Над всем понизовьем на тысячи верст стоял иссушающий, страшный июльский зной. То дули с востока ветра, приносившие тучами в Астрахань раскаленный песок, то все застывало в мертвенной неподвижности, пропахшей гнилым камышом и смрадом гниющей рыбы. Жара перехватывала дыхание. Травы за Волгой в степях погорели, с деревьев даже по островам сыпались в Волгу скрученные, как от огня, преждевременно иссохшие листья. Ни скоту, ни людям пища не шла в горло. Комары, мошкара, оводы и слепни тучами висли в воздухе, насыщая адскими муками и без того мучительный зной. Овцы от них тесно сбивались к дыму костров. Лошади неустанно хлестали себя по бокам и спинам хвостами. Волы лезли в воду, и не было силы их оттуда выгнать. В солончаковых степях, как снег, все больше выступала сугробами сверкающая белизною соль. Над ковылями и выгоревшими травами торжествующе гремел трескучий, неумолчный хор краснокрылой, пучеглазой саранчи. Перелетая через Волгу, она падала сотнями тысяч в воду, и жадная рыба хватала ее, ходя поверху. Босыми ногами было немыслимо ступать по песку. Ставни в домах городов затворяли с утра. Торг по базарам в Царицыне, Черном Яру и Астрахани, когда стояли такие жары, начинался, бывало, при первых бликах рассвета и кончался часа за четыре до полдня. Потом наступало мертвое время бессилья, и только к закату опять оживали улицы и майданы и народ устремлялся толпами к Волге – купаться.

Но в этом году в самый страшный зной города на Волге не знали покоя: в Камышине, Царицыне, Черном Яру и в Астрахани днем и ночью пылали кузнечные горны. Дым кузниц недвижимо висел над водой, грохот железа летел далеко над волжской гладью; большие и малые молоты гвоздили по наковальням. Голые до пояса, почерневшие от копоти и загара, сухие, жилистые люди, от сухости утратившие способность потеть, ковали сабли, наконечники к пикам и стрелам, чинили пищали, кольчуги, колонтари и железные шлемы.

Все, что находили железного по городам, было собрано в кузнях. Изношенные подковы, старые стремена, кочерги, ухваты, сошники, дверные скобы, ковши – все шло в дело. Обломки кос оправлялись в рукояти и превращались в рожны и копья. У мирных топоров оттягивали лезвия, перековывая их в боевые секиры. Добрались и до якорей. Якоря на стругах заменяли тяжелыми каменными глыбами...

Весь обывательский обиход обращали к войне, даже оглобли вывертывали из телег, превращая их в древки копьев...

За городом трудились возле котлов зелейные варщики, приготовляя порох.

Кожевникам и шорникам тоже хватало труда: Разину были нужны тысячи седел, уздечек, стремян.

Атаману, от нетерпенья идти в поход, работа ремесленных людей казалась медлительной. Он вызвал с Дона еще кузнецов, зелейщиков, шорников.

В эти дни в Астрахань приезжали послы из ногайцев и от калмыков. Обещали помочь в походе на воевод и бояр, продавали баранов и лошадей.

Астраханцы солили к походу мясо и рыбу.

Степан ежедневно объезжал все места работ. Считал готовые сабли и копья, бочки пороху и солонины, мешки сухарей...

С верховьев шли ходоки от крестьян, горожан и стрельцов. Звали атамана к себе на выручку.

– Теребят, Василий, а где я возьму казаков на всю Русь? Не из глины лепить людей! Пусть сами встают на бояр... – жаловался Разин Василию. – А то вон пришли, просят с сотню пищалей. Богатых нашли нас...

Василий Ус жил в воеводском доме. Он вдруг обессилел и занемог еще хуже; едва бродил он по комнатам и мучил себя, в самый зной вылеживая часами под лучами палящего солнца. Вокруг его язв роились тучами мухи и слепни, но язвы не проходили от солнца. Однако Василий все еще думал о том, чтобы двинуться самому в поход. Он ненавидел Астрахань. Родные русские земли снились ему...

– Мы дворян не побьем, то дворяне нас. В пустыне трава не растет. Нешто тут народишь рать?! В хлебные земли идем, Степан! Ты не бойся: где леса да нивы, там люди, а где люди, там наша рать. Не стрельцы, не посадские люди – крестьяне! Ты ведаешь – что крестьяне? Богатырщина – вот что! Идем к ним, Степан, да скорее!.. Чую, что сила моя на исходе.

Но на Степана вдруг напала «морока». Сам прославленный как колдун, он попал в колдовские сети и не мог из них вырваться и, правду сказать, – не хотел вырываться...

Никогда во всю жизнь он не помнил такого томления и безутешной тоски, какая его охватила в эти дни пребывания в Астрахани...

Как-то в первые дни, возвращаясь в город от пристани, где стоял караван стругов, Степан Тимофеевич у городских ворот встретил стрельчиху Марью, ту самую, которую видел на площади, когда в первый раз вышел на русский берег после морского похода, Марью, которая оберегла его от нападения воеводского брата...

И вдруг атамана словно кольнуло в сердце.

– Марья! Ты?! – как в прошлую встречу, невольно воскликнул он, придержав коня, и сам удивился тому, сколь взволновала его эта встреча. Все это время он ни разу не вспомнил о ней. Ее для него словно не было никогда – так она позабылась.

Стрельчиха зарделась. Темный румянец густой волной окатил ее щеки.

– Я! – вызывающе сказала она. Искры сверкнули в ее глазах и скрылись за ресницами.

– Что же, забыла меня? – спросил Разин.

– А я ныне мужня жена! – бойко ответила Маша, но голос ее задрожал.

– На что тебе муж! – возразил атаман, даже и не спросив, за кого она вышла.

– Как – на что! Муж – он муж! – оправившись, усмехнулась стрельчиха. – Детей ему стану рожать!

– Покину я Астрахань скоро, – сказал Степан, уже уверенный в том, что каждое слово его западает ей в сердце. – Ты загодя приходи на мой струг. Караульный казак тебя впустит в шатер, там и жди. Придешь? – спросил он.

– Сам ведь знаешь, – шепнула она, взглянув ему прямо в глаза.

Степан возвратился на свой струг. Он сказал караульному впустить в шатер Машу, беречь ее.

На другой день приехал.

– Здесь?

– Не была, атаман, – потупясь, ответил караульный, словно от него зависело сделать так, чтобы Маша пришла.

И что-то случилось вдруг со Степаном, что он смертельно затосковал по ней. В тот же день к вечеру он снова наведался, не появилась ли Марья. Он не говорил о ней никому больше, но ходил и ездил по астраханским улицам, разыскивая ее в толпах прохожих.

– Степан Тимофеич, в верховьях народ тебя дожидает, – говорил ему Ус. – Не давать бы боярам времени войско собрать, скорее бы грянуть в верховья. Оставим тут казаков, чтобы город держать, а сами пойдем на Саратов, Самару. Ведаешь ты, сколь народу пристанет на пахотных землях!

И все уж как будто было готово к походу, но Степан Тимофеич не мог одолеть разгоревшейся страсти, покинуть Астрахань и уйти. Он искал причин для отсрочки похода то в болезни Василия Уса, словно тот должен был вот-вот на днях исцелиться от своего недуга, то в том, что дует верховой ветер и придется идти на веслах.

Каждый день приезжал он из города к Волге, подымался на струг, спрашивал караульного и, мрачный, тревожный, в досаде соскакивал в челн...

– Степан Тимофеич, аль в Астрахань хочешь боярское войско наждать на себя? Аль битвы с боярами устрашился?! – приступил к нему Ус. – Али, может, опять отрекаешься мужиков, то скажи. Я и сам, без тебя, со своими пойду в верховья. Мы ведь письма послали крестьянам, звали вставать на бояр. А теперь что же, сами под кочку?!

Степан, может быть, и еще искал бы повода для проволочки, но в эти дни казаки стали все чаще жаловаться на болезнь лошадей. Явился Еремеев, который стоял со своими конными и с табунами коней за Волгой.

– Батька, когда не хочешь без едина коня остаться, то надо отселе наскоре нам уходить; в траве, что ли, вред какой – что ни день кони падают!.. Которые были с конями в степи пастухи – и тоже хворают...

– Сколь же коней пало?

– Не мене с триста.

Степан привскочил.

– Да что ж ты, дитя, что ли, малое, Митька?! Какая же будет война без коней! Триста коней пало, а ты лишь теперь спохватился! Чего же ты до сих пор дожидал?!

– Помнишь, батька, Мурза осерчал на Василия. На прощанье кричал, что нам все равно на тех конях не ездить. А своих-то покинул, каких привел тебе в дар... С них началось... На них порча была, они первыми пали. Да поветрие, знать, на траву перешло, и ныне у нас не менее – с тысячу лошадей недугует. Мыслю, одно нам спасенье: угнать их в другие степи, на новые травы...

Перед угрозой остаться без конницы атаман позабыл свою страсть и тоску. В последний раз он проехал по улицам города и объявил наутро поход...

Все было готово, осталась последняя ночь. С рассветом челны и струги покидали низовья Волги. Но в эту самую ночь Василии совсем расхворался и не мог больше встать на ноги.

Степан сидел с вечера у него, осторожно старался отговорить его от похода. Ус и сам понимал, что ему не идти...

– Ты, Вася, Астрахань-город не любишь, знаю. А все же не кинь его. Астрахань – наша опора. В чьих руках я ее оставлю? Живи тут. Береги, держи ее крепче. Да Федор тебе пособит, вдвух держите, – говорил Степан Тимофеевич. – Прослышите, бьют нас, – все же, пока я вас сам не покличу, сидите тут, не лезьте ко мне на подмогу. Крепок тут город, велик. И море запрешь от бояр. Коли побьют меня воеводы, то и я сюда приберусь. Тут станем новые силы копить... Богдана на Украине паны не раз побивали, и хан изменял ему. Ну, кажись-кажись, вовсе конец. Ан кусок земли оставался, где отдышаться, оправиться можно. Оправимся – снова грянем...

– Чего-то ты, как перед смертью, заветы даешь, Степан! – покачал головою Ус, лежавший рядом с Разиным на ковре. Он приподнялся на локоть. – С таким-то сердцем, Степан Тимофеич, не ходят в дорогу, а то ведь и вправду тебя побьют!..

Ус потянулся к кувшину, налил вина в кубок, но рука не держала тяжести, он пролил вино на скатерть, расстеленную среди ковра. Федор Шелудяк, бывший третьим в этой ночной беседе, схватил горсть мелкой толченой соли, поспешно засыпал пятно.

– Дай-ка я наливать стану лучше, – с досадой сказал он Усу.

Василий молча отдал ему кувшин.

– Я с легкой душой выхожу на Волгу, Лавреич, – возразил атаман. – А все же надолго мы расстаемся. Мало ли что впереди. Не впервой мне с дворянами биться: на Украине бил их. Силы в проклятых много. Казны у них много, пушек, мушкетов. Не сразу-то их одолеешь. А к нам-то народ без ружья идет. Людей бы хватило, а ружей где взять? Народ приходить к вам станет – вы всех принимайте, копите людей. К ружью обучайте. Кто лишний – ко мне в верховья их шлите... Да еще ты, Василий, за своими гляди: ковры азиатские дюже полюбят, скатерти шитые. Иному ведь скатерть станет и друга дороже...

Шелудяк покосился на кучку соли, которой засыпал пятно, покраснел.

– Про меня ты, батька? – спросил он.

– А хотя про тебя, – согласился Разин. – Другой ведь в лаптищах к тебе приберется, Федор. Ведь ты атаман. К тебе всякие люди пойдут. А ты устрашишься: ковры, мол, загадят – в сенцы лишь пустишь!.. Таков атаман от народа ушел, во дворяне залез!..

– Я мужик, Степан Тимофеич, мужицкого званья не гнушаюсь, а что живу в воеводском доме... – вспыхнул Василий.

– Не про тебя я, Василий! Я Федьке сказал. Вижу, он полюбил ковры-то!.. И ты не мужик уж больше, Василий. Ныне ты атаман великого Астраханского казачьего войска. Буде послов к тебе кто пришлет – и ты принимай атаманским обычаем: пусть тебя под руки есаулы к послам ведут, впереди бунчук несут, брусь на подушке... Шапки первый перед послами не скидывай, ног не труди, сиди, без нужды не вставай...

– Какие ж послы?! – засмеялся Ус, представив себя в таком важном виде.

– Ты Волгу держишь. Кизилбашцы наедут, станут проситься в Москву али в Нижний да на Дон. Ты им не груби, держись как хозяин. А ты, Федор, – повернулся Степан в сторону Шелудяка, – ты отнюдь их не грабь. Не поладите миром – велите домой им плыть. Не прежнее время. Мы ныне – хозяева астраханской земли. Нам разбой не пристал!.. Может, немцы каких земель через Дон приедут к кизилбашцам проситься. Их не пускайте. Пусть в Астрахани торгуют...

– Во здравье! – сказал Василий, подняв свой кубок.

– Нельзя ведь, Василий, тебе. Язвы хуже пойдут. Сказал тебе лекарь – нельзя, – остановил Степан.

– Да как же мне за удачу твою не удариться чаркой! – воскликнул Василий. – Ведь сам я идти хотел с тобой. Так хотел!.. Не судьба!..

Три кубка ударились над ковром. Атаманы пили.

Вошел Наумов.

– Тимофеич! Пора, – позвал он.

Степан встал с ковра, подтянул кушак...

Они сели в седла. Василий поехал их провожать в колымаге. Степан Тимофеевич ехал с ним рядом шажком, не спеша, чтобы поменьше трясло Василия и не так сильно мучили язвы.

Город лежал за мутной дымкой едва забрезжившего рассвета, но народ шел по улицам, поспешая. Женщины несли белые узелки, как на пасху. Все текло к берегу Волги, где уже стоял наготове к отплытию караван в две сотни стругов и бессчетное множество мелких челнов... Здесь слышался многоголосый говор, перекличка, крики людей, грузивших в струги последний припас.

Волга поблескивала свинцом, в который уже кое-где упали искры зорнего отблеска. Розовый отсвет окрасил и лица людей. Женщины обнимали в толпе мужей, уходящих в поход, совали им узелки с пирогами. Подъехало воза три с арбузами. Казаки их расхватали. Татары, хозяева этих возов, едва успевали без счета совать в кишени казацкие деньги...

Разин, Наумов, Чикмаз, Сукнин, старый Серебряков и Федор Шелудяк столпились возле Василия у городских ворот, глядя на то, как кончают грузить караван.

Ус держал Разина за руку своей горячей, костлявой рукой.

– Слышь, Степан Тимофеич, – вполголоса говорил Василий. – Ты теперь не казацкий донской атаман. Ты атаман народа всего, Руси атаман. Бойся, Степан, раздору. Казаки твои гордятся перед крестьянами. Не стало б беды от того. Не давай мужиков в обиду.

– Все будет ладно, Василий! – пообещал Разин, сжимая его руку. Он поглядел на лицо Василия и понял, что тот уже не жилец, что больше им никогда не видаться.

«Эх, Василий! – подумал Степан Тимофеевич. – Найду ли другого такого-то друга, как ты! Голова у тебя, Василий!» Он хотел сказать это вслух, крепче сжал горячую руку друга...

– По челна-а-ам! – закричал в этот миг Наумов.

– По челна-а-ам! – подхватили по берегу крикуны.

И все всколыхнулось.

Атаманы обнимались, прощаясь с теми, кто оставался.

По берегу поднялся пуще нестройный галдеж. Кто-то кого-то искал напоследок в толпе. Женщины плакали, цепляясь за своих казаков. Где-то пронзительно, жалобно завизжала собака.

Казаки бежали со всех сторон к берегу, скакали в челны, скоплялись перед узкими сходнями стругов. Другие уже позанимали места в челнах и оттуда махали шапками, кричали на берег вдруг вспомнившиеся какие-то самые нужные слова, но в общем гвалте их было немыслимо разобрать.

Степан, обнявшись с Василием и Федором, шагнул в челн и подплыл к переднему стругу, из-за мели стоявшему в стороне от берега.

На струге Степан мимоходом распахнул белый шелковый полог шатра.

– Не была? – спросил караульного казака.

– Не была, атаман, – виновато ответил тот и развел руками.

Степан безразлично махнул рукой, но сдвинутые мохнатые брови выдали мгновенную мрачность, охватившую его душу.

С палубы струга Степан с нетерпением оглядел всю толпу, скопившуюся у берега. Зренье смеялось над ним, по меньшей мере раз десять подряд обманув: показав там и тут в толпе ложный облик стрельчихи.

Досадуя на себя, Степан отвернулся от берега.

Он взглянул вдаль, вперед по Волге. Там навстречу стругам еще два десятка челнов показались на глади воды из верховьев. Они приближались, летя по течению на веслах.

На переднем из них поднялся русобородый рослый казак и, стоя без шапки, крикнул:

– Стяпан Тимофеич!..

Разин вмиг узнал Сергея Кривого. Сердце его забилось быстрее, он даже забыл о Маше и о ее обещанье прийти на струг, но отвернулся с деланным безразличием.

– Стяпан Тимофеич! – еще раз окликнул Сергей.

Степан взглянул в его сторону сурово и молча, сдвинув мохнатые брови.

– Казаков к тебе с Дона привел! Прими, атаман. Тошно мне без тебя на Дону! – крикнул Сергей из челна.

– Ты слыхал, я тебе обещался отсечь башку? – грозно сказал Разин.

– Руби, черт! Все одно, на, руби! – воскликнул Сергей, рванув ворот рубахи и обнажив загорелую шею с медной цепочкой нательного крестика.

– Казаков – по разным стругам, а сам лезь сюда, – приказал Степан. И вдруг он не выдержал и протянул руку старому другу, помогая ему взобраться. И когда уж тот стоял на палубе струга, Разин хлопнул его тяжелой ладонью между лопаток, крепко обнял и трижды поцеловал для встречи.

– Алеша как? Как робята? Где Фрол? – спрашивал, торопясь, атаман, еще держа Сергея в объятьях.

– Все ладно, Стяпан. Все целы... В твоем городке живут... Спасибо тебе, что пустил... Не житье мне было! – от радости тяжело дыша, говорил Сергей.

– Осерчала соколиха на сокола да ушла на насест к петуху. Сладко ль ей там пожилось?! – Степан засмеялся внезапным коротким смехом.

Он оглянулся. Сукнин и Наумов стояли тут же. Они обнялись тоже с Сергеем, но Степан заметил, как темная тень недовольства легла меж бровей у Наумова.

– Ну, час, что ли, братцы?! – спросил Степан.

По стругам убирали сходни.

Степан поднялся на нос струга, снял шапку, став на виду у всего народа.

– Прощай, астраханский народ. Оставаться счастливо! Блюдите город! – крикнул он на весь берег.

– Счастливо тебе, атаман! Спасибо!

– Пошли бог удачи!

– Слава батюшке!

– Сла-ава! – крикнули с берега.

Какой-то мальчишка запустил выше воротной башни свою шапку.

И за этой драной шапчонкой вдруг полетели вверх сотни и тысячи шапок.

– Ставь паруса-а-а! – повелительно и протяжно крикнул Сукнин.

Возгласы крикунов на стругах и челнах потонули в общем гаме и криках толпы, и одно за другим вверх по мачтам судов поползли полотна. Загудели барабаны, взревели трубы, и со стругов загремели прощальным приветом пушки.

Астраханская твердыня ударила пушечным громом ответ со всех стен и башен. Попутный морской ветер вздул паруса.

И вся толпа устремилась вдоль берега, провожая струги. Впереди всех бежали мальчишки, за ними толпа взрослых.

Степан заметил среди толпы запряженную парой колымагу Василия Уса. Он ехал по берегу, не отставая. Захотелось сказать напоследок какое-то слово ему в особину.

– Василий Лавреич! Астрахань крепче блюди! Держи город! – крикнул Степан, стараясь перекричать всю толпу.

Василий услышал или, быть может, лишь понял, что слово к нему. Превозмогая боль и бессилие, он поднялся на сидении колымаги и что-то крикнул в ответ, но слова его не достигли Разина.

Струги шли быстрей и быстрей. Миновали кладбище. Астрахань оставалась позади, уже облитая лучами восходящего солнца. Из слободских домов выбегали люди, смотрели на караван, кричали напутствия.

У Болдина устья стояли над Волгой конные сотни Бобы, Протакина, Еремеева. Хвостатые бунчуки на пиках, флажки, развернутые знамена развевал ветер. Конники собирались переправляться через Болду.

Протакин, Боба и Еремеев, а с ними толпа сотников съехали к самому берегу Волги, махали шапками.

– У Черного Яра сустре-ча-а! – крикнул Еремеев, сложив ладони трубой.

Сверкая, летали над Волгой стрекозы.

Над блистающей рябью Волги носились чайки.

В караване плыли хозяева Волги. На тысячу верст впереди она лежала, освобожденная от воевод и бояр...

Вся волжская ширь была покрыта судами, и с переднего струга, если взглянуть назад, не было видно конца каравану. Челны, челны и челны выходили еще из-за всех поворотов и островов...

Речная рябь вскипала пеной перед носами судов и оставляла видимый след за кормами. Высокие астраханские купола блестели под утренним солнцем уже вдалеке.

У Черного Яра встречали Разина толпы народа. На церквах звонили колокола. Попы вышли навстречу казацкому войску с иконами, горожане – с хлебом-солью. Звали гостить, пожить у них несколько дней, отдохнуть от похода. Но войско не задержалось...

Степан Тимофеевич хотел от Черного Яра пересесть на седло, но конные подъехали с берега со страшной вестью, что конский падеж после выхода войска из Астрахани усилился еще пуще. Хворь от коней стала переходить на казаков, многие умирали. Серебряков, завзятый конник, старый казак, Со слезами сказал, что сам застрелил своего конька. На войско надвинулась страшная участь – остаться без конницы.

– Да, мыслю, сын, коли сами покинем своих коней, то лучше будет, не то и в российски края занесем поветрие. А то бог пошлет – здоровыми разживемся.

– Сколько же ныне у нас лошадей? – спросил Степан.

– Не более тысячи ныне, и тех надо бросить... – грустно признал старик. Только Боба, державший дозоры по Волге выше Царицына, да Алеша Протакин с конными, оберегавший волжские берега от Царицына до Черного Яра, остались единственной конной силой разинцев...

Ближними есаулами на стругах были Сергей и Наумов. Наумов не ладил с Сергеем. Ему все казалось, что с той поры, как вернулся Сергей, атаман стал с ним меньше делиться своими мыслями. Степан замечал его ревность, но лишь усмехался.

Такая же встреча, как в Черном Яру, ожидала войско в Царицыне.

Здесь ждал Степана заранее предупрежденный гонцами брат Фрол, который приехал нарочно для этой встречи из Кагальницкого городка.

– Казачка ждет тебя, брат, – сказал Фролка. – Погости на Дону. Войско тут постоит без тебя. Навоевался – ишь, целое царство за пазуху положил! Отдохнул бы!

Степан вздохнул.

– Смеешься ты, Фролка, или глуп?! Да кто же мне отдыха даст?! Надвое тут разошлась дорога, – пояснил он. – И здесь надо крепче подумать, как дальше идти на Русь – Доном или Волгой.

Степан созвал есаулов к себе на совет. Заговорил сразу так, как будто давно уже все собирались идти на Москву.

– Да, батька, на что нам Москва! – заикнулся Митий Еремеев.

– Тебя не спрошал! – оборвал его Разин, но спохватился. – В Москве все дороги сошлись. Кто Москвою владает, тот и всей Русью владает! – сказал он. – Москвы не минуешь! И сам государь велел нам идти на Москву. А кою дорогой идти – вот к тому и совет.

– Доном, батька Степан Тимофеич, нельзя. Великая рать пройдет, то запустошишь украинные города и скудость по Дону будет, а ныне и так на Дону небогато! – заговорили исконные донцы, забота которых прежде всего была о своем Донском крае.

– Да еще потому, батька, Доном нам не идти, что Тамбов и Козлов – города велики, многолюдны и дворян там и всяких людей боярских доволе. В Тамбове рязанцы на службе. Туда пойдем – крови много прольется.

– А может, степями нам путь скоротить под Тулу, не то на Оку да в Касимов! – подсказывали из тех казаков, что ходили с Василием Усом.

– Степями пойдешь, то голодом всех поморишь! Как с собою запасы обозом везти да на чем? И коней не стало, да и на что нам таков тяжелый обоз?! – возражали им.

– Стало, нам путь один – Волгой! – решительно заключил Степан.

Для укрепления своего пути он тотчас велел рассылать людей с письмами по всему Приволжью.

Фролка жаловался Степану, что в Черкасске стало малолюдно, потому что в поход не ушли одни домовитые, и черт знает что они могут наделать... Друг Степана острогожский полковник Иван Дзиньковский уже сообщал, что какие-то люди, таясь, пробрались через Острогожск в московскую сторону и стояли целые сутки у воеводы. Дзиньковский их не сумел задержать, но беспокоился, что это могли быть вестники с письмом от Корнилы. Фролка не знал, что делать. Он был по природе не воин.

– Надо Черкасск укрепить, – согласился Степан. – Пошлю я с тобой твоего тезку Фрола Минаева с дву тысячью казаков: пусть станут в Черкасске для береженья. Да пушек десяток с ними да нашу казну. По всей Руси войсковую казну нам возить ни к чему. Мало ли случай какой на войне!.. Да Слободскую Украину пора прибирать к рукам. Дзиньковский там пособит, в Острогожске. Мы с ним, когда польских панов колотили, тогда говорили: до русских панов бы добраться!.. Ты ему больше пиши да гонцов посылай для вестей. Как бы, вправду, бояре с Украины на нас не пришли!

В царицынских кузницах денно и нощно ковали копья и бердыши.

Из степей в войско Разина подошли татары, с верховьев явились посланцы от черемисов, мордвы, чувашей. Поп Василий, мордовец, знал их языки, уговаривал встать за великого государя и патриарха.

Он же привел ко кресту царицынских жителей.

По городам Поволжья разинские гонцы развозили письма, призывая народ стоять за веру, за великого государя и за царевича Алексея Алексеевича, за патриарха Никона и за Русскую землю и верно служить атаману Степану Тимофеевичу.

Ладья с низовьев бежала к Царицыну. Старый рыбак правил парусом. На носу, глядя в воду, сидела стрельчиха Маша. Она обещала отдать за провоз кольцо и сережки – немалая плата; старик увез бы ее и за одно кольцо.

Рыбак глядел на нее с сомнением. Странная женка. Пошто ей в Царицын? Али муж с атаманом ушел, догонять собралась? Много разинских тут повенчались. Недельку пожили с женами, да и в поход, а ей полюбился казак... Да где там найти в эких толпах народу! Ну, пусть поплывет... Рыбак молчал. За целую жизнь у него накопилось довольно думок. Он мог плыть неделю – ему бы хватило, о чем вспоминать без людей. В долгие годы своего одинокого промысла старый привык быть один на реке ночами и днями.

Маша молчаливо глядела в течение Волги, которое одолевала ладья на парусе, полном горячего душного ветра, и, как течение Волги, текла перед Машей вся ее жизнь от первой встречи со Степаном...

«Ты?» – спросил он ее в тот, в первый раз. В одном этом звуке сказалось все, чего другой не высказал бы и в тысяче разных слов... Знала она тогда, что ему не уйти, не минуть ее... И пришел... А она персиянской царевной, бедняжкой, сдуру его тогда попрекнула... А он и ушел, ничего не ответил. Сказал бы: мол, Маша, дуришь, уйду да покину навеки! Куды тебе деться? Сама бы схватилась, припала к нему на грудь, смолой прикипела бы в ласке... Как он тогда ее отшвырнул – замерла и застыла, ждала: вот подхватит, сломает... А он и ушел, ничего не сказал... Только шаги отдавались...

Потом казаки гуляли по городу, всю Астрахань перевернули вверх дном, точно буря играла, да вдруг и ушли, покинули город. Стрельчиха не верила, что атаман не вернется, сидела в избе, почернела с тоски... Не раз потянулась рукой к отравному зелью: выпить чарку – и нет больше Машки-стрельчихи... А что смертный грех?! И так не святая!.. Сидела неделю, другую немытой, нечесаной, будто другой раз казнили на плахе мужа. Даже старуха не смела к ней приставать с гостями. Да вдруг воеводские «гости» нагрянули ночью, схватили, поволокли.

Старый черт всех повыгнал.

– Что же, стрелецка вдова, приходил к тебе вор?

– Приходил.

– Любить обещался? – спросил воевода.

– Мало ли что! – угрюмо сказала она.

– Угощала вином атамана?

И стрельчиху как прорвало:

– Ты приходи, воевода боярин. Сулейка есть у меня в головах с заветным вином. Угощу!.. К чему ты меня подбиваешь, бесстыжий? Не знаешь греха?!

– Ишь ты, взъелась! – сказал Прозоровский. – Спасала его, говорят, от напасти, кричала, народ призывала?!

– Кого бьют у моих ворот, я не ведаю, да ответ за убойство держать не хотела!.. – возразила стрельчиха. – К тому и народ призывала! Воеводского брата побили раз тоже, меня воевода таскал...

– Ан врешь! Ведала ты, кто придет. Ведала ты, кого спасала. И где Никитка, ты ведаешь тоже!..

– Отколе мне ведать?! Должно быть, сошел с атаманом. Тебе его было держать, мне не нужен!

Воевода ее отпустил. Но прошло два-три дня, и в корчму ворвался воеводский дозор с подьячим: «сыск по корчемству».

Вино из заветной сулейки Маша успела вылить в подвал. У бабки забрали вино. Старуху вместе со внучкой свели за корчемство в тюрьму. Потом их обоих били кнутом на торговой площади.

Когда ей читали приговор, Маша кричала:

– Вернется Степан Тимофеич! Придет атаман еще раз и жалеть вас не станет!.. Хотел воевода его отравить – не сгубил. А теперь улетел соколок, не поймать, не достать его в облаках индюкам!..

Под кнутом она не стонала, рычала зверюгой, пока не обвисла без силы и обомлела...

В тюрьме десять дней лежала без памяти, не застонала, не охнула. Думали, что умрет, – ожила... Тюремные сидельцы пожалели ее, какие-то кабацкие гулящие женки кормили, поили вином, молоком. Маша не вспомнила даже про бабку. Ан бабка на площади под кнутом не скончалась да милости у воевод упросила. Выбралась из тюрьмы и опять завела корчму. Машу, однако же, ей воевода не отдал.

– Сама твоя внучка знает свои вины, – сказал он старухе.

Дни в тюрьме шли бесцветной, пустой чередой.

Стрельчиха, казалось, не замечала времени, даже не плакала, не приходила в отчаянье. Никто не слыхал ее жалоб. С утра до ночной темноты сидела она, уставившись в угол, не слушая болтовни и подчас пронзительно громких, сварливых схваток и перебранки своих невольных подруг. Когда старуха ей приносила еду, она равнодушно брала ее приношенье и большую часть в тот же час раздавала подругам – тюремным сиделицам. Так шли недели и месяцы. В каменном тесном подвале почти не бывало солнца, и стрельчиха не замечала того, что пришла весна, не видела, как подошло и лето... Все ее мысли были всегда об одном – о Степане. То ей представлялось, что было бы дальше, если бы она не сказала своих необдуманных слов и он не ушел бы в ту ночь. Он увез бы ее с собой на казачий Дон, а может быть, даже дальше, одел бы, как царицу, любил, любовался, ласкал... То казалось ей, что снова приходит он в Астрахань, разбивает тюрьму и выводит за руку Машу на божий свет. То сны принимала она за явь. То Заботливо щупала на спине рукою рубцы от кнута – зарастают ли, так ли багровы и безобразны они, как у одной из ее подруг, испытавшей кнут палача на своей спине. Так он коснется ладонью ее спины, а там будто змеи какие и руки отдернет...

Иногда она понимала, что все это бредни, пустая мечта и Степан никогда не вернется на Волгу. Тогда ее сердце сжималось тоской и она жалела о том, что все-таки не послушала воеводы, не напоила его отравой, не испытала хоть раз, перед смертью, горячую ласку Степана.

«Ой, господи, чтой-то я, дура, злодейка, помыслила! – тотчас пугалась она. – Пусть живет, где ни где, да живет, а мне бы лишь ведать, что жив да здоров, – и в том утешенье! Хоть весточка долетела бы, что ли, откуда!..»

И вдруг появился в окне Никита. Он стал ей шептать, что отворит тюрьму, что возьмет ее, только бы согласилась пойти за него... И тут у нее на глазах под окном его стали ловить, он пустился спасаться...

«Загинул казак за меня!» – подумала Маша и в первый раз его наконец пожалела...

Но прошли недолгие дни, и Никита ворвался ночью в тюрьму. Он повел ее из тюрьмы по крикливым и шумным улицам за город, на кладбище к дьячку. Торопливо прислуживал ей, подавал умыться, одеться. Она, как во сне, во всем покорялась ему, как во сне стояла в кладбищенской церкви у алтаря под венцом, как во сне обменялась с ним кольцами, поцеловала в губы... Какие-то люди гуляли у них на свадьбе, пили вино и кричали «горько». Она целовалась с Никитой; отвыкшая от хмеля, быстро пьянела. Словно в тумане видела бабку корчемщицу, которая тоже ее целовала... Потом стрельчиха проснулась женою Никиты, в Никитином доме, который два года назад он припас для нее...

Никитка был весел и ласков, в доме было довольно добра – пей, ешь, не горюй!.. Маша не сразу сумела понять, что случилось. Только к вечеру этого дня она поняла, что Разин вернулся в город, что Астрахань пала, что воевода казнен и Степан Тимофеич – хозяин всего...

«Обдурил меня малый! Повел к алтарю, окрутил, да и рад!.. Эх, Никита, не в радость себе ты женился! Наплачешься с венчанной Марьей похуже, чем прежде!» – сказала она про себя.

Мысль о встрече с Разиным стала терзать и мучить ее с утра до ночи. Она не гнала Никиту, терпела его ласки, как в тюрьме, бывало, терпела и холод и голод. Терпела, как будто ничто ее не касалось, а думала все о своем.

Бабка принесла прежнее платье, какое сумела сберечь от рук приказных, когда Машу взяли в тюрьму. Маша оделась. Год прожитых страданий придал ей еще большую горькую прелесть; как пламя, светились ее впалые от худобы глаза. Темный пух над верхней губой, подчеркнутый бледностью кожи, оттенял ее сочные и в тюрьме не иссохшие губы, нежная синяя жилка билась на шее, словно в какой-то щемящей и непрерывной тревоге, которой томилась Маша.

Для Маши все было уже решено. Она ждала только часа, когда обманом выскользнет к Волге... И дождалась... А Степан точно чуял... «Судьба моя, доля!» – сказала стрельчиха, увидев его на коне. И опять то же самое: «Ты?!»

«Все сызнова началось с того часа! – сказала себе стрельчиха. – Не будь, Марья, дурой да счастье свое не теряй. В третий раз не воротишь!»

Однако язык не послушал ее, лепетал ненужные речи про мужню жену.

«К чему?» – оборвала себя стрельчиха.

«Придешь?» – спросил атаман.

«Сам знаешь», – ответило шепотом сердце...

Но ревнивый Никита бродил по улице возле дома, чтобы видеть, с какой стороны воротилась жена, и ее готовая ложь о том, что была у старухи, пропала задаром.

Она не сумела скрыть пламени радости, жар не сходил с ее щек, глаза разгорелись, уши пылали... Она не хотела придумывать оправданий и врать...

– Отстань ты, мой венчанный муж! Не люблю я тебя, Никита. Петух ты и есть петух... Убирайся!..

Она подумала: может быть, лучше отдаться ему, приласкать, чтобы он, утомленный, спокойно уснул и проспал ее бегство. Но вдруг он ей так стал противен. Она оттолкнула его и целую ночь напролет с ним боролась, пока он, избив ее, не запер в чулан...

– Сиди тут, покуда покорнее станешь! – сказал он.

Два дня дознавался он с плетью, кто ее полюбовник. Марья молчала. Уходя, Никита ее запирал на замок, морил голодом, жаждой, как лютый палач, и сам умирал от ревности...

Так шли недели ее замужества, похожего на суровое заключенье в тюрьме, но она не сдавалась...

– Никитка, гляди, утоплюсь! – пригрозилась Маша.

– Баба с возу – кобыле легче! – ответил Никита. – Каб я тебя из воды не волок, и давно бы женился на доброй девице, детей нарожал да покой бы ведал! Повдовею – женюсь!

Никита ушел. Возвратился хмельной, поздно ночью, свалился спать. Маша билась, стучала, покуда сорвала запор, и бежала... Только тут и узнала она, что два дня назад Разин с казацким войском покинул город...

На Волге она оставила свое платье: «Пусть думает, что утопилась, да женится снова!» Вымылась в Волге, точно как в давнее утро, когда все тот же Никита в первую ночь ею овладел у костра.

Оделась в чистое, что захватила с собой, и пошла вдоль берега. Невдалеке одинокий рыбак возился, спуская челн, и они сговорились... Пошли на верховья без всяких запасов. Их кормили арбузы, да огурцы, да чеснок, которые были в лодке, да рыба...

Старик мало спал – только в тот час, покуда на берегу Маша пекла или варила рыбу.

Черный Яр миновался.

Ладью окликали не раз казачьи дозоры. Старик объяснял им сам по своей догадке, что Маша едет за мужем, который сошел в казаки. Дозорные усмехались, шутили.

– Была бы моя такой кралей, вовек не ушел бы от ней!

– Брось его, ты меня полюби, казачка!

– Мой краше! – сказала Марья, сама с удивлением ощутив у себя на лице задорную и приветливую улыбку.

Только тут она поняла, что свободна, что Никита за ней не погонится, не догадается, где она...

И она рассмеялась от сердца.

Шатер атамана стоял не в городе, а на прибрежном холме. Вокруг него табором у костров сидели казаки. Царицынские горожанки перед закатом сходили к ним, пели песни, смеялись, грызли еще зеленые, молодые орешки, лущили гороховые стручки, подсолнухи, арбузное и тыквенное семя.

Маша вмешалась в казачьи толпы. Она не смела сама подойти к шатру атамана. Ей было страшно. А вдруг он, еще раз обманутый ею, не примет ее, прогонит...

Несколько раз проходила она мимо его шатра.

«Спит он и не чует, что я пришла!» – думалось ей.

– Садись с нами, женушка, к свежей ушице! – Казак протянул ей ложку. – Сама из каких? – спросил он.

– Из посадских.

– Не наша! – отозвалась царицынская казачка, сидевшая тут же.

– Коль с нами, то наша! – со смехом ответил казак.

– Хороша Маша! Как звать-то тебя? – обратился второй.

– А сам сказал: Маша! – бойко откликнулась Марья.

– Знать, угадал?! – радостно подскочил тот и обнял ее.

Маша ударила его ложкой по лбу.

– Поймал леща! – засмеялись вокруг казаки. – Ай да женка! Пригожа да поворотлива! Чья ты, казачка?

– А чья, тот ведает сам!.. – ответила Маша и растерянно заморгала, не веря своим глазам: между казачьих костров, освещенный лучами заката, как в пурпуре, шел к ней Степан Тимофеевич.

Она встала ему навстречу. Бледность покрыла ее лицо. Ноги ее едва удержали. Так, с ложкой в руках, смятенная и недвижная, как неживая, ждала она его приближенья. Он подошел к ней вплотную, взглянул в глаза.

– Пришла? – спросил просто и внятно.

Хозяйской рукой он взял ее за руку и повел с собою в шатер.

– Вот те и «чья казачка»! – изумленно послышалось за ее спиной.

– И ложку мою унесла! Чем уху хлебать стану?!

Маша оправилась. Брызнув веселым, трепещущим смехом, она обернулась и кинула ложку:

– Лови!..

И казаки увидели словно какое-то чудо. Казачка преобразилась: жаркий румянец взыграл на ее щеках, глаза засияли, как звезды, полные-полные радостью.

Она вошла с атаманом в шатер...

– Марья! – сказал Степан то же самое слово, как год назад.

Но тогда она изо всех сил старалась не глянуть в его колдовские глаза. А теперь, притянув к себе ее за покатые жаркие плечи, он смотрел ей в лицо, смотрел близко и жадно...

– Дождался тебя, – прошептал, обжигая дыханьем ее губы, а глаза его утонули в ее огромных темных глазах, широко открытых навстречу еще небывалому счастью...

Июльская знойная ночь опустилась над берегом Волги. Звезды висели близко, мохнатые в мареве и большие. Под берегом от зноя тревожно плескалась крупная и мелкая рыба. Степан спустил полог, отделяя себя и Машу от мира словно бы крепостной стеною. За тонким шелковым пологом беспокойно ворочался и возился казацкий табор. Без перерыва сухим томительным шелестом трещали кузнечики, призывая своих кузнечих. По временам, пролетая, кричала ночная птица.

Дозорный казак, молодой Тереша, во мраке бродил у шатра атамана, стараясь держаться в сторонке...

В Черкасске в войсковой избе сидел писарь и двое разинских есаулов. Редко и мало кто приходил туда.

Разинские справляли свои дела в Кагальницком городке: оттуда высылали заставы, дозоры, там вербовали казаков в помощь Разину на Волгу, оттуда давали и проходные грамоты в верховья.

Донское домовитое понизовье притихло: кто не был убит и не скрылся, те не показывались на улицах, тихо сидели по своим куреням. Даже тайную переписку с Москвой и Астраханью они прекратили, чтобы, боже спаси, не навлечь недовольство и гнев кагальницких «заводчиков».

Корнила Ходнев постарел и осунулся. Он тоже вел тихую жизнь, затаив всю ненависть к крестнику, оберегаясь сказать лишнее слово, но не оставив надежды на то, что бояре свернут шею Разину.

«Да и как не свернуть! – рассуждал атаман. – То держава великая, войско! А то пустой сброд: от пашни отбились, к ружью не прибились... Сойдут на низовья с десяток приказов стрельцов – тысяч в пять али в семь, ударят на Стеньку – и кончится крестник, как не был! Уразумиет тогда, песий сын, как у крестного батьки из рук хватать булаву... Тоже гетман голяцкий знайшовся! Таких гетьманов геть!.. В Персиде, однако, он бил басурманов, – припомнил с опаской Корнила. – Да то басурманы, не царское войско! – успокоил себя атаман. Но опять спохватился: – На обманство язычник Степанка хитер!.. Может, Яицкий город опять воевать захочет? Да нет, уж научен в Яицком городке. Туда не пойдет! Царицын не взять ему, нет! И Астрахань – тоже никак... Вот разве что Черный Яр– А в Черном Яру не сдержать осады. Бояре придут – заморят... В Черном Яру и запасов-то нет для осады!.. В верховья, к Казани да к Нижнему, он не дерзнет – там близко Москва, да к тому ж никогда не бывало того, чтобы лезли казаки в верховья. Чего им там делать?!»

И вдруг пришла весть, что Степан взял Царицын, разбил стрельцов и победил татар... Все домовитое понизовье стало еще осторожней и тише.

Корнила занимался хозяйством. Овцы, павлины, бахчи, огород, сад – вот вся была и утеха. В саду надумал он разводить виноград и грузинские розы, которые привез армянский купец с берега моря.

Почти все работники атамана ушли на Волгу. Осталось несколько стариков. Двое-трое из них ловили рыбу на весь атаманский двор. Как-то Корнила с одним из своих рыбаков собрался рыбачить. Петрушка, пасынок, его отговаривал: не мозолить ворам глаза, лучше сидеть во дворе. Атаман не послушался, вышел в челне на низовье.

Из камышей навстречу выплыл челнок черкасского рыбака Прокопа Горюнова.

Прокоп был с детства «испорчен». Его часто били припадки, во время которых он падал с ног и колотился об пол с пеною на губах, выкрикивая что-то бессвязное. «Порча» его взрастила не воином. Он никогда не ходил в походы, не садился в седло, не пил пенной «горилки», ни даже хмельного пива. Когда-то он жил в работниках у Корнилы, потом ушел от него, стал рыбачить, и так все знали его как рыбака. Прокоп был угрюм, молчалив. Люди считали, что он завистлив, боялись его черных глаз, словно, «порченый» сам, он мог принести такую же «порчу» людям одним только завистливым взглядом. Часто припадки случались с ним и в церкви, во время молитвы. С детства поп пробовал отчитывать его молитвами «от беса», который его мучил, но отчитка не помогла. Не помогли ни наговоры, ни травы, которыми пытался лечить его черкасский лекарь Мироха. Клички «Порченый» и «Бесноватый» навек пристали к Прокопу.

Привыкнув к тому, что казаки ему перестали кланяться, Корнила и сам отвернулся. Но рыбак окликнул его:

– Здоров, Корней Яковлич!

– Здрав будь, Прокопе, – отозвался и Корнила. – Как лов?

– Ничего, слава богу... помалу ловлю...

– Отчего помалу? – спросил атаман.

– Да снасть не велика.

– А слышь-ка, Прокоп! – оживился Корнила. – Работники у меня сошли к крестнику, Стеньке. Сети есть. Заходи...

«Ишь ты, ласковый стал!» – подумал Прокоп.

– Ты в сети, батька, меня не заманивай, – вслух сказал он. – Не судак, как раз – щука, и сеть прокушу! Ей пра!

– Как хошь! – равнодушно отозвался атаман. – Береженого бог бережет! Степана страшишься ко мне заходить? Ну, ну, берегись. Я Семену Лысову отдам сеть. А то бы недорого взял...

Он знал, что Семен Лысов и Прокопий враги, что пуще всего Прокоп не простил бы себе, если бы дешевые сети, вместо него, достались Семену. Семен Лысов от разинцев сидел в войсковой избе, а так как в ней дела было теперь немного, то почасту рыбачил. В недавние дни случилось, что Семен с Прокопом сцепились чуть ли не в драку из-за того, что хотели ставить сеть непременно оба в одном месте.

Атаман ждал.

Неприязнь Прокопа к Семену сделала дело: Прокоп постучался к нему.

– Сети, сказывал... – буркнул он от порога.

– На том учужке они. Давай съездим. Да ты угодил-то к обеду. Поедим, тогда съездим. Садись пропивать все рыбацтво мое. Хошь, и челн уступлю. Палублен челн, и шатер на нем для рыбацкого обихода...

Прокоп сел за стол. Про себя усмехнулся: «Не звал меня прежде к столу, атаман!»

За обедом Корнила повел речь о войске, о крестнике. Прокоп тоже не верил, что Разин продержится долго, не верил, что голытьба может надолго взять верх на Дону.

– Свалится сокол с высока полета да грянется оземь, лишь перья вокруг полетят! – сказал Прокоп. – А жалко: высоко летит!..

– Чего ж ты не с ним?

– А доля моя иная, – ответил Прокоп. – Не люблю, кто высоко летает. И тебя не любил. Вот ныне мне все одно. А кто высоко летит, мне все хочется камушком крылья подбить... Только мочь бы...

– Да что же тебе не мочь?! – возразил Корнила.

– Надсмешек еще не терплю, атаман! За надсмешку серчаю. На что тебе лишнее сердце? И так небогат ты любовью людской! – со злобно сверкнувшим взглядом предостерег Прокоп.

– Да я не смеюсь... Ты молвил: подшиб бы крыло, а я говорю: подшиби. Государь тебе скажет «спасибо» и жаловать будет. Старшина донская поклонится низко, а я научу – богат станешь! Сам высоко взлетишь. Ведь чем тебе в жизни взять – не удалью ратной! А хитростью можешь...

Прокоп поглядел Корниле в глаза с немым и жадным вопросом. Корнила понизил голос:

– Набирай людей на Дону да иди к ним в нечистое их собранье. Другой приведет – и не взглянут; а ты приведешь – и все подивятся. Из нас, домовитых, который придет, то никто не поверит, хоть пасынок мой Петро, хоть иной из старшинства – беречься станут. А тебя уж не станут страшиться: ты свой – в том и сила твоя! И там у нас тоже есть люди свои. Помогут тебе... Подберись, подползи поближе – да камушком!.. Ну, поедем, что ль, сети глядеть! – оборвал Корнила, вставая из-за стола.

– Ан врешь! Я теперь во двоих с тобой никуда! – возразил рыбак. – Ты мне атаманскую душу открыл, а в ней – сам сатана... Устрашишься теперь – а вдруг да откроюсь кому... Да с челна меня в воду!..

Корнила почувствовал, что краснеет.

Прокоп поглядел на него с торжеством и зло засмеялся.

– Страшишься, Корней!.. А ты не страшись. Я правду тебе сказал: я тебе не завистник. Ты стар. Уже тебе помирать. А Стенька в моих же годах и летит высоко... Вот его и под крылья!.. – Рыбак помолчал. – Попал же я в сети твои... – признался вдруг он. – Угодил с головой, старый черт!.. Теперь не отвяжется от меня июдская думка... Прощай!

Рыбак отворил дверь, шагнул было в сени, но вдруг задержался и, опустив глаза в землю, глухо сказал:

– А ты меня все же страшись... Я, может, к Семену Лысову зайду в войсковую избу... мириться...

Не доходя Камышина разинский передовой дозор задержал на Волге ладью с четырьмя гребцами. В ладье восседал семидесятилетний белобородый старец.

– Что за люди? Куда? – окликнули их.

– А вы помоложе, детки. Вам бы с вежеством прежде себя назвать, – отозвался старик.

– Мы – донские казаки великого атамана всего казацкого войска Степана Тимофеича.

– А я к нему поспешаю от атамана Михал Харитоныча, из Муромска лесу. Зовут меня Ильею Иванычем, а к Тимофеичу у меня тайная грамотка.

Дозорные доставили старика к Степану.

– Наскоре ехали – где на конях, где ладьей, как было способней, – пояснил атаману Илья Иванович. – Мыслили, в Астрахань нам поспешать, ан ты и сам навстречу. Читай, атаман, что бояре пишут.

И старик подал Разину грамоту, взятую Харитоновым у драгунского поручика.

Собрав своих ближних, Разин велел читать вслух указ о сборе дворянского ополчения.

Митяй Еремеев, с трудом разбирая, читал длинный перечень:

– "Замосковных – володимирцом, суздальцом, смоляном, беляном, вязьмичем, дорогобужаном, ярославцом, костромичом, галичаном, муромцом, лужаном, гороховляном, дмитровцом, камышенцом, угличаном, бежечаном, переславцом, ростовцом, романовцом, вологжаном, пошехонцом, боровичем, можаичем, клиняном, волочаном, ружаном, вереичем, звенигородцом, белозерцом – дворяном и детям боярским разных городов, новокрещеном и мурзам и татарам..."

– Ого, Стяпан, буча у них кака! Сроду бояре такого не видели. Глянь, все царство дворянское подымают на нас!.. – не выдержал, перебил Митяя увлеченный Сергей.

Но список был еще не кончен:

– "Украинных – гуляном, каширяном, коломничем, алексинцем, торушеном, серпуховичем, соловляном. Заоцких – калуженом, лихвинцом, серпьяном, козличем, воротынцом, медынцом", – вычитывал дальше Митяй, запинаясь и путаясь.

Сергей не умел сдержать своего ликования:

– Загавкали всюду собаки!.. Вот разгул – так разгул по Руси, Стяпан Тимофеич, мой братец!.. А я дворянина тогда за жену по башке сулейкой тяпнул и сам возгордился: мол, я-то каков богатырь!.. Эх, братец ты мой!..

Степан глядел на него с усмешкой. Он любил простодушную восторженность старого друга. Когда Сергея с ним не было, он тосковал по нем и теперь был рад, что товарищ детства опять с ним рядом – конь о конь, локоть о локоть.

Правда, тотчас после Царицына между Сергеем и Разиным пробежала черная тень: Сергей не мог вынести появления Маши в шатре атамана.

– Пошто себе шлюху завел?! – резко и прямо сказал Сергей. – На срам всему войску впустил в атаманский шатер!

– Тебя не спросил! – огрызнулся Разин.

– И меня! – задорно взъелся Кривой. – Я, чай, брат! Не грех и спрошать, а когда не спросил, то послухать!

– Мальчонка я малый, что ли! – обрушился на Сергея Степан. – То Наумов пристал с персиянской девчонкой, тут ты... Люба мне, да только! Ты себе кого хошь заведи, я и слова не молвлю! Не люб я тебе – уходи, а учить не берись!

– Куды ж я уйду-то? К боярам? Эх ты, Стяпа-ан! Я по-братню к тебе. Ить мне за сестренку обида. На что ты ее променял!

– Какая тут мена! Дурман, Серега. Алеша – жена; от нее никуда не уйдешь. А ныне дурман на меня накатил. Ты брось про нее; так-то лучше меж нами раздора не будет!

Сергей смолчал. Он больше не заговаривал со Степаном про Машу, зато вообще держался обиженно и молчаливо. Разин видел его досаду, замечал его косой взгляд, когда проходила Маша. Понимая, что Сергей от него отшатнулся, он искренне был обрадован, когда, после чтения царских указов, Кривой снова вспыхнул прежним наивным восторгом.

– Надо, Сергей, их ловить по дорогам да всем им, чертям, объявить: кто по боярским указам к Москве поедет, тому быть в казни, а все животы пограбим, семейки побьем, – сказал Разин. – Да всюду заставы, заставы по всем дорогам наставить, ловить... Да во все уезды писать к народу – ловили бы их по большим и по малым дорогам, давили, топили, секли... А коней бы к нам гнали. Коней вон сколь пало, а нам на Москву надо конно идти... К царю казакам не пристало пеше – срамно!

– И то! Срам казакам без коней. А к царю-то и пуще! – согласился Сергей.

– И наш атаман Михал Харитоныч так указал: ловить их по дорогам да вешать, а коней да ружье брать в ватагу, – вставил старик. – И заставы мы держим по всем дорогам, чтобы мимо нас из заокских уездов к Москве не проехать, – Михал Харитоныч велел.

– Толковый у вас атаман Михал Харитоныч, – сказал Разин. – Поклон от меня отдай атаману, да ныне письмо укажу ему написать.