Стрельцы, пропахшие копотью, кашляя, выходили из накаленной башни, отплевывались и жадно глотали воздух, со злостью и страшным отчаяньем кидая в кучу пищали, сабли и бердыши.

Теперь стояли они безмолвной толпой, угрюмые и покорные пленники, спасшиеся от огня. Выпяченные обыкновенно вперед по привычной стрелецкой осанке, бороды их сейчас замызганными, нечистыми метлами уперлись в груди, глаза были тупо опущены. Они поняли, что наделали, и молча ждали расправы. Они не говорили даже между собой. Каждый из трехсот пленников, насупясь, думал и ждал в одиночку, и каждый, не утешаясь, знал, что не будет милости...

Разин сидел на сваленных в кучу смоленых бревнах в плотницком непривычном наряде и испытующе разглядывал пленных стрельцов.

Томила духота. Раскаленный город не охладился и ночью. Пыль и дым увеличивали томленье. Набитые песком рты пересохли. Скупой, трудный пот выступал мелкими каплями на закопченных лицах...

Вокруг атамана и пленных кипело море пришельцев: донских и запорожских казаков, астраханских стрельцов Беклемишевского приказа, перебежавших к Разину у Красного Яра, и ярыжного сброда, со всех сторон пристававшего к казакам. Радостные от победы, люди галдели, как на базаре, спеша поделиться рассказами о подвигах, совершенных в короткой битве.

Глумясь над пленными, кучка донских казаков кричала стрельцам:

– Паленое мясо! Было бы вам разом сдаться – батька бы жаловал вас!

– Быка – сперва топором, а после в огне пекут, а вас и навыворот – сперва испекли, а теперь под топор! – издевался какой-то чернявый удалец с окровавленной головой.

Один из казаков подтащил и кинул к ногам пленных пьяного стрелецкого голову Яцына.

– Вот ваш воевода поганый! За таких дворян-воевод вы на смерть идете!

Взятых из церкви и из домов полтора десятка стрелецких сотников и пятидесятников сунули в ту же толпу пленных.

«Казнить всех начальных людей, а прочих казнею пристрастить, чтобы милость почуяли больше», – подумал Разин.

– Ну, паленые бороды, кто из вас хочет ко мне?

Стрельцы, потупясь, молчали.

– Я пойду, – вызвался молодой стрелецкий десятник со смелым блеском в прямых, открытых глазах, с крутым лбом и широкими бронзовыми скулами, весь налитой здоровьем, силой и крепостью.

«Нет, такой не от страха казни идет в ватагу! Удал! Такой ничего не страшится», – подумал Разин.

– Правдой ли станешь служить? Не робость ли подвигает тебя в казачью ватагу? – громко спросил атаман.

Вишневый румянец залил девичьи щеки десятника. В смелых глазах его сверкнули искры.

– Мыслишь, от робости – так секи меня первым. Я в башне был и стрелял в тебя не по разу! – оскорбленный подозрением в робости, огрызнулся десятник.

– Не робок ты, вижу, – признал атаман. – На всякое ль дело дерзнешь, куда я укажу? – спросил он.

– Испытай! – вызывающе отозвался десятник.

– А ну, плаху валите, браты, а десятнику дайте топор – сечь стрелецким начальным башки.

Даже при свете факелов было видно, как бледность одела смуглые щеки юноши. Он опустил глаза, и губы его задрожали в волнении, но только на миг. И, тут же оправившись, он прямо взглянул в лицо атаману.

Мне сабля сподручней. Топор-то палаческа, а не ратная справа.

– Ну, дать ему саблю! – велел Черноярцу Разин.

– Прости тебя бог, Арсен! – сказал десятнику чернобородый Пичуга, когда, приняв саблю от казака, тот опробовал пальцами острие.

– Бог простит, ты прости-ка, Данила Иваныч! – ответил десятник.

Разинцы с любопытством обступили удалого красавца.

Над ямой, вырытой для какого-то погреба, встало торчком и рухнуло поперек бревно.

– Вот и плаха! – громко воскликнул астраханский стрелец, пришедший с Разиным.

Казаки швырнули на плаху пьяного стрелецкого голову. Арсен отступил от него на шаг, словно ловчась для удара, и вдруг его сабля со свистом взвилась над головой Степана...

– Конец сатане! – лихо крикнул десятник.

Степан Наумов успел подставить под саблю пищальный ствол. Сабля десятника с лязгом скользнула по дулу. В тот же миг астраханец Чикмаз, рослый стрелец, перебежавший на Волге на сторону Разина, ударом ноги повалил десятника наземь.

Сережка Кривой подскочил и ловко срубил ему голову.

– Не хочешь еще, Степан Тимофеич, другому кому из них саблю дать в руки? – раздраженно спросил Наумов.

– Секчи всех к чертям! – озлобленно крикнул Сергей. – Где палач?

– А хошь я! – отозвался Чикмаз. – Давайте топор.

За ревом негодующих голосов, за поднявшейся возней было не разобрать всех отдельных выкриков, да Степан и не слушал их. Выходка молодого десятника поразила его. Он не мог понять, из-за чего этот молоденький паренек обрек себя на смерть. Ведь даже в том случае, если бы он успел отсечь голову Разину, все равно казаки его разодрали бы на кусочки... Так, значит, не может быть веры ни одному из них?! И Степан ничего не сказал на злобный возглас Сергея. «Всех так всех! Пусть казнят! – мысленно согласился он. – А чего же с ними деять?! В тюрьме держать на измену? Самому себе в спину готовить нож? В осаде сидеть, голодать да столько врагов кормить на хлебах?! Ишь, волжский народ шел миром навстречу, а тут, как звери, свирепы!»

Первым швырнули на плаху стрелецкого голову Яцына. Степан даже и не взглянул, как обезглавленное тело его нескладно свалилось в яму... Он смотрел на чернобородого пятидесятника Пичугу, стоявшего ближе других к яме.

«Бесстрашный, видать, – подумал о нем Разин. – Небось из простых стрельцов, мужик, и годами не стар, а ныне пятидесятник... Стрельцов-то, чай, жмет!.. Глядишь, еще год, другой – и в дворяне выскочит... А такие хуже природных!..»

Пятидесятник смело глядел на атамана.

«От такого добра не жди! – рассуждал Степан. – С такими глазами он атаману поперек станет, а случись для него удача, дерзнет он на смерть, лишь бы нас погубить... Ишь отваги сколь, словно за правду смерть принимает! А какая же правда его? Чему верит?»

Степан скользнул взглядом по всей толпе обреченных. Перед лицом неминуемой смерти ратные люди преобразились: расправили бороды, груди попялили передом, подняли взоры. Все до единого они глядели сейчас на своего вожака, на пятидесятника Пичугу.

«Они-то и придают ему силу. Для них он бодрится!» – понял Степан...

По знаку Чикмаза Пичуга молча шагнул к яме, снял шапку, скинул кафтан и остался в одной рубахе.

– Постой! – внезапно остановил палача Степан.

Удивленно взглянул Чикмаз. И весь говор, все крики умолкли.

Обреченный спросил вызывающе и бесстрашно:

– Чего для стоять?

– Глаза твои прежде зрети поближе хочу, – пояснил серьезно Степан.

– Гляди, не жалко! – покосившись на всю толпу, дерзко сказал Пичуга.

Разин вперился пристально ему в глаза.

– Что зришь? – вдруг с насмешкой спросил пятидесятник.

Он был спокоен, только зрачок часто суживался и расширялся...

«Сроду не видел, чтобы глаза дрожали!» – подумал Степан.

Он понял: Пичуга едва пересиливал в себе проявление страха и тревожился тем, что не выстоит так до конца.

– Чего там узрел, в глазах?.. Аль плаху себе – злодею? – грубо и с нетерпением спросил пятидесятник, стараясь выдержать острый, пронзительный взгляд Разина. С последним словом челюсть дрогнула, у него ляскнули зубы. – Что узрел?! – повторил он, чтобы скрыть страх.

– Смерти боязнь узрел, – спокойно ответил Разин.

– И рад? Веселишься, палач? – воскликнул Пичуга.

– Страшишься – стало, не веришь в правду свою, – твердо и громко, чтобы слышали все, сказал Разин. – И правды нет у тебя, и помрешь за пустое – бояр да дворян для...

– Вели палачу не мешкать... – сказал обреченный сдавленным голосом, из последних сил, и вдруг, окрепнув от злости, добавил: – Да слышь, вор, попомни: тебе на плахе башку сечь станут – и ты устрашишься! Люди разны, а смерть одна!..

– Встренемся там – рассудим, – мрачно ответил Степан и махнул рукой...

Пичуга перекрестился и лег на плаху...

Второй стрелец, широко, молодецки шагнув, сам приблизился к атаману.

– И мне хошь в глаза поглядети?! – спросил он, подражая казненному товарищу. Но удальство его было ненастоящее: он кривлялся, как скоморох. Скулы дергала судорога. Разину стало противно.

– Ложись так. Пустые глаза у тебя, – со злостью сказал Степан, – страх их растаращил, а дерзость твоя от бахвальства.

– Решай! – крикнул Наумов Чикмазу.

Плач прибежавших к месту казни стрельчих, мольбы о помиловании, гневные, метящиеся и глумливые выкрики казаков – все смешалось в один гул, за которым не было слышно, как ударял о плаху топор. Блеснув при огнях, он беззвучно опускался и снова взлетал.

Возня, творившаяся кругом, едкий дым, комары, поминутно садившиеся на виски и на шею, проклятый зной, душно висевший кругом, исходивший, казалось, из недр опьяненной кровью толпы, – все томило Степана. Он забыл, для чего здесь сидит, что творится вокруг...

«Есть у них правда своя ай нет?! – размышлял он еще о первых казненных. – Кабы правда была – отколе быть страху! А человеку нельзя без правды. Может, и так; взять их к себе – и в нашу правду поверили б и верными стали б людьми. Палача ведь кто не страшится! Может, тот верно сказал: и я устрашусь. Палач ведь не супротивник, и кого казнят – тот не ратник! В рати лезешь с рогатиной на пищаль, а тут – под топор, как скотина...»

Степан поглядел на то, что творится вокруг, и только тут увидел в яме под плахой кровавую груду казненных стрельцов.

«Куды же столько народу казнить!» – мелькнуло в его уме, и сердце сжалось какой-то тяжкой тоской.

В это время рослый рыжий детина-стрелец с диким ревом рванулся из рук палача, и молодая стрельчиха, метнувшись к нему из толпы, вцепилась в рукав стрельца и потащила его к себе. Никто из казаков не помогал палачу. Все, видно, устали от зрелища крови.

Палач озлобленно резко рванул рыжего, стрельчиха оторвалась и упала наземь... Еще раз блеснул топор.

– Анто-он! – раздался низкий, отчаянный крик стрельчихи, от которого, как говорили после в городе, отрубленная голова рыжего приподняла на мгновенье мертвенные веки...

Темная, как раскаленная медь, бешеная стрельчиха с не женской силой отшвырнула прочь близко стоявших разинцев и подскочила к Степану. Волосы ее были растрепаны по плечам, огни, отражаясь желтым отсветом, блестели в ее глазах.

– Руби и меня, проклятый, руби! Казни, злодей! Вот где правда твоя – в кровище! – выкрикнула она, указывая вытянутой рукой на яму, в которую сбрасывали тела казненных. – Вот защита твоя народу!.. Вели порубить меня, ты, проклятый злодей! – задыхаясь, кричала стрельчиха.

Разин смотрел на нее нахмурившись. В сухом, надтреснутом голосе женщины он услыхал такую тоску, которая растопила его суровость. Он скользнул взором по лицам окружавших людей и прочел в их глазах смятение.

«Жалеют, дьяволы, а молчат! А коли я велю палачу ее отпустить, то скажут, что атаман от бабьего крика размяк, – подумал Степан. – Пусть вступятся сами!»

С холодной насмешкой взглянул он в толпу и сказал:

– Что ж, Чикмаз, коли просится баба, давай секи...

Он почувствовал, как у всех казаков и стрельцов захватило дыхание. Только уставший от казней, забрызганный кровью Чикмаз взглянул понимающе на Степана.

– Ложись, – сказал он стрельчихе.

Она лишь тут осознала, что приговор произнесен, и растерянно уронила руки.

– Стой, палач! – крикнул старый воротник. Он шагнул из толпы. – Коли Марью казнишь, то вели и меня рубить, атаман! – твердо сказал он.

– Ты что, заступщик? – громко спросил Разин, втайне довольный тем, что нашелся смелый.

– Заступщик! – так же твердо ответил старик.

– Иди на плаху ложись. Тебя последнего, коли так, а других оставим, – заключил Степан.

– Спасибо на том! – Старик поклонился и повернулся к плахе.

Но между ним и Чикмазом внезапно вырос Иван Черноярец.

– Ой, врешь, Степан! – громко сказал он. – Ты малым был, а он псковские стены противу бояр держал, вольным городом правил без воевод, за то он и ссылочным тут...

– Атаманы, кто прав – Иван или я? – спросил Разин, обратясь к казакам.

– Иван прав, Степан Тимофеич! – внятно сказал среди общего несмелого молчания яицкий есаул Сукнин.

Степан благодарным взглядом скользнул по его лицу.

– Ну, кланяйтесь Черноярцу да Федору Сукнину, злодеи! Они вам головы сберегли! – крикнул Разин сбившейся кучке обреченных стрельцов.

Стрельцы шатнулись вперед и затаили дыхание, еще не доверяя милости атамана.

– А ты, старый черт, – обратился Степан к воротнику, – коли ты их заступщик, с сегодня будь есаулом над ними. Случится измена – с твоей башки спрос!..

– И на таком спасибо, – ответил так же спокойно старый воротник.

Казаки в одно мгновение приняли помилованных в свою среду. Минуту назад не смевшие и не желавшие заступиться за них, они теперь словно совсем забыли недавний бой возле башни, хлопали прощенных стрельцов по плечам и, бодря, предлагали вина и браги из невесть откуда вытащенных сулеек...

Стрельчихи, исступленно крича, висли на шеях спасенных.

– Устал я, старой, – сказал Степан старику воротнику, еще стоявшему перед ним. – Сведи коли куды, уложи соснуть на часок...

– Пойдем, поведу, – согласился старик.

– Стрельцов пустить! Яму засыпьте, – громко распорядился Степан. – Пойдем! – позвал он старика, торопясь уйти с места казни.

Яицкий есаул подошел к Степану.

– Пожалуй ко мне, Степан Тимофеевич, – кланяясь, попросил он.

Разин обвел его и своих есаулов усталым и помутившимся взглядом. Ему представились крики, пьянство...

– Ужотко приду к тебе, Федор Власыч, – пообещал он, – а нынче Иван Черноярец городом правит, а я... – Степан пошарил глазами в толпе и остановился на лице старика воротника, скромно ожидавшего в стороне, – вот нынче пойду к старику... Как, бишь, тебя?..

– Максим, – подсказали ему из толпы.

– К Максиму пойду, – заключил Разин.