1
Епископ коломенский Рафаил, встреченный Макарием, приближался к городу. Целое полчище попов двигалось в их свите. Над поповской толпой на длинных древках качались хоругви.
Рафаил шел, гордый сознанием великого дела, лежащего на его плечах. Вся держава — царь, и бояре, и весь Всероссийский земский собор, послав его во Псков, признали тем самым великую силу церкви превыше всех воинских сил…
Поднять мощь церковную выше всех светских властей было мечтой Рафаила. Много лет он с завистью ловил каждую редкую весть о деяниях иезуитов. Мысль о создании подобного братства в православии давно уже мучила его, и каждый раз он радовался, когда кому-нибудь из собратьев удавалось доказать мирянам свою силу.
Угадав друг в друге единомышленников, Рафаил и Макарий обменивались письмами.
Когда Макарий стал псковским архиепископом и завладел целым княжеством, с первого дня своей власти он стал расширять ее за обычные рубежи. Рафаил получил от него много писем о том, как, вмешиваясь владычной рукой в мирские дела, он помогал в их решенье мирянам и воеводе… Макарий писал, что и купцы, и дворяне, и воевода — все ездят к нему за советом. В последнее время письма прервались…
Так же без слов угаданный единомышленник, новгородский митрополит Никон тоже писал Рафаилу, но последние письма его были полны смятения и растерянности. Он вступил на путь больших дел и споткнулся: воевода Хованский, который не смог бы никак покорить восставших без Никона, презрел его обещания, данные городу, и подорвал веру народа в силу церковной власти, схватив в тюрьму заводчиков новгородского мятежа.
На Земском соборе, который созвал царь в Москве по поводу Пскова, Рафаил говорил, бичуя вероломство бояр и вступаясь за Никона. Когда предложили ему самому поехать во Псков, он отринул избранье:
— Пастырь духовный в своем слове власти не имет! Я тогда бы поехал, когда б самого государя и присных его укрепление было, что слово господней церкви будет нерушимей камня.
Его поддержал патриарх Иосиф, и Собор выбрал его послом всей Российской державы ко блудному сыну России — восставшему Пскову…
С презреньем и высокомерием говорил Рафаил с боярином Хованским, приехав к нему в стан.
— Не воинской силой людские сердца одолеть! Правда церкви святой православной единая может очистить заблудшие души… Государь и весь Земский собор велели тебе, боярин, творить по словам моим, как укажу…
С поднятой головой направился он к стенам Пскова, но с приближением к городским воротам какая-то неясная робость закралась в его сердце. Облобызавшись с Макарием, он шел с ним рядом. Волнение возрастало.
Вот, вот он, град Иерихон! Падут ли стены его от трубного звука? Славу ли восприять суждено здесь или же претерпеть стыд?..
В городских воротах, крестясь, стоят караульные стрельцы, опустив к земле лезвия протазанов пред знаменами господа бога. Гулким отзывом отдается церковное пенье под сводом воротной башни… Вот улица, запруженная народом. Рафаил с любопытством и опасением искоса взглядывал на горожан, полгода державшихся в городе, гордо стоявшем против всего государства, как гранитный утес.
Сверкали веселые озорные глазенки дружной гурьбы ребятишек, чинно молились стрельцы, низко кланялись женщины, толпа посадских лавочников и ремесленников стояла по сторонам, наивно пряча простоватое любопытство за привычным степенством и важностью осанки… Все это была обычная мирская «паства», простая толпа, жадная к зрелищам и святыням… Церковное пение гремело на весь город, ликуя звонили колокола…
Как вдруг откуда-то из задних рядов донесся испуганный вскрик, пение смолкло, послышались страшный топот, неясные дикие вопли. Рафаил увидел, как живые краски сбежали с лица Макария и как внезапно побелели его полнокровные губы. Рафаил оглянулся: толпа горожан бежала по улице, смешивая ряды духовенства, прижимаясь к стенам домов и заборам… «Хованский напал! Измена!» — мелькнуло в уме Рафаила… Испуганно оглядываясь, попы тоже шарахались прочь с дороги, и вот меж толпой в туче пыли Рафаил разглядел несущееся прямо вдоль улицы стадо быков и коров…
Не желая терять достоинства, с посохом стал он лицом к бегущему стаду и ждал, когда минуют его быки, коровы и овцы. Он увидел Макария, трусливо сбежавшего с дороги, и гневно поглядел на него… Макарий в стыде опустил глаза.
— Ух, владыко, ты смелый — коров не боишься! — задорно воскликнул Иванка, проскакав на лошади мимо Рафаила.
Народ, оправившись от смятенья, смеялся.
— Еще постоит теперь под стенами боярин: с говядиной мочно еще сидеть! — услышал архиерей голос в толпе.
— Кабы раньше коровы пришли, то попов не пустили б! — ответил один из посадских, и лицо его было совсем не такое, как десять минут назад в воротах.
— Попы — не бояре: на порожек поставил да дал киселя — и поскочут, откуда прилезли.
— Ис-полла-эти де-еспо-та! — возгласил протодьякон, и снова сошлись ряды духовенства, опять зазвучало пенье, мешаясь с трезвоном колоколов, и шествие потянулось через весь город к Троицкому собору…
2
В покоях Макария собрались на совет с московскими посланцами новые хозяева Всегородней избы и псковское духовенство. Устинов и Русинов, перебивая друг друга, рассказывали Рафаилу о событиях последних дней. Когда рассказ дошел до литовцев, пытанных Гаврилой Демидовым, коломенский владыка насторожился. «Иезуиты!» — мелькнуло в его мыслях. И вся псковская смута ему показалась вызванной происками этих сильных и хитрых врагов православной церкви и Русской державы.
Рафаилу представилась еще серьезней и важней взятая им на себя забота. Сотни мятежников, вооруженных пищалями и топорами, казались ему менее страшными, чем десяток папских смутьянов, проникших в Русскую землю.
Вступить в борьбу с ними не огнем и мечом, а пламенным словом с амвона церкви он считал для себя почетной и трудной битвой, а победить их в таком бою — подвигом, покрывающим славой пастыря русской святой церкви…
Такая «тревога», правда, больше была похожа на осуществившуюся мечту. Чувствуя в иезуитах врагов русской церковной державы, Рафаил, как и Макарий, завидовал их уменью стоять над мирскими делами и утверждать верховенство церкви над светской властью вельмож, королей и купцов… Столкновенье лицом к лицу с этим сильным и хитрым врагом манило его.
Рафаил для выяснения этого дела потребовал привести Гаврилу, и двое стремянных стрельцов поскакали за ним на Снетогорское подворье. Спустя полчаса келейник Макария торопливо вошел в покой.
— Стрельцы воротились, владыко, — сказал он, кланяясь так, чтобы было непонятно, обращается ли он к Рафаилу, посланному Всероссийским собором, или к старшему чином Макарию.
— Где ж Гаврилка? Вели привести сюда.
— В тюрьме его нет. Народ пришел скопом, велел отпустить — и пустили Гаврилку…
— Кто велел отпустить?! — закричал Макарий, вскочив.
— Народ, владыко святый! С ружьем на тюрьму наскочили. Холопишко твой Иванка народу скоплял…
Тревожный вздох вырвался разом из грудей всех собравшихся.
— А где же тот скоп? — спросил Русинов.
В этот миг дверь отворилась, и запыхавшийся Левонтий Бочар вбежал в горницу, позабыв все обычаи.
— Лупят Невольку! — выпалил он.
— Где?! Кто?! — раздались восклицания.
— В Завеличье поймали великим скопом, с коня стащили да лупят на берегу… Гречин Абрам поскакал к стрельцам стара приказа — ворота занять.
Рафаил живо поднялся с места.
— С нами бог и святая сила его. Идемте в собор. Укажи, владыко, благовест учинить, как бы к службе церковной.
Рафаил осенился крестом. Бывшие в келье стали подходить под его благословение. Сам он принял благословение Макария, и все вышли.
Власьевские ворота были тотчас же заняты караулом старых стрельцов. Подошедшую из Завеличья толпу горожан не впустили в город.
— Владыка Рафаил обещал, что боярин с войском уйдет от стен, коли кончим мятеж, а вы сызнова начинать! Никого не впущу оружных, — сказал Тимофей Соснин, сам ставший в начальниках воротного караула.
После спора с толпой он, едва отворив ворота, стал впускать завеличенцев поодиночке, учиняя в воротах осмотр — не несут ли оружия…
Площадь у Троицкого собора наполнилась людьми. Церковные власти решили между собой, что Рыбницкая площадь, место мятежных скоплений и зарождения мятежа, не может служить для мирного божьего дела. За собором для охраны «властей» от толпы на случай стоял отряд старых стрельцов. Старые стрельцы и казаки разместились и в первых рядах толпы.
Стоя на паперти, Рафаил, обращаясь к народу, говорил о грехе нарушения присяги. Негодуя, он гневно кричал против измены Русской державе, клял латинцев и римского папу и грозился анафемой тем, кто зовет литовцев.
Черниговский протопоп Михаил, приехавший с Рафаилом в посольстве Собора, читал соборное послание ко Пскову.
Когда дошел он до слов о письмах к литовскому королю, посланных Земской избой и будто бы читанных даже у Рыбницкой башни, — народ взволновался…
— Враки! — крикнули из задних рядов.
— Собачья брехня!
— Заткнись, протопоп, не то сами заткнем!
— Все поклеп! Не писали такого листа! — раздавались в народе громкие возгласы.
— Пойдем, братцы, на Рыбницку площадь да там все рассудим! — крикнул старик посадский.
— Не станем креста целовать, коли враки в московской бумаге! — поддержал второй.
— Братцы, Осип Лисицын, новогородец, правду расскажет, как Новгород от мятежа унимали.
— Архимандрит новогородский Никон сговаривал там — так же вракал, как ныне у нас Рафаилка!
Выкрики, шум, споры заглушали чтение. Протопоп умолк.
— Пошли, братцы, на Рыбницку площадь! — крикнули в толпе еще раз.
— На Рыбницку пло-оща-адь! — подхватили вокруг, и толпа, повернувшись спинами к Рафаилу с Макарием и ко всему духовенству, потекла из Крома на привычное место собраний и сходов.
Народ отказался целовать крест на верность царю, потому что не хотел за собой признать вину, которой не было.
И на другой день и на третий день сходился народ толпами по площадям и улицам, и земские старосты вместе с московскими посланцами не могли никого уговорить к крестному целованию.
Гаврила, обиженный городом, не шел к народу. Михайла Мошницын теперь стоял во главе посадской бедноты я стрельцов новых приказов.
В город пробрался с попами Осип Лисицын, новгородец. Он рассказывал всем о том, как целовали крест новгородцы и как после крестного целования у них похватали всех вожаков, заковали и бросили их в тюрьму, хотя тот же боярин Иван Никитич Хованский божился и клялся, что «никакой жесточи над ними не учинит».
— И с нами так будет, коль мы им поверим да крест поцелуем, — говорил народу Мошницын. — Дадим укрепление между себя тогда царю крест целовать, когда боярин уйдет вместе с войском от стен городских…
На Рыбницкой площади не смел появиться никто из новых хозяев Всегородней избы. Они боялись большого скопления народа.
3
Михайла Мошницын рано с утра пошел к хлебнику. В белой холщовой рубахе, гладко причесанный, благообразный, хотя усталый и бледный, Гаврила сидел в горнице, рассказывая сказку сыну. Жена обняла его за плечи и умильно глядела ему в лицо, в то же время прижав к груди и качая девчурку. Двое средних возились тихонько на полу у стола. В доме Гаврилы было похоже на то, что он уезжал куда-то по торговым делам и вот возвратился… Он словно старался вознаградить любимых и близких за долгое время разлуки.
— Здоров, Левонтъич! — воскликнул, входя, Михайла.
— Здоров. Садись, гостем будешь, — ответил Гаврила небрежно.
Жена Гаврилы с испугом посмотрела на гостя, но хлебник спокойно заканчивал сказку, глядя в блестящие глазенки сына:
— «Пойду-ка по свету бродити. Коли глупей вас найду, то домой ворочусь, а глупей не найду, то не ждите!» Так и ушел Афоня искать, кто глупей, и доселе все ходит да ищет… — закончил хлебник.
— Все? — спросил сын.
— Так и ходит, — опять повторил Гаврила.
— Завиральна та басня! — воскликнул кузнец.
— А что не по нраву? — спокойно спросил его хлебник.
— Ушел Афоня глупей народу искать — то не хитрое дело. А так повернуть, чтобы глупые умны стали, — то дело!..
— Учи-ил! Не умнеют! — ответил хлебник.
— Не дело, Левонтьич, сложить-то ручки! — прямо сказал Михайла. — Город не сдался покуда. Народ креста не целует, стрельцы стены держат, — чего же ты сидишь тут побасенки баешь?!
Жена и сын хлебника — оба глядели с тревогой на кузнеца, ожидая, что вот он возьмет и уведет с собой снова душу их дома, кормильца, отца и мужа, без которого дом сиротлив и пуст.
— А что же мне деять?! Прогнали меня, в тюрьму садили, старост новых обрали… А ну вас!..
— Бедно, Левонтьич, бедно! — неожиданно просто, тепло и дружески согласился Михайла. — И мне бедно тоже! — сказал он со вздохом. — Да вишь, совесть-то у нас с тобой спросит. Устинову что! Он загубит полгорода, то и рад будет, а мы с тобой правдой за город стояли, осаду держали, дворян секли… Что вздорили между собой, то от сердца, чтобы лучше все было… И ныне у нас забота одна, — зашептал кузнец, — не дать людям креста целовати, покуда боярин от города не уйдет!.. Ведь крест поцелуют — и нас и себя, дураки, загубят… Войдет войско в город — сколь крови боярин прольет! Сколь народу казнит! Я не смерти страшусь — перед богом страшусь ответа. Помирать хочу с легкой душой… Кровь людскую сберечь…
Гаврила взглянул на Мошницына.
— Ты б раньше, Михайла, со мной дружил! — ответил хлебник. — Ныне-то поздно! «Слуги господни» налезли. Теперь конец…
— Ты был на Рыбницкой? Нет? То и толкуешь! Народ отказ дал креста целовать! Ударим сполох, Левонтьич! Чаю, сейчас попы станут звать на Соборную площадь, а мы во сполох на Рыбницкой грянем!.. — задорно, молодо и горячо звал Михайла.
— Кто с тобой в мысли?
— Сколь было на Рыбницкой — все.
— А Томилка? — угрюмо спросил Гаврила.
— Не ведаю, где схоронился.
— Обидел я друга. Насмерть обидел поклепом, и чем искупить — не знаю… Ну, а поп Яков, Прохор Коза?
— Я чаю, прибегут на сполох. Найдутся.
Гаврила обнял жену:
— Прощай-ка, Параша! Слышь, надо, голубка!.. Прощай, сынок!..
Сын и жена оба молча, не смея вымолвить слова, подставили губы для поцелуя.
Хлебник натянул на широкие плечи кафтан, повернулся в угол и помолился. Жена и сын испуганно закрестились, уставившись в тот же угол ожидающим взглядом.
Младшие всхлипнули и заморгали, готовые заплакать, испуганные внезапной сменой общего настроения.
Все присели в молчании, как перед дальней дорогой.
— Пошли! — произнес Гаврила, вставая.
— Прасковья Ильинишна, меня не кори, что увел его из дому, — надо! — сказал напоследок кузнец.
Она перекрестила Гаврилу, еще раз прощаясь с ним на крыльце. Кузнец скинул шапку и подошел к ней.
— Благослови-ка меня уж… хозяйки-то нет у меня, — сказал он.
Дрожащей рукой жена хлебника перекрестила и кузнеца, поцеловала его, по обычаю, в лоб и долго глядела по улице от ворот, как уходили они по направлению к Рыбницкой площади…
Вдоль всей улицы горожане высовывались из окон и, шепчась, глядели им вслед. Рознь между земскими старостами давно уже перестала быть тайной, и теперь с любопытством и удивлением видели все, как дружески, вполголоса обсуждая какое-то важное дело, идут они к Земской избе.
Гулкий колокол Троицкого собора бухнул над городом и стал посылать удар за ударом, сзывая народ для новой беседы. Приказный, посадский торговый и ремесленный люд, служилые люди и духовенство — все потянулись на медный зов. Сильный звук его, чинный, спокойный, делал мерной, торжественной поступь идущих, как вдруг, перебивая его, резким, прерывистым, лающим криком ворвался в размеренные тяжелые удары знакомый тревожный голос сполоха… Он рявкнул раз, два и три и вдруг залился сплошным завыванием. Тогда вдруг все сотни народа на миг задержались на улицах, словно не веря себе, прислушались, переглянулись, и вся степенность пропала: пустились, размахивая руками, локтями, побежали, толкаясь и обгоняя друг друга…
А на Троицкой площади у собора, с которого мерно гудел гулкий благовест, растерянно собралась небольшая кучка попов и приказных, и Рафаил исступленно кричал в лицо земским старостам Русинову и Устинову:
— Вор гилевщик Гаврилка вас гнул в турий рог, на пытку таскал да палил огнем, а вы устрашились заводчиков пущих унять! Сполох в городу допустили!.. Новый мятеж учинится, и вам быть в ответе, и вас государь не помилует, воры!..
Русинов и Устинов стояли молча, потупясь.
4
Народ послал Гаврилу Демидова, Михайлу и Прохора Козу во Всегороднюю избу сказать, что меньшие посадские и стрельцы новых приказов тогда поцелуют крест, когда Хованский уйдет от города вместе со всем войском и когда из крестоприводной записи будут исключены места о письмах к литовскому королю.
Русинов, Устинов и Неволя Сидоров поскакали тогда к Рафаилу.
— Владыко, — сказал Устинов, — лучше уговорить боярина. Страшимся, хуже не сталось бы над тобой и над нами, страдниками государевыми. Опять гиль заводят худые людишки с Гаврилкой.
— Пиши, владыко, боярину, чтобы ушел недалече от города, скрылся бы с глаз, а крест поцелуют, тогда б воротился, — сказал Русинов.
— Не мочно так, — возразил Рафаил, — купец и тот слово держит, а то и торгу не быть. И я слово дам, но уж не нарушу. Слово церкви святой — камень… Я письмо напишу, а ты повези.
Но Русинов боялся, что если Хованский ответит отказом, то псковичи обвинят новых старост в нежелании уговорить боярина, и потому он согласился поехать только с выборными молодших посадских.
Михайла Мошницын, Прохор Коза и мясник Леванисов собрались с Русиновым в Снетогорский монастырь.
— А что, коли нас там схватят? — сказал Мошницын, прощаясь с хлебником.
— Схватят вас, и не рады будут, — ответил Иванка, — побьем всех больших в городе. Рафаила в тюрьму посадим, а воевод и дворян убьем до смерти.
— Я сам расправу над ними возьму! — твердо сказал Гаврила.
И выборные поехали.
5
В гостевую келью Снетогорского монастыря вошел молодой монах, поклонился боярину.
— От владыки, боярин, — сказал он.
— Хвалился владыка ваш три дни назад все уладить, ан что же тут трапилось? Попал, знать, и сам во полон?! Нынче слышали снова бесовский трезвон по городу! — с насмешкой сказал Хованский. — Черны рясы надели, так, чаете, больно сильны!
— Не признал ты меня, боярин Иван Никитич, ан я не чернец! — сказал посланец владыки и ухмыльнулся.
— А кто ж ты гаков? — вглядевшись, спросил Хованский.
— Боярин мой Милославский меня посылал к тебе, а ты и во Псков меня слал. Я твой лазутчик Первушка, боярин и воевода.
— Первушка! — воскликнул Хованский. — Отписки исправно слал! Что в городу?
— Гиль и смута, боярин.
— Вот те владыка святой! — про себя проворчал Хованский.
— Боярин стоял, не сладил, — куды им унять! Там Гаврилка опять верховодит… — хотел подольститься Первушка.
— Молчи! Не холопу о том судить! Боярин как волен, так мыслит. Я попов похулю, они — меня, а холоп должен чтить обоих!..
— Разумею, боярин, — сказал Первушка.
— Что врешь! Разумеет, кто разум имеет. Разумеют бояре да думные люди, а у холопа и разума нет: у холопа — сметка. И молвить так должен: «смекаю»…
— Смекнул, боярин, — ответил Первушка. — Да слышь ты, боярин, ныне к тебе приедут посланцы от Земской избы — Гаврилка, да Мишка Мошницын, да кой-то еще из стрельцов и с письмом от владыки. Велел мне владыка сказать-де, мол, ты бы, боярин, размыслил, что деять. Гаврилка опять ныне силу взял, и народ не хочет креста целовать.
— На что ж попы в город с крестами влезли! Я так-то и сам тут стою. Мне креста не целуют и им не целуют… Чего ж было лезть?!
— Владыка сказал…
— «Владыка, владыка»!.. Чего ты с владыками лезешь! Ты лучше скажи, с какой стороны город приступом брать. То и дело!..
— С Великих ворот. Там наши стрельцы по стенам, сами лестницы скинут, — шепнул Первушка.
— Тебе отколь знать?!
— Я спрошал их о том…
— Чего-о-о?! — удивленно спросил Хованский.
— Спрошал их вечор. Мол, попы совладать не сумеют. Придется боярину лезти на приступ. С какой стороны ему лезти?..
— А быть тебе во дворянах! — сказал боярин.
6
Хованскому пришла пора либо тотчас же лезть на приступ, либо бросать осаду: войско его голодало, дворяне бежали в свои поместья, чтобы защищать их от мятежных крестьян; лужские казаки, присланные на помощь, были ненадежны; восставшие крестьяне не пропускали к нему гонцов из Москвы и обозов с хлебом, и был слух, что из уездов подбираются многие сотни крестьян, чтобы напасть на Снетогорский монастырь. Хованский вовсе не был уверен, что при таком нападении московские стрельцы сохранят ему верность.
Посольство восставшего Пскова было Хованскому на руку, чтобы избавить его от позора.
В дверях кельи стукнули. Первушка выскочил в смежную горницу.
— Кто там?
— Во имя отца, и сына, и святого духа, — послышался привычный ответ.
— Аминь, аминь, — нетерпеливо крикнул боярин. — Лезь, что ли, кто там.
Вошел монастырский служка.
— Боярин, из Пскова послы, — сказал он.
— Давай их сюды…
Псковских послов ввели в келью.
Хованский, взглянув, усмехнулся:
— Ишь, сколь вас наехало — целое войско! С чем пришли?
— С письмом епископа Рафаила, боярин, — ответил с низким поклоном Устинов и подал столбец.
Хованский сломал печать и в общем молчании прочел письмо.
— А кой из вас Гаврилка? — с любопытством спросил он у выборных.
— Гаврила Левонтьич, коли о нем спрашиваешь, — поправил Прохор, — во Пскове дома остался, боярин.
— Ну-ну, молчи! — воскликнул боярин. — Молчи! «Дома остался», — проворчал он, — «дома остался»… забоялся приехать ко мне.
— Не он страшится: мир страшится его пускать! — возразил Прохор.
— Молчи! — закричал боярин. — Тебя кто спрошает! Знаю тебя, Максимка Яга! — крикнул боярин, но, увидев по всем лицам, что он ошибся, добавил: — Коли не Яга — все одно… изменщик государев такой же!
— Изменщики государевы бояре, а мы не изменщики, — степенно ответил за всех Мошницын.
Боярин побагровел.
— Молчи! — закричал он. — В Писании сказано: уха два, а язык один бог сотворил, чтобы слушать больше, а вракать менее.
— Прости, боярин, мужицкое невежество, — поклонился Русинов. — Дозволь спрошать.
— Спрошай, — разрешил Хованский.
— На владычную грамоту что скажешь? Не хочет народ креста целовать, покуда войска не уведешь от города. Разорения животов боятся.
— Не татаре — царские стрельцы! Чего их страшиться! Не с грабежом пришли! — возразил Хованский.
— Телеги твои новогородские попали во Псков, боярин, — едва заметно усмехнулся Михайла, — с той поры страху прибыло.
Коза и Леванисов сдержали улыбки, вспомнив, какое добро было в телегах Хованского…
— Чего ж тут страшиться! Куплял кое-чего в Новегороде. У вас есть товары добрые, тоже куплять мочно, — сказал Хованский. — С ворами грех торговать, а как замиритесь, и добрый торг будет…
— Нам бы купцов посмирнее на наши товары, — дерзко прервал Коза, — а ты, боярин, шел бы домой, истощал небось в наших краях…
— Молчи! — остановил боярин. — Молчи, холоп!
— Не холоп, а стрелец государев, — поправил с достоинством Коза.
— Молчи!
— Что ж, боярин, «молчи» да «молчи», — громко вмешался Михайла, — не затем пришли, чтобы молчать, а пришли совет держать.
— Врешь! — прервал Хованский. — Николи не бывало так! Боярин к боярину ходит совет держать, мужик к мужику — толковать, а мужик к боярину — челом бить.
— Челом бить, — покорно ответил Русинов.
— Когда боярин слово сказывает, тогда внимать!
— Внимать, — повторил Русинов, как отголосок.
— Вот вам и сказка вся, мужики: тому быть не довелось, чтобы вы боярам указывали, а указывает боярам государь, и стану я тут стоять, покуда мне надобно!..
— Стало, боярин, велишь сказать псковитянам, что не быть крестному целованию? — спросил Коза. — Похвалит тебя государь за службишку!.. — добавил он с мрачной усмешкой.
Хованский оторопел от такой наглости и сразу не мог даже вымолвить слова, он только по-рыбьему жадно хватал воздух…
— Молчи! — взвизгнул он вдруг тонко и злобно. — Советчик ты государев — кого чем пожаловать?! Велю вам всем батоги всыпать!..
— Не мочно, — отрезал кузнец, — всем дворянам во Пскове за то снимут головы, Рафаила на чепь посадят и воевод каменьем побьют. И опять будет тебе за то государева милость…
— Челом бьем, боярин, уйди от города, и Псков государю крест поцелует! — сказал Русинов, и в голосе и глазах его была мольба.
Русинов сказал бы иначе — он бы объяснил Хованскому, что воры гилевщики во Пскове сильны, что большие люди ждут замирения с Москвой и только о том пекутся, что сам он не спит ночами, ожидая разорения дома своего от мятежников… Но он боялся остальных послов — и лишь повторил:
— Челом бьем! — Русинов низко поклонился при этих словах. — Дай укрепление!
— То-то, мужик! — взглянув на него и вдруг все поняв и снизив голос, ворчливо сказал Хованский. — «Челом, челом»! Так вот и надобно! Я бы челобитья вашего слушал, да государева гнева страшусь… Вы бы псковитян сговорили крест целовать, а я бы тотчас и ушел, как крест поцелуете. Вот вам мое укрепление!..
— Не мочно, боярин, — мягко сказал Русинов. — Люди твои псковитян обижают. Некуда стадо выгнать. Корма отняли… По реке из пищалей бьют. Народ без рыбы, без молока… Злобится народ. За водой третьева дни дева пошла на реку, а ту девку казак из пищали убил. Как креста целовать! Народ и слышать не хочет записи целовальной…
— Молчи! — перебил Хованский. — Быть так: людям своим с сего часу не велю над городом жестковать, а держать войско у города покуда еще не отстану. А как поцелуете крест, и тут я от города отступлюсь и дворян пущу по домам, а в город лезти с войском не стану. И то я творю, гнев государев на себя навлекая, чтоб крови избыть…
— Пошто ж государю христианская кровь! И он, чай, возрадуется миру в государстве! — слащаво сказал Русинов.
— Так, стало, боярин, не отойдешь от города? — решительно и резко спросил Михайла, берясь за дверную скобу.
Хованский гневно нахмурил брови, покраснел, но на этот раз удержался.
— Уразуметь надобно, господа земские выборные! — сказал он, с усилием произнося эти слова, противные его нраву. — Уразумейте вы, — с расстановкой добавил он, — и набольший боярин мочен не все творить! Я вам два укрепления даю: первое — что люди мои псковитян трогать не станут с сего же часу, другое — что тем же часом, как крест поцелуете, так и войско свое уведу. Чего хотите еще? — обратился боярин к Михайле. — Скажите миру, и он, господа, вам спасибо скажет, что этак упословали. И того прежде не слыхано, чтобы бояре государевы с мужиками посольские дела вершили!.. — Голос боярина дрогнул. — Я с вами держу речь, а от того отцам моим посрамление! Николи Хованские с мужиками не говорили, а делаю то для христианского закону!
— Спасибо, боярин! — воскликнул Русинов, пока никто не успел возразить…
Если бы не послы меньших — он бы поцеловал боярскую руку от умиления. Он не ждал и такого исхода от своего посольства и радовался тому, что сможет похвастаться псковитянам успехом. Он уже знал, что скажет народу: «С боярином честью надо было, а молодших людей посланцы обидно сказывали боярину, вот и не так добро вышло».
— Прощай, боярин, — сказал Русинов, торопливо вставая, пока никто не успел опомниться и потребовать больших уступок.
— Прощайте, — ответил боярин.
— Даст бог, в последний раз свиделись, не поминай лихом! — напоследок сказал Прохор.
А когда послы вышли, Хованский встал перед образом и перекрестился.
Когда Михайла Мошницын и Прохор стали наседать, он колебался — не сдаться ли, не уступить ли, не отойти ли от города. Если бы согласился уйти, он покрыл бы себя бесчестьем… Но спас всегородний староста Русинов, намекнув, что уступка может быть меньшей.
И, крестясь, Хованский промолвил:
— Слава святей, единосущней и нераздельней троице!
И он подумал при этом о том, что, кроме небесной троицы, есть еще троица земная: власть церковная, бояре и богатые торговые гости. И боярин еще раз истово перекрестился.
7
Лихорадка свалила летописца. Бред путался с явью: то наполняли его избу голуби с белыми бумажными крыльями, сложенными из листов «Правды искренней», то пан Юрка, избитый, искалеченный, лежал перед ним на столе между трех горящих свечей, то выходил из угла из-за печки Гаврила и молча с укором глядел на него, заставляя его содрогаться от взгляда. Поп Яков, сидя на печке, кричал петухом, и огромные, как медведи, ползали по полу тараканы…
И вдруг все окончилось. Томила проснулся глубокой ночью, выпил воды, поискал в черепушках, нашел корки хлеба, чеснок и кусок обветрившейся, покрывшейся нежным пушком солонины.
Он зажег свечу и взялся за лист «Правды». Слова на этот раз не лились с пера, как бывало прежде. Летописец принес из сеней всю груду листков, сложил на столе и читал, но слова казались ему холодными и пустыми. Он взялся за перо. «Лист последний», — пометил он сверху.
«Видно, конец пришел городу Пскову. Окружен войском боярским и воротится ныне в лоно неправедной жизни…» — начал Томила.
«А в праведной был ли? — перебил он себя вопросом. — А кто виною тому, что, стряхнувши ярмо боярское, правдой не зажил город?»
«Никто, как я! — с сокрушением и болью признался себе летописец. — Возгордился собой. Я-де чел философию и риторику — мне поучать, а не слушать! Хлебник, мол, человек не книжный — чему научит!.. Эх, пес ты, пес! Не постиг ты, что есть мудрость сердца! И плюнул бы, да не на кого: себе-то в глаза как плюнешь!.. А куда теперь деть все писанья? Кому они! Чего под конец напишешь? Как городом отступили все от Гаврилы да в тюрьму его дали вкинуть? Кого попрекнешь? Как сам горожанам-то в очи глянешь? Аль совесть-то не свирепа — не съест!
Ох, ох, безумия! Писал, блудя разумом, Белое царство; началивал суемудренно и что сотворил!
Заплутаец несчастный, лбом о землю великому мужу тому, кой дыбой тебя унимал! А ты, поганец, дал вкинуть его в тюрьму, клыками не вгрызся в злодеев. Аль зубки, бедненький мой, изломать боялся?! А как теперь в очи соседям глянешь?! Знать, совесть в тебе не свирепа!
Не бежал разведывать, куда засадили Гаврилу, голову ль тайно ссекли, огнем ли замучили насмерть… Домой притащился, сидишь в тиши, от бури укрыт, да сызнова лжеписанием труждаешься, яко бы свет человекам от него воссияет… А что имеешь? Ум мрачен, душу темну, сердце блудно да очи слепы.
С чем прожил житие земное? Полный сундук наложил дерьма, не в отхожее место, а прибрал, как узорочье многоценно! Суторщину смердячью оберегал, словно надобна внукам! Суемудрую риторику да беспутную диалектику нянчил, как мамка, и сердце и ум тому отдал… Суета!.. И ни к чему след суеты хранить — яко тень от облака пыли…
Ох, лицемерие и злосмрадная лжа! Сызнова воровство сердечно: благо, задницу бог даровал, сижу и пишу прежним блудом.
Ан пора настала пожечь мой умет нечистый и пепел развеять. Горько в безвестии сдохнуть и страшно: что жил, что нет! Брехал, как пес бестолковый, ветру на радость. А дело пришло — ни шила, ни мыла!..
Ну те к черту, не надобен ты никому, и писанья твои негодны!..»
Томила упал головой на последний лист своей «Правды». Отречься от всего, что писал и о чем радел, уничтожить все — было страшнее, чем наложить на себя руки…
Ударил сполох.
Томила вскочил от стола, но, вместо того чтобы выбежать из избы, в ожесточении и ярости схватывал он со стола охапки бумажных листов и кидал их в печь…
Последний лист он зажег от огня свечи и засунул в бумажную кучу…
В тот же миг охватило его желанье плеснуть водой и, пока не сгорело, залить, что успеет… С листами «Правды» сгорала вся жизнь, все мысли, мечты… Он бросился к бадейке, медным ковшом зачерпнул воды и… залпом выпил до дна…
Огонь разгорался. На красном бумажном пепле, пока он не остыл еще, выступали белые буквы…
Томила загасил свечу и лег на скамью, следя за игрой огня на бревенчатых стенах избы…
Оставив свой дом, Томила вышел к берегу Псковы и медленно брел вдоль реки, прислушиваясь к ее течению, к тихим всплескам рыбешек. Направился к мельнице: там у запруды был темный омут с водоворотом. Мрачный омут под сенью склоненной столетней вербы казался Томиле прибежищем покоя.
«Что был, что не был. Помрешь и развеешься дымом!» — подумал подьячий, глядя в тихое водное зеркало у плотины, и в первый раз в жизни смерть представилась ему не «тем светом», не раем, не адом, а пустотою небытия.
«Боязливец, бедненький, хоронишься от людей и от бога, и от себя бежишь. Ишь, совесть-то нечиста! — сказал он себе. — Люди на плаху лягут, а ты себе бучило уготовил от страха. А дерзни-ка со всеми держать ответ! Не дерзаешь? Писаньями заниматься, то дело твое. А ты город вздыми! А ты не дай городу целовать креста. А ты изгони архиреев… Ведь кругом измена творится. Ты пойди в собор, обличи Макария…»
И Томиле вдруг показалось, что слово его по-прежнему тронет сердца горожан, и если он призовет, то за ним восстанет весь город…
Томила не заметил, как настал день и вода посветлела, отразив голубое небо.
Услыхав звуки соборного колокола, созывавшего народ в Кром, он вскочил и поспешно пустился в город.
Идти было легко и почему-то весело и спокойно. Улицы казались просторными, небо стало выше и светлее, грудь дышала легко прохладным утренним воздухом.
Томила вошел в собор.
В духоте сбилась тесная, сдавленная толпа и раздавался глухой шепот.
Вчера, когда народ не пошел на благовест, новые земские старосты со всеми выборными Всегородней избы и с ними поместные и кормовые казаки все-таки принесли крестное целование. Потому сегодня, чтобы не дать целовать крест вразбивку, народ повалил к собору всем городом. Прохора Козу, Русинова и Мошницына упрекали в измене за то, что они согласились дать крестное целование прежде отвода от города царского войска.
Передвижение осадных войск от Петровских к Великим воротам заставляло «пущих бунтовщиков» и стрельцов не покидать стены и не идти к собору. Духовенство рассчитывало, что оторванный от стрельцов посадский Псков наконец удастся сломить.
Томила прошел на самый перед к алтарю и стал слушать. Он смотрел на огни свечей, не видя ни Макария, ни Рафаила, ни их многочисленной свиты, и слышал лишь тонкий, пронзительный голос, который читал слова крестоприводной записи:
— «…И в том перед господом богом и животворящим крестом его винимся, что нарушили мы крестное целование, данное тебе, великому государю нашему, и во граде мятеж воровством учинили, и Логинка-немчина били и пытали, и домы во граде пограбили. И в том со слезами и скорбию вины свои приносим, что в уездах разоряли твоих, государь, дворян и детей боярских…»
Томила взглянул на Макария, стоявшего рядом с Рафаилом, и в нем закипела такая ненависть к этим людям, которые разрушают крестом и молитвой великую правду «Белого царства» и возвращают город к извечным неправдам.
— Продажа! — крикнул Томила.
Отгулом отдалось это слово под куполом и прокатилось над алтарем, заглушив чтение.
— Продажа! Продажники! — подхватили в толпе.
Возглас Томилы, разрастаясь, неистовым гулом заполнил церковь.
— Новые всегородние старосты в изменных статьях целовали крест!
— Побить новых старост!
— Выбить из города Рафаилку! — раздавались голоса.
Рафаил присел, сжался и стал совсем маленьким, а Макарий зачем-то метнулся в ризницу.
— Безумные, опомнитесь, бога ради! — воскликнул черниговский протопоп. — Государя великого прогневите!
— А что государь! И государю голову посечем! — крикнул в ответ поп Яков.
— Пусть сам приезжает нас ко кресту приводить! — подхватили в толпе.
— Со всем его семенем всех передавим!
— Пошли из собору, братцы! — заорал во всю глотку Кузя.
Иванка вложил в рот три пальца и свистнул.
Рафаил и Макарий были уверены, что «святость» церкви сдержит народные страсти и не позволит бесчинствовать. Столетиями вбивалась в народные головы мысль о том, что бог поражает громом дерзкого оскорбителя святыни. Тысячи церковных преданий рассказывали о том, как болезни, дикие звери, подземный огонь и молнии разили кощунцев.
Но вот резкий свист разорвал воздух собора, мятежные слова раздались из толпы, и все-таки не обрушился купол и не разверзлись каменные плиты пола, и свечи теплились бледными желтыми пламешками, едва колышась в духоте.
Топоча сотнями ног, толкаясь в дверях у паперти, толпа потекла из церкви на площадь.
— С ружьем! — крикнул Иванка.
— С ружьем! — подхватили поп Яков, Кузя, крендельщица Хавронья и несколько человек посадских.
8
Но Макарий оправился от испуга. Когда собор почти опустел и оставалось уже немного народу, дрожащим голосом он обратился к тем, кто остался.
— Братья! — сказал архиерей. — Целуйте крест, добрые люди, которые государева приказа и нас, богомольцев государевых, слушают. Пошто по записи сотнями целовать! Господь и в сердцах видит. Что ему запись!..
Тогда кабацкий целовальник Совка и двое пушкарей подошли первыми; за ними, не толпясь, чинно двинулись один по одному тихие люди, стоявшие у притворов. Тут были и лавочники, и дворники, и ярыжные…
А в городе кипело смятение. Народ шел снова плотной толпой, как в первые дни мятежа. Впереди всех без шапки, легко и уверенно шагал Томила. Ветер трепал его пышные волосы, а глаза его светились огнем.
— Томила Иваныч, куда мы теперь? На Рыбницку, что ли? — добивался Иванка, поспевая за ним.
Томила, словно не слыша его, шагал впереди толпы.
— Слепой зрячих ведет! — крикнул Соснин, шедший навстречу.
— Робята, куда за Слепым пошли! — подхватил его крик подьячий Сидор Никитин.
Томила по-прежнему не слыхал их, но люди в толпе спохватились.
— И то, куда мы? — спросил соседа Костенька Огурец, приказчик Федора Емельянова.
— С народом, куда народ, — отозвался тот.
— А коли народ в омут?
— И мы в омут! — засмеялся второй.
— Пойдем, ворочайся к Троице.
И толпа почти неприметно стала редеть. Навстречу той же толпе попали десятеро пушкарей. Это были выборные, которые шли в собор с повинным челобитьем. Заметив в толпе других пушкарей, они увлекли их с собой.
Но все еще большая толпа шла за Томилой. Вот вышли они через Рыбницкие ворота в Середний город. Томила свернул к сполошному колоколу, и тут все увидели, что колокола уже нет.
Когда и кто его снял, никто не знал, и вдруг всех обуяла растерянность. Рыбницкий колокол стал в эти месяцы олицетворением единства народной воли. Не стало колокола, и сраженная воля пала.
— С ружьем! — крикнул Кузя, но крик его прозвучал в толпе жалобно и смешна.
— С ружьем! — подхватили вразброд несколько голосов, и люди побежали к домам не размашистым и стремительным бегом, как бывало, а мелкой, растерянной, неровной трусцой.
Поп Яков глядел вслед бегущим.
— Никто не воротится, — тихо сказал он и, сняв с головы своей шапку, со вздохом перекрестился. — Буди, господи, воля твоя! — шепнул он еще тише.
Федюнька стремглав побежал за башню, где под большим, может быть сотни лет пролежавшим на месте, камнем была у него припрятана настоящая сабля. Час настал! Он мог наконец, как взрослый, выбежать с саблей на площадь. Непослушными от волнения пальцами он пристегнул ее к опояске, вырвал из ножен и, думая, что опоздал, побежал на площадь.
— Куды ты, разбойник, куды! — закричала какая-то старуха. — Держите пострела!.. Ловите!..
Прохожий посадский схватил Федюньку сзади за обе руки. Кучкой собрался вокруг любопытный люд.
— Покрал чего, что ли? — спросил старуху посадский, за локти держа Федюньку.
— Не дай бог, не покрал… Петуха посекчи хотел саблей… Ишь малых-то разбаловали! — кричала старуха.
И тут только понял Федюнька, что в самом деле бежал впереди него гребнястый петух.
На площади не было больше оружных людей, и сам Федюнька уже постыдился сказать, что саблю готовил совсем не затем, чтобы сечь петухов.
— Чья сабля? — строго спросил посадский.
— Нашел.
— Поди снеси батьке да боле не балуй! — сказал посадский.
Троицкий колокол больше не звал народ, но через Рыбницкие ворота уже без звона тянулась вереница людей по Троицкой улице на Соборную площадь.
— Петь-петь-петь-петь-петь!.. — тонким голосом на всю площадь манила старуха напуганного петуха.
9
Отряды стрельцов в красных кафтанах входили в дома смутьянов. Целую ночь по городу шли тайные обыски. Такой отряд ворвался в дом Гаврилы Демидова. Хлебник успел задами бежать со двора… В Рыбницкой башне стрельцы искали Иванку и Кузю, но не нашли, однако похватали многих из тех, кто в последний раз выходил на дощан с речами на Рыбницкой площади. В доме Михаилы Мошницына сидели двое стрельцов. Кузнеца не вели никуда, но зато и не выпускали из дома…
— Слышь, Иван, Томила Иваныч, и дядя Гавря, и выборны всяки, а с ними мой бачка пошли в сей час целовать креста, — сообщил Кузя Иванке, найдя его под мостом на Пскове.
— И Гаврила Левонтьич тоже?! Да врешь!.. — с негодованием воскликнул Иванка.
— Чего мне врать!.. И они человеки — куды против ветру дуться! — сказал Кузя.
— Ин что же, иди и ты поцелуй воеводу в ж…! — крикнул Иванка и зашагал прочь.
— Иван, стой! Стой, Иванка! Иванка, годи духовинку! — настойчиво кричал Кузя, стараясь его нагнать.
Иванка остановился…
Они пошли на Болото к церкви Георгия, где за поповским домом раскинулся густой сад, и просидели там до заката в беседе.
Их одиночество было нарушено треском сучьев. С удивлением увидели они, что поп Яков, подобрав полы рясы, ползет на карачках в кусты смороды.
— Батюшка, ты от кого? — осторожно спросил Кузя.
Старик вздрогнул и оглянулся, стоя на четвереньках. Он не знал, что в его саду кто-то есть.
— От владыки пришли! — таинственно сообщил он. — Силой тащат креста целовать…
— А ты и не хочешь?! — радостно и удивленно воскликнул Иванка. — Гаврила, Томила, Коза — все, слышь, все целовали…
— Бог им простит… А я целовать не стану! Владыка утре меня указал привесть. Я сказал — после кладбища сам приду… А теперь опять притащились… Бают — во всем городу один я поп остался не приведенный ко целованью…
— Куды же тебе деться?!
— А я убегу, робята! Ранее слеп был, а ныне с древа Познанья добра и зла вкусил, как Адам… и в кусты, как Адам, окарачь пополз! — с неожиданным смехом закончил поп.
— Батюшка, благослови-ка нас с Кузей, — попросил Иванка, — умыслили мы одно дело…
— От чистого ль сердца умыслили? — спросил поп.
— От чистого, бачка! — с уверенностью воскликнул Иванка.
Поп Яков благословил их…
Ночью в трех разных концах вспыхнули лавки Ивана Устинова и Левонтия Бочара да дом дворянина Чиркина…
На рассвете Иванка с братом Федюнькой, Кузя, а с ним поп Яков вышли из Завеличья.
Они добрались до ватаги Павла Печеренина.
— А кто нас вставать на дворян звал? — разбушевался Павел. — Мы, дураки мужики, поверили, встали. Небось за говядиной — к нам! За помогой — к нам! Вишь, и стрельцов нам прислали, и пищалей, и зелья, и кузнецов — ковать копья!.. А как креста целовать, так совета нашего не спрошали!.. Чего мне теперь с вами деять?! Вешать всех на березы, изменщиков псковских!..
— Спятил ты, Павел! — воскликнул Гурка, который бежал из города и стал уже своим в ватаге Печеренина. — Им горше тебя: пришлось дома кинуть, Кузе — бачку и матку, попу — свою церковь… А ты на них же!..
— Да я не на них, Гурий! — сказал Павел с досадой и тоской.
Они остались все вместе у Павла.
Взбушевавшийся крестьянский мир не хотел уняться, как море не унимается после бури, когда уже не шелохнется лист на деревьях…