ГЛАВА ПЕРВАЯ
Светало. Из горной теснины, где рвалась и клокотала между камнями речка, подымался клочьями бородатый туман, цеплялся за скалы, тянулся по кривым лапам сосен и ползал огромной змеёй по долине правого берега.
Лошадей не было видно. Если бы не знать, что по берегу ходит табун, то их можно было принять за сказочных чудищ, обросших туманом, как шерстью.
В высокой росистой траве нырнула собака. Почуяв знакомый запах, жеребец, вожак табуна, фыркнул и спокойно сощипнул из-под ног пучок росистой сочной травы. За собакой появился из тумана человек. Но запах его вожаку табуна был тоже знаком, как запах собаки, и жеребец, не тревожась больше, махнул хвостом и густо, бодро заржал. Молодые жеребчики в табуне вторили ему весело и крикливо. Вожак табуна потянулся мордой к пришедшему человеку, ожидая привычной подачки.
— Ай ты хитрый какой — догадался! — засмеялся человек, протянув жеребцу половину лепёшки, которую тот осторожно взял из рук одними губами.
Другой половиной лепёшки человек подманил молодого гнедка, и как только тот доверчиво потянулся к приманке, так тотчас тугая петля волосяного аркана обвила его шею. Жеребчик рванулся, попробовал вскинуться на дыбы, но, затянув ещё крепче петлю, растерянно остановился, и не успел он опомниться, как тотчас был ловко взнуздан, и всадник, уже вскочив ему на спину, свистнул… Жеребчик попробовал снова вскочить на дыбы, но, осаженный крепкой привычной рукой, опустил передние копыта, сделал несколько капризных скачков и, дрожащий, разгневанный, присмирел…
— Пошёл! — крикнул всадник.
И, подчиняясь узде и спокойному, уверенному голосу, жеребец ровно а глухо забарабанил нековаными копытами, мчась в сторону гор, мимо кочевья, которое раскинулось по туманной долине возле подножия скалистой горы, возвышавшейся над рекой. Оставив кочевье позади и поднимаясь крутой тропинкой в гору, всадник чуть придержал коня и прислушался. Впереди топотала другая лошадь, скрытая за извилистыми поворотами горной тропы.
— Кинзя-а! — крикнул всадник.
— Эге, Салават! — отозвался его товарищ, ехавший впереди по тропинке.
Над ухом жеребчика повелительно свистнула плеть, он рванулся, замелькали навстречу кусты, посыпались камни из-под копыт под кручу, и вот уже всадник нагнал второго. Обоим товарищам было лет по четырнадцать. Они были почти одинаково одеты, в сермяжные чекмени, обшитые красной тесьмой, в лисьи шапки и белые с сермяжными голенищами сапоги. За плечами у того и другого было по луку и по полному колчану стрел, но ехавший впереди Кинзя был не по-юношески толст и приземист, а Салават строен и не по возрасту высок и широкоплеч.
— Ты засоня и суслик, а, видно, сон потерял сегодня — так рано вскочил! — сказал Салават. — Совсем не ложился, что ли?
— Хамит ещё раньше вскочил. Я давно уже слышал, как он впереди поёт.
— Слишком рано приехать тоже ведь не годится, — возразил Салават. — Старики орлы увидят опасность да вовсе не вылетят из гнезда.
— Хами-ит! — закричали товарищи.
Третий друг откликнулся сверху пронзительным свистом. И вот вдогонку за ним поскакали они по извилистой горной тропе.
Туман остался теперь далеко внизу, скрыв от глаз всадников родное кочевье. Солнце ещё не взошло, но утро уже светилось в траве и на листьях деревьев ожиданием праздничного мгновения, когда на вершины гор брызнет первый сверкающий луч. Радость грядущего дня, его безмятежное ликование отражались и в юных взорах друзей. «Какая весёлая и хорошая жизнь!»
Скачки на незасёдланных лошадях, купание в стремительных горных речках, охота за барсуками, травля соколом тетеревиных выводков и перепёлок по степям и погоня на лошади за лисицей только с одной плёткой в руках — все это были их общие забавы. По обычаю, каждый из этих мальчиков в трёхлетнем возрасте посажен был своим отцом на седло, а в семь лет умел уже сам вскарабкаться на лошадиную спину, без помощи взрослых.
Сегодня задумали мальчики ещё неизведанную охотничью потеху, которая в обычае была только у взрослых жягетов: они отправились охотиться на орлов. Ребята сами выследили в расселине между скал гнездо хищников, которые несколько раз в последние дни уносили из стада только что родившихся барашков, таскали кур и гусей. За убитого ястреба или коршуна удальцу охотнику с каждого коша давали в подарок яйца. За убитого орла полагалось давать гусей и барашков. Ребята не раз видали в прошлые годы, как взрослые юноши, собравшись гурьбой, отправлялись, бывало, на опасную охоту по скалам, а возвратясь, возили по всем кочевкам добычу и получали за то в награду барашков, которых тут же кололи, чтобы отпраздновать удачу, сварив бешбармак на целый аул.
Брат Салавата Сулейман дня два назад намекнул, что он с товарищами собирается через несколько дней накормить бешбармаком все кочевье. Салават тотчас решил со своими друзьями опередить старших в этой опасной, но удалой охоте.
Всем троим друзьям до смерти хотелось, кроме того, добыть живыми орлят, чтобы смолоду приручить их и сделать охотничьей птицей. То, что орлы так обнаглели, таская в гнездо ягнят, доказывало, что у них уже подрастают птенцы, которые сами могут клевать добычу. Это была самая подходящая пора, чтобы начать приручение дикой птицы, с которой потом можно охотиться не только на уток, гусей и дроф, но даже на зайцев, на молодых горных козлят, на куниц и барсуков.
К тому же приближались дни сабантуя, весёлого весеннего праздника «свадьбы плуга», когда устраиваются игры молодёжи и взрослых, состязания в скачках, борьба, джигитовка, стрельба из лука. Принять участие в состязаниях было мечтой Салавата, а доказать своё право считаться взрослым можно было, только добившись победы, которая стоит жягета. Такою победой должна была стать удача в орлиной охоте.
Двое друзей догнали опередившего их товарища.
— Ты чего так рано вскочил, Хамит?! — окликнул толстяк Кинзя. — Опять муравьиное масло искал? Не нашёл?
Хамит раскопал не меньше двухсот муравейников, руки его распухли от муравьиных укусов, а «муравьиное масло», по поверью — чудесное средство разбогатеть, скрытое на самом дне некоторых муравейников, все никак не давалось…
Хамит был щупленький, с острыми скулами, узенькими колючими глазами, юркий и ловкий. Он и по возрасту был моложе своих товарищей, а дружбой с ними двоими он был обязан тому, что был сыном лучника, делавшего превосходные луки и верные стрелы. Одет он был небогато и рядом с товарищами выглядел оборванцем: ведь Салават был сыном старшины, а Кинзя сыном муллы — сыновьями самых знатных людей.
— А если бы ты нашёл муравьиное масло, то что бы сделал? — спросил Салават Хамита.
— Купил бы новые красные сапоги, малахай и белый бешмет, купил бы седло с серебряными стременами, отцу купил бы у русских в Муратовке новый топор и хороший стальной нож, тётке платье, сестре купил бы в приданое алмизю из одних золотых и ещё… зарезал бы жирного жеребёнка и накормил бы всех мясом.
— А ещё?
— А ещё я отцу поставил бы кош из нового войлока и купил бы четыре подушки, четыре кошмы, четыре одеяла…
— А ещё? — подзадорил и Кинзя.
— А ещё я купил бы… — Хамит задумался. — Да ну вас совсем! Вот пристали! — воскликнул он. — Как найду, так увидите сами… А ты бы что сделал? — спросил он Кинзю.
— Я бы купил себе сто табунов лошадей, сто тысяч овец, три красивых жены, семь бочек мёда, триста кошей — на целый юрт, построил бы сто мечетей, завёл бы себе десять шуб — три на соболях, три на белках, три на лисицах, три на горностаях…
— Двенадцать! — воскликнул Салават.
— Что двенадцать?
— Ты сказал десять шуб, а сам насчитал уже двенадцать. Прибавь три медвежьих — будет пятнадцать, потом три хорьковых — восемнадцать, три рысьих…
— Дурак! — перебил Кинзя. — А ты бы что сделал?
— Нет, ты скажи, как бы ты стал носить двадцать одну шубу?! Эх, мулла Кинзя, тебе надо бы было ещё караван верблюдов, чтобы возить за тобою шубы.
— Первым верблюдом я взял бы тебя… А ты нам скажи, ты бы что сделал, если бы нашёл?
— Я бы… — Салават призадумался. — Я бы купил нам всем троим по арабскому скакуну, брату Сулейману я подарил бы булатный кинжал, брату Ракаю — самый лучший чёлн и рыбацкие сети. Кинзе подарил бы двадцать пять шуб, тебе, Хамит, я купил бы крепкие штаны, новые сапоги, шапку с бархатным верхом, отцу подарил бы десять халатов, ружьё, как у русских солдат на заводах, кош из верблюжьей шерсти, матери — одеяло из лебяжьего пуха и десять подушек, себе самому я…
— Тише! — предостерёг Хамит.
Они добрались как раз до подножия скалы, у которой в расселине жили выслеженные ими орлы. Дальше ехать было уже некуда. Мальчики отпустили лошадей и, связавшись между собою верёвками, стали карабкаться вверх: маленький, ловкий и юркий Хамит впереди, за ним Кинзя, а самый сильный из них — Салават — позади всех, чтобы удержать, если кто-нибудь из них поскользнётся. Они карабкались молча, цепляясь за выступы камня, за скрюченные крепкие корни горных кустарников, за их колючие ветви. Путь был не лёгок, но вот наконец они добрались до узенькой плоской площадки, которая находилась как раз над расселиной скалы, где было гнездо орлов. Чтобы добраться до самого гнезда, отсюда надо было спускаться к нему на верёвках. Ребята бросили жребий. Кинзе досталось остаться тут, наверху, чтобы следить за возвращением орлов, а Салавату с Хамитом — спускаться в гнездо.
Они опоясались верёвками и скрылись внизу под скалой, за камнями. Только верёвки, которые были привязаны к одинокой горной сосне, росшей у самой вершины, чуть шевелясь, подавали Кинзе знак, что товарищи осторожно спускаются.
Кинзя остался один. Необъятная ширь открывалась вокруг. Небо было сверкающе-голубое. Солнце взошло как-то незаметно и теперь уже начинало палить. Высокие хребты окружающих гор лежали внизу, как будто какие-то мирные громадные звери спали в зелёных просторах степей… Вон та гора зовётся Медведь. И в самом деле, она так похожа на медведя, который роется в муравейнике, уткнувшись носом в самую землю, или лакомится черникой. А дальше Змея-гора — ишь как вьётся её хребет!.. Озера и реки лежат как на ладони. Табуны похожи на стаи каких-то букашек… Кинзя всё это видел сотни раз и каждый раз был готов заново удивляться на этот необычайный мир, который становился таким маленьким, если глядеть на него с горной вершины.
Но сегодня некогда было любоваться этим странным, забавным миром. Кинзя остался охранять безопасность друзей. Верёвки больше уже не шевелились. Кинзя приготовил лук и стрелу, лёг на живот и заглянул со скалы вниз.
Ему было видно расселину, где находилось гнездо.
Салават уже достиг гнезда и почти висел на верёвке, только одной ногой упираясь в выступ.
Если упасть — разобьёшься, но верёвка крепкая, она выдержит даже самого толстого батыра.
Хамит ещё медлил, держась за куст можжевеля, и не решался повиснуть.
Кинзя услыхал, как из гнезда закричал птенец. Хамит заторопился, скользнул и повис, его верёвка повернулась два раза, раскручиваясь. Салават помог другу укрепиться на высоте гнезда.
Теперь уже оба птенца в гнезде, почуяв опасность, громко кричали. Охотники совещались. Вот Салават скрылся в трещине и тотчас опять показался, уже с орлёнком в руках. Птенец надсадно кричал. Хамит взял его, одной рукой развязал свой пояс и протянул Салавату.
Салават снова скрылся в трещине. В это время Кинзя поднял глаза и только тут почти над собою увидел в небе орла…
— Карагуш! — крикнул он.
Старый орёл возвращался, неся ягнёнка. Он, должно быть, увидел врагов у гнезда, на мгновение застыл в полёте и камнем ринулся вниз. Тетива прозвенела под рукою Кинзи, и стрела вонзилась в ягнёнка. Хищник бросил добычу, защитившую его от верной смерти, взмахнул крыльями и с криком мимо Кинзи устремился к своим птенцам. Навстречу ему прогудела в воздухе стрела Хамита и потонула где-то в долине.
Орёл ударом крыла задел по лицу Салавата, который вынес второго детёныша. Салават едва удержался над пропастью. Ему некогда было искать в колчане стрелу. В руке у него заблестел кинжал.
Орёл увернулся от удара, взлетел и напал на Хамита. Он ударил мальчика клювом в плечо.
Хамит покачнулся, испуганно схватился за верёвку и выпустил из руки птенца, который упал на скалу и, связанный, трепыхался. Хамит схватился за лук.
— Ножом бей, ножом! — закричал ему Салават.
Хамит повис над обрывом, отбиваясь кинжалом от свирепого орла. Салават с поспешностью выбрал стрелу и только было выглянул из щели, где скрывалось гнездо, когда услыхал со скалы крик Кинзи. Он понял, что на второго его товарища напала орлица. Одна из стрел Салавата бесполезно скользнула в воздухе мимо разъярённой самки. Салават наложил было вторую стрелу, но в это время птенец, трепыхавшийся у его ног, пронзительно крикнул. Орёл откликнулся детёнышу с покровительственной яростью и кинулся на Салавата, но верная стрела угодила ему в грудь; однако раненая птица всё же впилась когтями в шею стрелка, как железом, терзая тело. Салават бросил лук и по самую рукоять всадил свой кинжал под крыло орла. Птица упала к его ногам.
Он радостно вскрикнул, но в то же мгновение мимо него мелькнула ширококрылая тень орлицы. Салават позабыл про свою боль и схватился снова за лук. Хамит висел теперь на верёвке, которая медленно раскручивалась. Ему не за что было ухватиться, он поворачивался, прикрывая лицо левой рукой от ударов орлицы, а правой стараясь нанести ей удар ножом. Защищая лицо, он закрыл глаза, и удары ножа падали в воздух, угрожая верёвке. Салават на миг растерялся. Ноги его скользили по камням, закапанным кровью. Но вдруг сообразив, он ногою столкнул птенца вниз с обрыва. Птенец, уже падая с криком, нелепо и неуклюже замахал молодыми крыльями. Но ещё не успел он упасть, как орлица, оставив Хамита, подхватила детёныша на лету.
— На тебе! — крикнул ей Салават, и его стрела вонзилась в спину орлицы, которая стремительно вместе с детёнышем полетела куда-то вниз, под скалу.
Салават ухватил верёвку и из последних сил, напрягаясь, втянул Хамита в трещину, где было гнездо. Оба охотника, взявшись за руки, несмотря на усталость и боль, весело засмеялись.
— Четыре орла! — сказал Салават.
— Четыре орла, — повторил Хамит. И снова оба они засмеялись, хотя были так слабы, что не могли без отдыха влезть обратно на вершину скалы.
Отдохнув, оба мальчика, держась за верёвки, стали карабкаться наверх, неся с собой одного птенца и убитого Салаватом орла.
Кинзи не оказалось на верхней площадке. Они испугались.
— Он упал! — прошептал в испуге за друга Хамит.
— Он кричал, — подтвердил Салават, — но ведь он был привязан!
Тут взгляд его скользнул по стволу, к которому были привязаны их верёвки. Верёвка Кинзи, ослабевшая и спокойная, змейкой вилась под крутой обрыв. Салават рванулся туда сквозь кусты боярышника.
За выступом огромного камня, повисшего над пропастью, на сломленном ветром суку искривлённой сосны, зацепившись штанами, неподвижный, как мёртвый, висел Кинзя…
— Кинзя! Ты жив?! — осторожно окликнул его Салават.
— Жив, — отозвался Кинзя, боясь шевельнуться.
— А что же ты так висишь, как летучая мышь? — со смехом спросил Салават.
— Боюсь, штаны разорвутся — и вниз полечу, — ответил товарищ.
Спустившийся к Салавату Хамит в первый миг тоже не мог удержаться от смеха при взгляде на толстяка, но тотчас же оба они оборвали веселье и шутки, оценив тяжёлое положение друга.
Товарищи, обмотавшись верёвками крепче, чтобы самим не сорваться с камня, осторожно, с большим трудом, обливаясь потом, втащили друга на вершину скалы. Он был не на шутку изранен, и оба товарища сразу забыли о всяких насмешках, поняв, что ему пришлось вынести тут, наверху, нешуточный бой.
— Смеётесь, как дураки, над бедой человека, — ворчал Кинзя. — А тут на меня налетела их целая стая, чуть насмерть не заклевали, да крыльями сбили с камня… Ладно ещё, что штанами за сук зацепился… А вы смеётесь!..
— Ну, будет, не злись, — уговаривая друга Хамит. — Будешь злиться — обратно на сук за штаны повесим. Откуда ты стаю тут взял? Ведь была-то одна орлица.
— Зря болтаешь, Хамит! — оборвал Салават младшего друга. — Кабы Кинзя её не удержал наверху, напали бы на нас сразу двое. Нам плохо тогда пришлось бы!
— Да, справиться было бы трудно! — признал и Хамит.
Кинзя, повеселев, улыбнулся и тут же простил друзьям их шутки.
Спускаясь с кручи утёса, ребята рассказывали друг другу подробности приключения, как будто каждый из них не был его участником. Слушая их, можно было подумать, что они возвращаются не с охоты, а с поля кровавой битвы с многоглавыми великанами-чудовищами, которых могли одолеть только могучие богатыри, избавляя народ от коварных врагов…
У подножия утёса, внизу, они изловили своих лошадей, подобрали убитую орлицу и невдалеке от неё — живого и невредимого птенца, который, ещё не умея взлететь, скачками спасался от них сквозь кусты и, когда его всё же поймали, кричал, щёлкал клювом и дрался когтями.
Спускаясь ниже, на тропе они наткнулись на забытого всеми барашка, пронзённого стрелою Кинзи.
— Вот и твоя птица! — весело воскликнул Салават. — Она сейчас всех нужнее: можно её испечь!
— Чего же не испечь! — согласился Кинзя. — На то бог послал человеку барана!
— Летучего барана! — подхватил Салават. — Никто никогда ещё до Кинзи не стрелял баранов, летающих в небе!
Друзья расположились на открытой горной поляне, с которой виднелось родное кочевье, а если получше всмотреться, то зорким привычным глазом можно было узнать и старшину Юлая, Салаватова отца, который перед утренней молитвой совершал омовение, и муллу, стоявшего у своего коша и говорившего с пастухом, и скакавшего вдоль реки писаря Бухаира, и женщин, доивших кобыл невдалеке от своих кошей, и ребятишек, игравших с собаками на берегу речки.
Кинзя таскал сучья в костёр, Хамит потрошил барашка, а Салават копал яму. Злополучного «летучего барана» уложили на дно ямы, слегка присыпали сверху землёй и на этом месте зажгли костёр.
Пленённые орлята не желали клевать брошенные им ягнячьи кишки. Ягнячьим жиром мальчики намазали свои обмытые в горном роднике раны: Хамит и Кинзя быстро уснули, усталые, разморённые зноем. Дым распугал больно кусающих оводов и докучную мошкару. Жаркое пламя костра теряло свой блеск в полуденных солнечных лучах и казалось прозрачным. Раскалённый над костром воздух струился вверх, как волны чистейшей воды, а видимые за ним леса и горы дрожали и колебались, как отражение в озере.
У Салавата болела разодранная шея. Раны мешали уснуть, и Салават подрёмывал, думая о своём приключении.
Ему представилось, как они возвращаются, как встречает их аул и каждый несёт подарок за избавление от хищников; кто — яйца, кто — лепёшки, кто — гуся, или утку, а богатые — по ягнёнку. Вот так пир, вот так богатство!..
Салават следил за орлятами. Они сидели нахохленные и злые. Костёр их удивлял и пугал, путы на ногах не давали прыгать. Один из птенцов непрестанно клевал кушак Хамита, связывающий его ноги. Иногда он подымал голову и со смешной надменностью оглядывал все вокруг. Вся злость орлиной породы виднелась в его взоре, когда он взглядывал на Салавата. Его отец и мать, убитые, лежали тут же, невдалеке от костра. Коричневое мощное крыло отца было широко откинуто. Салавату не раскинуть так широко рук.
— Батыр кыш! Смелая птица! — произнёс Салават, с восхищением глядя на крыло. — Кочле кыш! Сильная птица…
Салават подбросил сучьев в костёр, прилёг на прежнее место. И, как это часто случалось, в голове Салавата родились и полились из груди слова новой песни:
Песня понравилась Салавату, и он громче и вдохновеннее, с каждым словом смелее, её продолжал:
— Баран готов? Эй, певец! — крикнул Хамит. — Готов, что ли, баран? Нас песнями не накормишь!
— Проспали! Я съел и косточки проглотил!
— Я тоже сожрал бы с костями и с шерстью, — засмеялся Хамит.
— Ещё бы, глядите — уж полдень! — указал на солнце Кинзя.
Салават раскидал костёр. Земля под ним была чёрная, и от неё подымался душистый пар.
— Сейчас мы будем есть батырского барана, — важно сказал Салават.
— Почему батырского? — в один голос спросили Хамит и Кинзя.
— Когда настоящие батыры идут в поход, они не берут с собой котла, чтобы варить салму, пекут барана вот так — в яме. Этому научил людей Аксак-Темир. Он был большой батыр, который провёл жизнь в походах, — пояснил Салават.
Он вынул кинжал и скинул тонкий пласт золы и земли, прикрывавший барашка. Вкусный, дразнящий пар вырвался из ямы клубами.
«Летучий баран» оказался им очень кстати. Косточки его смачно похрустывали на зубах у охотников. Однако, расправившись с целым ягнёнком, мальчики до того почувствовали тяжесть в животах, что тотчас же опять все уснули.
Когда после крепкого безмятежного сна они снова проснулись, занималась уже вечерняя заря. С пением кружились жуки. Орлята спали, прижавшись друг к дружке.
— После батырского барана я выспался, как батыр! — сказал Хамит.
— Эх, если бы от него и вправду стать батыром! — мечтательно протянул Кинзя. — Настоящим батыром, про которого поют песни.
— Да я и сейчас сложил про тебя песню! — сказал Салават.
Чувствуя за словами друга какой-то подвох и насмешку, Кинзя промолчал, но Хамит настойчиво попросил:
— Спой, Салават! Какую ты песню сложил про Кинзю?
Салават не сложил ещё никакой песни, однако настоящий певец не должен отмалчиваться, если у него просят песню. В прошлом году на праздник к шайтан-кудейцам приходил из Китайского юрта певец Керим. Он сказал Салавату, что у настоящего певца песни хранятся в сердце, как стрелы в колчане, чтобы в любой миг можно было достать нужную.
Стремясь не ударить лицом в грязь перед товарищами, Салават не заставил себя упрашивать в запел:
— Спасибо, Салават. Пусть про тебя всю жизнь складывают такие песни, — с обидой сказал толстяк.
— Я пошутил, Кинзя! — воскликнул Салават. — Этой песни больше от меня никто не услышит, а когда ты станешь батыром, я сложу про тебя самые лучшие песни. Их все будут петь!..
Горная тишина умиротворяла. После сна не хотелось двигаться, и ребята, валяясь в траве, наслаждались покоем и болтовнёй. На западе подымалась тёмно-синяя гора облаков.
— Нарс! — указал на запад Салават. — Гора Нарс. До неё может доехать только самый смелый. А я доеду!
— И я доеду! — задорно выкрикнул Хамит. — А ну, кто скорей! — Он первым вскочил и принялся тормошить Кинзю.
— Ах ты, мышонок такой! До Нарса доскачешь! — навалившись всей тяжестью на Хамита, ворчал Кинзя. — Вот я тебя задавлю, ты и до дому не доберёшься!..
— Салават! Стащи с меня этот бурдюк! — со смехом кричал Хамит.
Разыскав коней, мирно пасшихся неподалёку, мальчики быстро помчались к дому.
Подъезжая к родной кочёвке, они подхватили вновь сложенную Салаватом песню:
Ребятишки с кочевья выбежали навстречу и восторженно завизжали:
— Салават орлов убил! Салават орлов везёт!
Старшина Юлай показался из коша. Он весело улыбнулся юным удальцам, везущим, как знамя юности, добычу своей охоты.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Есть ураза, есть большой байрам, есть малый байрам, и на каждую неделю есть своя пятница — вот данные аллахом дни!
Каждый праздник знает своё начало, и каждый праздник свят от аллаха.
Что есть сабантуи? Такого праздника не давал аллах. Какое начало его? Этот праздник не знает святого начала.
Что есть свадьба плуга? Живое живёт родами, и множится, и умирает. Но кто видал брачующимися железо и камень? Разве мёртвое, созданное человеком, может плодиться?
Масалян, только язычники, нечистые, не знающие аллаха, в безумии своём возмечтали о браке сабана с землёю.
Идола создали они себе из земли, которая сама создана аллахом, и по единому слову его распадётся в прах.
Жягани, масалян, правоверные, не празднуйте нечистого праздника!
Так поутру говорил мулла Сакья собравшимся к празднику башкирам Шайтан-Кудейского юрта. Мужчины толпою слушали его, и те, кто стояли впереди, опускали глаза и молчали, а те, кто были позади, дальше от муллы, усмехались; когда же мулла обращал своё лицо на одного из стоящих, замеченный им тотчас кивал головой и бормотал: «Шулай, шулай!»
Мулла окончил поучение, отъехал в свой кош, и все разошлись.
Старшина Юлай подошёл к кружку детворы, сидевшей невдалеке от его коша.
— Я завтра яйцо понесу зубами и не выроню. Сегодня целые сто шагов пронёс! — говорил один из мальчиков.
— Я тоже понесу!
— Ахметка вас всех победит, он ложку не выронит. У него зубы такие крепкие, что он самые толстые бараньи мослы разгрызает! — поддразнил ребят сидевший тут же Салават, который строгал и отглаживал стрелу.
— Никто никого не победит, — сказал Юлай детям. — Мулла Сакья не велит сабантуй играть. Говорит: аллах запретил, большой грех будет…
— Вот старый ишак! — брякнул, не подумавши, Салават, и тут же крепкие пальцы отца словно капканом сжали ему кончик уха. — Атам, я не буду! — закричал мальчик. — Правда, не буду! Ухо не виновато — язык!
— А ты знаешь, что русские начальники делают с такими языками? — строго спросил отец. — Не знаешь? Постой, как отрежут — узнаешь!
Юлай отпустил ухо. Салават, как ни в чём не бывало, принялся вновь за стрелу.
— Время придёт, мы русским начальникам вырежем языки! — буркнул он.
— Ну, ну! — сурово и угрожающе цыкнул Юлай. — Потрещи мне, сорока!
Старшина пошёл в кош.
— А как же награда? Как же подарки? Кому же теперь полотенца и тюбетейки? — встревоженно загалдели ребята, потому что каждый из них рассчитывал на состязаниях получить награду из вещей, собранных нарочно для этого к празднику со всего юрта.
— А может быть, старшина пошутил?
— Или мулла посмеялся над всеми? — выразил надежду кто-то из мальчиков.
— Можно узнать у Кинзи. Он все у муллы разузнает.
— Салават, съезди к Кинзе! — стали просить ребята.
Салавату и самому хотелось завтра принять участие в состязаниях. Он рассчитывал, что его допустят к скачке со взрослыми. Он был высок ростом, ловок, силён, и, хотя ему было только четырнадцать лет, он был во всём как девятнадцатилетний парень.
Он знал, что победит подростков в любом состязании, и поэтому оно было ему почти неинтересно. Принять участие в состязаниях взрослых он ещё не мог по возрасту, но всё же надеялся на особое разрешение старейшин праздника.
«Вот если бы быть женатым, то не смотрели бы на года! — думал он. — Раз женат, то, значит, и взрослый!
А сколько женатых парней не полезут со мной тягаться! Байбулата женили, а выглядит он и сейчас моложе, чем я. Посмотреть на женатых — нисколько я не моложе!..»
Салават спрятал в колчан стрелу и уже вскочил было на лошадь, чтобы поехать к кошу муллы и повидаться с Кинзей, когда его окликнул отец:
— Поезжай-ка к соседям, к мулле, к Бурнашу, потом к Рысабаю. Скажи, что приехал мой брат с сыновьями и я варю бишбармак, пусть едут на угощение.
Салават тронул коня.
— Постой, — остановил отец. — Если спросит мулла, то скажи, что вовсе не к сабантую зову, а потому, что приехали гости…
Салават поскакал.
Широкая степь была залита солнцем, ещё не успевшим опалить сочную зелень и нарядные весенние цветы. Облитые солнцем, стояли вершины гор на краю степи. Воздух дрожал за невидимой дымкой прозрачных утренних испарений, и каждая капля росы в траве так сияла, словно хотела в блеске своём спорить с самим солнцем.
Грудь дышала легко. Радостной иноходью бежал рыженький жеребчик по степи, и Салавату весело было ехать по ней и без смысла петь, просто ласково называя предметы — синий воздух, серебряную речку, зелёную степь и высокие золотые горы…
У ближнего коша он крикнул привет и сошёл с лошади, поклонился и попросил соседа приехать к отцу. Он обратился по-учёному, вежливо умоляя соседа доставить отцу радость и осветить его кош светом своего присутствия. Получив согласие, Салават снова вскочил на лошадь и тронулся дальше.
У коша муллы Салават столкнулся с Кинзей. Толстяк был занят тем, что быстро пятился раком на четвереньках, неся в зубах ложку с яйцом.
«Значит, мулла всё же позволит праздновать сабантуй», — мелькнуло в уме Салавата.
Но в тот же миг Кинзя с таинственным видом прижал пальцы к губам. И Салават узнал от него, что мулла запрещает сыну языческие игры, и он упражняется потихоньку, пользуясь тем, что отец отдыхает после еды.
Передав через друга посланное отцом приглашение, не тревожа муллу, Салават тронулся дальше.
Он пригласил старика Бурнаша вместе с Хамитом в пустился к кошу Рысабая.
Рысабай был человек такой же богатый, как сам старшина Юлай. Он никогда не был замешан ни в каком мятеже, никогда не подавал повода к недовольству со стороны русских начальников. Дед Рысабая спорил за первенство в своём роду с дедом Юлая Шиганаем, который был старшиною Шайтан-Кудейского юрта. Оба были тарханы, у обоих были жалованные грамоты на право владения покосами, рыбными ловлями, лесами, звериными промыслами и на сбор ясака с простых башкир. Но дед Юлая, старшина Шиганай, попал в немилость к властям после большого кровавого восстания башкир, когда царский комиссар Сергеев отнимал у башкир тарханные грамоты. И хотя потом царь Пётр указал казнить самого Сергеева за жестокость и жадность, но тарханная грамота к Шиганаю уже никогда не вернулась. Дед Рысабая, оставшийся в стороне от восстания в числе «верных» башкир, сделался тогда старшиной вместо Шиганая. Отец Рысабая стал старшиною после своего отца. Отец Юлая, хоть был богачом, равным по знатности с отцом Рысабая, так и не получил в свои руки старшинства и власти. Юлай возвратился с войны, награждённый медалью. Вскоре после его возвращения умер отец Рысабая. Рысабай рассчитывал стать старшиной после смерти отца, но шайтан-кудейские башкиры устали от насилий Рысабаева рода и не захотели избрать Рысабая. Русские начальники тоже подумали, что от наследственного старшинства может оказаться недалеко до ханских притязаний. Поэтому награждённый медалью за удаль в боях Юлай был охотно избран башкирами и утверждён провинциальным начальством. Позволив башкирам Шайтан-Кудейского юрта избрать старшиной Юлая, исецкий воевода назначил Рысабаева сына Бухаира писарем при Юлае. Русскому начальству было выгодно это, потому что писарь всегда мог следить за всем, что делает старшина, а по вражде между их семьями и донёс бы начальству о каждом опасном шаге соперника.
Юлай был достаточно проницателен, чтобы понять, что писарь поставлен при нём соглядатаем. Он разумел, что Рысабай его враг, но ни одно угощение в доме Юлая не могло обойтись без Рысабая и его сына. Ни один праздник в доме Рысабая не обходился без старшины. Враги были вежливы и приветливы между собой, и если смотреть со стороны, то их можно было принять за близких друзей.
Салават проскакал по степи, перевалил через небольшую гору и с вершины её над рекой близ опушки леса увидел кочевье в несколько кошей из белого войлока, бродивший вблизи табун лошадей, пасущихся невдалеке овец и множество войлочных и камышовых кочевок. Это был стан Рысабая с его огромным семейством, с его пастухами, слугами и богатствами…
Спустившись с горы, Салават подъехал к богатому кошу хозяина, сошёл с конька и задержался у входа, чтобы приготовить торжественные, витиеватые слова, не хуже тех, какие мог произнести Бухаир, если бы был послан пригласить Юлая в кош своего отца.
Полог коша был чуть откинут и позволял видеть, что происходит внутри. Ровесница Салавата, сестра писаря Амина, стояла среди коша, закрыв ладонями лицо, и с плачем причитала, шевеля большим пальцем босой ноги, который сиротливо выглядывал из-под длинного, до земли, платья, и косясь на отца сквозь щёлку между ладоней.
— Не отдавай меня за Юнуса. Не хочу я за старика. Такой пузатый… Какой он мне муж!.. Не отдавай за Юнуса! — твердила отцу Амина.
«Девчонкам везёт! И не просится замуж, а её отдают! А я попрошу, чтоб женили, — отец раскричится, что рано», — подумал, слушая Амину, Салават.
Рысабай сидел на подушке с чашкою кумыса в руках. Его нисколько не трогал плач дочери. Судьба её была для него решена. Ей давно пора идти замуж. Он слушал её причитания, как нудный писк комара. Но для порядка покачал головой.
— Ай-бай! Девчонка совсем позабыла, с кем говорит!.. Отцу говорит такие слова!.. Не ты ли учишь её непокорности, жена Золиха?!
Золиха была старшей женой Рысабая. Она держала в руках весь дом, все хозяйство, детей, младших жён и даже старшего сына, писаря Бухаира. Салават не видал её, но услышал её раздражённый голос:
— Сам вырастил, набаловал своевольную девку!.. Меня за тебя выдавали, так я не скулила — «пузатый», а ведь был ещё хуже Юнуса… По мне, её за косы оттаскать — вот тогда и не станет реветь!.. «Не хочу, не пойду!» Да кто ты такая, что можешь хотеть — не хотеть?! — прикрикнула она на девчонку.
Салават шагнул в кош.
— Салам-алейкум! — приветствовал он.
— Алейкум-салам! — отозвался отец писаря. — Что скажешь, жягет? Не невесту ли сватать приехал? — с насмешкой спросил он.
Все заранее приготовленные торжественные слова от его насмешки выскочили вдруг из головы Салавата, как будто старик угадал его тайные мысли… Но, чтобы не выдать смущения, Салават приосанился и молодецки обвёл взглядом кош. «Невеста» ему показала при этом язык.
— Ну, с чем же приехал? — спросил Рысабай.
— Мой отец просил тебя приехать к нему на угощение. Он варит сейчас бешбармак. К нему прибыли гости с дальних кочевий, — сказал Салават с поклоном.
— Мулла не велел ведь играть сабантуй! — возразил Рысабай.
— Мулла Сакья сам поехал сейчас к отцу, — возразил Салават.
— Ну, рахмат. Скажи, я приеду, — ответил важный Рыса.
Салават вышел из коша.
— Может, тебе такого сопливого мужа найти, как этот малайка? — обратился к дочери Рысабай, не стесняясь того, что Салават за пологом коша услышит его слова.
— Небось и сама постыдилась бы стать женою такого слепого крысёнка! — подхватила жена Рысабая.
Салават вскочил на своего жеребчика, взмахнул плетью и помчался домой. Он не замечал уже больше сверкающего и радостного знойного дня, украшенной цветами богатой степи, не соблазнился прохладой реки, чтобы искупаться в её холодных струях.
— Сопливый малайка! — с обидою повторял Салават. — Слепой крысёнок!.. Возьму ли ещё я от вас невесту!..
Салават решительно вошёл в кош отца. Кроме Юлая, его старшего брата с двумя сыновьями и старших братьев Салавата в коше сидело ещё несколько человек, съехавшихся с соседних кочевок. Оказалось, что весь юрт был встревожен: ко многим к празднику приехали кунаки из соседних и дальних юртов, к иным даже с других дорог, и вдруг мулла обрушился со своим запрещением.
Башкиры жаловались. Один из них, жирный, как выхолощенный баран, Муртаза, говорил тонким, плаксивым голосом:
— Я барашков резал, кобылу резал, мёд варил, гостей звал… Как я теперь гостей буду гнать?
Юлай качал головой, разводил руками.
— А я что знаю! Моё дело — сказать, что русский начальник велел, моё дело — чтобы ясак все исправно платили, моё дело — закон знать, а что повелел аллах, мулла знает лучше меня…
Салават улучил мгновение, шагнул вперёд и обратил на себя внимание отца.
— Позвал? — спросил сына Юлай.
— Позвал…
— Погодите. Мулла приедет ко мне, тогда его вместе уговорим, — пообещал Юлай.
Он взглянул на Салавата, заметил, что тот не уходит и хочет, но не решается что-то сказать.
— Ты что? — спросил старшина.
Салават колебался ещё мгновение и вдруг словно ринулся в омут:
— Атай, дай мне десять коров, табун лошадей, триста овец и бобровую шапку, — выпалил он и почувствовал, как будто огнём обожгло его щеки.
— Уж не жениться ли хочешь? — спросил старшина.
Салават стоял среди коша, потупясь. Взоры всех обратились теперь на него. Он не решился вслед за отцом повторить это слово и вместо ответа лишь мрачно кивнул головою.
Общую тишину разорвало как громом. Смеялись все: сам старшина, его брат, сыновья Юлаева брата, пришедшие в гости соседи, а пуще всех — родные братья Салавата. Салават мог простить ещё старшему брату Ракаю, но не Сулейману, бывшему всего на два года старше его самого. Тонкий, визгливый хохот брата взметнул в душе Салавата бурю вражды. Кровь отхлынула от его щёк. Он подскочил к Сулейману, поднял его и бросил о землю, как рысь скакнул опять на него и вцепился, словно клещами, ему в горло. Сулейман покраснел и беспомощно дёргал ногами. Руками старался он оторвать руки брата.
Салават ослаблял свои крепкие пальцы настолько, чтобы не задушить брата, но как только тот силился вырваться, он снова сжимал его горло, и Сулейман хрипел.
Видя, что драка пошла не в шутку, Юлай попробовал оттащить Салавата и решительно приказал:
— Отпусти Сулеймана!
— Не пущу! — прошипел Салават, снизу взглянув на отца сузившимися злыми глазами.
Возмущённый непослушанием и дерзостью сына, старшина ударил его по голове.
В Салавате вскипела лишь пуще обида и злоба. С визгом вскочил он на ноги и, нагнувшись, ткнул отца головою в живот. Старшина пошатнулся и тяжело плюхнулся наземь.
Не помня себя, Салават пустился бежать к табуну, взнуздал своего жеребчика и стремглав поскакал в горы, словно спасаясь от стаи рассвирепевших волков…
Он промчался мимо каких-то чужих кочевий, мимо чужих табунов и овечьих стад, переехал вброд десяток ручьёв и горных речушек, а сердце его все ещё продолжало гореть обидой, стыдом и злостью…
* * *
Салават давно уже потерял знакомые тропы. Лес вокруг становился все дичее и глуше. Усталый конь несколько раз останавливался, и Салават, больше не подгоняя его, ехал медленно по лесу без дороги. Только тут он подумал, что, кроме ножа на поясе, при нём нет никакого оружия.
«Хоть бы попалась какая-нибудь кочёвка!» — подумалось Салавату.
Сквозь густые ветви мелькнул тонкий серп луны. Над головою зажёг огни Едыган. Салават устал, и гнев, распаливший его, притих. Он въезжал на горы, спускался в лощины, переезжал ручьи, расщелины и уже не знал, в какой стороне лежит кош Юлая…
Он спустился с горы в долину какой-то реки и отпустил повод. Жеребец остановился, пощипывая траву и фыркая.
Сам Салават тоже давно чувствовал голод, но у него не было с собой ничего. Дремалось. Салават клюнул носом в седле и очнулся. Надо было выбрать место ночлега, но стояла темень. С трудом он нашёл наконец приземистый, склонившийся набок дуб и в развилине двух широких сучьев лёг, сжавшись от холода, как щенок.
Сначала Салавату стало жалко себя.
Что делать дальше? После того как ударил отца, он теперь не посмеет вернуться домой, на свою кочёвку. Не жить же так вечно в лесу, одному!..
Но мало-помалу в дремоте самые завидные мечты охватили Салавата. Он вообразил, как, став большим, славным батыром, он приезжает к своим и все с почётом встречают его.
«А как же с Аминой? — подумал беглец. — Неужели так и оставить её старику в жёны?» Салавату не столько хотелось жениться на ней, сколько прельщала его мечта доказать, что он не «сопливый малайка», сделать так, чтобы все пожалели о том, что над ним смеялись.
Вырвать молоденькую жену из-под носа у богатого, знатного человека казалось Салавату блестящей победой. Потому, на время оставив мечты о подвигах, он снова обратился мыслями к женитьбе. С этими мыслями он и уснул.
Проснулся он на рассвете от испуганного храпа и ржания жеребца. Конь метался, рвался на дыбы, бил задом и всячески силился оборвать довод, которым он был привязан невдалеке к дереву.
Салават спросонок не сразу сообразил, что случилось, в даже тогда, когда услыхал с другой стороны хруст сучьев и увидал, что на поляну выходит из речного тумана какое-то чёрное чудище, юноша принял его сначала за колдуна и шайтана и только в последний миг понял, что это просто медведь. «Пропал жеребец!»
Не думая о себе, Салават спрыгнул с дуба и метнулся к жеребчику, чтобы обрезать его привязь. Но было поздно: медведь поднялся на задние лапы и с рёвом пошёл на него самого.
Сжав нож в руке, Салават даже не попытался бежать от опасности, он замер на месте и ждал, не видя ни жеребца, ни поляны, ни самого медведя, уставившись взором только в левую сторону груди врага, куда он наметил ударить ножом…
Острый кинжал погрузился в тело медведя с неожиданной лёгкостью, но Салавату уже пахнуло в лицо дыхание зверя, грудь его была сжата, спина, казалось, переломлена пополам, и железные когти с неё обдирали кожу…
…Когда Салават очнулся, над его головой были листья дуба и сквозь них сияло синее-синее небо. Он лежал несколько мгновений, не думая, ничего не вспоминая, не пытаясь пошевелиться и испытывая радость от самого созерцания листьев и неба. Лишь постепенно к нему возвратилась память, и только пошевелившись, почувствовал он ломоту во всём теле и острую боль в спине. Рядом с ним неподвижной лохматою грудой лежал мёртвый зверь. Привязанный конь стоял смирно, кося испуганным глазом.
Салават осмотрел побеждённого врага и себя самого. Вся одежда его оказалась в крови, запятнавшей также траву на месте битвы.
Было яркое утро. Прохлада, росная, влажная свежесть леса, пение птиц — все рождало бодрость и радость, но главное было — сознание победы. Победы!.. Всё, что случилось вчера на кочёвке, вдруг показалось далёким, неважным… Вот он, Салават, ещё только вчера был малайкой. Забавы и детские игры — всё, что он знал, а теперь он встретился ночью один на один с казавшейся неизбежною смертью — и он победил. Лохматая чёрная смерть, с оскаленной пастью, с железными когтями, лежит недвижной горой мёртвого мяса и окровавленной шерсти, а он, Салават, живой, сильный, бодрый, стоит над убитой смертью, как победитель на празднике… Пусть Сулейман так с ножом выйдет на зверя! Небось побоится!..
Салават припомнил, что нынче день сабантуя.
— Первая награда моя. Я победил! — сказал он.
Он, наклонясь, осмотрел рану зверя и вытащил из неё свой глубоко засаженный окровавленный нож. В этот миг Салавату казалось, что он всю жизнь будет бесстрашно колоть медведей. Ему казалось, что он хоть сегодня с охотой пойдёт в поединок на зверя. Да вовсе не так уж и страшно… «Медведь? Что такое медведь? Он мёртвый, а я живой!» — размышлял Салават.
Жеребец недоверчиво фыркал, взволнованно косил глазами, прядал ушами и тревожно дёргал повод, которым был крепко привязан к дереву.
Салават погладил его по вздрагивающей коже спины, отвязал от дерева и, не выпуская из рук повода, повёл к реке. Пока жеребец пил, Салават сбросил одежду и вошёл в холодную воду. Возле него на воде показались тёмные кровавые струйки; он оглянулся через плечо, как в зеркало, в воду — левая лопатка была разодрана. Больше не было ни одной царапины. Салават засмеялся, и эхо откликнулось в скалах.
Откуда-то из-за реки послышалось конское ржание. Жеребец ответил готовным и бодрым покриком. Ржание за рекой повторилось. Салават обрадовался: если близко лошади, значит, близко и люди.
Салават переехал речку и увидал табун. Невдалеке от табуна проезжал всадник. Салават окликнул его. Он оказался музыкантом, ехавшим на сабантуй к шайтан-кудейцам.
— Где мы сейчас? — спросил его мальчик. — Я заблудился.
— Здесь кончают кочевать кудеи и тамьяны. Там, — человек показал обратно за реку, — Кудейский юрт, а тут — Тамьянский. Тебе куда надо?
— Я сын старшины Юлая. Мне надо домой. — Он помолчал и с внезапной хвастливостью прибавил: — Я убил медведя.
Курайче взглянул на него недоверчиво.
— А где же шкура? — спросил он.
— Это мой первый медведь, я ещё не умею снимать шкуру, — признался Салават. — Тут близко. Ты мне поможешь?
Они вместе переехали речку.
— Вот так зверь! — восхищённо воскликнул курайче. — Не медведь, а медвежий батыр. Я ещё никогда не видал такого. Должно быть, батыр на батыра напал! — говорил курайче, помогая снимать шкуру. — Ну и зверь! Ты чудом остался жив. Сколько же лет тебе?
Салават повернулся к реке, окружённой горами, и крикнул во весь звонкий голос вопрос курайче:
— Сколько лет Салавату?
«Сколько лет Салавату?» — вопросом откликнулось эхо в прибрежных скалах, и тем же отзвуком прогремел отдалённый лес, и ещё откликнулось тем же вдали, в холмах.
— Батыр Салават!
Горное эхо прогрохотало отзвуком тех же слов.
— Четырнадцать лет Салавату, — сказал мальчик, и так же гулко откликнулось эхо…
По горной тропке скакал Салават со своим спутником, и с уст его сама сорвалась песня, полная гордости и молодого задора:
Конь, чуя запах медведя, храпел и вздрагивал, мчась по горной тропе; Салавату его нелегко было сдерживать. Конь курайче тоже дрожал и прядал в сторону от конька Салавата. Всадники издали перекликались друг с другом.
На пути их лежал железный завод с деревеньками рабочих. Курайче предложил объехать их стороной, но Салавату хотелось, чтобы все видели его добычу, и он пустился мимо завода, через деревню.
В русской деревне Салават нарочно сдержал своего жеребца и поехал тише. Народ останавливался, глядел на шкуру, люди дружелюбно кричали что-то вслед Салавату, окровавленная одежда которого говорила о том, что именно он победил зверя.
На окраине деревеньки, возле кузницы, Салават остановил жеребца. Из кузни слышалась песня.
— Ванька! — крикнул Салават.
Чёрный и прокопчённый, вышел мелкорослый кузнец с кувалдой в руке.
Ванька был единственным в округе кузнецом, который, несмотря на запретные указы, делал башкирам ножи, топоры и железные наконечники к стрелам. К нему заезжали башкиры под предлогом ковать лошадей, а уезжали с оружием. По закону за это он мог попасть под плеть и в тюрьму, но он был отчаянной головою и ничего не страшился. Говорили, что раз к нему пришли трое людей в кандалах, убежавшие с шахты, и он всем троим спилил цепи. Он ковал для башкир из заводского железа превеликой силы капканы на лисиц, на волков и медведей, и только то спасало его от тюрьмы, что за эти капканы брали с башкир приношения заводской управитель и двое приказчиков.
Медвежий нож был недавно подарен Салавату отцом. Салават вместе с Юлаем ездил за этим ножом в кузницу к Ваньке и теперь был доволен, что может отблагодарить кузнеца.
— Эй! Салаватка! Арума! — по-башкирски приветствовал кузнец, и белые зубы его весело засверкали.
— Недалеко от большого камня на речке, вон там за горой, остался медведь. Поезжай возьми, — сказал Салават.
— В капкан угодил зверюга? — радостно удивился кузнец.
— Нет, без капкана, — небрежно отозвался Салават, — знать, нож хороший! Рахмат! — добавил он и пустил коня.
В полдень подъехали они к кошу Юлая. Возле коша бродили чужие лошади. Мать Салавата в две молодые жены Юлая хлопотали у очага. В стороне толпились подростки и юноши. Повсюду по степи ехали ярко к празднично одетые всадники. С разных сторон от кочевок слышались звуки курая и кобыза.
«Значит, мулла снял запрет», — подумал Салават.
Чем ближе подъезжали они к кочевью Юлая, тем большая гордость охватывала Салавата.
Все, все увидят его победу — отец, братья, гости, приехавшие на праздник, писарь и сам Рысабай…
Пусть посмеётся теперь Сулейман, пусть Рысабай посмеет назвать его сопливым малайкой… А как станут завидовать взрослые парни!.. Самый лучший охотник Мухтар Лукман и тот позавидовать мог такому удару — в самое сердце зверя!..
Но, подъезжая к кошу отца, Салават оробел: а вдруг отец не простит обиды, не впустит в дом и прогонит его с кочёвки?..
— Я не пойду в кош. Вышли сюда отца, — попросил Салават спутника.
Курайче, войдя в кош, отдал салам и сказал:
— Юлай-ага, тебя спрашивает какой-то молодой батыр. Он убил в поединке ножом медведя, а тебе привёз шкуру на праздник…
Юлай вышел из коша и увидал Салавата. Он нахмурился. Но Салават не дал ему сказать слова.
— Атам, я привёз подарок тебе… — Он указал на шкуру. — Я виноват, атам… — глухо сказал Салават, опустив голову.
Юлай сурово глянул на сына.
— Надо бы тебя не пускать в дом отца, — ответил он, — да ладно уж… Праздник сегодня.
Юлай хотел уйти.
— Отец, возьми мой подарок, — повторил Салават, — это тебе.
— Неси в кош, — приказал Юлай и возвратился к гостям.
В душе он был рад. Он был горд сыном. Кто ещё в четырнадцать лет простым казачьим кинжалом убил медведя?! Юлай потому и поторопился уйти, чтобы Салават, увидав радость на его лице, не перестал думать о своей вчерашней провинности.
Салават был любимым из трёх сыновей от первой жены Юлая. Младший из трёх, в раннем детстве он был странным мальчишкой. Он мог часами сидеть, глядя на воробьёв и трясогузок, любуясь полётом ласточек или следя за течением речки. Он был нежен, как девочка.
— Жена, кого ты мне родила — мальчика или девчонку? — спрашивал Юлай.
Салават, бегая по степи, усеянной цветами, вечно что-то сам себе бормотал…
— Девчонка, право, девчонка! — ворчал Юлай, глядя на младшего сына. — Как я тебя посажу на коня?!
Но пришла пора, и отец посадил Салавата в седло. Он велел ему крепче держать повод, а сам понукнул коня. И вдруг трёхлетний наездник весь просиял.
— Н-но! — крикнул он со смешным молодечеством, подсмотренным им у лихих подростков, и изо всех силёнок хлестнул коня свободным концом повода.
Конь вздрогнул.
— Тр-р-р! — остановил его испуганный отец.
— Н-но-o! — звонче и веселее прежнего выкрикнул Салават и снова хлестнул коня.
Юлай протянул было руку, чтобы схватить коня под уздцы, но умное животное, казалось, поняло и своего юного всадника, и тревогу его отца: словно играя с ребёнком, конь пробежал лёгкой рысцой с десяток шагов.
Юлай снял с седла разгорячившегося малыша, внёс в кош и подал жене.
— Мальчишка! — сказал он. — Нет, не девчонка — мальчишка.
По мере того как сын рос и мужал, всё больше привязывался к нему старшина и прощал ему многое из того, чего не простил бы старшим сыновьям.
Своенравие и горячность мальчика, мечтательная влюблённость в природу, умение слагать песни — все в нём подкупало отца. Даже когда Салават схватил Сулеймана за горло — и тогда Юлай был на его стороне, но он не ждал, что мальчишка бросится на него самого. Этого он не мог простить своему любимцу.
Салават отпустил жеребца и, взвалив на спину тяжёлую шкуру, вошёл в кош.
— Салам-алейкум! — сказал он.
Он скинул на землю шкуру и развернул. При этом она заняла почти половину коша. С гордостью Салават посмотрел на братьев — Ракая и Сулеймана — и на своих двоюродных братьев, вчера смеявшихся вместе со всеми.
— Где взял? — забыв о вчерашней ссоре, спросил Сулейман, поражённый добычей брата.
— Это я ободрал барана, — насмешливо ответил ему Салават. — В лесу их много пасётся.
Гости засмеялись.
— Ну, жягет, расскажи, — сказал незнакомый старик.
Салавату и самому не терпелось, он десять раз рассказал бы о своей победе, но Юлай возразил:
— Не пристало почтенных гостей тревожить мальчишеской болтовнёй! Салават ещё молод, чтобы разговаривать со старшими. Ему только четырнадцать лет. Пусть он идёт на женскую половину.
Салават залился румянцем унижения и молча, покорно вышел. Ни горячий жирный бишбармак, ни шурпа, ни чекчак, ни мёд, ни кумыс не прельщали его. Обида заставила его отвернуться даже от самой смачной еды.
Мать Салавата рассказывала женщинам о его ночной победе и, дав ему переодеться, то и дело подходила и спрашивала, очень ли больно ему. Она чувствовала обиду сына и жалела его.
* * *
Солнце спускалось. Уже скоро должны были начаться скачки, и Ракай, и Сулейман, и даже младший двоюродный брат — Абдрахман — поедут, а Салават никуда не поедет и будет, как маленький, тут сидеть с бабами…
В степи у арбы, стоявшей без дела с закинутыми оглоблями, собралась молодёжь.
Тут были братья Салавата, двоюродные братья его и толпа подростков, приехавших в гости.
Салават затаился один невдалеке от собравшейся молодёжи. Он видел отца, сидевшего на задке высокой арбы, и даже слышал его слова. Отец рассказывал о чудесном дедовском луке, хранившемся у него в сундуке. Отец рассказывал о нём так много раз, что Салават, как и братья его, уже знал весь рассказ наизусть, но всё-таки жадно слушал, как и другие, столпившиеся вокруг старшины, юноши.
— В Самарканде, у хана Аксак-Темира, был одноглазый лучник, монгол. Из рогов дикого буйвола он делал самые тугие и верные луки. Когда умер хан, лучник зачах от тоски без дела и понял, что сам он тоже скоро умрёт. Последний свой лук он подарил самому сильному из батыров хана Темира. Этот батыр был отец наших отцов Ш'гали-Ш'кман. Его стрелы люди всегда узнавали по птичьему свисту.
Когда Ш'гали-Ш'кман собрался умирать, он отдал свой лук старшему из своих сыновей. Это был Кильмяк-батыр. И сказал Ш'гали-Ш'кман: «Кто сможет, как я, владеть моим луком, тот приведёт башкирский народ к славе». — Юлай не добавил к рассказу, что в последний раз знаменитый лук был натянут Кара-Сакалом.
Юлай достал с пояса ключ и подал Ракаю, чтобы он принёс со дна сундука заветный прадедовский лук.
Когда Ракай принёс его, все тесно столпились вокруг, все по очереди старались, пыхтели над ним, но тетива только тоненько тенькала и срывалась из-под пальцев.
С завистью глядел Салават на забаву подростков. Он не смел подойти.
Поговорив о том, что прежние батыры были сильнее, Юлай сам понёс лук назад в кош, Салават отвернулся и сделал вид, что ему все равно.
Молодёжь направилась к месту, где должны были начаться скачки. Чтобы никто не видел зависти в его глазах, Салават перевёл взгляд на небо. Почти над самой его головой кружился орёл. Глаза Салавата вспыхнули охотничьим огнём. Он вскочил и в несколько прыжков догнал Юлая.
— Атай, карагуш! — крикнул он, почти вырвал из рук Юлая лук и наложил стрелу. От напряжения он почувствовал боль в левой лопатке, разодранной медведем, разозлился и побледнел.
Все замерли на поляне у коша Юлая.
Орёл, как бы дразня охотника, на мгновение застыл в воздухе, распластав крылья, и в тот же миг тетива непокорного дедовского лука тенькнула, оперённая стрела с резким свистом взвилась в небо и насмерть сразила птицу.
— На! — крикнул стрелок, подавая отцу лук. — На! Я — малайка!
И Салават бросился прочь. Не слыша криков похвал и удивления, он скрылся в кустарнике возле реки.
Он забрался в ивовую чащу и не вылез даже для того, чтобы взглянуть на скачки, борьбу и бег. Спина от сильного напряжения разболелась.
Когда кончился день и у кошей в степи горели костры, от которых слышались пение и музыка, Салават вылез из своего убежища и в сумерках сел у реки с новым, только что вырезанным из камыша кураем. Отдавшись нежным звукам курая, Салават не слышал, как за его спиной появился отец. Юлай стоял недвижно, боясь спугнуть песню. Наконец он присел рядом с сыном.
Заметив отца, Салават прекратил игру.
— Играй, играй — поощрил старшина.
Салават поднёс было курай снова к губам, но взглянул на отца и опустил.
— Ну, играй, играй, — настойчиво повторил отец.
— Не пристало почтенного старшину беспокоить мальчишеской пискотнёй на дудке! — с насмешливой почтительностью, дерзко сказал Салават.
Но Юлай не обиделся.
— Ты натянул лук Ш'гали-Ш'кмана! — серьёзно сказал он.
Удовлетворённый недоговорённым признанием отца, которое для него прозвучало как просьба об извинении, Салават приложил курай в уголок рта, и тихий, задумчивый звук опять полился из сухой камышинки. Юлай молча слушал, дружески сидя плечо к плечу с сыном.
— У кого присмотрел невесту? — душевно спросил он, пользуясь паузой, когда Салават, окончив один мотив, ещё не успел перейти к другому.
— У Рысабая, — буркнул Салават, охваченный снова смущением.
— Сестру Бухаирки? Сказать ведь, неплохо надумал: пора уже нам с Рысабаем мириться. Сватами станем — и лиха меж нами не будет, — ответил Юлай, но вдруг спохватился: — Постой, Салават, ведь её за Юнуса отдать хотели. Сказали, Юнус уже калым притащил!
— У ханов и то отбивают невест, — запальчиво возразил Салават. — Сам говоришь, что твой сын натянул богатырский лук!
— Так-то так, да тут уж не мир ведь придёт, а вражда… Уж лучше я сам попытаю дело уладить: пошлём сватов, а Юнусу скажу, что калым с лихвою заплатим… Добром-то лучше ведь, значит!
Салават промолчал и снова взялся за курай.
Получив разрешение отца на женитьбу, Салават был захвачен этой новой заботой. Прежде всего рассказал об этом своим друзьям — Кинзе и Хамиту.
Услышав от Салавата, что старшина ему разрешил жениться, друзья смотрели на него с ещё большим почтением.
Кинзя, почасту бывавший вместе с отцом в гостях у Рысабая, уже целый год в смущении посматривал на озорную, живую сестрёнку писаря. Амина ему нравилась, и толстяк часто думал о том, что пройдёт год-другой — и мулла разрешит ему взять её в жёны. Сватовство к Амине Юнуса было внезапно для Кинзи.
Сорокалетний богатый Юнус, владелец больших табунов и многих тысяч овец, женатый на двух жёнах, отец десятка детей, старшие из которых были сами женаты, Юнус не мог представляться Кинзе соперником: толстый, пузатый, с красной складчатой шеей, с висячими реденькими усами и ярким румянцем на лоснящихся щеках, всегда довольный собою, хвастливый Юнус не упускал никогда случая посмеяться над прожорливостью и преждевременной полнотою Кинзи. Злые шутки его возбуждали весёлый смех окружающих, а Кинзя ненавидел его, пыхтел и краснел, но не смел огрызаться на взрослого злого насмешника. Зная, что каждый раз в доме у Рысабая он встретит Юнуса, Кинзя отказался бы от поездок с отцом к Рысабаю, но мысль о том, что там он увидит смешливую черноглазку, младшую дочь старика Рысабая, снова влекла Кинзю в гости к отцу юртового писаря. Сватовство Юнуса было для толстяка такою обидой, словно он уже просватал Амину за себя, а Юнус её отнял… Потому, когда он услышал от Салавата, что тот решил перебить у Юнуса невесту, он так был увлечён этим планом мести, что позабыл о своей влюблённости и о своих мечтах о женитьбе на дочери Рысабая.
Дня через три Кинзя прискакал к Салавату, едва верхушки окрестных гор озолотились утренним блеском зари. Он рассказал, что мулла, по просьбе старшины, говорил с Рысабаем, но тот ответил, что никогда не обидит верного друга Юнуса, не предпочтёт его никакому малайке; он сказал, что если бы даже и сам старшина Юлай хотел взять его дочь не для сына, а для себя, и тогда бы он не нарушил слово, которое дал Юнусу.
— Всё равно я её увезу увозом! — упрямо сказал Салават.
— Мы поможем тебе, — обещали с жаром друзья.
Сестра Хамита была подружкой спорной невесты, и Хамит через сестру каждый день узнавал, как идут на кочёвке у Рысабая приготовления к свадьбе.
Салават, Кинзя и Хамит — все трое вдруг увлеклись охотой. Они пропадали с кочёвки на целые дни — от зари до зари, хотя неизменно возвращались с пустыми руками, словно какая-то редкая неудача преследовала их в лесах и в степях.
Заметив мрачность и озабоченность сына, Юлай успокоил его:
— Не беда! Что нам за родня Рысабай! Возьмём для тебя не хуже другую жену! — утешал он сына.
Салават свирепо взглянул на отца и, не ответив ни слова, выбежал вон из коша…
* * *
Свадьба в таком богатом доме, как дом Рысабая, была весёлым событием для окрестных кочевий. Родственники, свойственники и кунаки съехались из соседних юртов. Важный и знатный жених со своей стороны тоже созвал иного гостей; в числе их были даже двое приезжих татар-купцов из самой Уфы, переводчик провинциальной канцелярии, гостивший в Кигинском юрте у Сеитбая, и даже один из заводских приказчиков купца Твердышова, владельца железных и медных заводов.
Рысабай приказал своим пастухам отобрать самых лучших барашков для бишбармака. В день свадьбы с утра зарезали трёх молодых жеребят; хозяйки готовили душистый пенный кумыс, настоянный на горьких вишнёвых косточках, купцы привезли дорогой белой муки. Женщины хлопотливо тёрли сухой курут для приправы к жирной шурпе, варили медовые сладости.
Молодёжь готовилась к скачкам, к борьбе, музыканты также готовились к спору за первенство, словно не просто в тот день была назначена свадьба, а наступал второй сабантуй.
Старшина Юлай не был обойдён приглашением Рысабая. Он не засылал к Рысабаю настоящих сватов, ему никто ни в чём не отказывал, не было никакой обиды меж ними, и старшина, как всегда, когда ему случалось бывать в доме Рысабая, был сдержанно весел, приветлив, учтив с хозяином и его гостями. Юлай заметил, что Салавата с друзьями нет среди веселящейся молодёжи, но, пожалуй, никто другой, кроме него, не обратил на это внимания.
День проходил весёлый, знойный и шумный. Под кровом войлочных кошей и у костров меж кустами в разных местах слышались звуки курая и кобыза, то тут, то там заводились пляски. Вот завязалась борьба в кружке молодёжи, и зрители, бились за победителя об заклад. Вот пятеро молодцев, споривших о быстроте своих лошадей, схватились враз за уздечки, а вот уж они и в сёдлах, готовые к скачке, и только что боровшиеся жягеты, забытые зрителями, сами бегут, чтобы глядеть на новое зрелище…
Среди знойного дня налетели вдруг с ветром тёмные тучи, закружились сорванные о деревьев листья, хлынул дождь, все попрятались в коши, и тут-то как раз подоспело вовремя угощение. Из прокопчённых котлов, висевших над многочисленными огнями, от топившихся очагов повалил ароматный пар, и начался свадебный пир… Потом сытые и полупьяные гости, неподвижно сидя с отяжелевшими животами, слушали музыкантов и певцов, перебрасывались дерзкими, весёлыми шутками, поддразнивали друг друга, и никто не обижался, потому что так уж заведено на праздничных пирах, что колючее, острое слово не принимается за обиду в застольной беседе.
После дождя зелень дышала свежестью.
И вот настало время забавы для женщин. Важный разодетый жених встал от еды, поклонился хозяину и сказал, что солнце уже село, пора ему ехать домой. Он потребовал выдать ему невесту.
— Ты калым заплатил без обиды — невеста твоя, — ответил ему, по обычаю, Рысабай. — Иди и возьми.
Юнус направился к женскому кошу.
— Нету, нету невесты! Не знаем, куда убежала! — заявили женщины, весёлой толпой обступив жениха.
— Она у вас как коза быстроногая — ускочила куда-то!
— Не видали ли, сестрицы, куда она убежала, негодница?! — так же весело спрашивал их жених.
— Не видели, дядюшка. Мы тут работали, бишбармак варили, кобыл доили, овец стригли, шерсть пряли, а она, бездельница, убежала куда-то!
— Да на что тебе такую бездельницу?! Из неё все равно доброй жены не будет! — бранили невесту свахи.
— А я её плёточкой выучу! — отсмеивался жених. — Ну, сказывайте, сестрицы, куда её спрятали?
— Выкуп! Выкуп плати! — по обычаю, кричала женщины.
— Я калым весь сполна привёз. Какой ещё выкуп! — для виду торговался жених.
— Подарка давай нам, подарки! — шумели женщины.
— А ну, кунаки, давайте им выкуп. Нечего делать! — сдался жених.
И двое товарищей жениха стали раздавать подружкам и мамкам невесты подарки — платки, колечки, серёжки, бусы…
Старшая жена Рысабая молча взяла жениха за плечо и показала ему в сторону леса.
— Вон там поищи, — сказала она, довольная вязаной шалью, полученной от жениха.
Жених, как велел обычай, направился к лесу в сопровождении шумной весёлой толпы женщин, которые шутливо поддразнивали и подзадоривали его.
— Ну и охотник, споткнулся! — кричали ему. — На куст наткнулся!
— Глаз сучком выколол!
— Куда же тебе, кривому, жениться?!
— Подружки, сестрицы, да он слепой, ничего не видит — на пень наскочил!.. Эй, ноги сломаешь!
— Не найдёшь, не найдёшь! Куда тебе за молоденькой козочкой гнаться — поезжай-ка домой к старухе!..
Они закидали его в насмешку еловыми и сосновыми шишками, подняв визг и хохот в тёмном ночном лесу.
— Должно, Юнус-бай, ты выкупа мало давал. Прибавь им подарков, — сказал один из его кунаков, которые сзади вели двух богато засёдланных лошадей — для жениха и для невесты.
— Он от жадности лопнет, а не прибавит!
— Лучше голову сломит, а не прибавит! — поддразнивали женщины.
Жених уже устал спотыкаться в тёмном и влажной лесу. Отяжелевший от угощения, он хотел поскорее закончить обряд поисков.
— Прибавьте им, кунаки, — сказал он, пыхтя, отдуваясь и обливаясь потом.
Товарищи жениха из кожаных мешочков раздавали женщинам и девушкам припасённые для этого деньги.
— Мало! Жадный! — кричали женщины.
— Все раздайте им сразу! — велел жених. — Теперь говорите, сороки: куда запрятали девку? — потребовал он.
— Мимо! Мимо прошёл! Кривой! Слепой! Не увидел, не заметил! — закричали женщины.
Юнус вспомнил, что он обошёл стороной колючие заросли боярышника, — значит, подружки и мамки для потехи спрятали невесту в колючках! Эх, злые насмешницы, будут ещё забавляться, когда он исколется весь, издерётся в этих кустах…
Он решительно повернул к кустарнику, поросшему по краю оврага, злясь на женщин, которые не посчитались с его полнотою и возрастом. Но он молодился и не хотел показать досады.
В лесу потемнело. Кусты и стволы деревьев сливались в сплошную стену, сплетаясь с ночною тьмой.
— Подружки, он весь обдерётся! Пожалей себя, Юнус-бай, заплати ещё выкуп, мы тебе сами её приведём! — кричали женщины. — Ой, сестрицы, пропал Юнус-бай!
— Ага! Вот она! — торжествующе крикнул Юнус, заметив белое пятно во мраке между кустарников.
Он ринулся на него, не жалея своей одежды, рук и лица, но «невеста» испуганно метнулась в кусты, забилась и закричала, как показалось ему, ужасающе диким голосом.
Жених отшатнулся, поняв, что схватил привязанную в боярышнике козу…
Непритворный хохот молоденьких женщин огласил весь окрестный лес. Юнус, уже не скрывая злости, бранился с женщинами. Свахи постарше, принимавшие участие в забавном обряде, спохватились, что зашли далеко в своих шутках. Они уже сами решили помочь незадачливому охотнику и привести его «дичь» к нему в руки, но вдруг оказалось, что сами они не могут найти Амины. Невеста пропала.
Первые догадавшиеся об этом подружки невесты, пользуясь темнотою ночи, ускользнули в кусты и поспешили поодиночке добраться к кочевкам, другие аукались по лесу. Третьи ещё оставались возле гневного жениха и хотя продолжали поддерживать шутливую перебранку, но уже шептались между собою, что неспроста оказалась в кустах привязанная коза. Кто-то болтнул, что колдун превратил невесту в козу, и вдруг всем сделалось жутковато, и, когда оставленная в лесном одиночестве коза снова жалобно закричала, женщины с воплями страха толпою бросились из лесу к человеческому жилью…
* * *
Когда солнце озолотило вершины соседних гор, Салават разбудил свою похищенную у Юнуса-бая жену, Амина застыдилась и спрятала покрасневшее лицо у него на груди…
Потом они оба смеялись.
Чтобы позабавить. Амину, Салават представлял перед нею в лицах все то, чего оба они не слышали и не видали, но что неминуемо должно было произойти после того, как Салават из-под носа жениха выкрал её, оставив в лесу привязанную козу.
— Ты рада, что не осталась там? — в тысячный раз допрашивал её Салават, глядя на маленькую жену как на чудо, упавшее с неба.
И в тысячный раз Амина повторяла ему, что рада.
В коше, куда привёз её Салават, она нашла женское платье. Возле коша паслось с десяток овец, бродила кобыла — всё было как нужно. Маленький очажок перед кошем курился дымком: Амина и Салават натаскали в него сухих сучьев. Салават застрелил какую-то синеперую птицу. Амина пекла лепёшки.
Кругом нигде не было ни единой живой души. С горы, на которой стоял их кош, были видны леса, и вершины гор, и леса без конца и края, и змеистая речка, но не было видно ни табунов, ни кошей.
Почти каждый день к ним наезжали в гости Хамит или Кинзя. Хамит бывал неизменно весел и без умолку трещал обо всех новостях, представляя то Рысабая, то его стартую жену, то рассказывал о том, как Юнус со злости послал уже сватов на кочёвки соседнего аула и там получил отказ, потому что невесту успели просватать кому-то.
Кинзя привозил каждый раз с собой полный тургек кумыса или ещё что-нибудь из съестного, чего Салават не мог бы добыть в лесу на охоте.
Вести, привозимые Хамитом, были все спокойнее. Наконец, как-то раз он сказал, что поутру кочёвка уходит намного дальше и будет уже трудно им приезжать, чтобы навещать молодожёнов.
— Перекочуйте и вы к нам поближе, — сказал он. — Выберем новое место в лесу, в стороне ото всех, и живите, а то вам совсем-то одним будет скучно.
— Ласточка, скучно тебе со мной? — спросил Салават.
И Амина весело рассмеялась в ответ, словно её спросили в палящий полдень, не дать ли ей шубу.
Как раз в эту пору приехал Кинзя. С сопением слез он с седла, уселся, выпил половину привезённого с собой кумыса и крякнул.
— Старшина приходил, — сказал он.
— Куда? — в один голос спросили все трое.
— К отцу, конечно. Спрашивал, как с вами быть. На тебя сердился, — сказал он Салавату.
Салават знал, что Юлаю приходится поневоле перед муллою изображать гнев. Но вслух он спросил с притворной тревогой:
— Что же сказал мулла?
— Велел простить тебя и отдать Рысабаю калым за Амину, а жениху заплатить убыток…
Салават вскочил, снял уздечку с гвоздя и пошёл седлать лошадь.
В первый раз за три недели Салават выезжал из своего убежища. Он радовался тому, что наконец попросту сможет жить вместе со всеми. Но в первый раз он хотел приехать в кош Юлая не замеченным чужими людьми, а уж если встретится с кем-нибудь преждевременно, то не дать понять, с какой стороны он приехал; поэтому Салават и Кинзя сделали крюк и проехали через родную деревню, где в эту пору не было никого, потому что все жили на кочёвке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Из просторных владений Шайтан-Кудейского рода ещё отец старшины Юлая продал часть леса с землёй русским купцам Твердышову и Мясникову. На купленных русскими землях гибли леса: ненасытные рудоплавные печи пожирали берёзу, столетние сосны и ель.
Богатства уральских недр — железо и медь — влекли на башкирские земли все новых купцов. Заводские приказчики приезжали снова и снова к башкирам, каждый раз уговаривая и понуждая их продать то участок леса, то полосу степи, годную под пашню или сенные угодья.
Владельцы рудников и заводов целыми сёлами пригоняли сюда крепостных из центральных губерний.
Заводы росли, при них разрастались деревни, кругом деревень ложились полосатые пашни, и по степям, уставленным стогами заводского сена, уже не бродили табуны башкирских коней. Прежним хозяевам здешних мест приходилось, кочуя, переходить через чужие владения и — чего не бывало раньше — думать о том, где можно поставить свои коши, а где — нельзя.
В горах и степях оставалось ещё довольно простора, но старики, испытывая впервые стеснение своих желаний, вселяли в свой народ страх и тоску: они пугали всех, что заводы, как злые драконы дедовских сказок, сожрут Урал, захватят все земли, опустошат леса и некуда будет выгнать ни табуна коней, ни овечьего гурта…
К Юлаю снова приехал приказчик Твердышова. На этот раз купец хотел купить у Юлая участок земли на берегу реки, возле самой деревни.
Татарин-приказчик, удобный владельцу заводов, потому что он легко говорил по-башкирски, сидя в коше Юлая, звонко хлопал широкой ладонью по крышке узорной шкатулки, предлагая немедленно заплатить хорошие деньги.
Деньги были Юлаю нужны, а похищение Салаватом дочери Рысабая заставило старшину пойти на большие расходы: надо было платить калым за невесту и, кроме того, за бесчестье, нанесённое Салаватом жениху. Между тем сын Рысабая, писарь Бухаир, тотчас решил жениться на самой богатой невесте из всей округи, а Рысабай заявил, что помирится с Юлаем лишь после того, как старшина заплатит калым и за Бухаира; в расчёте же на деньги Юлая он был несказанно щедр и обещал неслыханный выкуп отцу Бухаировой невесты.
Старшина взвешивал про себя, какая из двух невзгод больше: попасть в немилость к богатым заводчикам или заслужить озлобление единоплеменников?
Земли, которых так добивался владелец заводов, принадлежали лично ему, Юлаю, но в его руках это были башкирские земли, в руках же заводчиков они становились чужими.
Юлай созвал самых почтенных старейшин рода на совет к себе в кош. Он зарезал барашка, сварил бишбармак, он не жалел кумыса. Настелив ковров и паласов, он навалил подушек и под конец сказал сытым и благодушным односельчанам, в чём дело и для чего приехал его важный гость.
Но богатое, сытное угощение не усыпило аксакалов, когда зашла речь о продаже земли. Особенно всех встревожило то, что заводчик зарится на полосу, лежащую возле самой деревни.
— Курице некуда будет пойти погулять!
— Овечка сошла со двора — и тотчас на чужую землю. Штрафы да раздоры пойдут.
— На что то похоже, чтобы у самой деревни чужая земля была!
— Нет нашей воли! Продашь — во старшинах не будешь! — расшумелись старики.
Лучник Бурнаш одиноко сидел в стороне. Когда все шумели и спорили, он молчал, и вдруг из горла его словно сама полилась грустная песнь, которую, по преданию, сложил славный батыр Мурадым. Все споры умолкли. Все слушали песню.
— Не продавай земли, старшина!
— Отцовских могил нельзя продавать неверным.
— Польстишься на золото — станешь врагом народу.
— Не продавай! — возбуждённо кричали старейшины, ещё больше распалённые песней Бурнаша.
Юлай обернулся к приказчику.
— Слышишь, гость, народ не велит. Не продам.
— Да что там — народ не велит! Чья земля? Или ты уж своей земле не хозяин? — раздражённо воскликнул приказчик, вскочив с места.
Юлай не успел ничего ответить ему, когда в кош ворвался возбуждённый, пылающий гневом и возмущением Салават.
— Они рубят лес! Рубят лес! — закричал Салават.
Эта весть оглушила всех будто внезапным громом.
Никто не спросил Салавата, кто рубит лес, но все дружно вскочили с подушек и крикнули разом одно:
— Где рубят?!
Русские хозяйничали у самой деревни, оставленной жителями на время кочевья. Все поняли, что приказчик от имени заводовладельцев приехал добиваться согласия на то, что было уже захвачено…
В коше поднялся шум и крик. Лучник Бурнаш схватил за грудь заводского приказчика и кричал ему что-то, брызжа слюной, прямо в лицо. Другие дёргали его за рукава и полы кафтана, тыкали в грудь и в бока кулаками, совали костлявые старческие кулаки ему под нос…
Часа через два старшина Юлай во главе старейшин уже стоял в толпе крепостных заводских рабочих на берегу реки, возле своей деревни. Старшина дознавался у рабочих, кто из них самый главный. Рабочие забавлялись его неправильной речью и кажущейся наивностью вопросов.
— Мы все тут главные! Все господа! — зубоскалил один из лесорубов. — Глянь сам — кафтаны парчовы, сапожки Козловы!
Он повёртывался перед Юлаем, выставляя всем на посмешище свои лохмотья и босые, израненные и запылённые ноги. Рабочие хохотали над его шутками.
Башкиры не улыбались. Они стояли, мрачно потупясь, и исподлобья смотрели на страшное разорение. Весь берег реки за деревней был сплошь завален срубленными стволами. Опушка леса ушла от берега вглубь. По самому берегу десятки людей рыли землю и таскали носилками на одно место и сваливали её в кучу. Кипела какая-то стройка.
Балагур-лесоруб внезапно прервал свои шутки, взглянул на дорогу. По выражению лица его догадались и остальные работные люди, что он увидал. Они бросились врассыпную, а вслед за тем раздался и резкий голос того, кто своим прибытием так смутил шутников.
— An die Arbeit machen Ihr euch! За работ! — крикнул немец — плотинный мастер, осаживая аккуратную маленькую лошадку, запряжённую в одноколку. Вместе с мастером подъехало несколько вооружённых всадников.
Толпа башкирских старейшин осталась лицом к лицу с мастером. Надменно взглянув на толпу азиатов, которых не ждал, считая, что они далеко на кочёвке, немец вдруг обратился к ним по-хозяйски и даже строго, словно не он пришёл к ним, а сами они вторглись в его владения.
— Ви чего хочет? — сурово спросил он, не сходя с повозки.
Юлай выступил из толпы вперёд.
— Зачем гулял на наш сторона? Чего работать будешь? — спросил он в свою очередь.
— До нынешний день мой хозяин пыл каспадин купец Твердышов, — сказал мастер с издёвкой. — Мошет быть, ты есть новый хозяин на место купец? Я долшон тебе отвешать? Ты кто есть?
Юлай приосанился, выставив грудь, украшенную медалью, надетой по поводу торжественности случая.
— Юртовой старшина Юлай Азналла-углы, — с достоинством сказал он.
— Я на тебе сказать, старшина: каспадин купец приказаль работать… — мастер потерял нужное слово, — di damm… Как называй по-русски?
— Ферштай, ферштай! Их ферштай, — неожиданно с живостью перебил Юлай. — Работать плотину?! Тал койма, — перевёл он башкирам. — Ты наша земля не купил — кауфта никс! — обратился он снова к немцу. — Майна земля, дайна никс! Ди дам — работать тут нельзя… Ду ферштай сам! — все более горячился Юлай, наступая на немца. — Копфа ду, копфа хабен! — Он хлопнул себя по лбу.
Внезапно услышав целую кучу немецких слов от азиата, мастер осклабился и подобрел.
— Весёлый старик, — засмеявшись, сказал он. — Как ты научил наш язык?
— Пять лет ведь гулял на ваш сторона! На Берлин маршир, ваша царь Фридка гонял, — простодушно похвастался старшина, видя перемену в обращении. — Царица медаль нам давал! — Юлай с гордостью ткнул себе в грудь. — Ди дам нельзя. Я в Питербурх генерал напишу на тебя бумагу…
— Болфан! — оборвал вдруг взбесившийся немец. — Пиши на генерал! Я плевать нахотелся!
— Моя земля! — наступал Юлай. Он размахивал под носом немца руками и громко кричал: — Ваша кауфта никс! Плотин тут ставишь?! Лес рубишь, собака…
Немец вскочил в тарантасе и поднял длинный ремённый бич. Невольно отхлынули прочь башкиры, и это придало ему храбрости.
— Азиатски сволошь! Паш-шоль домой! — выкрикнул он в лицо старшине, остававшемуся впереди.
— Шайтан! — крикнул немцу один из башкир.
— Иблис! Кагар хуккан! — разноголосо закричали башкиры.
— Ду бист швайна! К царице самой на тебя напишу! — крикнул Юлай.
Бич взвился в руках немца со свистом и неожиданно острой болью резнул старшину по плечу и по шее…
Конная стража управителя угрожающе взялась за оружие.
Юлай бессильно в обиде и гневе сжал кулаки. Но что мог он сделать? Что могли сделать башкиры?!
…Юлай ехал понурый, и никто из спутников не утешал его. Все понимали, что это — поражение не одного старшины; понимали, что если построят плотину, то, вслед за плотиной, здесь вырастет новый завод, что вслед за заводом начнёт разрастаться посёлок и судьбы соседних земель решатся сами собой, точь-в-точь так, как пел старинный певец Мурадым…
По совету старейшин Юлай решил тотчас отправиться в провинциальную канцелярию. Он собрался, не откладывая, и на рассвете следующего дня уже был готов к выезду в сопровождении старших своих сыновей Ракая и Сулеймана.
— Вот тебе юртовая печать, Салават, — сказал Юлай. — Ты её береги. Печать старшины — большое дело! Мало ли что без меня случится, писарю надо будет какую бумагу писать — он ничего без печати сделать не может, в ней сила. Тогда ты печать сам поставишь на ту бумагу. Писарю в руки её не давай. Сам поставишь. Только сначала муллу спроси, что за бумага, надо ли ставить печать… Да, может, я лучше мулле отдам… — спохватился Юлай.
— Что я — малайка? — с обидой воскликнул юноша.
— Ну, береги её сам, — согласился отец. — Хош, сынок! — попрощался он и уехал.
На другое утро после отъезда Юлая в Исецкую провинциальную канцелярию, когда Салават предавался любимому занятию — вырезал из камыша себе новый курай, — мать вбежала в его кош, встревоженная и напуганная.
— Русские едут! — выкрикнула она.
Это случалось редко, что русские приезжали на кочевье. Женщины обычно при этом прятались, мужчины суровели. Все ожидали каких-нибудь новых налогов, поборов, вестей о войне, повинностей… Принимать посланцев начальства приходилось обыкновенно старшине. Он выходил к приезжим, облачённый в старшинское платье: в богатом халате, в высокой бобровой шапке, с саблей и посохом, выпятив грудь, украшенную елизаветинской медалью, потом приглашал к себе муллу и стариков, вызывал писаря, угощал приезжих и только после угощения вёл разговор о делах.
Что было делать теперь?
— Скачи за муллой, Салават. Пока он займёт их беседой, я стану варить мясо, а ты тогда съездишь за писарем, — несколько растерянная, сказала мать Салавата.
Салават приложил камышовую дудку к губам, дунул и пробежал по ладам пальцами.
— Хороший курай! — похвалил он.
— Ты слыхал, Салават?! — удивлённая его равнодушием, воскликнула мать.
— Я слыхал, анам. Не тревожься. Атай оставил меня старшиной за себя, — сказал Салават. — Я сам выйду к русским.
— Как — тебя? Бухаира, наверно! — усомнилась женщина.
— А это что?! — показал Салават печать. — Не Бухаирка, а я натянул лук Ш'гали-Ш'кмана! — уверенно пояснил он и твёрдо добавил: — Вари бишбармак. Я сам пошлю за муллой и за стариками.
Мать растерянно моргнула, не сразу решившись послушаться сына, который в её глазах продолжал быть ребёнком.
— Ну, ну! — повелительно поощрил Салават.
Он вышел из коша и, прикрывшись ладонью от солнца, увидел в степи троих русских, двое из них были с ружьями за плечами. Они направлялись к кочёвке Юлая.
Салават окликнул кучку мальчишек, также глядевших в степь на приближающихся гостей:
— Эй, воробьи, по коням! Кто скорее!
Мальчишки окружили его.
— А куда? Куда ехать?
— Ты поедешь к мулле, — ткнул Салават пальцем в грудь одного. — Ты поскачешь к Бурнашу, ты — к Ахтамьяну, ты — к Юлдашу, — приказывал он одному за другим. — Скажите им, что приехали русские и я всех зову на совет… Скакать без оглядки! — поощрил он ребят, и десяток всадников мигом рассыпался по степи в разные стороны.
Салават вошёл в кош отца.
— Эй, апай, позови старшину! — окликнул переводчик, сопровождавший русского начальника.
Мать Салавата, с двумя младшими жёнами Юлая хлопотавшая у очага, ничего не успела ответить, когда Салават вышел из коша навстречу гостям.
— Здесь старшина, — сказал он.
Мать взглянула и обмерла: Салават был в высокой старшинской шапке, в богатом отцовском халате, опоясанный саблей и со старшинским посохом. Во всём его облике было величие и достоинство.
— Я старшина, — уверенно сказал он.
Лица приезжих изобразили недоумение.
— Ты старшина? — переспросил переводчик. — Может, твой дед или отец?
— Отец уехал по делу и оставил меня старшиной.
— Салам-алек, старшина-агай! — улыбнулся Салавату переводчик.
— Алек-салам! — важно ответствовал Салават. — Прошу гостей сойти с сёдел и отдохнуть. Жаркий день. Вам сейчас принесут кумыса, — непринуждённо добавил он.
Он откинул полог коша, приглашая путников в его тень.
Мать смотрела на него, поражённая. Сын перестал быть ребёнком. Это было олицетворение достоинства, власти и силы. Так говорить с русскими мог лишь старшина. Молодое лицо Салавата в этом нарядном одеянии выглядело красивым. Сабля и посох так шли к его гордой осанке…
Гости сошли с коней, Салават пропустил их в кош; стоя у входа, приветливо указал на подушки, хлопнул в ладоши и приказал принести гостям воду для омовения.
Маленькие племянники, сыновья Ракая, вошли, неся полотенце, таз и кумган.
Женщины принесли тухтаки для кумыса. Всё шло так, как если бы сам Юлай принимал приезжих.
Салават угощал гостей кумысом, говорил о жаркой погоде, об оводах, беспокоящих скот, посмеялся вместе с гостями над мальчиком, который вошёл в кош с невытертым носом.
Между тем приехал Кинзя и сказал, что мулла болен, не может приехать по приглашению Салавата. У Кинзи захватило дыхание при взгляде на преобразившегося друга. Салават расспросил его, чем болен мулла. Из ответов Кинзи он понял, что мулла уклонился от встречи с русскими не по болезни. Он на миг омрачился, но пригласил Кинзю занять место среди гостей.
Приехали старики Ахтамьян и Бурнаш. Юлдаша в тот день не случилось дома.
Женщины приготовили угощение. Всё шло своим чередом. Говорили о сборе мёда, о метких стрелках из лука, о соколиной охоте.
Старик Ахтамьян между разговором сыграл на курае.
Наконец гости стали благодарить. Они не отказались от мяса, потом от кумыса, наконец — от сладостей. Госта знали обычай не начинать деловых разговоров, пока не окончено угощение. По тому, как они переглядывались и обменивались короткими фразами, Салават понял, что они вообще сомневаются, начинать ли в отсутствие старшины разговор о делах. Тогда он решился сам.
— Что привело в кош отца моего русских гостей? — спросил он переводчика.
Русские тихо о чём-то заспорили между собой.
— Мы приедем ещё раз, когда старшина возвратится, — сказал было переводчик, но тут же добавил: — А ты передай отцу, что ему придётся перенести зимовку на новое место. Там, где стоит ваш аул, будет большая вода. Если дома не свезти на другое место, то их затопит. Русские не хотят вам беды. Надо подумать скорее о том, где выбрать новое место для вашей деревни.
— Как так затопит вода?!
— Какая вода?!
— Откуда большая вода?! — в один голос воскликнули Салават, Ахтамьян и Бурнаш.
— От плотины вода, — пояснил переводчик, — от новой плотины.
— Новой плотины не будет, — твёрдо сказал Салават. — Атай поехал к начальникам с жалобой. Он не позволит строить плотину.
— Никакая жалоба не поможет, — ответил старший приезжий. — Плотину начали строить и будут строить. Мой хозяин не хочет вам худа. Он велел вам сказать заранее, что вашу деревню зальёт вода.
— Не будет плотины! — с ещё большей уверенностью сказал Салават.
— Не будет плотины! — повторили, убеждённые уверенностью Салавата, Ахтамьян и Бурнаш.
— Не будет плотины, раз говорит Салават! — воскликнул Кинзя, восхищённый другом.
— Ты, молодой старшина, и вы, старики, не сетуйте. Мы подневольные люди, посланцы, — сказали, уезжая, незваные гости. — А если случится беда, тогда на себя пеняйте! — заключили они. — Спасибо вам за угощение.
— Чтобы вам в брюхе мой бишбармак стал камнями, от шайтана посланцы! — не выдержав роли, вспылил Салават.
Когда злые гости уехали, Салават с презрением поглядел на Кинзю.
— Твой отец нагадил в штаны, когда узнал, что приехали русские, — упрекнул он друга. — Не надо. Я без него обойдусь!
Салават снял старшинскую саблю, халат и высокую шапку, но печать не давала ему покоя: в ней сила всего Шайтан-Кудейского юрта — сила племени. Слова, скреплённые юртовою печатью, становятся голосом целого юрта башкир.
Салават поставил печать на листке чистой бумаги. Это была ель на горе и река, а под ними — сабля.
Салават решил действовать сам.
— Если волков не бить, они станут средь белого дня забираться в деревню! — сказал он Кинзе. — Уж я им теперь напишу!..
Слова письма сами лились из горячего сердца.
«Ты, купец Твердышов, поступаешь бесчестно. Река наша, гора наша, лес наш, башкирский. Если не хочешь великой крови, то не вели своим людям строить на нашей земле. Мы никуда не снесём аула! Так говорят башкиры Шайтан-Кудейского юрта, так говорит батыр, натянувший лук Ш'гали-Ш'кмана», — написал Салават.
Кинзя прочёл письмо.
— Надо было писать: «Ты, нечистый купец Твердышов…» — подсказал он.
Салават добавил слово «нечистый».
— Ещё надо сказать: «Если ты, собака, не хочешь великой крови…» — советовал добавить Кинзя.
Салават согласился и с этим. Они вписали также слова о метких башкирских стрелах, тяжёлых сукмарах…
Хамит поскакал с бумагой на стройку и отдал её самому мастеру-немцу для Твердышова.
На другое утро они все втроём отправились к месту стройки, смотреть, прекратились ли на реке работы. Но русские продолжали рубить лес, копать и возить землю, тесать колья. Над местом стройки стояли крики, удары топора, звучала русская песня.
— Наверное, немец ещё не поспел отдать бумагу хозяину, — решили друзья.
Они приехали снова дня через три. Продолжалось все то же, только у самого берега в дно реки рабочие начали заколачивать сваи.
— Говорят, Твердышов в Петербурге живёт, где царица. Может, туда и письмо послали?! — сказал Салават.
Его друзья согласились.
Слух о том, как Салават за старшину принимал русских, летел с кочёвки на кочёвку между шайтан-кудейских башкир. Рассказ о его смелом и дерзком письме полетел вслед за первым слухом.
Писарь Бухаир примчался на кочевье Юлая.
— Ты что тут наделал?! — напал он на Салавата. — Из-за зимовки Юлая ты хочешь поссорить весь юрт с Твердышовым. За аул твоего отца нам всем пропадать?! Как ты, пустая твоя голова, поставил тамгустаршины на такую бумагу?! Русские схватят теперь старшину и меня, скажут, что мы им великой кровью грозились! Отдай мне печать!..
— Атай никому не велел её отдавать. Пока нет дома отца, я старшина! — твёрдо сказал Салават.
Бухаир засмеялся.
— Попадёт старшине за то, что малайке оставил свою тамгу. Юртовая тамга не игрушка! Теперь Юлая посадят в тюрьму. Из Исецка домой не пустят!
— А ты чему рад?! — взъелся на писаря Салават. — Сегодня водой затопят аул моего отца, а назавтра — аул твоего отца. Если не быть с ними смелым, то все потеряем! Ты заяц!
Однако после отъезда писаря Салават затосковал: неужто же вправду он сам погубил отца?!
Но не прошло и недели, как Юлай возвратился домой. Он был угнетён. Чиновник кричал на него, как на мальчишку, он сказал, что Юлай столько раз продавал понемногу свои земли, что теперь уже и сам не поймёт, где земля его, а где Твердышова, и лучше без всяких раздоров продать купцу уж сразу все земли, которые входят клином в его владения. «А вашу зимовку можно построить на новом месте», — сказал чиновник.
— Ведь как сказать — клин. Клин-то выходит велик. Больше всей земли клин-то! — бормотал Юлай, озадаченный тем, что вместо поддержки своей справедливой жалобы он натолкнулся на такой бесстыдный отпор.
Ему всё стало понятно только тогда, когда у ворот канцелярии он встретил заводского приказчика-татарина, который приезжал к нему по поводу продажи земли и с той самой шкатулкой. Ясно стало, что татарин привёз большие подарки чиновнику.
Мрачно сидели возле Юлаева коша соседи — мулла и несколько стариков, слушая рассказ старшины о его поездке, когда подъехал Салават. Он поклонился всем и сел среди взрослых мужчин, с той стороны, где сидели старшие братья. Женившись, он приобрёл все права взрослого человека. А когда послушал, о чём говорят, он сам удивился, что всё понимает в делах старших и ему совсем не надо привыкать быть взрослым.
— Канцеляр ведь что может сделать?! Он маленький человек, — говорил мулла, утешая Юлая в его неудаче. — Ты старшина, у тебя медаль, как золотой, блестит. Ты самой царице пиши бумагу!
— Царице писать? — махнул рукой Юлай. — Когда взяли землю на Сюме, писал губернатору, в берг-коллегию и царице. Никто не прислал ответа, все только подарки брали… Опять напишу — кто ответит!..
— Раз не ответили — снова пиши, не ответили — снова, — сказал мулла, — наконец и ответят… Писать ведь не бунтовать. Бунт — плохо, а писать всегда можно… Хот, старшина, — заключил он, вставая, чтобы ехать домой.
За муллой разъехались остальные соседи, и старшина остался перед меркнущими углями костра среди троих сыновей.
Ракай, Сулейман и Салават — все трое молчали, не смея нарушить молчаливых и скорбных размышлений отца.
«Сколько бедствий ещё в руке у аллаха! Неужели же все их обрушит он на голову одного старшины?! Чем прогневал я милость божью? — думал Юлай, глядя в угасавшие синие огоньки. — Прежде купцы отнимали у нас леса и степи, теперь добрались до наших домов, до отцовских могил, и никто заступиться не хочет… Или напрасно царица дала мне свою медаль? Сам соберусь в Питербурх, поеду к царице молить… Все расскажу царице!..»
— Идите ложиться, пора, — сказал старшина сыновьям. — Утром, после молитвы, станем царице писать.
— Нечего ей писать! Чем царица поможет! Гнать надо волков! Ты позволь, мы прогоним!.. — горячо заговорил Салават.
— Молчи, Салават! — остановил старшина. — Сам знаешь, что против русских нельзя идти с голыми руками. У них порох, а у нас его нет!.. Это прежде могли мы бороться, когда порох и ружья были у нас, когда кузнецы у нас жили, ковали оружие. А теперь мы не можем драться!..
Салават, видя красное, напряжённое лицо отца, ставшее ещё краснее от блеска пламени, уже пожалел о своих словах. Юлай ушёл в кош, ворча, что башкиры живут, как собаки, что вот ещё придёт день… Но никто не слыхал, про какой день говорил он, потому что кашель сдавил его грудь, а войлочный полог коша заглушил его последние слова и закрыл его сгорбившуюся, вдруг постаревшую спину…
Салават поглядел ему вслед с болью. Сулейман молча усмехнулся, встал и пошёл в свой кош. Ракай заметил:
— Ты, Салават, вечно кипишь, как бишбармак на огне. Пора быть постарше — ты ведь женат!
Он пошёл в сторону от костра, а Салават ещё долго глядел на потухшие угли и слушал ночную степь.
* * *
Степь лежала, поросшая ковылём, усеянная камнями. Молчаливая и просторная, она лежала, как тёмное отражение ночного неба.
Бесшумно махнула крылом над головою Салавата низко летящая ночная птица, где-то вдали заржал конь, ему отозвались тревожным лаем собаки, и снова всё стихло, только журчание струящейся по камням речушки нарушало мирную тишину просторов.
И в этой тиши родилась в душе Салавата новая песня. Он пел о том, как спокойно лежала сонная степь, как спали сладкие воды озёр и во сне жевали стада сочные травы, как в тумане дремали вольные табуны и свет месяца плыл над ними в безмолвном просторе, но вот налетела беда, словно буря прошла над цветущей страной, все губя и сметая.
Грудь Салавата щемило болью от этой песни.
заключил Салават.
Он почувствовал стеснение в горле. В досаде сломал он курай о колено, бросил его в костёр. Сухой камыш вспыхнул живым огоньком, и пепел его быстро сдунуло налетевшим ночным ветерком.
— Сгорела тоскливая, глупая песня! — сказал Салават. — Хорошо, что никто не слыхал этих вздохов… Пусть родятся новые, сильные песни!.. Лучшие песни Мурадыма-батыра родились в битвах и звали в битвы жягетов…
И, отойдя от костра, Салават громко запел в спящей степи удалую песнь Мурадыма:
На кошмах в глубоких мягких подушках спала маленькая жена Салавата. Он лёг и не тревожил её сна. Горячие мысли о подвигах волновали его и не давали заснуть, но даже, когда заснул Салават, во сне видел он войну и бешеную скачку в погоне за русскими и кричал ночью, пока Амина не растолкала его.
— Ты кричал, Салават, — объяснила она, — скрипел зубами, мне страшно стало…
— Спи, спи… Это, верно, джинн прилетел и тревожил меня. Всё прошло! — успокоил он, торопясь остаться наедине с воспоминаниями о своём сновидении…
Но заснуть Салават уже не мог, в нетерпении ожидая утра.
Он задумал великое, богатырское дело…
На рассвете по степи застучали копыта коня. Чуть склонившийся набок всадник промчался по дну широкого лога, проскакал стремительно по степи и остановил коня у кочёвки старшины Юлая. Здесь он соскочил с седла. Разбуженный топотом, вышел сонный Юлай и зажмурился от первых слепящих лучей утреннего солнца, прыснувших ему в лицо.
— Что опять, Салават? — спросил старшина. — Что снова стряслось, что примчался так рано?
— Атай, ведь я натянул лук Ш'гали-Ш'кмана. Мне будет во всём удача… Я соберу молодёжь, подниму на гяуров… Наша земля, не дадим им строить!.. — горячо заговорил Салават. — Пусти нас!..
Юлай молчал. Два раза уже когда-то он посылал людей, и два раза была драка на месте постройки подсобных деревень Сюмского завода, когда твердышовским заводам не хватало места на купленной у него земле, но драки не помогли…
Юлай снова почувствовал гордость за Салавата. Этот мальчик во всём походил на него самого, когда он был молодым. Но Юлай понимал, что не может выйти добра из такого набега на постройку и опять, как тогда, русские перебьют башкир. Юлай посмотрел с тревогой на сына. Горячая голова!.. С другой стороны, Юлай сам уже больше не мог терпеть растущую наглость заводовладельцев. Если б кто-то другой взялся разогнать русских, он бы, может быть, и согласился, но как потерять любимого сына!
Из коша высунулась голова Сулеймана.
— Пусти нас, атам! И я пойду с Салаватом. Нападём, перебьём волков!.. — поддержал он брата. — Позволь нам собрать молодёжь, мы разгоним русских и разрушим постройку!
— А что аксакалы скажут?! Весь юрт будет меня попрекать: «Юлай за свою землю губит людей. Какой он старшина, когда из-за своей земли не жалеет башкир?!» — Юлай пожевал губами конец бороды.
— Не посылай, ты только позволь нам собрать народ! — умолял Салават. — Ты поезжай, атам, в горы, к соседям… Нет ли каких приказов? Поезжай, узнай, как на кочевках исполняют волю начальства, а мы без тебя самовольно пойдём… Кто что тебе сможет сказать?!
Юлай молчал.
— Ты стал трусом, атам, — нападал на отца Салават. — Говорят, когда был молодой, ты был смел, как сокол, а теперь ты как старая крыса.
— Ну, ну! — рассердился Юлай. — Вот я покажу тебе крысу! Вас же жалею. Вы сыновья мне!
— Не нас — гяуров жалеешь! — опять поддержал Сулейман младшего брата, первенство которого он теперь признавал во всём. — Куда нам деваться, когда затопят наши дома?
— Кишкерма! — цыкнул на них Юлай, рассердясь не на шутку. — Нельзя! Слышать я не хочу… Навлечёте беду на всех!.. — предостерёг старшина и сердито ушёл в кош.
Однако нельзя было так просто заставить горячего Салавата отказаться от мысли, которая зрела в нём целую ночь. Уверенный в том, что силы, скрытые в дедовском луке, будут ему помогать во всех начинаниях, Салават не хотел и не мог отступиться.
Он решил во что бы то ни стало испытать свои силы и удаль.
Сулейман и друзья Салавата Кинзя и Хамит пустились в объезд кочевок. Они вызывали из кошей юношей и подростков, шептались с ними и ехали дальше.
К полудню десятка три зелёных юнцов собралось на ближней горе у белого камня, названного издавна «стариком». У всех у них были луки и стрелы, у иных — топоры и сукмары.
Салават уже ждал их. Он горел нетерпением зажечь в их сердцах тот самый пожар, который палил его собственную грудь. Он знал, что найдёт и скажет те слова, которые нужны. Он был уверен, что заразит своих сверстников страстным желанием борьбы.
С самого детства Салават носил на груди ладанку, когда-то надетую дедом на шею Юлая. Салават знал, что в ней зашито, но мысль о том, чтобы её открыть, никогда ему не приходила. И вдруг, когда он стал на камне перед сходбищем сверстников, сам не зная зачем, он распахнул ворот, сорвал с шеи ладанку, зашитую в лоскуток зелёного шёлка, и поднял над головой уголёк. Это был простой уголёк…
— Жягеты! — сказал Салават. — Вот уголёк от сожжённой гяурами башкирской деревни.
Все мальчики, что сошлись на горе, слышали так же, как и Салават, о старых восстаниях, о войне, о разорениях деревень и казнях бунтовщиков, но всё-таки все, как в реликвию, как в священный предмет, впились взглядами в уголёк.
И так же, как уголёк был всего лишь простым угольком, а казался необычайным и таинственным, символом борьбы за свободу, так и простые слова, которые говорил Салават, казались особенными словами. Юноши волновались и слушали вожака, как пророка. Семена мятежа падали в благодатную почву.
Салават приложил к сердцу свой уголёк и произнёс клятву — во всю свою жизнь ненавидеть всех русских.
— Пусть этот уголь снова зажжётся огнём и прожжёт мне сердце, если я изменю из страха или корысти! — сказал Салават, и голос его дрогнул.
И вслед за ним каждый из мальчиков приложил уголёк к своему сердцу и произнёс ту же клятву, и при этом у каждого от волнения срывался голос.
Они поскакали к деревне…
* * *
На берегу реки раскинулся стан строителей. Целыми днями одни из них копали землю и тачками свозили её на место постройки, другие валили деревья, тесали толстые бревна. Землекопам, каменотёсам, лесорубам и плотникам — всем хватало работы. С раннего летнего восхода до заката работали они, подготавливая постройку плотины. Десятки шалашей из хвороста, елового лапника, из корья и луба раскинулись вдоль берега будущего пруда, невдалеке от башкирской деревни.
Только с наступлением темноты разгорались костры вблизи шалашей, и едва живые от усталости люди после рабочего дня сходились на отдых. Тут заводились беседы о тайном, заветном, о том, чего ждал весь народ, — о воле…
— Хотел государь господам сокращенье сделать, хрестьян-то на волю спустить, ан бояре прознали, схватили его да в тюрьму… — вполголоса говорил старик у костра.
— Госу-да-аря! — удивлённо шептали вокруг. — Да чья же злодейская рука поднялася?! Ведь государь только крикнул бы слово…
— Вот то-то, что крикнуть никак не поспел!.. Тихомолком в темницу его, а супругу его на престол… Ты, мол, матушка государыня, правь народом, а мужьев мы тебе сколько хошь непохуже сыщем! Сдалася!.. — Старик снизил голос до шёпота, оглянулся. — Хотели бояре царя погубить, да спас от напасти служивый — солдатик стоял в карауле при ём, при самом-то… Платьем с ним обменялся — спустил… И ушёл Петра Федорыч, государь всероссийский, дай бог ему здравья, и ходит поныне и бродит… Видал человека я одного — говорит, повстречался с ним в Киевской лавре, государь-то, мол, богу молится. Припал головушкой в ножки святому угоднику, плачет, а голову поднял — и тот человек, мой знакомец, его и признал: лик-то царский сияет! И знакомец мой тоже рядом припал на колени да тайно спрошает: когда же, мол, в силе и славе к народу придёшь, государь? А тот ему тихо: мол, час не приспел, как приспеет — тогда объявлюсь, злодеев моих покоряти под нози, а ты, говорит, иди по земле разглашай, чтобы ждали…
— Ить ждать-то невмочь! — вздыхали вокруг. — Никому ведь житья не стало. Кто живёт во добре? Крестьянам — беда, работному люду — хоть в петлю, солдатам — собачье житьё… Бывало в бурлацтве приволье, а ныне гулящих хватают — в колодки да в цепи куют, да сдают в рудокопы…
— А встанет народ, не стерпит! На Волге в пещерке Степан Тимофеич-тотоже ждёт часу. Ить голову на Москве-то срубили тогда не ему. Он в Москву-реку в воду мырнул, а вышел на Волге да скрылся в пещерке…
— Каб вместе-то с государем приспел на великое дело!..
— Не токмо что на бояр — и на заводчиков, и на больших купцов, на приказчиков-управителей вроде нашего немца — на всех народ сыщет управу!
— Немцу нашему несдобровать! Кто народу обидчик, с тех спросится крепко, — негромко, но оживлённо заговорили вокруг костра.
— А сколь, братцы, немцев в России над русским народом лютует — помыслить-то только!
— Да им что русак, что татар, что башкирец — одна цена. Как намедни-то он старшину. Я мыслил, башкирцы его на куски раздерут, — ан стерпели!
— И стерпишь! Ведь тут — либо ныне стерпи, либо завтра натерпишься путце!
— Братцы, каша поспела! — позвал кашевар.
У других костров также недолгий свой отдых рабочие проводили за беседой: там кто-то рассказывал бабкину сказку про Кривду и Правду, там спорили о волшебных счастливых травах…
Возле палатки немца стояли несколько человек, провинившихся за последний рабочий день, — немец собрался чинить им допрос и расправу. Все знали, что кончится дело плетьми. К побоям привыкли, и неминучие плети были уже не страшны. Хотелось только, чтоб немец «не вытягивал душу» проклятой и нудной отчиткой, от которой сосало под ложечкой и мутило тошнотой.
— Косяин заботился на тебе, а ты ворофаль! Уф, какой стидны позор на рабочий люди! Господь бог указаль трудиться на пот лица, а ти нехороши лентяйка! Дурной шеловек, нишего не стоиль такой шеловек. Пфуй, такой шеловек! Хлеб кушать хочешь, работа делать не хочешь… За такой шеловек мне ошень печаль, и косяин печаль, и сам господь бог печаль за такой шеловек!.. Теперь тебя плети лупить отдам, как скотин. Разум нет — плети лупить!.. Шеловек долшон все разуметь без плеть… — подражая немцу, отчитывал прочих провинившихся товарищей один из бывалых рабочих, пока немец ужинал у себя в палатке, откуда сквозь слюдяное оконце сочился бледный мерцающий отсвет свечи.
Несмотря на своё невесёлое ожидание, остальные, слушая зубоскала, не могли удержать усмешки.
Меркли последние краски зари в облаках, с реки поднялась пока ещё чуть заметная дымка тумана, вечерний прохладный ветер повеял запахом осени… У одного из костров занялась протяжная волжская песня.
Над огнями рабочего стана проплыла тяжело и бесшумно большая сова.
И вдруг по всему лагерю раздался в воздухе какой-то необычный свист, в двух-трёх местах послышались крики боли, свист повторился, и тут только поняли всё, что на стан их сыплются стрелы. Одна из стрел угодила в палатку немца. Плотинный мастер выскочил из палатки, а в лагере уже начался переполох, потому что целая туча стрел пролетела над станом, а вслед за тем от нежилой башкирской деревни послышались крики и визг скакавших в набег башкир…
И рабочие, и плотинный мастер не раз слыхали о том, как башкиры дрались за свои земли. Расширенным в страхе глазам строителей вместо трёх десятков юнцов представилась тысячная орда повстанцев, скачущая в мстительный, кровавый набег, и, бросив свой стан, строители пустились бежать вдоль берега… Стрелы свистали вдогонку, они почти не приносили вреда, но раз поддавшуюся страху толпу было не успокоить, не образумить… Да и кому образумить? Плотинный мастер был сам не воин, а у строителей не было желания сражаться с грозною силой невидимого во мраке врага.
В неистовой ярости, опьянённые лёгкой победой, напали юнцы на лагерь, брошенный русскими.
— В воду! Все в воду! — кричал Салават, швыряя в течение реки какой-то неведомый инструмент, найденный в палатке у немца. — В огонь! Жги, чтобы от них ничего не осталось! — кричал он, кинув в костёр сорванную с кольев палатку плотинного мастера.
Кинзя с сожалением вертел в руках лесорубный топор.
— Что смотришь?! — крикнул в лицо ему Салават.
— Хороший топор…
— В воду кидай! — неумолимо потребовал предводитель набега.
— Пила… — заикнулся кто-то другой.
— В воду! — выкрикнул Салават.
И в воду летели брошенные шапки и сапоги, топоры, пилы, ломы, кувалды, котомки с добришком рабочих, котелки с пищей и всё, что осталось в покинутом стане строителей.
— В воду! В воду! — кричали мальчишки, кидая всё, что попало, пока не осталось от строителей никакого следа.
Так кончили они расправу с лагерем, потом стащили к берегу и сбросили в воду заготовленные бревна, раскидали землю, натасканную для постройки плотины, и только тогда, вскочив по коням, помчались домой…
Они возвращались героями, пьяные победой. Они пели удалые песни, и их рассказы о всех событиях этой ночи казались им достойными славы дедов. Они ждали похвал со стороны стариков, но вместо похвал услыхали только укоры.
— Быть беде! — с упрёком сказал Юлай Салавату. — Тебе, Салават, надо бежать не позже нынешней ночи.
— Куда? Бежать со своих кочевок, от своего народа?!
— Бежать без оглядки, — с горечью подтвердил отец. — Забыть своё имя, свой край, отца, мать, жену…
— Я победил русских, — гордо сказал Салават. — Они бежали от нас, как зайцы, а ты говоришь — мне бежать от них?! Ты, атам, привык их страшиться. Смотри — они не посмеют больше вернуться в свой табор, рубить лес и строить плотину. Я говорю — не посмеют.
И в самом деле, прошёл день, другой, третий. Салават с товарищами всё время держали разъезды между кочевьями и зимовкой; с затаённым сердцем высматривали они, не появятся ли снова строители возле своего разорённого стана, но вырубка была пустынна, раз только заметили лисицу, которая по-хозяйски копалась в куче отбросов, сваленной русскими.
Прошла неделя и две недели…
— Я говорил, атам! — торжествовал Салават. — Их только не нужно бояться. Они успели уже забыть те времена, когда среди нас были батыры. Я не зря натянул лук Ш'гали-Ш'кмана… Вот близится осень, и мы придём на зимовье, и дома наших дедов не залиты водой. Мы будем в них жить, как жили отцы.
Удивительно было для всех, что купец так легко отступился. Многие верили в то, что лук Ш'гали-Ш'кмана таит в себе волшебную силу и удача будет всегда сопутствовать удальцу Салавату. Особенно верила в это молодёжь, бывшая с Салаватом в набеге.
Громко звенела во всём юрте песня:
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Круговой путь, совершаемый за лето кочевьями, подходил к концу. Ещё один переход — две недели кормёжки скота — и пора на зимовье. Травы желкли, все чаще лились дожди, и кошмы, не высыхая, пропахли кислым запахом прелого войлока. Кобылы начали убавлять молоко, молодые барашки повыросли и выглядели как взрослые овцы, зато выросли и молодые волчата и вместе со старыми волками врывались в табуны и в отары овец, принося опустошение. Пастухи и собаки не спали в эти тёмные осенние ночи.
Охотники с соколами и орлами тешились в редкие ясные дни удалой охотой на отлетающих уток, гусей и журавлей. Вода в реках становилась особенно глубокой, когда в ней отражалось бездонное густо-синее осеннее небо, и даже на взгляд она была холодна, а по течению её все чаще неслись золотистые и багряные листья деревьев.
На пушистых султанах сухого осеннего ковыля по утрам блестели мельчайшие капельки инея, и туман по воде расстилался долго — почти до самого полдня. Всё говорило о том, что пора на зимовье.
Настал и последний день, когда на арбы, гружённые добром, сложили войлоки кошей, согнали тысячные гурты овец и молодые жягеты с арканами на лучших конях выехали перегонять табуны на другой берег…
В пустынных улицах покинутого аула всё было знакомо и всё поросло высокой, не щипанной летом травой, все одичало… В жилищах пахло плесенью, сыростью, пылью, с крыш текло в избы, в первый раз затопленные печи дымили со всех сторон, плетни пошатнулись…
Женщины мыли, скребли, чистили, мужчины месила глину, рубили сучья, голодные в суматохе собаки дрались… Кто-то спугнул у себя во дворе лисицу. Кто-то нашёл у себя в избе гнездо воробьёв…
Старшина и Салават с тюками овечьей шерсти, с кожами и шкурами собрались выехать в русскую деревню, чтобы сменять все это добро на хлеб.
Салават уже не в первый раз ехал с отцом к русским. Каждую осень Юлай привозил к соседям свои товары и увозил два-три десятка мешков зерна, два-три ножа, топор, железные наконечники к стрелам, а иногда даже свинец и порох для старинного ружья, с которым любил он охотиться и которое прошлой зимой разорвало от выстрела.
Все эти товары были запретны для торга с башкирами. Русские, продавая их Юлаю, сами подвергались опасности быть наказанными. Один раз был наказан плетями весёлый кузнец Ванька, который делал башкирам ножи и железные наконечники стрел. В другой раз увезли в тюрьму человека, который продал башкирам дешёвую соль. Говорили, что солью торгует только сама царица.
Она представлялась тогда Салавату сидящей на возу с железным ведёрком…
На этот раз один русский знакомец обещал Юлаю новое ружьё, свинец и порох.
Салавату не терпелось взять в руки ружьё и научиться владеть им. Он поднялся раньше всех и разбудил к отъезду отца и братьев. Солнце едва взошло, когда они собрались садиться по коням, но в это время примчались из гор пастухи с вестью о том, что с перевала к деревне идут солдаты…
Весть пролетела мигом по всем дворам и всполошила аул. Все выбегали глядеть на дорогу, ведущую от перевала.
Юлай успокаивал встревоженных родичей:
— Зачем к нам солдатам идти?! Напутали что-нибудь пастухи.
Однако старшина решил обождать с выездом до выяснения дела.
И вот звук барабана, давно позабытый Юлаем, и звуки флейт и военной трубы донеслись до аула.
— Солдаты! — подтвердил озадаченный старшина. — Может, война у царицы с чужими царями, как ведь знать?
Конные и пешие солдаты по опустевшей улице дошли до площади у мечети.
Юлай приказал у себя в доме скорее варить мясо для угощения, а сам побежал к офицеру, на ходу натягивая старшинское одеяние…
Офицер приказал собрать всех мужчин старше шестнадцати лет, и вот они сходились на площадь.
Солдаты стояли вольно, приставив к ноге ружьё, но не расходясь из рядов. Конные спешились и привязали своих лошадей к коновязи возле мечети. Они курили табак, пересмеивались.
Женщины и ребятишки вслед за мужчинами тоже высыпали на улицу, возле площади жались к плетням, поглядывая на необычное зрелище. Салават пришёл было к площади, но отец подошёл к нему.
— Уходи, — повелительно сказал старшина. — Увидит тебя офицер, не поверит, что ты молодой!
Салават неохотно вошёл во двор Бурнаша, стоявший у самой площади, и выглядывал из-за рябины через плетень. Отсюда было видно всю площадь, со всем, что творится: и высокого усатого офицера с мутными глазами, в широкой шляпе, с косицей, и солдат с такими же белыми косицами, свисавшими из-под шляп.
Когда все собрались, отец суетливо подбежал к офицеру и по-солдатски сдёрнул с головы свою старшинскую шапку.
— Все сошлись? — спросил офицер старшину.
Юлай подтвердил, что все.
Тогда офицер пронзительно громко крикнул, и солдаты все разом вздёрнули головы, крепче перехватили свои ружья и в лад зашагали вокруг площади, словно вели хоровод. Офицер снова крикнул, солдаты все разом остановились, и тогда стало ясно, что площадь окружена и никто не мог бы теперь уйти из кольца солдат…
Окружённые озирались с тревогой: их было свыше полутораста человек, а солдат не больше полсотни. Но лица солдат, которые до этого пересмеивались, разговаривали между собою и что-то кричали женщинам, стали теперь суровы и угрожающи.
И Салават вдруг все понял — понял раньше, чем офицер с переводчиком-солдатом вошёл в середину круга и переводчик начал читать по-татарски указ губернатора. Он читал громко, внятно, все слова были понятны и просты, но сквозь тревожный гул крови в ушах только отдельные слова доходили до слуха Салавата.
«…Ты, старшина Юлай, написал угрозное письмо господину тайному советнику Твердышову…
…Собрав мятежное скопище на конях с сайдаками, учинили прежестокий мятежный набег на землю его превосходительства господина Твердышова…»
Так это же про его, Салавата, письмо, про его набег! Это он навлёк солдат на деревню. Что будет теперь?..
Салават не заметил и сам, как покинул своё укрытие, вышел из двора. Площадь притягивала его.
Башкиры, вначале стоявшие молча, теперь волновались, размахивали руками.
— Не писали письма…
— Какой там набег?! Ребятишки набег чинили!.. Какой мятеж?!
— Замолчать! Слушать, когда читают бумагу! — выкрикнул переводчик.
Башкиры утихли.
Салават замер. Он слушал, стараясь не пропустить ни слова.
— «…самочинно и дерзко, забыв шерть и службу её императорскому величеству всемилостивой государыне Екатерине Алексеевне… — читал переводчик. — По сему указу: чтобы впредь неповадно вам было мятежи учинять — платить вам, башкирцам, штрафных лошадей триста да триста же лошадей за убытки, в оплату господину тайному советнику Твердышову…» — продолжал переводчик.
— За что лошадей давать?! За какой убыток?! — выкрикнул старшина.
— Никто мятежа не чинил! — шумно подхватили башкиры.
— Слушать указ губернатора! — потребовал офицер. — Стоять молча!
И выкрики снова утихли.
— «…да штрафных овец три тысячи и три тысячи же взять с вас в пользу господина советника. Да денег штрафных пятьсот рублей и пятьсот же рублей…»
Крики и брань разразились над толпою башкир.
Разорение и беда нависли над всем их аулом, и все это из-за него, Салавата, из-за его затеи. «Вот тебе и батыр! Вот и лук Ш'гали-Ш'кмана!.. Малайка сопливый навлёк такую невзгоду…» — думалось Салавату. Его словно опалило огнём с головы до ног…
— Кишкерма-а! Замолчать! — кричал переводчик в толпу башкир.
— Не будем молчать! Что ты глотки нам затыкаешь?!
— Нас грабят, а нам замолчать?!
— Разбой среди белого дня!
Офицер отскочил к солдатам и крикнул какое-то непонятное слово. Солдаты перехватили ружья, направив штыками в толпу, и крики оборвались перед этой угрозой. Тогда в наступившей тиши переводчик прочёл:
— «Да всех вас, башкирцев, мужеска пола деревни Юлаевой Шиганайки с шестнадцати лет бить лозою по пятьдесят ударов и сызнова к шерти привесть!!»
Теперь уже криков отчаяния и обиды, стонов негодования и гнева было не угасить, не умерить…
Вот-вот начнётся восстание, вот-вот люди бросятся с голыми кулаками на выставленные штыки…
Но по новой команде солдаты все враз вскинули ружья на изготовку к стрельбе, и, заглушив все крики народа, ударили барабаны.
Салават увидал, как люди на площади сжались в один плотный ком, пятясь со всех сторон в середину круга от направленных ружей. Салават увидал выражение страха на лицах односельчан, за барабанным грохотом не было слышно ничьих голосов, и вдруг двое солдат грубо схватили Юлая за широкие рукава нарядного старшинского халата и вырвали его из толпы. Двое других подскочили, бесстыдно задрали со старшинской спины на голову халат и рубаху и повалили Юлая на толстый обрубок бревна, валявшийся возле мечети уже несколько лет…
Салават не помнил, как он ворвался в круг солдат, как, ринувшись на солдат, державших Юлая, отбросил их в сторону, как повалил и ещё двоих, один из которых уже замахнулся лозою над голой спиною отца, как подскочил к офицеру.
— За что бить отца?! За что бить народ? За что весь народ грабить?! — выкрикнул он. — Я писал письмо. Я сделал набег! Меня бери… Я один!..
Мутные глаза офицера выпучились, усы шевельнулись, и в глазах Салавата завертелись сверкающие круги от удара в лицо. Он пошатнулся. Ответный удар по торчащим усам офицера был таким неожиданным, что никто не успел удержать Салавата. Никто не успел опомниться, пока, ринувшись к коновязи, Салават оборвал рывком повод и взлетел на седло офицерской лошади.
— Башкиры! По коням! За мно-ой! — крикнул он.
Из солдатских рядов ударили выстрелы, но офицер закричал, поднимаясь с земли:
— Догна-ать! Не стрелять! Взять живье-ом!..
Несколько солдат вскочили на лошадей и помчались в погоню, однако Салават уже перемахнул через плетень деревни.
* * *
Глубокой ночью, в мокрой одежде, издрогший, голодный, Салават добрёл до того места, где ещё утром стояла родная деревня.
Возле пожарища выли собаки. Их вой сливался с протяжным плачем женщин, детей, с клятвами, бранью, стонами, с жалобами и тревожным блеянием одиноких уцелевших овец… Пламя пожрало все и успокоилось. Только кое-где мерцал ещё отсвет углей, освещая понурые кучки осиротелых разорённых людей, и по всей долине в осенней ночной прохладе стлался в траве дым…
Спрянув с коня и нырнув от солдатских выстрелов в стремительное и леденящее течение Юрузени, Салават обманул погоню. Солдаты подумали, что убили его, и прекратили преследование…
Пробираясь горами назад к дому, Салават встретил уходящих весёлых солдат. Они гнали с собой табуны коней, угоняли гурты овец, и с десяток башкир из родного аула, униженные, избитые, придавленные горем, сами гнали свой скот впереди «победителей».
Притаясь меж камнями, Салават видел всех. Он узнал своих несчастных односельчан, узнал солдата-переводчика, двоих солдат-палачей, которых он отшвырнул от отца, офицера со вспухшим от удара лицом…
Если бы ненависть могла убивать! Как ненавидел он и солдат, и офицера! Он ненавидел их до того, что жить на одной земле с ними было невыносимо. Он готов был выскочить из своего убежища, встать на утёс и крикнуть: «Вот я! Стреляйте!»
Но они не станут стрелять! Они схватят его и повезут в Исецкую канцелярию!
Когда они скрылись за перевалом, Салават пошёл дальше. Издалека он увидел зарево. Его сердце остановилось: он понял все — ведь он продолжал носить на груди заветный уголёк. В том зареве он разгадал беду, но хотел хоть на время себя обмануть надеждой на то, что это лишь отсвет заката… Запах дыма, летевший с ветром ему навстречу по долине родной речки, развеял обман…
И вот он стоит на пригорке, один, в стороне от всех. Он виновник позора, отчаяния, скорби и нищеты своих родичей… Да все ли там живы?.. Может быть, кто-то запорот насмерть, кто-то не вынес позора, бросился на врагов, и его закололи штыком…
Салават стоял и смотрел на картину пожарища, освещённую мутным светом луны и отблеском догоравших углей.
Он не решался выйти к народу. Он чувствовал себя проклятым всеми. Хотел быть батыром, хотел принести счастье и волю, а принёс унижение и беду. Если лук Ш'гали-Ш'кмана его обманул, то стоит ли жить!.. Горло сжимало, грудь разрывало болью. Осенний ветер пронизывал мокрую одежду, и дрожь передёрнула плечи юноши. Он одиноко побрёл по долине журчащей речки, по узкой тропе, и вдруг за кустами, почти рядом, он услыхал голос… Он замер. Встретить сейчас людей он не мог, он не смел… Как он взглянет в глаза? Что он скажет?.. Уйти одному в горы, где бродят лишь звери? Без оружия? Что же, пусть нападут волки, медведь, рысь… Стать добычей зверей — достойный конец для того, от кого родится столько несчастий!
Салават стоял неподвижно в кустах, ожидая, когда пройдут люди, но голоса не приближались, не удалялись.
— Бесстыдные души, гнилые сердца! — узнал Салават голос муллы. — Ведь как старика истерзали, собаки!
И Салават разглядел за кустами очертания коша. Верно, кое-кто успел спасти из огня свои коши. Отсвет едва тлевших углей от догоревшего костра чуть озарял лежавшего на кошме человека и возле него на коленях муллу. Мулла Сакья намазывал чем-то голую спину лежавшего.
«Значит, муллу не побили — ишь бодрый какой, как всегда!» — подумалось Салавату.
— Ну, лежи, старшина, — сказал мулла, поднимаясь.
Так, значит, тут, рядом, лежит отец… Он не ответил ни слова мулле, — может быть, он умирает… Как били его, когда Салават ускакал! Вся злоба нечистых кяфыров обрушилась на него…
«Как истерзали!» — сказал мулла… Какое же нужно сердце, чтобы стоять тут, рядом с отцом, и не пасть перед ним на колени!.. Как примет его отец? Отец скажет: «Трус! Ты напакостил и убежал. Будь ты проклят! Ты мне не сын… Ты трусливо бежал, а за тебя сожгли весь аул, за тебя засекли нас до полусмерти и разграбили дочиста!.. Изгоняю тебя навек!..»
А что ответить в своё оправдание? Нечего. Что тут скажешь, когда так и есть? Поцеловать подошву его сапога, поклониться и молча уйти в горы и там погибнуть от голода и зверей… Пусть волки растащат кости, пусть даже не будет могилы того, кто так виноват перед своим народом…
Салават шагнул из кустов.
— Атай… — произнёс он едва слышно.
Старшина, лежавший на животе, опустив лицо на руки, поднял голову.
— Кто?! — спросил он. — Салават?! Сын! Мой сын!.. Ты живой?! — воскликнул старик. Он рванулся привстать, но без сил упал на кошму и внезапно заплакал, как женщина. — Солдаты сказали, что ты… что убили… Сынок!..
— Атай! — пролепетал Салават. Он кинулся на колени, схватил руку отца, прижал её ко лбу, и слезы, как в раннем детстве, сами скатились из глаз Салавата на большую костлявую руку отца…
— Если бы ты не ударил кяфыра в его поганую рожу, всё равно они сожгли бы нашу деревню. Они все равно нашли бы, за что её сжечь. Она им мешает, сынок… Они хотят делать плотину… Купец заплатил за это, наверно, немало денег… Не зря ведь у них была с собой для поджогов просмолённая пакля, — утешал старшина сына.
Отец говорил ещё какие-то слова из Корана, но Салават их не слушал. Мать дала Салавату сухое платье. Дрожащими от радости руками она сама, как ребёнка, его раздевала, сама помогала одеться, приговаривая, как маленькому, ласковые слова:
— Вот у нас и рубашечка стала сухая, и спинка согреется, вот нам и будет тепло… И ножки обуем в сухие сапожки… И кушать будем…
— Если бы все мы кинулись за тобой на солдат, то мы их победили бы, — сказал Сулейман Салавату. — Сами мы все виноваты, что оробели.
— Дурак! У них ружья, пули! — проворчал Ракай, лежавший, как брат и отец, на животе.
Салават угрелся под одеялом из лисьего меха. Ему казалось, что он проспал бы ещё три дня, когда суровый голос отца разбудил его:
— Уходи, Салават. Уходи, пока не увидели люди, что ты жив. Ведь горе какое у всех! От горя никто ничего не рассудит по правде. Ещё кто-нибудь и начальству напишет… В Биккуловой, под Оренбурхом, знакомый татарин держит умёт. Он примет тебя. Три года пройдут, тогда возвращайся. За три года немало воды утечёт — все смоет время, и злобы людской не станет…
И Салават ушёл до восхода солнца.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В глубине Оренбургских степей, по дороге от Оренбурга к Самаре, по тракту стояло немало одиноких умётов — заезжих дворов, в которых останавливались проезжие обозы с русскими товарами для азиатов и с азиатским товаром, идущим в Россию. Иногда приставали в умётах и караваны верблюдов, и окружённые злыми сторожевыми собаками гурты перегоняемых из степей жирнозадых овец, и тысячные табуны лошадей. В умёт заезжали чиновники, офицеры, купцы — перед всяким гостем татарин, хозяин умёта, старик, широко распахивал ворота двора; для старых знакомцев он отпирал тяжёлый замок каменной подклети, куда складывал на ночь товары, а ключ отдавал владельцу товара. Зато с огорода, через коровник, был у татарина сделан тайный лаз, ведомый лишь немногим. Через этот лаз пробирались в умёт никому не знакомые молчаливые люди. Нередко их ноги были потёрты колодками или цепями, на руках сохранялись под рукавами язвы от кандалов, а то и звенья неспиленной цепи; случалось, что заходили беглые крестьяне, бредущие по свету куда очи взглянут, подальше от родной подневольной пашни, от барских плетей… Бежали раскольники, расстриги-попы, арестанты и каторжники — и все находили приют…
Был слух, что татарин к себе принимает даже разбойников и хранит их награбленное добро, но никогда не случалось, чтобы вблизи умёта кого-нибудь грабили подорожные гуляки, не случалось и того, чтобы драгунский дозор, искавший разбойных людей, напал на их след возле умёта. У старика Салтана было всегда напасено довольно сена, для добрых коней чиновникам и офицерам всегда мог старик угодить овсом, в любой час мог зарезать овечку, старуха его, Золиха, подавала к столу и сметану, и масло, и молоко, и яички, всегда у неё припасён был мёд, а для добрых людей — и кислушечка-медовуха, и бражка, и квас…
На этот умёт и пришёл Салават в осеннюю непогоду, в слякоть и в дождь. Салтан в это время в подклети отмерял для проезжих овёс.
Убедившись, что здесь, у амбара, никто не слышит его, кроме хозяина, Салават рассказал ему о себе. Старик Салтан сокрушённо покачивал головой, слушая рассказ Салавата о его злоключениях.
— И чего молодому такому было соваться! — недоуменно сказал он. — Чего тебе надо? Отец — старшина, богат человек, у русских в почёте… Ну, поставили бы деревню на новом месте. Места, что ли, у бога под солнышком мало?!. Думаешь ты, что цыплята орла с двумя головами клевать могут? Орёл с двумя головами — ой сильная птица какая!..
Салават, потупясь, молчал.
— На божьи порядки, джигит, поднимаешь руку. На зверя охотник есть, на птицу — орёл, на бедного человека — богатый… Думаешь, ты доброе дело сделал — все рады будут? Рот ведь жёлтый ещё у тебя. Тебе бы в гнезде сидеть, а ты полетел! На дворе — сова, на земле лисица съест. Как, сказал ты, зовут тебя?
— Салават.
— Имя святое дали тебе — Салават, это имя мира и тишины, а ты вон что затеял!.. Отца твоего таскать теперь станут: где, мол, сына укрыл? Если узнают, меня тоже схватят: «Зачем беглеца на двор пускаешь?»
— Святой пророк Магометговорил… — осмелился возразить Салават.
— Ты меня не учи, что пророк говорил! — перебил хозяин. — Я Корану учился — сам знаю! Заезжий двор у меня ведь!.. Солдаты каждый день ходят, у приезжих гостей смотрят бумаги, а где у тебя бумага?!
Салават резким движением вскинул заплечный мешок.
— Прощай, Салтан-агай! Не ко двору тебе в доме держать орлёнка — возьми поросёнка! Прощай!..
По жидкой грязи, смешанной с конским навозом, Салават под дождём зашагал по двору к воротам.
— Куда ты? Горячий-то парень какой ведь попался! Постой! — забормотал, догоняя его, хозяин. — Стой, говорю! — Он схватил Салавата за полу чекменя. — Салтан-старик не таких ещё укрывает… От слова беды не случится. Ну, побранил!.. Борода-то, гляди, седая, а ты молодой. Мне что тебя не учить маленько?! Иди, оставайся. Племянником будешь моим — из-под Казани приехал, Ахметка.
Юношеская гордость толкала Салавата от старика, но он был измучен долгим путём, промок под дождём, иззяб. Гордость его боролась с желанием пожить наконец спокойно. Много дней мотался он от кочёвки к кочёвке, от умёта к умёту, от двора ко двору, где попало ночуя, голодая, пробираясь к Салтану, у которого в давние годы скрывался и сам Юлай.
— Ну, кому говорю! Ишь, упрямый племянник! Идём.
Старик взял его за руку и новел в избу, вдруг изменившимся голосом весело бормоча:
— Хе-хе! Большой ведь ты вырос, Ахметка! Большой какой стал!.. Хе-хе! На сестру похож… Ну, как в деревне дела? Как дядя Гумар торгует?
Старик провёл его в заднюю пристройку избы и подтолкнул в чулан, заваленный мешками с мукой, овсом, конской сбруей, заставленный бочками, кадками и ларями.
У двора в это время послышались голоса, конское ржание, послышался стук в ворота.
— Вишь, гости наехали. Тихо сиди. Кто увидит — Ахметом зовись… Я лучше запру тебя тут, чтобы никто не увидел.
И Салават услыхал, как он снаружи навесил и запер замок.
Салават сел на нары.
По густой грязи во дворе зачвокали конские копыта, въезжая в ворота, заскрипели колеса телег, с трудом переехавших, видимо, многие броды и смывших дёготь с осей.
«Дальние, — услыхав пронзительный визг колеса, подумал Салават, — или клажа велика, что так стёрли смазку».
Во дворе послышалось несколько голосов, говоривших по-русски, потом зашаркали сапоги о ступени, очищая налипшую грязь; наконец всё затихло.
Салтан не приходил. Салават, не раздеваясь, по-прежнему сидел на нарах. Он с завистью думал о том, что в заезжей избе за стеной, верно, пьют теперь чай.
«Небось, кто с деньгами приходит, тех кормит и поит Салтан — не так, как меня, принимает», — угрюмо думал Салават. Он почувствовал, что голод острее и острее, что он почти не может сидеть от голода. «И кобыла моя голодна, — продолжал он думать, — а старый козёл небось не накормит».
Беглец встал с лавки и прошёлся по кладовой.
В сенях возле двери заговорили тихо на русском языке; по-русски Салават знал немного и плохо понимал связную быструю речь. Замок громыхнул. Дверь отворилась, и в чулан вошёл Салтан, сопровождая какого-то высокого, широкоплечего человека с повязкой, закрывавшей его лицо.
Войдя в полутёмное помещение, гость отшатнулся от Салавата.
— Не бойся, это племянник, — успокоил его Салтан, — он даже по-русски не смыслит, первый раз дальше своей деревни гулял… Брат бедный, детей много, дома нечего есть…
Быстрые чёрные глаза гостя сверкнули.
— А ты, погляжу, всегда под замком племянников держишь. Я, знать, тоже племянник твой, дядя! И к чему ты мне брешешь, Салтанка?! Где это видано, чтобы работников из дому отпускали, когда дома нечего есть?
— Из-под Казани пришёл, звать Ахметкой, — продолжал татарин, не для того, чтобы уверить нового гостя, а чтобы самому Салавату ещё раз напомнить, как он должен теперь говорить про себя.
— Опять врёшь и сызнова брешешь. Я тебя не спрашиваю, как его звать. Ты лучше, дядя, нас обоих, племянников, угости-ка с дороги.
— Ладно, ладно, сейчас угостим! — Салтан суетливо выскользнул из двери и снаружи запер её на замок.
Неприязнь Салавата к хозяину удесятерилась. Если бы даже забыл он о клятве, данной недавно на угольке, — и тогда у него было достаточно причин для ненависти к русским. Язык, на котором человек говорит, и вера в бога его народа определяли для Салавата врагов и друзей с того дня, как он бежал из сожжённой солдатами деревни. Каждый, кто говорил по-русски, теперь представлялся ему врагом. Несмотря на свои пятнадцать лет, Салават был грамотен. Недаром он, сын старшины, дружил с сыном муллы Кинзей. Мулла хотел обучить премудрости пророка своего не по годам тяжеловесного и ленивого сына. Это было трудно, и хитрый отец облегчил себе дело тем, что вовлёк в учёбу сметливого, бойкого Салавата. Салават легко оправдал надежды муллы, перегнав в учёбе своего друга, чем огорчил муллу и доставил возможность гордиться самолюбивому старшине.
Не раз, бывало, Юлай при гостях задавал Салавату вопросы, которые требовали знания Корана, и Салават с лёгкостью и рассудительностью отвечал на вопросы, приводя в изумление одних, а других вынуждая изображать изумление.
Теперь не для других, не напоказ, а для себя самого вспоминал Салават строгие суры Корана, гласящие о неверных. Ненависть и презрение к неверным предписывало устами пророка само небо. И Салават ненавидел их всей душой. Потому и новый пришелец с повязкой на лице вызвал в нём чувство неприязни и отвращения.
Словно стыдясь своего безобразия, отвернувшись от Салавата, он развязал повязку, чтобы её поправить. Тут как раз громыхнул замок. И, в поспешности оглянувшись, пришелец выдал товарищу по неволе свой страшный вид: у него не было носа… Он поспешно закрылся платком, но одного мгновения было довольно шустрому взгляду юнца. Несмотря на сумрак помещения, Салават разглядел его облик во всех ужасных подробностях…
Салават был нечаянно озадачен и молча глядел на безносого; он знал многих башкир, искалеченных так за мятежи, но в первый раз видел русского, побывавшего в руках палача. В полумраке амбара оба добровольных узника внимательно разглядывали друг друга.
Безносый молча опустился на скамью против Салавата. Вошёл Салтан, неся под полой еду, плотно затворил за собой дверь и поставил на нары чашку с варёным мясом. С полки, тянувшейся вдоль стены, он достал каравай хлеба и положил перед гостями.
— Ахмет, псак бар-ма? — обратился он к Салавату.
Салават не сразу отозвался. В первый раз Салтан назвал его этим новым именем, которое — кто знает, надолго ли, — должно было заменить звучное и привычное — Салават.
Безносый усмехнулся, стрельнув пронзительными и вместе смешливыми, с издёвочкой, глазами в сторону юноши.
Салават подал Салтану нож. Татарин, с восхищением осмотрев красивый клинок, стал резать принесённое мясо и хлеб.
— А как у тебя, молочка нет ли? — спросил безносый хозяина и с усмешкой добавил: — От бешеной коровки.
— Знаю, знаю, — торопливо проговорил хозяин. — Как в чулан тащить угощение? Увидят!
Он снова вышел. Салават и безносый молча приступили к еде. Через минуту снова вошёл Салтан, принёс чарку водки и ковш квасу. Квас поставил перед Салаватом, водку — перед безносым.
— К ночи ещё зайду, — сказал он и вышел.
Салават, отвернувшись, ел молча. Безносый прервал молчание.
— Водку пьёшь, Мукамет? — спросил он по-татарски.
Салават лишь презрительно передёрнул плечом.
— Ладно, после успеешь! — успокоил безносый.
Салават не ответил. Он жадно жевал солёную конину и глотал хлеб, запивая квасом.
— Плохо тебя, Махмут, дядя твой кормит. Русский этак своих племянников не содержит, — сказал безносый, положив на плечо Салавата руку.
Салават неприязненно отодвинулся дальше.
Безносый засмеялся. Он выпил водку, доел мясо. Оба молча сидели теперь на разных концах длинной скамьи.
— Послушай-ка, Махмут, — начал опять безносый, — нам с тобой, может, месяц тут вместе прожить, неужто же ты так-то и будешь молчать? Мы оба со скуки издохнем! Расскажи, как к Салтану попал.
Салават упорно молчал.
— А то я расскажу. Я, брат, много видал, всего нюхал — вишь, от понюшки и нос весь вышел. А я говорю тебе, Махмут… Как тебя звать-то? — внезапно спросил безносый.
— Сам говоришь! — возмущённо воскликнул Салават, поняв ловушку.
Безносый весело засмеялся своей шутке.
— Вот тебе — «сам говоришь». А ты позабыл свою кличку! Так как же тебя зовут, Махмут или Ахмет? — спросил он.
— Как зовут — так зовут. А тебе-то какое дело? — огрызнулся Салават на насмешника.
— Да ты не серчай. Ахметка — и будь Ахметкой. А меня вот Хлопушейзовут — тоже кличка. И у собаки у каждой своя!.. — добродушно заметил шутник. — Так вот, Ахмет, чай, помнишь, тебе асай говорила сказки? Неужто же ты все позабыл? Ведь помнишь?.. Расскажи ты башкирскую, а я тебе расскажу нашу русскую сказку, так время у нас и пойдёт!..
Салават посмотрел на безносого с гордым презрением и отвернулся.
— Я, брат, привязчивый, я не отстану! — сказал Хлопуша.
В глазах Салавата мелькнул лукавый и злой огонёк.
— Помню одну… — неожиданно согласился он и повёл рассказ: — Жил барсук в норе под корнями, тихо жил, сладкие корешки сосал… Приходит свинья к нему, плачет: «Пусти в нору. Я в степи живу, у меня корешков нет, нору рыть не умею». Пустил барсук. Пожила день, другой, в пятницу пошла в гости к свахе. Назад идёт — сваху ведёт… — рассказывал Салават, заранее зло потешаясь тем, что придумал он рассказать русскому. — «Здравствуй, барсук! — сказал Салават, нарочно произнеся „здравствуй“ — по-русски. — Уж я так твоё житьё да и тебя самого расхвалила — и сваха к тебе жить пришла».
— Вот беда! — перебил безносый. — Не хочешь, а принимай, коли в гости пришла!
Салават неодобрительно поглядел на беспокойного слушателя и продолжал:
— На другую неделю в пятницу обе в гости пошли на старое логовище да к вечеру привели к барсуку ещё тётку свиньи. «Здравствуй, барсук! И тётка моя тебя полюбила!» Чуть не заплакал барсук, да пришлось и тётку принять. В пятницу снова пошли они все гулять на базар, а к вечеру и приводят…
— Знаю — дядю с племянницей, зятя да тёщу, свекровь да шурина, пятерых сыновей, семерых дочерей!..
— Ты как знаешь? — наивно удивился Салават, который только что сочинил свою сказку.
Безносый засмеялся.
— Я хитрый, все знаю! — сказал он. — Дальше что же?
— Как полезли все к барсуку в нору — от свиной вони выскочил он из родной норы да бежать!..
— А дальше? — спросил безносый.
— Все сказал. Про тебя сказал! — оборвал Салават и вызывающе посмотрел на безносого.
— Кто же тут я? Барсук? — лукаво спросил безносый, словно не понимал намёков.
— Нет, свинья, — дерзко глядя в глаза Хлопуши, возразил Салават и пояснил: — Барсук — башкиры, урусы — свинья…
Безносый усмехнулся в широкую бороду и без обиды сказал:
— А сказка-то ведь не вся! У барсука был двоюродный брат Бюре-батыр, по-нашему — Волк Бирюкович. Рассказал ему барсук про свою беду. Стал Бюре-батыр среди оврага и затрубил: «У-у-у! У-у-у! У-у!» — Безносый сложил ладони трубой и громко завыл волком.
Салават схватил его за руку.
— Шибко воешь, шайтан. Тихо вой! — прошептал он.
— Услыхал весь Бюре-народ, собрался, зубы и глаза засверкали, и повёл их Бюре-батыр воевать со свиным народом…
Безносый умолк.
— А дальше? — спросил Салават.
— Конец впереди. Будем живы — увидим.
— А кто в твоей сказке Бюре-батыр? — продолжал Салават, позабыв, что решил не вымолвить ни единого слова.
— Ищи — и найдёшь, — усмехнулся безносый. — Да тебе как найти! Плохой ты охотник — зверя не знаешь.
— Я?! — воскликнул запальчиво юноша.
— Ты. Лесного зверя за борова принял.
— Я медведя ножом зарезал, один! — вспыхнув, сказал Салават.
— Небось старый мерин был, не медведь! — спокойно возразил безносый.
— Самый большой медведь! — увлечённо доказывал Салават.
— Где же ты встретил его?
— В лесу над берегом Юрузени. Вся кочёвка знает!
Хлопуша захохотал.
— Ах ты, ирод, ирод! — забормотал он по-русски. — Ах ты, дубина, дубина!..
— Чего ты? — удивился Салават.
— Вот я тебе что скажу, — серьёзно ответил Хлопуша. — Хороший ты парень, когда с эких лет хорониться должен, а будешь таким дураком — недолгое время убережёшься. Ведь ты мне сказал, что татарин! Вот дурак! Да казанские татары про Юрузень не слыхивали!.. Пропадёшь ты, парень, так по умётам шатаясь, время нынче неспокойное, на Яике бунт в казаках. Много всякого смутного народу по умётам ходит, а за смутным народом и сотники, и урядники, и ярыги… Иди-ка ты лучше, малый, ко мне в лес жить, житьё у нас привольное!
— Ты в лесу живёшь? — смущённо спросил Салават.
— В лесу, брат, в лесу… Где больше жить такому, как я? Видишь, как меня изукрасили?!
— А чего в лесу ешь?
— Всяко бывает. Когда пусто, когда и густо, когда и нет ничего! Живём мы в лесу — и волю знаем, выйдем из лесу — пропадём. Нет в дубраве у нас ни старшин, ни сотников, ни господских приказчиков…
— За зверем там промышляешь?
— На красного зверя охотничаем: с одного, бывает, шкур десять снимешь!
— Не бывает таких зверей! — отрезал Салават. — Теперь ты попался ведь, значит!
Хлопуша снова захохотал.
— С нашего зверя, парень, иной раз и сотню шкур снимешь, а то за свою дрожишь, за последнюю; только тем и спасаемся, что все охотники о двух головах.
— Опять врёшь!.. Где же у тебя другая голова?
— В кабаке у целовальника заложена, — усмехнулся Хлопуша. — Расскажу теперь я тебе сказку про храбрых охотников, тогда сам поймёшь. Едет, скажем, вашего Твердышова-купца приказчик, везёт купцу денежки, с русских мужиков и с башкирцев, с татар, с черемисы взятые. Выйдут лесные люди, наставят ружья да денежки заберут! И пошли гулять…
— Ты что — разбойник, каряк? — спросил Салават.
— А хотя и разбойник! — не смутился безносый. — Бедному человеку обиды мы не чиним, а с богатого десять шкур спустить — того бог не сочтёт за грех!.. Да-а… Бывает, на нас и солдат высылают. Тогда уж спасай бог головушки! И летим, и летим тогда журавлями в далёкие страны на новы места. Полетим, полетим да пристанем… Вольных мест ещё много на свете осталось… Хватит места и журавлюшкам, и соколам, и орлам… Хочешь, малый, летим со мной в вольный свет?!
— В разбойники? — спросил опять Салават.
— Ну, хотя и в разбойники! Что ты — страшишься?
— А коли поймают? — опасливо спросил Салават.
— А коли сейчас тебя словят, тогда что?! — поддразнил Хлопуша. — Ну, пойдёшь с нами?
Салават не успел ответить, потому что внезапно Салтан распахнул дверь:
— Солдаты бумаги смотрят!
Салтан сказал это по-русски, и Салават не сразу понял, в чём дело, но Хлопуша схватил его за руку.
— Бежим!.. Айда, айда, торопись! — прохрипел он, сильной рукой увлекая Салавата мимо Салтана в конюшню, через двор.
Там, живо вскочив на коней, пустились они наутёк в виду солдат, кричавших им вслед: «Стой! Стой! Стой, что за люди?!»
Совместное бегство от общей невзгоды связало Салавата с безносым товарищем, беглым каторжником, по прозванию Хлопуша.
* * *
Всё то, что рассказал Хлопуша о лесных людях, представлялось теперь живым в глазах Салавата. Он знал, что значит охота на красного зверя, как с убитой дичины снять десять шкур и почему лихому охотнику нужно не менее двух голов на плечах.
Вначале, когда судьба столкнула его с Хлопушей, Салават не думал, что сможет остаться с русскими лиходеями и разбойничать по лесам. Отдышавшись от первого бегства, в котором он потерял свою лошадь, сломавшую ногу, и спасся лишь за седлом Хлопуши, Салават попросился сойти на перекрёстке дорог.
— Ты что? — удивлённо спросил по-татарски Хлопуша.
— Мне не туда.
— А куда же?
— Во-он туда! — указал Салават на полдень, слегка к закату.
— Кто же там у тебя?
— Турецкий султан, — сказал Салават.
Бежать к султану было мечтой, которую мулла внушал своим ученикам. Страна, где царит Коран Магомета, где шариат — верховный судья и сам султан исповедует, как последний нищий, веру пророка, — эта страна казалась мулле земным раем, легендой… О людях, бежавших к султану, рассказывали как о счастливцах, чудом попавших живыми на небо.
Салават в раннем детстве ещё слыхал от муллы рассказ, как один из братьев его деда бежал к султану, стал там богат и знатен. В одном из больших городов он держал на базаре лавку, где торговал шербетом и фруктами; он был в милости у самого султана, а когда началась война с русскими, убил сто гяуров и пал на «прямом пути», завещанном правоверным словами Корана…
Каждый раз султан посылал денег на восстания башкир против русских царей, чтобы вести войну во славу ислама. Они не замечали только того, что это бывало всегда в те годы, когда сам султан воевал против русских и потому ему нужно было восстанием на востоке ослабить войска противника.
— К султану? — спросил Хлопуша. — А что же тебе даст султан?
— Султан и есть Бюре-батыр, старший брат барсука, про которого ты говорил в сказке.
Хлопуша мотнул головой.
— Не там ищешь, — сказал он. — Султан живёт далеко в чужих странах, за морем. Ему что за дело до тёмной норы башкирского барсука! Ищи поближе, не бегай! Бегают зайцы, — сказал Хлопуша, когда Салават выразил несогласие с его словами.
Оскорблённый названием трусливого зверька, Салават, забыв последнюю предосторожность, с жаром выболтал перед безносым историю с луком Ш'гали-Ш'кмана.
— Есть и такие звери на свете, — спокойно сказал Хлопуша. — Силы много, да смелостью бог обидел. Медведь силён, а встреться с ним, крикни погромче — и пустит бежать, не догонишь, бежит да гадит со страху, бежит да гадит…
— А смелый что стал бы делать? — спросил Салават.
— За море не бежал бы. Бегство — народу измена. Где твой народ, тут твоя и судьба.
Салават был озадачен. Русский в его представлении оставался врагом. Выслушать советы врага и поступить наперекор этим советам подсказывал ему неопытный мальчишеский ум, напитанный прямолинейной хитростью поучений пророка, желавшего объять своей книгой все случаи жизни и не сумевшего охватить тысячной доли.
Но какое-то смутное чувство подсказало ему правоту Хлопуши. Зачем же враг, русский, чужой человек, даёт верный совет самому страшному и заклятому из врагов своего народа?! Какая и в чём тут хитрость?! — обдумывал Салават и, не поняв, он прямо спросил об этом.
— Ты, брат, молод, смекалки не хватит, не поймёшь, — ответил каторжник. — Поживёшь, поглядишь на людей — тогда разберёшься.
И Салават почему-то поверил безносому мудрецу. Поверил наперекор всему, чему верить узили его с колыбели.
* * *
Хлопуша недаром себя называл лесным зверем. Как лесной зверь, знал он все самые малые, тайные тропы и умел укрываться от сыска хоть в голой степи. И Салават, вынужденный, впервые в жизни, скрываться от злых и опасных людей в мундирах, должен был подчиниться опыту своего вожака. Он слепо шёл за Хлопушей, останавливался на ночлег, где указывал тот, научился дышать, зарывшись глубоко в стог сена, согреваться на холоде только своим теплом, питаться корнями и не зевать, когда удавался случай стащить по дороге через деревню домашнюю утку или краюшку хлеба.
Так один из «неверных» стал другом и спутником юного беглеца. В первый момент он подкупил Салавата своим умением говорить на его языке и живо перенимать башкирские слова.
И Салават мало-помалу сдавался Хлопуше. Он не хотел ещё сам признаться себе в том, что питает ответные чувства к спутнику, посланному судьбой. Он уверял себя, что именно потому за заботу платит заботой, чтобы не быть в долгу у «неверного», что его забота похожа на торг, а пророк не запрещал никогда торговать с «неверными», если сам торг удобен и выгоден. Но все рассуждения эти были простой уловкой, упрямой ребячьей попыткой скрыть от себя самого добрый юношеский порыв и чувство тёплой благодарности, вспыхнувшие в светлой и поэтической душе беглеца, оторванного от близких людей и от родной земли…
Старый бродяга, успевший бежать из деревни от барина, потом с крепостного завода, из солдатчины и из каторжных соляных рудников, прошедший все школы тогдашней жизни, умевший говорить почти на всех языках приуральских и поволжских народов, Хлопуша умел быть верным в дружбе, заботливым, даже нежным, если назвать нежностью те его чувства, которые заставляли его уступить мальчишке кусок хлеба, когда было нечего есть, укрыть его в холод своей одеждой или не спать ночью, давая выспаться Салавату, когда Хлопуша почему-то считал не совсем надёжным место, избранное для ночлега.
Хлопуша, только недавно бежавший из места последней своей неволи в Илецкой Защите, где его заставили вырубать соль, остался тоже без близких людей и всякой поддержки. Стародавний бродяга, он, много скитаясь, многих узнал, и повсюду по деревням и погостам, по сёлам и городам, на заводах, в станицах и крепостях у него были знакомые люди. Но, опасаясь, что в знакомых местах его скорее могут поймать, он нарочно не шёл к ним, боясь попасться и подвергнуть всевозможным карам людей, которые по знакомству его приютят.
Бродя по русским селениям, Хлопуша нарочно уродовал русскую речь, представляясь башкирином, а в татарских и в башкирских селениях он превращался в глухонемого, чтобы не выдать своей речи, и только с немногими говорил без притворства.
Нанимаясь в работники, проходили они по казачьим станицам Яицкого войска, просили под окнами и получали то корку, то огурец, то кусок вчерашнего пирога…
Они работали зимой лесорубами при заводе, весной нанялись в бурлаки и тянули тяжёлую лямку, чтобы потом при ночлеге на пустынном берегу перейти к открытой игре и, ограбив хозяина, увести в разбойники всех бурлаков.
Несколько месяцев грозной шайкой скитались они по дорогам, грабя купцов, нападая на землевладельцев и даже на заводские конторы. Слава безносого атамана Хлопуши росла с каждым днём, и к нему стали уже приходить крестьяне, прося наказать того или другого жестокого помещика.
О подобной услуге Хлопушу не приходилось долго упрашивать: он ненавидел богатых купцов и особенно знатных дворян. Он нападал, выбрав такую ночь, когда ветер не дул от барского дома к деревне и не мог бы зажечь крестьянских домов пожаром.
Его отчаянная ватага убивала помещиков, грабила всё что попало — одежду, деньги и драгоценности. Раздавала из барских амбаров хлеб крепостным, потом зажигала хоромы, и на барских конях разбойники угоняли награбленное добро. По дороге, багровой от зарева горящей усадьбы, нередко с ними в леса убегали и крепостные крестьяне.
* * *
Около двух лет уже бродил Салават с Хлопушейс места на место. Не всегда — в лесу, не всегда — на большой дороге. Он побывал вдоль по Яику до самых калмыцких степей, тех самых, где когда-то Юлай так горько встретился в последний раз с бывшим башкирским ханом Кара-Сакалом; побывал у калмыков и киргизов, по Волге дошёл до моря, посетил казацкие станицы и городки, и везде вместе с Хлопушей, для которого находились повсюду добрые люди, дававшие и ночлег и пищу. Эти добрые люди попадались и среди содержателей умётов, где собирались разные беглецы, и среди жителей городов и пограничных крепостей, и среди торговых и полевых казаков, и в городах — мелкие лавочники, и даже дьячки, и кладбищенские сторожа, и заводские рабочие, и казачки-вдовы.
И за всё это время немало наслышался молодой странник о жизни разных народов «под рукою» царицы, и не только наслышался — немало и видел такого, что сама рука тянулась за пояс к кинжалу, чтобы дружно вместе с острой сталью вступиться за слабого, обиженного и забитого нуждой, будь то татарин, кайсак, калмык или даже русский… Да и русским жилось не хуже ли, чем другим?
У чувашей отнимали их веру, калмыки платили ясак, у башкир отрезали клок за клоком широкую степь и богатый лес, а у русских, у которых нечего было уже отнять, отнимали последнее — волю: ими торговали, как лошадьми, их продавали… Не раз у ночных бурлацких костров слышал Салават страшные рассказы беглых солдат и каторжников о том, за что их послали на каторгу, почему бежали они от солдатчины.
Тоска по родным кочевкам одолела Салавата. Теперь ему шёл восемнадцатый год, и за это время он окреп и возмужал. Чёрные брови его гуще почернели и ближе сошлись на лбу, ещё больше окреп голос и шире стала и без того широкая грудь.
Вдвоём с Хлопушей брели они вдоль Иргиза, ещё не вполне вошедшего в берега, хотя белые пятна льдин уже вовсе исчезли с сизой воды. Вечерело.
— Стой, Салават, верно, придётся нам здесь ночевать, — сказал Хлопуша. — Вода высока, а до станицы далеко. По такой воде да без лодки плыть — вымокнем и простынем, а сушиться ночью в степи несподручно.
— Ну что же, не в первый раз, — отвечал Салават. — А где станем?
— Вот сейчас будет дом — тут рыбак жил.
Некоторое время путники шли молча. Рыбачьего домика не оказалось.
— Али его Иргиз унёс? — задумчиво выговорил Хлопуша. — Велик он был ныне.
— А вот! — обрадованно крикнул Салават, указывая на берег, где стояла большая рыбачья лодка с кровелькой, под которой в дурную погоду укрывался рыбак.
Они подошли к лодке, поискали весел и, не найдя, стали раскладывать костёр. Неподалёку, в камнях, Салават разыскал успевшие высохнуть кусты мохнатого мха для растопки, в стороне от берега набрал камыша, и вот затрещал в степи маленький живой огонёк. Закусив, Хлопуша растянулся на земле, выправляя уставшие ноги, а Салават, усевшись перед костром, вынул курай и заиграл. Хлопуша молча слушал игру. Он привык к этим чуждым для русского уха звукам и любил игру камышовой свирели, прерываемую тонким гортанным пением. Напевы Салавата в большинстве были грустные, но на этот раз в его пении звучала не глухая тоска, не грусть, а отчаянный зов к родному народу, к горам Урала, к его цветущим степям и кипучим рекам, к отцу, к молодой жене, к матери и маленькому сыну, который, конечно, был должен родиться…
Вдруг Салават резким движением сломал пополам свой курай и бросил в огонь. Камыш затрещал в огне.
— Ты что? — осторожно спросил Хлопуша.
— Плохо тут… Айда вместе в нашу деревню. Жена у меня скучает, сын растёт, тятьку не знает. Ему без отца жить?! Домой надо. Айда в нашу деревню, Хлопуша. В моём коше лежать будешь, кумыс пить…
— Изловят, смотри, — возразил Хлопуша.
— Врмя целый река ушёл! Начальник думать забыл, какой Салават… Сын Рамазан тоже отца не знает…
— Ладно, брат. Утро вечера мудрёнее. Утром сгадаем, куда нам с тобой поворот, — уклонился Хлопуша.
Салават замолчал.
Молчал и Хлопуша. Он умел молчать. При желании было легко позабыть о его присутствии. Может быть, именно потому Салават с ним легко сжился. Салават жаловался на свою судьбу, а Хлопуша впитывал жалобы, не перебивая пустым сочувственным словом, не жалуясь сам, не говоря о самом себе, как бы дожидаясь, когда его друг спросит о нём сам. Но, долгое время поглощённый, как большинство юношей, только самим собой, Салават и не думал о друге. Мысль о его судьбе даже не приходила юноше в голову.
По придорожным умётам, в рудничных шахтах, в станицах, где нанимались летом косить траву, в степях, по которым перегоняли купеческие овечьи гурты, — всюду видел теперь Салават тяжёлую подневольную жизнь тех, кого раньше считал врагами; научившись понимать русский язык, он всюду слышал их недовольство, ропот и стоны. Он слышал не раз их чаяния, разговоры об ожидании того дня, когда «объявится» государь, избавитель парода от всяческих бед, но ему никогда не могло прийти в голову, что судьбы царя могут как-то коснуться его самого…
— Слышь, Салават, не худы ты задумал, — вскинулся вдруг от костра Хлопуша. — Не я с тобою в башкирцы, а вместе на Волгу пойдём.
— Опять купцов грабить?! — с досадой спросил Салават. — Плохая жизнь, Хлопуша! В беду попадёшь, никогда ни жену, ни сына тогда не увидеть… Не хочу… Да что тебе — денег мало? Ай, жадный, Хлопуша!
— Не то! — отмахнулся Хлопуша. И, приблизив лицо к самому уху друга, он пояснил: — Государь объявился на Волге, народ призывает на помощь… Туды нам идти за волю и правду…
Салават не ответил. Ему не хотелось так скоро расстаться с мечтой о родных краях.
— Пойдёшь? — торопил с ответом Хлопуша.
— А куда мне теперь без тебя? Ты пойдёшь — значит, я пойду, как же!
— Одной верёвочкой бог нас с тобой связал. Теперь не распутать! — согласился Хлопуша.