— Дома сутки уже не был. Сон клонит, — сказал кузнец. Он хотел притвориться, но голос его задрожал от волнения.
— Ныне не время тебе уходить из Земской избы, всегородний староста! Тут стрельцы тебя охранят от напасти. Чужих в избу никого не пустят, а хочешь поспать, тут ложись да поспи, — предложил Неволя.
— Стрельцы! Караулить старосту. Из избы, ни в избу не пускать никого до утра, — приказал Максим Гречин.
— Василий Остроженин, ты в начальных останешься тут, а с тобой два десятка. Держать караулы в избе… Народу не стало б сумленья, коли снаружи держать… — указал Неволя одному из своих десятников.
— Что ж я — невольник? Колодник я, что ли?! — воскликнул Мошницын в растерянности и негодовании.
— Не мало дите ты, Михайла! — сказал дружелюбно Устинов. — Тебя от напасти блюдут, ан ты же в обиде!.. Прощай покуда!
— Пошли! — отозвался Неволя.
И вся толпа вышла из Земской избы, кроме двух десятков стрельцов, разместившихся в горницах с саблями и бердышами…
По темной улице, без шума, в молчании небольшой отряд направился к Гремячей башне. Невдалеке от башни стрельцы рассеялись, прижимаясь к заборам домов…
От молчаливой башни послышалась одинокая, то ли озорная, то ли тоскливая песня троицкого звонаря Агафоши:
Вверху в окне башни метался огонь…
С соседней улицы послышался в мертвенной тишине топот бегущего человека. Вот слышно, как тяжело, со стоном рвется дыхание из его груди…
Подбежав к двери башни и не видя крадущихся стрельцов, поп Яков выкрикнул:
— Агафоша, открой! Отвори!..
— Ты, батюшка? — осторожно спросил звонарь.
— Я, я… живее!..
Брякнул засов. Поп скользнул в башню и торопливо промчался мимо Агафоши вверх по узкой каменной лестнице…
В тот же миг в двери башни снаружи вцепился десяток стрелецких рук… Агафоша с ножом в сердце свалился у двери. Через него шагнули Абрам и Неволя…
Поп еще поднимался во мраке по каменным узким ступеням. Вот он взялся за кольцо. Ему послышалось за спиной осторожное шарканье многих ног…
— Кто там?! — тревожно воскликнул он. — Ты, Агафошка?
— Я, — громко ответил Неволя.
— Левонтьич! — воскликнул поп в безотчетном испуге.
«Не отмыкай!» — хотел выкрикнуть он, но горло перехватило и сжало. Ноги его подкосились, он схватился рукой за дверное кольцо и, чувствуя в темноте, что кто-то стоит в двух шагах от него, снова в ужасе крикнул не то, что хотел:
— Левонтьич!
Железная несокрушимая дверь сама тяжело распахнулась… Сбив с ног попа, топча его сапогами, в башню рванулась ватага стрельцов с обнаженными саблями. Удар головой в живот опрокинул хлебника. Не дав ему встать, на него навалился десяток красных кафтанов.
— Харлашка! Серега-а! — крикнул Гаврила.
Сергей Пяст с каленым железным прутом кинулся на толпу стрельцов. Звериный рев вырвался разом из нескольких глоток. Стрельцы, обожженные орудием пытки, бросились на Серегу. Пяст бил их по головам, защищаясь длинной тяжелой железной цепью. С лестницы тоже слышались звуки схватки: там в темноте бились с неравною силой приверженцы хлебника…
Иван Нехорошка, во мраке хватая стрельцов за ворот, бил их о стену головой и сбрасывал с лестницы вниз, где они увлекали других своими телами…
В башне ударил выстрел. Тогда один за другим в ответ грянули два пистолетных выстрела с лестницы… Из башенной двери фонарь осветил ступени. Нехорошка корчился у двери, схватясь за живот… Стрельцы, теснясь, лезли наверх.
— Стой тут, робята! — скомандовал им Неволя и снова скрылся за дверью.
Убитый Серега Пяст попал головою в угли, и волосы с треском вспыхнули на его голове, распространяя смрад. Очнувшийся от забытья после пытки Иван Чиркин безумно водил глазами, не умея понять, что творится.
Томила Слепой, освобожденный стрельцами, в поспешности и смятении натягивал вытертый кафтанишко прямо на голое тело…
— Слава богу, до пытки поспели, Томила Иваныч? — покровительственно спросил Устинов, похлопав его по спине.
— Попа-то спрысни водой — затоптали беднягу! — с сочувствием произнес Левонтий Бочар.
Один из стрельцов взял ведро и облил холодной водой неподвижно лежавшего на полу священника.
— Отворяй казематы, иди, там люди томятся, — послал Чиркин Неволю, уже поняв, что случилось. — А мне дай кафтан. Так негоже…
Рассвет уже пробивался в башенное окно. Поп Яков очнулся на скамье у стола, куда сунул его один из стрельцов… Мутным взглядом обвел он башню. Увидел связанного Гаврилу с кляпом во рту, Ивана Чиркина, которому двое стрельцов осторожно напяливали стрелецкий кафтан, мертвого пана Юрку, Сергея Пяста, лежавшего головой в горящих углях, съеженного и ошарашенного Томилу в темном углу, бледного, но нагло ухмыляющегося Захарку, освобожденного из каземата прежде, чем хлебник успел его пытать.
Взгляд попа скользнул по беспорядочной куче расспросных листов на столе… Что в них?! Поп схватил их и кинул на горячие угли. Огонь осветил лицо мертвого Пяста…
— Не лезь, поп, в мирские дела! — крикнул Гречин и ткнул его кулаком в шею.
— Пора заутреню, батюшка, петь. Шел бы в церковь! — сказал Устинов и, взяв попа за руку, свел по лестнице вниз…
— Гаврилку куды? — спросил Гречин.
— На подворье в особую келью, — коротко приказал Неволя. — Кляп изо рта не вынать… Поспешайте до света…
После всех, перешагнув через труп звонаря Агафоши, вышел из башни Томила Слепой. На лестнице в странных, нелепых положениях лежали тела чеботаря Артемия и зелейщика Харлашки.
Рассветная белизна покрывала город. Утренний ветерок разносил черные тучи, так и не разразившиеся грозой…
Томила долго стоял у двери, запятнанной кровью Агафоши… Какая-то пустота была у него в груди…
«Куда идти?.. Для чего идти?.. Что дальше делать?..»
Соборный колокол прогудел первым тяжелым ударом.
Боком, боком промчалась по серому небу без крика необычайно молчаливая галочья стая…
Томила снял шапку, чтобы перекреститься, но вместо того вдруг крепко прижал ее к лицу и, не глядя, спотыкаясь, побрел вдоль улицы, сам не зная куда, без цели и смысла. На пути его попалась бревенчатая стена какого-то домишка. Томила прильнул к ней и так молча остался стоять, не решаясь взглянуть в лицо наступавшего дня…
6
Город был окружен кольцом.
От Московской дороги на север до самой Великой стояли стрельцы и дворянские сотни Мещерского и Хованского. Они отрезали Новгород, Порхов и Гдов. От Московской дороги на юг, перерезав Смоленскую, стали лужские Казаки, и, наконец, перейдя Великую, замкнули кольцо заонежские солдаты, отняв дорогу на Изборск и на Остров.
В последние дни по городу шел слух о том, что крестьяне пригонят скот на убой и большой обоз хлеба. Теперь все надежды пропали…
Народ бранил за оплошность всегородних старост. В толпах, сбиравшихся по перекресткам, ворчали, что старостам вместо усобицы надобно было подумать о ратных делах.
Бранили Гаврилу за то, что не занял раньше Пантелеймоновский монастырь…
Народ ждал новых лишений.
Когда ударил сполох, все были заранее в сборе на Рыбницкой площади.
Перед смятенной толпой выступил прежде других пятидесятник Неволя. Он был выборным от стрельцов и сидел во Всегородней избе все время с начала восстания, как Томила Слепой, как Михайла Мошницын, как выборные стрельцы Прохор Коза, Максим Яга и другие.
Народ знал Неволю как одного из вожаков восстания.
— Братцы! — воскликнул Неволя. — Пропадаем, братцы. Нечем дыхнуть. Повсюду стрельцы да пушки… Пришло с государем мириться!..
Поп Яков и Мошницын в смятении переглянулись. Стрелец Копыто схватился за саблю, но в народе раздался ответный клич:
— Пропадаем, Ефим. Дыхнуть нечем!
И Неволя, ободренный народным кличем, осмелел:
— Величался Гаврилка Демидов, лез в старосты, а зачем лез Гаврилка? Для бездельной корысти, — сказал Неволя. — Пришла на город беда, прилезли солдаты. Где же наши старосты, господа? Где воевода народный?! Пьяный лежит Гаврила! До чего допился — Томилу Слепого за боярина принял, хотел пытать! Куда его деть? В тюрьму его, братцы! Город он пропил!..
— Брешешь ты! — крикнул Михайла, поняв, что случилось во Всегородней избе.
— Молчи, кликун! — заорал Захарка на кузнеца. — Загубили мир, да и беситесь, как собаки!
Михайла сжал кулаки, услышав слова Захарки.
— Помолчи, Михайла, — успокоил поп Яков, — не распаляй народ: после скажешь…
А Неволя Сидоров продолжал:
— Как началась гиль, уговаривал я вас, братцы, не делать насильства и всякого худа. Гнали меня, не слушали. Вижу — народ велит встать с ружьем, и я встал. Измены кто от меня видел? И я за народ стоял по стенам и в бой не по разу вылазил, с дворянами бился, грех приимал… Во всем был в думе с заводчиками, а ныне, братцы, что делать нам, городу?
— Сказывай, как ты мыслишь! — крикнули из толпы старых стрельцов.
Народ слушал Неволю не потому, что был он умен, не потому, что его любили и знали, а потому, что Неволя сегодня читал в сердце народном и говорил то, что думал смятенный, напуганный окружением города и усталый от осады народ.
Неволя сказал, что мыслит «обрать новых старост», которые спасут город от царского гнева и помирят с царем.
— Как Мишке Мошницыну к мировой гнуть, коли царь его смертью казнить велел! Как ему добром порешить, коли все спасение его в мятеже: не станет гили — и Мишки не станет, а Мишка из страха вас всех за собой поведет под топор… А надобно, господа, обрать таких новых старост, коих весь город знает да коих и царь казнить не велел. И те старосты для своей корысти от мира город не станут клонить…
Если бы вздумал Неволя молвить такие слова три дня назад, его бы стащили с дощана и разорвали в клочья, но сегодня слушали его со вниманием, и отдельные крики протеста заглохли в одобрительном гуле голосов.
Когда же Прохор Коза влез на дощан, чтобы сказать свое слово после Неволи, старые стрельцы из толпы закричали:
— Слазь, не то из пищалей побьем! Слазь, гилевской голова! Ты с Гаврилкой в совете был! Спьяну друг дружку пыхали, бражники!
Прохор махнул рукой и соскочил с дощана.
Тогда вышел Левонтий Бочар и рассказал о том, как ночью в Гремячей башне пьяный Гаврила буянил вдвоем с пьяным разбойником Пястом, пытая невинных людей…
Бочар обозвал Гаврилу изменщиком, и тогда внезапно народ закричал:
— Сам ты изменщик! Ступай к сатане! Брехун!
Мошницын увидел, что народ все же любит хлебника и верит ему.
Он решил, что теперь, когда Бочар просчитался, пора вступить в спор. Стоявший рядом поп Яков подтолкнул его локтем. Михайла шагнул к дощану, но его опередил стрелецкий пятидесятник Абрам Гречин.
Гречин заговорил о том, что хотя Гаврила и не изменник, но в самый опасный час напился и проспал городскую беду…
— Бывает, господа, что сын родной напаскудит, — сказал Абрам, — не убить насмерть батьке того сына, а возьму я добрый дубец да сына гораздо жахну, чтобы не клецкался, бельмы не наливал…
В народе послышался одобрительный смех.
— А плакать станет, скажу: сам, Савостенька, виноват!
И народ засмеялся, потому что Савостенька Гречин, гуляка, сын пятидесятника, стоял тут же у дощана и смутился словами отца.
— Так и с хлебником нашим Гаврилой: наш староста, нашу руку во всем держал, да нажрался винища и стал не свой… На мой бы ндрав, так палкой такого, а миру неладно старосту палкой. Ну, ин в тюрьму его на неделю, а то на три дни, а там и пустить на волю, да только не в старосты!.. — Кругом одобрительно загудели.
— Тебя, что ли, старостой?! — крикнул Михайла.
— Пошто меня? — отозвался Абрам. — Получше меня есть люди: Михайла Русинов али Неволя чем вам не старосты?!
— Больших руку тянешь! — крикнул Агапка-пуговичник.
— Под воеводу хошь! — поддержал Агапку Прохор Коза. — Я скажу, как меня нынче ночью за правду…
— А ну вас! Не даете сказать, то не надо! — Абрам Гречин махнул рукой и спрыгнул в толпу.
Тогда зашумел народ:
— Говори, Абрам, говори!
Гречин снова залез на дощан.
— Не дают сказать. За саблю хватается Прошка! Мне за мир головы не жалко, да без дела помирать не хочу, — слащаво сказал Абрам.
— Сказывай дело, Абрам, не дадим в обиду! — крикнул стрелецкий пятидесятник Тимофей Соснин.
— Про што сказывать?
— Кого старостой обирать, — прокричал Захарка.
— Да мало ль народу! Не хотите из больших — меньшие есть честные люди — Левонтий Бочар, Федор-сапожник…
И с этого мгновения никто не говорил уже о том, чтобы оставить прежних старост. Шел спор только о том, кого выбрать.
Поздно вечером кончили сход и решили на сходе Гаврилу Демидова за пьянство на три дня посадить в тюрьму, а в Земскую избу выбрать новых людей.
И выбрали всегородним старостой богатого гостя Михайлу Русинова, с ним во Всегородней избе посадили Ивана Устинова — от больших; Анкиндина Гдовленина — от середних посадских; от меньших — Левонтия Бочара и Федора-сапожника, да от стрельцов — троих пятидесятников: Неволю Сидорова, Абрама Гречина и Тимофея Соснина.
А когда народ расходился с площади, то все шли вразброд, поодиночке, в молчании и думали, что неладно сделали, и не глядели друг другу в глаза.
Прежде каждый раз после схода горожане стояли толпами у ворот и гомонили часами по улицам, обсуждая и договаривая, что было еще не досказано. Теперь же вдруг опустела площадь, вдруг опустели, затихли улицы, и по домам быстро угасли огни… Лишь в окне Всегородней избы горела свеча…
7
С рассветом Михайла сидел у стола, положив голову на руки, угрюмый и молчаливый.
Аленка не смела входить в горницу.
Михайла обдумывал все происшедшее за время восстания. Десяти дней не хватило до полугода с тех пор, как город восстал, а люди за это время узнали столько, что даже и за сто лет не узнать.
Михайла обвел взглядом горницу. Здесь все было по-прежнему: горшки да лапешки на полках, на столе каравай, обернутый шитой ширинкой, на кутнике тоже шитый полавник, темные образа с трепещущим огоньком лампадки в прокопченном углу. На гвозде у полатей Якунина шапка… А вот… Якуни уже нет!..
Как все изменилось!.. Сколько пропало людей!..
В самом доме Михаилы не стало за это время сына, болтливого, жизнерадостного Якуни. Не стало Уланки, теперь пропал Иванка… И Аленка жмется, не смея спросить ни о чем… Гаврила в тюрьме… «за пьянство»…
«За пьянство?!» — сказал про себя кузнец.
«Захарка изменщик!» — подумал он.
Он понял теперь, зачем каждый день приходил Захар, вспомнил, как каждый вечер Захарка с ним говорил обо всех городских делах, стараясь его разделить с Гаврилой, посеять меж ними рознь, внушить, что Гаврила стремится забрать под себя все дела Всегородней избы…
Не кто иной, как Захар, ежедневно вбивал в него мысль, что он должен блюсти горожан от неправды, от каждого ослушания законов…
Как только начался голод, Мошницын и сам хотел снять печать с царских житниц, тогда еще даже Гаврила не мыслил об этом деле… Захар удержал…
«Жених!» — подумал кузнец. Ему стало жаль Аленку, которая вот уже несколько дней как совсем изменилась к Захару: теперь она встречала Захара приветом и тихой радостью, как когда-то встречала его самого покойная мать Аленки.
«Захар изменил, а Иванка, тот, видно, загинул», — думал кузнец, не заметив и сам, как в мыслях его Иванка стал рядом с Захаркой…
Даже не мысль, а какое-то тайное от самого себя желание, чтобы Аленка увидалась с Иванкой, толкнуло Михайлу на хитрость.
В последнее время, после того как Якуня лежал в сторожке Истомы, Федюнька повадился в кузню работать в подручных Уланки и Липкина. Кузнец заставал его тут не однажды. Аленка к нему привязалась и после работы кормила его до отвала, чем только могла. Кудрявый, глазастый, веселый, он живо напоминал ей того Иванку, который впервые явился в их дом…
«Сам я, сам виноват, что отвадил от дома Иванку! А ныне что с девкой мне деять?! Ужли полюбила Захара?! Два года об том сам старался, а ныне страшусь… Да старое меньше ржавеет: пришел бы Иванка — забыла б она Захара», — раздумывал Михайла.
Он кликнул Аленку и велел ей снести чего-нибудь из еды Гавриле в тюрьму. Сам он надел прокопченную рубаху, кожаный запон, не надеванный много дней, и, захватив большой ключ от кузни, вышел из дому.
Он поспешил застать Аленку еще во дворе, чтобы сказать ей как будто лишь кстати:
— Слышь, Аленка, зашла бы к бабке Арише, Федюньку пошли ко мне в кузню.
«Вдруг Иванка домой воротился!» — с надеждой подумал Михайла.
Он направился к кузне.
— Кончились празднички, за работку?! — ехидно спросила его на углу крендельщица Хавронья.
— Кончились, кончились, мать, — спокойно ответил Мошницын.
В последнее время его узнал весь город, и ему бывало нельзя пройти двух домов, чтобы не отвечать на поклоны. Он и четверти этих людей не знал. Но в этот день было иначе: Михайла заметил, что многие из прохожих стараются не увидать его, переходят дорогу, чтобы не встретиться, а кто кланяется, те смущены и спешат проскочить скорее…
Он подошел к кузне, с грохотом отодвинул тяжелый засов и, шаря огниво в закопченном углу, наткнулся на рукавицы с красной отделкой — рукавицы Якуни. В кузнице не было никого, но Мошницын оглянулся, надел рукавицы и обхватил ими свое лицо. Это была как бы ласка сына. Кузнец без звука заплакал…
Он добыл огня, разжег горн, несколько раз качнул мех. Огонь разгорелся. Мошницын разыскал завалявшийся кусок железа и бросил его на угли. Пока железо калилось, он неподвижно стоял, глядя в огонь, и вдруг как бы вышел из столбняка, выхватил из огня болванку и начал гвоздить кувалдой, оттягивая широкую лопасть. Он не думал, зачем, для кого, для чего делает эту работу, но не мог оставаться без дела и потому ковал…
За спиной у него лязгнул обрезок железа…
— Здоров, молодец! — бодро сказал Михайла и оглянулся, ожидая увидеть Федюньку, но сзади стоял какой-то малыш лет семи.
— Здравствуй, дядя Михайла, — сказал он. — Куда такой топорина? Головы им секчи?
Михайла взглянул на свою работу и увидел, что на самом деле топор был не дровосечный, не плотничный, не мужичий. Огромный, с широким лезом, он был скорее для мясника или палача.
— Кому секчи? — усмехнулся Михайла.
— Бо-ольшим!.. Кому же еще! — ответил мальчишка. — Батька сказал: «Почал Михайла ковать, скует топор на их головы». Мамка спрашивает: «На чьи?», а батька ей: «Больших!»
— А батьке твоему их не жалко? — спросил Михайла.
— Чего жалеть! Они нашего брата меньших николи не жалели! — ответил малыш.
Михайла захохотал.
— Вчера бы тебя на сход, вместо батьки! — сказал он.
— Батьке-то ногу срубили. Он бает: я бы сам был — я бы народ в топоры поднял на больших.
— Да чей ты? — спросил Михайла.
— А плотника Клобучкова. Эво та изба…
В это время вошел Федюнька, запыхавшийся и потный.
— Дядь Михайла, там прискакали гонцы на площадь! — выкрикнул он.
— Отколь?
— Сказывают, от Рафаила с попами. Во Всегородней держали совет, а топерво к Макарию в Троицкий дом поскакали. Народу за ними бежит!
— А ты чего же?
— Ты в кузню кликал, — отозвался Федюнька.
— Справный работник, — одобрил Михайла. — Ну-ка, поддунь.
Федюнька налег на мех.
Угли пылали, железо калилось.
Михайла снова выхватил из огня топор и начал ковать. Гулко звенела кузня. По тени, упавшей из двери и заслонившей свет, Михайла увидел, что кто-то еще вошел, но не оглянулся.
— Здоров, Михайла Петров! — произнес вошедший.
— Здоров! — Михайла узнал по голосу квасника Сидорку.
— Чего ж теперь будет? — спросил квасник.
— Повинную принесете, да войско пустите в город, — сказал Михайла, не оставляя работы. — Томиле Слепому, Гавриле, да мне, да Козе, да Копыткову, да мяснику Миките, да батюшке Якову — нам головы посекут, а тебе что страшиться! Батогов накладут, да и только…
— Костопыжишься ты, Михайла! С боярами, что ль, породнился? К тебе добром, а ты — и собакой! — рассердился квасник.
Кузнец повернулся к гостю.
— Бедно мне за город, — сказал он, — до конца постоять не сумели… За что я вам сына отдал?! Ты мне сына верни, квасная рожа! Якунька пошел за тебя биться, а ты его продал, больших накликал на город.
— Да нешто я?! — оправдывался Сидорка.
— А ты где был? Где был вчера? — наступал на него Михайла с молотом в руках.
Квасник отступил и оказался прижатым в угол.
— Где был?! — крикнул кузнец.
— На Рыбницкой.
— Кого обирал?
— Молчал, — потупясь, признался Сидорка.
Кузнец размахнулся молотом. Сидорка в страхе присел и зажмурил глаза.
— Чего страшишься? Все вы молчали, не ты один, — присмирев, успокоил Михайла.
— Не ждали, что так трапится! Самим бедно! — произнес из дверей новый голос.
В дверях стояли шапошник Яша и Шерстобит Максим.
— Чего вам?! — резко спросил Михайла. — Чего вы ко мне прилезли?! К Русинову ступайте. Его в мое место сами обрали!
Мелкорослый шапошник неожиданно подскочил к Михайле и крикнул:
— Дурак! Что ты орешь на мир?! За делом к тебе пришли. Думаешь — староста, так тебе всех беднее?!
Яша наступал на кузнеца, и теперь Михайла попятился от него.
— Бог-отец какой! Сына, вишь, истерял!.. — наступая, кричал шапошник, и жидкая бороденка его прыгала и горячилась как бы сама по себе. — А я кого истерял?! У тебя-то был сын, а мои что же двое — собаки?! А соседа нашего Васьки трое побиты — не дети были?! Клуша беспутная: «Кра! Кра!» К тебе пришли, чтобы думу думать, а ты на народ хайло распахнул. Раззепай ты пустой, брехун!.. — Яша умолк и тяжело дышал.
Михайла поднял глаза и увидел, что в кузне и около кузни полно народу. Он увидел несколько человек, у которых в боях были побиты братья, сыновья и отцы. Кузнецу стало стыдно за свой крик.
— Простите меня, братцы, — сказал он. — Отец ведь я. Староста — тоже человек. Закручинился…
— В кручине кто судит! — ответил квасник. — Думу думать к тебе сошлись. Большие крестный ход собирают — царского архирея встречать. От боярина укрепленье, что войско не тронется с места, покуда войдут попы. А нам идти ли в тот крестный ход?
— А когда идти — не с ружьем ли? — раздался вдруг женский знакомый голос.
Кузнец удивленно взглянул и узнал крендельщицу, которая поутру с издевкой сказала про праздник.
— Ты, что ль, с ружьем поскачешь? — спросил кузнец.
— Старика-то дворяне побили. Хоть я поскачу. Когтями вцеплюсь, да и то с хари бельмы повыдеру, а дай мне такой топор — палачом стану, лютее Малюты Скуратова.
— Чего же ты, Хавроньица, утре брехала? — спросил кузнец.
— А тошно глядеть стало: за-апон надел, ключом помахиват идет, как богатый в церковь, а город гинет!.. А ты, как поп: обедню отпел, да и скок вприсядку. «И дело, мол, не мое! Пропадайте вы пропадом!..» Нет, кузнец, не уйти тебе никуда от мира! В кузню не хоронись… Я и баб взбулгачу, коли верша напала… Бабы ружье возьмут, а ты передом, за сотника нас поведешь…
— Поведу баб с архиреями воевать! — усмехнулся кузнец. — К ратному делу я не обык. Гаврилу не посадили б в тюрьму — он бы повел… Да и то мыслю: пошто на Рафаила с ружьем? С войском его не пущать, а без войска придет — не беда. Брехать станет, и на чепь посадим, к Макарию в богадельню.
— Да сам и Макарий-то в Троицком доме уже. И велели новые старосты, чтоб Рафаилу скорее прийти. Боятся, что мы назад на свое повернем да из старост прогоним.
— Ну?! — удивился Михайла.
— Вот то-то, что «ну»!
— Мыслю я так, братцы: пусть придет архирей. В том беды нет, — сказал, размышляя, Мошницын. — Гнали дворян новогородских коленом из города, сажали архиепископа на чепь, воеводу и князя за бороду водили, дворянам головы секли, а того Рафаила, будет надо, и тоже выгоним. Только ружье по домам держите, зелье да свинец припасайте: ударим сполох — и все бы с ружьем были…
И хоть было тут всего человек с полсотни, но кузнец чувствовал, что не все еще потеряно, что еще может снова подняться народ, что народ пойдет на больших и не сдастся без боя…
8
По совету Илюши, отдав ему монашеское платье и отправив «сынка» Печеренина в город с письмом к Гавриле, Иванка остался в отряде Павла.
Они свернули ближе к берегу Великой.
Иванка уверен был в том, что Илюша в монашеской ряске благополучно добрался с письмом до хлебника, потому они ехали спокойно на Пантелеймоновский монастырь, ожидая здесь встретить уже своих…
И вдруг перед самым монастырем Кузя встал на дыбы.
— Как хошь, Иванка, я коровам голова и коров не пущу без дозора. Хотите, гоните овец, хлеб везите, сами скачите — то ваше дело, а чтоб мои коровы попали боярам, тому не бывать. Лучше их в лес загоню — пусть медведи их всех задерут — вот разбытеют!..
Иванка сказал товарищам:
— Кузя, коровья голова, не пускает коров без дозора.
— А Иванка, баранья башка, хочет вас всех отдать с головой боярину, — перебил Кузя.
— Кузино дело вернее, — рассудил Павел Печеренин. — Ты, Иван, хоть и смел, а глупее, а Кузя и трусоват с умом.
И оба друга после таких слов не знали, кому из двоих обижаться.
Все же послали дозор и тогда убедились, что Кузя был прав: монастырь оказался занят лужскими казаками.
Это было провалом всех планов совместных действий крестьян и псковитян: враги повстанцев успели соединиться и плотным кольцом облегали город.
— Назад поворачивать, видно, приходит, — сказал Печеренин.
Но Иванка знал, что в городе голод, что все равно нужно прогнать стадо в город, и в этом залог того, что Псков еще сможет держаться. Пантелеймоновский монастырь замыкал подход к городу, и миновать его было нельзя, чтобы попасть в стены. Тогда друзья рассудили так: Иванка со стадом и с двадцатью крестьянами, обряженными в стрелецкие кафтаны, останутся поближе к монастырю, а все остальные пойдут стороной, скрываясь в лесу, и будут наблюдать. Если казаки пропустят Иванку с обозом — ладно, а коли не пустят, быть бою. И может быть, в этом бою им удастся выбить казаков из монастыря, если Псков догадается выслать подмогу.
Условившись с Печерениным, где тот будет ждать со своими отрядами, пока подадут весть из Пскова, Иванка стал за стрелецкого пятидесятника и повел обоз.
Они миновали монастырь, и никто их не тронул. Ни одного человека из войска Хованского не было видно в поле. Они проехали более половины пути за монастырь. В это время со псковских церквей раздался праздничный звон во все колокола, с пригорка путники увидели, как распахнулись Петровские ворота и заколыхались хоругви. Иванка и Кузя сразу поняли, почему идет крестный ход: псковские попы, стрельцы и посадские встречали Рафаила с посланцами Земского собора. «Поповщики» в городе победили!
— Самое время! — воскликнул Иванка, и весь отряд со стадом вышел с опушки на открытую дорогу.
— Стой! Куда?! — окликнули притаившиеся невдалеке от города сторожевые казаки, подъехав навстречу.
— Харч гоним, — развязно сказал Иванка. — Чай, наш боярин Иван Никитич проголодался.
— Четвертый месяц стоят — и города взять не могут! Мясожоры вы с вашим боярином, — выругался казацкий есаул, — только и знаете, что говядину жрать!
— Сам ты, казак, обжора, а мы государевы слуги! — ответил Иванка в притворном гневе.
— Царские слуги вы, как мужиков грабить, а в бой пойти на стены не смеете, мягкошерсты!
— А вы на стены полезете? — спросил Иванка.
— Мы не дворяне. Чего нам православную кровь лить! — ответил казак. — Псковитяне на бояр встали — нам что за беда! Постоим тут… А то и псковским поможем на вас!..
— Бякаешь! — крикнул Иванка, хватаясь за саблю. — Я тебя посеку!
— А ты во дворяне лезешь, я вижу, — сказал казак, — молодой петух, а глотку дерешь. До того драл, что в пятидесятниках ходишь.
— Некогда с тобой, бестолочем, прохлаждаться! — воскликнул Иванка. — Гони, робята, скотину! — приказал он своим «стрельцам».
— Стрельцы, оставь нам бычка: вон сколь у вас! — попросил казак. — Боярин не сдохнет, коль не сожрет одного.
— Кузя, дай ему бычка какого поплоше, — крикнул Иванка и подмигнул Кузе.
Кузя отогнал казакам жирного бычка, и обоз тронулся дальше. Казаки остались позади, а псковские ворота были гостеприимно отворены.
В это время крестный ход, встретив Рафаила, возвращался к Петровским воротам, и до обоза доносилось уже громкое церковное пение.
Иванка поторопил Кузю:
— Гони поживее скотину.
— Пошто спешить? — спросил Кузя.
— Пока попы идут, не станут казаки стрелять, — шепнул Иванка.
Но казаки увидели, что Иванка повел обоз и погнал стадо ко псковским стенам, а не в обход города.
— Стойте, стрельцы! — окликнул их есаул.
Иванка остановился и подождал, когда он подъедет. Обоз же и стадо продолжали тем временем двигаться к городу.
— Куда ты ведешь? Побьют псковитяне! — предостерег казак.
— Не побьют: они сейчас богу молятся, — ответил Иванка. — Пока молятся, я бочком, бочком и пройду с обозом возле самой стены городской.
— А что тебе стороной не пройти?
— Видишь ты, — пояснил Иванка, — мы стрельцы боярина князя Хованского, а в Любятинском монастыре князь Мещерский сидит. Коли я пойду через Любятинский монастырь, дворяне Мещерского всю скотину и хлеб расхватают. А тут я прямо к своим попаду!
— Поря-ядки, — сказал казак, покачав головой. — Воевода с воеводой говядины не поделят. Тьфу, пропасть! Ну, ин скачи скорее, покуда они богу молятся.
Казак повернул к себе, а Иванка крикнул своим:
— Во всю мочь, робята!
И хлебный обоз покатил к городу, коровы понеслись вскачь, с криком помчались овцы, поднимая густую тучу пыли над дорогой.