Во двор к Тимофею Разе, кроме гостей запорожцев, наехала буйная донская молодежь, жадная до походов и воинской славы, – горячие и отзывчивые сердца, да и просто те из донцов, кто думал нажиться в походе богатой добычей.

– Чтобы не стыдно мне было вам, запорожцам, в очи глянуть, чтобы не думали на Украине, что все казаки на Дону продались боярам, поеду я с вами сам и семя свое с собою возьму, – сказал запорожцам Разя.

Донские казаки, собравшиеся во двор Тимофея, вскочили и загудели. Перебивая друг друга, они кричали, что тоже поедут биться с панами, обещая, что тот возьмет сына, тот – брата, а тот сговорит соседа.

Несколько дней в Зимовейской станице длились шумные сборы. Казаки ездили из станицы в станицу, гурьбой забредали в шинки и громко спорили за хмельным питьем, за игрой в карты и в кости, сговаривая и товарищей двинуться в дальний поход.

Стенька вначале таил обиду на всех, кто задевал Корнилу неуважительным словом. Но день за днем столько дурного было сказано о войсковом атамане и запорожцами и донцами, что Стенька поверил им. Ему даже стало казаться, что крестный всю жизнь старался его обмануть, прикидываясь добродушным и щедрым. «Хитрый, лиса лисович – боярский хвост! – задорно думал Степан. – Не надо мне от тебя ни коня, ни мушкета! Пойду на войну – не такого коня отобью у панов!..»

Шумной, хмельной ватагой съезжались казаки под окнами станичного атамана, выкрикивали бранные речи по адресу Корнилы, московских бояр и распевали насмешливые, озорные песни.

Молодые казаки до похода спешили нагуляться с невестами, старые холостые волки озорничали, бродя допоздна вдоль тесных станичных улиц и поднимая громкий нестройный гогот, когда с пронзительным визгом в разные стороны разбегалась от них засидевшаяся на завалинке девичья стайка.

У многих казаков не хватало к походу коней, и Разя позволил им выехать в степи за Дон, в набег на татарские табуны.

Стенька хотел увязаться в набег с Наливайкой, но его не взяли. К утру казаки вернулись шумною ватагой, пригнали табун лошадей. Один запорожец был ранен татарской стрелой и, не доехав до станицы, в седле скончался от раны.

Казаки делили угнанных татарских коней, а на серого коника, который остался после убитого запорожца, кинули жребий. Стенька тоже, как и другие, выстрогал ивовый жеребьек.

– Давай, давай! – ободрил его Наливайко, подставив свою шапку, в которую собирал жеребья. – Может, тебе посчастливит!

Но коник достался старому деду Ничипору.

«На что такой старый поедет еще на войну!» – подумал с досадою Стенька.

Когда схоронили убитого казака, то все казаки на кладбище подняли такую пальбу из мушкетов, будто и в самом деле уже началась битва с панами.

Все дни, пока собирались казаки из верховых станиц, Степан выходил из себя, чтобы не отстать от других в удальстве. Он разыскал для себя и усердно отчистил заржавленный старый мушкет, зарядил для пробы, вскинул его ко глазу, послал пулю вслед пролетавшей чайке и осыпал осеннюю синеву неба каскадом разбрызганных перьев.

– Вот так и панов станешь бить! – ободрительно сказал ему Боба.

Проезжая Иванова коня, Степан перескакивал высоченный, обмазанный глиной плетень, а взявшись для Бобы выточить саблю, чтобы испробовать, сколько остра, он подбросил вверх подаренную крестным свою новую курчавую шапку с золотым галуном на донце и сгоряча разрубил ее пополам.

– Пропадай атаманский дар! – лихо выкрикнул он.

Возвратясь из набега на табуны, казаки рассказывали, что побили там в схватке с десяток ногайцев. Слух об этом набеге быстро дошел до ушей атамана Корнилы. Из Черкасска, из войсковой избы, прискакал к Тимофею посланец Ходнева, войсковой есаул.

– Чего вы нагайцев задорите воровством? – сказал есаул. – На Дону нарушаете мир и до самой Москвы шумите. Ехать так ехать! Нечего мешкать. А не то вот пришлют от царя указ не вступаться в драку – что тогда станете делать?

И все разом стихло. Так бывает в семье перед дальней дорогой, когда, нашумев и насуетившись с укладкой, все вдруг присядут и замолчат.

Тимофей объявил своему полку наутро поход.

Рано с вечера казаки полегли спать, чтобы выступить еще до восхода солнца. Но взволнованный Стенька не мог заснуть.

В эти дни Тимофей был суров, озабочен, и Стенька не смел приступить к нему со своей заботой о том, что ему для похода не хватает коня. «Неужто мне ехать на старой Рыжанке!» – раздумывал он. Рыжанка уже года три не ходила под седлом. Когда-то она была доброй кобылой, но в последние годы ее впрягали только в телегу; а Дубок, ее сын, был молод еще для объездки. «Каб месяца на три попозже! Отстанет старуха от всех», – думал Стенька. Он встал и пошел в конюшню, чтобы подсыпать старой кобыле овса. «Только б до битвы, а там застрелю пана – и добуду конягу», – решил наконец Стенька.

Когда, возвратясь в курень, юный казак улегся, сквозь полусмеженные веки он долго еще видел мать, которая не ложилась, а, сгорбившись, молча сидела с иглой над Каким-то шитьем. В эти последние дни она так осунулась от безмолвной покорной печали, глаза ее впали, и она то и дело, взглядывая на трепещущий огонек светца, отирала их подолом. У Стеньки сжималось сердце от жалости: вот все они покидают ее, и останется мать с одним маленьким Фролкой.

А может случиться, что Стеньку убьют на войне, – ведь бывает! Хотелось вскочить и обнять ее, заплакать от жалости к ней и к себе... Но казак сдержался. Он крепко закрыл глаза и, больше не видя лица опечаленной матери, быстро уснул...

Разя всех разбудил, когда над Доном еще было туманно и мглисто. Казаки встали, немногословные, задумчивые. Молчаливы были и женщины, кормившие их перед походом. И вдруг Тимофей постучал ложкой о край миски.

– Седлай! – сказал он негромко, но повелительно. И все разом повскакали с мест.

Иван и Стенька, как всегда, за едою сидели рядом. Мать кинулась к Ивану.

– Дытынка моя! – простонала она, припав к нему на грудь.

Маленький Фролка тоже заскулил, вцепившись в подол матери.

– Не вой, мать, не вой! Пусти казака седлать. Еще двое дытынок тебе остаются, – сказал жене Тимофей.

И только тут Стенька понял, что батька не возьмет его на войну, как никто не берет казаков-малолетков. А он, Стенька, уже больше недели красовался в седле, размахивал саблей, кричал о походе. Теперь все ребята в станице его засмеют за такое бахвальство.

Он вскочил, кинулся вон из избы и скрылся.

Но Тимофей, как бы ненароком, заглянул в пустое дальнее стойло темной конюшни и наткнулся на среднего сына...

– В самом углу на шпинке та уздечка, – сказал он, как будто сам послал Стеньку сюда за уздечкой. А потом добавил: – Уходим с Иваном, а дом на тебя кидаем, казак. Смотри, не дай бог, нападут крымцы, не посрами Дона! Видел я: славно ты рубишь саблей, не хуже владаешь мушкетом. Покажи тогда, что ты сын Тимофея Рази!

«Знает ведь старый, что врет, – не полезет хан, когда Дон казаками полон!» – подумал Стенька и упрямо вырвался от отца.

Он не вышел их провожать со всеми.

Выйти к Дону, проводить казаков, а потом от плетня воротиться во двор с женщинами, чтобы вечером мирно лечь спать в привычной, спокойной избе, пропахшей хлебом да кислой капустой?! И Стеньке вдруг опостылел отцовский двор, завешанный широкими рыбацкими сетями, садик под окнами с десятком полуобнажившихся яблонь да вишняком, покрытым красными листьями, и заново просмоленный челнок, опрокинутый под навесом, который сам Стенька с такой любовью смолил только две недели назад, собираясь всю осень рыбачить.

В смятении и какой-то растерянности глядел Степан на опустелый двор, на смешных длиннолапых щенков, игравших у конуры, на допотопную «каменную» пушку [Каменная пушка – и для того времени старинная, стрелявшая каменными ядрами. В XVII веке она уже не употреблялась], по кличке «Жаба», стоявшую во дворе еще с юности Тимофея.

Стенька припоминал рассказ о том, как однажды, во время далекого похода казаков, прокравшись степью, отряд едисанских ногайцев сел на ладьи и явился в виду их станицы. В тревоге собрались тогда соседки казачки во двор к Разихе, а она наскребла по старым пороховницам пороху, всыпала его в лотку «Жабы», туго забила заряд, зажгла фитиль... И вовремя квакнула «Жаба»: тяжелое ядро угодило каким-то случаем в самую переднюю ладью и проломило ее днище. Тогда повернули разбойники вниз по Дону и скрылись...

«Нет, не наедут! Брехал мне в утеху батька!» – подумал с обидой Степан.

Он посмотрел на сокола, сидевшего на жерди у крыльца. Не кормленный в предотъездной суматохе, сокол громко кричал, непрестанно вертя головой, вытягивая и вбирая шею, глядя круглыми злыми глазами в глубокое синее небо, в котором, крича, пролетали на юг тяжелые вереницы гусей. В воинственной тревоге сокол взмахивал крыльями, но короткая серебряная цепочка на когтистой ноге не пускала его. Даже воробьи, разлетавшиеся от конюшни при взмахах широких крыльев хищника, то и дело опять собирались в стайку и беззаботно чирикали, не обращая внимания на скованного пленника.

Степан подошел к соколу, надел рукавицу на руку и отстегнул цепочку. В воздухе затрепетал звон колокольчиков. Жалобно пискнули, хоронясь кто куда, воробьи, но Стенька сдержал своего любимца. Не заходя в курень, он задами ушел со двора...

Он не вернулся в тот день домой. Поймав в степи за станицей соседского мерина, Стенька взнуздал его и без седла, с соколом на рукавице, в обиде на всех, уехал на травлю...