Степан Разин. Книга первая

Злобин Степан

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

«СЛАВА НАРОДНАЯ»

 

 

Попутный ветер

Дозорные от князя Каспулата Муцаловича из Тарков прискакали в Астрахань с вестью, что, по слухам из шахских земель, Разин разбил караван в семьдесят боевых персидских стругов, высланных шахом, взял добычу и после этого стал хозяином заходить в прибрежные селения, требуя дани мясом и свежей водою. И, судя по тому, какие запасы делает Разин, он, видимо, собирается возвращаться домой. Говорили, что на пирушке с каким-то князьком, который принял его подобру, Разин звал его в гости, не куда-нибудь — в Астрахань и обещал, что позволит князьку беспошлинно торговать вином на астраханских торгах. Кроме того, рассказывали, что, подходя к берегам, разинцы, не жалея пороху, нещадно палят из пушек в морскую даль, пугают прибрежных жителей, и хотя никому не чинят обид, но столь страшно обвешаны все оружием, что никто не решается им противиться…

Астраханские воеводы с поспешностью сошлись на совет с митрополитом. Войско Разина представлялось им тысяч в десять. Страшно было и думать, что такой буйный скоп подойдет к астраханским стенам, на соблазн волжской черни, которая целых два года не переставала с восторгом рассказывать, как разбойники били плетьми несчастного воеводу Беклемишева, как часть астраханских стрельцов, забыв присягу, сошла к ворам и как, разграбив купеческий караван, Степан ни горсти хлеба не взял из стрелецкого жалованья.

— Персидские корабли разбил в море. Теперь в нем гордыня взыграла, кинется непременно на нас, — говорил Прозоровский. — Ты, князь Семен, поспешай выходить в море да не жди его на себя, стречай-ка подальше от устьев, в открытом море. Ведь про царскую грамоту вор-то не знает, к стенам подбираться станет. Слышь, в Астрахань в гости звал кизилбашцев. Видно, худое задумал! Да и то, как знать, станет ли он государевой грамоты слушать. Отчаянная башка и безбожник. Моя бы воля, я бы его…

— Стречать вора далеко от Волги, в открытом море, боязно: вдруг он на Терек уйдет, к Гребенским городкам, да и станет поднимать гребенских казаков, а там и выскочит с пушками где-нибудь на Куме, ударится через степи на Дон с пушечным боем, — возражал воеводе князь Львов. — Как мне в открытом море уговорить его, чтобы он пушки отдал?! А в волжское устье впустим да запрем — он тут и смирится!

— С тобой-то в море московские люди уйдут, князь. А со мною в стенах кто останется — гос-споди боже! Сомутить астраханскую рвань к мятежу — одночасное дело. Впустишь в устья его, скакнет под градские стены, чернь ему тотчас ворота настежь… Тогда ты, князь Семен, и сам-то назад в город не влезешь…

Митрополит Иосиф поддержал Прозоровского, уговаривая князя Семена встретить Разина подальше от Волги и спасти от разорения город, божьи церкви и святые монашеские обители. Митрополит благословил стольника иконой и отслужил напутственный молебен для московских стрельцов, выходящих на «вора».

Астрахань готовилась ко всему: у ворот удвоили караулы, усилили дозоры на Волге, укрепляли стены. Первый русский военный корабль «Орел», построенный заботами гостя Василия Шорина, зарядил весь свой боевой заряд и стоял против пристани, готовый к битве.

Разинский караван, измученный десятидневною бурей, шел на север, к русскому берегу. Запасы воды, пока буря носила их по морю, снова кончились. Разинцы шли уже восемь дней под палящим солнцем. Каждый день умирали раненные в бою с Менеды-ханом. Многих трясла лихорадка. Казалось, спасение только одно: во что бы то ни стало прорваться на русский берег, скорее сойти с кораблей, наесться простого хлеба, напиться простой ключевой воды.

Они не хотели и думать о том, как их встретит Русь.

При взгляде на людей, тоскливо валявшихся по палубам стругов, трудно было представить себе, что именно они всего дней двадцать назад победили этих рослых и сильных полуголых чернобородых воинов, посаженных, как рабы, к веслам, скованных одной цепью и забитых в колодки, которые хан припас на своих стругах, чтобы заковывать казаков.

Кто мог бы поверить, что эти самые люди всего двадцать дней назад, после победы над Менеды-ханом, смело выходили на берег, чувствуя себя хозяевами и покорителями всего побережья.

Новая буря на Каспии быстро сломила их силы.

С какой исступленной злостью смотрели невольные гребцы на своих измученных ранами и болезнями повелителей и на их богатства, которыми хан заманил своих воинов в эту несчастную битву! От скуки играя в кости и в зернь, казаки без сожаления платили друг другу проигрыш нитью жемчуга или золотым ханским блюдом. Они так привыкли к своим богатствам, что не глядели на них. Когда умирал казак, его хоронили в море, не сняв с него украшений, словно они были нужны покойнику после смерти… Парча, бархат, шелк, перепачканные корабельной смолой, валялись у них под ногами.

Слева все чаще мелькали чайки, впереди что-то смутно маячило, будто в тумане виделся низкий берег. Караван должен был с часу на час прийти к астраханским берегам, а посланные Разиным лазутчики не появлялись в море.

Степан уже много раз посылал лазутчиков, но им не удавалось прийти обратно — ловили их воеводы, сами ли пропадали в пути, кто их знает… Успели ли дойти они на Дон к другу Фролу Минаеву, сказать ему, как встречать на Дону?

Степан стоял, по своему обычаю, на носу атаманского струга и глядел вперед, в море.

«Что там ожидает, за этой туманной дымкой: топь али путь?!» — размышлял атаман.

Он обнажил голову, подставляя ее ветру. Но ветер не мог развеять трудных мыслей о предстоящем. Удастся ли проскочить осторожно на Волгу, минуя Астрахань, или тут, с первых шагов, обрушатся на них воеводы боем?..

Только бы не разбрелись казаки малыми кучками, только бы купно держались. Поодиночке ведь воеводы ловко умеют ловить народ. Есаулов повесят, а прочих — кого куда: в ссылку, в стрелецкую службу по дальним острожкам… Надо все войско в куче держать, в кулаке — в том всех и спасение!

И вдруг из морской волны навстречу Степану возникли освещенные солнцем морские струги. Словно из моря встал сожженный всего дней двадцать назад боевой караван астаринского хана…

Степан негромко окликнул Федора Сукнина и молча ему показал на струги.

— Я сам хотел указать тебе, батька, — сказал корабельный вож. — Верно, тарковские рыбаки нас видели да упредить астраханцев послали…

Сукнин и Разин озабоченно считали вражеские суда… Уже были видны блестевшие на солнце пушки… Принять еще один бой? Об этом нечего было и думать. Казаков не нужно было даже одолевать. Их можно было просто связать и бросить, как кур в лапшу, без всякого шума, без битвы…

Разин не ждал, что здесь — так далеко от Астрахани, его могут встретить морским боем. Он думал пристать у Четырех Бугров, отсидеться меж островов, пробраться к берегу, взять запасы пресной воды, выслать лазутчиков в волжские устья, разведать протоки, а там, может быть, через Ахтубу, а не Волгой пуститься вверх… Два-три дня отдыха на берегу — и казаки были бы снова пригодны к бою.

Ближние разинские есаулы столпились возле Степана.

— Что же, батька, в море назад покуда? — сказал Наумов, словно в ответ мыслям Разина.

— Куды же ты мыслишь?

— Может, к Таркам, а то — на Куму. А что же нам делать? Не драться же нынче вправду: побьют!

— Пристанем у бережка, маленько оживем — тогда уж и в драку, — поддержал Наумова и Сукнин.

Разин согласно махнул рукой.

— На стругах голос слу-ушай! — привычно крикнул Сукнин, и слова его, как эхо, понеслись по каравану.

— Паруса спускай, весла в воду! Поворот от берега в море!

Голоса крикунов еще передавали приказ, а на передних стругах уже сползли вниз паруса, весла блеснули брызгами, и суда одно за другим начали тяжело поворачивать носы вразрез волнам, заносясь на кручи воды.

— Черномордых бодри! — крикнул Сукнин.

Казаки-надсмотрщики с длинными кнутами в руках стали «подбадривать» пленных гребцов. Те налегли на весла, вынося караван в открытое море.

Астраханцы, заметив, что отстают от разинцев, не стали преследовать их, подняли паруса и пошли назад к островам…

Начинало смеркаться.

Задние разинские струги терялись из виду, сливаясь с морем.

— Эх, батька, глянь, как струги растянулись! Не хотят казаки от родной земли уходить. Измены бы не стряслось! — оглядывая караван, сказал Сукнин и, не ожидая приказа Разина, спрыгнул в легкую шестивесельную ладью и полетел по волнам, обходя караван.

Струги стали подтягиваться, сближаться, прошли между островами и очутились перед неглубокою бухтой, где стояли два одиноких насада. Здесь был митрополичий учужный стан. Завидя разинские струги, несколько монахов убегало на глазах казаков в береговые кусты. Работные люди, наоборот, махали с насадов шапками.

Сукнин на ладье возвратился в это время к атаманскому стругу, привез казачьего пятидесятника Ежу, из бывших яицких казаков, и рывком за ворот втащил его на палубу струга.

— Изменника приволок, атаман, — сказал он.

— В чем измена? — спросил Разин.

— Гребцам велел весла сушить, отстал ото всех стругов. Звал своих казаков сойти в Астрахань, к воеводам с повинной.

— А ты что на отповедь скажешь, крещена рать? — повернулся Разин к пленнику.

— А что мне сказать? Люди биться не можут. Недугуют все на струге. Куды, к черту, в море! — прямо и безнадежно ответил тот.

— Чего ж ты хотел сказать воеводам?

— Вину, мол, приносим царю. Домой хотим.

— Слыхал, как повесили прошлый год сто пятьдесят человек наших изменщиков астраханские воеводы?

— Слыхал.

— Чем от смерти хотел откупиться?

— Твоей головой, — махнув рукой, просто и прямо сказал казак.

— Дешевая атаманская голова, коли ты ее за дурацкий кочан продать вздумал. — Разин обернулся к Наумову. — Срубить ему руки и ноги, Наумыч. Пусть сдохнет не сразу.

— Смотри, атаман! Покуда сильны были, мы за тебя кочнов своих не жалели. А нынче народ хвор. Не я, так другие тебя продадут… Мыслишь, смерти страшусь? Мне плевать! Может, чаешь, я мук забоялся? Я сам людей мучил, мне тьфу! На измену пошел, так я знал, что ты не помилуешь…

— Ладно, идем, — подтолкнул Наумов. — Казнят тебя на твоем струге. Твои казаки и казнят.

— Не пойду! — сказал Ежа твердо. — Тут меня казни.

— Чего-то?! — спросил Разин.

— Мои казаки плакать станут. Любили меня. Так со мною ты пуще беды наживешь!..

— Вода-а! Вода-а!.. Сладка вода-а! — закричали с сущи казаки, сразу отъехавшие на поиски ручья или речки на берегу.

Крик этот летел, как весть о победе. И разом со всех стругов на челнах пустились к берегу сотни людей с говором, с шумом… В заливчике вдруг стало тесно, челны зацеплялись веслами друг за друга, сталкивались боками… Видно было, как на берегу толпятся казаки, склоняясь к земле и припадая ртами к источнику.

— Ведь эка, струги кидают!.. А ну вдруг в сей час нападут на нас с моря! — воскликнул Наумов.

— Брось, тезка, дай им напиться! Уж больно ты строг! Воротятся тотчас, — сказал Степан.

Разин, Наумов, Сукнин, Еремеев и с ними Ежа глядели со струга на оживший залив. Возвращавшиеся челны сцеплялись с шедшими к берегу. Успевшие раньше достичь берега протягивали запоздалым пресную воду в ковшах и в кружках, поили их и опять вместе с ними поворачивали назад. По берегу к лодкам несли кувшины, катили наполненные бочонки, словно им нужен был снова запас для большого похода по морю.

Атаман и есаулы радостно усмехались, видя, как вдруг ожили люди, всего только час назад казавшиеся бессильными и больными. Даже в усах обреченного за измену Ежи блуждала усмешка, и глаза его светились теплом.

— Атаман! Степан Тимофеич! Слышь, батька, студеной да сладенькой на-кось! — крикнули рядом с челна.

Казак протягивал полный пузатый кувшин воды. Лицо казака выражало довольство, почти что счастье…

— Пей, батька, до дна! Еще привезу!..

— Куды к чертям! Что я, корова?! — со смехом ответил Разин.

Он передал тяжелый кувшин Наумову, тот — Сукнину.

— Век бы не пил вина, все водицей бы тешился! — сказал Еремеев, напившись досыта и отдавая кувшин Еже.

Ежа пил долго и с наслаждением. Передал порожнюю посудину казаку в челн.

— Теперь казни, Тимофеич. Помирать не жалко, — сказал он Разину.

— Пошел вон, дурак! — огрызнулся Разин. — Еса-у-ул нашелся!.. Изменой к боярам… Эх, ты-ы!.. Тащи свой кочан, пока цел!.. А еще хоть и в малой вине провинишься — срублю башку к черту… Срам на тебя смотреть!..

— Стало, что же, простил меня, батька?.. — неуверенно спросил Ежа, и голос его в первый раз задрожал.

— Сказали: ступай — и ступай! — прикрикнул Наумов.

— Ну, спасибо, Степан Тимофеич! Сложу за тебя башку не задумавшись в битве. Устыдил ты меня! — сдавленным голосом сказал Ежа.

Он поклонился Степану в пояс и спрыгнул в челн.

— Дядя Митяй, давай-ка бочонки! — подчалив к стругу, крикнул Тимошка. — Все бочонки налью водой!

— На кой тебе леший, Кошачьи Усы! Мы завтра в Волге купаться будем, — со смехом отозвался Степан.

С другой стороны подошел на челне Сережка Кривой.

— Стяпан Тимофеич! На учуге тут в шатрах да в бурдюгах балык, икра, лук, чеснок, редьки, репы много, винца толика. Учуг-то митрополичий: иконы повсюду, лампадки горят, монашеской рухляди куча, а работные люди раздеты и голодны, как собаки. К нам просятся волей.

Степан приказал все забрать. Но Сергей не решился ограбить монахов. Он вернулся к себе на струг, захватил добытую в Персии христианскую церковную утварь, где-то ранее у армян или грузин награбленную персами. Он был даже рад развязаться с этой добычей, словно возврат ее церкви снимал с него все грехи.

«Так и сквитаемся с архиреем: снеди взяли, а божью посуду покинули!» — утешал он себя…

Сергей кропотливо делил по стругам лук, чеснок, редьку, как многодетная мать, стараясь не обделить ребятишек.

По каравану слышался говор, смех. Всем хотелось устроиться ночевать на суше.

Атаманы решили здесь отдохнуть дня три, тем часом выслать лазутчиков, узнать, велика ли против них сила, а там, с божьей помощью, в бой…

 

Воеводский розыск

Воевода Иван Семенович Прозоровский уселся удобней и поглядел на подьячего.

— Поди домой, Якушка. Управимся без тебя, — сказал он.

Подьячий вытер о длинные прямые космы конец приготовленного пера.

— Слушаю, воевода-боярин! — Он подозрительно поглядел на одну из трещавших свечей. Мелкими шажками, на цыпочках подошел к ней, отщипнул нагоревший конец фитиля и, пятясь Б дверь задом, несколько раз поклонился.

Жуя губами концы усов, боярин дождался, когда за подьячим захлопнулась дверь.

— Иди-ка ближе, не хоронись, — приказал он женщине, жавшейся возле стены. — Не бойся, не бойся, не съем… Сказывают в книгах, что есть людоядцы на островах окиянских, а я православный.

Женщина вышла на свет.

— Ближе! — нетерпеливо приказал воевода.

Она несмело приблизилась.

Через стол он уставился на нее. Поднял подсвечник, придвинул свечу к ее лицу с опущенными ресницами и усмехнулся.

— Вон ты какая! — сказал он. — Ладно, вдова!.. Сказывай мне по порядку, по чести — много ль мой брат, князь Михайло Семеныч, к тебе ходил, и почасту ль, и для чего ходил, и подолгу ль сиживал? Как попу на духу, говори. Чужих нету. Того для и Якушку угнал, чтоб про брата ведать…

Женщина молчала.

— Ты что ж, говорить не хочешь со мной?! Я и подьячего ворочу — втроем потолкуем! Ныне я тебе не воевода — старший брат распутника, князь Михайлы. А то воеводой стану — тогда не про брата начну спрошать, а про корчемство: сколь вина торговала, сколь казны государственной напойной сумела схитить… Слышь, спрос будет иной!.. — пригрозил воевода, и самый голое его говорил, что боярин не шутит.

— Ходил князь Михайла, — чуть слышно пролепетала женщина.

— Ведаю, что ходил. Каб не ходил, так ребра и голову ему не ломали бы. Спрошаю: давно ли он ходит к тебе? Почасту ль? Для какой нужды?

— Ходил он с начала петровска поста, после троицы, кажду неделю по разу, когда в середу, а когда и в пяток…

— Любил он тебя? — внезапно придвинув лицо, спросил воевода.

— Ой, что ты, боярин! — будто даже в испуге воскликнула женщина. — Пить к бабке ходил.

— А-а, к ба-абке! А ты, стало, тут не у дел? Ничем ты его в соблазн не вводила — ни взором, ни словом сладким? А ходил он вонючу брагу пить, что бабка варит, да, может, бабку твою и любил, по младости, сдуру? — ехидно спросил боярин.

— Грех, боярин-воевода, на бабку такое молвить!

— На вдову грех, на бабку грех! — раздраженно воскликнул воевода. — А с бабкой про что беседу водил?

— Смеешься, боярин! Какая с бабкой беседа? «Подай» да «прими», «закуски прибавь» да «винца подлей» — тут и все!

— Стало, пил и сычом сидел, слова ни с кем не молвил?

— Ой, боярин, да как мне ведать! С товарищами своими, чай, речи вел, а про что…

— По-татарски он, что ль, говорил?! — взбешенный крикнул боярин.

— По-русски, про Стеньку Разина, про злодея, — шепнула женщина, оглянувшись по сторонам.

— Чего же он сказывал про злодея? — вслед за стрельчихой понизив голос, спросил Прозоровский.

— Его бы боярин спрошал. Он тебе брат. Как я тебе на боярина-князя, на брата, стану изветничать! Совестно мне, — уклончиво возразила она.

— Не учи меня, дура дубова! — одернул ее боярин. — При тебе князь Михайла сказывал, стало, при мне мог сказать. Хочу знать не то, что он говорил, а что ты слыхала…

— Слыхала, что вор Стенька оборотиться хочет на Волгу с моря от кизилбашцев, что ты, воевода-боярин, хотел его изловить и повесить, а тут пришла грамота от царя…

— Дура! Что ты там в грамотах смыслишь! — испуганно воскликнул воевода. — Ну, что ты про грамоту слышала? Ну?! — нетерпеливо накинулся он на стрельчиху. — Что князь Михайла сказал?

— Что государь оказал-де злодею милость и не велел-де его показнить, а пустить его к дому, в станицы. А братец твой, воевода-боярин… — Вдова осеклась, робко взглянула на Прозоровского и молча опустила глаза.

— А он? — грозно спросил воевода.

— Не смею, боярин…

— Под пыткой скажешь! — сурово пообещал боярин. — Ну, что князь Михайла?

— А князь Михайла-де грамоты царской слушать не хочет… — шепотом произнесла она.

— Цыц, женка! — остановил воевода. — Кому ты речи те разнесла?

— Молчала, боярин.

— А кто Михайлу побил, когда он в остатный раз от тебя из корчмы шел? За что побили?

— Не ведаю, воевода-боярин. Я не пособница делу такому! Может, Никитка… — несмело высказалась вдова.

— Кто он?

— Стрелецкий десятник Никита Петух.

— За что он его — за злодея, за Стеньку?

— Не ведаю, князь боярин, а чаю, что за меня он сдуру. Ирнит. Чудится малому, что князь Михайла Семеныч ходит ко мне по женскому делу. Он грозился: сломаю, мол, князю ноги. Да чаяла, зря он, Никитка, грозится и не посмеет на князя… — неуверенно сказала вдова.

— Где твой Петух?

— Не ведаю, князь воевода… Петух — он не мой…

— Бабкин, верно, Петух?! И побил князь Михайлу за бабку?! Таковы Петухи!.. — перебил боярин. И вдруг, изменившись, резко добавил: — Не за Михайлу пытать тебя стану. Михайла здоров и сам за себя отплатит. Бог даст, через три дня все шишки свои забудет… Толк не об том: Петух твой, я слышал, разинский вор и подсыльщик и ныне назад ко злодею убег. За то тебе стать под пытку.

Женщина задрожала.

— Воля твоя, боярин, жги, мучай… Мне жизнь не мила без мужа. Разин Стенька, злодей, моего стрельца сказнил, а самое пусть боярин замучит… Бери, твоя власть!..

— Вижу, на дыбу не хочешь. Скажи добром: какие вести Петух повез ко злодею?

— Помилуй, боярин, да нешто он скажет мне! Аль не знает, за что вдовею!.. Кабы знала, что он ко злодею собрался, он тут бы был, у тебя. Аль я дороги в приказ не знаю?! Аль мужа память не чту?! В глазах стоит мужняя голова, отсеченная топором, ночи не сплю!.. Братцу твому Михайле Семенычу в ножки готова упасть за то, что хочет сгубить злодея… — заговорила громко и горячо стрельчиха.

Марья знала, что воевода тащил к расспросу бежавших из Яицкого городка стрельцов и прочих людей, видя в них атаманских подсыльщиков. По совету бабки в первые дни сказалась она прибывшей не из Яицка, а из Красного Яра, чтобы избегнуть расспроса в Приказной палате. Так стала она немою сообщницей разинского подсыльщика Никиты. Она и рада была бы ему отплатить за насилие, но молчала из боязни за себя. В первый раз сказала она воеводе о казни мужа и сама испугалась, но воевода был озабочен своим.

— Все врешь! — остановил он стрельчиху. — Брат воеводский — царю не ослушник! Смехом он говорил то нелепое слово. Полюбилась, должно быть, ему ты — и все. Вот и хотел он тебе угодить да любовную хитрость умыслил: про то, что побьет вора, сказывать вслух, чтобы тебе стать милее, а ты и поверила сдуру!

— Так что ж, князь Михайла Семеныч меня обмануть приходил? — растерянно спросила стрельчиха. — На что же ему далось меня обмануть? Али сердце мое не довольно болело?! За что же я бога молила о здравии князя Михайлы! Я мыслила: он изо всех бояр самый смелый — дерзнет на злодея. А он для забавы, лишь языком потрепать, чтобы с блудной бабенкой потешиться? На то, знать, и сабельку носит?!

Злобная ненависть Марьи к Разину не вызвала в воеводе сомнений. Горячность ее убедила боярина в правде ее слов. Он испугался того, что Михайла может стать нарушителем царской воли, но если бы в самом деле вдова дерзнула помыслить на атамана, — кто может быть виноват, что помстилась гулящая женка!

Прозоровский взглянул на нее.

«И обличьем взяла, и станом пригожа стрельчиха», — подумал он.

— Коли тебе за мужа помститься охота, то не жди за себя иных отомстителей, — сурово сказал боярин вдове.

— Что же, самой, что ли, с саблей мне выйти?! — дерзко спросила вдова.

Но боярин не возмутился.

— Сабля — не женское дело… Сумела ты брата Михайлу пленить красотой, сумей вора прельстить. В том женская сила твоя. Бражники все казаки. И Стенька, как все, по корчмам небось ходит, вино пьет. Государь даровал ему милость, да от корчмы и отравного зелья кто пьяниц блюдет?! Упился да сдох — и бог судья вору. Не станем жалеть!

Марья смолчала, но волненье ее можно было увидеть по вспыхнувшему румянцу и частому дыханью. Глаза ее блестели, как в лихорадке…

— Дозволишь домой идти, воевода-боярин? — спросила она дрогнувшим голосом, и воевода понял, что стрельчиха решилась на месть…

— Иди с миром, — сказал Прозоровский. — Да про брата Михайлу ты думать забрось…

По ночному городу Маша шла как в угаре, не чувствуя ног. Мысль, которую ей подсказал воевода, палила ей сердце и печень.

«Пойду стречать его на бую. Пойду! — возбужденно мечтала она. — Приоденусь, брови сурьмой наведу, набелюсь, нарумянюсь. Заманю его, напою вином. Чай, захочет выпить с похода… Захочет! В Яицком городе говорили, что бражник… Придет! Обойму, приголублю злодея, ласки ему напоследок не пожалею… А там надсмеюсь!.. Увижу, что встать не может, — скажу: „Конец тебе, атаман-губитель! Пуля тебя, колдуна, не берет, ни сабля. Царское сердце околдовал ты и милости царской дождался… Бояре простили тебя. Да я, Машка, тебя не простила! Стрелецкая вдова повдовила твою казачку… Сладко собачьей-то смертью издохнуть?!“ Я зелья найду! Хитер воевода: брата, вишь, не пошлет, а женке греховные помыслы в сердце разжег! Потом, мол, не мой ответ, а я-то схвачу злодейку-колдунью, по царскому Уложенью, да вместе с зельем отравным ее на костер! И заботы не станет! А я и того не страшусь! Ничего не страшусь!..» — разгорелась Марья…

— Христос с тобой, воротилась!.. А я и назад уж не чаяла ждать… Час-то поздний. Вторые, чай, петухи кричали, — встретила Марью старуха. — Постеля открытая ждет. Ложись. А я у тебя посижу…

— Утре, бабушка, утре про все расскажу. Ныне спать! — сказала вдова, уже скидывая одежу, не в силах ни думать, ни говорить ни о чем, кроме своего жгучего замысла…

 

На русской земле

Степан Тимофеич не спал. Сидя на палубе, молча глядел он в темную воду залива, которая едва колыхалась легкой волной, и думал о том, что нелегко будет прорваться в Волгу. Он считал, что сделал ошибку, направившись к Четырем Буграм, к устью Волги, что было вернее и легче пройти через Красный Яр в Ахтубу и при попутном ветре проскочить в верховья, хотя бы на малых челнах, покинув большие струги воеводам в добычу. Сейчас уже обмануть астраханского воеводу было немыслимо. Если стрельцы не пошли догонять их в море, то, значит, решили ждать в устьях.

С боем идти через Астрахань Разин сейчас не решался. Ломить через степи на Дон было тоже опасно в столь малом числе. Он не показывал казакам своей озабоченности, поддерживал их веру в то, что нужно всего два-три дня отдохнуть, но в душе знал, что от гибели может их спасти только какая-то необычайная выдумка, хитрее той, какая выручила в бою с Менеды-ханом…

Среди ночи послышались с моря крики дозорных и тотчас же стихли. Потом к атаманскому стругу на веслах направились два челнока. Тимошка Кошачьи Усы за своим челноком привел двоих московских стрельцов, сказавших, что привезли атаману грамоту. Их впустили на струг.

— Чья грамота? — спросил стрельца Разин.

— Князь воевода стольник Семен Иванович сказывал — царская, — отозвался тот, подавая столбец с висячей печатью.

Митяй Еремеев при свечке с трудом читал вслух:

— «…а буде он, Стенька Разин с товарищи, в старом их воровстве нам, великому государю, вины свои принесут и крест поцелуют да вам, астраханским воеводам, боярину Ивану Семеновичу с товарищи, пушки, и струги, и ясырь отдадут, и мы, великий государь, прежние их вины им отпустим. Идти им на Дон и селиться там вольно, а жить им, Стеньке с товарищи, по станицам тихо, без грабежу и обид…»

— Постой-ка, Митяй, не спеши… Ну-ка, сызнова. Я что-то в мысль не возьму, мудрено!.. — перебил чтение Разин.

Еремеев читал все с начала.

— Стало, что же, нам государь Алексей Михайлыч вины отдает? — удивленно спросил атаман. — А чего воевода сказать велел? — обратился он к посланному с грамотою стрельцу.

— Стольник Семен Иваныч князь Львов велел сказать, чтобы ты всяко дурно оставил да без опаски, без бою шел в Волгу да выше города в Болдином устье стал со стругами. А когда хочешь мирно жить, то со мной пятерых своих лучших людей послал бы на струг к нему, и те стрельцы за все войско твое принесут государю вины и крест поцелуют…

Царская милость озадачила Разина: что могло означать прощение прежних вин?

«Караваны грабили, казнили стрельцов, воеводу стегали плетьми, город взяли… — напряженно думал Степан. — Неужто за то даровал государь прощение, что шаха персидского войско побили? Неужто мы в том заслужили царю? Али пущего забоялись нас бояре? Может, того и страшатся, что станет расти казацкая держава от Буга до Яика, затем и хотят привести нас к миру?! В Москву заглянуть бы единым глазом да помыслы их проведать!.. Обманом ли взять хотят?.. Ты, мол, крест поцелуй, отдай пушки, а там тебя и в борщ… С них и станется, право!.. Стрелец говорит, что четыре приказа московских стрельцов посадили в струги поджидать нас с моря… Куды, к чертям, с четырьмя приказами биться?! Да шведов, да англичанцев прибрали в начальные люди…

Скажем, в Астрахань мы придем. Посмотрят на нас воеводы: «Ну и воины! Ну и народ! Не казаки — убогие старцы с паперти: кожа да кости! А те вон — желты, в лихорадке маются, те — хромые, язвы да раны на всех… Куды страшное войско!» Да вышлют на нас московских стрельцов. Ведь с экой-то силой нам ныне не сдюжить! Знать-то, хитрость нужна!.. — Разин вдруг встрепенулся. — А, черт вас дери, обхитрю!..»

— Сережка-а! — вдруг неожиданно зычно и нетерпеливо позвал среди ночи Степан.

В тихом заливе, где находился митрополичий учуг, с утра поднялся шум, говор, крики. Небывалые паруса развертывались и расцветали над казацкими кораблями, пестрые флаги развевались на мачтах, с бортов спускались богатые цветные ковры, парча, сукна, бархат… Один перед другим выхвалялись богатством и красотою убранства струги.

Сами казаки напяливали на себя нахватанное во дворцах непривычное персидское платье. Шелковые шаровары шахских жен, захваченные в гаремах, чалмы из пестрых платков, пышные кафтаны персидских вельмож — все шло на одежды. Разинцы не узнавали друг друга в необычайном одеянии, сталкивались, громко смеялись, возбужденно кричали:

— Берегись-ка, бояре, персидские пугала лезут!

— Ванюха! Да ты не в бабье ли оболокся?! Ну, к шаху попал бы — тебя и тотчас бы в гарем засадили!

— Петяйка! С такими-то рукавами тебя в огороде поставить, пугать воробьев!

— Дывысь, атаманы, чи я, чи не я? Як домой возвернусь, то жинка меня оглоблей погонит!

Пятеро казаков, выбранных для крестного целования, были сытые и здоровые с виду. Сам Степан осмотрел их наряды, прежде чем отправить своих послов к воеводе. Небольшой челнок, в который их посадили, был разукрашен в шелка. На саблях у них сверкали алмазы. В дар воеводе Львову Разин послал «за добрые вести от государя и князю в почет» драгоценную саблю с золотыми насечками, изукрашенную рубинами, перстень с голубоватым крупным алмазом и ковер.

Караван стругов шел к Астрахани с попутным ветром.

Казачьи знамена были развернуты. Горделиво вздулись цветные шелковые и даже парчовые паруса. Никогда еще море не видело таких нарядных стругов, разукрашенных лентами и коврами.

Разин расспрашивал астраханских стрельцов, каковы воеводы, вызнавал их нрав, имена. Припомнив посольство к кочевникам в степи, атаман обучал казаков, как разложить подарки, выкрикивая:

— Перстень злат, лал смарагд, округ девять жемчужин.

— Ковер самотканый, трухменского дела, цвет вишнев с бирюзой, узор — листья да птицы, двадцать пять аршин на двадцать.

— Шуба ханская кунья — бобровый ворот, золотный верх.

— Чаша серебряна индейского дела, весом шесть гривенок, верх золотой чеканный, на крышке — фазан-птица, узор — листья да змеи, в боках пятьдесят жемчужин, в крышке лал алый! — как торговцы, выкрикивали разинцы, проходя мимо атамана с дарами для воевод.

— Шемаханского шелку девичьего с алыми розами — семьдесят пять аршин.

— Кизилбашского бархату рытого, цвет поднебесный — сорок аршин, да цвет малиновый — пятьдесят аршин.

— Куды им, Стяпанка, не лопнуть с жиру! — вмешался Сергей. — Боярам ить сколь ни дай — все спасибо не скажут, а больше дашь — скажут, что забоялся, в бараний рог тебя скрутят.

— С потрохами их купим за эки дары. Не жалко, Серега! С бою взято — не свято. И нам добра хватит на весь наш казацкий век. Только бы на Дон пустили. Нынче придем с понизовыми спорить — кто сильнее. Весь Дон растрясу и Корнилу согну в дугу.

— Он сам, чай, тебя во старшинство попросит, в Черкасск призовет селиться…

— Сам попросит?! А я того не хочу. Я силой хочу его сковырнуть, по брата Ивана завету. С Дорошенком, с Сирком сговорюсь…

— Казацку державу, чай, строить?

— А что ж — и державу!..

Впереди атаманского струга под парусом бежал рыбацкий челнок — бывалый рыбак указывал путь каравану.

За зеленью островов уже показались вдалеке астраханские крепостные башни и стены, уже были видны вышки церквей, колокольни и высокая украшенная кровля Приказной палаты Астраханского царства, где сидел воевода Прозоровский, чиня сыск и расправу над подданными… Там сейчас в ожидании казаков тоже готовят «дары» для их встречи. Говорят, возле самого города на якорях стоит царский корабль-великан «Орел» и со всех сторон у него торчат пушки…

Разин за эти полсуток думал немало о царской милости. Откуда она взялась и что она значит? Вдруг воеводы хитрят, вдруг хотят его заманить да сгубить со всею дружиной!.. Надо не дать им добиться того, что задумали. Вот велели они стать у Болдина устья. Чем не место для казацкого стана! А все же Степан решил, что туда ни за что не пойдет. Коли там воеводы готовят ему ловушку, то пусть и останутся в дураках: со всею казацкой ватагой пристанет он у главных ворот на бую.

От доброго воина, брата Ивана, запомнил Степан ратную заповедь: «Коли прознал ты мысли врага, разведал, где выбрал враг место для боя, там ни за что не давай ему драку затеять: с тою же силой в ином месте будет он вполовину слабее».

Если задумали воеводы подраться в Болдином устье, то надо поднять шум заранее, тут же у Заячьего бугра.

По совету с товарищами Степан указал казакам быть готовыми к бою на берегу. К пушкам были поднесены ядра, изготовлены свальные крючья и топоры для битвы с воеводскими стругами.

Степан опасался больше всего удара большого, многопушечного царского корабля, о котором рассказывали ему астраханские работные люди с митрополичьего учуга. Чтобы сжечь «Орел», Разин заранее приготовил два десятка легких челнов со смельчаками, вооруженными топорами и смоленою паклей.

Утром из открытого моря разинцы наблюдали, как боевые струги князя Львова вошли в Волжское устье. В знак мирных намерений воеводский товарищ, приняв пятерых казаков как посланцев мира или заложников, уходил первым в Астрахань.

Князь Львов сообщил со своими посланными, что будет ждать Разина в Болдином устье.

Выждав время после ухода воеводских стругов, Разин послал передом двоих есаулов. Митяй Еремеев и Федор Каторжный на легком шестивесельном челне, опередив казацкий караван, двигались первыми к городу, — ладья летела под паруском, подгоняемая попутным ветром.

Между тем городские ворота в тот день были всюду закрыты. Толпа рыбаков, пришедших с ночного промысла, скопилась на берегу. Рыбаков не впускали в город. Женщин из города не пускали к Волге с корзинами мокрого белья. Астрахань заперлась, как в осаду. Воротные начальники говорили, что воевода грозил тюрьмой тому, кто отворит ворота.

Караван воеводского товарища Львова проследовал мимо пристани. Жители города не могли понять, что творится. Родились тревожные слухи. Говорили, что шах на тысяче боевых стругов догнал Разина и разбил его в море. Говорили, что теперь разъяренные персы полезут на Астрахань и сам князь Семен пробежал мимо города, спасаясь от шаха.

И вот караван иноземных стругов показался вдали. Он казался бесчисленным и могучим, этот строй боевых кораблей, разукрашенных с царским великолепием…

Бывший на берегу народ в страхе кинулся к башне, умоляя воротных о впуске в город…

Но воротные были неумолимы.

Уже стали ясно видны чужие, невиданно пестрые мореходные корабли, с боков и носов которых глядели грозные пушки…

— Пустите же, ироды, дьяволы! Дети ведь с нами! — кричал воротному караулу старый рыбак, с которым на ловлю вышел двенадцатилетний внучонок.

— Отворите! Впустите! Дите пропадает!..

Передовой челн был уже близко к пристани, и с него долетела песня гребцов… Астраханцы знали протяжное пение персов. Нет, то была не чужая — то была родная, знакомая, всем близкая песня. Ее знали мальчишки и старики, и старики ее пели, еще когда сами были мальчишками. В самом напеве каждому русскому человеку слышались старые и знакомые слова:

Широта, широта поднебесная, Глубота, глубота окиян-море…

Нет, непохоже было, чтобы враги гнались по следу за этой легкой ладьей.

— Каза-аки!

— Каза-аки!.. Разин идет! — закричали рыбаки под городскими воротами.

— Разин идет!

— Разин идет! — передалось через стену и понеслось по городу.

Рыбаки от городских ворот побежали к берегу. Караван поравнялся уже с Заячьим бугром, с его самой высокой наугольной кремлевской башней. Сбежав под кручу с бугра, рыбаки кричали, махали шапками, бросились к Волге спускать челны и помчались навстречу передовому челну.

Пролетев из конца в конец по городу, слух о Разине взбудоражил и поднял на ноги всю Астрахань. Люди бежали, как на пожар. У городских ворот столпились покинутые полтора года назад стрельчихи Беклемишевского приказа, стрельцы которых ушли вместе с Разиным в Яицкий городок, а потом и в море. Им не терпелось встретить своих мужьев. Разъяренные женщины окружили воротников.

— Пусти! Отпирай!

— Бабы, хватай воротных! Женки, женки, хватай! — взвизгнула самая смелая из стрельчих и кинулась первая в схватку.

Не успели воротники оборониться, как женщины завладели их бердышами и стали отнимать ключи.

— Вот бешены женки-то, зелье собачье, прости Христе! — отбиваясь, кричал воротник. — Пустите самих-то, проклятые бабы! Самих-то пустите нас, что ли!..

Легкий челн о шести веслах, шедший впереди каравана, пристал к причалу. Двое казачьих есаулов выпрыгнули на пристань, смело и быстро пошли к воротам. Федор Каторжный застучался в ворота властной, тяжелой рукой.

— Эй, воротные, пропустите послов во Приказну палату!

— Не велено вас пускать в ворота.

— Ворона ты! Нас только двое. Спрошать воеводу, допустит ли в город с дарами войти. Даров навезли таких, что вашему воеводе не снилось! — похвалился Митяй Еремеев. — А вот и тебе, десятник, нашелся подарочек — бархат рытый. Гляди! — Митяй развернул сверток бархату.

— Отворяй ворота! — крикнул соблазненный десятник своим подначальным.

Есаулы вошли в город, а большая толпа горожан прорвалась и хлынула вон из города, к берегу Волги, встречать караван Разина.

 

Слава народная

Впереди каравана шел самый нарядный струг Менеды-хана.

Черного дуба резной морской конь с серебряной ершистой щетиной, горбоносый орел в золоченых перьях и царь зверей — лев с лоснящейся гривой в крутых завитках — трехглавое чудовище глядело с носа переднего струга. На палубке струга стоял атаманский багряный ковровый шатер, напротив него — легкий шатер небесного шелка, а паруса сверкали золотой парчой с вишневым и бирюзовым узором. Три медные пушки блестели по носу и бортам нарядного струга. Двадцать четыре голубых весла помогали попутному ветру, и судно летело, словно на крыльях. Впереди на высоком мостке стоял Федор Сукнин — корабельный вож.

За первым стругом шли другие изукрашенные суда; их высокие носы украшали резные грудастые лебеди с гордо гнутыми шеями и распущенными черными крыльями, клыкастые змеи-горынищи с отверстыми пастями, свирепые львы, сказочные рогастые кони-единороги, олени, медведи и просто хитрые завитухи.

И вдруг все дрогнуло. Берег, и городские стены, и башни, небо и волжские воды — дрогнуло все и окуталось дымом. Это ударили пушки разом со всех стругов каравана.

В толпе визгнули было женщины, кто-то кинулся прочь от берега, но другие, бывалые, поняли ратный обычай: пальба со стругов была лишь приветом родной земле. Все было мирно, из тучи порохового дыма опять выплывали нарядные, радостные суда, и со всех стругов слышался смех, песни, гудели бубны…

Стоявший против главных ворот города диковинный царский корабль «Орел» ответно ударил из пушек, будто желая здравия прибывшим гостям…

Теперь уже народ валил неудержимой толпою из городских ворот, народ стоял всюду по городским стенам…

Нарядные шелковые паруса, как яркие громадные цветы, распускались на волжской шири, сверкая под солнцем голубыми, зелеными, красными, желтыми отражениями в воде

— На стругах голос слушай! — привычно грянуло с атаманского струга и пошло отдаваться вдоль берега вдаль, казалось, до самого моря:

— …слушай!..

— …уш-ай-ай!.. — замерло где-то вдали.

— Спускай паруса! На веслах вперед выгребайся!.. Струг от струга ставь на струг! Трави якоря-а-а!..

Сукнин кричал в берестовую трубку, и крикуны, подхватив, понесли приказ по всему цветущему шелками каравану, за острова, за повороты реки, по развевающимся на ветру легким и пестрым шелковым флагам…

Сбившийся у пристани астраханский ярыжный сброд в драку кинулся ловить конец и крепить причал, брошенный с атаманского струга на берег.

Рыбаки и ярыжные ловили концы чалок с других подходивших стругов, ловко крепили привычной волжской захлесткой накрест к причальным столбам. Бултыхались тяжелые якоря, гремели железные цепи, разматываясь с лебедок. А струги еще и еще выходили из камышей, из-за выступов берега…

— Гос-поди, сколько же их!.. Краса-то, краса какая — невиданно диво!..

На атаманском, передовом струге распахнулись тяжелые ковровые полы шатра и вышли главные казаки.

Впереди всех был атаман. Черная борода его пышно лежала на голубой парче зипуна, украшенного алмазными пуговицами. Острые карие глаза с пронзительной зоркостью посматривали из-под парчовой чалмы с золотыми кистями, сияющей самоцветами. Тяжелая рука Разина лежала на рукояти сабли, которая висела на кованой золотой цепи, перекинутой через правое плечо…

Толпа загляделась, как заколдованная, на все это пышное зрелище.

— А ты сказывал — вор-шарпальщина! Глянь-ко — князь! — говорили в толпе астраханцев, сбежавшейся к берегу.

— Тебе-то что — в кумовья не зван! Небось он за свой стол нас с тобой не посадит!

— Таких-то и садит!

— Го-го! Наш Афонька на брашно глядит к ватаману!..

— И гляжу! А чего ж не глядеть?! И гляжу!..

Весь грозный боевой караван походил на какое-то праздничное шествие победителей.

На стругах раздавались песни, смех, выкрики. Черпая через борта ведрами воду, разинцы с хохотом обливали друг друга волжской водой, весело поздравляя с новым крещением и смывая с себя басурманскую нечисть…

Волынщики и рожочники заливались плясовыми напевами, и лихие плясуны, за последние месяцы успевшие позабыть свое мастерство, откалывали на палубах дивные, невиданные коленца.

Толпа астраханцев все шире разливалась по берегу, вдоль всей городской стены, а морские челны и струги все еще продолжали подходить. Громко перекликались на них казаки, кидали якоря, тянули снасти.

Едва Степан Тимофеевич стал подниматься на высокий мосток своего струга, на соседних тотчас взревели трубы, свирелки, барабаны и развернулись знамена.

Разин сверху, с мостка, взглянул на берег. От городских ворот до самых судов стеснились бесчисленные человеческие головы. Задние, выходя из ворот, давили передних, сгоняя к воде, и передние без ропота подвигались к самым бортам стругов, заходя в одежде по колена и по пояс в воду.

Казалось, весь многотысячный город высыпал на берег за ворота. Тут был не только ярыжный гулящий сброд — были и стрельцы и посадские люди, рыбаки и татары…

— Здорово, казаки!

— Добро — в гости к нам!..

— Здрав будь, атаман! — можно было расслышать отдельные голоса, и лица вокруг улыбались, глаза сверкали весельем…

— Родная земля! Родной русский люд! После стольких странствий.

— Здоров, народ астраханский! — раздался над Волгой звучный, могучий голос Степана. — Здоров, русский люд! Братцы родимые, здравствуй на русской земле!..

И вдруг в ответ загремело: «Слава!» — словно весь город крикнул здравицу, и тысячи шапок взлетели над берегом в небо.

На городских стенах — толпы стрельцов.

— Здорово, стрельцы-астраханцы! — крикнул им Разин.

В ответ со стен отдалось «ура» и «слава».

Разин махнул рукой. На главных стругах, оглушая всех, еще и еще раз дружно ударили пушки. С атаманского корабля в тот же миг плюхнулись в воду концом тяжелые дощатые сходни.

Несколько казаков хлопотливо сбежали на берег с тяжелыми скатками пестрых персидских ковров и начали их раскатывать сквозь толпу, пролагая дорогу в город.

— Эй, где тут у вас астраханцы?! Астраханские есть?! — бегая вдоль каравана, кричали стрельчихи с берега, разыскивая своих пропавших мужей.

— Вон там, там, позади, еще с версту будут.

— Тут, тут астрахански! Мы астрахански!..

— Миха-айла!.. Живой!.. Соколик ты мой! Не чаяла видеть! — кричала стрельчиха с берега.

С остальных стругов начали сбрасывать сходни, сбегали бывшие астраханские стрельцы, обнимали жен и детей.

— Го-го-го! Го-го-го!.. Держи, держи, обнимай его крепче, чтоб, чертов сын, больше за море не гонялся! — кричали казаки стрельчихам, в душе завидуя астраханским счастливцам.

— А мой-то где, мой? — кричала плечистая, дородная стрельчиха, расталкивая толпу так, что в стороны от нее рассыпались ярыжные и стрельцы.

— Пашута-а! Тут тво-ой! — гаркнул Чикмаз из толпы есаулов, окружавших Степана.

Прогибая дубовые сходни, разинский богатырь тяжелой поступью сам слетел вниз и, стащив с головы туркменскую баранью папаху, обнялся с семипудовой красавицей Пашутой.

— Ох-ти, томно мне! — простонала она и сомлела в его объятиях. Чикмаз, не долго думая, подхватил ее на руки и потащил на струг…

— Сходни сломятся! Сходни! Уронишь в воду! — с шутливым озорством остерегали его казаки.

И сам Степан Тимофеич с усмешкой глядел на сурового Чикмаза, который, осклабившись, как мальчишка, поставил на палубку струга свою Пашуту.

— Вот она у меня какая, Степан Тимофеич! — сказал Чикмаз.

— Батька, батька! Давай выходить! Все готово, уж пушки спускают… Митяй воротился с Федькой. Ждет воевода…

— Сергей! Эй, Серге-ей! Выгоняй со стругов ясырь!

— Бунчук наперед несите, бунчуки да знамена!..

— Раздайсь! Раздайсь! — кричали в толпе казаки, выстраиваясь в длинное торжественное шествие.

Народ теснился и медленно двигался по улицам, провожая Разина с есаулами к Приказной палате. По дороге казаки расстилали ковры от пристани во весь длинный путь, чтобы показать все богатство и пышность.

Свита Разина, его ближние есаулы, были разодеты. Жемчугом были унизаны козыри их зипунов и кафтанов, на руках сверкали кольца и золотые запястья, у иных вдеты в ушах бирюзовые или изумрудные серьги. Суровые, смуглые лица у многих от лихорадки покрылись болезненной желтизной. Но головы всех подняты, взоры смелы, поступь тверда. Все богаты, и видно, что каждый может платить за вино в кабаке горстью жемчужин или золотым персидским туманом, не требуя сдачи…

За ними несли отбитые в боях персидские знамена, дальше шли боевые друзья — корабельные есаулы и сотники, за есаулами — казаки с дарами: несли ковры, тигровые и леопардовые шкуры, шубы, шелка, бархаты, блюда, кубки, чаши; дальше везли вереницу пушек и, наконец, позади, связанных друг с другом длинными веревками за шеи, гнали закованных пленников.

Маша-стрельчиха стояла в пестрой многотысячной толпе астраханцев. Она хотела прорваться вперед. Ее притиснули и осадили:

— Куда?! Ишь разоделась! Не к вам атаман. Наш он, батюшка!..

— Все обиды ему снесем. Шаха побил! Уж управится тут с воеводской братией! — слышались голоса вокруг.

Разин шел — и толпа раздавалась перед ним. Стрельчиха стояла сама не своя: он шел прямо к ней, как к своей неминуемой судьбе. К самым ее ногам казаки расстелили красный ковер…

— Дорогу! — крикнул один из его есаулов.

Она отступила. У нее едва хватило сил поднять взгляд.

— Ты?! — сказал над ней Разин. Он стоял рядом с ней, величавый и пышный. — Ну, знать, не пошла в монастырь!..

У Маши словно прилип язык, вдруг пересохло в горле и помутилось в мыслях… Что делать? За ним? От него? Куда? Толпа подхватила и сжала ее, а Разин был уже далеко впереди, а мимо шли его казаки…

— Добра-то, добра! Царство целое купишь! — удивлялись в толпе на богатство разинцев.

— И все воеводам в дары!

— А ты сказывал: наш ватаман, не с боярами дружит!

— Ду-ура! С воеводой дружи не дружи, а дары неси…

— Богато даров!

— Небось и себе толику оставил.

— Себе оставил — и нам достанется!

— А тебе за что, ябедна крыса, воеводский хвост?!

— Пошто я хвост воеводский?

— По то! Нес бы ноги, покуда целы!

— Чего бьешь?! Чего бьешь?!

— То и бью — наша правда пришла, наша сила! Вам, приказным, больше на нашем брате не ездить.

— А я что?

— Ты посулы хватал, воеводе таскал, подьячая крыса…

— Дави их, братцы! — подбадривали казаки.

Толпа шумела и ликовала. Но стрельчиха не видела ничего.

Страшный озноб охватил ее плечи, так что даже в толпе враждебных оборванных людей пожалели ее, разодетую в шелк и соболя.

— Пустите купчиху вылезти из содома: вишь, бедную, треплет трясуха. Гляди, на глазах с лица спала! — заговорили вокруг.

И, не помня себя, вдова вырвалась в узкую татарскую улочку…

Ни бедняк, ни богач, ни самые бывалые люди, ни русский, ни татарин, ни в Астрахани, ни в Москве, ни в иных местах — никогда и нигде не видали такого богатства. Даже когда проезжал через Астрахань антиохийский патриарх, один из пяти владык православного мира, — даже тогда не сверкало все таким торжеством. Богатейшие купеческие караваны и посольства персидского шаха казались убогими перед этим великолепием.

Могуществом и повелительной силой дышало все существо Степана. Гордо подняв большую умную голову, с расчесанной надвое бородой, со смелым взглядом, устремленным вперед, с высокой богатырской грудью, шагал он в торжественном шествии. Казалось, что он может приказывать всем и силе его нет предела.

От самой пристани, с Волги, было видно высокое каменное строение Приказной палаты Астраханского царства. Над острыми коньками его кровли на длинных раззолоченных иглах высились резные золоченые петухи и кони, которые повертывались под ветром все в одну сторону головами. На башенках Приказной палаты стояли небольшие пушечки, и около них торчали одинокие пушкари, возле которых всегда, по указу нового воеводы, вился дымок фитилей, что означало готовность города Астрахани к обороне азиятского рубежа державы… Перед высоким каменным шатром большого крыльца день и ночь стояли четыре стрельца с бердышами. В верхних ярусах окон, еще по старинке, была вставлена слюда, а более широкие нижние окна сверкали веницейским стеклом.

Вся толпа, от пристани провожавшая Разина, из узких улиц влилась на просторную площадь перед Приказной палатой.

В смущенье глядел астраханский воевода через окно Приказной палаты на встречу Разина астраханцами. Думалось, по всей Астрахани нет столько жителей, сколько вылезло голытьбы из слободских землянок, рыбацких шалашей, из древних каменных щелей окраины.

«Обхитрил, окаянный вор!» — думал о Разине воевода, получив от князя Семена Иваныча Львова с Болдина устья весть о том, что струги его стали там на прикол и ждут, что вот-вот прибудет к ним весь караван Степана.

Если бы эта весть была Прозоровским получена чуточку раньше, он не велел бы сказать атаману, что ждет его у себя, в Приказной палате. Он приказал бы его есаулам воротиться назад на струги и сказал бы, что примет их только у Болдина устья…

Но Разин опередил князя Семена: его есаулы явились от буя раньше, чем Львов прислал весть. Они говорили свои речи с такой хитростью, что воевода подумал, будто князь Семен со своим караваном также стоит на бую. Воевода никак не ждал, что его товарищ стольник князь Львов легковерно отпустит воров со своих глаз. Ужо будет стольнику доброе слово от воеводы за все про все!..

Прозоровский не понял только того, что невластен был князь Семен удержать целый город, что бывшие с ним стрельцы не хотели вступать с казаками ни в спор, ни в драку, а если бы до того дошло, то сошли бы все к атаману. Князь Семен это лучше почуял: потому-то и поспешил он повернуть весь свой караван и пошел прямо к Болдину устью, чтобы раньше, чем Разин придет со своими стругами туда, увести стрельцов от общения с казаками…

Но народ астраханский невиданным скопищем, в котором была не одна тысяча тех же стрельцов, — народ встречал Разина ликованием и приветом, народ кричал ему здравицы, народ его провожал горящими взглядами, жарким сердечным словом и всею душой был с ним, словно сам богатырь Илья Муромец после битвы с татарами въехал с дружиною в город…

«За что почитают его? За что любят?!» — размышлял воевода, глядя в окно, как из закоулков выходили новые и новые толпы, кричали Разину:

— Здравствуй, честной атаман!

И он отвечал им все более внятно, все более громко, уверенно и смело:

— Здоров, народ астраханский!

И вдруг какая-то женщина, вырвавшись из толпы, бросилась на ковер на колени, прямо под ноги атаману.

— Сударь Степан Тимофеич! Князюшка мой, атаман! Велел бы боярам-то сына мово отпустить на волю. Ведь год уж, как гинет в тюрьме!

Она схватила Степана за ноги, целуя его сапоги, стирая пыль с ярко-зеленого сафьяна.

— Что ты, что ты, мать! Не боярин я! — отшатнулся Разин.

Но женщина крепко вцепилась в его сапог.

— Сыночка спаси, князек дорогой! Сжалься, родимец! — молила она. — Его воеводы держат. Последняя ты надежда моя, Степан Тимофеич! Неужто загинуть в тюрьме?! Вот такой же молоденький паренек! — указала она на Тимошку Кошачьи Усы, важно шагавшего в свите.

— В какой же вине он в тюрьме? — спросил Разин.

— А нету на нем никакой вины! Никакой!

— Как так?

— Что тут дивного, атаман! Сколь народу сидит безвинно! Воеводы лютуют, конец свой чуют, — вмешались голоса из толпы.

— Усовести, атаман, воеводу!

— Вступись-ка, Степан Тимофеич!

— Срамно, астраханцы! — громко воскликнул Разин. — Вона вас сколько, а воевода один. Сами уговорили бы добрым обычаем, по-казацки: за хвост — да и в Волгу!

Разин неожиданно громко расхохотался, и тысячная толпа вокруг взорвалась хохотом.

— За хвост — да и в Волгу!.. — передавали со смаком из уст в уста. — Воеводу — за хвост, да и в Волгу!..

Разин развеселился: он шел с изъявлением покорности воеводам, а народ говорил ему, что он сильней воевод. Бесшабашное удальство охватило его. Он случайно взглянул на окна богатого каменного здания Приказной палаты и увидал в широком окне боярское платье. Разин понял, что сам воевода тайно подглядывает за ним.

Подьячий Приказной палаты, с бородкой, похожей на банную мочалку, выскочил на высокое крыльцо, торопясь увести Степана от глаз народа.

— Здравствуй, честной атаман! С приездом к нам в Астрахань, сударь! — залепетал он, согнув спину и кланяясь, как боярину.

— Здорово, здорово, чернильна душа! Где у вас воеводы?

— Боярин Иван Семеныч тебя поджидает. Пожалуй, честной атаман, в большую горницу, — забормотал подьячий, поспешно распахивая дверь и забегая вперед. — Не оступись — тут порожек, — предупредил он.

— Сроду не оступался! — громко ответил Степан, перешагнув порог воеводской просторной горницы.

За его спиной подымалось по лестнице все казацкое шествие.

Разин заранее сам приготовил хитрый чин и порядок прихода в Приказную палату. Он собирался торжественно поднести свой бунчук воеводам в знак покорности и смирения. И вдруг сам же все спутал.

— Здоров, воевода! Иван Семеныч, кажись? — с порога удало и вызывающе выкрикнул он.

Он знал хорошо, как зовут воеводу, и дерзкое, развязное слово само сорвалось с языка.

Воевода нахмурился.

— Здравствуй, казак! — ответил он раздраженно. — Награбился за морем, воротился? Прискучили басурманские земли?

— С отцом-матерью сколь ни бранись — все родные! Погуляли — и будет! — сказал Степан и, словно желая смягчить свою дерзость, почтительно поклонился. — От кизилбашцев подарки привез тебе, князь Иван Семеныч. Слыхал от персидских купцов, что любишь ты их заморские дары. Давайте-ка, братцы! — кивнул Разин спутникам, сбившимся с установленного порядка из-за его проделки.

Они спохватились, торопливо раскинули по полу для подстилки широкий цветной ковер и на него стали класть, выхваляя свои подношения, золотые кубки и блюда, шелковые халаты, ковры, оружие, перстни…

— Не побрезгуешь, боярин? — обратился Степан к воеводе.

— Кто же брезгует экой красой! — от души произнес Прозоровский. — Не возьму — так пропьешь! Уж ваше разбойное дело такое: нашарпал да пропил…

— И то! — засмеялся Разин. — Спасай-ка добро от пропою!..

— Теперь куда ж, атаман, помышляешь? Мыслишь, сызнова пустим грабить по Волге? — строго спросил Прозоровский.

— Что ты, что ты, князь-боярин! — как-то нарочно и деланно, с дерзкой усмешкой ответил Разин. — На что ныне нам грабить? Мы сами теперь богаты. И так в старых винах винимся царю… Нам бы на Дон, домой, к хозяйкам, к робятам. К ногам твоим воеводским бунчук атаманский свой приношу…

Казаки положили к ногам воеводы бунчук.

Но Прозоровский насмешливо перебил Степана.

— «Бун-чу-ук»! — передразнил он. — Крашено ратовище с любого копья, на три алтына цветной тесьмы да кобылий хвост — вот и новый бунчук!

— Бунчук — войсковая власть! Атаманская честь и знамя — вот что такое бунчук, а не «хвост кобылий»! У меня вон бобровая шуба; бобров-то поболее в ней, чем на шапке боярской. Однако, боярин, не шкурками шапка твоя дорога. Вот так и бунчук! — с достоинством сказал Разин.

— Не учи, казак, сами учены! — остановил воевода. — В царской грамоте сказано не про бунчук. Читали тебе ее?

В этот миг распахнулась дверь в горницу, и легкой походкой, одетый в ратное платье, вошел второй воевода — князь Семен Иванович Львов. С усмешкой и любопытством скользнул он взглядом по дорогим подаркам.

— Здравствуй, боярин Иван Семенович! Здоровы, донские! — приветствовал он, словно не было разницы в чести между воеводой и казаками.

— Здоров, голова! — отозвался Разин, по ратной одежде приняв его за стрелецкого голову.

— Не голова князь Семен Иванович, а воеводский товарищ! — поправил Разина Прозоровский.

— Прости, князь, не ведал тебя в обличье! — сказал Степан, только тут заметив на поясе Львова свою, дареную, саблю и перстень на его пальце. — Стало, я от тебя получил государеву грамоту с милостью. Спасибо за добрую весть.

— Государю спасибо за доброе сердце! — ответил стольник. — Богаты дары, — добавил он.

— Дары хороши, и бунчук атаманский хорош — все ладно! — по-прежнему строго перебил Прозоровский стольника. — Да волен ты, атаман, все дары и вместе со бунчуком со своим унести из палаты назад!..

— Не по-русски, боярин и воевода, дареное уносить! — вставил Разин.

— Ну, как хошь… А ты, без окольных речей, дело сказывай мне: сколько пушек привез? — не смягчившись, по-прежнему резко спросил боярин, который решил, что он возьмет Разина в руки, заставит его покориться.

— Пять медных да десять железных, — ответил Разин.

— Не балуй! Лазутчики есть и у нас. Мыслишь, пушек твоих не считали?.. В государевой грамоте писано как? Все пушки у нас покинуть. Дале — ясырь. Ты мне три десятка привел персиянцев на смех?! Как в грамоте писано, князь Семен?

— Писано, чтобы раздору между державами не чинить, весь ясырь воротил бы, — ответил Львов.

— Слыхал, атаман?! — подхватил Прозоровский. — Ясырь давай до конца, сколько есть. Волжские да морские струги вороти, пушки все привези на площадь — тогда и к хозяйкам в станицы идите.

— Помилуй, боярин-воевода, обида нам будет! — со всем простодушием, какое умел представить, воскликнул Разин.

— Ясырь не отдашь, не отдашь все струги да пушки — и путь тебе на Дон закрыт, — не слушая, подтвердил еще раз Прозоровский. — Дары дарами, а пушки — те по себе.

— Перво — струги, — возразил Степан, внезапно приняв вид расчетливого купца, пригнув один палец. — Без стругов нам не пешим по Волге идти. Доплывем до Царицына, тут и струги оставим — по суше на Дон не потянем. Другое — ясырь, — продолжал атаман, заложив другой палец. — Казаки его с бою брали. Богатые кизилбашцы у нас в полону. Купцы есть, есть два воеводы да княжна персиянская молодая. За тот ясырь казацкая кровь пролита, а я, атаман, тому ясырю не хозяин. Мы за них своих казаков возьмем в выкуп. Нельзя казаков беднить ясырем… Третье — пушки. Сколь можем пушек отдать, и столь отдаем, а как нам идти без пушек степями? Нападут татары, пограбят…

— Как хошь, атаман, а разбойников с пушками я по Руси гулять не пущу, — решительно оборвал Прозоровский.

Разин озлился. Купеческий тон его отлетел, словно не был.

— Нас и шах не хотел-то пустить гулять по Персиде! — окрысился Разин, но вдруг усмехнулся. — А мы умолять тебя станем, боярин. Мыслю, не так-то ты жесток сердцем!

— Дерзок, казак! — легко остановил Прозоровский. — Выше своей головы ладишь мыслить! А ты знай да помни одно: нерушимо царское слово! Надумаешь все, как государь указал, отдать, то пойдешь на Дон, а нет — погости у нас: Астрахань — город славный!

— Ин погостим! — с нарочитой беспечностью ответил Степан. — Нам тоже город по нраву, да чаяли, что воевода не схочет простым казакам дать в городе пристань… А нам-то что! Чем не житье? На Волге шатры раскинем… Прощайте покуда, бояре! — коротко оборвал Степан, выходя из палаты.

Есаулы шумно потянулись за ним. На площади народ встретил их криками радости.

Степан не успел пересечь площадь, как воеводский посланец — стрелец догнал его.

— Воевода Семен Иваныч князь, Львов зовет тебя, Степан Тимофеич, ужо хлеба-соли откушать, — с поклоном сказал стрелец.

— Чегой-то идти медведю на псарню?! — громко заметил Сергей Кривой. — Не дорого и возьмут воеводы его извести отравой! Скажи там своим…

— Скажи — приду! Пироги бы пекли, — коротко бросил Степан, перебив Кривого.

— Тимофеич, неужто польстишься на воеводский харч? Сам шею в петлю? — воскликнул Наумов. — Не пустят тебя казаки!

Степан засмеялся.

— Али худ головой воевода и силы такой не видит? — спросил он, указав на многотысячную толпу астраханцев. — Хоть дорого ценят бояре казачью башку, а своя на плечах-то им все же милей!

Народ провожал Степана от Приказной палаты назад на струги. В толпе кричали ему здравье.

Разин останавливался на пути, расспрашивая астраханцев об их нуждах, а его есаулы, по щедрости и от сердца, раздавали деньги тем из толпы, кто был больше оборван и изможден.

Разинцы жадно вызнавали у горожан, что творится в родной земле, в которой не были они больше года.

Наумов, не слушая возражений Степана и видя, что он пойдет к воеводе «отведывать хлеба-соли», подтолкнул Сергея Кривого, И вот тихомолком от Разина, говоря с астраханцами, Кривой и Наумов их зазывали:

— Ваш воевода Степана Тимофеича звал на ужин, а батька не хочет без вас. Валите вы все во двор к воеводе…

— Не смеем мы к воеводе, честной есаул! — возразил посадский бедняк.

— Кто больше-то: воевода аль ваш атаман? — спросил Наумов.

— Воеводы по всем городам, а Степан Тимофеич один на всю Русь! — бойко крикнул мальчишеский голос.

Наумов засмеялся.

— Иди-ка сюда, — поманил он мальчишку.

Босоногий веселый курносый парнишка лет тринадцати вылез вперед.

— Ты чей? — спросил есаул.

— Звонаря от Миколы, Федька, — готовно ответил курносый.

— Звонить-то любишь?

— А то! В пасху с утра и до ночи!

— Красным-то звоном! Я тоже, бывало, любил, когда был босоногим, — сказал есаул. — Так, слышь-ка, Федюнька, беги по торгам, по церквам, к кабакам — повсюду звони, зови народ: мол, Степан Тимофеич велел приходить к воеводе Львову, его хлеба-соли покушать…

— И я побегу! — подхватил второй парнишка, вынырнув из толпы.

— Что ж, и ты беги тоже.

— С дубьем? — неожиданно спросил Федька.

— Чегой-то — с дубьем? — переспросил Наумов.

— К воеводскому дому с дубьем идти хлеба-соли откушать?

— А ты прыток, Федюнька! — заметил, смеясь, Еремеев. — Нет, с дубьем ныне рано…

— И то, я гляжу, с дубьем бы — к тому воеводе, с большой бородищей! — сказал второй паренек.

— К Прозоровскому, — подсказали в толпе.

Мальчишка кивнул.

— Ага, вот к нему бы, к тому, и с дубьем. А Львов Семен — только бражник, не злой…

— Ну, гайда! — послал Наумов.

Мальчишки помчались.

Возле разинского каравана, у волжской пристани, толпа не рассеивалась до самого вечера. Иные из астраханцев успели побывать на казачьих стругах и от того почитали себя счастливыми. Догадливые бежали в кабаки и тащили вино на струги. За услуги разинцы кидали им пригоршни серебра. Сюда волокли поросят, барашков, гусей, катили пиво, бузу…

 

Воеводский гость

Двое казачьих есаулов постучались в двери воеводского товарища. Отставной стрелец без одной руки, бывший у Львова вместо дворецкого, отпер сени.

— Спрошает наш атаман, каким обычаем станет его принимать воевода. Чести бы не уронить атаманской.

— Не с указкой ли вы ко князю, как гостей принимать! У нас всякие гости бывают, и всем по чинам дается, — сказал старик.

— Степан Тимофеич не «всякий» гость, а большой атаман. Сколь городов воевал у шаха! — сказал кривой есаул. — Мы за честь его встанем, коль князь твой его обидит.

— А, полно брехать-то, казак! — возразил стрелец. — Кто кого в гости кличет, пошто же бесчестить?! Не басурман наш-то князь — православный! Я в сечах с ним был и его обычаи знаю… Кто гостя бесчестит — сам чести не имеет…

Есаулы ушли.

Степан Тимофеевич на коне подъехал к дому Львова. Стольник встретил его на крыльце, повитался с ним за руку и повел в столовую горницу.

Как вдруг перед окнами загудела толпа.

— Кто там? Что за народ? — обратясь к дворецкому, спросил воевода и, не дожидаясь ответа, распахнул окно на улицу.

Ватага в сто человек казаков да еще сот в пять астраханской голытьбы запрудила неширокую улочку.

— Здрав будь, атаман Степан Тимофеич!

— Здрав будь, князь воевода Семен Иваныч! — раздались крики в толпе, когда их увидели вместе.

— Тереша! — позвал воевода дворецкого, быстро закрыв окно. — Вели во двор выкатить бочку вина. Будет мало — прибавишь. Да бычка пожирнее на вертел, да штук пять барашков… А то и десять… Коль гости пришли — угощай!.. Зря ты не веришь мне, атаман, — сказал князь, когда скрылся безрукий дворецкий. — Позвал я тебя для душевной беседы, ан ты привел с собой целое войско…

Разин мигом понял, что это забота его есаулов.

— Не гневись, князь Семен Иваныч! И все-то бояре с мужиками душевно беседуют, да от вашей душевности нам, простым мужикам, всегда лихо! — сказал Степан.

— Ты не мужик, Степан Тимофеич, а воин великий! — возразил воевода. — Да и с тобой мы стары знакомцы. Не помнишь меня? С панами мы с тобой вместе бились, и ты меня, молодого сотника, в бою выручал. А я признал тебя сразу.

— Во-она вспомнил, князь! — отмахнулся Разин. — По боярской пословице: «старая хлеб-соль — до нового снега!» Мало ли кого на войне выручать приходилось!

— Ты есаулом дозора был и от смерти меня спас.

Это случилось во время первой польской войны, когда князь Семен был еще совсем юным сотником. Как-то раз он попал в тяжелую перепалку. Сотни две польской пехоты окружили на привале его дворян, и началась тяжелая перестрелка. Дворянам пришлось плохо. Противник не позволял им сесть на коней и сжимал их все тесней и тесней.

Как вдруг из лощинки сзади поляков раздался пронзительный свист, грозный клич, послышались выстрелы. Явно было, что русским на выручку мчится стремянный полк. Враг растерялся. Князь Семен крикнул своим: «По коням!» Дворяне вскочили в седла, и ляхи бежали под натиском с двух сторон…

Когда закончилась стычка, юный казак подъехал к Семену.

— Знай донских, дворянин, как с полсотней шуметь — будто тысяча скачет! — с веселой похвальбой сказал он, лукаво мигнув карим глазом.

— Удалец! — так же весело отозвался Семен, сняв с головы шлем и вытирая потный лоб. — Что же мне дать тебе? Чем подарить на память? Хочешь кольчугу мою булатна уклада?

— Оставь, боярич, себе. Наши казацкие кости кремнистей, не ломятся так-то, как ваши, — сказал казак с насмешливым превосходством, как мальчику, хотя сам был не старше князя Семена.

— Да что ты, казак, гордишься?! — вступился за честь своего сотника толстяк дворянин, который только что в стычке с врагом показал себя трусоватым и теперь заискивал перед Семеном. — Ну, подняли крику да свисту, ну, обманули ляхов. Тут не отвага — обман. А как же ты смеешь со дворянином, со князем продерзко так говорить?! Он тебя, мужика, хочет жаловать, а ты надсмехаешься! И ты, князь Семен Иваныч, к нему не с тем: ты ему в честь с княжого плеча кольчугу, а он о полтине на водку мыслит!

Казак звякнул деньгами, на ощупь нашел в кишене червонец и, ловко подкинув, пустил золотой волчком в лоб ворчливого дворянина.

— Лови! Я тебе на похмелье не пожалею! — выкрикнул он, махнул остальным казакам, и все они мигом скрылись, прежде чем князь Семен что-нибудь успел вымолвить.

В гулевом атамане, грозе персидского побережья, князь Семен с удивлением узнал того удалого и дерзкого есаула, и его любопытство к Степану разгорелось еще больше.

Степан признал Львова и, вспомнив, как ловко влепил он червонец в лоб спесивому дворянину, усмехнулся.

— Эко дело — от смерти спас, — сказал он. — Я князь Юрия Долгорукого спас от смерти, а он моего брата родного послал под топор! Лучше мы старые счеты забудем, князь воевода. Горько от них. Народ говорит: «В бою князь народу брат, а дома — мужицкий кат!»

— Я воина в тебе чту, Степан, — делая вид, что не слышит дерзости, сказал стольник. — Садись, будем бражничать, да расскажи, как в море поплавал.

Отодвинув скамью, Степан сел за стол с таким видом, будто всю жизнь сидел с воеводами. Встретясь глазами с хозяином, он усмехнулся.

— Ты что? — спросил Львов.

— Дивуюсь, как ты, царский стольник, отважился в доме меня принимать!

— Что же тут дивоваться! Бояре да стольники по всем городам, а Степан Тимофеич один на всю Русь! — значительно сказал князь Семен.

Сергей успел передать Разину эти слова посадского босоногого мальчишки, которые были подхвачены и горожанами и разинцами.

— Сыск заправски налажен у воевод! — сказал Разин.

— Я сыском не ведаю — ратными только делами. По ратным делам и с тобою хочу говорить. Ведь слухов сколь шло про тебя! Не все ведь правда. Расскажи, как плавал, как бился.

— Да что же там было! Море качало, соленую воду пили, от лихорадки дохли да с персом дрались, — небрежно сказал Разин.

— То и любо мне знать, как дрались? Ты, сказывают, семьдесят кораблей у персидского шаха разбил?

— На ханском суденце сам плаваю, кои пожег, а кои идут в караване. Биться они против нас не смыслят, — сказал Степан. — Много кричат, а хитрости ратной не могут уразуметь.

— Сколь же там было людей на ханских сандалах?

— Полоняники сказывают, четыре тысячи было.

— А у вас?

— Так с тысячу…

— Да что ж ты, колдун? Народ говорит, колдовством воюешь. А ты мне ладом расскажи, как ты хана на море побил.

— Ведь то не наука, князь, — сметка. Как я побил, так тебе не побить: нынче так, назавтра иначе. На каждый случай — свой обычай. А может, и колдовством! — уклонился Степан.

— Не хочешь сказать… — обиделся князь Семен. — А мне не корыстью какой — для себя любо знать. Ведь экое дело: с тысячью казаков на четыре тысячи воинов выйти да всех перебить, потопить и в полон похватать! И города тоже брал у шаха?

— Сам ведаешь, князь. И сыщики повещали, и шах, чай, писал на Москву к государю.

— Шах писал, что людей разорили дотла, города пожгли, детей осиротили…

— Брехал! — оборвал Степан. — Каких людей! Визирей, беков. А кто они? Те же бояре. Богатства их нажиты не добром. Что жалеть-то! А сколь казаки покидали богатства их голытьбе?! Да кизилбашцы и сами по городам приставали к нам налетать на дворцы… Да и ныне со мною не только ясырь — и подобру идут кизилбашцы, из шаховых темниц свобожденные, в казаки хотят…

— А правда ль, что ты свой городок со дворцом персидского шаха рядом поставил?

— Поставил. Зима пришла, море шумит, не уйдешь никуда. На острове стали зимовкой — куды было деться! Кизилбашцы туда полоняников наших везли, а я кизилбашский ясырь им сбывал. Добрый торг был.

— А кабы тебе города там держать — удержал бы?

— Мы удержим, а вы повелите назад ворочать! Азовское дело казаки во веки веков не забудут! Город взять не хитро. А держать его — сила нужна. Я бы взял города, а кто мне прислал бы подмогу?! — воскликнул Разин. — Бог с ними, на что они нам — чужие-то страны!

— Ермак Тимофеич ударил царю новыми землями. Кабы не потонул, то до гроба жил бы в добре. Помер — и славу поют, народ его величает! — сказал стольник. Он давно нашел то «добро», на которое, как намекал с ним в беседе думный дьяк Алмаз Иванов, следовало повернуть силы разинских казаков. — Ведь ты себя принижаешь, Степан, грабежом. Такие дела разбойникам впору — каким-нибудь Ваське Усу да Алешке Протакину. А ты не к тому рожден: тебе корабли водить, рати двигать, княжества покорять… Ведь ты Хвалынское море ныне изведал… Если дать тебе добрый снаряд пушек, пороху, ядер да новых мушкетов, сумел бы ты за морем трухменские земли под царскую руку привесть? Сколь ведь славы на все времена! Ермак Тимофеич в Сибирь одну ногу поставил, а ныне на тысячи верст там народы покорны Руси. Поставил бы ты одну ногу на берег трухменский — до самой Индии путь отворил бы!

Степан молча слушал князя Семена. Беседа со Львовым заставила его поглядеть на весь свой поход другими глазами: «Да мы с тобой, Стенька, державе российской дорогу кажем! — воскликнул он про себя. — Вишь, князь-то чего надумал: трухменцев царю покорить. Ворота в Индию через пустыню трухменску. А ты, Степан Тимофеич, иди-ка воюй! Небось как в Волгу пустить нас, так пушки отдай, то да се, а в пустыню, то милости просим! А черта нам в ней! Хитер князь… И вам тут покой, и нас там — змеиными стрелами, как Ивана…»

Степан засмеялся своим мыслям.

— Ты что? — спросил князь.

— Слава — хмельное питье и сладкое. Что же ты, воевода, мне уступаешь, сам не хочешь испить? Давай-ка лучше просто винца. — Степан поднял кубок и стукнулся с князем. — Голову кружишь ты мне, князь Семен Иваныч! — добавил он. — Я простой ведь казак!

— А Ермак кто же был?! Лиха-то беда начало! А дело пойдет — тогда государь воевод на подмогу вышлет… Ведь силы скопилось в народе! Оттого грабежи, непокой. А там новые земли, простор…

Степан залился хохотом.

— Да ты, князь, забавник! «Простор»! Али нам на русской земле тесновато стало?! Слава богу, хватает. Куды еще! Ты мыслишь, что Дона мало?! Аль домовитые плачут, что им от нас тесно?! Не беда — потеснятся!.. Не в трухменцы, князь, — на Дон хотим.

— А на Дону и опять воровская свара пойдет? — сказал князь.

— На Дону воровство какое! Богаты придем, избы новые ставить учнем, то да се, скотинку купить, кто сад заведет, кто лавку откроет. А я рыбак. Я сети себе такие велю сплести, что всю рыбу разом свезу на московски торга…

— В атаманы донские, чай, метишь?

— Как народ оберет, князь, а чести не откажусь! Кто же власти не любит! Где власть, там богатство, — с умышленной простоватостью сказал Степан.

— А старый-то войсковой атаман не отдаст ведь бунчук, — поддразнивая, допытывался воеводский товарищ.

— А старый-то атаман, князь, то крестный мой, Корней Яковлич! Он меня, как сыночка, любит и балует. У нас с ним и лен не делен. Он меня, князь Семен Иваныч, ведь смолоду в атаманы прочит! Приду — обоймет, расцелует, слезами на радостях обольет…

— А чего ж он писал… — Князь Семен спохватился и смолк.

Разин вдруг разразился неистовым хохотом.

— Писал, старый пес?! — спросил Разин со злой усмешкой, уже не таясь. — А то и писал — знает, что я ворочусь, так сверну башку!.. Вот-то, князь Семен, вы и пушки отнять у меня хотите, чтобы Корниле дать волю. Да нет, не дождетесь! Я государю принес вины, а с Корнилой не будет мира!.. Я, может, затем и царю грешил, может, персов шарпал затем, чтобы мне на Дону стать первым, Корнилу зажать… Я за то ведь казачьи души губил, кровь народную пролил, за то и жену и детей покинул, в чужие страны пошел… Теперь я богат и силен. Правды добьюсь, князь Семен Иваныч. Весь Дон под себя заберу!..

— Ну, знаешь, Степан, ведь так-то ты сам себе яму роешь! На Дону похваляешься драку затеять. Да как же нам пушки тебе отдать! Боярина князя Иван Семеныча нрав я знаю. Коли ты хочешь на Дон попасть, то все, как в грамоте государевой сказано, так и твори, а то не отпустит! — сказал стольник.

Степан отодвинул скамью и встал. Из-под густой бороды на темной, обветренной и загорелой коже Степана вспыхнул румянец.

— Так вон ты зачем меня звал! Напоить да добром уломать отдать пушки, а там и послать на съедение! Не отдам, князь Семен Иваныч! — отрезал Степан. — Да, мыслю, ошибся ты, князь, и в боярском нраве, — сдерживаясь, сказал он. — Воевода боярин Иван Семеныч не жесток сердцем. Ден десять пройдет — он и сам нас отпустит и пушек не спросит, а про ясырь-то и думать забудет!..

— Чем его застращаешь? — спросил князь Семен с озорным любопытством, словно сам был не воеводским товарищем, а одним из разинских есаулов.

— И стращать не стану, а буду лежать в шатре да погоды ждать. А погода-то, слышь, князь, играет! — сказал Степан, кивнув на окно, за которым во дворе слышался гул народной толпы…

— Чернь играет! Ей что — лишь бы бражку пить! — презрительно возразил воевода. — Чернь играет — что ветер дует! Не тебе плыть по ветру, Степан!

— А чего ж мне не плыть, коли дует попутный? На то люди надумали парус. И бражка-то ныне твоя, а во славу мне… Слышь, чего кричат?..

Степан приложил палец к уху, и, словно в ответ на его слова, донесся с воеводского двора чей-то зычный, как колокол, голос:

— В честь и славу твою, Степан Тимофеич, пьем чашу!

— Здрав будь, батюшка атаман! — поддержали его крики пирующей толпы.

Степан встал, резким толчком отодвинул тяжелую скамью, налил кубок, поправил чалму на голове и, широко, по-хозяйски распахнув дверь, вышел к народу на высокое воеводское крыльцо.

— Во здравие всех вас, дети! — сказал он, подняв кубок.

И тысячи голосов радостно закричали ему в ответ…

Выйдя на крыльцо, Разин больше уж так и не вернулся в горницу, словно забыл о князе. Он присел во дворе к одному из потухших костров, где пели казацкие песни.

У других костров уже сытые и под хмельком астраханцы и казаки разговаривали о всяких делах. Разинцы рассказывали морскую бывальщину, переплетенную с небылицами.

«Хитрый, черт! — думал Разин о князе Семене. — Все добром да лаской, и славу и честь сулит… Хвост-то пушистый! Пузастый старик — тот злее, да проще. Зверем глядит и за свой стол не станет садить! А сей-то куды-ы хитрее!..»

— Степан Тимофеич, куды же ты девался?! — крикнул через окно стольник.

— Иди сюды к нам, князь! Песни петь станем! — насмешливо отозвался Степан.

Хмельная толпа разразилась хохотом.

— Иди, воевода, с нами сидеть! — кричали веселые, озорные голоса. — Астрахань-город молит тебя, князь Семен!

Стольник захлопнул окно, погасил свечи.

— Ну, гости, пойдем! Хозяин умаялся, спать лег, — позвал Разин и первый встал от костра.

Всею толпой астраханцы провожали Степана к берегу на струги, и он пел вместе с другими.

Возле стругов по Волге всюду были разбиты шатры, горели огни. У костров шла скоморошеская пляска, в песнях слышались женские голоса.

Сергей вышел встречать атамана.

— Пображничал с князем, Стяпанка! — добродушно сказал он.

— Я — с князем, а ты со всем городом пьешь? У вас, знать-то, бражки поболе! — задорно отозвался атаман.

— Ан врешь, Стяпан! Я с двуста казаками и в рот не беру хмелинки! Наш завтре черед, как ты тверез будешь тогда! Как ты хошь, а я воеводам не верю!

— Да кто же им верит, Серега! — обняв его, сказал Разин. — И я не верю… А пошто ты баб напустил полно в табор?

— А куды ж?! — развел есаул руками. — На струга-то бабу негоже, а в таборе вольно!.. И бог не претит, чтобы с бабами баловать. Наскучамши казаки, Стяпанка! — душевно, вполголоса добавил Сергей. — Али ты сам не скучаешь!

Сергей проводил Степана на струг и стащил с него сапоги. У Разина все кружилось перед глазами… Море качало или толпа рябила в глазах — все плыло куда-то мимо… Красноватый отблеск луны за туманом виднелся в щель между пологом, или огонь костра мерцал за завесой дыма…

Головы, головы человеческие, толпа, и кого-то надо в толпе разыскать. «Кого же, кого?» — силился вспомнить Разин.

— А меня разыскать! — громко сказала стрелецкая вдова, откинув полог шатра.

Луна красным отсветом освещала ее бронзовое лицо, смуглотою сходное с какой-то иконой.

— Почем тебе, женка, знать, что тебя мне? — спросил Разин.

— А как мне не знать! Увидала, что ты полюбил. Как вышел от воевод, и шарил, и шарил глазами, а я и сокрылась!..

— Куда ж ты сокрылась? — с тоскою спросил Степан.

Она не ответила, только качнула чуть-чуть головой, и луна засветилась медью в ее длинных глазах, в желтоватом белке и черных больших зрачках.

«Идол баньянский!» — подумал Степан, припомнив индийского идола с шестью руками, которого рыжий монах, брат Агапка, носил в заплечном мешке вместе с первопечатной «Псалтырью», египетским папирусом и бородой «дикой бабы». Был идол весь желто-красный, губы его были чуть тронуты темным пурпуром, белки глаз желтоваты, а в зрачках вставлены два дивных сверкающих камня…

Степан посмотрел на просвет в пологе. В дымящемся от лунного света и тумана предутреннем сумраке, как прежде, стояла стрельчиха и будто не смела войти в шатер.

— Ну, иди сюда, что ль, полюби меня! — окликнул ее Степан.

— Нельзя мне: ты мужа сгубил.

— Ну что ж, что сгубил! Была бы ты мужняя жена, то нельзя, а то нынче вдова — чего же тебя не любить!..

— А я тебя обманула! Я всех обманула: казнила тебя, а мой-то Антон в атаманах!

Стрельчиха вдруг засмеялась.

— Что врешь?! — закричал Степан, но голоса не было… «Неужто и впрямь я пропал и голову мне отсекли, а тот и остался?..» — думал в страхе Степан. — Что ты врешь?! — в ужасе силился выкрикнуть он.

— Стяпанка, Стяпанка, что ты, Стяпанка?! — пробормотал где-то близко Сергей Кривой.

«Что ты, что ты…» — жарко и ласково шептала вдова, качая его на шести руках и прижимая к горячей бронзовой груди…

«Да, может, и обознался, совсем не она была у Приказной палаты!» — подумал, проснувшись и вспомнив свой сон и вчерашнюю встречу, Степан.

Солнце стояло уже высоко, и говор тысячной толпы поднимался над берегом. Весь астраханский торг, покинув привычные площади города, с утра переполз к Волге. Казакам несли все, чего только могла пожелать душа.

Десятки рыбацких челнов сновали между стругами, с них подавали наверх бочонки с вином, яйца, сало, лепешки, свежую рыбу, горячие пироги…

Пригожие молоденькие астраханки, отказываясь от денег за свой товар, просили персидских нарядов, и разинцы зазывали их на струги и в шатры, чтобы выбрать наряд и примерить, каков будет лучше красотке к лицу…

Какой-то ревнивый муж поймал в казацком шатре свою падкую до нарядов жену и привел ее к атаману.

— Суди, что мне делать, Степан Тимофеич! На то ли твои казаки пришли, чтобы нас, посадских, бесчестить?!

— Судить? — удивился Степан. — Эй, отец! — позвал он Серебрякова. — Ты все походным судьей был. Суди-ка. Чего тут делать?..

— По казацким обычаям, за такой блуд женку вниз головой повесить, а казака, привязав под нею к тому же столбу, бить плетьми, — отозвался донской законник.

— Стяпанка, казак-то добрый в беду попал. Я знаю его! — вступился Сергей за виновного.

— С астраханцами мир нам дороже, Сергей! — отрезал Разин. — И тебя посрамил бы плетьми, кабы ты попался.

И с виновными поступили, как было сказано.

Пришел просить правды и отец с обиженной дочкой. Степан велел им идти искать обидчика в таборе. Когда привели казака, Степан указал повести их к попу венчаться. Виноватый взмолился, что он женатый.

— Казаки знают, что у меня дома двое ребят!

— Тогда свой дуван в приданое девке тащи за обиду.

— Весь дуван?! — ужаснулся казак, не смея, однако, ослушаться.

— Неси, неси! — поощрил его Разин.

Девка, узнав, что казак женат, заплакала и не хотела брать ничего, но ее отец рассудил по-иному. И оба, казак и отец, подобру поделив казацкий дуван, пили в шатре казака, обнявшись, как два старинных друга…

 

Заморская птаха

После победы над астаринским ханом Разин, осматривая добычу, заглянул мимоходом в шатер Менеды к молодой пленнице, брошенной в беде ханом. Омраченный утратой Черноярца, но радостный от удачи в морской битве, еще дышащий жаром победы, Степан отшвырнул от входа в шатер трупы двух евнухов, до последнего издыхания сохранивших собачью верность своей службе, и откинул тяжелый шелковый полог. На него пахнуло дурманящим сладким дыханием маленького женского рая — запахом мускуса и других ароматов. Тоненькая, закутанная в шелка персиянка жалобно пискнула и метнулась в дальний угол шатра. Своевольной рукой атаман сорвал с ее лица покрывало. Она закричала еще пронзительней в отчаянии и ужасе.

— Вот дурища! — с досадой воскликнул Степан. — Ну чего ты страшишься?! Казаки не воюют с бабами!.. Ты пой да пляши…

Он поднял валявшийся у нее на подушке бубен, встряхнул, звонко ударил по нем костяшками пальцев и сунул его ей, знаками приглашая показать, как она пляшет. Она отдернула руки от бубна, как от огня, и спряталась на разжиревшей груди старой мамки, тоже дрожавшей под своею чадрой.

— Тьфу, шальная! — в сердцах сказал атаман. Он резким рывком забросил в угол шатра бубен, махнул рукой и вышел.

От пленных персов казаки узнали, что невольница на струге Менеды, персиянка, — не наложница, а дочь астаринского хана.

Разин повеселел.

— Теперь уж отдаст Менеды полоняников наших! За дочкой небось приплывет и сам через море и казаков с собой привезет!..

Атаман указал своим ближним не чинить ханской дочери никаких обид и оставил в ее шатре все как было. Несколько раз он даже посылал ей маленькие подарки.

— Ишь набалованная какая! Видать, что утеха для батьки, — приговаривал Разин.

— Княжна! — сочувственно говорили о ней и казаки, которых занимало, что в их караване плывет невольница ханского рода. — Привыкла жить на подушках да сахары грызть… Дурак-то хан — потащил девчонку в битву!

Связанные с персиянкой надежды на выкуп пленных разинцев вызывали в казаках добрые чувства к маленькой полонянке.

— Ничего, ты слезы не проливай, — уговаривал ее сам атаман, заходя не раз к ней в шатер. — Вот батька твой в выкуп пришлет казаков, тогда и ты к матке домой поплывешь… Ну, чего моргаешь? — Степан усмехался, качал головой. — Тоже тварь… Будто птица!.. Вот так-то и наши к ним во полон попадают — ничего разуметь не могут да плачут небось…

— Постой, Стяпан, я ей скажу, — говорил Сергей. — Дочка, ты слушай, — обращался он к персиянке, — казак станет наш, Зейнабку пошлем в Кизилбаш… Вот как складно-то вышло!.. Ясырь-казак наш, — Сергей ударил себя в грудь. — Зейнаб, — он тыкал в ее грудь пальцем, — Зейнаб — в Кизилбаш! — при этом Сергей махал рукой за море, считая, что все объяснил понятно.

Чтобы хан Менеды не считал свою дочь погибшей и скорее привез в обмен на нее казаков, Степан, как только прибыл в Астрахань, призвал к ней находившихся в городе персидских купцов и наблюдал, как они оживленно говорили с маленькой плачущей пленницей. Купцы предложили ему тут же богатый денежный выкуп. Но Степан объяснил им, что хочет за ханскую дочь выручить только пленных соратников. Персы обещали тотчас же написать об этом за море, хану.

На другой день сам воевода — боярин Иван Семенович Прозоровский, выехав из городских ворот в сопровождении дворян, направился к казацкому каравану. В честь встречи боярина Разин отдал приказ ударить из пушек. Выстрелы грянули разом со всех стругов, когда боярин приблизился к берегу. Воеводский конь вздыбился и понес. Сопровождавшие боярина дворяне с трудом поймали его. Разин велел скинуть сходни со своего струга и сошел на берег, навстречу знатному гостю. Сняв шапку, он поклонился боярину.

— Не обессудь, воевода-боярин, что наполохали твоего жеребца. От радости и великой чести я расстарался пальнуть! — сказал атаман, и, как всегда, когда говорил он с «большими» людьми, сквозь его почтительность пробивались дерзкая насмешка и вызов.

Воевода и сам ни разу не мог почувствовать в нем простого казака, как хотел бы. Высокомерная насмешливость атамана заставляла боярина считаться с его независимостью и ощущать Разина против воли равным себе. Чтобы скрыть это чувство, Прозоровский, не сходя с коня, накинулся на Степана:

— Ты что же, сбесился, Стенька?! Да как ты в моем воеводстве смеешь девицу царских кровей во ясырках держать?! Ошалел ты, казак!..

— Криком-бранью, боярин, изба не рубится и дело не спорится, — спокойно ответил Степан. — Так со мной не поладишь!

— Да ведаешь ты, атаман, что мне государь за то скажет?! Девица величествам сродница — шаху родня она, знаешь?! — несколько поостыв, сказал воевода. — Жаловались персидцы, что ты от выкупа за нее отказался. Хочешь своих полоняников за нее выручать? Мы о них шаху отпишем, а княжну кизилбашскую ты, от греха, отпусти хоть ко мне. Станет жить в терему со дворянками… Не срами девицу! — настаивал воевода. — Народ говорит, что ты ее в полюбовницах держишь…

— Тьфу, сатана! — от души рассердился Разин. — Да она и не баба, а вроде как кошка в цветных шароварах.

— Ну, кто любит попадью, а кто — свиной хрящик, — усмехнулся воевода и спохватился, что шуткою сам позволяет Разину говорить с ним как с равным. — Кизилбашские купцы три тысячи денег собрали тебе в залог за княжну — выкуп немалый! — сурово добавил Прозоровский.

— На деньги я не корыстлив. Мне вся надежда — товарищей выручить за нее, — оборвал Степан. — Иди посмотри, как живет у меня ясырка.

Воевода взошел на струг, осмотрел шатер ханской дочери.

Привыкшая к казакам Зейнаб в последние дни стала менее дикой: она словно бы поняла, что Степан ей не хочет зла. Брала из его рук гостинцы, а после того, как он допустил к ней персидских купцов, она даже доверчиво улыбалась ему.

Но вид старика воеводы почему-то ее напугал, и когда он хотел ее потрепать по щеке, она дико взвизгнула и, оцарапав крашеным ногтем его руку, отскочила за спину Разина.

— Не бойсь, кызы, не бойсь, он тебя не обидит! — добродушно успокоил ее Степан, погладив по голове.

— И право, как кошка, — проворчал воевода.

— Устрашилась, что я тебе в жены продам! — засмеялся Разин.

Боярин досадливо бросил полог шатра… Он осматривал разинский струг, щупал меха, любовался коврами, взвешивал на руке золотые кубки.

— Богато живешь! — заметил он Разину.

— Все астаринского хана наследие, — небрежно ответил Степан.

Больше всего воеводе понравилась шуба черного соболя, крытая серебристым бобром. Он гладил ладонью мех, дул в него, любуясь, как из-под черной мочки пушится голубоватый подшерсток соболя…

— Видал ты теперь, князь-боярин, как блюдут у меня княжну. Небось моих казаков там в колодах, не на подушках держат… Так и хану вели написать: пришлет он моих казаков, то и дочку свою получит в добре, а не пришлет, то я бобкой себе ее сотворю, возьму в полюбовницы, а наскучит — казакам в забаву кину, — вдруг пригрозил атаман.

— Срамник ты и, право, разбойник! — не сдержав раздражения, вскричал воевода. — Государев указ тебе ведом: ясырь персиянский покинуть, а ханскую дочку в первых статьях. Да пока не отдашь, то и на Дон пути не будет ни тебе, ни твоим казакам.

После его отъезда среди казаков по каравану пошел слух о том, что воевода совсем отказался от пушек и требовал только отдать царевну, но она завизжала, вцепилась сама в атамана и отказалась идти к старику, — так полюбился ей Степан Тимофеевич.

А воеводу и пуще сосет тоска: молоденькой захотелось. «Не отдашь, говорит, ханской дочки, и Дона тебе не видать!» Атаман уж шубу соболью ему отдавал и ковры-то сулил и кубки, а воевода свое да свое: отдай, мол, царевну — да баста! На том и уехал! — рассказывали казаки друг другу.

 

Круги на воде

Отсвет вечерней зари отражался в темном течении Волги.

Знойный, душный день угасал, и, наконец, спала невыносимая жара.

Люди смогли теперь и дышать и думать. Атаманы лежали раздетые на песке недалекого от берега островка, обвеваемые прохладным ветром. После долгого скитания по чужим землям казаки чувствовали потребность оглядеться, разобраться во всем, что творится на русской земле, разведать, как смотрят на них царь и бояре, разгадать, что их ждет на родном Дону, послушать, что говорит о них простой народ, и, наконец, просто, лежа у берега Волги, отдохнуть от морской зыби…

Сергей Кривой и Еремеев, тешась, кидали камешки в воду и по-мальчишески считали «блины».

— Хорошо на Руси, Тимофеич, — сказал Наумов, глядя на последние блики заката. — Народ тебе — брат, хлеба вволю!..

— А первое дело — речь русская, — поддержал Разин, — слово слышишь — и слову душа твоя радуется, как песне…

— Какое слово, Степан Тимофеич! — хитро возразил красавец Еремеев. — Сказали мне нынче воеводское слово боярина Ивана Семеныча Прозоровского, после того как он побывал у тебя на струге: всех бы нас, дескать, он повесил. Кабы не стрельцов астраханских смятение…

— Кабы на хмель не мороз, он бы до неба дорос! — насмешливо перебил Разин. — Кому же он говорил эки речи?

— Дружку твоему, князь Семену.

— А тот? — с любопытством спросил Разин.

— Говорит: у меня, мол, едина забота, чтобы во всем исполнить царское повеление — и на Дон с пушками казаков не пустить. Для того он на Волгу выйдет с московскими стрельцами приказа Лопатина. А ежели мы «заворуем» да схотим уходить из города с пушками, тогда на себя пусть богу пеняем: он всех нас побьет… А боярин сказал, что того ждать недолго — с неделю-де мы постоим, а там терпенья не станет и силою на Дон полезем. Того он и хочет.

— А ты как прознал? — усмехнулся Степан.

— Завел себе ушки в домишке, — хитро ответил Митяй, который везде умел заводить свои «ушки».

— Ну, славно, — одобрил Степан. — Не выйдет, как воеводы задумали: сам старый черт проходную станет нам в руки совать, чтобы Астрахань поскорее покинули, а мы еще покобенимся перво, идти не схотим!..

— Да на том их беседа к концу не пришла, Степан Тимофеич, — продолжал Митяй. — Боярин сказал, что когда мы помешкаем тут на Волге, то на Дону все одно нам пропасть.

— Сторговались небось про наши головы с атаманом Корнеем, — догадался Сергей. — Пес Корней, должно, на Дон стрельцов призвал…

— Отсидел Корней в атаманах! — сказал, словно бы отрубил, Степан.

Наумов взглянул на Разина с любовью и верою в непреложность его утверждения. На его бородатом суровом лице отразился какой-то детский восторг.

— Силен станет Тихий Дон! — мечтательно сказал он. — Как прослышит Русь, что Степан Тимофеич сидит в войсковых атаманах, со всех сторон казаки потянутся на Дон к большому походу. И запорожски и яицки, с Волги и с Терека приберутся: мол, веди за большим зипуном!.. А как сотворится казацкая держава от Буга до Яика, то и Азов, и весь Крым заберем у проклятых нехристей, да тогда уж назад нас никто не заставит отдать!

— Проведай-ка, тезка, что за люди Василий Ус да Алешка Протакин, — вместо ответа Наумову сказал Разин. — Неладно честит их князь-воевода — мыслю, должны быть добрые атаманы.

— Догадлив ты, Тимофеич, — отозвался Сергей. — Пока намедни ты с воеводой пиры пировал, мы с астраханцами говорили. Поверишь ли — что на Руси творится! В каждом уезде свой атаман вольничает. Мужикам у Корнилы тесно стало. Они на Дон теперь не бегут, а уходят в ближний лесок — тут тебе и казачья станица! Острожков наставили, караулы правят, а по ночам на боярские вотчины набегают, поместья жгут да дворян режут…

— А Васька Ус? — в нетерпении перебил Степан.

— И Васька таков атаман. Мужиков у него будет с тысячу. Всю Тульщину и Тамбовщину разорил. Стрельцов на него послали, ан их с целую сотню к нему же ушло, да пушку еще с собой увели… И Алеша Протака таков. Прошлый год царское войско побило его; сказывают, сам словно чудом спасся, а ныне опять больше пятисот человек у него, и все конные: налетят, пограбят, пожгут да ускачут, быдто татары!

Митяй Еремеев ловко, как юноша, изогнувшись, пустил по воде плитку.

— Гляди, Степан Тимофеич! — громко воскликнул он.

— Чисто дите! — отозвался Разин, досадуя, что Митяй отвлекает его от дела.

— Да ты не серчай, ты глянь, сколь блинов! — крикнул настойчиво Еремеев.

— Ну, много…

— То-то, что много, а ни один до берега не доходит — потоком смывает. А вот теперь глянь…

Митяй поднял с берега огромную глыбу камня, взмахнул и швырнул далеко в течение. Высоко всплеснули брызги, и широко побежали круги. Докатившись до берега, небольшая волна лизнула сухой песок у самых ног атамана.

— К чему ж твоя басня, Митя? — не понял Степан.

Еремеев лукаво сощурился и провел ладонью по своей курчавой бороде.

— Те были Алешки Протаки да Васьки Усы, а то пришел сам Степан Тимофеич! Глянь, где круги-то плывут!

— Складная басня! — воскликнул Кривой.

Разин молча глядел на воду. Пересеченный шрамом, его лоб всегда создавал видимость гнева и суровости, и по лицу не понять было, как показалась ему басня…

— А ну, казаки, полно нежиться! Кто до стругов первый? — внезапно выкрикнул атаман и, вскочив с песка, бросился в воду.

Он далеко позади покинул своих есаулов, резкими взмахами рассекая волну.

— По нраву пришлась твоя басня, — заметил Сергей, отдуваясь и фыркая за спиной Еремеева.

— Чего ж он смолчал, коли по нраву?

— Всегда таков! Али не примечал? Похвальное слово любит, а показать не хочет: мне, мол, хвала не в почет; я, мол, от лести не веселюсь и сам себе цену знаю.

 

Коса на камень

Князь Семен Иванович Львов со стрелецким головою Лопатиным во главе московских стрельцов стояли заставой на Забузанском острове, чтобы разинцы не могли пройти из Астрахани по Волге без воеводского пропуска. Прозоровский со дня на день ждал, что вот-вот атаман придет к нему сам отдавать и ясырь и пушки. Но вместо того чтобы проявить покорность и выдать ясырь и пушки, атаман вдруг затеял по городу небывалый разгул, а воевода не мог ничего поделать, лишенный поддержки московских стрельцов, единственной силы, не поддающейся смуте…

По астраханский улицам теперь целыми днями бродили шумные толпы разинцев, астраханских стрельцов, посадских и волжского гулящего люда. Разинские казаки дерзко вмешивались во все, что творилось в городе, вступались за обиженных и подзадоривали слабых совместно отстаивать свою правду. Приказные ябеды и земские ярыжки уже не смели показываться на улицах, опасаясь мести народа…

Каждый день приходили в Приказную палату различные жалобщики на казацкое своевольство. Богатый купец Латошин плакался воеводе на то, что, поверив жалобе какого-то татарина, которого будто бы приказчик обмерил на холстах, казаки разгромили лучшую лавку Латошина, а сукна, кромсая саблями на куски, разбросали в толпу «на шарап»… Кабацкий целовальник просил воеводской защиты от разинцев, заставляющих его торговать днем и ночью, а он, не спав уже несколько ночей, от усталости не может считать государевой напойной казны…

Соборный протопоп жаловался, что какой-то разинский есаул сманил у него дочку и повенчался с ней, сделав его воровским тестем. Митрополит Иосиф прислал сказать, что воры пограбили все его учуги.

Казалось бы, воевода должен был распалиться гневом, но Прозоровский молчал… Весь город видел, как воевода с каждым днем все более утрачивает власть, а разинцы с каждым днем все наглеют и чувствуют себя хозяевами Астрахани, боярина же это словно и не беспокоит…

И вот воеводский брат князь Михайла бурей ворвался к боярину.

— Жив и здрав, брат Иван, и срам тебя не сгубил?! — с жаром воскликнул он. — Да что же ты сотворяешь над нашим родом такой позор, что внуки станут гореть от стыда!..

Воевода спокойно, даже чуть-чуть с насмешкой, взглянул на младшего брата.

— Петух петухом! — сказал он. — Прискочил, закудахтал… Ну что ты шумишь?

— Не от себя я пришел — все дворяне послали меня — не сдаваясь, горячо продолжал Михайла. — Ведаешь ты, что в Астрахани творится?! Ты сам посуди: слыхал ты, Ивана Прончищева как изобидело казачье?! Иван своего холопа на улице плетью за пьянство учил, а казаки наскочили — откуда взялись, — схватили его да с лодки ну в Волге купать! До тех пор купали, покуда он, во спасение живота, согласился молить о прощении своего холопа… С обиды он руки готов на себя наложить, а грех на тебе, воевода, будет!.. Не можешь ты город держать! — Михайла ходил по комнате в возбуждении.

— Не мотайся по горнице, сядь, — указал воевода.

— Не время нам ныне сидеть, брат Иван. Ты тут все сидишь, а ворье за хозяина стало, — перебил князь Михайла. — Утре ко мне начальник воротного караула прибег, весь в мыле, как мерин. Вечор у него казаки городские ключи отобрали, чтобы вольно гулять всю ночь, а самого его до утра не пускали ко мне; говорят, что он должен сидеть у ворот, блюсти город…

— Трещишь, как сорока! — досадливо остановил воевода. — Не хуже тебя я все знаю. Тебя государь не затем слал в товарищах воеводы…

— Не затем государь меня слал, — перебил молодой Прозоровский, — чтобы я с тобой вместе сюды вот, под стол, забрался от беды! — выкрикнул он, толкнув сильной ногой воеводский стол, так что вдруг прижал воеводу столом к стене…

— Вот дурак! — раздраженно сказал воевода. — Ты слушай…

— Стану слушать, когда ты мне скажешь, кто в городе набольший человек — воевода ли, аль воровской атаман?.. Вели нам, дворянам, схватить вора Стеньку. Не устрашимся мы черни. Управимся с ним…

— Сядь да слушай, не то — вон порог, уходи! — решительно заявил воевода.

Михайла не сел, но перестал «мотаться», остановился напротив.

— Саблей махать не хитро, да не всегда и разумно, — сказал боярин, понизив голос. — Шумят казаки — знать, вора печет и дольше ему держаться невмочь. Ныне вся и забота в том — кто из нас сердцем покрепче. Сколь он тут ни шуми, а долго не высидит. Пушки свои отдаст да домой уберется. Тогда мы своих смутьянов к рукам приберем — и стрельцов и посадских, — смечаем всех, кто с ним дружит… Он сам захотел бы ныне, чтобы мы с ним затеяли свару… Ты разумей, в чем тут хитрость! Уразумел?

— Кабы мне грыжу твою, да плешь на макушку, да седину — может, я тоже уразумел бы. А мне только тридцать! — отрезал Михайла и повернулся к выходу.

— Я, Миша, как воевода тебе указую, чтобы ты смуты на заводил! — строго вдогонку ему наказал боярин.

— Ты, брат, экое слово, про смуту, сыщи у себя для Стеньки, а стольнику царскому постыдись его молвить, — не обернувшись, ответил Михайла…

Марья — стрелецкая вдова — вдруг оробела. Раньше казалось ей так легко заманить атамана к себе. Встреча на площади с Разиным словно подменила стрельчиху. «Ну, встречусь еще раз, а что я ему скажу?!» — размышляла она. И палящий стыд заливал огнем ее щеки и уши. Ей представлялось, что она позовет его, а он посмеется над ней да пройдет себе мимо… «Сколь женок на свете — и всякой он мил. Вон ведь слава какая, богатство какое, сколь силы в нем! Что я ему? Краше всех не родилась! А все же меня признал!» И почему-то ей было радостно, что Разин узнал ее в такой огромной толпе. «Признал», — не раз повторяла она себе и усмехалась…

Марья сидела дома, не выходя никуда, страшась, что, как только выйдет на улицу, тотчас опять попадет ей навстречу Разин. Она и сама не смогла бы себе объяснить охватившей ее боязни… Но за вестями о нем никуда не надо было ходить: весь город жил его, атаманской, жизнью. В корчму повседневно входили и разинцы, и стрельцы, и посадский люд, — все говорили о нем, о его делах… И с какой-то ревнивой жадностью Марья прислушивалась ко всему, что в корчме говорили о Разине. Ей хотелось еще и еще раз услышать о нем, не пропуская ни слова…

Казаки рассказывали о его набегах на кизилбашские города, астраханские жители передавали рассказы о его широкой душе, справедливости, щедрости. Кто-то говорил, что сам воеводский товарищ, царский стольник князь Львов принимал его с честью в доме; те приносили вести о дорогих подарках, которые Разин поднес воеводе; те спрашивали казаков о пленной персидской царевне, с которой он тешится. И казаки выхваляли ее красоту, как хвалили все то, что было связано с их атаманом.

— Сказывают, с нею и дни и ночи проводит? — добивался любопытный посадский.

— Да что там — «царевна, царевна»! Мало ли разных у батьки дел без персидской княжны! — оборвал расспросы другой казак…

«Что же он, любит ее или тешится только?» — вдруг почему-то вся загорелась желаньем узнать стрельчиха. Она прильнула плотнее к своей щелке ухом, боясь дохнуть, чтобы не пропустить ни словечка. Но в корчме говорили уже о другом, о том, что работные люди с митрополичьих соляных варниц в ста человеках пришли к Степану проситься в казаки, что волжский ярыжный народ — гулящие люди тоже рядятся во казацкое платье и пристают к атаману, что Степан покупает коней у татар, и кожи и шорный товар оттого поднялися в цене…

«Что же он, любит ее или тешится только?!» — твердила себе стрельчиха. Она гнала от себя эту мысль, но возвращалась к ней поневоле снова и снова.

Воздух над Волгой был тяжел и зноен. Между шатров, застилая вечерний берег едким и мутным туманом, дымились бесчисленные костры разинцев. Надоедно гудели комары. От реки были видны выделяющиеся на фоне еще не померкшего неба угрюмые каменные башни и зубчатые стены города. Где-то в дальнем конце разинского стана, простершегося от пристани на целую версту, скрипела неугомонная волынка. Из городских стен и из слобод доносился многоголосый собачий лай.

Разин лежал у себя в шатре на берегу. Он широко раскинул по ковру свои большие, сильные руки. Бездеятельность томила его. Ступив на сушу, он уже считал себя почти на Дону. А вот и вторая неделя стояния в Астрахани подходила к концу; она казалась длинной, как целая вечность. Но ничто еще не указывало, что это стояние скоро окончится. Между тем казацкое терпение оказалось короче, чем ожидал Степан. Уже было несколько случаев, когда казаки пытались в одиночку и малыми кучками пробираться на Дон. Вот и сейчас от Степана только что увели такого беглеца, пойманного казаками в камышах у самого Болдина устья.

— А что же мы, невольники, что ли! — вызывающе сказал он. — Ты с княжной со своей потешаешься тут. А нам пропадать за что?! Казаку дорога единая — на Дон!

Вчера приезжали из города персидские купцы. Предлагали за дочку хана уже не три, а целых пять тысяч залога. Это был достаточный выкуп за пленных разинцев, и, разумеется, астаринский хан отдал бы за пять тысяч своих пленников, но Степан опасался, что воевода примет уступку ему пленников за выражение нетерпения и станет еще несговорчивей с пушками. А новые сведения, которые Разиным были получены с Дона, заставляли его крепче прежнего держаться за оружие: в Черкасске между домовитыми был явный сговор против Степана…

Полог шатра распахнулся. Без спроса вошел Наумов. Он сел на ковре рядом с Разиным, закурил свою неразлучную трубку. Разин молча взял ее у него из рук, затянулся дымком…

— Отдай, развяжись ты с ней… Ведь пять тысяч деньги какие! — сказал Наумов. — А то, слышь, казаки собрались весь ясырь повязать на одну веревку да гнать во Приказну палату, чтобы скорей отпустили, и твою княжну тоже вместе со всеми… А того допустить, Тимофеич, нельзя — то воли твоей атаманской поруха!..

— И точно — поруха. Когда допустишь, то я тебе, тезка, башку отсеку!.. — Разин отдал ему назад трубку. — Про пустое нам зря не болтать с тобой, тезка… С Забузана там вести какие? — спросил он.

Два дня уже астраханские стрельцы вели с казаками тайные переговоры о том, чтобы пропустить казаков без боя мимо засады, стоявшей на Забузанском острове под началом князя Семена Ивановича Львова. Они заверяли, что если Степан обещает взять стрельцов на Дон, к себе на службу, то дорога по Волге ему открыта. Степан не решался дать им прямой ответ. Две тысячи ратных людей привлекали его. Прийти с таким войском — значило взять разом силу над донским Понизовьем. Но Наумов не советовал доверяться стрелецким посланцам: не воеводская ли затея весь этот сговор? Не для того ли ведут они разговоры, чтобы заставить Разина выйти из города и напасть на него на Волге, вопреки царской грамоте? Стрелецкие ходоки хотели видеть Разина самого, чтобы дать ему уверение и услышать из собственных уст атамана о том, что в этом деле не будет измены со стороны казаков.

Наумов отговаривал Разина от этого дела. Но Степан Тимофеич не хотел просто так отмахнуться. Он хотел повидать стрельцов сам. Он всегда любил сам убедиться во всяком решении дела, не полагаясь даже на лучших своих есаулов.

— Ждут ответа все в той же корчме. Опять нынче быть обещали, — сказал Наумов. — Ан ты не ходи. Пошли меня, Тимофеич. Я, право, не хуже тебя разберу.

— Сам пойду все же, — упорно ответил Разин. — Две тысячи ратной силы не шутка!..

… Корчма Марьиной бабки с первого дня стала местом, куда заходили и разинцы и стрельцы. Тут-то и было затеяно это дело — переговоры об уходе двух тысяч московских стрельцов на Дон. Разинцы пообещали стрельцам, что в этот вечер придет для сговора сам атаман.

Уже смеркалось, когда трое разинцев, стуча сапогами, вошли в корчму, поздоровались с бабкой.

— Стрельцы-то не приходили, старуха?

— Не бывало, родимые, ныне стрельцов.

— Ты, бабка, скатерть стели почище, вина ставь покрепче. Нынче к тебе гость великий пожалует — сам атаман Степан Тимофеич…

— Господи сохрани! — испуганно перекрестилась старуха. — Уж больно он, бают, грозный!

— Вот те на! Старая дура! Другая бы радовалась тому. Грозный — на воевод. А тебе лишь богатой стать от него.

Старуха испугалась за Машу.

— Сиди, берегись тут. Аль, может, куда-нибудь лучше к соседке б сокрылась?.. Ить «сам» прилезет! — шепнула она стрельчихе.

— Тут буду, — твердо ответила Маша.

Наскоро, дрожащей рукой она, приткнув к огоньку лампады, зажгла две свечи, схватила с припечки зеркальце…

Глаза ее горели, темный румянец палил огнем смуглые щеки, черные брови и темный пушок над губой удвояли ее красоту.

«Будто не я!» — глядя в зеркало, удивлялась Марья.

Накинув летник, она распахнула окно. Лаяли по дворам сторожевые псы, где-то тонко и протяжно взвизгнула женщина, с Волги долетала стройная песня разинцев. Двое прохожих, бряцая оружием, прошли по избитой бревенчатой мостовой мимо двора.

«Он! — подумала Маша. — Может, не ведает, в кую избу?!» Она даже, сама не зная зачем, рванулась было через окно в темноту улицы.

Но прохожие словно растаяли в уличном мраке, исчезли. Может, вошли в соседний двор, к рыбаку Ефиму или к рыбному старосте Яше…

Вдалеке простучал в доску сторож…

Холодок струился в окно сквозь высокий куст барбариса, росшего в палисаднике возле избы. Ветерок, казалось, летевший с прохладных синеющих звезд, ласкал жаркие щеки стрельчихи. Улица опустела и погрузилась в сон.

В этот миг Маша забыла, зачем ожидает она атамана, убийцу мужа, и ждала его так, будто вся ее жизнь зависела от его прихода…

Тяжелая поступь послышалась от перекрестка. Человек шел уверенно, смело. Другой забегал, показывая дорогу, что-то торопливо вполголоса бормоча.

— Тут, батька, тише, мосток-то ветхий! — предостерег он совсем уже недалеко от корчмы.

«Он!» — догадалась Марья.

Раздался треск сломанных досок.

— Эх, сатана! — злобно воскликнул густой голос Разина.

И на этот возглас вдруг, как по знаку, ото всех соседних, припертых на ночь, ворот отделились тени и побежали к мостику.

Холод прошел по затылку стрелецкой вдовы.

Не помня себя, распахнула она шатучую дверцу в корчму из своей каморки.

— Измена! Убьют его! — закричала она не своим голосом.

Казаки вскочили, роняя скамейки.

— Кто? Где?!

— На улице… рядом… — пролепетала она без голоса.

Двое разинцев кинулись в дверь, третий выскочил прямо через окно на улицу, откуда уже доносились крики, как будто там шла настоящая битва.

— Батька, держишься?! — выкрикнул кто-то.

— Держу-усь! — откликнулся Разин.

Стрельчиха пристыла к окну, но ничего не могла увидеть. Судя по шуму, десятки каких-то людей сражались перед ее воротами. Кто-то прыгал через соседние заборы, кричали:

— Держи-и! Лови-и!.. Воеводского брата лови, не пускай!..

Проскакали мимо какие-то лошади…

— Признали тебя, князь Михайла! — крикнули всадникам вдогонку. — Не мы, так стрельцы тебе голову снимут!..

Толпа возбужденных казаков откуда-то набралась в корчму. Шумно потребовали вина.

Маша стояла как истукан перед тем же окошком, не в силах еще понять всего, что случилось…

— Спасибо, хозяйка, что атамана нам берегла! — сказал казак, который скакнул в окошко.

— Себя берегла, — огрызнулась Марья. — У моих бы ворот побили, с меня бы и спрос!

— Спасибо, хозяюшка, что себя берегла! — весело подхватил Разин, зажимая рукой левую кисть, из которой сочилась кровь. — Завяжи-ка мне рану… — Степан взглянул на нее и узнал. — Марья, ты?! — воскликнул он в каком-то смятении и, словно опомнившись, тихо добавил: — Ты раны-то перевязывать можешь?

— Бабка лучше сумеет, — сказала она и, будто в смертельном испуге, протиснулась в свою комнату…

Старуха, которая проспала всю стычку, уж хлопотала с тряпьем, перевязывая казаков…

Только теперь вдова поняла, что это князь Михайла с засадою был обращен в бегство… Повалившись ничком на постель, она не слыхала больше гула казацких голосов, который долго еще не прекращался в корчме, не слышала, как казаки пили, как одни из них выходили во двор, другие входили, чтобы выпить по чарке за здравие атамана и за его избавление…

«Что ж я творю?! Для чего мне его головы спасать?.. Да смерти ли ныне желаю ему? Пошто же болит мое сердце его раной?! Неужто же я простила ему все на свете и больше прощу? Ведь не стану его я травить. А вот схочет он, кликнет меня, как собаку, — и побегу за ним вслед… Покинет меня — и жизни не станет… Неужто же он колдовством такое со мной сотворил?!»

Стрельчиха не слышала, как, несмотря на уговоры Наумова, Степан выслал всех из избы и остался один…

— Марья! — услышала она рядом с собой его голос.

Маша в страхе вскочила. Разин стоял перед ней хмельной, сумрачный, тяжелый, как глыба.

— К тебе пришел… — сказал Степан тихо. — Со струга на русскую землю сошел, перво тебя ветрел… Потерял… Ходил я по городу, все тебя искал, — не нашел… Ан вот ныне снова ты мне на пути… Не уйдешь от меня теперь…

Марья при этих словах Степана бессильно закрыла глаза и, стоя спиной к окну, словно боясь упасть, оперлась ладонями о подоконник.

«Так, чай, и шлюхе своей твердит, что за ней плыл в персидское царство!» — подумала Маша, сама удивившись той ненависти, которая в ней вдруг вскипела против персидской княжны и дала ей силы.

— Полюби! — приблизившись к ней, шепнул атаман. Он взял ее за плечи и притянул к себе.

Стрельчиха резко откинулась от него назад. Она ощутила у себя на лице жар и запах вина от его дыхания, чувствовала его пронзительный взор. Марья слыхала, что взгляд Степана покоряет людей и смиряет врагов… «Не сдаться ему, не посмотреть в колдовские глаза, устоять перед ласкою и угрозой! Не явить ему ни боязни, ни радости!..» — твердила себе Маша.

— Слышишь, сердце отдам! — горячо сказал Разин, настойчиво привлекая ее к себе.

От его волнения словно искры пронзили все ее тело…

— Не волен отдать, атаман! — наперекор всему своему существу хрипло, с насмешкой сказала она. — Ты птицу персицку себе завел и сердце ей отдал свое на поклев… А я, атаман честной, — задыхаясь шепнула Марья, — я… и вишни с наклевом не кушаю — курам кидаю…

Она подняла ресницы, невольно взглянула ему в глаза и в зрачках Степана увидела не любовь, а знобящий холод…

— Марья! — будто с угрозою выдохнул он.

Злые сильные руки оттолкнули ее. Она повалилась к себе на постель…

Неловко задев тяжелый струганый стол, Степан опрокинул подсвечники. Мрак охватил избу. Маша зажмурилась в ожидании, с трепещущим сердцем, уже покорная и готовая сдаться ему. Прошло мгновение, другое… Хлопнула дверь избы. По крыльцу громыхнули тяжелые сапоги атамана. Собака кинулась на него и с жалобным визгом отпрянула прочь.

По мостовой в тихой улице долго еще, казалось целую вечность, отдавалась мерная поступь Разина.

 

Жертва Волги

«Корчемная женка станет еще мудровать надо мной! — сквозь хмель и злость думал Степан. — Дался я им? То воевода ломается, лезет: „Отдай ясырь, отдай персиянску княжну“… Вишь ты, „царских кровей девица“… То Наумов кричит: „Войско губишь!“ Теперь стрельчиха: вишь — „птицу персицку завел“! И впрямь заведу! Плевать мне, что царских кровей! Ясырка и есть ясырка — что хочу, то творю!..»

Раздраженный Степан миновал отпертые городские ворота, даже не заметив воротной стражи, которая заранее попряталась от него, предупрежденная казаками, что «батька гневен». Пройдя два-три дома по слободе, Степан задержался.

— А ну, отходи к чертям, кто тут лазит за мной, а то и башку посеку! — громко сказал он.

— Да как же тебя одного-то пустить, Тимофеич! Ведь ночь! — оправдываясь, отозвался из-за угла ближайшей избы Наумов.

— И-их, дура-ак! Нашел отколь провожать! — сказал Разин, неприятно задетый тем, что Наумов, а может быть, и другие казаки слышали весь его разговор со стрельчихой. — Спать ступай! Что ты бродишь за мною, как тень! Как же ты, тезка, князя Мишку, главного волка, поймать не сумел!

— Он на коне, а мы пеши, батька! — оправдывался Наумов. — Отколь взялся конь, не могу и вздумать!.. Следили робята весь вечер за улицей, а коня не видели…

— А словить бы нам воеводского брата в разбое, то воевода ласковым стал бы! — поддразнил Степан.

— А мы еще потолкуем с боярином, Тимофеич! Скажем так: коли уж в Астрахани разбойники на казаков нападают, а по Волге и пуще могут напасть, — заговорил Наумов вполголоса. — Мы, мол, тяжелые пушки покинем все тут, а фалконеток покинуть не можем… А я, Тимофеич, весть получил из Паншина и из Качалинска-города: там к нам новые казаки пристанут и пушки свои с собой повезут. Тогда нам на что тяжелые пушки отселе тащить — без них в пути легче… А фалконетки мы обещаем отдать воеводе у Царицына со стругами, как Волгу минуем…

— А вдруг да не схочет? — сказал Степан.

— А мы ему, батька, ясырь привезем в покорность, княжну твою под купецкий залог отдадим да пушки, какие тяжеле. Ну, что там еще?.. Неужто ты шубу ту пожалеешь, какой он тогда любовался?

— Жалел я добра за казацкую волю! — воскликнул Разин. — Боюсь, он ясырь возьмет, пушки возьмет, шубу на плечи взденет — да снова упрется: скажет, что пушки не все…

Наумов обрадовался: в первый раз Степан Тимофеич заговорил о выдаче ясыря воеводе как о возможной сделке.

— А ты, батька, не давай вперед! Скажи: на прощанье, мол, шубу тебе приготовил, а ты не пускаешь!.. Придется, мол, крестному шубу и беречь до Черкасска…

— Эх, была не была, попытаем! — воскликнул Степан. — Ну, ты ступай спи, — отослал он Наумова.

— Люблю тебя, батька! — воскликнул Наумов, пожал ему руку и скрылся в своем шатре, невдалеке от шатра атамана.

Тимошка Кошачьи Усы вскочил с кошмы, на которой сидя вздремнул.

— Поранен ты, батька?! — тревожно спросил он.

— Я и сам-то забыл, что поранен, — такая и рана! — отмахнулся Степан.

Он прилег на ковре. Но рана вдруг стала отдаваться острой болью, мешала спать… «Пойду поброжу по бережку», — сказал себе атаман. Он поднялся и пошел меж шатрами и между казаками, спящими под открытым небом у чадящих костров.

В воде отражались яркие звезды, какие бывают только в новолунье. При отсвете их чуть маячили в стороне от берега разинские струги. Степан заметил на воде у самого берега рыбацкий челнок, шагнул в него и оттолкнулся ногой. Он нащупал весло, сильно ударил им по воде. Тотчас же вынырнул подле него сторожевой челн. Свет фонаря осветил атамана с головы до ног и, словно бы виновато моргнув, скользнул на воду…

— Не ведали, батька, что ты, — смущенно сказал караульный казак с челна.

— А чего ты не ведал, крещена рать! Дура ты, да и все! — усмехнулся Степан, подумав, что всюду за ним следят…

В несколько сильных ударов весла он бросил челнок к головному стругу, вскочил на палубу и хозяйской рукой решительно распахнул шелковый полог шатра персиянки. Ханская дочка безмятежно спала на своей постели, слышалось ее ровное дыхание и тяжкое подхрапывание мамки. Из шатра пахнуло теплом и сладкими духами…

— Зейнаб! — шепотом окликнул Степан. Ему нестерпимо вдруг захотелось ей рассказать, что поутру он отвезет ее к воеводе, а потом она поплывет через море к отцу… Как станет ей объяснять, он еще не знал, но был уверен, что она его тотчас поймет и обрадуется… «Вот будет рада так рада!» — подумал он.

Шепот его разбудил персиянку. Она молча в испуге вскочила и стояла теперь перед ним, светлея неясным пятном. Степан взял ее маленькую горячую, дрожащую руку.

«Трепышется, будто птаха», — подумал Степан и вдруг неожиданно для самого себя притянул ее ближе с тем самым внезапно нахлынувшим жаром, с каким час назад схватил в корчме Машу… Она была ему ниже чем по плечо. Он нагнулся, чтобы взглянуть ей в лицо… В висках у него зашумело, будто от хмеля, но персиянка рванулась, скользнула мимо него из шатра, и Степан только ловким и быстрым, откуда-то взявшимся юным прыжком успел настигнуть ее над самой водой…

В его руках, крепко сжавших ее, Зейнаб кусалась, рвала бороду и ногтями впивалась в лицо, уклоняясь от поцелуев…

С девушкой на руках, не помня себя, Разин шагнул к шатру, как вдруг под ноги его с диким воплем метнулась старая жирная мамка и ухватилась за сапоги…

— Брысь, чертовка поганая, баба-яга! — зыкнул Степан на старуху, пинком отшвырнув ее прочь…

И от злости ли, или от крика старухи внезапно он отрезвел, бережно поставил девчонку на палубу струга и усмехнулся…

— Иди спи, — сказал он, легонько подтолкнув ее внутрь шатра.

Степан шагнул за борт и спрыгнул в челнок, черневший возле струга на воде, которая начала уже отливать свинцовым предутренним блеском…

Атаман указал поутру снять с пленных колодки и цепи, связать им руки веревками и рассадить по челнам, чтобы везти к воеводе. Казаки, почуяв, что это начало похода на Дон, весело усаживали ясырь в челны, пели песни…

С атаманского струга сошел сам Степан Тимофеевич в свою ладью, принял с борта маленькую персиянку и усадил ее рядом с собой на корме. За ней неуклюже, ежась от страха, с двумя узлами добра сползла ее верная мамка, уселась на дно челна, держась за свои узлы. Степан махнул шапкой. Гребцы дружно взялись за весла, и длинная вереница их рванулась по Волге к пристани, где пристали впервые, когда пришли в Астрахань…

Астраханцы, заметив веселое оживление среди казаков, садились в челны и направлялись к казацкому каравану. Многие кричали здравицы атаману, иные перекликались со своими знакомцами-казаками.

Челны беспорядочно плыли, толпясь, сталкиваясь бортами, цепляясь веслами. Было пьяно и шумно. Из одних челнов в другие передавали чарки и кружки с вином, со смехом и криками кидали друг другу закуски… Несколько десятков рыбацких лодчонок плыло рядом с разинскими челнами, вмешиваясь в их ряды. Астраханские ярыжки вместе с казаками пили вино, угощали разинцев печеной рыбой, иные просто по-рыбацки закусывали мелкой живой, еще трепещущей рыбешкой, для вкуса присыпав ее толченой солью. Над водой ревели волынки, пели рожки, звенели свирелки…

Разин плыл впереди. Рядом с ним в ладье на подстеленной ханской шубе сидела пленница. Хотя сам атаман уже много раз видел ее лица, она закутала голову белой фатой перед тем, как спуститься со струга в ладью. Ей уже объяснили, что ее отправят к отцу, и она доверчиво и благодарно подчинялась всем приказаниям Разина, словно забыв или поняв все то, что случилось ночью. Разин обнял ее одною рукой. Ему было приятно чувствовать рядом с собой это маленькое покорное и доверчивое существо…

— Атаман венчаться поплыл! — крикнули на берегу.

— Любовь да совет! — подхватил еще кто-то, считая, что под фатою сидит невеста.

Казаки, везшие в челнах персов, поили их вином из своих рук, дружелюбно прощаясь с ними, хлопали по лопаткам ладонями.

— В Кизилбаш гуляшь! — поясняли им.

Смуглолицые пленники, улыбаясь, скалили белые зубы.

На пяти больших челнах везли, в уступку воеводе, пять пушек. Эти челны глубоко, по самые края, сидели в воде. Разин сумрачно поглядывал на них, еще опасаясь, что воевода не согласится дать пропуск без остальных пушек.

Астраханские стрельцы и посадские толпились по берегу, кричали здравицы и махали шапками. Казаки в честь прощания с городом подвезли и скатили на берег несколько бочек вина. Хмель начал ходить и по берегу песней и пляской…

— Раздайсь! Пропусти к атаману! Раздайсь! — послышались крики, и легкий челнок, обгоняя другие, поравнялся с ладьей Разина.

— Дрон! Гляди, гляди! Дрон Чупрыгин!

— Здорово, Дрон! С того света? — закричали вокруг в челнах.

— Чупры-ыгин! Твое здоровье! — крикнул какой-то казак, осушая ковш, полный вина.

— Дрон! Дро-он! — шумели вокруг…

Наумов ловко перескочил на палубку атаманской ладьи, помог перебраться истощенному человеку в лохмотьях. Разин глянул, узнал. Пораженный, он рывком вскочил со скамьи, так что челн закачался.

— Дрон! Здорово, мой есаул! Знай донских казаков! И в огне не сгорают! — радостно выкрикивал Разин, тиская старого друга в крепких объятиях. — Что, брат, не казацкое дело выкупа ждать? Сами выбегли из неволи?! А мы вот ясырь везем за вас в выкуп! — указал Степан на связанных персов в челнах, — Все ушли из полона? — оживленно спросил он.

Но Чупрыгин не улыбнулся в ответ атаману. Молча и крепко он обнялся с Разиным и в ответ ему мрачно развел руками.

— Вот я тут, Степан Тимофеич. Более никого… не осталось… в живых… — ответил Дрон тихо.

— Как так? — Омраченный Разин сел на скамью. — Как так, Дрон?.. — с какой-то растерянностью, словно не понимая того, что сказал есаул, спросил атаман.

— Хан Менеды воротился с моря свиреп, — начал Дрон. — Сторожа-персиянцы сказали нам, что дочь его ты полонил. Мы духом воспряли. Мыслим: в выкуп пошлет нас за дочку… Ан ночью они ворвались в подземелье, где нас держали, и начали всех крушить — саблями сечь, кинжалами резать, которых живыми на двор потащили. Слышу — брань, крики, стоны… аж сердце зашлось…

— А ты где был в та пору! — тихо спросил Степан.

— Я, Тимофеич, батька, колоду схитрился снять, подкоп рыл, в дыре сидел. Стены толсты — сажени, должно, так на две. Залез я в нору и копал. Слышу стон, крик. Ну, мыслю, сейчас до меня доберутся… Ан они трупом казацким подкоп закидали да столь озверели, что им и считать казаков невдомек. Так меня и покинули в подземелье… Долго — не знаю сколь: может, еще дня три — я без пищи и без воды своими когтями да камушком маленьким землю рыл. Трупом стало смердеть, духота! Я все рою. Когти в крови. Упаду головой, полежу на земле да дальше копать. А вырылся ночью. Гляжу — ханский двор… Да лучше мне было не видеть того, что судьба привела: все кровью позалито, людьми позавалено. На куски порублены многие, с кого кожа слуплена, кто на колу скончался — голова-то висит, а сам на железную спицу вздет, сидит, не упал… Не увидишь — не вздумаешь, право!.. Ограда невысока, и мертво, как в пустыне, только вороны крачут… Собрал я силы, через ограду перевалился в траву, пополз… в лохмотья весь изодрался… Между грядами упал в огороде, а там дыни, батька, карпусы… Я так меж грядами и пролежал целый день — спал да дыни сосал. Ночью силы прибавилось, и опять пополз между гряд на морской шум. Челны лежат… Полночи я челн тащил с песку в море. Парусок на рассвете поставил. Ветер дул с берега. Уноси, мол, дружок! Куды понесешь, там и ладно!.. Три дыньки с собой с огорода унес, то мне было и пищи… Знать, бог пособлял — принесло к тебе… Как в Волгу вошел — не помню и сам не знаю. Рыбаки-астраханцы поймали челн, отходили меня, приветили, накормили…

Весла замерли в руках казаков, слушавших Дрона на атаманской ладье, и течение относило ее. Не смея обгонять атамана, казаки на прочих челнах осушили весла, чуть приотстали, но крики и песни не умолкали по берегу и на реке.

Степан сидел, опустив голову, держа в руке шапку. Упрямый большой лоб его, с двумя шишками по бокам, потемнел и покрылся каплями пота; брови сдвинулись близко. Он мрачно молчал, и никто на ладье не решался вымолвить слова…

Разин встал. Лицо его сделалось черным от бешенства.

— В воду! В воду! Топи всех к чертя-ам! — не крикнул, а прямо-таки взревел атаман. И весь шум над Волгой мгновенно затих. — Атаманы! Топи персиянский ясырь, к черту, в Волге! Топи-и, не жалей! — продолжал выкрикивать Разин, охваченный яростью.

Но никто не двинулся на челнах. Внезапная перемена решения Разина была казакам непонятна…

— Ты вперед, атаман, свою кралю топи, а уж мы не отстанем! — в общем молчанье задорно выкрикнул из широкой ладьи немолодой казак, брат Черноярца.

Дружный казацкий хохот раздался с челнов, окружавших ладью атамана.

— Ай да Гурка! Что брякнул, то брякнул! Всегда так отмочит! — раздались одобрительные восклицания.

— А ну, батька, батька! Кажи, как топить! — загудели веселые голоса.

Степан удивленно окинул всех взглядом, перевел глаза на Зейнаб, словно не понимая, чего от него потребовали казаки, и встретился взором с Дроном, который тоже смотрел на него, как показалось Степану, с вызовом и ожиданием… Разин скрипнул зубами, налитые кровью глаза его помутнели. Он нагнулся, схватил персинянку и поднял над головой…

— Примай, Волга-мать…

Пронзительный визг Зейнаб оборвался в волжской волне. Вода всплеснула вокруг голубой парчи и сомкнулась над ней… И в тот же миг раздирающий вопль вырвался из груди царевниной мамки. Хохот, поднятый выкриком Гурки, словно запнувшись, оборвался. Сам веселый и дерзкий Гурка в страхе прятался за спины казаков… По волне, слегка вздутая ветром, как пена, билась о борт атаманской ладьи фата ханской дочери…

— Ждете? Ждете чего еще, чертово семя?! Топи! Всех топи! — заорал в неистовстве Разин и в наступившей тиши с лязгом выдернул саблю, будто готовый ринуться по челнам, чтобы искрошить на куски своих казаков…

— Менедышка-хан полоняников наших замучил, братцы! — крикнул Наумов. — На колья садили их, шкуры с живых снимали!..

И в ответ на страшную весть в разных местах с челнов стали падать в Волгу тела связанных пленников.

Поднялся вопль, возня, раздавались крики персов, падавших на колени перед казаками и умолявших их пощадить… Но разгул беспощадной свирепости охватил уже всех разинцев… В этой возне опрокинулся чей-то челн. Оказавшихся в воде казаков дружно спасали, тащили в другие челны…

Разин, словно без сил, опустился назад на скамью. Наумов поднял со дна ладьи, заботливо отряхнул ладонью и молча подал Степану оброненную шапку. Атаман надел ее. Сдвинув на самые брови, сидел, опустив глаза…

Наумов налил вина, протянул Разину полную кружку. Степан оттолкнул его руку.

— Пей сам, сатана!..

— И выпью, — твердо сказал Наумов. — За добрую память товарищей наших, за путь хороший к донским станицам, за казацкую дружбу, за волю и за твое здоровье, Степан Тимофеич!

Он поднял кружку и выпил.

— Правь назад ко стругам! — приказал Разин.

 

Казаки гуляют

Услышав о потоплении персидского ясыря, все купцы-персияне позаперли лавки, а сами попрятались. Закрывали лавки и многие из русских купцов. Торговали только царские кабаки. Улицы и площади города, как в большой праздник, были полны хмельной толпой. Разин платил в кабаках за всех астраханцев. Казаки с каждым часом чувствовали себя все больше хозяевами Астрахани.

В большой кабак, возле площади, где чинились торговые казни, таща за ручонки двоих ребятишек, вбежала растрепанная заплаканная женщина. Оглядев толпу хмельных казаков, она бросилась к русобородому кудрявому разинцу, которого признала за старшего.

— Осударь атаман! Пожалей ребятишек! Голодуем, бог видит!..

Еремеев сгреб со стола едва початый каравай хлеба и щедрый кус сала.

— А ну, подставляй подол! — с добродушным весельем воскликнул он.

— Кормилец, родимый, прошу не об том! Мужа вызволь из казни. Палач батожьем его мучит за доимки. А где нам их взять?! Сами без хлеба!..

— Где муж?! — готовно спросил какой-то казак.

— На площади, братцы. Вот тут, у столба, его бьют…

— Пошли, что ль, робята? — мигнул Еремеев.

Казаки дружно поднялись от стола. Кабатчик кинулся к ним.

— Постой, атаманы! А кто же заплатит?!

Еремеев молча его оттолкнул с дороги, и все казаки потянулись из кабака на улицу…

Казаки перешли торговую площадь. Возле столба стояла гурьба зевак. Палач бил батогами правежного недоимщика.

— Стой, палач! — грозно выкрикнул Еремеев.

— За постой деньги платят, — огрызнулся тот.

— Стой, сказали! — воскликнул второй казак, ухватив палача за ворот.

— Поди-ка ты прочь, пьяна харя! — огрызнулся палач, отшвырнув казака сильным, ловким ударом в зубы.

Другие казаки вмиг скрутили за спину обе руки палача.

— Батожья ему, — спокойно сказал Митяй Еремеев.

— Вяжи ко столбу его, братцы! Пусть сам все муки спытает! — выкрикнул кто-то в толпе.

Приказный подьячий, стоявший за пристава у правежа, кинулся наутек.

— Стой, стой, собачий корм, и ты свою долю у нас заслужил! — проворчал здоровенный посадский детина, поймав его, как мальчишку, в охапку.

Воеводский сыщик, случившийся тут, ударил в тулумбас, призывая на помощь. Его тоже схватили…

Дюжая, рослая баба, в слезах, обнимая, уводила с площади побитого палачом мужика.

— Эй, кума, погоди. Ты куды ж волочешь-то чужого мужа? — окликнул один из разинцев. Пошарив глазами в толпе, он увидел растерянную женщину, прибежавшую с плачем в кабак. — Ты чего же зеваешь! Гляди, уведет твоего мужика! — воскликнул он, подтолкнув ее к битому.

— Да муж-то не мой!.. Где же мой-то?.. Куды ж мой девался? — жалобно бормотала она.

— Знать, ранее бит. Вот гляди — на рогожке, — сказал казак, указав на другого, лежавшего мужика. — Забирай да веди…

— Да тоже не мой!..

— Не твой да не твой!.. Разборчива дюже!.. Бери да веди, коли хозяйка ему не нашлась! Вишь, сам-то не может, забили…

Молодой казак от души хлестал палача батожьем.

— У-у, комарик плюгащий, и жахнуть добром-то не в силах! Ручонки жидки! За палаческо дело схватился, кутенок слепой! — в бессильной злобе бранился палач.

— Пусти-ка, Петрунь, может, я ему пуще по нраву, — вызвался ражий казак, выбирая из кучи батог.

У другого столба, рядом, тонко визжал приказный подьячий, червяком извиваясь под гибкой лозой. Связанный воеводский сыщик скулил и просил прощения у казаков.

Подошедшая гурьба астраханских стрельцов зубоскалила, стоя в сторонке, не смея вмешаться.

— Добралась и пчелка до меду, не все-то людям! — с издевкой заметил один из стрельцов.

— Терпи, палач, воеводой станешь! — поддержал второй.

— Погодите, стрельцы, доберусь. Вот казаки на Дон сойдут, я над вами тогда натешусь! — прохрипел палач.

Из кабака притащили вина на площадь.

Битых недоимщиков отпаивали вином. Уже и стрельцы смешались с толпой казаков. Кто-то дал для потехи стакан вина привязанному к столбу палачу.

— Заткнись на одну духовинку, не лайся, — сказали ему.

— Закуска, товарищи, братцы! — крикнул ярыжный, снимая с плеча тяжелый бочонок.

Все знали здесь эти бочонки по виду — бочонки с заветной боярской снедью, которой самим рыбакам не приходилось касаться: с душистой и нежной зернистой икрой.

— На бую целу бусу монашью разбили! У кого каблуки с подковой, наддай-ка по донцу — во славу господню закусим.

Стрелец долбанул каблуком, выбивая дощечки.

Народ суетливо искал под платьем, за опоясками, за голенищами ложек. Теснились к бочонку. Палач у столба, с бородой, обмазанной драгоценной закуской, кричал разгулявшейся толпе:

— Смаку не чуете, деревенщина, дьяволы! Как кашу, собачье отродье! Как кашу! Да кто ж ее так-то… Вас за одну икру по три дня на торгу бить, несмыслены души, бродяги!..

Сам Разин в тот день с десятком людей гулял по городу в чинном спокойствии. Он проходил по торгам, расспрашивал купцов, как торгуют; заходя в кабаки, платил за всех пьющих; где слышал шум, подходил, наблюдал, ни во что не вмешиваясь, со злой усмешкой шел дальше…

Он видел, как Федор Каторжный с казаками сбивали замки с тюрьмы, наблюдал, как Сергей Кривой снимал с астраханских стен какую-то пушку, как Еремеев чинил расправу над палачом, как Наумов, споив допьяна монахов, купил у них целую бусу митрополичьей зернистой икры, приготовленной в дар патриарху…

Стрелецкий пятидесятник, нагоняя его на коне, окликнул:

— Эй, атаман!

Разин не оглянулся. Он слышал, как за спиной клацнули вырванные из ножен казацкие сабли.

— С кем говоришь, боярский холоп! — загудели казаки.

— Шапку долой, невежа! Слезай с коня! — крикнул Тимошка.

Атаман не повел и ухом, словно его ничто не касалось. Он по-прежнему шел спокойно вперед.

— Здоров будь, честной атаман! Здрав будь, Степан Тимофеич! — воскликнул пятидесятник, пешком забежав наперед и низко ему поклонившись.

— Здоров, воевода, здоров! Как жена, детишки? — с усмешкой отозвался Степан.

— Осударь, атаман великий! Боярин и воевода Иван Семенович князь Прозоровский велел тебя кликать в Приказну палату, — сказал пятидесятник.

— Скажи, мол, поклон прислал, да сейчас недосуг. Попоздней улучу для беседы часок и зайду на возвратной дороге…

Боярин Иван Семенович, раздраженный и злой, сидел один в Приказной палате, час от часу больше тревожась. К нему прибегали купцы и, дрожа от страха, просили к лавкам приставить караул из стрельцов. Вымазанный сажей подьячий рассказывал, как забили досками его двери и как грозились сжечь его дом за то, что он на торгу «с усердием» собирал рыночный сбор за места. Тюремный целовальник ворвался с вестью, что казаки разгромили тюрьму. Стрелецкий пятидесятник примчался с «поклоном» Разина и с обещанием атамана быть на возвратном пути…

Воеводу мутило от этих вестей, как с похмелья ломило голову. Несколько дней назад он твердо решил, что, несмотря ни на какие бесчинства разинцев, он возьмет их измором и все равно победит. Он понимал, что Степану важнее всего поскорее прийти на Дон, что Астрахани нужно только набраться терпения — и неудобные непрошеные «гости», отдав и ясырь и пушки, сами покинут город…

Но когда Разиным был потоплен на Волге весь персидский ясырь, казаки распоясались до предела. В городе начинала расти смута среди стрельцов, и нечем было их утихомирить. Вот-вот стрясется хуже того, что было в Яицком Гурьеве-городке. Прозоровский думал, не послать ли гонца на Забузанский остров ко Львову с Лопатиным, чтобы приказать им немедля вести в Астрахань московских стрельцов. Но вместе с тем он опасался снять с Волги заставу и открыть казакам путь на Дон…

И вот в час тяжелых и нерешительных размышлений боярина на площади перед Приказной палатой послышалось конское ржанье, крики. Прозоровский взглянул из окна и замер от радости: пред крыльцом разинские казаки ставили привезенные пушки…

Прозоровский уже слышал с улицы голос Разина, который распоряжался толпой своих казаков…

У боярина от волнения занялся дух. В эти последние дни он состарился на несколько лет, но все-таки победил!.. Если даже Разин схитрил и привез теперь не все пушки, Прозоровский был готов на это смотреть сквозь пальцы, только бы развязаться скорее с нашествием буйных гостей, выпроводить их за пределы своего воеводства. А там пусть с ними разделывается кто как хочет — на Дону или черт знает где!.. Пусть Боярская дума сама поразмыслит, что сделать, чтобы больше вперед никогда не могли выходить с казацкого Дона такие ватаги… Не удельная Русь — держава, а сколь еще в ней своевольства!..

— Здравствуй, боярин и воевода Иван Семеныч! Как милует бог? — воскликнул Степан в дверях воеводской горницы.

— Чем разбойничать в городе, так-то давно бы! — не отвечая Разину на привет, сурово отозвался боярин. Он не хотел показать, как рад окончанию этого дела. — Да ты мне, смотри, без обмана! Сколь пушек? — строго спросил Прозоровский.

— Да, воевода-боярин, ведь пушки-то не мои, а твои! — отозвался Разин. — Пушкари астраханские с пьяных глаз их ребятам моим проиграли в кости… Гляжу, их мои сорванцы на струга волокут. Как сбесились ведь, право! А куды мне такое добро?! И ты осерчаешь на нас, и государь-то на нас с тобой прогневится. Я ведь повинную государю принес — хочу со всем миром ладить! Возьми-ка ты пушки…

Воевода без сил опустился в кресло и не мог сказать слова от охватившей его беспредельной тоски…

— А я из покорности у тебя не выйду, боярин Иван Семеныч. Из города никуда не сойду. Мне лучше всего будет в Астрахани прощения государева дожидаться… Недалече тут у вдовы протопопа домок сторговал: соседями станем с тобою, боярин. Нам в мире жить, — насмешливо продолжал Степан. — Казаки-то тоже теперь уходить не хотят: жениться собрались — все дочек дворянских себе подбирают в невесты.

Прозоровский почти не слышал того, что говорил Степан. Жилы на лбу и на шее его налились досиня, дыхание сперло, в глазах потемнело и в ушах раздавалось тяжкое уханье. Он силился ртом схватить воздух и не мог: горло и грудь защемило неодолимою судорогой.

— Да шубу тебе я привез, боярин, какая тебе полюбилась, — будто не замечая того, что творится с воеводой, продолжал насмешливо и спокойно Степан. — Носи на здоровье, — с поклоном добавил он. — Подайте, робяточки, шубу, — повернулся он к казакам. — Дозволь, воевода, я сам на боярские плечи накину ее от сердца…

Держа широко нараспашку невиданного богатства бобровую с соболем шубу, Степан шагнул к воеводе…

— Слышь ты, вор… Чтобы ноги твоей в городе не было тотчас!.. — с пересохшим до боли горлом хрипло сказал боярин.

Желая скрыть свое торжество, Степан опустил глаза.

— Я тебе, воевода боярин, во всем послушен. Укажешь — уйду, — согласно поклонился он воеводе. — Только ты, князь-боярин, пиши проходную на Дон и пристава нам приставь, кто бы в Царицыне принял от нас струги да все прочие пушки… А то, не дай бог, еще нам не поверят, что ты указал уходить, и помехи чинить нам станут… Зови-ка подьячих, вели проходную писать.

… И когда, уже спрятав в шапку готовую проходную грамоту, Степан уходил из Приказной палаты, он заключил:

— Там, кроме твоих, воевода боярин, еще я три пушки моих тебе отдал. В походе они тяжелы, а тебе на стенах-то сгодятся. Мало ли кто с рубежа набежит!.. Ну, бывай поздорову!..

 

К донским станицам

Разинский караван на рассвете покинул астраханскую пристань. Резвый ветер с моря надул паруса, и когда солнце взошло, а городские стены остались за кормою последнего струга, громкая песня разлилась над простором Волги. Казаки радовались тому, что уходят еще из одной ловушки, и теперь им казалось, что больше ничто не лежит между ними и мирной, спокойной жизнью…

Они не так далеко отошли от города, когда позади заметили на берегу с сотню всадников, мчавшихся им вдогонку.

— Аль воевода соскучился там без нас, молит в Астрахань воротиться?! — шутили казаки, глядя на скачущих всадников.

— Воеводиха подорожничков нам напекла! — смеясь, возражали другие.

Всадники, громко крича, замахали разинцам.

— Батько, пошто же ты так-то ушел, не простился с нами?! — закричали с берега, и только тут казаки признали своих астраханских знакомцев и во главе их стрелецкого коновала Акимку Застрехина, который не раз в эти дни побывал в гостях в шатре атамана.

— Али мы, астраханцы, тебе не потрафили в чем?!

— Али худо тебя принимали?! — кричали с берега.

— Не век, братцы, с вами жить. Дон дожидает нас. Астрахань город-то ведь не казацкий! — ответил Разин.

— Велишь — и казацким станет. Растревожил ты наши сердца. Вели только, батька!

— Вот дома управимся, то поворотимся и потолкуем! — подхватил и Наумов.

— Батька, давай и теперь потолкуем! Мы тут вина захватили толику. Стукнемся чарками на дорогу! — выкрикивали с берега.

— Может, пристанем? — осторожно спросил Степана Наумов.

Разин махнул рукою вперед.

— Воротимся-а! Берегите винцо для встречи-и! — крикнул Тимошка.

Низовой ветерок взвился резвее, вздул паруса, как зобы больших птиц.

— А когда, когда вы воротитесь, батька?!

— Как поворотимся, так и будем! У нас дома тесто затеяно, вот только поспеем пирог спекчи! — отвечали казаки.

— Батька тогда меня к вам пришлет! — закричал Тимошка.

Конные проводили их до высокого пригорка; стоя на холме, еще долго что-то кричали, махали шапками, но слов уже было не разобрать…

За атаманским стругом шел астраханский стружок с полусотней стрельцов, на котором сидел воеводский пристав, иноземец капитан Видерос с тараканьими усиками.

Не доходя Забузанского острова, где стояла застава московских стрельцов, Видерос, заметив среди казаков, приготовления к бою, соскочил в легкий челн и помчался, как было велено воеводой, ко князю Семену с указом о пропуске разинского каравана. Разин велел пока спустить паруса, ожидая, когда навстречу прибудет стольник, указал зарядить все пушки и пищали и пушкарям стоять наготове с горящими фитилями, на случай измены. Не прошло и часа, как князь Семен, получив от пристава воеводскую проходную, сам явился в челне с Видеросом, взошел на разинский струг и, в знак мирных намерений, оставался на нем, пока караван миновал стрелецкую заставу, стоявшую в устье Забузана.

Из хвастовства Наумову захотелось пальнуть на прощание из пушек, но Разин не разрешил, чтобы сберечь порох.

Довольный тем, что кончилось ожидание битвы и с плеч свалилась забота, князь Семен, забыв обиду, нанесенную Степаном, когда он ушел из-за воеводского стола к черни на площадь, приветливо повитался с Разиным за руку.

— Ну, колдун ты, колдун, коли князя Ивана Семеныча околдовал! Не ждал я, правду сказать, что вы с боярином подобру поладите… Все подводные камни теперь на твоем пути миновались. Не поладил бы ты с боярином, тут бы по Волге тебе не пройти!

— Прошел бы я, князь, — уверенно сказал Разин. — Ведомы были мне все твои тайности: цепи вы под водой протянули, я ведал. В камышах у вас четыре «единорога» стояли, я ведал, а вместо пороха, как возвернешься назад, посмотри, что в бочонках возле «единорогов»! Что по левой протоке, в песках, засада стрелецкая, тоже ведал. Как мимо шел, то по всем стругам у меня вместо весел в уключинах были мушкеты вздеты, тех стрельцов побивать, а конное войско мое, вон видишь, только сейчас догоняет, а бой начался бы — оно бы вам грянулось в тыл, — вишь отколь, из степей подходят!..

Львов посмотрел на подходящую из степей конницу Разина, покачал головой, удивляясь разинской хитрости.

— Колдун, говоришь?! — подмигнул Степан. — С боярами без «колдовства» жив не будешь. Тем и живу, князь Семен Иваныч.

— А как же он с пушками отпустил тебя? — удивился князь.

— А как мне без пушек! Кабы я шел без пушек, то ты на меня напал бы. Я так и сказал воеводе, что рати стрелецкой страшусь да тебя, князь Семен. Как на берег выйду в Царицыне, так и пушки отдам. На стругах хорошо, а в челнах их куды тащить!..

— Ну, иди. Счастливо добраться да мирно жить! Смотри, в другой раз не будет тебе прощения! Не греши царю!.. — заключил князь Семен.

Но Степан не сумел идти, «не греша». У Черного Яра они нагнали два струга, на которых везли закованных в колодки стрельцов из Яицкого городка. Стрельцы хотели уйти на челнах в море к Разину — их поймали. Смелые люди были нужны Степану, а этих людей, как ему казалось, он должен по совести выручить. Он решительно взошел с казаками на струг и потребовал сотника, сопровождавшего ссыльных.

— Сбивай-ка колодки со всех. Они со мной на Дон пойдут, — заявил Степан.

Сотник взмолился, чтобы Степан не трогал колодников, за которых он будет держать ответ перед самим воеводой.

— Воевода, крещена рать, лучше, чем ты, меня знает; не стал бы кобениться так-то: у меня и дворяне на дне раков ловят! — прикрикнул Разин.

Полсотни ссыльных стрельцов разместились на разинских стругах…

Воеводский пристав на челне примчался к Степану. Он дрожал от страха, но долг заставлял его «унимать» атамана от всякого дурна. Воевода сказал, что спросит с него за все, что Степан натворит по пути до Царицына, где Видерос должен был получить от Разина струги и все пушки.

— Пошто прилез, немец?! — грозно спросил Степан.

— Воевода мне указал унимать тебя, — пробормотал Видерос. Он для верности заглянул в бумагу и повторил: — У-нимать.

Разин захохотал:

— Вот блоха так блоха! Унимать?! Да как же ты унимать меня станешь, дура немецкая! Я за сих людей богу ответчик! Меня царь простил, а их подавно! Иди, пока жив!

Пристав убрался, считая, что выполнил долг, и не решаясь еще докучать атаману… Капитан дрожал и проклинал воеводу и русскую службу, где ему обещали хорошие деньги, но не сказали раньше, что придется быть приставом при настоящем дьяволе, при одном взгляде которого подирает по коже холод. Видерос знал, что еще в Царицыне ему предстоит разговор со Степаном, и дрожащие губы его сами читали заранее «Патер ностер»…

Царицын был ближним городом от верховых казацких станиц. Из Зимовейской казаки чаще езжали в Царицын, чем в свой, казацкий, Черкасск. Сюда приезжали крестить детей и венчаться, за товаром на торг перед праздником или свадьбой, тут сбывали добычу удачной охоты и у татар покупали коней и овец…

Попадая в Царицын, казаки нередко жили тут по два-три дня, «обмывая» в царицынских кабаках какую-нибудь покупку. У многих донцов были здесь в городе тещи, кумовья и сваты.

Если под Царицын, случалось, набегали из приволжских степей кочевые разбойники, то не раз царицынцы гнали гонцов к казакам за подмогой, и две-три донские станицы пускались в погоню за степными грабителями…

Когда про Степана прошла слава как про великого атамана и удальца, в Царицыне вспомнили, как наезжал к ним с отцом черноглазый озорной казачонок, который то соколом потравил однажды в поповском саду павлинов, то как-то раз на торгу сунул под хвост ишаку стручок перца и всполошил весь базар, то на масленице в кулачном бою выбил глаз какому-то посадскому мальчишке. Теперь царицынцы вспоминали об этом с добродушием, как о веселых проказах. Овеянный славой, украшенный народной молвой, шел Степан, и весь город хотел его видеть.

Кривой шорник Иван Сорокин, теперь посадский под сорок лет, которому Стенька в кулачном бою и вышиб глаз, глядел именинником. Он считал себя во всем городе самым ближним Разину человеком…

Весь Царицын высыпал к Волге встречать казаков.

Степан помнил с детства эти ворота и крепостные стены. После моря и астраханских сухих степей от них пахнуло запахом дома и почуялась близость казацкой земли… За время похода, подхваченный бурями битв, Разин забыл о семье, о доме. Воспоминание о жене и детях было скорее сознанием того, что где-то там, далеко, они существуют, а теперь нестерпимо тянуло на Дон, лишь бы скорее добраться домой…

На берегу пенились чарки с пивом и брагой и с царским вином. Царицынцы наливали «со встречей» разинским казакам и есаулам, но больше всех счастлив был тот, кто мог пробиться с чарочкой к самому атаману.

Разину подносили горячие пироги, гусей, индеек, копченые окорока, икру, балыки…

— Пей, батька! Несли от души!

— Меду, батька Степан Тимофеич!

— Вот бражка так бражка! Пустите-ка угостить атамана! — шумели в толпе.

— Тимофеич, там пристав не смеет к тебе, спрошает, когда разгружать струга станем, — сказал Наумов.

— Как поспеем, так станем, пусть пьет покуда! — откликнулся уже подвыпивший Разин. — Ты сам-то пей, тезка! Ишь бражка у них какова, — знать, добрые люди!

Казаки расположились вместе с посадскими на берегу, разжигали костры, заводили песни.

— Как живы, как здравы, соседи? Каковы с Дона вести? Все ли у вас у самих подобру? — расспрашивал Разин в ответ на радостные приветствия.

— Ничего бы житье у нас, Степан Тимофеич, да вот беда: винца-то для встречи немного тебе припасли! Хотели с приездом вас допьяну напоить, ан воевода велел в кабаке на вино троить цену! — выкрикнул кривой шорник Иван Сорокин, насилу дорвавшись через толпу до Степана.

— Что ты там брешешь! Вину цена царская! — отозвались из толпы.

— Слыхал воевода — богаты вы воротились, то и хочет с вас цену взять! — пояснили горожане.

— Да кто ему наши богатства считать повелел?! Нам надо будет считальщиков, мы иных себе принаймем! — возмутились казаки, которым уже не хватало вина, принесенного царицынцами для встречи. — Беззаконник ваш воевода! — кричали они. — Никто свою цену не ставит, кроме царя!

— Не шумите, робята, наш воевода чуть что — и в тюрьму! — подзадоривали разинцев горожане.

— Кого в тюрьму?

— Кого хошь, хоть тебя!

— Меня?! Казака донского?!

— У него и казаки сидят. Вы в тюрьме поглядите, — поддразнивали горожане, — там не мене десятка сидит казаков.

— А ну, атаманы! Идем-ка тюрьму воеводскую глядеть! — позвал Разин, вскочив с бревна, на котором присел было, пока пили.

Разгоряченный вином, он быстро и решительно зашагал к городским воротам.

— Батька, куда? — окликнул его Еремеев.

— Тюрьму посмотреть. А вы тут струги живей разбирайте. Недолго и в путь! — сказал Разин и с двумя десятками казаков пошел в город.

Любопытный народ устремился за ними толпой…

Степану были давно знакомы царицынские улицы, тянувшиеся между пожелтевших от зноя садов. Впереди толпы пересек он с детства памятную базарную площадь. Из домишек с резными яркими ставнями всюду по пути высовывался народ, смотрел на Разина с удивлением и любопытством. В осанке его и в решительном взоре был вызов. Разин чувствовал, что из домов и на улицах горожане на него глядят, как на диво. Вот деревянная церковь, где, сказывал батька, крестили Степана и где он венчался с Аленой Никитичной. На площади по другую сторону, прямо напротив церкви, длинная каменная съезжая изба, а под съезжей едва глядят из земли крохотные оконца тюрьмы, забранные толстой решеткой.

Тюремный целовальник упал на колени перед Степаном:

— Хошь казни меня, атаман, не отдам ключей. Воевода меня кнутьем задерет и семейку без хлеба оставит!

— А ты с нами на Дон, старик! — посоветовал кто-то из казаков.

— Куды ж я уйду?! У меня тут семейка, домишко!

— Да что с тобой цацкаться?! Где ключи?! — грозным голосом закричал какой-то казак.

Но Степан успокоил всех:

— Да на что вам ключи, робятки? Города без ключей полоняли, а тюрьму устрашились разбить! Пошто обижать старика! Пусть ключи бережет!

Казаки расхохотались, отшвырнули прочь старика, и тюремные двери загудели под ударами топоров…

Темный подвал пахнул дыханием сырости, плесени, смрадом, гнилью… Со света сразу было не разглядеть копошащихся на прогнившей соломе людей.

— Донские тут есть? — громко спросил с порога Степан Тимофеич.

— Есть, батька, донские! Здравствуй, Степан Тимофеич, батька! — закричали радостные голоса в ответ. — Спасибо, отец наш!..

— Чего ж вы сидите! Гайда на волю! — крикнул Степан.

— Мы, батька, в колодках! Не встанем! — послышались голоса. — Пропадаем! Хвораем!..

Люди зашевелились во мраке на мокрой, смрадной соломе, раздалось громыхание цепей.

— Спаситель ты наш! — восклицали колодники. — Да неужто же мы дождались?! Слышали, ты из басурманского плена людей свобождаешь, а тут-то не ждали!..

— Боярский не слаще плен! Спасибо, упас от муки!

Казаки уже сбивали колоды с тюремных сидельцев; привели кузнеца расклепывать цепи. Горожане налезли в тюрьму…

— Вишь, проклятый, где держит людей! Сущий ад!

— Ну, кто тут донские? — спросил Степан.

— Я, Степан Тимофеич, батька! Я донской!

— И я тоже, Степан, я — Силантий Недоля!

Силантий был сверстник Ивана Разина, казак соседней станицы. С ним вместе Степан бывал в посольских походах.

— Куды же, Силантий, тебя занесло! С похмелья ты, что ли, сюды забрался?! — спросил Разин.

— Не шути, Тимофеич! Унять пора воеводу: уж так своеволит, так своеволит. Мы с кумом на торг, за товаром, а нас в тюрьму! А за что? За то, что с пищалью не езди… Так что ж нам, донским, и дороги в Царицын не стало?! Пищаль, лошадь, телегу, товары — все отнял! А что за казак без мушкета да без пищали?!

— Без пищали, без сабли каков уж казак! — подхватил кривой шорник, словно он был сам природным донцом.

— Кричит: дескать, вы, донские, подсыльщики Разина-вора! — продолжал Силантий.

— А меня ты, Степан Тимофеич, от смерти упас! Завтра меня в Астрахань слать хотели, а там бы казнили насмерть! — выкрикнул знакомый Разину голос из дальнего угла тюрьмы.

— За что ж тебя? — спросил атаман.

— Воеводского брата, князя Михайлу, я в Астрахани побил, да и на Дон побег, а меня по примете поймали: у меня одна бровь повыше другой… да волосом красен…

— Да никак ты, Никитка?! — воскликнул Разин.

— Я самый, Степан Тимофеич! Признал ты меня по голосу, а увидал бы в обличье — никак не признал бы, чего со мной ирод окольничий сотворил! А за что схватил? Что иду, вишь ты, на Дон!.. Говорит, никого с Волги на Дон не пустит. А уж приметы он после увидел. Разинским вором меня называл, обещал отослать к астраханскому воеводе.

— Разинским вором?! — переспросил Степан. — Сбивайте колоды, ребята, и всех отпустить! А я — к воеводе, про Разина-вора с ним потолкую!

Степан шел по улице, не чувствуя ног, словно летел. В висках у него звенело, глаза налились кровью, как у взбесившегося быка. Он широко размахивал руками, раскачиваясь всем телом. Лицо и шея его покраснели. Он скинул шапку, ветер трепал его волосы, играл в бороде, но не освежал. Внутренний зной жег Степана…

Из тюрьмы за ним потянулась толпа к воеводскому дому.

Дом воеводы стоял особо от улицы, покрашенный в голубую краску. Стены его толстобревные, как крепостные, в окнах с улицы, как в тюрьме, были вставлены толстые железные решетки, и то, что они были покрашены в белую краску, не придавало дому веселого вида. Как спесиво задранная голова, высился теремок с коньком наподобие кокошника, а над кокошником хвастливо сверкал раззолоченный шар. Дом стоял в глубине палисадника, где, на диво всем горожанам, красовались не подсолнечники и маки, а все лето цветущие розаны. У ворот палисадника стояли два стрельца с бердышами…

Никто из простого люда еще никогда не дерзнул ступить ногой в воеводский палисадник, никто не посмел подняться на крашеное крыльцо под высоким узорным шатром.

Стрельцы перед входом скрестили свои бердыши, преграждая путь.

— Н-ну-у! — рыкнул на них Разин, и оба стрельца с робостью отступили в стороны, освобождая проход, будто он ткнул им в лица горящую головню.

Степан пнул сапогом решетчатую калитку. Сорвав по пути алый розан, смело пошел по песчаной дорожке к дому и с нетерпением постучал рукояткой пистоля в крепкую воеводскую дверь…

Толпа горожан вошла вслед за ним в палисадник.

Не желая обнаружить перед толпою ни смущения, ни боязни, окольничий воевода Андрей Гаврилыч Унковский вышел из дома на крыльцо. Невысокого роста, толстый, с узкой, выпяченной рыжеватой бородою, он взглянул на Разина снизу вверх с таким выражением, словно глядел с колокольни в небесную ширь и ничего перед ним не было.

— Кто таков? — резким голосом надменно спросил он.

За спиной воеводы Степан увидал испуганное лицо астраханского немца-пристава и разразился внезапным хохотом.

— Ты что же, немецкая бобка, молчишь, не сказал воеводе, кто в город пришел? — Степан повернулся к Унковскому. — А ты меня не признал? — насмешливо добивался он. — А я ведь тебе задолжался. Да вот ведь я кто! — неожиданно крикнул Разин и с силой рванул его за бороду, так что воевода всем телом мотнулся вперед…

В толпе только ахнули от такой неожиданной выходки атамана. Унковский взвизгнул от боли и в страхе отпрыгнул в сени, стараясь захлопнуть дверь, но Степан ее придержал сапогом.

— Тпру, стой! — повелительно грянул он. — Куды ты уходишь? Али я тебя отпустил?! Теперь ты признал меня, так ответ держи: почему беззаконье творишь, собака?!

Хмель кружил голову Разина. Удивление толпы его дерзостью, испуг воеводы, перед носом которого Степан размахивал пистолем, посиневший от ужаса Видерос в воеводских сенях — все это еще больше задорило захмелевшего атамана.

— Какое мое беззаконие? — пролепетал воевода, как заколдованный, не в силах отвести глаза от дула пистоля в руках Степана.

— Перво твое беззаконие, что донских казаков бездельно держал в тюрьме, пищали у них отымал, лошадей, телеги… — начал Степан.

— Помилуй… — попробовал перебить его воевода.

— Не помилую! Далее слушай: другое твое беззаконие, что на вино в кабаке корыстно цену троишь. Чья цена на вино — твоя али царская?! Прибытков с царской казны захотел, вор, разбойник?! — наступая на воеводу, грозно выкрикивал Разин. — Вот я тебя батожьем сейчас на торгу!.. По «государеву делу» на виску пойдешь к палачу, ворище, корыстник!.. Иди пиши от себя к кабатчику, чтобы по царской законной цене торговал! — приказал Степан. — Ну, чего еще ждешь?!

Воевода попятился в дом.

— Сто-ой! — крикнул Разин. — Еще пиши от своей руки в съезжую, чтобы отдали там казачье добришко — пищали, да лошадь с телегой, да что там еще… А станешь еще своеволить — я с Дона наеду и шкуру с тебя спущу да закину к рыбам! Ты тихо, смотри, живи. Посадские жалятся на твои неправды… Иди пиши! Что столбом стоишь?

— Ах ты, сокол ты наш! Вот как ты воевод-то, бояр шугаешь! — воскликнул Силантий Недоля, успевший сюда прибежать из тюрьмы. — Да дай я тебя обойму за весь Дон! — Сквозь толпу протолкался Недоля к Степану и обнялся с ним. — Ах, сокол ты наш, удалец! — приговаривал он, глядя, как и весь народ, на Разина полными удивления и восторга глазами.

Воевода вынес записки к кабатчику и в приказную избу, чтобы отдали отнятое имущество казаков. Руки его дрожали.

— Ладно, ты не трясись, — сказал ему Разин. — Живи тихо, честно, никто тебя не обидит… А Разин тебе не вор, казаки не лазутчики — понял?! До завтра гостим у тебя, а там — на Дон. Да и тебе бы градских ворот запирать не велеть: мы с горожанами ныне всю ночь гулять станем.

Степан сошел с воеводского крыльца, и весь народ повалил за ним к Волге…

Разинцы разгружали свое добро, прощаясь с судами, которые вынесли их снова к родным берегам. Со стругов снимали боевую добычу и пушки. Суда оставались лишенными парусов, безлюдные, мертвые. Есаулы успели купить в Астрахани и в Царицыне легкие челны, чтобы двигаться на Дон.

Никита сидел с атаманом на готовой к отплытию оснащенной ладье, где был расставлен атаманский шатер.

— В Яицкий город к тебе я хотел ворочаться, меня схватили — в тюрьму: мол, казак! Я говорю: «Не казак, а гулящий». С год держали, пустили на волю, — врал Степану Никита. — В ту пору знали уж все, что ты ушел в море. Я в Астрахани поверстался в стрельцы. Пришла тебе царская милость, И довелось мне в корчме услыхать, что воеводский брат царской бумаги не хочет знать да тебя убить прибирает людишек. Я его у корчмы побил, хошь верь, хошь не верь. Оглоблей бил по рукам, по ногам, по башке — не убил! Окаянный, боярская сила, он ожил! Я — в бега. Мыслю — на Дон… Ан тут, в Царицыне, воевода велел хватать, кто с Волги на Дон идет. Схватили меня, как беглого, а покуда сидел в тюрьме, и бумага из Астрахани пришла: писали меня ловить за убойство. Признали… А ты подоспел!..

— У какой корчмы ты лупил воеводского брата? — спросил Степан.

— За стеной, у кладбища, старухи Марфы корчма.

— Правду молвил во всем, казак. Слыхал я, что ты побил воеводского брата. Да в ту корчму после они меня заманили, хотели побить, и стрелецкого сотника там казаки убили на улице за меня, а Михайла ушел.

— Погоди, атаман, от меня не уйдет! — злобно сказал Никита.

В это время в челне со стрельцами к разинской ладье подошел астраханский пристав. Тимошка сказал, что он хочет видеть Степана. Разин вышел к нему из шатра.

— Здорово, немецкая бобка! Ну, примай стружки да пиши мне запись, что я их отдал, — сказал Степан. — А воевода, дурак-то, страшился, что я их с собой унесу, по суше!

Видерос указал в отчаянии на пустые струги.

— Фалконеттен… Канонен… Пушка! — бормотал он. — Воевода, боярин, княссь указал…

Разин захохотал.

— Вот что, усатое чучело: хоть твой воевода боярин да князь, а я всех князей больше! Я казак! А ты, чучело, ведаешь, кто то — казак?! Дурак воевода велел тебе пушки мои взять? А ты спросил его, что же он сам не взял? Я две недели стоял у него и пушки увез, а немецкой блохе покорюсь да пушки оставлю?

Видерос хотел снова развернуть воеводский наказ, но Степан пригрозил ему кулаком.

— Ты опять за свою «уни-мать»?! Я такую тебе «унимать» покажу, что родную свою не узнаешь! Пошел прочь отселе! Тимошка, гони!..

… На рассвете челны тронулись вверх по Волге, к Камышинке. Полы атаманского шатра были спущены. Казаки говорили, что батька спит, а в это время Степан Тимофеевич всего с десятком своих казаков скакал прямиком от Царицына к Зимовейской станице, перегоняя ладьи, и конный обоз, и пешие толпы людей, увязавшихся по пути за его войском…

 

Яблочным духом пахнет

Вокруг двора Разина по-прежнему бродили бездомные беглецы из российских краев, они до последнего времени передавали Алене слухи о муже. Теперь он был уже словно и не казак, а какой-то сказочный великан Вертидуб или Свернигора, про которого еще мать Алены рассказывала ей сказки. Говорили, что он потопил во Хвалынском море тысячу кораблей кизилбашского шаха, взял десять тысяч пленников и поменял их у шаха на русских людей, томившихся в басурманской неволе. Зато теперь у него несметное войско, ему бьют поклоны и воеводы и за столами садят его в красный угол…

И вдруг на несколько дней прервались все вести, беглецы приумолкли и будто бы даже несколько отшатнулись от разинского двора, словно что-то таили от Алены… Алена Никитична насторожилась, но ни о чем не могла дознаться. Вдруг Гришка принес со двора какую-то странную весть: будто батька хочет жениться на кизилбашской царевне…

— Что ты, глупый, плетешь! Кто там женится от жены да детей!

— Мужики ить сказали! — воскликнул Гришка, только теперь догадавшись о том, что принесенная им весть испугала мать. — Ты, матка, пусти меня, я к нему съеду, уговорю не жениться! — стал он просить, чтобы исправить свою оплошность.

— Не турка твой батька! Пустое плетут про него! — в сердцах сказала Алена, но сама затаила заботу, в задумчивости то и дело напевая про себя тоскливую песню про «былиночку, сиротиночку», которая стоит над рекой.

Над рекой стоит Да в реку глядит, Дал мне бог красы, Сиротиночке… А кому краса Моя надобна?! —

пела Алена и не раз повторяла последние, самые печальные слова:

А кому краса Моя надобна?!

— Ну кому же еще! Мне и надобна! — услышала вдруг она под окном дорогой и любимый голос.

Степан не поехал улицей. Сопровождавших его казаков он разослал, кого куда, по разным станицам, других отпустил до вечера по домам, сам же пробрался задами по огородам и оказался внезапно под самым окошком… Приветливо и любовно смеялись его глаза.

— Стенька! Стенька! Степанушка! — словно в смертельном испуге, закричала Алена. — Родной ты мой! — задыхаясь от счастья, залепетала она. — Под окно прилетел да горе мое подслушал… Да что же ты там, во дворе… Ой, прямо в окошко!..

— В дверь-то к желанной далече! — смеясь, ответил Степан.

Большой, нарядный, веселый, он обнял ее и стоял, заглядывая ей сверху в лицо. Он глядел прежними любящими, молодыми глазами. От счастья и радостного смущения Алена вдруг растеряла слова и говорила совсем не то, что хотела. Она по-девичьи гладила его ладонью по рукаву, не решаясь коснуться ни руки, ни лица…

— Алешка, ты что? — ласково спросил муж, заметив ее слезы.

— Сказали, ты счастье иное нашел, не вернешься, — шепнула она.

— Да что ты! Куды ж мне иное-то счастье! — ответил Степан. — Сколь нарядов ни сменишь, а сердце одно… И ты мне одна на свете!

— Не покинешь нас больше? — тихо спросила Алена, прямо взглянув в его глаза.

— Как кинуть такие-то очи синющи! Аль краше на свете сыщу!.. Что сын-то Гришутка?

— Возро-ос! Во какой! Да сейчас его кликну, постой! — заметалась Алена, словно только ждала случая, чтобы оторваться от мужа.

Она задыхалась от волнения, и ей было необходимо выскочить хоть на миг во двор или на станичную улицу, чтобы» отдышаться, чтобы радость не разорвала грудь.

У порога Алена все же остановилась и оглянулась еще раз на мужа.

— Неслышно-то как под окошко подкрался! — вся светясь и сияя, сказала она. — Сейчас я Гришутку…

И уже на краю огорода, в саду за избой, послышался ее зов:

— Гри-иша! Гри-ишка! Гришу-утка-а!..

«Смешны-то дела господни, — оставшись один, рассуждал про себя Разин. — Ты ли то, атаман Степан? То летал по чужим краям да искал богатства, правды, славы искал… Ан вот богатства твои и правда твоя человечья — в донской станице, и правды краше не надо на всей земле. То ветер морской сладким казался, ан тут, в гнезде, хлебушком теплым да яблоками пахнет, и нет того духа слаще…»

— Ба-атька-а-а! Батя-а-ня-а-а! Домой вороти-ился-а-а! — послышался крик, и Гришка, как бомба, ворвался в окно избы.

— Здоров! Ну, здоров, казачище Григорий! — воскликнул Степан, обнимая сына.

— Весь в батьку! — любуясь ими, нежно ворчала Алена. — Порода такая — дверей им, вишь, в избах нету! Куды ж ты к отцу эким нехристем грязным?! Наряд-то, гляди-ка, на нем замараешь! — строго остановила она.

— Аль наряд казака дороже?! — воскликнул Степан.

— Батька, батька, а сабля твоя, клинок адамашский? — уже приставал к отцу сын, овладевший саблей…

Атаманская дочка, проснувшись от шума, вдруг испугалась.

— Ой, турка! Ой, турка! — кричала она.

Алена, смутясь, уже хотела наградить ее шлепком.

— Погоди, приобыкнет, — сказал Степан, снимая чужеземный наряд.

В радостной растерянности вынимала Алена из сундука камчатую скатерть, лежавшую там два года, уставляла стол едой и питьем. Словно невзначай, касалась его руки, волос…

— Гляди, седина, — шепнула Алена, тронув его бороду, в которой блестело несколько серебристых колечек…

— Седина, седина, — согласился Степан. — Не люб тебе старый муж, Аленушка? — улыбнувшись, спросил он.

— Сказывали — не воротишься; стал как князь, ходишь в парче да узорочье, пьешь с воеводами… — осмелясь, заговорила Алена, издалека подходя к тому, что казалось ей самым главным.

— И князем звали, и с воеводами пил, и парчи да узорочья хватит на всю твою жизнь, — ответил Степан.

— Сказывали — ясыркою взял княжну басурманскую, молодую, как нежный цвет ее бережешь, любишь ее, на ней женишься, царю кизилбашскому зятем станешь… — дрожащим голосом продолжала Алена.

— Была и княжна, — сказал атаман, помрачнев.

— Была? — тихо переспросила Алена, выронив на пол тонкую голубую чашку, привезенную Степаном еще из Польши в подарок.

— Была, да упала из рук. Так и разбилась, как чашка, нече и молвить…

— Пей, Тимофеич, кушай… — едва слышно пролепетала жена, придвигая к нему еду и подливая вина.

Но не успел Степан с дороги поесть, как под окнами послышались голоса:

— Степан Тимофеич, надежа ты наша, выдь на одну духовинку!

— Атаман, народ собрался тебя видеть, заступника нашего!

— Выдь! Хоть глазком на тебя поглядеть!

— Ироды! Пропасти нет на вас! Дайте вздохнуть хоть с пути! — воскликнула Алена в сердцах, высунувшись в окошко. — Гришка, поди им скажи, чтобы отстали. Вздохнуть казаку…

— Что за люди, Алеша? — спросил Степан.

— Беглое мужичье, голытьба. Уж более года как лазят под окнами, все про тебя спрошают, — сказала Алена, в один миг забыв обо всех их заботах, о верности и любви к ней пришельцев.

— Год ходят, так надобен, стало, — сказал Степан, поднимаясь с лавки.

— Не побрезгуй, Степан Тимофевич, простым мужиком! — раздалось опять под окном. — Ведь насилу тебя дождались, как летнего солнышка ждали!

— Разом приду, атаманы, постойте! — откликнулся Разин, одним своим словом решая судьбу пришельцев, которых никто не хотел признавать казаками.

И снова, как в Астрахани, не понимал Степан: откуда такая слава и как поспевает она долететь прежде его самого? В этих голосах он услышал любовь мужиков, их веру в его защиту. Он подумал, что они представляют его себе больше, сильнее и умнее, чем он есть в самом деле…

«А что я? Простой гулевой атаман, да и все!» — раздумывал он.

На уличной траве, напротив его дома, усевшись в круг под высоким плетнем, в тени, мужики, ожидая его, разговаривали между собою.

— Бездомны, как псы, хоронятся по островам, — кивнув на них, сказала Алена и рассказала, как долгое время единственными друзьями ее были эти бездомные беглецы.

Вдруг мужики смятенно вскочили.

— Чего они? — не понял Степан.

— Опять, чай, старшинство скачет, — сказала Алена.

В самом деле, с десяток вооруженных всадников показались на улице. Степан разглядел среди подъезжавших Михайлу Самаренина и еще несколько человек домовитых черкасских казаков, а среди них станичного есаула Юрку Писаренка.

— Ну, куды вы бежите от нас, конокрадское племя! — воскликнул Юрка. — Идите ладом говорить, не страшитесь.

— Да мы тебя и не больно страшимся! — отозвался из толпы мужиков невысокий и коренастенький, как дубок молодой, малый и шагнул навстречу подъехавшей старшине.

— Вот что, робята, — важно сказал Самаренин. — Время шло, вас терпели, а более вас казаки не хотят терпеть. Завтра же утром чтобы тут, в Зимовейской, и духом вашим не пахло!

— А то чего будет? — спросили из толпы пришельцев.

— А то и будет, что вас казаки побьют! То и будет, дождетесь! — воскликнул Юрка. — Я тут есаул. Сказал…

— Вот беда — есаул! Да поболе тебя во станице есть атаманы! Чего ты собою гордишься! — воскликнул все тот же «дубок», как успел его про себя назвать Разин.

— Ты, что ли, побольше меня атаман? — насмешливо спросил Юрка.

— Не я, а Степан Тимофеич! Он, может, по-своему все рассудит. Его бы спрошать! — дерзко сказал малый.

— Худая надежа! — откликнулся Михайла Самаренин. — Стеньку-вора бояре в колодки забили. Ему уж назад не прийти!

— А может, прийти, как ведь знать. Он, бывает, лишь дунет — и нет колодок! — задорно и насмешливо крикнули из толпы.

— Бабьи басни! — вмешался второй войсковый есаул Семенов. — А хоть бы пришел, так в Черкасске тоже сыщем топор да плаху!

— И у нас топоров-то доволе на все старшинство! — воскликнул высокий, сухой, цыганистый парень, грозно шагнув из толпы в сторону всадников.

Толпа крестьян все плотнее сближалась. Люди стояли теперь уже так, что каждый мог локтем тронуть соседа. Эта близость давала им ощущение единства и чувства собственной силы. Слова о том, что для Разина в Черкасске найдутся топор и плаха, разъярили толпу.

— Сказано — сделано! — твердо сказал Самаренин. — Кто до утра не уйдет отсюда, тех возьмем — да к боярам, в Воронеж!

— А ну! Ну, возьми! Ну, возьми! — внезапно выкрикнул тот же цыган, еще ближе подступая к Самаренину. Он изловчился и крепко схватил его коня под уздцы. — Ну, возьми! — настойчиво крикнул он.

Самаренин вздыбил коня и хлестнул подступившего парня плетью. Толпа окружила всадников плотным кольцом, из которого было уже не вырваться.

— Самих их плетьми! Бей старшину!

— Дери, братцы, старшину с коней!

— Тащи с седел! — крикнули разом несколько голосов.

Над толпою взлетели дубины, свистнули плети, кто-то выхватил саблю…

— Ну-ка, стой, атаманы! — заглушая все выкрики, раздался голос Степана.

Он стоял на крыльце своего куреня спокойный, без зипуна и без шапки, в рубахе с расстегнутым воротом, стоял, раскуривал трубку, словно так просто никуда не уезжавший хозяин вышел из дому на шум у двора…

— А ну, атаманы, пустить брехунов подобру, пусть ноги уносят, — приказал он толпе. — Хоть надо бы за поклеп языки им помазать дегтем, да ладно!.. — Степан усмехнулся.

Толпа, окружавшая всадников, отхлынула, но внезапное появление Разина на крыльце ошеломило старшину… Юрка смущенно взглянул на Степана и, замявшись, снял шапку, но сразу не мог найти слов…

— Не бойсь, брехуны-старшина, не бойсь! Казаки с вами так, пошутили… Езжайте с миром! — подбодрил Разин.

— Здравствуй, Степан! — поклонился Разину Юрка.

— Приветливый ты, старый друг! Ну, коль, здравствуй! — ответил Разин. — Скажите там крестному: царская милость мне вышла; топор, мол, да плаха теперь ни к чему. Ныне пиво варил бы: со всей семьей в гости буду, дары привезу.

Через час после столкновения старшины с мужиками Юркин двор, куда удалилась старшина на совещание, был окружен, и, когда Самаренин с товарищами попробовал выехать, их не пустили.

— Худа вам батька не сотворит, а ехать вам никуда не велел, пока сам не укажет, — сказал им все тот же чернявый цыганистый парень, который первым схватил под уздцы есаульскую лошадь.

— Что ж, ваш воровской атаман хочет нас как в тюрьме тут держать?! — возмущенно воскликнул Самаренин.

— А что за тюрьма! Гостите покуда у есаула! — сказали им. — Батька велел — вам дни три посидеть тут придется. В чем нехватка — сказали бы: мы вам всего нанесем…

Осажденные в доме Юрки пленники Разина целыми днями и ночами подсматривали с чердака и подслушивали, что творится в Зимовейской станице.

На третью ночь подошло все войско, отставшее от Степана. Станица гудела говором, скрипом несмазанных колес, ржанием лошадей. Народ торопливо и деловито шнырял по улицам. В Зимовейской станице и за станицей двигалась конница и пехота, Дон чернел от челнов, с воды, как клич лебедей, раздавался пронзительный визг уключин… По звукам можно было подумать, что целое Войско Донское встало в поход.

Юрка высунул голову из ворот посмотреть, что творится, но крепким толчком его посадили обратно во двор.

И даже тогда, когда все в станице затихло, когда разинская ватага явно куда-то ушла, старшина себя продолжала считать пленной и не смела высунуть носа с Юркина двора…

Но все-таки кто-то успел сообщить в Черкасск, в войсковую избу, о том, что Разин пришел на Дон и со многими пушками двинулся на низовья, ведя с собою несметное войско.

Всполошился весь Дон. Домовитые кинулись со своих хуторов спасаться в Черкасск. По черкасским стенам и башням тотчас же были выставлены пушки. Об исчезнувших есаулах, Самаренине с товарищами, шел уже слух, что Степан взял их в плен и замучил…

Однако на тот случай, если бы Степан захотел поладить миром, Корнила велел откопать лучший столетний бочонок вина и указал откармливать дюжину индюков…

По слухам о движении Разина к Черкасску, из верховых станиц на низовья повалила толпами голытьба.

Корнила погнал в Москву, к Алмазу, гонца с вестью о том, что астраханские воеводы, нарушая веление государя, изменно выпустили разбойников с пушками и что все Стенькино Разина скопище с большим пушечным боем идет на Черкасск.

По Дону от войсковой избы были высланы дозоры с наказом тотчас же сообщить, как только Разин дойдет до устья Донца, чтобы в тот же миг выставить на стены оборону и приниматься топить смолу для отбития приступа… Но разинские челны вместе с конницей и обозом вдруг сгинули, словно все потонули в Дону…

Черкасские подъездчики робко объезжали прибрежные станицы. Жители станиц, смеясь, говорили им, что Разин, должно быть, заколдовал свое войско и обратил в невидимок… Старшина ждала нападения с какой-нибудь необычной стороны. Не могло же, на самом деле, куда-то пропасть целое войско!..

 

Матерый казак с Понизовья

В тот год, когда Разин зимовал на персидском острове, под самое рождество в Ведерниковской станице умер старый казак, выходец с Волги, Минай, по прозванию Мамай, один из тех «баламутов», что, как Тимош Разя, мутили казачество… Сын его Фрол остался после отца тридцатилетним казаком и сразу проявил себя по-иному, чем батька: вместо того чтобы шуметь по сходкам, Фрол перетряс оставшееся после отца добришко и вдруг, словно батька ему оставил сундук денег, стал, что ни день, обрастать богатством.

Месяца три прошло после смерти отца, как Фрол Минаевич собрался, поскакал в верховья, где шаталось без дела скопище московитских беглецов, и привел оттуда к себе в низовья толпу с полсотни бродяг. Потом с ними вместе отправился в запорожские земли, на рубеж Едичульской орды, и купил у ногайцев табун сотен в пять лошадей. Не прошло после этого месяца, едва степи начали покрываться свежей травой, как татары пригнали Минаеву несметно овец; кто говорил — тысяч пять, кто считал, что не меньше восьми… Лошадей и овец Фрол Минаев пустил пастись по донецким степям. Оставив свои табуны и отары овец на наемных людей, Фрол помчался в Воронеж, привез из Воронежа кос. Людей ему не хватало. Фрол кликнул клич и набрал еще голытьбы. Не менее сотни косцов работали у него на покосе, в степях между Донцом и Доном. Стога росли, что твой город…

Фрол приехал в Черкасск за солью. Купил возов десять, бранился, что больше не продают — страшатся оставить без соли Черкасск…

Атаманы почуяли новую силу, наперебой звали Фрола к себе.

— Чего-то ты все затеваешь, Фрол? — говорил Корнила. — Невиданно на Дону, как наливаешься, матереешь! Богату кубышку покинул тебе Мамай. А ведь кто бы подумал — тихоня! Всю жизнь с домовитыми лаялся, ан сам в домовитые лез! Неслыханной силы купец на Дону из тебя взрастет! Глядеть, вчуже сердце мое атаманское радо!

Фрол усмехнулся, довольный собой, весь налитой неистраченной силой, рослый, широкий, с крепким румянцем на загорелом, смуглом лице, с гулким, раскатистым голосом; он выпил полную чарку поднесенного Корнилой вина, смачно захрустел свежим огурчиком.

— Кубышка кубышкой, батька Корнила Яковлич. Да мне еще бог подает: вставать люблю рано, работы никак не страшусь, — зарокотал его звучный голос, налегая на «о». — Что делать-то, батька, золотко? Ратных дел что ни год — все меньше. С Азовом нам воевать не велят, крымцев указывают не задорить… Чем теперь станем жить на Дону? По-Стенькину персов шарпать? Волжские караваны громить? Не с голоду мне с молодою женой помирать?

— Ну, ты с голоду не помрешь! — засмеялся Корнила.

— Не помру, батька, золотко! Мне пошто помирать! И других накормлю! Нам, донским казакам, теперь только торгом жить. Я, батька, золотко, покажу донским, как торга вести. Нам, донским, батька, надо московских купцов забить торгом…

— Лошадей, говорят, покупаешь? — спросил Корнила.

— Кони, батька, — прямой казацкий товар. Покупаю! — сказал Минаев. — Я, Корнила Яковлич, одному тебе расскажу: слыхал от дружка я верное слово, что государь хочет войско великое конное строить. Стало, ему будет надо коней. До сих пор драгунских коней монахи растили. А я на донской траве подыму коньков, каких монахам не снилось! Ударю челом государю табунов голов с тысячу для начала… Посчитай-ка на пальцах, батька, сколько будет прибытка: у ногайцев беру я коней полтора рубли с головы — и то много, а государь мне по десять рублев с головы даст. Считай! Теперь — солонина баранья, сало… А где скот, там овчина, там кожи, там шорный товар… Вот ты сам и суди! — заключил Минаев.

— Зате-ейщик! — с завистью к его свежим силам, к его молодой живости восхищенно сказал Корнила.

— Новый путь торю для донского казачества, Корней Яковлич! — похвалялся Фрол. — Донской рыбой московски торга завалю… Рыбны бочки куплю, продаешь? — внезапно спросил Фрол Корнилу. — Солонинные бочки мясные тоже куплю. Лук, чеснок ты, сказывали, растишь, — все куплю… Соли мало у вас в Черкасске. В Астрахань мыслю послать приказчика соли куплять…

Кое-кто из черкасских знакомцев предлагал Минаеву поселиться в Черкасске, не жить на отшибе от прочих донских богатеев.

— Я круты бережки люблю. А в своей-то станице и дом у меня стоит над самым над крутояром, — простовато сказал Минаев.

По Дону плотами шел к Фролу с верховьев лес. У берега под станицей мокли придавленные в бочагах камнями серые кожи.

Станичные казаки потихоньку ворчали:

— Провонял всю станицу!

— Атаманы! Да что же в глаза мне не скажете! Мне ведь досуга нет обо всем подумать! Не обессудьте! Я на остров сойду, чтобы вам не смердело! — просто сказал Фрол.

И в два дня все кожи были увезены на лодках на широкий, просторный остров между Кагальницкой и Ведерниковской станицами, раскинувшийся на версту в ширину и в длину версты на три вдоль Дона. Остров порос ивняком, орешником; он был любимым пристанищем рыбаков, и Минаев тут тоже затеял рыбные ловли, стал держать здесь своих рыбаков, челны, даже выстроил для рыбаков жилища… Понизовые богатей старались сбыть Фролу свои товары. Он все покупал…

Из Москвы воротилась на Дон зимовая станица с недоброй вестью, что государь, ожидая возвращения Разина из морского похода, не прислал донским казакам хлебного жалованья и обещал прислать лишь тогда, когда все среди донских станет тихо и все будут мирно жить по своим станицам.

Фрол тотчас примчался в Черкасск.

— Атаманы, да как же так! Надо писать государю, что загинем без хлеба. Ведь у меня какова ватага — все жрать хотят!

— Вор Стенька Разин всему Дону помеха, Минаич! Нам, домовитым, всем вместе думать, как его успокоить навеки, когда он на Дон вернется, — сказал Самаренин. — Вести есть, что вор ворочается вскоре. Надо нам дружно стоять на него, а не то мы и все пропадем!

— А нуте вас! С вами пива, я вижу, не сваришь! Как на псарне, казак казака грызете! Мне хлеба, не свары собачьей надобно! — резко сказал Фрол, повернулся и вышел из войсковой избы, с досадою отмахнувшись от войскового есаула.

Фрол помчался куда-то под Курск и через две недели привез на всю свою братию хлеба — целый обоз.

В Черкасске лишь развели руками, удивляясь тому, где и как в эту трудную пору года Фрол ухитрился купить столько хлеба.

— Дорогою ценой купил, что тут делать?! Как деньги ни дороги, хлеб-то дороже! — пояснял Минаев.

Когда по Дону прошел слух, что Разин стоит в Астрахани и вот-вот будет на Дон, домовитые тайно съехались у Корнилы, в Черкасске. За Фролом Минаевым прислали гонца. Он был в это время занят на острове. Говорили, что строит там салотопню и свои струги для верхового торга. На острове курились дымки, стучало множество топоров, скрежетали пилы.

Покинув свои дела, без спешки Фрол Минаев приехал в Черкасск по вызову атамана. Безучастно слушал, когда домовитые говорили, что от Степана пойдет на Дону смятение, что надо его схватить и судить в Черкасске…

Корнила сказал, что по царской грамоте Разин должен оставить пушки в Астрахани и придет на Дон безоружным. Если заранее отогнать голытьбу, скопившуюся в Зимовейской станице, да выслать войсковую засаду, то можно легко схватить Разина дома и тут же, не мешкав, отправить его не в Черкасск, а сразу в Москву.

Самаренин и Семенов заспорили: со Стенькой самим казакам не справиться, надо просить государя прислать на Стеньку стрельцов. Другие не соглашались, говорили, что нужно собрать в Черкасск казаков из верховых станиц, словно бы по вестям с Азовского или с Крымского рубежа, будто турки или ногайцы хотят напасть на Черкасск, и с теми казаками пойти на Разина в Зимовейскую станицу, чтобы разбить его своими силами…

Когда до Минаева дошла очередь высказать свое мнение, он сказал, что молод еще судить войсковые дела, а кабы спросить его покойника батю, то батя сказал бы, что всякого, кто накликает на Дон воевод со стрельцами, надо камнями побить, как собаку, а то и живьем закопать поганца в могилу…

— Мое дело — торг, — сказал Фрол, — табуны, да овечки, да рыбные лавки. Со Стенькой мне что делить? Караванов на Волге я грабить не стану и кизилбашские города все задаром ему уступлю. Голытьбу я свою за работу кормлю, работники от меня не уйдут ко Степану…

— Да он же овец у тебя поотгонит, коней пограбит! — кричали со всех сторон Фролу.

— Господь не попустит того, атаманы! — густо «окая», говорил им в ответ Минаев. — Он, сказывают, и сам богат ныне; у него на все денег хватит. Надо ему — и свои табуны заведет, и овечек своих…

И вот, когда Разин пришел уже на Дон и нашел тут себе надежную пристань, только тогда и Корнила, и вся донская старшина поняли, как обманул их «богатей» Фрол Минаев, уразумели, откуда взялась та нежданная «кубышка», которую Фрол будто бы получил в наследство после отца, увидели, кому они сами спускали свои товары, когда продавали их Фролу Минаеву, новому богачу, поняли, для кого Фрол готовил свои табуны, запасы хлеба, и соли, и мяса, и шорный товар. Но теперь уже было поздно. Остров молодого удачливого донского купчины Фрола Минаева сделался островом Разина, а сам Фрол Минаич, хотя не ходил в воровской поход, оказался одним из ближних разинских есаулов. Притом же Минаев своими ушами слышал все замыслы понизовой старшины, которая не стеснялась при нем высказываться откровенно.

— Хитрей самого Степана, собака! Подвел он нас всех, дураков, как сома на свиную печенку! — говорил атаман, досадливо повторяя любимую приговорочку Фрола: — «Золотко», чертов сын, переметчик проклятый!

На острове возле устья Донца дозорные войсковой избы, посланные разыскивать сгинувших разинцев, обнаружили пушки, глядевшие на берег из ивняка и орешника. Оттуда слышались песни и поднимался дым многих костров…

 

Буянский остров

— Добро пожаловать, батька! Здравствуй на новоселье, Алена Никитична! — приветствовал на острове Фрол Минаев новых хозяев первого дома, который был выстроен на самом высоком месте, чтобы не доходила сырость.

Но как ни старался Фрол со своими работниками я товарищами, как ни велики были богатства, присланные Степаном на постройку нового островного городка, все же дом был не настоящий, а полуземлянка; хотя тут был и дощатый настил пола, и настоящая печь, и лубяная кровелька, хотя два небольших окошечка возвышались чуть-чуть над землей и в доме было две горенки, но все-таки назвать его «домом» было нельзя. Это было совсем не похоже на те хоромы, которые представляла себе Алена, когда мужики говорили, что Степан пришлет за ней колымагу и увезет ее в новый город, который он ставит, на злобу бояр и на радость всем бедным людям, в своем справедливом царстве за Волгой.

Алена растерянно стояла над своим добром, которое казаки, под началом Тимошки, таскали с челнов на остров, чтобы устраивать новую жизнь в новом «городе»… Да и какой же тут мог быть город? Низкие части острова заросли камышом и осокой, на высоких росла ольха, болотное дерево, ива, что полоскала свои ветви в холодной воде Дона, и только ближе к вершинке холма, где стоял «дом» Степана с Аленой, торчало несколько старых осин да гнездился орешник…

Вокруг, по кустам, виднелись землянки и шалаши. Знакомые люди из беглецов, прибранных на работу Фролом Минаевым и уведенных из станиц зимою, приходили к Алене поздравлять ее с новосельем… Она все никак не могла опомниться, прийти в себя и начать новое устройство дома… Если бы был тут Степан, она бы расплакалась и стала проситься назад, в станицу, в их прежнюю избу, с высоким крыльцом, с настоящими окнами, под тесовой кровлей… Но Степан будто сгинул, сразу куда-то уехал на лошади. Остров был велик, и кто знает, где он там, чем там занят?! Изредка лишь казалось, что ветер доносит откуда-то сквозь шум ветвей то его недовольный окрик, то громкий разинский смех, то какие-то повелительные восклицания.

И вот поднялось солнце, настало утро, и только тут Алена увидела, какою горой вокруг навалены все ее вещи, а казаки еще и еще продолжают что-то таскать из челнов. Тимошка же по-атамански покрикивает на них, суетится, хлопочет…

— Да батюшки! Ведь казак возвернется скоро, голодный, а я не поспела прибраться! — воскликнула наконец Алена и принялась за дела…

Но Степан вернулся лишь к вечеру, приехал со своими есаулами, с Наумычем, Митяем, со старым Серебряковым, с Фролом Минаевым и с молодою Минаихой, которая навезла с собой жареного и вареного, горячих пирогов и всяческой всячины.

— Здоровы бывайте на новоселье! — певуче и приветливо говорила она, кланяясь Алене. — В поклон от меня, старшая сестрица Алена Никитична, тут курничек, тут рыбничек, тут с печенкой, тут с луком, с грибками, а сей-то с яблочком! — Минаиха весело, заразительно засмеялась. — Целой станицей казачки пекчи пособляли. Все спрашивают: куды, на чью свадьбу?

— Алешка, Алешка! А где же вино, где же чарки?! — весело вскинулся Разин.

— Ить ты не сказал, Тимофеич, что будешь с гостями! Сама-то я негораздушкой экой осталась! Матрена Петровна-то нарядилась!..

— Алешка, а где тот железный сундук с позолотой? — спросил Степан. — Да вот он!.. — ответил он сам же.

Тимошка велел принести какие-то сундуки, каких она никогда не видала, поставил их тут, у землянки, накрыл холстом. Алена Никитична думала: там пищали да сабли, какая-нибудь атаманская справа… И вдруг Степан вынул из сундука такой пестрый, цветистый плат, какому на свете и равного нету. Сам накинул ей на плечи. Вынул из сундука большой ларец «рыбья зуба», отворил, — а под крышкою жемчуга!..

Головная перевязь с жемчугом…

— Не дари жене жемчугов! — бойко крикнула Мотря Минаева.

— Кому же дарить? — спросил Разин.

— Не дари жемчугов: слезы будут!

Разин махнул рукою.

— На том и живот человеческий: то слезы, то смех, а без слез кто бы в смехе знал сладость! Носи на здоровье, Алена! — воскликнул он и поцеловал ее при всех в губы. — Али моя казачка не вышла красой?! — хвастливо спросил он у есаулов.

Алена зарделась от его похвалы, засуетилась с хозяйством, выставляя на стол чарки.

— Тимошка! Кошачий ты Ус! Помоги атаманше: не ведает, где для вина посуда, какую давать! — весело крикнул Степан.

И Тимошка, открыв другой сундук, стал вынимать кубки, братины, чары, что впору царю…

Когда была налита чарка за новоселье, Фрол поклонился Алене.

— Не обессудь, сестрица Никитична: обещала за добрые вести мне самый большой ковш вина, да и крепкий поцелуй обещала! Коли был таков уговор, за то, что я добрый пророк, то ни Мотря моя, ни Степан Тимофеич не взыщут.

За атаманской пирушкой пошли будни. Степан поднимался чуть свет и — в седло на весь день… Только к вечеру возвращался, усталый, и, словно подрубленный дуб, валился на лавку.

Ни пуховые подушки, ни шелковое, на соболях боярское одеяло, которое он подарил Алене, его не манили. Он спал одетый, пропахший смолою и дымом, в заскорузлой от пота рубахе, с руками, запачканными землей…

«Вот тебе и „по-царски жить“!» — грустно вздыхала Алена, вспоминая слова Степана, когда он велел ей оставить курень и собирать добро в дальний путь…

Он спал беспокойным, каким-то настороженным сном, как сторожевая собака, которая слушает шорохи ночи, чужие шаги, чует чужие запахи, тянет носом, вздрагивает и шевелит ушами…

Так шли дни и ночи, Степан бывал всюду и не замечал Алены Никитичны.

По всему Кагальницкому острову стучали топоры, дымились костры, слышались крики, рабочая перебранка…

Еще не успев настроить жилищ, люди огораживали весь остров земляною стеной, укрепляли ее где плетнями, где тыном. Среди острова вырубали мелкий лесок, строили кузни, другие тесали древки для пик, конопатили челны. Рыбаки выходили в челнах ловить рыбу или вялили ее, солили, коптили… Те выезжали на стрижку овец, те пасли табуны, откуда-то пригоняли гусей…

В первые дни на острове опасались шуметь. Все было тихо, как будто стояли в чужой земле и страшились, что кто-то может прогнать. Но потом, когда поставили пушки, вдруг ожило все криками, песнями. Песни в работе звенели над островом целыми днями. Вот подошло еще войско, а вот пошли и новые прибылые ватажки, что ни день — больше да больше…

— Ты послушь-ко, Степан Тимофеич, чего донские толкуют, — не богатей, спаси бог, батька, золотко, — голытьба верховая: «Либо мы казаки со Степаном, а либо — московские беглецы. Он праведный атаман, он хочет по всей земле устроить казацкое царство, да мужиков к нему сошлось много, а мужики тебя так повернут, что и сам, прости боже, за соху возьмешься!» И как теперь быть, Тимофеич?!

— Старшинская брехня! — резко сказал Степан. — Рознь между нами посеять хотят и страшат казаков сохою. А я доподлинно знаю, что сам Корнила пашет в степи да сеет. Только степь-то просторна, ты как его уследишь! А старшина такою брехней хочет поднять на нас казаков. Скажут, что мы тут за пашню стоим, сохи-бороны к пашне ладим… Чтобы они казакам не брехали, с сего дни в верховья с низов никого не пускать. На Дону речные дозоры поставить, по степным дорогам — заставы. Кто с верховьев поедет в Черкасск — и тоже нам ведать бы, по какому делу…

И с этого дня Черкасск оказался отрезан от верховых станиц. Войсковая изба перестала быть хозяином Тихого Дона. Даже торг верховьев с низовьями был прекращен. По пути к Черкасску Разин скупал все товары, заставляя купцов приставать к своему острову.

Кто хотел противиться и продолжать свой путь на низа, тому речные дозоры молча указывали на пушки, глядевшие с острова, уже не из береговых камышей, а с башен…

Больше всего войсковая старшина досадовала на то, что не заняла раньше разинцев этот удобный остров, с которого можно было держать в руках все донское Понизовье, отрезав его от прочего русского мира… Разинцы преградили и Дон и Донец, проверяли все суда, идущие мимо по обеим казацким рекам…

— Обучал себе на голову атаманской науке! Учил, где города строить для обороны, как лучше стены крепить. Вот моя наука — и против меня! — ворчал Корнила, со страхом наблюдая, как растет сила Разина.

В Черкасске шел слух, что сила Разина с каждым днем множится, войско его возрастает. Стало известно, что со стороны Слободской Украины к Разину без конца идут украинские переселенцы и беглые мужики из Курщины, Тульщины, Орловщины. Приходят охотники и из верховых станиц. Верховые казаки совсем перебирались к Степану, покинув свои станицы и захватив с собой семьи. Видимо, больше уж их не страшили разговоры о том, что в войске Разина много пахотных мужиков, которые «пересилят» и заставят пахать донские казацкие земли.

Вот уже несколько черкасских торговцев — армян и греков, услыхав о богатстве разинцев, покинули Черкасск и перебрались на разинский остров. Хотя в самый город их не впустили, но они раскинули майдан под городскою стеной и торговали вовсю.

По Дону и за донские пределы быстро летел слух о постройке нового городка, названного Кагальником, по его близости к Кагальницкой станице…

Степан сидел на бревне у караульной землянки, по временам улыбаясь тому, как сын его Гриша, размахивая деревянною саблей, с криком бросается в схватку с мальчишками-«врагами», старавшимися снизу с такими же деревянными саблями приступом взять кагальницкую земляную стену. Степан видел, что Гриша похож на него самого и чем-то еще на того «мальчишку Алешку», с которым вместе Степан шел с богомолья на Дон…

Степан с гордостью наблюдал, как бесстрашно и ловко Гришка отражает натиск мальчишек.

— Вырастут — тоже казаки будут! — вслух произнес Разин.

И вдруг, бесшумно подкравшись, на гребень стены выскочила ватага ребят. Сбитый с ног Гришка свалился кубарем с откоса стены и сильно ударился головой о камни. Степан быстро поднялся на стену и перегнулся с раската.

— Серге-ей! — прогремел на весь остров зов атамана.

Голос его прозвучал такой грозой, что все побросали свои дела.

— Сергей! Сергей! К атаману, Сергей! Сергуш! Есаул Сергей! — катилось из уст в уста по стенам к землянкам, где работали казаки.

Сергей появился перед Степаном.

— Кто строил стены с низовой стороны? — спросил атаман.

— Кто ж построит? Казаки!

— А кто дозирал?

— Кому ты велел! Говори, что ль, ладом, что ты дурня-то корчишь! — зло огрызнулся Сергей.

Степан неожиданно размахнулся и ткнул его кулаком в скулу. Сергей пошатнулся. В горле его захрипело, как в глотке взбешенного пса, и руки стиснулись в кулаки.

— Вот те и шурин! — насмешливо выкрикнул кто-то из казаков, не любивших Сергея за то, что он, на правах атаманского шурина, бывало, зазнавался перед другими.

Все оставили топоры и лопаты. Ребята, присевшие возле Гришки, тоже утихли, и Гриша, очнувшийся от забытья, не мог понять, что случилось, и плаксиво кривился.

— Что дерешься? — тихо спросил Сергей, побелев от обиды.

Степан размахнулся еще раз и снова ударил его по лицу.

— Чего дерешься? — громко крикнул Сергей.

— Гляди, дубина! Стену твою ребята малые взяли. Забрались без лестниц… Мало бить — и башку размозжу!..

Сергей сплюнул кровь.

— Не пес я, и словом сказать мочно, — сдержанно укорил он, — а что сказано, то и поправил!..

В эту же ночь Сергей убежал в Черкасск.

Разин послал к нему Тимошку, позвать назад.

— Что мне, морду не жалко! Я ныне богат воротился от кизилбашцев. Будет мне и в станицах почет! — сказал атаманский шурин.

— Убью изменщика, как поймаю, — сквозь зубы пообещал атаман.

Черкасская старшина не решалась напасть на Степана, пока не разведаны по-настоящему силы разинских казаков.

Корнила неоднократно посылал на Кагальницкий остров своих людей, приходивших к Разину как перебежчики на его сторону. Лазутчики были надежны, но ни один из них не сумел возвратиться в Черкасск: Разин не отпускал с острова тех казаков, которые пробрались к нему из низовьев…

Когда Сергей поссорился с Разиным и убежал от него в Черкасск, Корнила обрадовался: на сторону понизовых переходил один из ближайших людей Разина, который, конечно, должен был хорошо знать о том, каковы его намерения и как укреплен разинский городок… Старым, испытанным способом, за кружкой вина, от Сергея добивались признаний. Кривой плакал слезами, говорил, что Разин его осрамил и побил без вины, что больше им в дружбе не быть, но мыслей Степана он все-таки никому не выдал, хотя все понимали, что не мог же Степан таить свои замыслы даже от ближних своих есаулов, каким был Сережка Кривой…

Но, не пуская своих казаков в Черкасск, Разин давал отпуска под поруку верховым казакам, и те бывали в своих станицах. Корнила засылал своих лазутчиков и туда, чтобы расспрашивать отпускных разинцев.

Завзятый гуляка Евсейка пропил с отпускными разинцами немало войсковой казны, чтобы выведать о намерениях атамана.

— Велит, мол, Степан им готовыми быть, а куда и зачем их готовит, о том ни слова! — докладывал Корниле лазутчик Евсейка.

— А допьяну ли ты их поил? — добивался Корнила.

— Допьяну, батька! Ну сколь можно пить? Человек ведь не лошадь!.. А сам я в Кагальник поопасся, батька: ведают там меня, продадут… А спросишь их, сколь народу в приезде, они не сказывают, молчат, а иные и хвастают, что народу «несметно».

Осень уже подходила к концу. Вот-вот пойдут холода, через месяц станет и Дон, и тогда «воровской» городок будет легче взять, окружив его со льда, а донская старшина по-прежнему ничего не могла добиться толком о разинском острове.

И вот в дом Корнилы вошла гостья — старшинская вдова Глухариха, половине донских казаков кума, удачливая сваха, умелая повитуха, во время казацких походов — ворожея и утешница молодых казачек, на весь Черкасск советчица, ядовитая сплетница и атаманская подсыльщица.

— Неужто анчихрист меня во полон возьмет и домовь не пустит! Куды таков срам, что старуху держать в полону?! Пойду хлопотать за казацкое дело, послужу на старости Тихому Дону, — предложила Глухариха Корниле.

— Смотри не проврись в чем, болтлива кума! — остерегал ее на дорогу сам атаман. — Хоть Степан тебе кум, а все же не так единое слово скажешь — и пропадешь! Разбойник, он и старуху тебя не помилует! Хоть я в колдовство Степана не верю, да разум его атаманский не твоему чета — все тотчас увидит! Тогда уж к нему никаких лазутчиков не посылай… А мне все до малости ведать надо…

— Сама кур вожу. Смолоду знаю, что двум петухам тесно в одной курятне. Во всем разберусь, кум Корней. Такой простой дурой прикинусь, что сам ты меня не узнаешь!..

Больше целого дня пути на челне отделяло Черкасск от разинского островного городка, но кума Глухариха не пожалела старых костей и отправилась в гости к куме Алене Никитичне…

Каждый день подходили к Кагальницкому городку толпы пришельцев и отдельные одинокие путники, слышавшие о том, что Степан Тимофеевич принимает всех.

— Э-ге-ге-э-эй! — раздавался с берега протяжный крик.

— Чего нада-а-а?! — откликался казак с караульной башни Кагальницкого городка.

— Давай челна-а! К вам в город пришли-и!

— Сколь народу, каких земе-ель?

— Рязанских десятков с пято-ок!

— Рязань косопуза прилезла. Впускать? — спрашивал караульный у атамана или у ближних его людей, приставленных к прибору новых пришельцев.

— Косоруких не надо, а косопузы — чего же? — сгодятся! — шутили вокруг.

И разносился над Доном крик с башни, обращенный к Тимошке, который ведал в Кагальнике переправами с берега.

— Э-ге-эй! Тимоха-а! Челны подавай на берег!

Так каждый день приходили сюда брянские, калужские, тульские, тверские, владимирские беглецы. Кто приходил, тотчас же ставил себе шалаш или рыл бурдюгу, а не то находил своих земляков и ютился пока возле них.

В толпе пришельцев из Курска караульный казак заметил дородную и румяную старуху.

— Стой-ка, мать! Ведь ты из Черкасска! Гляди, к «соловьям» приладилась, а! Пошто в город прилезла?

Казак удержал ее за рукав.

— Пусти, пусти турка проклятый! — воскликнула смелая баба. — Да знаешь ты, кого не пускаешь?! Лапотников вонючих впускать, а меня-то, природну казачку, и нет?! Да кум Степан тебе рожу расплющит, кума-то Алена полны глазищи твои за меня наплюет!.. Алена! Алена!.. Да слышь ты, кума!.. — завизжала она, и казак отступил, безнадежно махнув рукой.

— Ух, батюшки, словно кобыла, вся в мыле! — воскликнула Глухариха, ввалившись к Алене Никитичне и вытирая платком обильно струившийся пот. — Куды ж ты, кума, залезла? Кругом вода… Сидишь, как цапля в болоте, и добрых людей-то тебе не видать! — выпалила старуха. — Сон привиделся мне про тебя. Я — наведать, мол, надо! Да крестника Мишеньку повидать захотела, каков он возрос, вот подарок ему захватила…

— Не Миша — Гришатка, — поправила мать.

— Да что ты! Да что ты! Я ведаю ведь и сама! Я сказала: мол, Гришеньку-крестничка надо проведать!

Она обвела взглядом нехитрое жилище Степана — простую землянку с маленькими окошками и сырыми бревенчатыми стенами, почти не отличавшуюся от других казацких жилищ Кагальницкого городка.

— Ой, сраму, кума! И живешь-то ты в воровской бурдюге, не в человечьей избе! С воды-то туман, лихоманку, того и гляди, подхватишь. Муж хитер: навез персиянских нарядов, жену обрядил — да и в клетку, чтобы зор человечий женской красы не видал!.. Покажи, что в гостинцы навез. Зипуном-то богат воротился?

Алена открыла сундук, показывала наряды. При свете трескучих свечей жарко сверкали драгоценные камни в кольцах, монистах и головных уборах.

— Подарила бы куму-то! Ведь в воровское логово к тебе не страшилась лезти! — не выдержала старуха. — Воротный казак, вот с такой бородищей, как зыкнет… признал, окаянный!.. Я чуть не сомлела…

И, получив от Алены подарок — кольцо с алмазом, пряча его ловким движением под платье, Глухариха тотчас же вспомнила, для чего забралась на остров.

— Задохнусь и помру до время в бурдюге. Пойдем хоть на волю из духоты, благо солнышко светит, — позвала Глухариха.

Они вышли наружу.

Не разгороженный ни заборами, ни плетнями, вокруг расстилался широкий бурдюжный город. Подобно могильным холмам, высились над землей только кровли землянок, иные с трубами, а больше даже без труб, и дым выходил у них прямо из дверей и окошек. Повсюду раздавался шум стройки. Разинцы укрепляли свой город.

Возле самой землянки Степана были навалены доски, бревна, пустые бочки. Осеннее солнце светило ярко, и было приятно погреться, усевшись под солнышком, на припеке.

Алена Никитична постелила ковер, усадила гостью. Поставила перед ней угощение — наливок и вин, каких Глухариха не пробовала и в доме Корнилы, персидских сластей, заморских сушеных ягод, пастил, медовых варений.

Глухариха вздохнула.

— Живешь, как птаха, невольна душа: наливки медовы, сахары грецкие и персицкие, узорочья сколько хошь, а все же не казачке жить взаперти!

Алена от неожиданности смолчала. До этой минуты ей в голову не приходило, что другие казачки считают несчастным ее житье. Сама она чувствовала себя счастливой с того мгновенья, когда ее Стенька внезапно откликнулся ей под окном.

— Муж твой неправедное с тобою творит, — продолжала Глухариха. — Их дело мужское — казачьи раздоры, а нашу сестру не обидь! Пошто такой-то пригожей казачке страдать! Когда ж и рядиться, убором хвастать!.. К старости расползешься, как тесто, рожа морщей пойдет, брюхо вперед полезет, а у тебя и наряды зря в сундуках сопрели!

— Сама никуда не хочу! Никого мне не надо! — горячо сказала Алена.

— Сахарный у тебя казак! — усмехнулась старуха. — А слеза на глазах пошто?

Алена поспешно смахнула слезы.

— Чу-ую: сызнова затевает! — догадалась старуха. — Да ты прежде времени не горюй! — утешила она Алену. — Сборы — долгое дело: всех обуть, одеть, всем пищали да сабли… Не казаки ведь приходят, все мужики, их так-то в поход не возьмешь! Покуда всего на них напасешься — и время, глядишь, пройдет, нарадуешься еще на своего атамана… Сколь у вас ныне людей в городке?

— День и ночь скопом лезут со всех сторон! Кто же их ведает, сколько. Да много, чай, стало… Что ни день, что ни два дни, глядишь — тут и новая сотня! — простодушно сказала Алена.

— Вот я тебе и говорю: столь народу в три дня не сготовишь к походу! — продолжала старуха.

— Не нынче, так завтра! — с горечью возразила Алена. — Вот так и живу, будто смерть на пороге!

— И что ты, казачка! Какая же смерть! И матки и бабки так жили: казак-то придет да снова уйдет, а ты все в станице! Али, может, не любит тебя?! Ворожила? — соболезнующе спросила старуха.

— Страшусь ворожить, — шепнула Алена. — Да что ворожба, кума, что ворожба?! За конями к ногайцам послал намедни, еще целу тысячу лошадей указал покупать — не впрок их солить, не пашню пахать на них, — стало, в ратный поход!..

— Может, зазноба где у него? — подсказала старуха.

— Зазноба? — растерянно переспросила Алена. — Нет, не мыслю того. К ратным делам у него охота, они его и сбивают…

— А на что же тебе, кума, женская сила! — воскликнула гостья. — Ты его сговори помириться с Черкасском. Твой небось ведь Корнея страшится, а тот его опасается… Мужикам-то что! Мужики по Стенькины денежки лезут, чуют богатство! А как станет мошна пуста, что тогда? Кому будет надобен твой атаман?! Надо ему во старшине себя утвердить! Пришел бы ныне в Черкасск, подарил бы Корнея перстнем, сабелькой доброй, как водится в атаманах, коня бы привел в поклон крестну батьке, — не лютый зверь, и сам Корней рад будет миру! И город строить не надо, и денежки оставались бы целы! Рядом с Корнилой отгрохали бы не дом, а хоромы! От доброй-то жизни и твой не захотел бы воевать, сидел бы в Черкасске, да и ты бы, на завидки казачкам, рядилась. Корнилиха локти бы грызла от злости!

Старуха внезапно умолкла, испуганно озираясь: голос Степана послышался рядом, за грудой каких-то бревен…

— Осерчает — увидит! Не любит меня твой казак. Схорони-ка! — заметалась старуха.

— Сиди, кума. Али ты не казачка? — успокоила Алена.

— Страшусь твоего-то! По голосу чую — гневен идет. Под сердитую руку не пасть ему…

Алена Никитична не успела и слова молвить, как тучная Глухариха проворно исчезла в огромной пустой бочке, поваленной среди других возле атаманской землянки…

Степан подошел с Наумовым. Только что он проверял на острове запасы разных товаров и теперь как раз говорил о том, о чем и приехала разведать атаманская подсыльщица и что было важнее всего для Черкасска:

— Огурцов соленых да рыбы и в три года не сожрать, а пороху и всего-то две бочки: в одной пусто, в другой нет ничего! Сбесились, что ли, мои есаулы премудрые? Мирно житьишко себе нашли: было бы жрать, мол, а пороху бог подаст, что ли?! — раздраженно говорил Степан.

— Не продают его, батька, страшатся! — сказал Наумов. — По рекам-то заставы. Никто попадать в таком деле не хочет! У воронежска воеводы толика лишнего есть, так он сговорился продать острогожскому полковнику Ивану Дзиньковскому — и то лишь тогда, как установится санный путь, в рыбных бочках наместо соленой рыбы, а Дзиньковский к нам повезет в винных бочках, как будто вино.

— А черкасские что, станут ждать, пока твои винные бочки приедут?! Корнила нагрянет, а нам и по разу нечем из пушек пальнуть!.. Кабы знал крестный батька, не долго бы мешкал ко крестнику в гости с чугунными пирожками!..

— Фрол Минаевич, батька, на что уж пролаза, и то не припас! — воскликнул Наумов. — Ну где же, где взять?!

— Твое дело! — прервал Степан. — Где надо, крякни да денежкой брякни — купцы чего хоть привезут. Самого Корнилу вот в экую бочку посадят да привезут в Кагальник!

— Где там купцы! — безнадежно сказал Наумов. — Последние, батька, бегут купцы. Велел я к тебе двоих привести, нынче от нас хотели бежать. Вот их ведут. Рассуди, что с ними вершить…

Двое казаков подвели к атаманской землянке связанных купцов. С месяц назад эти купцы шли с верховьев для обычного осеннего торга в Черкасск, никак не ожидая, что их в пути может кто-нибудь перехватить. На Дону никогда не бывало разбоев. Каков бы ни был дерзок и смел разбойник, он никогда не осмелился бы напасть на купцов, спускающихся в Черкасск, и тем нарушить гостеприимство казацкого Дона, опасаясь навлечь на себя гнев и расправу донского казачества…

На этот раз в Воронеже предупреждали их, что на Дону завелись ватажки голытьбы, от которой стало не так спокойно, как прежде, но купцы никого не послушали…

И вдруг уже на низовьях, когда пути оставалось всего ничего, с прежде пустынного широкого острова при их подходе грянула пушка и закричали: «Спускай паруса, суши весла!» Купеческие суденца остановились. По десятку челнов подошло к каждому из них. Войдя на суда, казаки осмотрели товары, расснастили с судов паруса, отняли весла, сгрузив их в свои челны, и, зачалив струги к челнам, отвели их на остров. Наумов велел купцам стоять и вести на острове торг. Устрашенные грозным видом напавших людей, посчитавшие сначала их за грабителей, купцы были рады отделаться торгом и быстро раскинули лавки прямо на самих суденцах. Но торг не пошел. Никто не покупал их товаров, и купцы сговорились бежать ночью, подняв якоря, обрубив причалы и отдавшись воле течения, которое неминуемо их принесло бы к Черкасску. Однако их судовые ярыжные за эту неделю успели сойтись и сдружиться со всей островной голытьбой. Узнав о купеческой хитрости, гребцы тотчас же выдали своих хозяев Наумову. Кулак есаула был крепок, тяжел и жесток. Но больше всего страшились купцы ответа перед самим атаманом. Оба купца по дороге прощались с жизнью и тихонько творили молитву.

— Мыслю я так, Степан Тимофеич: товары отнять, а самих в куль да в воду, — сказал Наумов.

— Чего побежали? — сурово спросил купцов Разин.

— Неделю стою — на алтын не продал! Пошарпали много — тащат да тащат, а денег не платят! — воскликнул, осмелившись, один из купцов.

— Торговли нет, а грабеж повсядни! — подтвердил и второй.

— Товар у тебя каков? — спросил атаман.

— Юфть, сапоги, овчина, валенки тоже.

— А у меня холсты да сукна. В Черкасске бы в три дни продал. За тем поспешал к осеннему торгу: к зиме все раскупят! Не зиму стоять у вас. Дон уж скоро замерзнет!

— Что же торга нет, есаул? Раздетых да босых у нас, я гляжу, к зиме вволю! — обратился Разин к Наумову с той же суровостью.

— У кого деньги есть, Тимофеич, тот уж давно обулся, оделся, а у голых да босых, знать, денег нету! — попросту объяснил Наумов.

— Вели развязать купцов, — приказал Степан.

Казаки обрезали веревки на руках пленников.

— Аленушка, дай-ка ларец «рыбья зуба», — повернувшись к жене, приказал Разин.

Алена спустилась в землянку и вынесла оттуда тяжелый драгоценный ларец, привезенный Разиным из морского похода. Степан откинул крышку ларца. При блеске осеннего яркого солнца оттуда брызнули разноцветные искры, — так засверкали грани драгоценных камней, смарагдов, рубинов, алмазов.

— Вот, купец, — сказал Разин, захватив щепоть дорогого узорочья. Отборный бурмитский жемчуг, как крупный белый горох, отливающий матовой радугой, повис на богатых нитях. — Возьми-ка за свой товар. Хватит тебе за твои сапоги да овчины? Не обидно ли будет? — насмешливо спросил Разин.

Ошалелый от счастья и удачи, купец не знал, верить ли щедрости атамана.

— А вот и тебе за твое добро, — сказал Разин второму, щедрой горстью кинув расплату.

— Постой, Тимофеич! — схватив его за руку, воскликнул Наумов.

— Степан, да на что тебе столь сапогов?! Куды столь овчины, сукна?! — с удивлением и почти что с испугом в голосе спросила Алена.

Она считала, что в этом ларце хранится приданое атаманской дочери, а теперь ее муж отдавал своею рукой богатства невесть зачем, на покупку ненужных товаров…

— Лавку рядом с Корнеем открою в Черкасске! — расхохотавшись, воскликнул Степан и спокойно добавил, обратясь к есаулу: — Слышь, Наумыч, бери у купцов сапоги и сукна и все, чего надо. Чтоб не было в городе босых да голых.

Алена не сразу пришла в себя, не сразу все поняла, но алчное сердце Глухарихи не могло снести легкомысленной выходки атамана. Когда она услыхала разговор про порох, сердце ее было готово выскочить из груди от радостного сознания удачи. Она представила себя хозяйкою половины добра, которое ей показала Алена. Должен же был Корнила ее наградить за услугу!.. Поглядывая из бочки, она увидела еще такие богатства, от которых у нее закружилась голова. От жадности ей показалось, что он отдает ее собственное добро, чтобы одеть толпу оборванцев, сошедшихся бог весть откуда.

— Кум Степан, да ты спятил! — внезапно раздался из бочки ее голос, и на четвереньках высунулась жирная Глухариха. — Куды ж ты добро раздаешь задарма! Такое богатство салтану индейскому впору!.. Кума! Да чего ж ты молчишь? Ведь цену знать надо такому товару!.. — шумела старая бабища, выбираясь из бочки.

— Ба-а! Ты, стара клуша?! — воскликнул Степан. — Здорово, здорово, кума! Не нашел, знать, Корнила лазутчика лучше?! Ло-овко ты спряталась!

Старуха струхнула.

— Помилуй, Степан Тимофеич! Какой я лазутчик, старая баба да дура?! К куме прибралась проведать…

— Вот, купцы, придачу даю вам к богатству — жирную ведьму, — строго сказал Степан. — Возьмите ее да в российски края отвезите. Да не спускать на берег, чертовку! Узнаю, что скоро в Черкасск воротилась, — не являйтесь во всю вашу жизнь больше на Дон: поймаю — повешу!

Лазутчица побагровела, и руки ее затряслись.

— Кум Степан, да куды же мне плыть! Пропаду, как дите, в московитских краях! — хватая Разина за рукав, бормотала Глухариха. — Пожалел бы меня, голубчик!

— Уразумели, купцы? — словно не слыша ее, грозно спросил Разин.

— Увезем, куды ворон костей не заносит! — не помня себя от радости, обещался купец.

— В Епифани пустим! — подхватил и второй.

— Степан Тимофеич, да как же ее? Ведь лишку слыхала баба-яга… По мне — ее в куль да на дно! — заметил Наумов.

— Кум, я слышала — не слыхала! Язык проглочу, ни словечка не вымолвлю… Кум!.. Ей-ей, проглочу язычок!..

— А ты его, кочерга, не глотай. Слово лишнее скажешь — и так тебе его палачи с корнем выдерут. Доводчику первый кнут на Руси. Иди, покричи, что ты тут у меня слыхала! — сказал Степан.

— Да что я, себе злодейка?! Кум Степан Тимофеич! Да ты меня у себя оставь, не спускай в Черкасск! Послужу тебе верой-правдой! — визжала старуха, валясь на колени в слезах.

— Ну вы, стали чего?! — прикрикнул Степан на Наумова и купцов.

— Пойдем, старуха, пойдем! Недосуг! — окликнул Наумов.

Казаки подхватили лазутчицу. Она, поджав ноги, валилась, садилась на землю, цепляясь за что попало, крича на весь Кагальник.

— Кума, да чего ж ты молчишь?! Грех, кума! Ведь погубишь несчастну вдову! Пожалей, заступися, голубка, — визжала старуха, брыкаясь в руках казаков. — Чтоб те сдохнуть, ворище проклятый, шарпальщик, анчихрист, собачья кость, окаянный разбойник, поганец, безбожная рожа!.. — слышались выкрики ее уже издалека, от самой пристани.

 

Великие сборы

По санным путям в Кагальник съезжались обозы с товарами с верховых станиц Дона, с Медведицы и Хопра, из верховых городков донецкого побережья, со Слободской Украины. Каких только не было тут товаров!

Степан не велел ослаблять дозоры в степях. Несмотря на мороз, конные казаки разъезжали по всем дорогам, следя за сношениями Черкасска, и вот наехали на казаков, которые с оружием спешили в Черкасск по вызову войсковой избы. Их привели к Степану.

— Вы что, крещена рать, собрались к домовитым на выручку супротив нас?! — строго спросил атаман.

— Не к домовитым, Степан Тимофеич, — оправдывались казаки. — Зовет войсковая изба: по вестям из Крыма, славно ногайцы хотят напасть на казацкие земли… кто приедет в Черкасск, тому хлеб обещают за службу да крупы. Сам знаешь, как с хлебом ныне…

— Езжайте домой, — приказал Степан. — Кого встренете, то же скажите. Случится в Черкасске нужда, я сам на азовцев да крымцев пойду со всем войском. А кто с верховых станиц еще соберется с ружьем к домовитым, того не помилую как расказню! Сидеть бы вам было, смотреть, чтобы с Воронежа «крымцы» не грянули на казацкие земли. Войсковая изба вас в низовья сокличет, а в ту пору на Дон воеводы прилезут с верхов!

— Степан Тимофеич, да как бы нам знать?! — удивились казаки простоте атаманской догадки.

— Да кто хочет хлеба, идите на службу в мой город. Уж как-нибудь накормлю без обиды.

— С семейкой к тебе? — недоверчиво спрашивали казаки.

— Коли надо, с семейкой иди, голодать не будем, — пообещал Степан.

У него в эту зиму было куплено хлеба больше, чем в самом Черкасске. Заботами Фрола Минаева Кагальник был всю зиму сыт.

Степан сознавал, что скоро он будет достаточно сильным, чтобы ударить первому на Черкасск. Но для этого надо было разведать думы черкасских жителей. Надо было открыть для черкасских свои ворота и самим наезжать туда в гости. Разин решился на это, когда к нему под рождество пришли богомольцы, собравшиеся в черкасскую церковь к заутрене. Степан разрешил им взять лошадей и сани. Дозорам сказал — пропустить богомольцев в низовья.

— Смотрите, не пустят вас! — усмехнулся он.

— Как, батька, не пустят! Ведь праздник каков! Не ногаи живут в Черкасске, а русские люди, и веруют в бога!

И вот несколько десятков саней приехало под черкасские стены. Уже в темноте подъехала вереница саней по донскому льду к городским воротам и стала проситься в церковь.

Растерянные воротные казаки, увидев во тьме на снегу черное скопище саней, услышав конское ржанье и говор толпы, не решились впустить их в город. «А вдруг затевают хитрость!» — подумалось им и припомнилось взятие Разиным Яицкого городка…

В смятении послали воротные спросить войсковых заправил. Тем часом уже началась заутреня. Кагальницкие богомольцы мерзли под ветром возле стены. Завилась метелица, ветер свистал, летел снег…

Наконец вышел на стену есаул Самаренин.

— А сколь вас в приезде? — спросил он, еще не дав разрешения отпирать ворота. — А кто у вас старший?..

После долгих расспросов впустили намерзшихся богомольцев в город, но даже в натопленной, полной народом, жаркой церкви долго они не могли согреться.

— Турки так православных людей ко гробу господню молиться пускают — с опаской да счетом! — ворчали раздраженные казаки.

— Опасаются крепко, — сказал Степан, — а все же я мыслю, что в город войти не тяжкое дело. Вот сам соберусь…

Митяй Еремеев, бывший с богомольцами в Черкасске, успел расспросить верного казака, как живет Черкасск, и узнал от него — войсковая старшина ждет указа царя о том, что им теперь делать.

Казаки, не знавшие, что богомолье в Черкасске затеял сам атаман, смеялись над незадачливыми молельщиками.

На масленицу в Кагальницком городке недоставало вина. Разин велел разукрасить лентами лошадей и сани. В передние пошевни сел он сам. По остальным рассадил казаков и казачек, скоморохов с гудками, сопелями и волынками, ряженых в вывернутых тулупах — и с колокольчиками, бубенцами пустился вдоль Дона в Черкасск. Были густые сумерки, когда двадцать троек по зимнему льду подкатили к воротам Черкасска.

— Эй, воротные! — крикнул Разин.

— Кто там? — отозвались сверху.

— Сосед Степан Разин проведать наехал. Давай отворяй ворота, да живо! За проволочку башки посорву! — крикнул Разин.

— Не гневайся, атаман Степан Тимофеич, бегу отворять! — обалдело откликнулся с башни сторожевой казак, скатившись кубарем к воротам.

Ворота отворились. Степан, правя первою тройкой, шумно въехал в Черкасск.

— Бегите-ка к крестному, пек бы блины: в гости едем! Вот только в кабак завернем! — крикнул он, и весь праздничный поезд с песнями, с бубнами, с криком, встревожив черкасских собак, подняв гвалт по улицам, полетел к кабаку.

Из кабака погрузили в сани пять бочек вина. Разин кинул кабатчику горсть серебра сверх платы за взятые бочки.

— Всем нынче задаром пить наше здоровье в Черкасске! Услышу, что денежку взял с кого, я тебя вверх ногами в воротах повешу! — сказал он кабатчику, чтобы слышали все «питухи».

Приезжие гости мазали пьяниц сажей, пили вино, плясали, горланили песни.

Налили два ведра вина, поднесли по глотку лошадям.

— Не спои коней, черти! На пьяных куда скакать?.. Разнесут! — останавливали пожилые казаки.

— Да мы помаленечку, лишь для веселья! — смеялась озорная, расходившаяся молодежь.

Когда погружали в сани вино, к кабаку прибежал посланец Корнилы.

— Степан Тимофеич! Корнила Яковлич кланяться приказал, к дому просит! — сказал казак. — Свежую семгу к блинкам-то пластать велел, — тихонько добавил он.

— Вот беда так беда-а! — с досадой воскликнул Разин. — Уж так-то я семгу люблю! Да ты скажи батьке крестному: коренник у нас потерял подкову, поскачем искать, пока затемно, — кто бы другой не поднял! На тот год в сю пору назад обернемся. И-ихх ты-ы-ы! — гикнул он на коней, и весь поезд за ним помчался назад, к городским воротам, нарочно в объезд вокруг всего города, мимо атаманского дома и войсковой избы…

По пути, перед выездом из Черкасска, пока отворяли ворота, в темноте к ним в сани молча ввалились какие-то четверо черкасских казаков.

Выехав за городские ворота, разинцы выхватили из-под сена, настеленного в санях, мушкеты и открыли такую пальбу вверх, что черкасские казаки по всему городу повыскакивали из домов посмотреть, не идет ли на улицах бой.

Встречая веселый поезд в Кагальнике, любители пьянства уже заранее подмигивали друг другу, но вскоре узнали, что по какой-то «оплошности» из черкасского кабака во всех бочках вместо вина был привезен порох…

— И вправду народ говорит, что батька колдун! С таким «колдуном» и царское войско не страшно! — посмеивались казаки, гордясь своим атаманом.

В Черкасске старшина была в смятении от ночного наезда Разина.

— До того уж дошло, что ворье к нам в кабак, как домовь, пировать наезжает! Староват стал Корней. Не минуть нам обирать себе нового атамана! — ворчали домовитые казак», еще не зная о том, какое «вино» увез с собой Разин.

Подошла и весна. Перед пасхой Степан отправил в Черкасск посланцев сказать, чтобы не было больше такого, как в рождество, а вздумают не пускать куличи святить в церкви, то на себя бы пеняли… В четверг на страстной неделе пришел ответ: Корнила велел сказать, что кто хочет в церковь, пусть едут с вечера святить куличи, а ночью ворота будут закрыты и впуска не будет, — мол, крымцы, безбожники, могут и ночью напасть…

Алена просилась в церковь больше других казачек. Ей так хотелось стоять в церкви в праздничном платье.

Степан отпустил ее с богомольцами и для охраны послал Тимошку с Никитой и Дрона Чупрыгина.

— Вздумают там держать вас в залог, в аманаты, так и скажи Корниле, что бога не побоюсь и жену и детишек не пожалею, а Черкасск разнесу к чертям и всю войсковую старшину и всех домовитых на вертеле сжарю, — пообещал Степан, напутствуя богомольцев…

Алена вернулась радостная к себе в Кагальник, навезла с собой писанок. К ней подходили христосоваться все жены черкасской знати, завистливо рассматривали ее наряды, наперебой просили к себе на пасху и на кулич. Как боярыню, держали ее под руки, провожая к челнам; Парашеньку замиловали и захвалили, с Гришей сам атаман говорил, шутил, звал к себе приезжать «вместе с батькой». Черкасские атаманши напрашивались к Алене в гости, но она не смела к себе пригласить…

— А чего ты не смела? Звала бы! И мы их не хуже бы приняли, допьяну напоили бы!

— Глухариха была у заутрени, — усмехнулась Алена. — Уж так ей хотелось ко мне подойти, уж так-то глядела, да все-таки не подошла.

— И ее позвала бы в гости, я бы с ней посидел, медку бы поднес куме! — засмеялся Степан.

 

Государев посол

Корнила считал, что если стрельцов до сих пор не прислали на Дон, то лишь потому, что был в Москве человек, который все понимал и удерживал царскую руку, — Алмаз Иванов. И войсковой атаман всею душой, больше, чем Разина, ненавидел Михайлу Самаренина, из властолюбия и корысти затеявшего такое изменное дело, как призыв на казацкие земли царского войска и воевод…

«У Стеньки там голытьба скопилась, у нее на чужие богатства зуд, а Мишка Самаренин из-за чего свою свару заводит? Лет десять все строит подвохи, обносы строчит в Посольский приказ: и медные деньги-то я бранил дурным словом, и к церкви-то я не прилежен! Кабы не был мне другом Алмаз, то раз десять уже Москва до меня добралась бы! — со злобой и горечью думал Корнила. — А ныне надумали что: вишь, я Стеньке даю поноровку. Подите-ка, суньтесь сами „без поноровки“ на остров! Кого на Дону перебьет голытьба? Да вас же, чертей, перебьет и дочиста разорит! Вас же я берегу!.. А вы, проклятущие, что Мишка, что Логинка, что ни месяц строчите ябедны письма в Москву на меня… Чем я вам не потрафил? Что казаки меня больше любят да войсковым всякий раз на кругу выбирают? А что же тебя-то, Мишка, не любят? Знать, Дону не заслужил!.. Еще, мол, я много покосов себе оттяпал… Али степь не просторна?! Рыбный плес, вишь, себе захватил богатый… Аль рыбы в Дону никакой от того не стало?! Десять лавок держу на майдане? А ты свои рядом поставь да забей меня в торге! У Мишки пять было — и то две закрыл, чтобы зря не сидеть. Я к себе купцов не насильством тащу: хотят со мной торговать — что же, я отгонять их стану?.. То казакам про меня разнесли, что я пашню в степи распахал да гороху посеял… Ну, смелому и гороху хлебать! На тот год и проса еще насыплю! Слава богу, без хлеба не сяду… Сами не смеют пахать, и заела их зависть… А я еще гречку дюже люблю. У меня и гречка растет! Может, я ее вовсе не сею, мне бог посылает такое диво: растет себе гречка в степи — да и баста!»

Но войсковой атаман не знал того, что его старый друг дьяк Алмаз тяжело заболел, что последний недуг приковал его крепко к одру, с которого суждено ему было сойти лишь на кладбище.

Афанасий Лаврентьич Ордын-Нащокин взял в свои руки все управление приказом Посольских дел.

С болезнью Алмаза никто уже не мешал ему поступать в отношении казацкого Дона так, как боярин считал разумным. Он больше не сдерживал своей ненависти к казакам, к их «удельной вечевщине», как называл он донское казачье правление. Кроме того, овладеть Донским краем и привести казаков в окончательное подчинение царскому самодержавию — это означало для Ордын-Нащокина доказать еще раз свой государственный разум, убедить царя в том, что не так-то легко его заменить другим человеком… Ордын-Нащокин особенно чувствовал в этом потребность сейчас, когда у царя появился новый любимец — Артамон Сергеич Матвеев, который изо дня в день все более поглощал внимание и дружеское расположение царя Алексея.

Верный донской союзник Ордын-Нащокина, войсковой есаул Михайла Самаренин, соперник атамана Корнилы, сообщил боярину обо всем, что творится среди донского казачества. Он писал, что Разин вернулся домой окрепшим, богатым, что к нему пристают что ни день все новые толпы верховой голытьбы, что он выстроил крепость на острове и отрезал Черкасск от Московских земель, что Корнила не смеет с ним спорить и по старости и боязни во всем ему норовит.

Боярин решил «бить разом двух зайцев»: разбить «воровских» казаков и уничтожить навек казацкую вольность, посадив на Дону воевод.

Кого же и было ему призвать для совета по этому делу, как не думного дворянина Ивана Евдокимова, который недаром в течение многих лет был связан с Доном, шал Дон, понимал казаков и их отношения, обычаи и законы. Кроме того, боярин знал, что Евдокимов всегда не очень-то ладил с Алмазом и тоже считает, что казацкой вольности давно уже пора положить конец.

— Как ты мыслишь, Иван Петрович, чем Дон в руки взять? — прямо спросил думного дворянина Афанасий Лаврентьевич.

— В руках государевых главная сила — хлеб. На Дону, боярин, все можно хлебом соделать, — сказал Евдокимов.

— Не все ведь, Иван Петрович, — возразил боярин. — Разина-вора хлебом побить нельзя.

— Как еще можно, боярин! — уверенно сказал Евдокимов. — Я уже думал о том, да сам подступиться не смел: Разина Стеньки дело большие люди решают…

— И ты ведь не мал человек! Надумаешь все подобру и завтра окольничим станешь, а там, глядишь, выше того!..

Евдокимов почувствовал на своей голове боярскую шапку и принялся разом выкладывать перед боярином свой хитрый замысел, как добиться от казаков, чтобы они попросили сами ввести к ним стрелецкое войско, разбить Разина. А после того воеводе со всеми стрельцами осесть на Дону, уверив донскую старшину, что это лишь до тех пор, пока на Дону там и тут остаются воровские ватажки.

Ненависть к казацкому Дону сблизила Ордын-Нащокина с Евдокимовым. Им обоим уже мерещилось одоление Дона. Они с жаром подсказывали друг другу, как сплести сети для казаков.

— Да те воровские ватажки под корень резать не поспешай, — подсказывал Афанасий Лаврентьич. — Лучше стрельцам укажи построить по Дону острожки, пушки поставь по стенам, стрельцов посели в острожках. И будут стрельцы жить, покуда к ним все казаки попривыкнут.

— А брусь и бунчук войсковому атаману оставить надо, боярин, — подсказывал Евдокимов. — Чтобы честь атаману была наравне с воеводой, и царское жалованье, и боярское звание…

— Да ты им помалу внушай, что в донском правлении от воеводы и от стрельцов станет лишь больше покоя, а домовитые оттого только пуще забогатеют: на московских торгах пойдут торговать и землю свою пахать; оттого им больше доходов станет. Ведь ныне им голытьба не дает пахать землю…

— Голытьба домовитым, боярин, самим надокучила сварами да грабежом, — перебил Евдокимов.

— А мы ей, Иван Петрович, дорогу на Дон закроем! — уверенно и твердо отрезал Ордын-Нащокин. — И на Дону по старинке уже больше не проживешь: ведь время не ждет. Все течет, как река. Держава вся стала иной, во всем нужен лад и порядок державный. Вот как, Иван Петрович! Ты и поедешь. Кому же, как не тебе, и сесть на Дону воеводой! Ты там помногу бывал, казацкий обычай весь знаешь — тебе и сидеть…

И Евдокимов поехал на Дон, твердо зная, чего он хочет. Он понимал, что придется хитрить и с домовитыми, и с самим войсковым атаманом Корнилой, и со всею донской старшиной, которая испугается воеводской власти и силы. Однако в силах своих будущий воевода Дона был твердо уверен и знал, что будет делать, Михайла Самаренин первый пошел на то, чтобы призвать стрельцов на Дон. С ним было бы легче поладить, но Евдокимов решил пока держать его в стороне от дел, «про запас». Если бы сделать Самаренина атаманом вместо Корнилы, а вслед за тем тотчас явится воевода, придут стрельцы, то, держась за свою власть и первенство, Корнила Ходнев может пойти против Самаренина и разделить домовитое Понизовье на два враждебных стана. А для борьбы с голытьбой надо было всех понизовых держать в единстве. Евдокимов считал, что для этого нужно сохранять на атаманстве Корнилу.

Корнила знал, что Михайла Самаренин против него плетет козни. Он был готов пойти на сговор с боярством или с донской голытьбой, чтобы не допустить торжества Самаренина.

«Кабы Стенька схватил войсковой бунчук, то знали бы все, что ворье одолело, а когда свой брат Самаренин брусь отнимет, — знать, то Корнила стал стар и негоден! — раздумывал атаман. — А мне уже обрыдло — на старости лет ото всякого пса терпеть! Хлопочи за весь Дон, старайся, а спасибо никто не скажет, еще и стараются ушибить побольнее! Вот Стеньке есть за что крестного бить, тут счеты заправские, насмерть: либо он, либо я! А я вот схочу да и сяду сейчас в челнок да сам поплыву ко Стеньке. Небось не удавит и голову сечь не велит, коли сам приеду добром; небось и вина укажет поставить, и примет почетно!.. „Стречай, скажу, крестник! Покоя хочу, а с Мишкой да с Логинкой мне не поладить: не дам я им власти над Доном! Прими-ка ты брусь и бунчук… На силу новая сила взросла. Нет сокола краше тебя. Береги от бояр наш казацкий обычай!“ И чарку с ним выпьем да подобру потолкуем. Скажу ему: „Ты мне брата Ивана простить не хочешь, а без крови державы не могут стоять. Ныне ты сам испытал. Небось тоже казнил казаков, — таково атаманство, Степан!“

Корнила в задумчивости мысленно перенесся в Кагальницкий городок, беседуя со Степаном:

«Возьми бунчук, Стенька, а мне лишь богатства мои нажитые оставь. Стану в лавках смотреть на майдане, как торг идет, с рыбаками на ловлю ездить, доходы сбирать. А там еще, смотришь, и я, как твой батька под старость, заступ в руки возьму да яблони стану садить… Не дрожат еще руки заступ держать. Бог даст, еще с двадцать годков поживу. Приедешь к старому крестному в гости, еще и вместе с тобой рассудим, как Доном править… Хитрое дело донское правление: тут волю казацкую поломать страшишься, а там тебя царь и бояре бьют по башке… Башка нужна, Стенька, хитрость нужна! Ого, знаешь, какая великая хитрость! Колоти боярам поклон, а в пазухе кукиш держи… С казаками собакой лайся да помни, что тебя казаки обрали, а коли не будет тебе почета от казаков, то каков же ты войсковой атаман!..

Бывало, я проскочу по улице к бую аль за ворота, в станицу отъехать, не то и попросту на майдан, — услыхал, что ковры хороши али добрый конь продается… По улицам еду, и все казаки без шапок стречают: «Поклон, кричат, атаману!», «Батька, как здоров?», «Заезжай во станицу, кричат, пирогов напекли!» С седла соскочил, подходишь к коню. Народ расступился. Шапки все скинут: сам атаман покупает! Кто приторговывал — замолчит, отойдет к сторонке. Продавец тоже шапку скинет: «Да ты, мол, батька, пошто трудился? Тебе бы лишь свистнуть — и конь стоял бы перед тобой!..» Ныне уж чую — не то. Небось я на улицу выйду — никто не глядит, а кто мимо идет, норовит отвернуться. Кричит на всю улицу: «Куме, эй, ку-ум! Погоди, кажу, куме!» А кума и нет никакого, — кричит, как собака, чтобы меня не видеть, а то башка ему от поклона отмотается напрочь!.. Небось тебе, Стенька, шапку скидают, — ты, стало, и атаман! Все равно ты меня пересилишь…»

Корнила вздрогнул от стука в дверь.

— Корнила Яковлич, там дворянин из Москвы.

— Какой дворянин? — непонимающе переспросил атаман. — Какой дворянин? — Корнила словно свалился откуда-то с крыши в свою горенку. — Дворянин… — повторил он, придя в себя и торопливо схватив со скамьи брошенный рядом кармазинный кафтан. — Баня топлена нынче?

— Горячая банька, ты сам хотел париться нынче, — сказал казак. — А дворянин длинноносый, какой не по разу бывал.

— Готовь дворянину баню да стол там вели накрывать получше: вина да всего… а я выйду тотчас…

Корнила вскочил, напяливая кафтан; словно помолодев, весь подтянулся. Московские послы в эту зиму его позабыли. Приезд Евдокимова не в войсковую избу, а прямо к нему в дом давал Корниле уверенность в том, что, несмотря на все происки, он не вышел из доверия государя и ближних его бояр. И, в один миг позабыв свою воображаемую беседу с Разиным, Корнила готов был по-прежнему крепко держать атаманский брусь…

Дворянин отказался от бани и от стола. Он захотел немедля беседовать с атаманом по тайному делу…

— Указал государь тебе, атаману, сказать, что стар ты и глуп и его велений не разумеешь! — резко сказал всегда вежливый и сдержанный Евдокимов. Это значило, что он говорит точные слова самого государя, которых нельзя ни смягчить, ни исказить…

— Спасибо на добром слове! — с обидой, моргнув, ответил Корнила. — А чем же не угодил я его величеству государю?

— Прошлый год вор Стенька на Дон пришел всего в полутора тысячах казаков, а за зиму у него пять тысяч скопилось! — сказал дворянин. — И ты тому скопу расти не мешал, давал ему волю.

— Перво — у вора всего три тысячи, а не пять! — возразил атаман. — А другое дело — надо было его на Дон оружным не допускать, как в государевой грамоте писано было. Ан вор из Астрахани домой пришел, как Мамай ордой: тысячу казаков привел да с полтысячи беглых стрельцов с пищальми; пушки выставил боем, грозит… Да и то бы его я давил тогда, ан при нем царская грамота: «…на Дон идти и селиться вольно».

— Не всякое слово в строку! — возразил дворянин.

— А теперь вор окреп и собою гордится: «Брусь и бунчук, похваляется, отыму у Корнилы. Пусть, говорит, Корней яблоки садит либо свиней пасет». Вот он что нынче, вор Стенька, толкует, сударь! — с разгоревшейся ненавистью сказал Корнила, уверенный, что не сам он только что выдумал эти слова, а действительно говорил Степан…

— А ты? — спросил дворянин.

— Я старый волк. Я не то что слово — каждую думку его ведаю, — похвастался атаман. — Держит еще Корнила и брусь и бунчук. Я его близко к черкасским стенам не пущу, злодея!..

— «К черкасским стенам»! — передразнил дворянин. — Не ждать надо вора, а самим на него выходить! А ты его в масленицу из кабака в атаманский дом к себе кликал! Ты блины пекчи к ночи собрался, полный стол угощения наставил, бочонок вина из подвала велел откопать…

— Заманивал я его в гости к себе, а там — и управился б с ним! — неуверенно оправдался Корнила, пораженный тем, что московскому гостю так много известно.

— На пасху ворье приехало в церковь молиться! Нашлись богомолы! И вы ворота отворяете им. А что они в городе вызнали? С кем говорили?! Да, может, ты сам с «богомолами» грамоты слал?! Может, вести какие любезному крестничку подавал из Черкасска!

— Помилуй господь! — испугался Корнила. — Да ты меня, что ли, в измене?! — От неожиданности и волнения у старого атамана перехватило дыхание и сперло грудь…

«Вот тебе и приехал в дом, минуя войсковую избу! Вот, Корней, принимай дорогого гостя! Порадуйся милостью царской и верой тебе за твою службу!» — подумал Корнила.

— А что же ты сам не пошел на его воровской городок? — строго спросил дворянин. — На красную горку опять дожидаешь в Черкасск воровских гостей? Свадьбы станешь играть да на свадьбах плясать с ворьем?! Посаженым отцом тебя, может, позвали на свадьбу?!

— Я в толк не возьму, про что ты толкуешь, сударь Иван Петрович! — сказал Корнила.

— Про то, что ворье, знать, и вправду тебя не спрошает и ездит в Черкасск, когда схочет! А ты или сам-то не знаешь того, что к тебе кагальницкие казаки приедут венчаться?

— Не слышал про то ничего!.. — признался Корнила.

— Стало, я из Москвы к тебе должен возить эки вести?! Да что ты, сбесился, Корней, али вправду изменщик?! — вспылил дворянин. — Ну, слушай меня: ворота городские закрыть, никого из воров ни ногой не впускать в Черкасск — ни к богомолью, ни к свадьбам — да войско скликать на воров!

— Казаков на него чем поднять-то нам, сударь Иван Петрович? Страшусь, не сберешь на него казаков, — возразил Корнила.

— Знать, Михайла Самаренин правду писал, что Дону не справиться с вором и надобно царское войско послать! — сказал дворянин, и Корнила почувствовал в его голосе насмешку. — Ан государь стрельцов посылать не велел, а указал государь послать свою милостивую похвальную грамоту донским казакам за то, что к Стенькину Разина воровству не пристали, да еще указал государь послать свое царское хлебное жалованье, — продолжал дворянин. — Слышал он, что у вас на Дону хлебом скудно… — заметив удивление Корнилы, добавил Евдокимов. — Послал государь то хлебное жалованье со мною, да я его на Дон везти поопасся от вора Стеньки. В Воронеже я его придержал… Ведь как караван мимо Стеньки пойдет, то воры его пограбят. Всем Доном без хлеба тогда насидитесь! Мыслю, что хлебушка своего понизовые казаки не захотят уступить злодею?..

— Да что ты, сударь, кто же хлеб уступит?! — согласился Корнила, тотчас сообразив, что для раздора между казаками не может быть лучшего предлога, чем царский хлеб.

— Тогда созывай-ка круг, — сказал дворянин. — Пусть круг оберет станицы в охрану царского хлеба. Да круг же пошлет их стать станом по берегам возле Стенькина острова. А где два войска стоят оружны, там быть и бою! — Евдокимов говорил твердо, уверенно, словно он уже имел право приказывать войсковому казацкому кругу. — Да как станицы пойдут на охрану, то казаки пусть всем Войском у государя молят прислать стрельцов, чтобы хлеб они проводили до Стенькина острова. И государь моления ваши услышит, велит из Воронежа выслать приказов пять московских стрельцов.

«Ишь, черт длинноносый, чего ведь надумал!» — про себя воскликнул Корнила, чувствуя, что попался в ловушку и что у него не осталось предлога, чтобы отказаться от впуска московской рати.

— И мы тогда Стеньку в гнезде задавим… Да ты поспешай, атаман, не то вор на Волгу кинется, как прознает, уйдет на Медведицу, на Хопер, — его не догонишь, а и догонишь — не сразу побьешь? — заключил Евдокимов.

Но, увидев смятение, написанное на лице атамана, будущий донской воевода его успокоил:

— Коли сам круг призовет стрельцов, то никто в тебя камнем не кинет, не скажет, что ты «продаешь казацкую волю», как любят у вас говорить. И я к вам не силой стрельцов приведу, а по прошению круга…

— Смятение пойдет оттого. Не любят стрельцов донские, Стеньке то на руку будет, — сказал Корнила.

— Запамятовал было я еще государево слово, — значительно намекнул Евдокимов. — Еще государь повелел тебе сказать: «Кабы сам ты, Корнила, не вор, тогда бы уразумел, что с ворами делать, а вор тебе крестник, и ты ему во всем норовишь!»

— Ты сам на Дону we нов человек, сударь, ведаешь, что творишь. После пасхи мы тотчас и круг созовем, — окончательно сдался Корнила.

«Мыслишь, что тут твоя вотчинка, на Дону?! — про себя подумал войсковой атаман. — С войсковым атаманом ты так говоришь?! Нет, я не подьячий! Ну, постой! Нам твоими руками лишь сладить со Стенькой, а там мы и сами умеем стоять за казацкую волю! Понизовья донские и сами бояр-то не больно любят! Закаешься лезть на Дон в воеводы!»

— Пойдем, сударь Иван Петрович, по чарочке выпьем на добром умысле за лад в нашем деле, — пригласил атаман.

Тимошка Кошачьи Усы, хранитель челнов в городке, заметил, как в камышовые заросли около острова проскочил рыбацкий челнок. Из челна в молодой ивнячок выбрался старый рыбак, покинув свои рыбацкие сети, и побрел налегке глубже в лес, уходя от кагальницких ворот. Рыбаки из ближних станиц почти каждый день заходили в челнах на берег, и никто не мешал им. Они никого не таились, держались хозяевами, а этот старик все время кого-то страшился. Кроме того, зоркий глаз Тимошки заметил его уже час назад, как он подбирался с низовьев.

— Эй, деду! — окликнул казак. — Стой, дед! Ты куда?

— На кудыкину гору! — огрызнулся старик.

— Не туда прилез: кудыкину гору ищи в войсковой избе! — отрезал Тимошка.

— Ты бойкий, сынок! Я оттоль, куды ты посылаешь. Сведи меня к атаману… по тайному делу…

— А как тебя звать-то?

— Еремою Клином, — ответил старик.

— В зюнгорско посольство ты с батькою ездил? — усмехнулся Тимошка, вспомнив рассказ Степана о посольстве.

— Тебя я такого в посольстве не помню. Чай, матчину титьку сосал в ту пору? — сказал с насмешкой Ерема.

— Ну что ж, и сосал! А ныне лазутчиков, вишь, научился ловить.

— И доброе дело! Веди ко Степану, да тихо, чтобы никто меня больше не ведал, — строго сказал старик.

Тимошка оставил челны на Никиту, который ему был помощником, и повел старика…

— Здорово, старик! Давно бы пожаловал! Ждал я тебя! — сказал Разин, обнявшись с Еремой.

— Не с тобой я, Степан. Нам с тобой не стоять за одно, Тимофеич! Да сердце не терпит, чего в Черкасске творится: всем дворянин, длинноносый черт, завладал. С голытьбою твоей мне не знаться. Я казак, мужиков не люблю. А ныне, Степан, я к тебе, — говорил Ерема, усевшись с Разиным наедине. — Нет, ты мне вина не вели наливать, я тайно к тебе и назад в Черкасск съеду, чтобы не ведал никто… Слушай, Стенька: старшина зовет воевод на донскую землю. Как казаки ни раздорься, а с воеводами нам не ладить, Степан. Хотят воевод призвать кругом. Чают, что ты верховых не станешь на круг пускать, что круг из одних понизовых сойдется; что хотят домовитые, то на кругу и решат. А я от сердца тебя умоляю: ты лучше с верховьев пусти казаков к войсковому кругу. Верховые лучше бояр не любят. Длинноносому воеводе покажут, как казацкий Дон за боярской властью скучает. Глядеть ведь тошнит, как наша старшина во всем дворянину покорна! Корнила сгинается вдвое в поклоне, а Мишка Самаренин под ноги стелется прямо… Ну, я пойду, Тимофеич. Я больше тебе ничего не скажу, ты далее сам сдогадайся…

Степан не пошел провожать старика за ворота.

Когда рыбак возвращался на берег к своему челноку, Тимошка опять к нему подошел.

— Прощай, дозорный, — сказал старик, садясь в челн.

Тимошка махнул рукой на прощание.

В тот же день Степан указал — не держать посыльных войсковой избы, которые скачут в верховья для созыва круга…

 

Красная горка

Первый день после пасхальной недели — красная горка, свадебный праздник. В этот-то день и задумали Тимошка и Настя, дочь Черноярца, поехать в черкасскую церковь венчаться. Еще у пасхальной заутрени в церкви Тимошка об этом сговорился с попом…

В среду на пасхе Тимошка просил у атамана челнов, чтобы плыть в Черкасск.

— Да сколь же тебе челнов под одну свадьбу? — спросил Степан.

— Десять, батько. Я уж считал, никак не выходит меньше.

— Куды тебе столько челнов! Корней устрашится, не впустит: помыслит, что ты не на свадьбу прилез, а войной!

— Да, батька, куды же меньше! — воскликнул Тимошка и начал считать по пальцам, кто поедет его провожать в церковь.

Пальцы скоро все кончились, а поезжан оставалось еще раз в пятнадцать больше: Тимошка был среди казаков любимцем.

— Себе возьмешь мой, расписной, с коврами, да еще бери девять челнов, — то и свадьба!

И вот молодые стали сбираться в путь.

Перед тем как отъехать с острова, когда уже все провожатые собрались, Тимошка с невестой пришли принять благословение Степана и Алены Никитичны. Для особого случая приодетая и пригожая, вышла Алена на улицу. Толпа молодежи сошлась у атаманской землянки, словно Степан Тимофеевич и в самом деле собрался женить сына. Как вдруг от ворот городка примчался гонец.

— Степан Тимофеич! Черкасские ворота затворили, к свадьбам не станут в город пускать. Вестовые скачут от них по степи. Говорят, чтобы после не обижались, так лучше не ехать со свадьбой, не пустят!

Степан увидал, какая отчаянная растерянность изобразилась в глазах у Тимошки и как побледнела его невеста.

— Не пускают? Закрылись! Ну что же… Не бойсь, молодые, мы старым донским обычаем вас повенчаем! — загорелся Степан. — Идите покуда под матчино благословение, — сказал он, направляя их ко вдове Черноярца.

И пока молодые ходили в дом невесты, Степан захлопотался в заботах…

Он шумел и приказывал, точно решалась судьба городка, рассылал казаков, есаулов… Вот уже четверо казаков помогали ему в какой-то веселой и хитрой затее: одни накрывали коврами запряженные лошадьми телеги, другие тащили в телегу бочонки вина и меду, ставили их на ковры. Алена Никитична, раскрасневшаяся от праздничного волнения, складывала в сундук чаши и чарки. Возле атаманского двора заиграли рожочники и волынщики, лошади трясли головами, и на их хомутах громыхали серебряные бубенцы.

От невестина дома подошла гурьба поезжан, собравшихся было провожать жениха и невесту. Все девушки были в венках, казаки при саблях, с пистолями за кушаками, отцы и матери празднично приодетые.

Атаман вышел, ведя разодетую атаманшу Алену Никитичну. Два казака вынесли впереди атамана и поставили на телегу к бочонкам накрытый бархатом сундучок.

С саблей у пояса, одетый в кармазинный алый кафтанчик, верхом на богатом коне, Гришка с пышным белым бунчуком выехал наперед всего шествия.

На шум, на веселые звуки рожков выходили казаки и казачки из всех землянок; видя небывалое в городе праздничное веселье, они увязывались за всеми.

— Куда?

— В Черкасск, играть свадьбы, — говорили не знавшие новостей.

— Неужто и батька поедет?!

Собрались есаулы: Наумов с Наумихой, Дрон Чупрыгин, Федор Каторжный, Митяй Еремеев с есаулихой, похожей на девочку, старый дедко Серебряков, Шелудяк, дед Панас Черевик…

Возле пристани возвышался небольшой холмик. На вершине его расцвела черемуха. Под ней расстелили ковры, поставили сундучок атамана, невдалеке развели костер, и дымок его весело поднимался, окрашенный отблеском вечернего солнца.

Степан Тимофеевич взял за руки Тимошку с невестой, вывел их перед всеми на холмик, к черемухе.

— Объявляю вам, атаманы, жениха, казака Тимофея Степановича Ольшанина, по прозванию Кошачьи Усы, да невесту, казачку Настасью Ивановну Черноярку, — сказал Степан.

Настя в венке из лиловых колокольчиков опустила глаза. На щеках у Тимошки бурно взыграл румянец. Он был смущен.

— За жениха и невесту я сам скажу, — продолжал атаман. — Тимоху знаю: море исплавал с ним. Добрый и удалой казак сынок мой Тимоша. Не найти Насте мужа лучше!

— Добрый казак Тимошка, кто же его не знает! — откликнулись казаки на поляне.

— Настина батьку мы ведали все, — продолжал Степан. — Славный был атаман во многих походах. Мне был как брат родной. А Настина матушка, Серафима Кирилловна, донская природная — вот она перед вами. Поглядишь на нее — и спрошать о дочке не надо! Спасибо за честь, сестрица Кирилловна, что не гнушаешься, за Тимошку даешь свою Настю! — Степан Тимофеевич поклонился вдове Черноярца, — Благослови-ка, Кирилловна, молодых.

Вдова Черноярца поясно поклонилась Степану.

Молодые стали на колени перед Настиной матерью, и она их перекрестила и обняла обоих. Потом они подошли к Степану с Аленой Никитичной, Алена их тоже перекрестила.

— В добрый путь, казак со казачкой, на всю вашу жизнь! — сказал им Степан. Он снова взял их обоих за руки.

Солнце садилось, и цветущее дерево залилось розовым светом в закатных лучах. Все вокруг стояли с цветами.

— Тимофею Степановичу с Настасьей Ивановной слава! — громово провозгласил Степан, давая знак спеть величальную, и первый могучим голосом загремел:

Князюшке Тимошеньке слава! Атаману Тимофею слава! Слава, слава, слава со княгиней, С Настенькой, пригожей атаманшей!

Многие никогда не слыхали раньше, как поет Степан Тимофеич. Голос его лился, как звук медного рога во время охоты. Он заражал радостью, наливал груди силой, желанием жить, веселиться, скакать на коне и кружиться в пляске. Даже тем, кто давно не пел песен, при этом звуке казалось, что стоит только раскрыть рот да дохнуть полной грудью воздуха — и песня польется, такая же радостная, могучая…

И хор молодых голосов подхватил за Степаном:

Пусть они никогда не стареют, Пусть у них в дому не скудеет! Платье бы у них не сносилось! Хата бы у них не хилилась! Сабля бы у Тимоши не тупилась, У Настасьи тесто в квашне заводилось!

Степан подхватил Тимошку и Настеньку за руки и повел их вокруг цветущей черемухи.

Пусть у них веселье не минует, А беда ни разу не ночует!..

Пели все, как в хороводе, двигаясь с ним вокруг цветущего дерева. Степан обвел молодых три раза вокруг, а величальная песня еще не кончилась: она желала молодым всякого добра, дюжину добрых коней, дюжину дойных коров, дюжину свинок, да у каждой по дюжине поросят, овечек, да кур, да гусей несметно…

И вот уже свадебные гости изображали ужимками и выкриками все эти несметные богатства: тот — кур, тот — гусей, тот — свинку, тот — целое стадо овец… Над поляной неслось мычание, кудахтание, блеяние.

А сыны-то статью в атамана, А казачки личиком в Настюшку…

Едва пробивалась песня сквозь хор озорных и веселых выкриков. И вдруг при последних словах все забыли овечек, кур и визгливых поросят, и со всех сторон запищали на разные голоса новорожденные младенцы…

От сынов будет Тимошеньке почет и слава! А от дочек будет Настеньке любовь да слава! Слава! Слава! Слава! Слава! —

перекликались в последнем сплетении мужские и девичьи голоса.

Степан поставил перед гостями жениха и невесту, обменял их кольцами и соединил их руки.

— Целуйтесь, — велел он.

Настя и жених ее — оба потупились.

— Да пошто же целоваться-то батька? Зазорно! — сказал Тимошка.

— Целуйтесь, целуйтесь, какая же свадьба без поцелуев! — возразил атаман.

Этот довод показался убедительным. Тимошка неловко чмокнул невесту.

— Еще раз, — сказал атаман.

— Пошто уж еще-то? И хватит! — заспорил Тимошка.

— Целуйтесь, целуйтесь! — закричали со всех сторон всем народом.

— Еще, — в третий раз настаивал атаман. — Ну, вот вы и муж с женой, — заключил он. — Идите теперь на всю жизнь, и я вас теперь поцелую. Ты, сынок, не обидь казачку, — добавил Степан, обняв жениха. — А ты его слушай. Он тебе теперь больше батьки, — сказал он невесте.

Поздравив их, атаман открыл сундучок, поставленный на ковре под черемухой, подарил жениха саблей, а Алена — невесту сережками, и вся толпа гостей с криком, шумом, со смехом стала их поздравлять, а казаки-дружки поднесли по чарке сперва молодым, а там и другим гостям — во здравие жениха и невесты.

Степан Тимофеевич со всеми помолодел. Таким еще никто не видал Разина. До сих пор веселье его бывало буйным, коротким и тотчас сменялось суровой озабоченностью, но тут с его плеч как будто слетели целых два десятка годов. Он сиял. Грозных глаз его как не бывало, из них искрился радостный смех, ясная молодость, ласка, привет…

Стукаясь чарками с молодыми казаками, Степан их по-дружески обнимал за плечи, холостых поощрял жениться, девушкам сватал парней, с женатыми заводил пересмешки да шутки…

— Ну и батька у нас разошелся! Ну, батька! — удивленно переговаривались между собою казаки, отвыкшие от такого раздолья.

К Степану подошла из толпы несмелая новая пара — жених с невестой Они сказали, что собрались провожать молодых в Черкасск, а там и сами хотели венчаться. Степан взял их за руки и вывел на холм под черемухой.

— Объявляю всем, атаманы, жениха, Филиппа Петровича Московкина, да невесту, голосистую певунью Лукерью Дроновну Чупрыгину, — возгласил Степан, взяв их за руки. — Кто скажет за них, атаманы?

Старый есаул Серебряков поднялся на холмик.

— Я знаю Филю! — сказал он внятно…

И снова пошли благословения да объятия, а потом атаман взял их за руки и повел вокруг дерева под такую же радостную величальную песню, желавшую молодым такой же любви, радости, счастья, как первой паре.

Слава! Слава! —

весело летело над темным дремлющим Доном, в котором отражались огни доброго десятка костров.

Весь Кагальницкий город пировал на этих двух свадьбах. Со всего городка натащили на поляну ковров, наставили блюд…

— Не все-то у нас заботы да маета! Небось черкасские так-то не женят своих! — переговаривались казаки.

— Батька, батька-то, глянь! В горелки с девчатами бегает, а! Ну и батька у нас!

— А мы и не ведали, каков батька веселый!

Ночь озиралась светом высоких костров, и удалые казацкие пары, взявшись за руки, смелыми прыжками перелетали через огонь, под общие крики, под плясовое пение рожков и сопелей…

Пожилые сидели возле широких блюд у бочонков с вином и бражкой, как вдруг, словно ветер, между костров пролетела весть: Дуняша-плясунья да Фрол Минаич батьку плясать заманили!

— Идем глядеть, батька пляшет с Дуняшей!

— Идем, идем! — заговорили, подымаясь от костров и бросая игры.

А Степан Тимофеич, позабыв все большие заботы, круга два обойдя в пляске, покинул Дуняшу на Фрола Минаева и плавной казацкой походочкой подошел к Алене Никитичне, поклонился, и так и сяк выманивая ее из круга.

У Алены в глазах заблестели слезы от счастья и радости. Давно, как давно уж он не был таким! Какая там седина, походы, разлуки!..

И, как прежняя «Королевна-Дубравна», помела она цветным подолом по траве, усмехнулась, сложила руки, уронила ресницы на щеки, чуть-чуть повела плечом и вдруг подарила своего атамана таким сияющим взглядом, от которого вспыхнул он весь по-старому и пошел кружиться, как восемнадцатилетний плясун, на ходу скинув с плеч кафтан, об колено ударил шапкой и с присвистом полетел за лебедью присядкой, присядкой да колесом…

За ними пошли Еремеев с женой, коренастый, как дуб, Дрон Чупрыгин с новобрачною дочкой, Федор Каторжный… даже Степан Наумыч Наумов опасливо посмотрел на свою суровую есаулиху и, не увидев в ее глазах супружеского запрета, пустился со всеми в пляс.

Веселье шло до весенней зари, и только к утру, усталые и счастливые, разошлись молодые пары и гости.

Старики, расходясь по домам, вспоминали свои свадьбы, похожие на эту, потому что в давние поры на всем казацком Дону не было ни единой церкви.

Степан возвращался с Аленой Никитичной. Она в эту ночь напелась и наплясалась и еле шла, усталая и счастливая своею усталостью.

— Господи, и на что-то придумали люди войну да походы! Вот так бы мне жить! — сказала она уже у себя в землянке, положив свою голову Степану на грудь…

Атаман чуть-чуть усмехнулся и ласково погладил Алену по ее округлым плечам и стройному изгибу спины…

— Батька! С верховьев идут в Черкасск челны за челнами! — внезапно войдя, тревожно сказал Наумов. — Пускать ли?

— Нехай себе! Круг собирает Корнила. Не надо держать, пусть идут, — равнодушно сказал Степан.

— А худа не будет, Степан Тимофеич? — осторожно предостерег Наумов.

— Добро будет, тезка. Таков нынче день: все к добру! — возразил Степан.

И когда есаул ушел, удивленный и озадаченный, Степан услыхал облегченный, радостный вздох Алены. Он прижал к своей груди ее голову.

 

Шум на Тихом Дону

Домовитый Черкасск закипел. Все раздоры Корнилы с Самарениным и Семеновым были забыты. Из войсковой избы в Воронеж к воеводе помчался гонец с приказом Евдокимова ждать наготове часа отправки царского хлеба и стрельцов на казацкие низовья.

Посыльные войсковой избы неслись в станицы к атаманам и домовитым казакам с вестями о прибытии царской милостивой грамоты и с призывом в Черкасск на войсковой круг.

В самом Черкасске войсковая старшина в те дни, не выходя, сидела в доме Корнилы, обсуждала порядок круга, предугадывая споры и возражения со стороны простых казаков против допуска царского войска на Дон. Атаманы взвешивали и подбирали самые решительные доводы, чтобы повернуть все в свою сторону.

— Так и спрашивать надо народ: делить ли, мол, хлеб на природных донских или на всю голытьбу, какая за зиму набежала к ворам. А их там — не менее тысяч пять. Кормить ли их нашим хлебом?! — предлагал сам Корнила.

— А из народа чтобы в ответ закричали: «Да ты, мол, сбесился, Корней? Воры в зиму нас не кормили хлебом, а сами-то сыты были!» — подсказал Корниле Семенов.

— Да чтобы с другой стороны закричали: «С того нам зимой было хлебом скудно, что Кагальник в пути похватал купецкие караваны! Нашу долю, мол, мужики пожирали зимой!» — подхватил Ведерников.

— «А государь из-за них нам целый год хлеба не слал!» — с увлечением воскликнул Семенов, подражая возгласам, раздающимся в таких случаях на казацком кругу.

— «Да воровской атаман Степанка вино из хлеба курил, а у нас дети голодом плакали!» — так же задорно выкрикнул Самаренин.

— «Помирали!» — поправил Корнила.

Войсковой старшине уже представлялось, как завязалась на берегах Дона кровавая схватка за царский хлеб…

И не прошло трех дней после отправки гонцов по станицам, — к Черкасску начали съезжаться казаки. Многие, чуя, что круг собирается неспроста, захватывали с собою не только сабли, но и походную справу: пищали, мушкеты, пороховницы…

Наступил день, назначенный для войскового круга.

Стояло ведро. В апрельском небе плавали редкие облачка. День выдался жаркий, и в толпе на площади, у войсковой избы, было душно. С десяток атаманских лазутчиков шныряло тут, подслушивая казацкие речи, чтобы передать атаману все разговоры.

Хотя из собравшихся еще никто не знал, о чем будет речь на кругу, но все разговоры все же были о разинцах и новом разинском городке.

То, что большинство круга составляли казаки из самого Черкасска, давало старшине уверенность в полной победе ее на кругу. Именно черкасские казаки больше других были обижены на кагальницких за то, что осенью перехватил Кагальник шедшие к ним купеческие караваны со свежим хлебом и лишил их зимних запасов.

Из окна войсковой избы старшина с одобрением посматривала на подъезжавших вооруженных казаков, заранее представляя себе, что прямо отсюда, с площади, тотчас же после круга двинутся станицы в поход под кагальницкие стены и нагрянут на Разина внезапной, грозной осадой…

И вдруг, только солнышко начало припекать, как стали подваливать конные и в ладьях верховые станицы, которых не ждали. Удивленные старшинские лазутчики услыхали, что Разин снимает дозоры и позволяет казакам идти на низа.

— Вчера мы, конные, шли мимо Степанова острова, — рассказывал молодой казак из верховьев. — Смотрим — сам вышел. Стоит, глядит. Крикнули здравье ему. Шапку тронул. «Куды держите путь?» — спрошает. В Черкасск, мол, на круг атаманы звали. «Круг, спрошает, к чему?» Мол, не ведаем сами, должно, про пожар во храме. Что церковь сгорела, так новую строить… И он рукой махнул: «Добрый путь!» А мы ему: что же, мол, вы не идете? Он баит: «У нас тоже круг. Недосуг в Черкасск».

Толпа казаков со вниманием и любопытством слушала рассказчика.

— А нас к себе звал! — с гордостью подхватил второй казак из толпы. — Мы на челнах мимо шли. А с острова грозно так: «Стой, казаки!» Мы и пристали. Вышел какой-то на берег — не ведаю, сам или нет. «Куды путь?» В Черкасск, мол, на круг. «А что вам, спрошает, Черкасск? Шли бы к нам, все дела без Черкасска рассудим». Мы: мол, там войсковая изба, и старшинство, и все атаманы. А он: «И у нас атаманы не хуже, а старшинство в Черкасске одни толстопузы да толстосумы. А наше старшинство такие же казаки, как и вы. Те себе норовят по корысти, а наши вершат по правде». А мы ему: ты, мол, все-таки нас отпусти, сударь, далее ехать, мол, нам поспешать в Черкасск. Он как засмеется на всю реку. «Да нешто я вам на хвосты наступил — отпустить умоляете?! Смех! Езжайте своею дорогой!..»

До начала круга вся площадь кипела говором в небольших толпишках и кучках. Держались больше станицами. Верховые с верховыми — там было достаточно и лаптей, и домашней поскони. У понизовых богаче одежда, сапоги с острогами, сабли. Верховые косились на богатеев, шел ропоток:

— На них кагальницкий-то кличет… Кармазинны кафтаны драть!

— Не на них — на дворян да бояр.

— И тут, глянь, бояре донские!

— Небось как засечну станицу куда на степя выбирать — «давай верховых!». А пошто верховых? «А ваших станиц никуды не послали!» А как на станицу в Москву за суконным да соболиным жалованьем к царю, так давай понизовых. А пошто понизовых? «Куды ж вам в сермяжном к царю на Москву! Весь Дон посрамите лаптищами шлындать!» — представлял в лицах сухощавый, вертлявый рябой казак.

— А государево жалованье перво куда привозят?! Сюды, на низовье. Запрошлый год хлеба везли с верхов — добрый был хлеб, а к нам пришел горький! — жаловался старик.

— Где же он прогорк-то? — задорил кто-то в толпе.

— Знамо где, тут, в Черкасске! У атаманов сопрел в мешках. Свежий царский себе засыпали, а прелый нам, на верховье: не свиньи — сожрем!

— А не станешь жрать — сдохнешь. И то не убыток!

— Ладно — прелый! А вот никакого не шлют. Дети плачут.

— Старшинство, гляди — старшинство выходит!

— С послами!

— С красным-то носом, большущий — то дворянин из Москвы. Надысь проезжал через нашу станицу, собрал казаков, про разинских спрашивал — есть ли такие, мол, в вашей станице. Мол, есть. «Зовите ко мне для беседы». Они, мол, к тебе не пойдут. «Пошто?» С дворянского духу у них, мол, свербит!.. Как разгавкался — спасу нет!..

— Тише. Гляди, гляди!

Из войсковой избы вышла нарядно одетая толпа есаулов и среди них — Корнила с московским посланцем. И вот, нарушая всегдашний донской порядок и чин, наперед всего шествия вышли не есаулы с брусем и бунчуком, а на бархатной алой подушке несли свиток с печатями и кистями. Дальше шел дворянин, а затем уже шествие продолжалось обычным донским чередом: войсковой бунчук, атаман Корнила, брусь на подушке и толпа есаулов, которые в этот раз были смешаны с московскими приказными, сопровождавшими дворянина…

Все шествие направлялось к помосту через тысячную толпу, и вся толпа казаков, раздаваясь на пути дворянина, отмечала, что дворянин занял в шествии не свое место.

— Залез «буки» наперед «аза»!

— Дурака за стол, он и ноги на стол! — негромко, но занозисто поговаривали в толпе.

Этот необычный порядок шествия был завоеван Евдокимовым в жарком споре с донскою старшиной. Он потребовал, чтобы царская грамота и он, царский гонец, шли первыми на помост.

Будущий воевода казацкого Дона слышал все эти выкрики, но они его мало тревожили. И на Москве бывают в толпе крикуны. Не беда. Главно — все вершится пока так, как он указал Корниле. Стар стал атаман. Мог напутать, засамодурить и попросту устрашиться Стеньки. Потому Евдокимов успел перекинуться словом с Самарениным, указал за Корнилой присматривать. Михайла Самаренин сказал, что у него давно уже приставлен к Корниле свой человек: Петруха, Корнилин пасынок.

— Почем же ты ведаешь, что тебе он от сердца прилежен? — спросил дворянин.

— Да, сударь, он кого хочешь продаст. Что я пишу на Москву к Афанасью Лаврентьичу — все от Петрухи знаю. Корней от меня уж давно таится, — сказал Самаренин. — Ты Петруху-то подари.

Думный дворянин теперь видел Петруху невдалеке от помоста в толпе, видел, как тот развязно толкует с толпой молодежи, поглядывая на помост, и был уверен, что старшинская молодежь, которая вот уже три дня пила в кабаке за московские деньги, станет кричать на кругу то, что надо…

На помост с казацкой старшиной поднялась, против обычая, обильная свита будущего воеводы: дьяк да пятеро подьячих и два молодых дворянина из приказа Посольских дел.

Евдокимов, довольный, осмотрел с помоста полную казаками площадь. Вот и настал решительный час, когда Дон распростится с древней казацкой волей…

У самого помоста стояли стеной домовитые, «значные» казаки целыми семьями — отцы с сыновьями, дядья с племянниками, деды со внуками — Ведерниковы, Самаренины, Корнилины, Семеновы… Проходя через их толпу, атаманы и есаулы кланялись им и витались за руку. Шелк, бархат, парча, нарядные сукна, сабли чеканены серебром, галуны на шапках. Московский дворянин, в вишневом кафтане, с золотным козырем, в жемчугах, не выглядел среди них богаче.

Атаманы скинули шапки, и вся толпа, по обычаю, обнажила головы для молитвы. Торопливо через толпу протискался поп, поспешая на помост, к атаманству.

— Припоздал, поп! Пошибче скачи! — крикнул кто-то.

После молитвы Корнила шагнул вперед из толпы старшинства. Среди казаков прошел шепот.

— Здоровы, браты атаманы и все Войско Донское! Быть кругу открыту! — возгласил Корнила. Он принял с подушки поднесенный Самарениным серебряный брусь и ударил им о перильца помоста.

— Перво скажу, молодцы атаманы, прибыл к нам от его величества государя Алексея Михайловича, буди он здрав, из Москвы посол, государев думный дворянин Иван Петров Евдокимов. И привез он к вам его величества государя и великого князя всея Руси Алексея Михайловича милостивую похвалительную грамоту. И сию грамоту, атаманы, к вам ныне станем честь…

Корнила поднял над головою свиток с большой печатью, и вдруг рука его сама опустилась, будто без сил…

Он глядел через головы казаков в каком-то оцепенении, словно внезапно увидел за их спинами огненный дождь. Лицо и тучная шея его налились кровью, и вся старшина, бывшая на помосте, шарахнулась в кучу и зашепталась…

Из черкасских улиц с трех разных сторон вливалась на площадь толпа со знаменами, бунчуками, пиками, бердышами, мушкетами и пищалями в пестрых персидских халатах, в ярких шароварах, в латах, кольчугах, в сермяжных зипунах, в поярковых мужицких и в красных запорожских шапках. Одну толпу вел красавец Митяй Еремеев, другую — бывший персидский невольник Федька Каторжный, впереди третьей, самой большой и грозной, в красной запорожской шапке, сдвинутой набок на высоко поднятой голове, широким и смелым шагом шел Степан Тимофеевич, с насмешкой глядя вперед на помост, где смятенно скучилось донское старшинство.

Евдокимов взглянул на донскую старшину, на атамана Корнилу, на Самаренина, Семенова, на толпу богатеев, стоявших возле помоста, и в тот же миг по их растерянным лицам, по смятению и страху, отразившемуся в глазах у своих союзников, понял, что просчитался… Они уже сами не были атаманами казачества, главою и вожаками казацкого Дона…

Если бы знать заранее, что Разин осмелится появиться в Черкасске, Евдокимов сумел бы найти человека, который не устрашился б пустить в него пулю… Да кто ж его знал!.. Теперь надо только держаться с достоинством, не показать смущения. От имени самого государя прикрикнуть покрепче да устыдить…

Толпа казаков широко расступилась. Разин шел, как хозяин. Ряды кармазинных кафтанов перед самым помостом угрюмо сдвинулись от прохода. Разин стремительно поднялся по ступеням, в то время как его казаки, окружая помост, оттирали «значных» и те, обалделые, уступали без спора первенство на кругу.

Еремеев, Наумов и Федор Каторжный поднялись на помост за своим атаманом.

— Простите нас, братцы, что мы припоздали трошки на круг, — сказал Разин на всю площадь и повернулся к московскому гостю. — А ты тут на кой черт, лазутчик боярский, в казацком кругу? В воеводы донские лезешь?!

— Иван Петрович — посол государев, а не лазутчик! — пролепетал один из подьячих.

Федор Каторжный молча ногой отшвырнул подьячего.

— Задаром ты лазил выспрашивать про меня по станицам? — продолжал, по-прежнему обращаясь к дворянину, Разин. — Не продали казаки тебе Степанову голову?

— Не лазил я никуда, — угрюмо отозвался растерявшийся Евдокимов.

— Врешь, дворянин! — выкрикнул казак с площади. — У нас в верховых станицах выспрашивал много!

— Вот, бач, и сбрехнул! — презрительно сказал Разин и, как мальчишке, сдвинул ему на глаза шапку.

— Прочь руки! — в неистовом бешенстве вскинулся московский посланец, хватаясь за саблю.

Но Степан поймал его за плечи и встряхнул богатырской рукой.

— За казацкой кровью на Дон приехал?! Почем за бочку даешь?! Боярские шапки старшине всей насулил за донскую кровь, сволочь такая?! Я те дам вот боярскую шапку!..

Евдокимов изловчился, рванулся и выхватил пистоль, но Степан ударил его кулаком в скулу. Царский посланец через перильца помоста вверх ногами опрокинулся навзничь в толпу.

— Ершист дворянин! Воеводства донского просит! — спокойно сказал Разин. — Посадите, братцы, его воеводой к донским ершам!

Десяток разинцев подхватили злосчастного дворянина и потащили его топить в Дону. Евдокимов что-то кричал, упирался, но за гулом толпы его слов было не слышно.

— Степан Тимофеич! Крестник! Да что ж ты творишь-то, Степан! Дон губишь! — в отчаянье прохрипел побледневший Корнила.

Разин обернулся к нему, словно только сейчас его и заметил:

— А-а! Батька крестный! Здорово, здорово! — с неожиданной приветливостью воскликнул он, словно не произошло ничего особенного. — Корнила Яковлич, мы ведь с тобою сто лет не видались! — Степан насмешливо тронул шапку.

— Здравствуй, Степан Тимофеич! С приездом на Тихий Дон! — растерянно и нелепо отозвался Корнила.

Разинцы, обступившие толпою помост, рассмеялись.

— Был, был «тихий», ан мы тут шуму тебе натворили! — усмехнулся Разин. — Да то не шум, атаман, а шум-то еще впереди!

Степан повернулся к площади.

— Слушай, Войско Донское! — зычно и властно призвал он, и все вдруг утихло. — Тот боярский подсыльщик приехал на Дон, чтобы свару меж нами затеять, чтобы мы друг на друга из-за царского хлеба, как голодные псы али волки, полезли кровь проливать, а как станем друг друга бить за хлебное жалованье, тут с Воронежа пять стрелецких приказов нагрянут, боярски порядки у нас на Дону заводить, он сам в воеводы донские влезет, а крестному батьке в дар за собачью послугу пришлют из Москвы боярскую шапку аршина в два, — Степан показал ладонью высоко над головою Корнилы, — да шубу зо-лотную, да боярскую вотчинку на Дону, и казаков так станиц три в крепостные — то-то! — Степан обратился к Корниле. — Так, что ли, затеяно между вами было? — внезапно спросил он.

Обильный пот стекал по лицу войскового атамана. Он понял, что пришел час смертельной расплаты. В недоумении, как и откуда Степан мог узнать о беседах его с Евдокимовым, Корнила даже и не искал себе оправдания и безнадежно молчал…

— Так сговорено было! — твердо ответил вместо Корнилы сам Разин. — За каждую бочку казацкой крови Логинке Семенову, Мишке Самаренину да Корнейке Ходневу — по шапке…

Называя их имена, Степан взглядывал то на одного, то на другого из них, и один за другим они опустили головы…

— Вор, боярский подсыльщик смущал батьку крестного быть с ним в совете со всей войсковою избой, — продолжал Степан. Он взял Корнилу за плечи и, повернув, как подростка, поставил его рядом с собой лицом к площади. — Батька хоть мне про то ничего не сказал, ан я сам узнал! — хитро тряхнув головой, говорил Разин. — Мы ведь с батькой такие «дружки»: он только чего умыслит, а я уж все знаю!..

— Сердце сердцу-то весть подает! — вставил Каторжный.

Казаки засмеялись всей площадью.

— Степан Тимофеич… — несмело заикнулся Корнила.

— Ты, батька, молчи. Я сам за тебя вступлюсь и в обиду не дам, — перебил его Разин. — Мы с батькой жалеем казацкую кровь, — обращаясь к собранию, с полной уверенностью в своих силах, насмешливо и спокойно издевался Степан.

— Хоть батька тебе того не сказал?! — крикнули с площади.

— Я и сам сдогадался! — откликнулся в лад Разин. — У нас с ним всегда любовь да совет: я — вправо, он — влево. На том и живем! То у нас все и мирно! Верно ведь, батька? — спросил Степан и крепко прихлопнул Корнилу по шее.

Казаки снова захохотали.

— И мы на том, братцы, с батькой договорились, — продолжал Разин.

— Он сказал али ты за него сдогадался?! — весело перебили его из толпы.

Степан подмигнул казакам.

— …чем нам батьку в Дону топить с дворянином либо его на осине повесить, а мы с ним ладом сошлись — на кругу спросить Войско Донское: кто хочет Корнилу слушать, тот… — Степан оглянулся на донскую старшину, воровато блуждавшую взглядами, схватил за ворот есаула Семенова и легко, как щенка, швырнул его влево с помоста, в толпу кармазинников, — вот туда иди, влево, ко всей казацкой измене! — добавил Степан, даже не поглядев в его сторону. — А кто хочет со мной стоять против бояр, за казацкую волю, за правое дело, те иди становись тут по правую руку… Давай, молодцы атаманы, ходи веселей! — задорно выкрикнул Разин.

Большая площадь Черкасска вдруг вся всколыхнулась и зашумела говором, криками. В пестрой толпе закипело, словно в большом котле. Слышалась брань, кое-где завелась и кулачная потасовка.

Степан выжидающе, молча смотрел на все, что творится. Старшинская кармазинщина и домовитое казачье беспомощно барахтались в огромной толпе, как крысы, которых несет поток половодья. Разин видел с помоста, как кто-то из казаков влепил по шее богатею Ведерникову, как какой-то отерханный казачина, должно быть работник, бьет по скулам ростовщика-живодера Карпа Багаева, а долговязый Прохор Багаев, его родной брат, бросив Карпа в беде, торопливо уносит ноги, хоронясь в толпу…

«Полетела теперь ко всем чертям понизовая богатейщина!.. В Запороги послов пошлю, звать в союз к себе Запорожское войско; на Волгу поход подыму, а там уж и Яик не за горами! — думал Степан. Он ликовал. Сердце стучало радостно, грудь дышала словно морским простором, глаза его жадно вбирали зрелище этой толпы. — По правде с народом во всем, и народ за тебя горой, как за божью правду, будет стоять. Вот уж Дон так Дон! Где еще столь-то дружного, смелого взять-то народа?! Богатырщина! Сила-то, сила какая в них! А ну, наступи им на хвост! Небось ныне сами дивятся, что так-то дались домовитым себя оплести… А более уж во веки веков не дадутся!»

Степан даже и не смотрел на пожелтевшее лицо осунувшегося и сгорбленного Корнилы, который все еще продолжал стоять рядом с ним на помосте. Степан позабыл о нем…

На кипящей площади, между двумя враждебными толпами, начал обозначаться узкий проходец, но не все еще было окончено: казаки еще спорили и шумели, продолжая отходить вправо. И все меньше и меньше становилось приверженцев старой старшины — будто жидкость переливалась из одной посуды в другую…

Но вот между сторонами пошла перепалка да перекличка:

— Тю! Иван Борода! Ты куда к кармазинникам влез?! Знатный зипун у тебя: гляди, латка на латке! Гоните его, домовитые, он вам наряды ваши загадит!

— Э-ге-э-эй! Лебедовская станица-а! Куда вы к чертям затесали-ись? Идите к нам, к верховы-ым!..

— Атаман повел, черт его батьке!

— Нехай там остается, а вы и сюды-ы!

— Пошли, браты-и! — раздалось из гущи отбившихся лебедовских, и целая станица потекла слева направо.

— Куды ты к нам! Куды, куды лезешь! Ступай к домовитым, на кой ты нам леший сдался! — гнали незаметно приставшего к голытьбе войскового писаря.

Вот уже ясно всем — кто друг, а кто враг, и площадь на миг приутихла: обе стороны — победители и побежденные — в молчании озирали одни других. Одни — с торжеством, удивляясь своей силе, другие — ошарашенные событием, опрокинувшим их с высоты.

— Кум Сила-антий! Эй, куме Силантию-у-у! — раздался вдруг пронзительный выкрик из гущи разинцев.

— Тут я, кум Назар! Эге, тут я! — откликнулся кум из толпы домовитых.

— А пошто же ты на той стороне, телячья печенка?!

— А куды же мне, к язычникам, что ли, крещена рать!

— От то и есть, что язычник! Ты что за богатый?! Давай иди к нам!

— А чарку поставишь?

Дружный хохот всей площади приветствовал переход охмелевшего «кума».

На Корнилиной стороне осталась лишь горстка, менее чем в полтысячи человек домовитых да их подголосков, жалкая кучка людей, которые еще нынче утром держали в руках все донское казачество…

— Войсковому атаману всего великого казацкого Войска Донского Степану Тимофеичу Разину — слава! — крикнул с помоста Наумов.

— Сла-а-ава! — прорвалось над толпою в тысячи голосов и поплыло над площадью, над Черкасском, над Доном, летело в широкие весенние степи, в ясное небо. — Сла-а-ва-а!

Степан без шапки стоял, слушая эту бурю.

— Вольному донскому казачеству — слава! — ответно провозгласил он, улучив мгновение затишья.

— Сла-а-а-ва! — отдавалось на площади.

Степан поднял руку, и голоса постепенно стали смолкать.

— Спасибо за веру, за честь, за власть! — сказал Разин и не успел договорить, как опять забушевала та же народная буря.

— Победному атаману, за правду заступнику — слава! — кричали из толпы.

В кличе народном реяла над Степаном слава, звала и манила. «Держись, атаман, вознесу еще выше. Посмеешь?! Дерзнешь? Не закружится голова? Не сорвешься? — спрашивала Степана его слава. — Ведь кто ты? Простой казак! Яблочным духом да хлебушком пахнет в твоем дому, и доли не хочешь иной. А ведь я оторву от родимых и близких… Заплачешь о них, пожалеешь?!»

«Когда-то я сроду плакал?! О чем жалел?!» — отозвался Степан.

— Невольников и колодников свободителю!

— За сирых воителю, — неслись крики, — сла-а-ва, сла-а-ва! — плыло над площадью.

Наумов дружески положил руку на плечо атамана.

— Как море, Степан Тимофеич, — сказал он. — Недаром-то плавал ты по Хвалынскому морю: попутные ветры в свой парус ловить научился!

— Как море! — согласно ответил Степан и, не заметив, подумал вслух: — Плыви, атаманский струг! Тут только начало пути, а впереди-то и мели, и бури, и камни подводные будут…

— Ничего, совладаем! — уверенно ответил Наумов.

Степан поднял глаза на него и крепко сжал руку Наумова:

— Совладаем, тезка!

— По казацким законам-обычаям, атаманы, — когда поутихло, сказал наконец Степан, — мне ныне всем Доном владать. Обещаю стоять за казацкую волю по правде. Всяк всякому будет у нас по казацтву равен, без корысти и кривды. — Спокойно Степан посмотрел на сбившихся в кучу донских богатеев, подмигнул окружавшим помост казакам, указал на толпу кармазинников и усмехнулся: — А кривду мы крестному батьке оставим! Вот мы, Корней Яковлич, и поделились добром! Владай своей кривдой, а я стану Войском владать!

Степан просто взял атаманский брусь у Корнилы из рук и постучал им по краю перилец.

— Быть войсковому круг закрыту! — прозвучал над площадью властный голос нового атамана всего казацкого Дона.