За хлеб и за волю
Дружная и ранняя наступила весна в Нижегородчине. На озимых полях поднялись яркие, густые зеленя. С Оки проходил еще верховой лед, но влажная, оттаявшая и разогретая апрельским солнцем земля томилась по яровому семени…
С теплыми весенними днями из московских краев примчался в вотчину Одоевского Федор, сын боярина Никиты Иваныча. С гурьбою холопов проскакал он по влажной дороге, извивающейся среди хлебных крестьянских полей. Пахари на яровых полосах отпрукивали лошаденок, снимали заячьи и поярковые шапки. Робкие и смиренные, падали на колени прямо в рыхлую влажную землю.
Оставив холопью гурьбу на дороге, Федор подскакал к белоголовому старику на ближней полосе, который раньше других управился с пахотой и бороньбой и без шапки шагал уже с ситом на белом полотенце, перекинутом через плечо, разбрасывая горстью овес и шевеля губами, должно быть шепча в напутствие зернам либо заговор, либо молитву
— Управился, дед Гаврила?! — громко спросил Федор, наклонясь с седла к его уху.
— Слава богу, боярич! Послал бог весну-у! — с детской радостью ответил старик, словно не каждый год за его долгий век случалось в природе такое чудо.
— Весну бог послал! А на боярщине как у тебя? — строго спросил Федор Одоевский.
— Теперь и на боярщине потружуся, боярин, — сказал старик.
— А кто тебе указал свое прежде боярского сеять?! — еще строже спросил Одоевский.
— Боярское, сказывал Никон, раненько, — простодушно ответил старик.
— Боярское рано, а ваше как раз?!
Федор взмахнул плетью над головой старика, но удержался и не ударил его, а хлестнул по крупу коня, и, обдав старика комьями рыхлой земли, конь метнулся к другим полосам…
— Свою пашню пашете, а боярский урок — как управились?! — крикнул Федор, выпятив неказистую, как у отца, бороденку, в злости кося левым глазом, нетерпеливой рукой похлестывая по сапогу концом плети.
— Вспашем, Федор Никитич, батюшка, вспашем, поспеем! Зима была добрая, снежная… Вспашем!..
— Кончай всю работу. Нынче шабаш! Кто сколь вспахал на себя — бог простит, а больше ни пяди, покуда с боярщиной не управитесь! — приказал молодой Одоевский.
— Князь, голубчик, уж ныне дозволь! Федор Никитич! — взмолились крестьяне. — С утра пойдем на боярщину, а нынче денек на своей доработать! Кто сколь вспахал — позасеем!..
— Шаба-аш! — грозно крикнул Одоевский. — Не люди — собаки: вас корми калачом, так вы в спину кирпичом. Обожрались боярской милости, нет в вас стыда!
— Князюшка, соколок! — с причитанием крикнул сухой, изможденный пахарь. — Разворошили мы матушку-землю, посохнет теперь, не дождется! Твоей-то пашни ведь во-она сколь, а моей маленько осталось. Я ныне бы в ночь и посеял! — Он кинулся к стремени поцеловать сапог княжича.
Одоевский махнул плетью. Мужик отскочил, кособочась, зажав рукой шею…
— Вот вишь ты, Пантюшка, довел до греха! — упрекнул его же Одоевский. — Сказал: по домам — и все по домам! Ни пахать, ни сеять! Забыли вы мой обычай! — Одоевский повернулся к дороге, приставив ко рту ладонь, крикнул холопам: — Ко мне-е!
Боярские слуги всей ватагой подъехали к молодому князю.
— Всех с поля гнать по домам! — приказал он. — Чую, добром не пойдут. Кто на поле выйдет хоть в день, хоть в ночь, тому двадцать плетей. Велеть, чтобы утром все на боярщину ехали. С «нетчиков» шкуру сдеру! Да Никонку живо ко мне зовите…
Одоевский пустился скакать к боярскому дому, который, как крепость с высокой стеной, с крепкими воротами и сторожевыми вышками над бревенчатым тыном, стоял отдельно на горке, а слуги бросились по полям — загонять мужиков в деревеньки…
Приказчика Никона привели к хозяину. Тот у порога упал на колени.
— Собачья кость, поноровки даешь мужикам?! С боярщиной не управились, а себя обпахали, обсеяли?! Где взял ты такой закон?!
— Прости, сударь князюшка! Бог… — Приказчик не успел досказать, что хотел. Одоевский ткнул ему сапогом в зубы… — Харитонов Мишанька смутил мужиков, — вытирая кровь, продолжал пояснять приказчик, как будто ничего не случилось. — Мол, осень и зиму работали на боярина на крутильне. Теперь, мол, бог ранней весны послал. Перво пашите себе, а там и боярину справитесь! Иные не смели, а те сами в поле и всех за собой потащили… Бог видит, я…
Одоевский снова ткнул его в лицо сапогом.
— Пошел вон!
Пятясь на четвереньках, приказчик выполз из горницы…
Уж четвертый год, как Федор завел такой обычай: чтобы на боярских полях успевали вспахать и посеять вовремя, первой работой была для крестьян боярщина. Это заставляло их не лениться на боярских полях, работать споро и дружно. Если случались огрехи, Федор заставлял переделывать работу наново, но никого не пускал домой, и за чужой грех вся деревня страдала. Так он добился хорошей работы крестьян на своей земле.
Теперь Одоевский вызвал к себе Михайлу Харитонова.
Верводел вошел в горницу.
— Драться, Федор Никитич, не моги, — сказал он от порога. — Хочешь лаяться — лайся, сколько душе твоей в пользу!
— А что мне тебя и не бить за твои воровские дела?! — напустился Одоевский, зная и сам, что не посмеет ударить.
— Не люблю, кто дерется, вот то меня и не бить! — с обычным спокойствием отвечал Михайла. — И я воровства не чинил. Я прежде Никонку спрашивал, скоро ли станем боярские земли пахать. Никонка сказывал, что землица жидка — не тесто месить на боярских полях! Что же дням пропадать!.. То и было. А ты прискакал — размахался. Чего махать-то?! Сказал: на боярщину — завтра взялись да пошли!..
Покорность и сила, соединявшиеся в Михайле, заставляли считаться с ним. Он не был смутьяном, не призывал к мятежу, исполнял все, что должен был исполнять на крутильне; сделавшись старшим, требовал от других работы, учил верводелов, как лучше достичь сноровки в сученье толстых канатов. Его не боялся никто из крестьян, но главный приказчик Никонка опасался сказать ему лишнее слово, хотя он и Никонку никогда не ударил. Федор Одоевский часто бранил его, но, раздавая вокруг зуботычины, не смел на него замахнуться, даже не позволял себе напоминать Михайле о его неудачном бегстве. Только раз за всю зиму сказал ему: «Ты-ы! Казак!» Харитонов ему ничего не ответил, лишь глаза его странно сузились, широкие ноздри курносого носа раздулись и на скуле задрожал желвачок, а громадные руки стиснулись в кулаки. Князь, и сам не поняв почему, замолчал и поспешно прошел мимо.
Михайла Харитонов никогда не показывал утомления, работал не меньше других. Боярское слово было ему законом.
Осенью, пока шла замочка да трепка, Михайла, считая это за женское дело, ни в чем не принимал участия. Зато в эти дни князь Федор послал его корчевать кустарник и пни, и Михайла без вздоха расчистил большую поляну, которую собирались в этом году распахать под новое конопляное поле.
В эту зиму с Дона на Волгу, Оку шли люди с «прелестными письмами». Говорили, что письма писал сам Степан Тимофеевич — Стенька Разин. Про удалого атамана уже года два рассказывали великое множество небылиц: что его не берут ни пули, ни ядра, что его нельзя сковать цепью, что перед ним отпираются сами городские ворота, что он обращается в невидимку, летает птицей, ныряет рыбой… Михайла Харитонов был трезв умом и не верил таким чудесам. Когда прохожие волжские ярыги осенью вздумали разводить в кабаке эти басни, Михайла только рукой махнул.
— Бабка сказывала: Иванушка Дурачок да Иван Покати Горошек, а вы: Стенька Разин!.. А кто его видел? Брехня! Малым детям в забаву!..
Про «прелестные письма» он говорил, что их пишут бездельные люди.
— Работать не хочет, вот и другим не велит. «Не паши на боярина пашню»… А кто ж ее станет пахать? Боярин сам, что ли? Боярин — ить он боярин!..
Наутро после приезда князя Михайла первым выбрался в поле с сохой. Ему были положены от боярина полтора рубля (которых еще не успел получить) за то, что он был верводелом. Во все остальное время он был мужиком, как и все, и не думал отказываться от прочей работы на боярщине. Осенью он корчевал кусты на лесной поляне, раскорчевал целое поле. Ему казалось теперь самым простым, неизбежным и справедливым, что он же должен распахивать новину на раскорчеванном месте. Помолившись, он тронулся и пахал без оглядки, без устали, давая лишь отдохнуть двум лошадям, на которых пахал. Во время отдыха он сам любовался черным рядом одна к одной перевернутых ровных глыб вспаханной земли. Только к вечеру, возвратясь со своей поляны, он услыхал, что в вотчине оказалось десятка два «нетчиков». Их пошли искать в деревнях, но они пропали. Михайла подумал, что мужики ушли по Хопру на Дон, однако кто-то в деревне шепнул, что они не хотят отбывать боярщины, — поддавшись прельстительным письмам, ушли в леса… Говорили, что сам молодой князь выехал в лес, да из чащи посыпались стрелы, и он возвратился ни с чем, унося свою голову. Говорили, что князь брал с собой трех собак; из них две не вернулись, а третья пришла со стрелою в бедре.
Боярщина подошла к концу. Кроме боярских земель, были вспаханы прошлогодние земли беглецов, распахана и засеяна новина, раскорчеванная Михайлой. Крестьяне ждали, что приедет Одоевский, осмотрит работу, скажет спасибо и разрешит выходить на свои работы. Но вместо этого Никонка объявил — поутру выходить к дороге с сохами, захватив с собой косы…
— Что еще там затеял князь, сучье вымя?! — ворчали крестьяне. — С косами выдумал! Что за покосы в такую пору, и трава-то еще не взросла! Когда же свое допахивать станем?
Поутру, когда собрались у дороги, Никонка вышел и сказал, что приедет «сам». И вот на дороге явился Одоевский в сопровождении толпы холопов и слуг.
— Как же, братцы, такое у вас воровство учинилось! — воскликнул Одоевский с укором. — Целые два десятка крестьянишек в лес убежали. Свое озимое позасеяли, да и прочь! Вам, миру, лишни труды на боярщине ныне за них!
— Да мы, князюшка батюшка, все и без них покончили! Какие еще труды?! — отозвались крестьяне.
— А труды таковы: мне ржи не надобно больше. Кто убежал, на того полях я конопли стану сеять. Надо пашню пахать.
— Там ведь озими, батюшка князь! Рожь у них поднялася!
— Мне ржи не надобно больше! — повторил князь Федор. — Зеленя покосить для скота, свезете ко мне во двор, а землю вспахать, и льны да конопли станете сеять…
Крестьяне никак не могли понять. Думали, что послышалось. Одоевский в третий раз повторил, что на покинутой беглецами земле решил зеленя покосить и посеять заново льны.
— Да что ты, боярич! Как же порушить-то хлебную ниву! Ить рожь-то какая! Ить хле-еб!.. — заговорили крестьяне. — Да беглый не беглый, а как их семейки без хлеба станут?! Семейки-то дома!..
— Смилуйся, батюшка князь! Федор Никитич, голубь! — взмолилась Христоня, жена одного из беглых, усердно работавшая на боярщине вместе с другими. — Робята у нас остались! — закричала она, когда наконец поняла, чего хочет Одоевский.
— И мы-то не звери — хлебную ниву на всходе ломать! И бог нам такого греха во веки веков не простит! — откликнулся дед Гаврила, стоявший ближе других, чтобы лучше слышать, и державший ладонь возле уха.
Но Одоевский был непреклонен. Он заметил, что Михайла Харитонов ни разу не подал голоса вместе с другими в защиту полей, покинутых беглецами.
— Мишанька! — позвал князь.
Богатырь верводел, все время угрюмо молчавший, с косой на плече шагнул из толпы.
— Ступай-ка косить зеленя! — сказал князь.
Михайла молчал и не сдвинулся с места.
— Кому говорю! — грозно воскликнул Одоевский.
— Глупое слово ты молвил, князь, и слушать-то тошно! — спокойно ответил Михайла. — Кто ж хлебную ниву без времени косит?! Гляди, поднялась какова! Что добра-то губить!
— Не пойдешь? — с угрозой спросил Одоевский.
— Не пойду.
— Снова к бате в Москву захотел?!
— Не стращай-ка, боярич. Ить я-то не полохливый! — усмехнулся Михайла.
Одоевский рассвирепел. Левый глаз его убежал в сторону, кося на злосчастные зеленя, правый в бешенстве озирал безмолвную и непокорную толпу крестьян… Он обернулся к холопам, целый десяток которых верхом на конях ждал только его приказаний.
— А ну, бери у них косы, робята!
Те соскочили с седел, гурьбою пошли к крестьянам. Сам Никонка подошел к Харитонову, уверенно взялся за косовье:
— Давай сюды косу.
Михайла не выпустил косовища из рук.
— Я те дам вот! Возми-ка свою! — отозвался он.
Другие крестьяне плотнее сошлись, сжали косы в руках, было видно, что не сдадутся без драки. Этого не бывало во владениях Одоевского, и князь Федор не хотел до этого допустить… Приказчик рванул косу крепче из рук Харитонова.
— Ты слышь, Никон, отстань. Резану ведь косой — пополам, как стеблину, подрежу! — угрозно сказал Михайла.
— Сам слышал, ведь князь велел, дура! — попробовал уговорить приказчик.
— Велел — бери дома, меня не задорь! Отойди от греха! — строго сказал Михайла, и ноздри его шевельнулись.
Никонка вопросительно оглянулся на князя.
— А ну его к черту! Бери у других, — сдался Одоевский.
Приказчик шагнул к толпе, вслед за ним осмелились и остальные княжьи слуги.
— Не дава-ай! — неожиданно загремел Харитонов.
Никто никогда еще не слыхал от него такого неистового окрика.
— Не давай! — надтреснутым голосом крикнул за ним дед Гаврила.
— Не давай! — подхватили вокруг голоса крестьян.
— Пошли прочь, не то наполы всех посечем, окаянных! — вскричал без страха сухой, черномазый Пантюха, угрожающе поднимая косу.
Толпа зароптала с сочувствием. Косы зашевелились еще не очень решительно, но видно было, что никто из толпы не хочет сдаваться.
Холопы попятились к лошадям.
— Мятеж поднимаете, сукины дети?! Ну, погоди! Вот вам будет ужо! — пригрозился Федор. — По седлам! — решительно приказал он холопам и сам подхлестнул коня.
Десяток всадников пустился за господином, оставив крестьян толпою стоять в поле.
— Чего ж он над нами теперь сотворит? — опасливо спросил кто-то в толпе.
— А чего сотворить?! Вон нас сколько! — отозвался Пантюха. — Ишь, надумал неслыханно дело. Гляди — хле-еб! К Вознесеньеву дню с головой покроет… Коси-ить! Такую красу загубить…
— С боярщиной кончили, мир. Теперь за свое приниматься! — громко сказал дед Гаврила.
Пантюха первый взялся за вожжи и тронул свою лошаденку, круто сворачивая с дороги на яровой клин, откуда за несколько дней до того Одоевский разогнал пахарей. Десяток людей с сохами потянулись на свои недопаханные яровые полосы…
— Братцы! Покуда мы на боярщине были, у деда Гаврилы какие овсы поднялися! — выкрикнул кто-то.
— Дед Гаврила, овсы у тебя богаты! — крикнули в ухо старику.
Человек пятьдесят по пути остановились над узенькой дедовой полосой, покрывшейся свежей зеленой щетинкой.
— Ишь, лезут! — ласково говорили вокруг, словно любуясь детишками, которые на глазах подрастают…
— С косами едут! — звонко крикнул подросток Митенька, сын Христони.
Все оглянулись в сторону боярского дома. Освещенные утренним солнцем, верхами на лошадях возвращались холопы с блестящими косами на плечах, направляясь к озимому клину…
— Сами станут косить, — заговорили в толпе.
— Ни стыда в них, ни совести! Грех-то каков на себя принимают!
Все смотрели в ту сторону выжидательно. Холопы примчались к озимому клину, спрянули с седел. Как стрельцы в пешем строю, наступали на яркие, свежие, молодые ржи, нескладно — не на плечах, а впереди себя, лезвиями вниз, неся косы, словно уже занося над хлебами. Похоже было, что они вздумали резать под корень все зеленя подряд, не разбирая, чьи полосы…
От овсов старика, покинув своих лошадей вместе с сохами на яровых полосах, толпа крестьян, словно притянутая неодолимою силой, подалась к дороге, которая отделяла озимые поля от яровых. Все стояли недвижно, смотря на злодейское дело. Иные из крестьян опирались, как на высокие посохи, на косовища, другие, с косами на плечах, заслоняли от солнца глаза заскорузлыми широкими черными ладонями.
Впереди прочих княжеских слуг наступал на озимые Никон. Вот он подступил вплотную к зеленой густой полосе и взмахнул косою. Над толпой крестьян пролетел тяжкий вздох. Коса сверкнула на солнце, и, хотя толпу отделяло от этого места расстояние в сотню шагов, в напряженной тишине все услыхали, как прозвенело лезвие о сочные зеленые стебли…
— Крест бы снял, окаянный! Ведь сатанинское дело творишь! — крикнул Никону длинный, сухой Пантюха.
— Басурманы, собаки! В поганской земле не бывает такого злодейства! — выкрикнул кто-то другой.
Вслед за Никоном остальные холопы шагнули в озимые.
— Батюшки светы! Да что же они сотворяют над нами! — тонко заголосила испитая Христоня. — Не смей, сатана! Не смей! Отступись! — закричала она с надрывным плачем и помчалась к своей полосе, на которой хозяйничал дюжий рыжебородый холоп, сокрушая хлеба.
— Голодом поморят робятишек! — послышался чей-то возглас.
Христоня, с сынишкой подростком Митей, запыхавшись, по своей полосе добежала до холопа и с причитанием вцепилась в его косу:
— Уйди, уйди, сатана, отступись! Задушу тебя! Под косу лягу!
Рыжий холоп шибанул ее в грудь косовищем. Христоня вскрикнула и повалилась в скошенный хлеб. Митенька, как звереныш, не помня себя, кинулся на обидчика матери с кулаками, но подвернулся под косу и с пронзительным криком, подпрыгнув, свалился во ржи…
— Заре-езали! Сына убили! Мир, сына убили! — заголосила Христоня, бросившись к Митеньке…
Михайла стоял впереди всех, у самой дороги, высоко подняв голову и, казалось, не глядя на то, что творится. Уперев концом в землю свое косовище, он словно прислушивался к чему-то, что было слышно ему одному… Он был недвижен, пока подрезанный сын Христони не свалился в траву. Тогда Михайла вдруг оглянулся на всю толпу.
— А ну, мужики! — сказал он и, не прибавив больше ни слова, снял шапку, перекрестился. Толпа позади него поснимала шапки. Все молча крестились. Харитонов оглянулся еще раз на лица крестьян, перехватил поудобнее косу, но не вскинул ее на плечо, а, держа лезвием вверх, как будто собрался косить листья на придорожных вербах, пошел вперед… Не оглядываясь, он знал, что за ним с той же решимостью в сердце идет на защиту труда, на защиту хлеба толпа крестьян, превратившихся в этот миг в ратников…
Никто ни с кем не сговаривался, но толпа разделилась: часть пошла, обходя зеленя слева, часть — справа.
Увидев решимость толпы и впереди всех готового к схватке, неудержимого Михайлу с грозно поднятою вверх косою, холопы начали отступать к лошадям. Только тут из крестьянской толпы увидали, что к седлам у них приторочено по мушкету.
— Мушкеты у них! Не давай на коней садиться!
— Лупи!
— Бей боярских собак! — закричали в крестьянской толпе, и все побежали вперед.
Холопы кинули на землю косы, стали отвязывать с седел мушкеты, но не успели вскочить на коней, как толпа навалилась на них всей силой.
Под косою Михайлы свалился первый холоп, подрезавший сына Христони. Страшный взмах почти отделил ему голову…
Никон успел вскочить в седло, но две косы разом скользнули под брюхо коню, и вместе со всадником конь рухнул наземь. Никон лежа вскинул мушкет для выстрела, но шея и голова его обагрились кровью, и с хриплым воплем он уронил оружие…
Толпа крестьян бушевала.
— Под корень коси косарей боярских!
Михайла отбросил косу, схватил мушкет убитого им холопа, выстрелом сбил другого холопа с седла…
Молодой боярский слуга поразил наповал из мушкета Пантюху.
Кони и люди бились в крови и пыли у дороги. Только один из холопов успел вскочить на лошадь, пустился к боярской усадьбе. Михайла с косой в руке, за плечом с мушкетом, которого нечем было зарядить, понесся за ним, почти догнал возле самых ворот. Холоп повернулся, пальнул из мушкета. Михайла покачнулся в седле, и последний холоп успел увернуться от его беспощадной косы… Ворота тотчас захлопнулись.
Толпа крестьян, на лошадях и пешком, подоспела к боярскому дому.
Кучка холопов, оставшихся в доме, со двора подпирала и заваливала ворота, на которые навалились повстанцы.
Раненого Михайлу крестьяне бережно ссадили с седла, положили под толстым дубом, в стороне от ворот.
— Расходись, погана сволочь, мятежники! Коли сейчас от ворот не уйдете, то из пушки пальну!.. — выкрикнул князь Одоевский с караульной башенки над воротами.
Но толпу, только что одержавшую победу, овладевшую лошадьми и оружием врага, было теперь не унять.
— Косоглазый черт, только вздумай пальнуть — и живого сожжем! — кричали снизу Одоевскому.
— Погубитель людей!
— Корыстник нечистый!
— Пенькой тебе глотку забьем!
— На поганой осине повесим!
— Слышь, мужики! — крикнул сверху Одоевский. — Я вас губить не хочу! Свяжите, отдайте мятежника Харитонова Мишку. Идите после того по домам, и всем под присягою милость дарую!
Раненный в бок Харитонов, опершись на мушкет, встал из-под дуба, вышел так, чтобы его было видно.
— Мужики! — сказал он. — Хотите моей головой откупиться? Вяжите, вот я. Отдайте меня косоглазому ироду. Я не страшусь!
— Да что ж мы, июды-предатели, что ли? Чего ты плетешь, Михал Харитоныч! Тебе атаманом быть между нами! — заговорили крестьяне.
Вдруг, как из ясного неба гром, грохнули разом две пушки. Над луговиною, окружавшей боярский дом, взвизгнуло пушечной дробью.
— Бра-атцы-ы-и! Побьют всех! Бежи-им! — раздались голоса, и крестьяне, не знавшие ранее битв, смешались и побежали от дома.
На земле билась раненая лошадь, корчились двое крестьян. Еще один как упал ничком, так и лежал недвижимо.
По толпе, бегущей от боярского дома, пушки ударили еще раз. Пушечная дробь завизжала вдогонку, но выстрелы уже не достали толпу.
Сзади всех двое крестьян помогали уйти раненому Михайле. Он молчал и не кривил лица, лишь зажимал сочащийся кровью бок.
— Стой, робята! Сюды не достанут! — крикнул он, увидав, что больше никто не упал от выстрелов.
Услышав бодрый окрик своего новоявленного предводителя, крестьяне остановились…
Харитонов велел обложить усадьбу со всех сторон, чтобы Одоевский не смог отправить холопов за выручкой ни к ближним дворянам, ни к нижегородскому воеводе. Он послал подростков верхом на лошадях за подмогой к лесным беглецам и в соседние деревеньки.
Из деревни привели бабку-лекарку. Она осмотрела рану Михайлы, нащупала пулю, застрявшую между ребер, вязальным крючком подцепила ее и вынула вон, положила на рану какие-то травы.
Весь день подходили люди из деревень. Пришли беглецы, скрывавшиеся в лесу. В стане повстанцев все были с оружием: за опоясками — топоры, в руках — рогатины, косы, рожны, пики, у иных за плечами — луки и колчаны, полные стрел. Несколько человек пришли с пищалями, с которыми были еще в ополчении Минина и Пожарского.
В кузнице, недалеко от боярского дома, кузнецы ковали наконечники к пикам, рожнам. По деревенькам и в ближнем лесу строили лестницы, собирали в лесу сухой хворост, вязали вязанки, готовясь к ночному приступу на боярский двор…
Беглецы, возвратившиеся из лесу, рассказывали, что в лесах за болотами есть большие поляны, где можно селиться целыми деревнями вольно. Звали сгонять туда скот и идти всем скопом.
Из иных дворов у. же начали выносить скарб и вязать воза, готовясь к дороге. Решимость порвать с прежней, подневольною жизнью виделась в каждом взгляде…
Осажденные не показывались на башнях и на стенах. Мальчишки, залезшие на большие березы, говорили, что во дворе у боярина жгут костры и что-то варят в больших котлах.
— Смолу топят к приступу, — догадались крестьяне.
Век был достаточно неспокойный, чтобы люди могли научиться войне. Не меньше десятка случилось среди крестьян и таких, кто понюхал шведского и польского пороха, кто умел держать дозоры, строить засеки и ходить под пулями на стены городов.
Михайла лежал в шалаше. К нему приходили за советами. Спрашивали, с какой стороны лучше ставить на стены лестницы, где становиться с пищалями и мушкетами, с луками и стрелами… И Харитонов прикидывал в мыслях, давал советы… Он хорошо знал боярский двор, как и многие из крестьян. Они решили зажигать под стеною хворост с одной стороны и шуметь, словно там же хотят лезть на приступ, а лестницы к приступу ставить с другой стороны без всякого шума и молча кидаться на стены…
Как только смерклось, люди начали подползать к стенам с одной стороны с хворостом, перевязанным пеньковыми жгутами, с другой стороны — только с лестницами. Из старинных пищалей Михайла велел бить по холопам, которые станут тушить горящий хворост. С мушкетами решили взбираться по лестницам, тотчас же занимать башни и сверху, с башен, обстреливать боярский двор…
Михайло поднялся с кучи сена, на которой лежал весь день.
— Отлежался — и буде, — сказал он. — Не такая она и рана, чтобы долго лежать.
Он двинулся с теми, кто лез на приступ.
Как только вспыхнуло под стеной пламя от зажженного хвороста, так тотчас же в ту сторону ударили боярские пушки. Тогда, не теряя мгновенья, крестьяне выскочили с лестницами из-под кустов, где затаились вблизи стены, и побежали на приступ. Холопы, сидевшие в башне по эту сторону, поздно заметили, что на стену карабкаются люди. Целая сотня крестьян ворвалась во двор. Отстреливаясь и отбиваясь врукопашную, боярские слуги побежали со стен к дому…
Полсотни холопов с Одоевским успели запереться в каменном крепком строенье боярского дома, в которое было ворваться не так-то легко…
— Черт с ними, пускай сидят! Сбивай замки, хлеб выноси из боярских житниц. Клади на воза, да в лес. Боярских коней запрягай, мужики. Они свезут больше. Все равно нам на старом месте теперь не дадут житья. Гони и боярску скотину в лес. Не к чему тут покидать добро, — распоряжался Михайла, словно всю жизнь он был вожаком.
Ворота боярского двора распахнулись. Не меньше трехсот человек крестьян ввалились во двор. Все делали одно общее дело. Боярские слуги изредка посылали в толпу выстрел из окон дома.
— Эй, иудино племя! Станете побивать людей, то никому из вас не дадим пощады! — крикнул Михайла холопам. — Вместе с Федькою вас обдерем живыми. Хошь милости от мужиков — брось палить!
На воза нагружали гречку, горох, рожь — все везли в лес.
— Пушки с башен стащить бы, — сказал кто-то.
Сняли пушки. В подвале боярского дома нашли несколько бочонков пороху и захватили с собою в новые, им только ведомые места, куда уходили на новую жизнь. Воза отправляли женщины и ребята. Мужики оставались в боярском дворе, чтобы расправиться со своими врагами.
Уже рассвело, когда догорел фитиль, заложенный в бочонок с порохом в подвале, под стеною боярского дома. Земля дрогнула гулом, и угол стены боярского дома рухнул, обдав пылью и засыпав осколками камня боярский двор.
С сотню крестьян ворвались через пролом в самый дом Одоевских, искали во мраке сводчатых комнат двери, рубили их топорами. За каждою дверью находили двух-трех холопов, оставленных для охраны. Иные из них успевали выстрелить из мушкета, убить или ранить кого-нибудь из крестьян. Этих тут же на месте кончали…
В последнем прибежище нашли князя Федора перед иконами на коленях, схватили за шиворот и потащили во двор.
Его повесили на воротах боярского двора.
В лесу за болотами копали широкий ров, валили вековые стволы для постройки засеки и сторожевого острожка…
В Черкасске
После большого казацкого круга в Черкасске Разин не опасался отправить своих казаков назад в Кагальник. На стороне Степана было почти все казачество, и немногие сторонники старой старшины его не пугали.
Отправив свои кагальницкие полки домой под началом Федора Каторжного, Разин остался в войсковой избе с Еремеевым, Наумовым и несколькими казаками из черкасских станиц, которых выбрали в есаулы черкасские жители от себя.
Фрола Минаева Степан приставил считать войсковую казну, порох, свинец, ядра, пищали, мушкеты, пушки.
Около тысячи кагальницких казаков, однако, не ушли на свой остров, а остались для несения караульной и дозорной службы в степях по дорогам. Сотни три из них обосновались табором тут же на площади, у войсковой избы, раскинув вокруг шатры. Иные из них спали в самых сенях войсковой избы. Степан понимал, что его казаки не доверяют черкасским и незаметно стараются ближе держаться, чтобы охранить его жизнь от внезапного покушения со стороны домовитых… Ночной холодок, стелившийся над Доном в тумане, заставлял казаков по ночам на площади жечь костры. У костров пелись песни…
Дня через два, когда жизнь в Черкасске начала входить в колею, Разин вызвал Серебрякова, оставшегося войсковым судьей.
— Старой, бери-ка перо да бумагу, станем письма писать, — сказал он.
— Куда письма, сын?
— На Волгу, на Яик, на Терек и в Запороги — во все казацкие земли, чтобы с нами шли заедино, — сказал Степан. — Да еще в города — в Царицын, в Астрахань, в Черный Яр, — им велеть воевод гнать ко всем чертям от себя по шее да казацким обычаем выбирать себе атаманов.
— А кто понесет? — заботливо спрашивал старый судья.
— Гонцов у нас хватит! — уверенно сказал Разин.
— А лих его знает, куды задевались перо да бумага, сынку! Да, может, оно и не так велика беда: перо и бумагу мы сыщем, а только я грамоты, сынку, не ведаю… Лих его знает, пошто ты учился!
— Каков же, отец, ты судья, коли «аза» да «буки» не знаешь! — с усмешкой сказал Степан.
— А праведный я судья! Судье правду ведать, а книжность ему на что! — возразил старик. — Покличем-ка краше Митяя: он может.
Еремеев явился. Начались поиски чернил, пера.
— Ну, складывай, что ли, письменный, — сказал атаман, когда разыскали чернила, перо и бумагу.
Когда-то Еремеев, парнишкой, учился грамоте. Дружа с Черноярцем, Митяй знал, что тот из восставшего Пскова писал письма по всем городам с призывом вставать на бояр.
На псковский призыв тогда откликнулись Новгород, Порхов, Печора, Гдов, Остров. Голос восставшего Пскова прозвучал в Переяславле-Рязанском, в Твери, в Клину и в самой Москве. Но уж очень давно Черноярец рассказывал о том, как писали они эти письма. Да и выученная в юности грамота позабылась в походах, и перо не держалось в руке, больше привычной к сабле, мушкету да пике.
Однако атаман глядел на Митяя с надеждой и верой. Нельзя ударить лицом в грязь. Еремеев смело схватил перо, обмакнул в чернильницу, капнул на чистый лист жирную кляксу и замер… Где же найти слова? Как писать? Как тогда говорил Иван? Припомнить бы лучше!
Но память была тупа к книжным словам, а надо было найти их такие, чтобы дошли до каждого сердца…
Степан сочувственно посмотрел на есаула.
— Чего? — спросил он.
— Пособил бы ты, что ли? — ероша свои светло-желтые волосы, жалобно воскликнул Еремеев.
— Да как я тебе пособлю: не больно я грамотен, друже. Может, войскового письменного кликнуть?..
— Куды нам старшинскую рожу?
— А плевать! Укажу — и напишет что надо, а не послушает — башку отсеку!..
Еремеев покрутил головой:
— Не разумеешь, батька! Тут от сердца надо, а не под страхом. Под страхом писать, то никто не пойдет за нас.
— Может, горелки чарку? С ней дума идет веселей…
— Давай!.. — отчаявшись, махнул рукой Еремеев.
Подошли Дрон Чупрыгин, Наумов и тоже склонились к листу бумаги, украшенному густой кляксой, подставили чарки.
— Пиши, Митяй: «Ко всем казакам запорожским, волжским и яицким и всему народу донской атаман Степан Тимофеев Разин с есаулы и с войском поклон посылает», — сказал Степан Тимофеич, держа в руке чарку с горелкой.
— Вот ладно, батька! Да ты, гляди, сам писаря за кушак заткнешь! — воскликнул Серебряков.
— Складно молвил! — одобрил немногословный Дрон.
Перо Еремеева неуверенно ткнулось острым носом в бумагу, легонько брызнуло и поползло, рисуя замысловатые кренделя.
— Пиши дальше, Митя: «Сколь можно боярской и старшинской неправды терпеть и жить у богатых в басурманской неволе!»
Митяй с удовольствием качнул головой.
— Твои слова не гусиным пером писать — золотым.
— А ты забеги к Корниле во двор — там павлины гуляют. Дерни перо да пиши! — усмехнулся польщенный Разин.
Митяй писал.
— «Пришла пора всем миром стать на старшинску неправду по всей казацкой земле, да и по всем городам понизовым согнать воевод и добрый казацкий уряд на правде поставить!» — сказал Степан.
— Ну, уж эки слова не павлиньим — орлиным пером писать! — воскликнул Минаев.
Еремеев писал торопливо. Все следили за его пером, затаив дыхание, и никто не успел коснуться налитых чарок.
По лбу Еремеева струился пот, и крупная капля его упала на лист бумаги.
— Далее так, атаманы, — сказал Еремеев: — «А правда наша казацкая — божья правда. Жить всем по воле, чтоб всякий всякому равен…»
— Складно молвил. Пиши! — согласился Разин.
— «И вы бы, всякий простой понизовский люд, кому от бояр тесно, брали б ружье да шли ко мне, атаману Степану Разину, а у нас в обиде никто не будет и всякому по заслугам…» — подсказывал Серебряков.
— «А вы бы в своих городах воевод да с ними приказных собак побивали!..» — заговорил и Наумов.
— «А стрельцам всех начальных людей — голов и сотников — вешать да между себя кого похотят обирать атаманов».
— «Да и посадскому понизовому люду сотнями обирать атаманов и есаулов, кто люб, и жить по-казацки…»
С десяток ближних к Разину казаков сошлось в войсковую избу, и всякий подсказывал от себя, как мыслил…
Когда письмо было написано и все казаки разошлись, Наумов положил перед Степаном листок бумаги.
— Еще письмо, Тимофеич! — сказал он со злой усмешкой.
Это была перехваченная грамота, которую отправляли домовитые казаки в Москву, к боярину Ордын-Нащокину, рассказывая, что «кагальницко ворье» захватило Черкасск, войсковую избу и все Войско, умоляя прислать царских стрельцов с воеводами, пока донским «лучшим людям» не пришло «пропадать вконец»…
— Схватил ты их? — спросил Разин.
— Самаренин убежал, а прочих схватил, Тимофеич. Объявил по станицам, что утре станем судить и башки посечем. Двадесять человек, все прежне старшинство в сговоре их. Всем башки порубить — остальным острастка!
— Войсковому судье отдай. Пусть во всем разберет…
Наумов возмутился:
— Сбесился ты, Тимофеич! На что нам суд! И без суда за такую измену отрубим башки — так никто не взыщет. Али ты крестного своего пожалел?!
— Не бояре мы, тезка, — ответил Разин. — По казацтву весь круг решить должен. Коли казни достойны — казним, а в казацком городе своевольство творить не станем. Какая же слава про нас пойдет в казаках: обрали, мол, их во старшинство, а они тотчас старой старшине башки долой!.. Отдай их судье войсковому. Пусть принародно их судит, в кругу…
Наумов сердито плюнул и вышел.
Степан, сидя перед топившейся печкой, глядел в огонь и сосредоточенно думал.
В другой половине избы Митяй собрал грамотных казаков, и они переписывали атаманские письма, сидя при свете трескучих, чадящих свечей…
На другой день отплыли из Черкасска посланцы на Яик, в Царицын, в Черный Яр, в Слободскую Украину и в Запорожье…
Около недели уже Разин сидел в Черкасске, когда вечером снова явился Наумов. Промоченный проливным весенним дождем, он прискакал из берегового стана, где жил, чтобы держать по степям разъезды.
— Тимофеич, вести большие! — сказал он. — За экие вести чарку — согреться. Челобитчики наши, коих в Москву посылали, назад воротились.
Шестеро оборванных, измученных и исхудалых людей вошли в войсковую избу, издрогшие под дождем.
— Батька, здоров! От царя поклон принесли. О здравии тебя спрошает! — с издевкой сказал Лазарь Тимофеев.
— Вишь, нас как подарил суконцем! — подхватил Ерославов, показывая свои лохмотья.
— Тимошка! Тащи скорее вина, налей им по чарке, платье сухое на всех да что поснедать, а сюда никого не пускай, — распорядился Степан. — Отколе пришли? — спросил он, обращаясь к челобитчикам.
— Отколе пришли, там нас нету! — откликнулся кто-то из челобитчиков. — У царя гостевали всю зиму. Никак отпустить не хотел, насилу уж сами ушли.
— Ну ладом, ладом говорите! Кошачьи усы, ты скоро? — торопил Разин.
— Даю, даю, батька!
Тимошка принес бутыль водки. Казак за ним внес каравай горячего хлеба, окорок ветчины, затем появился ворох одежи. Стукнувшись чарками, весело выпили, натянули сухие кафтаны.
— Ну, нагостились, батька, у государя. По гроб живота будем сыты! — начал рассказ Тимофеев. — Царя не видали, конечно. Расспрашивал дьяк про все. Бояре ходили слушать, тоже спрошали, где были, чем богу грешили. И порознь и вкупе, всех вместе, спрошали. Огнем и кнутом грозили. Ну, нечего брать греха, — не били, не жгли. Выговаривали вины: и в том-де, и в том-то вы винны, и вас бы, мол, смертью казнить, а государь вам, вместо смерти, живот даровал. А более вы-де на Дон не сойдете, а всех, дескать, вас государь указал писать во стрелецкую службу, в астрахански стрельцы… «Ну, мыслим, коль вместе в стрельцах — на миру ведь и смерть красна. Где батька — там и мы»… Повезли нас…
— Да пейте, робята, ешьте! — подбодрил Степан.
— Спасибо, Степан Тимофеич. Твое здоровье! Мы ныне уж тем сыты-пьяны, что дома у батьки сидим. Теперь уж не выдаст! — отозвался повеселевший Ежа.
— Ты, батька, слухай пока, — остановил всех Лазарь. — Вот нас повезли на подводах в Астрахань к службе. А провожатых шестеро, все с ружьем — с пищалями, с пистолей да с саблей. Куды убежишь! И к чему бежать? У нас на тебя поперву надежа: кто послал, мол, к тому и придем — он рассудит… Везут на санях. Вот Коломна, Рязань, Козлов, Пенза. А за Пензой встречаем с тысячу стрельцов. Глянь — знакомцы: как мы в Астрахань с моря шли, те двое стрельцов грамоту нам привезли на учуг. Здорово, мол, братцы! Куды ныне путь? Они говорят: «На Москву. Ведь мы, говорят, московских приказов. Как ваши донские ушли со Степаном на Дон, то нас воеводы домой отпустили». Мы стали спрошать: мол, когда ушли? Мол, по осени, тут же. Мы стали своих провожатых молить: пустите, мол, братцы. Коль сам атаман ушел на Дон, так нам-то за что же в стрелецкую службу? Мы малы людишки. На нас, мол, какая вина! Те и слухом не слышат: мол, есть государев указ вас в стрелецкую службу в Астрахань сдать, а за что и про что да кто ваш атаман — нам того и не ведать! Те — мимо. Нас дальше везут. Степь округ-то пустым-пуста. Я робятам мигнул, те — мне. Как свистну в три пальца. Мы разом на них, ружье похватали, давай их вязать. Снег был невелик. Мы с дороги-то — в лог, да за лог, да пошли бережком по степям вдоль Медведицы к Дону. Ну, мыслим, ушли! Вожей своих отпустили, три лошаденки худых — им в добычу, а сами в семи санях… Без дорог идем, в деревни никак не заходим. Вдруг сыск воеводский. «Стой, кто таковы? Отколе?» Стрельцы окружили — с полсотни. Какой уж тут бой! Мы сдались. Нас в Самару, в тюрьму да под пытку. Хотели в Москву посылать по весне, да наш кашевар Терешка исхитрился — три перстня в шапке сберег. Дьяка умолили, чтоб он с нас колоды снял. У меня тоже перстень был — целовальнику дали. Ночью ушли, как Волга вскрылась. На льдине плыли. Вот-то было страху! Льдину несет, лед ломает — что треску! Льдина все меньше да меньше. Видим село поутру. Кричать стали. Бегут мужики с горы. Спустили ладью, пошли между льдин к нам на помощь, спасли. Ныне вспомнишь, и то берет страх… Чарку, что ли?!
— Пей, пей за спасение души! — поддержал и Разин.
Все стукнулись чарками.
— Да, навидались горя!
— Во здравие ваше, казаки! Чтоб все были верны, как вы! — подняв чарку, сказал Разин. — Что же далее, братцы?
— А далее так, — продолжал рассказчик. — Спрошают крестьяне: «Отколе?» Мы друг другу в глаза поглядели да прямо им с маху: мол, разинские казаки. И, боже ты мой, что тут было! Кормили, пивом поили, спрошали дорогу на Дон. Поживите, мол, с нами. Мы: мол, нам недосуг, атаман дожидает!.. Пошли Жигулями. Нагнали двоих стрельцов. Сказались — работники. Стрелец поглядел, говорит: «Разбойники вы, не работные люди. Зимой везли вас в санях, под стражей». А ты, мол, откуда видал? «Мы, московски стрельцы, из Астрахани в Москву ворочались». А что ж, мол, теперь, аль в бегах? «Дураки, говорит, не в бегах, а с наказом. Идем к астраханскому воеводе». А в Москве не бывали? «Стояли зимою в Казани». Ну, мы их схватили, стали с угрозой спрошать. Они нам сказать не умеют, а грамоту дали читать. Есаул-то Михайло у нас письменный, прочел. Сам сказывай, Миша, — обратился Лазарь к Ерославову.
— А писано там, атаман, что, по государеву указу, к июню ждали бы в Царицын да в Астрахань московских стрельцов четыре приказа с головою Лопатиным для укрепления городов, ежели снова ты, батька, вздумаешь выйти на Волгу. Да писал голова Лопатин, чтобы астраханские воеводы навстречу ему шли с низовьев, да вместе бы им побивать твое войско. Мы тех стрельцов отпустили да сами к тебе в Зимовейскую. Нету! Мы — на остров к тебе. Мол, уехал на круг. Мы — в Черкасск. А навстречу казаки: Степан Тимофеич, мол, войском владает наместно Корнилы, будь здрав!.. Вот и все, атаман!..
— Кому же вы те вести еще говорили? — спросил атаман.
— Никому, атаман. К тебе поспешали. Покуда своих не нашли, мы все сказывались, что беглые из-под Саратова, с Волги.
— Ну ладно. И впредь молчите. Кто царской «ласки» сам не изведал, тот не поверит, что с вами неправедно так обошлись. Тимошка вам платье цветное даст, коней побогаче да добрые сабли. Кто вас спросит, — мол, сам государь подарил! «А спросят казаки: „Видали царя?“ Мол, видали. „А что он сказал?“ А сказал, мол, тайно; об том одному атаману ведать, да тайно же от бояр, мол, нас государь из Москвы отпустил, велел в день и в ночь скакать… с вестью к батьке.
Разин велел Тимошке позаботиться о прибывших и, отпустив их на отдых, остался с одним Наумовым.
— Ну, тезка, более некогда ждать, — сказал Разин. — Чем нам пропустить на низовья московских стрельцов, мы лучше с ними на Волге сшибемся. Ты тотчас иди в Кагальник, готовь живее челны да пушки к походу. Куда и когда пойдем — никому ни слова. Митяй и старик останутся тут со мною к прибору нового войска. Которые казаки из станиц приезжают в низовья, их тут покуда держать, назад не пускать в верховски станицы.
Вошел Серебряков.
— Тимофеич, казаки судили злодеев. Приговорили за призыв воевод, за измену казачеству головы им посекчи. Я велел в полдень собраться на площади казакам.
— Ладно, пускай соберутся, — сказал Степан. — И палач пусть придет. А потом поднимись на помост, объяви, что нынче ночью посланцы наши от государя с вестями пришли и в радость за добрые вести, какие прислал государь, атаман указал тех казаков отпустить без казни, на поруки станицам.
— Да что же ты, Тимофеич, творишь. Ведь ныне судья рассудил порубить всей старшине башки. Кто ж тебе волю такую дает, чтобы миловать наших злодеев?! Попомни ты слово мое: в живых их оставим — беды еще хватит от них! — горячо возразил Наумов.
— Они ныне, тезка, тихими будут, — сказал Степан. — Силу свою, власть свою мы показали над ними, а ныне милость покажем. В милости силы-то больше, чем в казни, да и между казаками раздора и злобы не станет! И в государеву милость к нашему войску более веры будет — вот то-то!..
С этого часа и в Кагальник и в станицы без конца скакали гонцы, по кузням ковали коней, возле Дона смолили челны, по куреням пекли хлеб и сушили сухари…
В степях по холмам маячили дозоры, и сторожевые станицы спрашивали прохожих, проезжих — куда, зачем, по какому делу. Из Черкасска проход ладьям по Дону и по Донцу был закрыт…
Для отвода глаз Степан выслал дозоры в азовскую сторону, словно в разведку дорог. Среди казаков пустили слух, что Разин готовит поход на Азов.
Разин выступил из Кагальника на другой день после Тимошкиной свадьбы. Степан Тимофеевич не хотел отрывать его так скоро от Насти и не велел ничего ему говорить о походе. Тимошка спал, когда ночью разинцы вышли в речной поход на Черкасск, но не успело солнце подняться еще и к полудню, как с правого берега Дона послышался крик:
— Ба-атька-а! Бесстыжи глаза! Что ж ты сына покинул?!
Тимошка нагнал их по берегу на коне и ни за что не хотел вернуться. Так он и остался в Черкасске.
— Только женился — и бросил жену! — укорял его Разин.
— Али, батька, я у тебя хуже всех казаков? Как отстать?! — говорил Тимошка, берясь за прежнее дело — за атаманское кашеварство.
— Батька, пора ведь и мне в поход! — сказал он, когда устроил спать челобитчиков и вернулся к Степану.
Разин взглянул с усмешкой на юного казака.
— Куда тебе в путь, кашевар женатый?
Тимошке шел уже двадцатый год, но борода все еще не росла на его щеках и черные торчащие усики по-прежнему казались в шутку наклеенными на детское, простодушное, лукавое лицо, по-детски лежали гладкие, расчесанные, прямые темные волосы, по-детски задорно глядел слегка вздернутый нос, и твердая взрослая решимость его речи всегда вызывала усмешку Разина.
— В Астрахань ты обещал меня выслать, как станешь сбираться, — сказал Тимошка.
— А кто же сказал тебе, что я туды собираюсь? — спросил атаман.
— Я и сам ведь знаю! — дерзко ответил Тимошка.
— Чего же ты знаешь, скажи?
— А того и знаю: Черкасск ныне наш — стало, Волгу пора забирать, чтоб велико казацкое войско строить.
— Ишь ты! А потом? — поддразнивал Разин.
— Потом щи с котом! Всю Волгу возьмешь — и на Яик!.. Ты ныне на Яик письма послал, в Царицын, в Саратов. А в Астрахань я понесу. Ты стрельцам обещался меня прислать. Уж небось поджидают!..
— Ну что же, сынок, собирайся. Только казачка твоя мне станет пенять. Как ты Настю-то кинешь? Вишь, в Черкасск ведь и то не хотела пускать!..
— А ты ей поклон от меня отдай, — спокойно сказал Тимошка. — Скажи: по век жизни ее не забуду за любовь да за ласку. Жив буду — назад ворочусь, привезу ей гостинцев.
— Ладно. А ты мой поклон отдай астраханским стрельцам да посадским.
Разин дал Тимошке письмо к астраханцам, ожидая, что слух о его предстоящем походе на Волгу сам сделает дело и настроит умы стрельцов и посадских в его пользу.
— Скажи им, что наскоре в Астрахань буду. Стречали бы да воеводу навстречу вели под уздцы, — сказал Разин.
— Я сам с ними выйду тебя стречать, в покорность тебе приведу стрельцов, — обещал Тимошка, уверенно тряхнув головой.
Степан усмехнулся:
— Ты прыткий, сынок! Что ж, воеводы градские ключи тебе поднесут?
— Мы и сами возьмем! Астраханцы меня признают — ить сыном твоим все зовут!
— Сын-то сын, а ты казацкую шапку смени да зипун, — сказал Разин. — Воеводские сыщики не признали бы тебя раньше всех, а то схватят под пытку… За тем ли к ним лезть!.. Ты не моим, а купеческим сыном оденься: шелков кафтан да пухову шляпу. Таких молодцов на торгу немало гуляет — орехи грызут да армянские вина пьют. Кошель полон денег, сапожки — сафьян, ворот козырем, а в башке — дыра… Гребцов подбери себе на дорогу из астраханцев, а так-то купецкому сыну не гоже.
Тимошка нашел в таборе у войсковой избы бывшего астраханского стрельца, это был старый приятель его — Никита Петух. И наутро в легком челне они отплыли в верховья Дона, в обычный казацкий путь к низовьям Волги, через Царицын…
— Кошачьи усы, ты куды? — расспрашивали его знакомцы казаки.
— Про то мне да батьке ведать, — с гордостью отвечал молодой казак…
Уже третью неделю сидел Степан Тимофеевич в Черкасске, когда его брат Фрол Разин явился к нему в войсковую избу.
— Здорово, Степан Тимофеич! Поздравствовать на атаманстве тебя приехал! — сказал он с искренней радостью.
Степан ласково посмотрел на брата.
«Ишь, возрос!» — подумал он, словно видел его в последний раз не взрослым, женатым казаком, а малым парубком.
— Ну, как там у вас в верховых станицах? — спросил он.
— Шумят казаки. В станичных избах перетрясли, атаманов новых много обрали, к тебе собираются, — громко ответил Фрол и тихо добавил: — Вести есть тайные.
Степан позвал брата в малую горенку, притворил поплотней дверь.
— Ну, сказывай, что там.
— Перво, приказные через станицу ехали в Москву да грозились, что за твое своевольство ныне придут на Дон государевы ратные люди, весь Дон разорять.
— Привез ты их?
— Кого?
— Да приказных. Отколе они?
— Ты пустил на Москву, чего я их стану держать! Проходную глядели — все ладно, печать приставлена к месту…
— Какая печать?
— Войсковой избы Войска Донского, как надо. Сережка мне молвит: «Башку бы им своротить!» Я баю: «Степан пустил — нам в то не вступаться, не то осерчает!»
— Постой, погоди, что за люди? Какие приказные, толком скажи.
— Да с дворянином, коего ты убил, сюды прискакали — дьяк да двое подьячих.
— Да кто же их пустил назад в Москву?! Ну посто-ой!.. У кого же теперь печать? — покачал головой Степан. — Эх, попался я, брат! — Степан сдвинул шапку на лоб. — Митя-ай! — крикнул он.
Вошел Еремеев.
— Иди забери у Корнея войсковую печать. Измену творят! И мы-то ведь дурни: брусь и бунчук забрали, а печать у них! Да в рожу Корнею дай, а за что — то он ведает сам. Не дадут печать, то веди самого!
Еремеев ушел.
— Лазутчики из Воронежа приезжали. На лодке по Дону прошли недалече, повернули с ладьей — да назад на верха, — продолжал свой рассказ Фролка.
— И тоже их не держали?
— Ночью с Сережкой нагнали — да в Дон…
— Ну и ладно, — одобрил Степан.
— Заставы надо поставить, Степан Тимофеич, а так все равно пролезут. Народу беглого тьма идет — с Тулы, с Орла, с Рязани — поди-ка узнай! Пролезут — не сыщешь! Дон-то широк!
— И то, надо поставить заставы, — согласился Степан.
— Да с крепким наказом, — добавил Фролка.
Степан по-отечески усмехнулся.
— Ты сам так мыслишь али Кривой подсказал? — ласково спросил он.
— С Сережкой-то мы в совете… Да ныне и на него у меня извет… хоть друг большой… — Фрол замялся.
— Ну, чего? — Степан поднял голову.
Фрол потупился. Говорить на Сергея брату он не хотел, но Сергей нарушил обычай и заводил измену казацким порядкам. Фрол теребил свою узкую бородку длинными пальцами.
— Замахнулся, так бей. Что ты, баба?! — прикрикнул Степан.
— Сергей за станицей, у кладбища, кузниц наставил, набрал кузнецов, куют в день и ночь… сохи да бороны… Я к нему: ты, мол, что своеволишь?! А он говорит: «Ныне наша воля: мужики одолели в Черкасске — знать, Дону распахану быть, а мне быть богату. Я, баит, ныне на все станицы борон да сох наготовлю, пойду торговать, как иным и не снилось…»
— Купец! — со злостью воскликнул Степан. — Что же, Фролка, придется ему отрубить башку.
— Брату?! Да что ты, Степан Тимофеич! — испугался Фролка. — Ты ярлык ему напиши, что ковать не велишь. Он меня не послушал, а тебя забоится, отстанет…
— Кого-то он сроду страшился! — прервал Степан. — А ты ему так и скажи, что разом снесу башку и всем ковалям и каждому, что за россошки возьмется… Бояр накликать на казачьи земли не дам!..
— Крови не было б, Стенька! — задумчиво сказал Фрол, гордясь в душе, что он брат такому великому атаману. Вначале у него с языка просто не шло даже имя Степана. В гордости братом он не мог его называть без величания по отцу. А теперь вдруг братняя теплота и заботливость залила все его существо, и захотелось сказать ласково, как когда-то давно-давно. — Крови не было б, Стенька! — сказал он. — Сергей мужиков скопляет. Там беглых к нему прибралось уж с два ста человек.
— Упрямый козел все ладит свое! Скажи ему: пахотны земли — на Волге. Пусть Волгу идет воевать, а у нас на Дону за такие дела — без пощады… Да кузнецам скажи то же. Да ты им вели, чтобы шли ко мне в городок в Кагальницкий, там много работы, а то и сюда — и в Черкасске им дела хватит. Нам ныне сабли ковать!..
— Знамо, сабли! — кивнул понимающе Фролка.
— Разумный ты взрос казак. Я не чаял, что ты столь разумен, — сказал Степан. — Вот что, Фролушка, я в поход. Ты тут без меня остаешься. Вестей прознавай. Чуть что — посылай гонцов.
— А ты где же будешь?
— Найдут, не иголка! — с усмешкой ответил Степан. — Так ты, брат, в Черкасске жить не ходи, да не сиди и в верховьях. Кто на Дон какими путями пойдет к Корниле — и ты бы все ведал. А для того ты садись в моем городке… Да кто будут беглые разных земель — и ты их принимай, пусть живут… И семью мою береги, — добавил Степан. Он знал, что вернее Фрола никто не сумеет сберечь Алену с детьми.
Повелительный тон атамана снова заставил Фролку почувствовать расстояние между собою и им.
— Степан Тимофеич, а ты, не во гнев, куды же в поход? На Азов?
— По братню завету, — ответил Степан. — В станицу прискачешь — вели там казачке своей пекчи пироги. И я за тобою как раз к горячим поспею!
На Волгу
Разин покинул войсковую избу и Черкасск. Войско его оставило Кагальник — все ушли на север, лишь немного людей осталось на острове для сторожевых служб.
Был слух, что на Дон и на Волгу царь из Москвы послал войско, чтобы чинить над Разиным промысел.
— Неужто наш кагальницкий пошел государевой рати навстречу?! — размышляли оставшиеся в Черкасске сторонники Корнилы Ходнева.
— Погубят донскую казачью вольность. Разгневается на весь Дон государь за продерзость, нагонит к нам воевод! — говорил Корнила Логину Семенову. — Нам бы, Логин, ныне отречься от них, наскоро войско свое собрать, верное государю, да Разину в тыл ударить.
Семенов и Корнила с остатками старой старшины открыли свою войсковую избу, но почти никто из простых казаков не пошел на круг, который они хотели созвать, домовитые тоже страшились, сидели тихо по хуторам.
Корнила послал по Дону лазутчиков вслед за войском Степана. Но с кагальницкой башни ударил предупредительный выстрел. Лазутчиков заставили пристать к берегу, привели к Федьке Каторжному и Дрону.
— Вверх по Дону нет из Черкасска дороги. Идите назад, да так и начальным своим скажите.
— Помилуй, Федор, кому сказать?! Мы по своим делам! — взмолились захваченные казаки.
— И со своими делами вам погодить. Время придет — пущу, а покуда назад плывите.
И в Черкасске не знали, куда пошел Разин и что он собрался делать.
Между тем Степан Тимофеевич отправил все войско мимо Качалинского и Паншина городков опять на тот же знакомый волжский бугор.
Распаленный гневом, заехал он сам в родную станицу и подскакал к куреню Сергея. Молодая красивая баба возле колодца мыла белье.
«Завел себе!» — усмехнулся Степан.
— Где Сергей? — крикнул он молодице.
— Во Царицын зачем-то аль в Паншин, — сказала она.
— А может, в Черкасск? — насмешливо спросил Разин.
— А кто ж его знает! Казак — сам себе и хозяин, — спокойно отозвалась молодица и, словно Разина не было тут, принялась за свое дело.
— Когда же он воротится? — спросил Разин.
— А мне почем знать!
— Как так? Что ты врешь!
— А твоей казачки спросить, когда ты воротишься, — знает она?
— Вот ты дура! — со злостью сказал Степан. — А где кузни у вас?
— У кладбища…
Степан заглянул и на свой двор. Яблони расцвели и стояли в белом уборе. Двор успел порасти свежей травкой. Окна были забиты. Соседний курень, просмоленный, отцовский, дымился: знать, Фролкина Катя топила печку, пекла пироги для встречи Степана…
Степан Тимофеевич направил коня к кладбищу. Здесь стояли четыре Сережкины кузницы. Кузнецы не стучали в них, мехи были сняты с горнов, угли в горнах остыли, но вытоптанная вокруг трава, еще не разметенные ветром кучки золы за кузнями говорили о том, что не прошло и трех дней, как в кузнях работали. Невдалеке от одной из них в траве на солнце блеснул синеватый зуб сошки. Степан тронул его носком сапога.
— Купе-ец! — усмехнулся он, подумав о Сергее.
Он привязал коня к столбу, возле кузни, а сам заглянул под тенистые ветви кладбища.
Невдалеке от входа среди орешника два креста возвышались над двумя рядом лежавшими, заросшими травою могилами.
Степан снял шапку и постоял, не зная, что дальше делать. Посмотрел на тяжелый дубовый крест в изголовье отца.
— Батька, здорово!.. Вот я и воротился, — сказал он.
Но батька не отозвался. Только свистела в кустах за могилой какая-то пташка. И было такое чувство, словно пришел к отцу в гости, да не застал его дома… Степан потоптался на месте, хотел уходить, но, чего-то стыдясь перед самим собою, помял в руках шапку и, повернувшись, взглянул на тоненький, маленький, чуть покосившийся белый березовый крест на могиле матери. Вокруг подножья его завился вьюнок повилики и виднелись в траве два-три колокольчика. Степан вспомнил старушку, с ее любовью к цветам, и сразу вокруг потеплело и ожило, улыбка чуть засветилась в суровых глазах атамана… С отцом надо было поговорить о казачьих делах, покурить табачку, а матери никаких слов не было нужно — одна только ласка… Степан стал на колени перед ее могилой и лбом коснулся земли, словно ей на грудь, как когда-то давно, положил свою голову…
Казалось, вот-вот услышит он вздох матери. Как часто слышал он эти вздохи, когда отец был в походах! Вот-вот прошепчет она молитву или тоненьким голосом начнет созывать цыплят, кидая им горстью кашу, а не то заведет старинную украинскую песню, привезенную с далекой Черниговщины, откуда когда-то Тимош Разя привез свою чернобровую Галю:
Мать пела Стеньке эту песенку тихим, душевным голосом, и грустный напев ее навеки запал в его сердце. Он помнил, как мать баловала его! Вот садит она его на колени, за широкий стол, к миске, большой крашеной ложкой черпает в миске, дует в ложку, а сама приговаривает веселые столетние приговорки о варениках да галушках, о коржах да пампушках…
Степан забылся, приникнув к разогретой солнцем траве на могиле матери, и вдруг услыхал крики и ржанье многих коней. Войско его давно прошло мимо станицы. Что же стряслось? Неужто московская рать? Или, может, Корнила расставил сети…
— Стенько! Стенька! Степан Тимофеич! — услышал он голос Фролки. — Где ты?
Степан вышел с кладбища.
— Что там? — тревожно спросил он.
— Запорожское войско. Боба пришел с казаками.
— А ты как узнал, что я тут?
— Казачка Сережкина видела. Сам-то Сергей от греха из станицы отъехал.
— Ты научил его, что ли?
Фрол усмехнулся.
— А что же, Степан, — душевно сказал он. — Зачем крови меж братьями быть? Сережка тебе не враг. В обиде он — верно, а все же не враг. И сохи не станет более ладить.
— А где кузнецы?
— Кузнецы в Кагальник сошли… Ну, идем… Я тоже, бывает, хожу на могилки. Тишь, птахи поют, — сказал Фрол.
Степан поглядел на него.
— Я не за тем, — сказал он, почему-то вдруг застыдившись, что был на могилах: не захотел равнять себя с братом.
— Я ведаю — ты не за тем, — просто ответил Фролка.
— А за чем?
— За родительским благословеньем… Ить дело затеял какое! Нельзя без того…
— Дурак! — оборвал Степан. — Ну, пойдем.
Фрол с обидой моргнул, но покорно пошел вместе с братом.
За станицей в степи бродили сотни заседланных коней. Боба с Наливайкой и с ближними казаками сидели уже в курене Фролки. Табачный дым валил из окошка, как из трубы. По улицам и над берегом Дона кучками собрались запорожцы. Стоял громкий говор, слышались выкрики, песни.
Степан шел, размахивая руками, широко расставляя ноги. Фролка, чуть приотстав от него, вел под уздцы его коня. У самых ворот Степан повернулся к брату.
— Брось, не серчай. Я ведь так…
— Да уж ладно, чего там! — застенчиво отозвался Фролка. — Иди к столу, тебя ждут. Я коня поставлю…
— Чи здоров, Стенько! — крикнул Боба, поднявшись навстречу Степану. — Четыреста конных привел тебе в допомогу!
Казачье войско шло с Дона на Волгу по Иловле. Неширокая река была переполнена челнами и ладьями. Вдоль берега двигался конный и пеший люд, скрипели телеги с войсковым и личным казацким добришком.
Конные казаки ехали впереди дозорами, расходясь далеко по обоим берегам реки, оберегая все войско от внезапного нападения.
Берега реки сверкали золотыми головками одуванчиков в сочной и яркой весенней зелени. Позади войска везли обоз с солониной, крупой и хлебом, гнали стада овец, оглашавших окрестность оглушительным блеянием.
Трава поднялась уже выше колен. Майское солнце в полдень сильно припекало, и пешие разинцы старались идти в тени, по опушке берегового леса.
Разин вместе с запорожцами нагнал свое войско вблизи самой переволоки челнов. Он опередил растянувшийся караван. Хозяйским взглядом подметив усталость лошадей, атаман указал согнать с телег ленивых пешеходов и подмазать колеса возов. Он посадил на резвых коней кашеваров и отправил их вперед, чтобы на переволоке готовили дневку. Сам проскакал к голове войска, переправился на коне вплавь через реку, объехал конные дозоры.
Слух о том, что батька идет вместе с войском, заставил всех подтянуться.
Войско встречало его приветом. Махали с челнов шапками, шутливо звали к себе:
— Батька! Айда на челне, веселее! Давай погребись, мы пристали!
— Тю вы, косорукие черти! Не атаманская справа лопатой махать!
Степан Тимофеевич отшучивался.
Серебряков, седобородый сухой казак, держась в седле восемнадцатилетним парнем, прискакал навстречу Степану.
— Атаман, у нас прибыль! Наехали мы на волжских дозорных атамана Алешки Протакина. Тысячу конных привел он к тебе.
— Не брешут?
— Я дозор наперед посылал. Лежат. Кашу варят, коней кормят. Далече шли. Сказывают — письмо твое получили. Ужо будут к нам.
На переволоке уже дымили костры кашеваров.
Дозоры маячили по долине на лошадях.
Прокопченные войсковые котлы, подвешенные на треногах, начинали распространять смачный запах вареного мяса. Любители рыбы уже заходили в челнах с неводами…
Атаманский шатер раскинули на пригорке. Степан Тимофеевич сидел с Бобой. Еремеев, Наумов, Серебряков, Тимофеев, Минаев и станичные атаманы были заняты каждый своим делом.
Атаманский кашевар, взятый вместо Тимошки, запалив костер, варил пищу для атамана.
Боба рассказывал Разину, как запорожцы приняли его письмо. Дорошенко с Сирком были готовы соединиться с разинцами, просили назначить место, где бы лучше сойтись им с войсками. Им была по сердцу думка о едином казацком войске, о единой казачьей державе от Буга до Яика.
— А чи не хотят они меня обдурить? Как ты скажешь, братику Боба? Чи не хочет он, чертов твой Дорошенок, сесть за гетмана надо всей той казацкой державой?! Может, Сирко атаман и добрый, а Дорошенку я веры не маю чего-то! — возразил Степан.
— Чекай, Стенько. Пошто ты гетману Дорошенку не маешь виры? Вин дуже добрый казак!
— А бес его знает. Чего-то не верю. Он, сдается мне, как другой Бруховецкий — в бояре хочет. У него дюже панская хватка… Чего-то с султаном путлякает… Нет, мы трохи покуда еще почекаймо. А там как мы сильны будем, то и сустренемся вкупе, — задумчиво говорил Степан.
В кустах возле самого атаманского шатра завязался тем часом какой-то спор.
— Эй, батька! — позвал атаманский кашевар. — Лазутчика я изловил. Схоронился в кусты да глядит, будто волк, на тебя скрозь полог.
Кашевар вытащил из кустов невысокого, коренастенького мужичишку в лаптях и в посконных портах и рубахе.
— Пусти! Ну, пусти! — огрызался тот, отбиваясь.
— Пусти-ка его, — приказал атаман. — Отколе ты? Чей? — спросил он мужика.
— А ничей! Сам свой я да божий! — бойко ответил мужик.
— Боярский лазутчик, чай, шиш! — крикнули из толпы казаков, услыхавших возню и теперь окруживших шатер атамана.
— В глаза тебе плюнуть за экое слово! Какой же я шиш! — разозлился мужик.
— А пошто ты залез в кусты?! — взъелся кашевар.
— Ватамана смотреть. Родом-то я, вишь, с Нижегородчины, князей Одоевских вотчины…
— А на что же князьям Одоевским наш атаман? — снова кто-то из казаков, забавляясь, перебил мужика.
— Дура! Каким князьям? Князя мы на воротах повесили, а сами пошли праведна ватамана искать: к Алехе Протакину, к Василию Лавреичу Усу и к тебе, ватаман честной, — поклонился мужик Разину.
— А на что вам во все концы посылать? Шли бы разом сюда. Наш атаман удал и богат, всем Доном владает! — сказал молодой кашевар.
— Наш атаман прошлый год персицка царя покорил, караваны купецкие разбивал, воевод казнил, а царь ему милость дал, — подхватили собравшиеся казаки.
— А ныне наш атаман казацкое царство ладит от Буга до Яика, всех беглых зовет! — подойдя, подхватил Еремеев.
Тот мотнул головой.
— Пошто к вам! К Василию Лавреичу, мыслю я, наша дорога.
— А что за Василий?
— Василия Уса не слышал?! Таков богатырь-то великий! Бояр сокрушитель, дворян погубитель, неправды гонитель — вот кто он, Василь-то Лавреич! Он ватаман-то поболе вашего будет!
— Поболе?! — с насмешкой переспросили его из толпы.
— Мужики с ним всю Тульщину и Тамбовщину погромили, дворянские домы пожгли, — продолжал пленник. — А вы что? Слава про вас шумна, а поистине молвить, так вы не за правду идете, а по корысти…
— А Васька за правду? — спросил Разин.
— Василий за правду! — уверенно подтвердил пленник. — Все ведают, что Василий Лавреич за правду. За ним-то всяк, не жалея души, полезет. Таких ватаманов, как он, больше нет…
— Сам видал ты Василья? — спросил его Разин.
— Я не видал. Народ видел! Весь народ говорит — стало, правда!
— Каков же он атаман?
— Орел! Собой богатырь. И ростом взял, и дородством, и силой, и головою мудрец. С ним разок человеку потолковать, его речи послушать — и хватит тебе утешенья и радости на всю жизнь.
— Красно говоришь!.. — оборвал Минаев, подошедший со стороны, заметив волнение и скрытую ревность в глазах Степана.
— А где он, Василий-то, ныне стоит? — в свою очередь, перебил Степан.
— Вот и сам-то ищу. Сказали, что тут на Иловле, али на Камышинке-речке, в лесу он скопляет силы. Тьма народу к нему идет. Сказывают, и в день и в ночь все приходят.
— Митяй! Мы писали ведь к Ваське? — спросил атаман Еремеева.
— В первый день, как в Черкасск пришли, батька.
— А что ж он на отповедь?
— Невежа, нахальщик! — отозвался из толпы Наумов. — Гордится, знать, крепко: ни послов не шлет, ни сам не идет. Пошли-ка к нему меня, Тимофеич. Уж я наскажу ему ласковых слов… За рога приведу с повинной!..
— Ты с ним свару затеешь, а нам надо дружбой. Один у нас враг-то — бояре! — ответил Степан.
— Есаулов послать с дарами! — выкрикнул кто-то из казаков.
— Ладно, там разберемся… Пустить мужика, куды схочет сам. На что нам его! — прервал Разин.
Слава Василия Уса встревожила Разина. Кругом шумел свой огромный табор. Все было покорно воле Степана, но слова мужика не давали ему покоя.
«Единый должен быть атаман у всех казаков, — думал Разин. — Вон тогда, при Богдане, какая могучая Украина повстала — держава великая! Все атаманы и атаманишки под единую руку пришли… Говорят, что меня весь народ величает, ан — врут! Не в едином во мне народ спасения ждет. И сам ведь я ныне слыхал, как Ваську народ прославляет… В глаза-то первым меня зовут, а в сердцах как?.. Походи по стану, послушай, что бают, может, иное услышишь — не похвалу себе, а укор…
Ведь видать, что мужик не подсыльщик, от сердца все молвит… А к Ваське придет ли кто с эдаким словом про Стеньку, Разина сына?!»
Василий — мужицкий вож
Василий Ус лежал у лесного костра на овчинной подстилке. Перед ним стояла глубокая деревянная миска с похлебкой.
— Да кушай ты, Васенька, кушай, сыночек. Не станешь ись, язва тебя еще пуще замучит. Перво дело с твоей хворью — ись надо лучше. Грудиночка-то жирна-а!.. — уговаривала его старуха стряпуха.
— В душу нейдет. Отвяжись, мать! — отмахнулся Василий. — Укрой тулупом, знобит меня что-то…
— Туманом с реки потянуло — вот то и знобит! — отвечала старуха, уже укрывая его огромной шубой на волчьем меху. — Горяченькой похлебал бы — и легче бы стало!..
Василий смолчал. Он лежал, как груда огромных костей, набитых в кожу. Все большое бессильное тело атамана было словно чужое его живой русоволосой голове, на которой светились темные большие глаза. Кудрявая русая борода еще не серебрилась сединой.
— Знахарка прислала тебе щавельку. Велела сырым ись, — сказала старуха.
— Ну вот, угодила! Давай сюда. Я ныне будто корова — любую траву, а пуще с кислинкой бы ел.
Старуха придвинула к нему лыковую плетеную кошелку с щавелем. Василий набрал костлявой рукой полную горсть.
У костров вокруг по лесу был разбросан табор. Сотни три разношерстного оборванного сброда сидело в дыму, подставляя к кострам каждый свой котелок или плошку с просяной похлебкой, с ухой. Иные пекли в золе рыбу, те, вздев на ветки, обжаривали в огне кусочки бараньего мяса, свиного сала. В стороне, на поляне, бродили спутанные кони.
Молодой парнишка в лаптях, в белой рубахе вынырнул из ближних к Василию кустов.
— Василь Лавреич, яичек принес тебе свежих! — весело крикнул он.
— Где взял, Сережа?
— Матка прислала.
— Спасибо скажи. Отдай вон старухе, я утре их…
— Когда, Василий Лавреич, мы всей-то землею повстанем? — спросил парнишка. — Я саблю выточил из косы. Ну и сабля!
— Постой, вот яички как поприем да поправлюсь, тогда и пойдем, — шутливо ответил Василий.
Василий Ус был славен не только на Волге. Тамбовщина, Тульщина и Рязанщина знали его набеги. Он налетал на дворянские поместья, сжигал дома, опустошал хлебные клети, делил хлеб крестьянам и уходил в леса. В ватаге его иногда собиралось свыше трех тысяч беглых крестьян и холопов. Стрелецкие сотни, которые высылали на них, не раз были биты. Беглые выходили с Дона и вновь уходили на Дон. В царских бумагах их звали «воровскими казаками».
Народная молва призывала к Усу все новые и новые толпы беглых. С каждым годом их становилось все больше. У них было несколько пушек. На зиму они строили город, с острожком, с башнями, в глубине лесов, куда не могли проникнуть разрозненные отряды из боязни быть истребленными, а посылать против усовцев настоящее войско казалось смешным и ненужным делом.
Сейчас Василий стоял, поджидая, когда к нему подойдут еще мужики из приволжских уездов и от Воронежа, где стрелецкие заставы вылавливали разрозненных беглецов, не давая им проходить к донским казакам. В это лето наметил он идти в Жигули и там, разбивая волжские караваны, пополниться бурлаками. Ему казалось уже недостаточным жечь поместья отдельных дворян. В скопищах беглых он чувствовал силу, с которой можно совсем истребить весь дворянский род и устроить вольное, справедливое царство, где каждому будет довольно земли — только бы рук хватило для пашни. «А подать платить одному государю. Он там пускай и стрельцов накормит, и крепости ставит, и во всем государство блюдет. От подати мы не прочь: хошь — с работника в доме, хошь — с дыма, а хошь — и с сохи, лишь бы было в одно — государю. А то каждый помещик себе норовит. До того уж дошли, что жениться воли не стало. Прости, господи, скоро уж нашего брата учнут, как собак, продавать!..» — поучал Василий приходивших к нему крестьян. Многие из них возвращались к своим домам, за побег принимали плети, селились на старых своих местах и между тем несли в толщу народа Усову проповедь справедливого царства.
«Язва» томила Василия уже четыре года, и с каждым годом все хуже. Все началось с того, что после побега из вотчины от боярина он, спасаясь от сыска, три дня просидел во ржавом болоте, в воде. Двое его товарищей умерли через неделю, а сам он остался сначала даже здоров, пошли только чирьи на пояснице и по ногам. Василий добрался на Дон, стал казаком, жил в станице, научился владеть пищалью, мушкетом и саблей. Чирьи не проходили, открылись гнойные язвы. Знахарки давали ему и лук и чеснок, хрен с медом, редьку, телячью печенку, медвежье сало. Чего не ел только, что не прикладывал к язвам — все втуне! Ноги распухли. Язвы покрыли все тело. Летом, на солнышке, они утихали, а осенью снова ему становилось хуже. Сильное тело ослабло. Теперь уже он и не думал сесть на коня. Он или плыл на челне, или ездил в санях, не то — в двуколке на сене. Но народ уже знал его и любил.
«А что, не поднять мне всю Русь?! Есаулов довольно, саблей махать не хитро, и другие могут, а голова у меня светла. Во товарищи умного атамана возьму — и пойдем. Ить сила народная зря пропадает! — раздумывал Ус. — А бояре все крепнут, а мужик все слабеет, как словно в язвах. Время упустишь — и язва народ заест. Уж тогда не поднять… Атаманишек много на свете: народ разобьют на ватажки, туды, сюды, — и вся сила в разбой изойдет, на шарпальство… А надо собрать во единую крупность народ. Вдруг помру, не поспею!..»
Ус испугался этой впервые пришедшей мысли. Он решил бороться во что бы то ни стало за жизнь, за силы.
— Эй, мать! — крикнул он стряпухе.
— Что, сыночек?
— Давай там грудинку, разогрей, что ль, поем.
— Василий Лавреич, яички тоже? — спросил парнишка, принесший яйца.
Не смея тревожить атамана в его размышлениях, он присел у костра и стругал из дерева черенок к своей сабле.
— И яички вари! — согласился Ус.
Стряпуха радостно захлопотала с едой.
— Василий Лавреич, тебя человек добиватца! — сказал, подходя к костру, один из есаулов Уса, Петенька Рыча.
— Чего же не пускаешь?
— Я мыслил, ты хвор. Да, вишь, человек-то странный: сказывает — пахотный, ан по хлебам идет, зеленя потоптал, не взглянул. Худа какого не стало б!
— А что, ему голова не мила? Вон сколь людей вокруг. Позови, не беда.
Есаул вернулся с дюжим чернобородым мужиком в лаптях, в сермяжном зипуне и поярковой шапке. Ворот рубахи был расстегнут. Медный крестик болтался на нитке.
— Добра здравья, Василь Лавреич! — сказал он, кивнув головой.
— Здорово! Как звать-то? — откликнулся Ус, пристально и хитро осмотрев новичка.
— Стяпанка Зимовин.
— Отколь?
— Рязанских земель. Боярский мужик я, Василь Лавреич.
— Пошто ж ты ко мне пришел?
— Хочу за казацкую правду с боярами биться, — ответил пришелец.
Василий снова пристально посмотрел на него.
— Пахотный? — спросил он.
— Был пахотным…
— Ну, садись вечерять, — сказал Ус, подвинувшись и давая место возле себя.
Мужик сел возле него к горячей похлебке, которую снова поставила стряпуха перед Василием.
— Ешь, гость. Ты не брезгуй: я здрав. Не зараза какая. В болоте застыл — оттого и язва.
Оба взялись за ложки.
— Каких, говоришь, ты земель? — внезапно спросил его Ус.
— Рязанский…
— Соврал! — подмигнув, с усмешкой сказал атаман. — Рязанских за то косопузыми кличут, что вяжут кушак узлом на боку, а ты опояску стянул на пупе!
— Так, сбилось… — пробормотал мужик, поспешно поправив пояс, будто это было важнее всего.
— И поклон у тебя не тот, не мужицкий, — дворянский поклон: головой мотнул, да и все, будто спину сломать страшишься! Полем шел — зеленя топтал не жалеючи. Вечерять сел — и лба не окрестишь. Кажи-ка ладони…
— Что глумишься, Василь Лавреич! — воскликнул пришелец. — Что низко тебе не кланялся — не обидься: боярам устали поклоны бить. Зеленя топтал — не приметил, а сел вечерять — бог простит — с голодухи забыл помолиться.
— Кажи-ка ладони! — настойчиво повторил атаман.
Мужик протянул вперед руки ладонями вверх.
— И мозоли, видишь, не те, и руки нежны! Сохою ты не владел, сын боярский, а саблей. Лазутчика видно! Что же, повесить тебя за то? — с насмешкою спросил Ус. — Такая лазутчику у меня за смелость и хитрость награда.
Мужики окружили толпой костер Уса. Слух о странном пришельце уже пробежал между ними, и они все сошлись сберечь своего атамана.
— Укажешь повесить, Василий Лавреич? — спросил Петенька Рыча, подвинувшись ближе.
Василий хитро посмотрел на пришельца, вид которого изображал не испуг, а скорее смущенье…
— Да что вы, ребята! Он гость атаманский! Кто же гостя-то весит?! А ты кушай, кушай, Степан Тимофеич. Я так ведь, к слову… Я сам ведь хлеб-соль твою ел. Мне тебя принимать почетно!.. — со смехом сказал Василий.
Мужик хлопнул ложкой себя по ляжке и неожиданно громко расхохотался.
— Признал, окаянный! Да как ты меня признал? Али видел?
— Видал, видал, — подтвердил с улыбкой Василий. — Ведь ты атаман большой, а нас, мужиков-то, много. Тебе нешто всех упомнить!.. А пошто ж ты нечестно ко мне пришел? Добром бы приехал. Я б принял тебя добром, пир созвал бы…
— Пришел тебя звать в кумовья, крещати бояр, да хотел прежде кума поближе видеть. Ты — казак, я — казак. Нам едина дорога, Василий! — убежденно сказал Степан, отбросив притворство.
— Мы не казаки, а мужики, Степан Тимофеич! — ответил Василий. — Мужик за правду мужичью встает, а вы для корысти да озорством. Нам волю свою добыть, чтобы землю взять, хлеб пахать в поте лица, по божью веленью, а казаки… тьфу! Земли у вас — море без края; поглядеть — то черным-черна, от жиру аж лоснится вся на солнце, в горсти помять — то как пух… А нет чтоб пахать!..
— Срамота казакам! — воскликнул один из ватаги, стоявший поближе к костру. — Как собаки на сене!..
— И скажи ведь, откуда такая неправда на свете?! — заметил второй. — Кому не надо — дается. А нет чтобы нам, землеробам!..
— Истомилась казачья земля, извелась бесплодием, — продолжал Василий. — Поначалу и мы тебя почитали, Степан. Слыхали, что брат твой Иван за беглых перед Корнилой вступался. Мы чаяли скопом сойтись под его рукою, бояр побивать…
— Великое дело! — заметил Разин.
— Не то что персидские лавки грабить! — опять перебил его Ус. — Ан, Иван Тимофеич, царство ему небесно, загинул за правду.
— Бояре сгубили… — вставил Степан.
— Вот то-то!.. Сергей Микитич, твой шурин, тоже прежде-то правду видел. Привел нас к себе добру сотню, поил, кормил. Твоя Алена Никитична нам пироги пекла… Тут ты воротился. Сергей нам тебя-то хвалил. Как ты домой пришел, Сергей говорит: «Ну, братцы, весь Дон заберем. Богатырь святорусский явился!» Верили мы. Ан ты изменил: пошел перса шарпать, богатством прельстился… Бесплодна смоковница ты, оттого нам с тобой не с руки!..
— Неправ ты, Василий! — ответил Разин. — Бояре богаты: у них и ружье, и порох, и пушки, и хлеба вдоволь. Голодному люду с ними не сдюжить. А ныне и мы богаты! Ныне у нас на них силы довольно. Кабы я перса не шарпал, на что бы мне войско свое снарядить?!
— А что нам в твоем-то войске! Ты казакам норовишь, не народу! Князем стать хочешь, казацкий уряд в Понизовье устроить… Ну, скажем, стрельцы к тебе набегут, ну, станет, наместо Черкасска, Астрахань город казацкий. А как на Руси будет жить народ?
— Как жил! — сказал Разин. — Жил, не помер доселе народ. Землю пахал…
— Бояр кормил хлебом, дворян, казаков — захребетного люду мало ль на свете! — с насмешкою перебил Василий. — Ныне ты Волгу и Яик возьмешь — еще того более дармоедов станет. Бояре посмотрят: страшна казацкая сила! — и скажут тебе: «Давай мирно жить, Степан Тимофеич, служи государю добром, а мы тебе хлебное жалованье, и денежное жалованье, и пороховую казну будем слать, и меха, и сукна». Держава казацкая станет!
— Худо, что ли?! — спросил Разин.
— Кому и добро! — ответил Василий.
— А худо кому?
— Мужику — землеробу! Ему еще дармоедов на шею прибудет… А станет народу тошно, и всею Русью подымется он побивать бояр, да дворян, да вас, казаков…
— За что же казаков? — удивился Степан.
— За то, что работать не хочешь, а ложку тянешь! Вот за что, Степан Тимофеич! Мужик на вас шею гнет, горб натирает! А ему с каждым годом тошней!.. Не зря он бежит с Руси.
— Ну и пусть бежит к нам… Я всех приму…
— Примешь? — с усмешкой спросил Василий. — Ну ладно. А когда все к тебе в казаки убегут, кто же станет пахать да сеять? Где хлебушка взять?..
Степан засмеялся.
— Надумал тоже! Ведь вон сколь народу на русской земле. Как же все убегут!
— А не все, так им больше работы станет и жизнь тяжелей!..
Степан озадаченно замолчал.
— Ну, как? — с усмешкой спросил его Ус.
— Мудрец ты, право!.. Мудришь, мудришь — намудрил целую гору!.. Чего ж ты хошь?! — даже с какой-то досадой спросил он.
— Не то ты надумал, Степан, — сказал Ус. — Не державу казацкую надо народу.
— А что?
— А всю Русь воевать у бояр! — прямо сказал Василий и поглядел на Разина.
— Всю Русь?! — повторил Степан. — Эко слово великое молвил, Василий!.. Куды занесет! Ру-у-усь! — будто прислушиваясь к самому звуку, задумчиво повторил Разин.
— Бояр побивать на Руси, Степан, чтоб нигде не осталось им места, а жизнь по-казачьему ладить, как у Черкасов: те пахотны казаки — казаки, те торговые казаки — и они казаки, тот бочар, тот кузнец — и те казаки… Живут, сами себе обирают старшину, а время пришло воевать — за сабли берутся да в Запорожье!..
Но Разин почти не слушал Василия. Величие замысла поразило его. Он мыслил сложить воедино казачьи земли, собрать их под одного атамана, а этот покрытый бессчетными язвами богатырь вон что надумал!..
— Русь воевать! Ведь эко великое слово-то молвил! Другого такого-то слова на свете не сыщешь!.. — задумчиво глядя в угли костра, повторил Степан. — Мечтанье! — вдруг оборвал он, словно опомнившись. — Илья Муромец сиднем сидел и не чаял, что станет богатырем святорусским, а сила пришла — куды деться от силы? — и встал!.. А ты, Василий, навыворот: был-был богатырь, да сила тебе изменила. Другой бы на печку влез, лапти плесть, а ты силу свою позабыть не хочешь. Замах у тебя богатырский, точно, я не в обиду тебе. А сам ты — ну будто дите… Понизовые земли казачьи собрать воедино — то славно. А набрать мужиков да с боярами меряться силой — ку-уда-а! У них и стрельцы, и дворяне оружны, и немцы… А много ль у нас?..
Ус наблюдал за волнением Степана.
— А сколь ныне людей у тебя в ватаге? — спросил он.
— Ныне у нас не ватага, а войско. Тысяч пять.
— И все справно?
— Все справно: пушки, пищали, мушкеты, пороху вволю, ратному делу обучены ВСЕ. Запорожское войско четыреста сабель прислало. Алеша Протакин с тысячью конных пришел… Да ты не о том помысли, Василий, — а сколь у бояр?
— Выходит: твоих тысяч пять да моих тысяч сорок, а встанем войной — и все сто набегут. Так-то и дрогнут бояре, — уверенно сказал Ус.
Разин вспыхнул.
— Побойся ты бога, Василий! Отколь у тебя сорок тысяч?! Пятьсот человек бы ладно! — воскликнул он, возмущенный наглою ложью Уса.
— Чудак ты, Степан! По домам мужики. Как хозяйство-то кинуть? Весна ведь — и пашут! А надо станет, не сорок — и сто сорок тысяч встанут!
— Без хлеба мужик — не воин, честной атаман! Отсеются — встанут с ружьем! — выкрикнули из толпы мужиков, слушавших всю их беседу.
— Вот ты и помысли, Степан, сколько нас нынче, — продолжал между тем Василий. — Нас — весь народ! Нас — русская сила! Вот сколько нас! Помысли сам, кого больше — дворян али черни людской? Ты крикни народу, что ружья даешь на бояр, — а там и считать принимайся!..
— Ишь ты! — поддразнил Степан.
Его увлекла дерзкая мысль Василия. У него закружилась голова, но он боялся сразу поверить в эту мысль и сам себя охлаждал насмешкой…
— Кипит вся земля, Степан Тимофеич, — продолжал Ус. — Атаманов повсюду немало — и ты атаман, и я атаман. А кого народ изо всех из нас большим поставит?
— Может, тебя! — ревниво сказал Разин.
В этот миг он подумал, что Ус в самом деле больше, чем он, достоин того, чтобы стать впереди.
— Может, меня, — спокойно ответил Ус. — А может, тебя, Степан… Ты моложе. Тебе, поглядеть, сорока еще нет, и здоров и славен. Ты сам к народу иди. Не к одним казакам да стрельцам, а к народу! Всему народу стань головой и вожом. А вожом стать — не легкое дело, не то что разбойничьим атаманом. Надо, чтобы народ тебе сам поверил, чтоб люди дома покидали, жен и детей, да к тебе под великую руку шли…
— Под великую? — вдруг со смущенной усмешкой недоверчиво переспросил Разин.
— Стыдишься сам величаться? — понял его Василий. — А ты не стыдись, не девица! Слыхал я, как в Астрахани стречали тебя. Не золотом ты покупал астраханский народ. К Приказной палате сколь люда тебя провожало? Сколь здравиц кричали тебе?! Вот где твое величанье. Народ-то ведь слыхом слыхал, что ты воин победный, ты кизилбашцев на суше и на море бил, бояр не страшился, дворян казнил, ан тебе государь даровал прощенье. Так, стало, ты сила!.. Народ силу любит. А коли такая-то сила сама за народ — тогда что?! Народ за тобой куды хочешь пойдет…
— Народ, Василий, дурак! Народ золотны уборы любит, шелк да парчу… Уборам и честь!.. Я в Астрахань шел — паруса парчовы да шелковы в забаву народу ставил, дорогу мне бархатом да сукном устилали. Народу то любо!..
— Сам ты, гляжу, дурак! — оборвал Василий. — И воеводы ходят в золотых уборах, а где им такая честь? Если ты покуда еще не велик, то народ величаньем своим тебе путь указует к величью… Путь указует! Велит народ тебе стать воеводой народным. Кричит: «Пособляй на бояр! Подымай нас, веди на неправду!» А ты — в кусты?
— Сроду не хоронился! — вспыхнул Степан.
— Не к лицу бы тебе! — согласился Василий. — Стало, надо вставать. Видишь, время приспело. А слава другая пойдет об тебе — ты боярам еще грозней учинишься… Города и деревни сами к тебе потекут… Так что ж, стало, вместе? Мужиков-то не кинешь в беде?
Василий испытующе взглянул на Степана.
— За себя самого и за всех казаков обещаюсь не кинуть, — твердо ответил Разин, поднимаясь от потухшего костра.
— Погоди, Степан Тимофеич, еще я хотел тебя упредить, — остановил его Ус. — Слыхал я, что ты к боярам в Москву посылал на поклон. К шарпальным делам бояре привычны — тебя и простили. А мы на самих ведь бояр встаем, нам не кланяться им — и прощенья нам не будет.
— До смерти, Василий, прощения не стану молить. До последнего буду биться! — твердо сказал Разин, словно давая клятву.
Опять беспокойные вести
Астраханский воевода Иван Семенович Прозоровский накинул персидский халат на плечи и, ленясь обуваться, босиком зашлепал по дощатому полу, с сонным любопытством поглядывая на оттопыренные и почему-то лихо задранные вверх большие пальцы собственных несколько косолапых ног.
Еще не ударили к ранней обедне, а солнце уже играло в изломах веницейских цветных стекол в окнах воеводского дома, составлявших гордость воеводы. Уютные оттенки нежных сумерек царили в белых сенях.
Две девушки с каким-то ведерком, затаив дыхание, беззвучно выскочили из сеней во двор. Иван Семенович покосился на них с ленивым недовольством, но не окликнул. Он спустился с крыльца во двор. Песок под ногами был слегка уже подогрет утренним солнцем. Воевода сощурился и, пальцами ног загребая песок, пошел в сад. Проходя мимо высокой конюшни, он услыхал уговаривающий низкий голос конюха: «Стой, тпру, стой!» Боярин привстал на цыпочки и через окошко конюшни увидел, как конюх вплетает цветную тесьму в гриву его коня, чтобы волос лежал волнистей и красивее.
«Песий сын, поутру заплетает! Отдеру! Сказано, с вечеру плесть!.. Сколь раз говоришь — толку чуть!» — подумал боярин.
Он беззвучно пошел в сад.
Садовник вышел ему навстречу с полным ситом тепличной клубники — первой ягоды.
— С добрым утром, боярин-батюшка! Накось отведай, — сказал он, протягивая сито.
Боярин захватил горсть из сита, высыпал в рот, смакуя сок, переминался с ноги на ногу, щурясь от солнца, давил языком ягоду, проглотил и ловко стрельнул изо рта в кусты залпом зеленых корешков.
— Зелена! — заключил он.
— Укажи не спешить. Обождать бы денек, то поспели бы лучше, — поклонился садовник.
— Завтре оставь, не сбирай.
— Черешни цветут, боярин. Добры будут черешни. И пчелки на солнышке вьются…
— Ладно. Смороду смотри береги от червя. Пойдем винограды глядеть. Да поставь ты сито, кому оно! Слей водицы помыться.
Садовник поставил сито в траву, ковшом из бочки черпнул воды, только что привезенной с Волги. Боярин подставил пригоршни; умываясь, пофыркивал, трепля мокрую черную бороду.
— Рушничок? — готовно спросил садовник.
— Так лучше, пускай просвежит…
Подставляя легкому ветерку мокрое лицо, боярин пошел по саду вперед. С бороды на халат вишневого цвета стекала вода.
Они пришли на лужайку, уставленную жердями, вокруг которых вились цепкие виноградные стебли. Свежие листики, не крупнее листьев смородины, уже покрывали упругие завитки стволов и зеленых стеблей. Боярин присел на корточки возле них, ревниво щупая пальцами в дорогих перстнях влажность и рыхлость почвы.
— Птичья помета в полив добавил? — строго спросил он садовника, сдвинув густые серебристые брови.
— Во всем — как учили, боярин…
— Добро взрастим, то осенью самому государю, буди он здрав, пошлем в дар…
— На Москву?! Не сопрел бы в пути! — заметил садовник, словно бы виноград уже зрел на стеблях.
— Кизилбашцы из-за моря возят — не преет! Чего ему преть! Учат в стружке держать…
— Мыслю, боярин-свет, собирать его надо не дюже спелым в дальний путь-то…
— Увидим. Купец обещал, армянин, что досмотрит. Как будет спелее, совета даст… Смотри, от червя, ото ржавчины береги…
— Раз по десять на день гляжу, князь-боярин. Куды ни пойду, все опять ворочаюсь сюды.
— Ну, гляди!
Боярин крякнул, вставая, схватился за поясницу. Садовник его подхватил под руку.
— С трудов, сударь, спинка неможет. В баньке с медом парь, пользует… Пчелы медок-то несут!
Пошли к ульям. Тут шла работа: летали к колодам тысячи пчел, гудели, как ратные трубы.
— Несу-ут! — с удовольствием произнес боярин.
— И воску богу, и сладости людям — всего напасают!.. — подхватил садовник.
Со двора доносились ржание лошади, крик павлинов, кудахтанье кур и мычанье коров. Боярин радостно слушал разноголосое пробуждение своего двора.
Он прошел мимо яблонь, любовно потрогал веточки пятилетки, впервые давшей десятка два нежных цветков, осмотрел парники с рассадой арбузов и дынь.
Ударил колокол в церкви. Воевода и садовник истово закрестились.
— Пора за труды! — со вздохом сказал боярин.
Он пошел из сада. Садовник его провожал…
— Киш, проклятые! Киш, ненасытные глотки! Киш, черти хвостатые, прости господи, киш! — вдруг закричал садовник, со всех ног кинувшись к ситу клубники, оставленной на траве, которую с жадностью дружно расклевывали нарядные воеводские павлины…
Нехотя, важно павлины покинули опустошенное сито. Садовник понял причину несчастья, направляясь к отворенной калитке: боярин, войдя в сад, оставил калитку чуть приоткрытой. Жалкая горстка ягод краснела в сите печальным остатком птичьего пиршества…
— Глядел бы, пес! — сдержанно рыкнул воевода, ткнув кулаком под глаз растерянного садовника. И, не глядя больше на остатки утраченного лакомства и на побитого слугу, боярин в досаде и гневе вышел во двор.
Он поднялся в моленную комнату, притворил за собою дверь. Церковный звон еще плыл над городом, и воевода утешил себя, что не запоздал приступить к молитве.
Перед широким киотом горела большая лампада. На аналое, стоявшем возле стены, лежало несколько свечек. Воевода зажег свечу, опустился на колени перед распятием, перекрестился, с таким же кряканьем, как в саду, встал с колен, придерживая правой рукой поясницу, и, приложась к подножию креста, прилепил свечу Иисусу. Так же, одну за другой, с земными поклонами, он поставил свечи Иоанну Крестителю, богородице и еще двум-трем самым чтимым святым.
В комнатах раздавались приглушенные голоса, чуть слышное шарканье ног.
«Не дадут помолиться спокойно!» — подумал Иван Семенович про себя.
— Отче наш, иже еси на небесех! — начал молиться боярин.
Он услыхал стук в ворота, какую-то беготню, торопливый шепот за дверью моленной.
«Чего-то стряслось там!» — с досадой подумал боярин.
— …остави нам долги наши, яко же и мы… — шептал он.
«Никак, Мишка чего-то с утра. Чай, после объезда градских стен… Нет покою в Азии окаянной!» — думалось воеводе.
— …не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого…
Молитву Иисусу, богородице и своему «ангелу» — Предтече воевода читал неизменно, что бы там ни было. И на этот раз он не оставил обычая. Хотя его мучили догадки, зачем пожаловал брат в столь раннее утро, но он дочитал до конца все молитвы, раньше чем выйти…
— Здравствуй, боярин! — почтительно поклонился князь Михайла, родной брат воеводы.
— Здравствуй, стольник! С чем тебя бог? — подставляя для поцелуя мохнатую щеку, спросил воевода.
— Дело тайно, — кратко сказал Михайла, выражая всем видом тревогу.
— Идем.
Они затворились в спальне.
— Царицынский воевода с вестями прислал гонца: Стенька-вор с Дона вышел на Волгу! — выпалил князь Михайла.
Воевода зашикал на брата.
— Да что ты, Иван, я тихо! — шепотом оправдывался Михайла. — Пишет Тургенев, что тысячах в четырех казаков лезет вор…
— Лопатин поспел бы! — задумавшись, прошептал воевода.
В течение всей зимы из Казани, Царицына и Астрахани, несмотря на разинские дозоры, подсылались на Дон лазутчики. Старшинские казаки тоже пробирались в эту зиму в Царицын, каждый раз извещая о выходках Разина.
Царь указал к весне приготовить струги, чтобы быть готовыми сразу напасть на казаков, как только они посмеют вылезти с Дона.
Несколько дней назад пришла тревожная весть о том, что Степан захватил Черкасск.
Семен Иванович Львов сказал с торжеством воеводе:
— Затем он и силы копил. Чести донской захотел — сесть большим атаманом. Теперь тихо будет, уймется! Незачем больше ему выходить из казачьих земель. Войсковой атаман зипуны добывать разбоем не лазит, там иные найдутся дела.
— Сам будет в Черкасске сидеть, а других посылать в разбой! — сказал Прозоровский.
— Что ты, боярин! Он ныне захочет Москве доказать, что не вор, а добрый казак, что при нем на Дону вся смута утихла. А что нам Корнилы Ходнева жалеть!
— Одна сатана! — облегченно согласился боярин.
Струги у Болдина устья, однако, продолжали готовить. Это делали не спеша, как доделывают начатую работу, утратившую прежнее значение, но, в общем, не лишнюю в хозяйстве.
И вдруг эта весть!..
Михайла Прозоровский заметил смятение в глазах брата. Еще бы не растревожиться эдакой вестью! Ведь что натворит, сатана!
В прошлый год, дьявол, вышел на Волгу в полутора тысячах, а теперь идет в четырых!.. Караваны ли грабить, города полонять, или — в море?!
Если опять начнутся разбои на Волге, то астраханским воеводам не усидеть на месте. Прогонят! Пошлют куда-нибудь в Сольвычегодск… «разводить винограды»…
— Гонец где? — спросил воевода брата.
— Гонец у меня взаперти, ключ со мною. Ночь шел, а там переправы ждал долго. Я накормил его, чарку согреться поднес да велел уснуть…
— Слух по городу не пошел бы. Гонца тотчас назад пошли, Миша. Да смотри сам проводи его за ворота, чтобы в городе слова ни с кем! А к царицынску воеводе писать, чтобы тотчас же повещал обо всем в Казань голове Лопатину… Да постой, — перебил сам себя боярин. — Я вместе с тобой в Приказну палату. Расспрашивать стану гонца… Эй, Митяйка!.. — громко позвал боярин.
Желтоволосый подросток в длинной рубахе, в коротких холщовых портах босиком вбежал в спальню.
— Живо давай одеваться!
— Иван Семеныч! — вслед за Митяйкой входя в спальню, плаксиво заговорила боярыня. — Неужто беда?..
— Ох, свет Маша! Язык-то — враг! Ты бы не стряла. Не женское дело! — одернул ее воевода. — Велела бы лучше птичницу Проньку лозой постегать, что павлины по саду гуляют! А в градски дела не липни!.. Да девки Аленка с Анюткой поутру шныряли чего-то украсть, дознайся!..
Митяйка хотел натягивать воеводе бахилы, присел перед ним. Иван Семенович досадливо дернул ногой, со злостью ткнул его пяткой в нос.
— Вишь, ноги не мытые, дура!
Не смея заплакать, Митяйка схватился за нос, отполз на карачках и быстро выскочил вон.
— Среди стрельцов надо уши завесть да ко всем воротам — своих верных людей… Воевода, скажи, велел воротных прибавить… Объезды ночные вокруг стен удвой, да по всем дорогам ловить, кто едет с верховьев, тащить в Приказну палату к расспросу, — распоряжался боярин.
Митяйка с раздувшимся носом принес бадейку воды, обмыл боярину ноги, ловко, привычно обул.
— Дядя Миша! Дяденька Миша! — крикнул младший сын воеводы Борис, вбежав босиком и в одной рубашке.
— Да, князюшка, что ты! Кака можно-то, Боренька! Срам-то каков от людей! — Догоняла его всполошенная нянька.
Но мальчишка уже скакнул на колени Михайлы, обнял его за шею.
— Боярину-батюшке перво иди целуй ручку, бесстыдник! — тянула нянька мальчишку.
— Отстала бы, старая дура! — отмахнулся мальчишка. — Дядя Миша, кататься! — заскулил он плаксиво.
— Досуга нет нынче, Боря. Постой, в иной день покатаю…
Старший сын воеводы, шестнадцатилетний Федор, слишком толстый для своего возраста, затянутый натуго пояском, подошел к отцу, привычно поцеловал его руку, поцеловался с дядей.
— В объезд возьмешь нынче, как обещал? — спросил он Михайлу.
— Из градских ворот никуды! — решительно оборвал воевода.
— Велика напасть! — пренебрежительно отмахнулся Федор. — Мы к Болдину устью только струги смотреть!
— До стругов поезжай, а дале — ни шагу, — разрешил отец. — Да к делам пора обыкать: перво с нами поедешь в Приказну палату. Мать поесть велела бы дать, там скажи.
В белых сенях накрывали стол, ставили блюда.
— Боярыня, нам недосуг, — выходя одетым, сказал воевода. — Наскоро лишь закусить.
Спешить, казалось, и некуда, но боярину не до еды.
— Да много ли тут, боярин! Пироги со стерлядочкой, да икорка, да…
— Брось! Квашена молока дай да хлебушка свежего. То нам и в путь, — беспокойно сказал воевода.
— Хоть икорки! — настаивала боярыня.
— Рыбное с молоком не идет.
— А хлеб-то ржаной — аль боярская пища?!
— В обед расстараемся, Машенька-свет, а ныне — дела! Вишь, к обедне и то недосуг, — прервал воевода. — Ты птичницу не забудь отодрать за потраву. Тепличну клубнику павлинам скормила, проклятая баба!..
Наскоро похлебав, торопя за собой брата и сына, воевода вышел во двор.
Конюх торопливо разбирал дрожащими пальцами конскую гриву, выплетая одною рукою тесьму, другой проводя гребешком по волнистому волосу.
— Сказывал, с вечера заплетать для волны, — строго сказал воевода.
— Ей-богу вот, с вечера… — заикнулся конюх.
Боярин ударил его в подбородок серебряной рукояткой плети.
— Божишься еще!..
— Прости, осударь боярин, проврался! — на коленях воскликнул конюх, зажав окровавленную бороду.
Вереница конных помчалась от воеводского дома: четверо стремянных стрельцов, два конюха с заводными лошадьми, воевода с братом и старший сын воеводы Федор, одетый в платье стрелецкого сотника.
По пути сам боярин ударил плетью в ставень князя Семена Иваныча Львова. В ту же минуту стольник Семен выехал из ворот своего дома в сопровождении одного холопа.
— Слыхал, Семен, вести? — спросил воевода.
— Слышал, боярин. К тебе было выехал…
— Отколе прознал?
— Лазутчик меня взбудил час назад, пришел на ладье с верховьев…
— Где лазутчик?
— Угнал назад, воевода боярин…
В Приказной палате они замкнулись. Боярин развернул на столе чертеж Московского государства, и все склонились над ним.
— Писать царицынску воеводе, тотчас дал бы вести в Казань голове Лопатину, чтобы нам разом с ними ударить. Лопатин с верховьев погонит воров к низам, а мы снизу досюда вот, к Черному Яру приспеем. Тут бой, — указал Прозоровский, ткнув пальцем в Черный Яр. — Согласен, Семен Иваныч?
— Поспеть бы, боярин!
— Как струги? — обратился боярин к брату.
— Поедем глядеть. Должны завтра готовы быть.
— Четыре тысячи наших стрельцов да тысячи две у Лопатина будет. Пушечный бой у нас сильный… Как хочешь, Семен, а разом добить воров надо. Живем, как в какой-то орде: кто хочет, тот скочит!.. — говорил воевода. — Кого на бою не побьешь, того вешать. Пущим заводчикам головы сечь али связанных в Волге топить, чтобы мук устрашились… Ан знаю тебя: с поноровкою ты к казакам! Как будут побиты, я сам к расправе приеду… Да разбегаться по Волге отнюдь не давать, не плодить разбоя… Кои насады готовы, ты те, князь Семен, начинай снастить. Пока оснастишь — и достальные тоже поспеют, — приказал воевода Львову. — Прошлый год осрамились, так нынче побьем на корню, чтобы отцов своих не срамить еще пуще…
Царицын
Степан Тимофеевич вместе с ватагой Уса нагнал свое войско, когда смеркалось и разинцы подошли к бугру, у которого в позапрошлом году был разбит караван, шедший в Астрахань.
Бывшие в первом походе казаки вспоминали, как они пришли сюда не опытными воинами, а почти безоружными лапотниками.
Бугор весь порос бурьяном. Прежние их землянки осыпались и были размыты дождями. Среди травы чернели узкие дыры, подобные лисьим норам или медвежьим берлогам. Старые разинцы торопились их захватить, чтобы было поменьше работы, другие принялись за рытье новых. Иные из казаков тащили на берег челны и, опрокинув вверх днищами, устраивали под ними ночлег, а большинство повалилось просто в траву. Конные стали подальше от берега и в стороне от дорог, в ореховом поросняке.
— Наполохал ты нас, атаман! Как так можно? Ить ты пропадешь — так и войску пропасть! — укорял Наумов. — Послал бы кого из нас — привели бы и мы Василия!..
Разин созвал к себе есаулов. Он указал до рассвета обложить городские стены Царицына крепкой осадой, чтобы царицынский воевода не мог дать вестей о них ни в верховья, ни на низа.
Затем он выслал конный дозор вверх по Волге, чтобы московские стрельцы не напали внезапным ударом, а также чтоб разведать хлебные волжские караваны.
Всю ночь вокруг городских стен Царицына кипела невидимая работа: разинские есаулы передвигали свои полки по дорогам, ведшим со всех сторон к городу. Еще до рассвета Царицын был обложен многотысячным войском. Ни по одной тропинке стало нельзя ни войти в городские стены, ни выйти из них.
На бугор, где был раскинут шатер атамана, пришел обрадованный Наумов.
— Тимофеич, ан наши заветны стружки с астраханской стороны под стенами с прошлого года как были, так и лежат, и большие челны там лежат на песке! — радостно сообщил он.
— Не поспели, стало быть, воеводы в Астрахань их увести! — обрадовался Степан.
С Дона переволокли они с собою только легкие челны. Струги и большие челны для них были находкой. На стругах разинцы становились хозяевами волжского понизовья. Разин велел тотчас спускать суда на воду, оснастить парусами и ставить на них пушки. Ватагу Василия Уса, ходившую по Волге, Оке, Хопру и Медведице, он указал посадить на струги.
— Тимофеич, ишь, прибыли сколько у нас! — пожаловался Степану Наумов. — Боба, Алешка Протака, Василий Ус — захребетнички все: прийти-то пришли, а харчей у них лишних не слышно! Да мужики отовсюду лезут. Попутно с Дона тысячи две набралось. Чем эту ораву станем кормить?!
— Еще будет прибыль, тезка! Теперь что ни час прибыль будет. Земля закипела, — ответил Разин. — А что ты меня спрошаешь? Кормить — твое есаульское дело.
— На ногайцев нам, что ли, грянуть? — в раздумье спросил Наумов.
— На ногайцев?.. — Разин задумался.
— Что с ними цацкаться, батька! Едисански ногайцы, сам знаешь, ворье! Зазеваешься — так тебя же пограбят!
— Коли мочно у них барашков да коней купить подобру, то купляй, а добром не дадут, то и силой бери, — согласился Разин.
Царицын проснулся от набатного звона со всех церквей.
Жители выбегали полуодетыми из домов, спрашивали друг друга, что случилось. По улицам на городские стены бежали стрельцы, пушкари. С наугольной башни над Волгой ударила осадная вестовая пушка.
— Э-ге-гей-эй! Пушкари-и! — закричали из-под стены разинцы. — Не басурманы налезли. Степан Тимофеевич Разин с Дона к вам припожаловал! А станете весть подавать об осаде, то в стены войдем и город пожжем и ваши пушкарски семейки все насмерть побьем!
Осадные пушки умолкли. Замолк и набат.
Взобравшись на стены, горожане увидели вокруг города, как им показалось, бесчисленное конное и пешее войско. У надолб, невдалеке от стен, развевались разинские знамена. На парусах вверх по Волге шел караван стругов, с которых на город глядели медные пушки.
— Эй, царицынский люд! Слышьте, воля пришла! Секи воевод, отворяй ворота!
— Отворяй ворота, не бойся! Наш батька только бояр побивает! — кричали снизу казаки.
— Мы страшимся, не стало бы худа над нами. Вы нам укрепление дайте, что худа не станет! — несмело крикнули сверху после молчания.
— Опосле проситься к нам будете — батька не примет! — ответили снизу.
Еремеев, ездивший за лошадьми и мясом к татарам, примчался из степи. Он рассказал, что ногайцы кочуют верстах в двадцати от Царицына, но мурза не хочет продать ни коней, ни овец, говоря, что страшится за то государева гнева.
Разин вспыхнул:
— Пойду-ка я сам торговать к собакам! Покажу, кого надобно больше страшиться!
Василий Ус уверял, что если пойти в верховья, то сами крестьяне дадут им хлеба и мяса. Степан хотел ему доказать, что в низовьях Волги войско не будет голодным. Для этого ему нужно было не меньше чем тысяч в двадцать стадо овец. Кроме того, множество нового люда прибыло пешим. Старая казацкая поговорка гласила, что пеший — не воин. Надо было их всех посадить на коней. Тысячи три коней были нужны сейчас же. Разин хотел показать Василию Усу свое уменье воевать, свою пригодность к тому, чтобы стать первым среди атаманов.
Неудача с ногайцами разозлила Степана. Она угрожала тем, что дней через десять войско могло остаться без мяса. Хлеб Степан рассчитывал взять из царицынских царских житниц и из волжских весенних караванов. Но лошади были также нужны, чтобы идти в верховья навстречу Лопатину со стрельцами. Пешая крестьянская масса могла замедлить движение по Волге или отстать. Идти вразбивку тоже было нельзя. Надо было держать все войско в одном кулаке, не давая ему рассыпаться на маленькие, подобные разбойничьим, ватажки.
Степан отправился сам к Василию Усу.
— Лавреич, надобно наскоро мне отлучиться. Возьми уж, прошу, всех моих казаков под свою атаманскую руку, чтоб город в осаде держать покуда — никто бы не вышел с вестью ни вниз, ни вверх, — обратился к нему Разин.
— Да станут ли слушать меня твои казаки? — с сомненьем спросил Ус. — Али нет у тебя своих есаулов!
— Раз я указал, что ты вместо меня остался, то как им не слушать! Ведь бывает — и головы напрочь секу… Уж ты потрудись, атаманствуй покуда.
И, не дождавшись согласия Уса, Степан Тимофеевич оставил его струг, вскочил на седло и, прихватив еще сотен пять конных, кинулся в степь за едисанскими ногайцами.
День шел ленивый и жаркий. Многотысячный табор вокруг Царицына дымился кострами. Многие заезжали по Волге с сетями, варили уху в больших войсковых котлах, те в камышах били из ружей и луков селезней и гусей. Осада велась сама собою.
Ус лежал на прибрежном песке нагишом, подставляя солнцу свое изъязвленное тело.
«И черт нас несет на низовья! — раздумывал он. — Прельстил меня Стенька, собака. От народа уходим! Нам бы к народу ближе, на чернозем, а мы в пески, в соль! Вот кабы лето всегда, да солнышко грело бы, да ходить, как в раю, в чем мать родила, то стал бы я здрав… А так-то страшусь — не сдюжу, помру… Не отдал бы я атаманство Степану. Ходил бы он у меня в есаулах… Уж я бы его подмял!.. А ныне придется мне уступить… Ох, чую, придется!.. Иду как на поводу… Сила в нем молодая. Как старого жеребца, меня взял под уздцы да повел».
В сумерках из царицынских стен вышли несколько горожан. Наумов злился на Разина, что, отъехав из табора, он оставил Усу свое атаманство. «Мужику в есаулы отдал ближних своих товарищей и природных донцов!» — ворчал он про себя.
— Идите к Василию Лавреичу Усу. Батьке ныне досуга нет. Василий нуждишки ваши послушает, — сказал он царицынцам.
«Посмотрим, как ты, мужик, с атаманской справой поладишь!» — подумал он про себя.
Посадские из Царицына поклонились Усу.
— Василий Лавреич, молим тебя: вели выходить нам из стен, воду брать да пускать скотину в луга. Сам ведаешь — вешнее время и корму в стенах никто для весны не припас! — сказали царицынцы.
— Я вам на ворота замков не вешал. Ваш воевода сам запер город. Его и просите, а мы не помеха. Ходите, куда схотите, — спокойно ответил Ус.
— Воевода ить вас страшится: а ну, мол, город станете брать взятьем! А наше-то добро пропадает: мы так всю скотину голодом поморим!
— А вам что воеводу слушать! Сбили замок с ворот, да и полно! — ответил Ус. — А надо нам город взять — мы и так возьмем, замков-то жалеть не станем!
«А не худо мужик рассудил — и Степану Тимофеичу впору!» — про себя одобрил Наумов, уже готовый в душе помириться с Василием.
Перед вечерней зорькой воевода Тургенев выходил на городские стены, глядел на осадное войско, а после объезда стен призвал к себе протопопа и указал отслужить у себя на дому молебен.
Царицынский стрелецкий голова обошел по стенам стрельцов, уговаривая их помнить крестное целование и не поддаваться воровским затеям, но стрельцы опускали глаза и молчали.
— Не ждать нам добра от стрельцов, а пуще того — от посадских, — сказал после этого голова, возвратясь к воеводе.
Ночью царицынцы скопом пришли к воротам, повязали воротников и сами сбили запоры с ворот, а когда рассвело, погнали скотину на пастбище за город и целыми вереницами стали ходить за водою на Волгу. Иные из них шли даже не потому, что им нужно было воды, а чтобы ближе взглянуть на людей, стоявших осадой.
— Вы нас не страшитесь: мы худа вам не хотим, мы лишь боярам недруги! — кричали им казаки.
Первыми поверили оборванные босоногие ребятишки царицынской бедноты. Они прибежали на берег просить у разинцев хлеба. Казаки их угощали похлебкой, лепешками, салом.
— Эй, девки, девки, девицы! Идите к нам женихов выбирать: на всякий нрав — гладки и шадроваты, кудрявы и конопаты! — шутливо кричали казаки девушкам с ведрами на коромыслах.
Никто не лез в город, хотя ворота были отворены. Городские воротники без замков на воротах стояли по своим местам в карауле. Осадное войско держалось под стенами, и было непонятно, зачем оно пришло сюда, чего хотят казаки и чего дожидаются возле города.
— Ну, Василий Лавреич, славно ты их подзадорил на воеводу. Сами сбили запоры. Теперь и без бою — в стены! Велишь, что ль? — спросил Наумов, придя к Василию.
— Я их к тому не задорил. Не надобен им замок, сколотили — их дело. А нам на кой леший город!..
— Да тьфу мне! На кой он мне черт!.. Батька любит владать городами. Воротится из похода — ему бить челом…
— Воротится, то и рассудит. Схочет взять — пусть берет, — возразил Василий.
«С норовом конь! — подумал Наумов. — В открыты ворота не хочет идти!.. Не казацкое дело: стоит у стен, а в стены не лезет!..»
Перед вечером дня через два, когда городское стадо гнали назад в стены и берег Волги оглашался мычаньем коров, когда окрашенные красным отблеском зорних облаков царицынские башни, отражавшиеся в трепетной ряби темнеющего течения Волги, начали подергиваться свинцовым налетом сумерек, несколько человек стрельцов и посадских вышли из города и спустились в казачий стан. Они принесли с собою вина, угощали казаков. Запорожцы рассказывали им, как вся Украина разом повстала под единой рукою Богдана Хмельницкого.
— Ваш донский Стенько не плоше Богдана нашего. Такий атаман всем волю здобуде, — уверял царицынских горожан и стрельцов атаман Хома Ерик.
В это время примчался из степи Степан Тимофеевич. Он осадил своего коня у костра и лихо спрянул с седла.
— Андрий, бисов сын, ты горилку пьешь! А где ж моя чарка?! — воскликнул он, обратясь к Бобе, и по голосу было слышно, что он с победой и с хорошей добычей.
— Як поладил с мурзою, Стенько? — спросил Боба.
— Шесть тысяч забрал полоняников, три тысячи лошадей да овец тысяч тридцать, — с похвальбой сказал Разин. — Едисанский мурза дурак: не хотел торговать. В полон и его захватил. В полону он признался, что ему астраханские воеводы с нами торг вести не велели. Мол, Стенька богатых шарпает, что русских бояр, что татарских мурз — ему все едино! А я ему: «Был бы ты, мурза, не болван — и за все бы сполна я тебе заплатил, а ныне улусы твои погромил, жигитов твоих ясырем забрал, коней и овец отгоню отгоном и тебя самого в колодках гребцом посажу на моем атаманском струге». Заплакал… Куды ему, толстопузому, во гребцах!.. Пустил я его к чертям, а татарам его объявил: мол, были бы вы с деньгами, да ваш мурза не схотел подобру… Ну, тут они его и засекли камчами… Палачам лихим впору, как били, аж жалко пузастого дьявола стало… Ну, туды ему и дорога… Народ распалился…
Разин внезапно громко захохотал.
— А вам, царицынски люди, наука!.. — добавил он поучающе. И вдруг вскинулся: — Ну, где, где винцо-то? Кто чарку-то мне поднесет?!
— Все выпили, батька! — виновато сказал один из стрельцов. — Да у нас сколько хочешь вина. Ты не бойся, иди с нами в город.
— Ай, страшусь! А вдруг воевода ваш осерчает! — воскликнул Разин. — Эй, Боба! Эй, Тимофеев, Ерик, Шпынь! Кто еще с нами? Айда в Царицын, в кабак!
— Бесстрашный ты, батька! А вдруг воевода измену какую затеет! Тебе в малых людях в город ходить не стать! — зашумели вокруг казаки.
— Гей, черная борода! Беги к вашему воеводе, скажи: Степан Разин в кабак пришел пить, а ему-де велел сидеть дома, — обратился Разин к одному из царицынских стрельцов. — Айда, братове! — позвал он казаков и весело впереди всех зашагал к воротам.
Гурьба казаков и царицынцев пошла за ним в город.
Толпа царицынских горожан в тот же час набежала в кабак, куда вошел Разин с товарищами. Со всех сторон раздавались здравицы атаману, веселые выкрики. Не смея расспрашивать ни о чем самого атамана, царицынцы обращались к его казакам:
— Пошто вы стоите у стен, город в осаде держите, а к нам не идете? Замка на воротах ведь нет!
— Мы силой к вам не хотим. Может, не любо вам казаков принимать! — ответил Степан, усмехнувшись так, что никто не понял — смеется он или говорит от сердца.
— Да что ты, батька, мы рады всегда! Коли надобен город, иди!
— Слышно, ждет воевода с верхов и с низовьев подмогу. Тебе бы в городе было крепче сидеть от бояр!
— Отколь же вперед ждут подмогу? — спросил Разин. — А ну-ка, бегите кто к воеводе, зовите: мол, Стенька велит приходить к нему наскоре, без проволочки!
— Пошла потеха! — воскликнул один из посадских, бывший в прошлом году при том, как Степан трепал за бороду их прежнего воеводу, Унковского.
Несколько казаков, а с ними и посадские и стрельцы задорно поднялись из-за столов и пошли к воеводе.
— А может, тебе атаман, лучше в город нейти, так стрельцов ждать. А то, смотри, сколь, придут — не попасться б в стенах, как мышь в мышеловку! — простодушно советовали горожане.
К кабаку подскакали казацкие кони. Наумов с двумя казаками взошел на крыльцо.
— Степан Тимофеич, там из степей наехал татарский мурза. Сказывает, он-де племянник того, что камчами забили. Хочет полон выкупать.
— Мне недосуг, Наумыч. Вишь, добрые люди сошлись толковать. Богат мурза?
— Весь в шелках. С ним двести жигитов, и тоже в шелках все. А ко-они — цены нет!.. — сказал казак, сопровождавший Наумова.
— Ишь, дьявол! Люблю коней… А в дар мне коней привел? — спросил с простодушной алчностью Разин.
— Двух серых привел, — сообщил Наумов.
— Люблю серых! — признался Разин. — Слышь, Наумыч, ты с нами сядь да чарку испей. Винцо хорошо! — похвалил он. — Так вот что: ты к Усу его отведи, да с Усом с ним и рядитесь. Скажи Василию: за каждого татарина брал бы по два коня аль по десять овечек. Черт с ними — куда нам ясырь за собою таскать!.. А выкуп возьмем — мы все войско посадим в седла!..
— Ты бы сам торговался, батька! — сказал Наумов.
— А что — caw да сам! На что же у меня есаулы! Иди, иди. Тут сейчас воеводу ко мне приведут, он нужные речи скажет.
— Твое здоровье! — воскликнул Наумов и брякнул пустою кружкой о стол.
— Пей здравье царицынских горожан. Они с нами в дружбе, — сказал Разин. — А то сидел бы тут с нами, не сдохнет мурза, подождет!
— Не ладно так, батька. Ты войско кинул, я кину, — несмело сказал Наумов; он был ревнив к войску и не любил отлучаться.
— Ну ладно, езжай, — согласился Разин.
Наумов вышел из кабака и помчался по улице.
— Удал атаман! — похвалил его вслед Степан.
Царицынцы продолжали беседу.
— Степан Тимофеич а сказывают, астраханские стрельцы с воеводой на нас Волгой идут. Ты неужто оставишь нас? Коль в город влезут стрельцы, нам добра не жди! — говорили царицынцы.
— Да уж что говорить. Натешится воевода над вами за сбитый замок!..
— Не допусти, атаман! — попросил один из посадских. — Нам худо станет, а и тебя зажмут. Ты в стены их пустишь, тогда и тебе беда!.. Царицын ведь крепость могуча!..
— А с вами, царицынски, вижу, совет мне держать об ратных делах! — с дружелюбной улыбкой сказал Разин. — Вижу, что вы ко мне с прямым сердцем… Пью ваше здравие, добрые люди! — воскликнул Степан, подняв чарку.
— Степан Тимофеич! Батька! Как воеводе сказали, что ты к нам в гости пожаловал, он подхватился да в башню! — возвратясь в кабак, сообщили посланные. — Да ныне к нему все близкие прибрались и заперлись там. Мы сказали, что ты его кличешь. Он дурно нас избранил. А московски стрельцы с ним сидят, из пищалей стрелить нас грозятся!
Разин захохотал.
— Сам себя воевода запер, а вам что плакать! Ну и пес с ним, пускай сидит! — сказал он. — По мне, теперь ваша забота — из башни его не пускать… — Степан Тимофеевич поднялся из-за стола. — Спасибо на угощении вам, добрые люди!
Казаки встали и всей гурьбой пошли за своим атаманом.
— Приходите и вы к нам в гости, — звали они царицынских горожан…
Среди дымящихся углей догоревших береговых костров, присыпанных конским навозом для дыма от комаров, Разин прошел в свой шатер, лег на ковре.
Из-за бугра, из степи, раздавалось блеянье тысяч овец, крики верблюдов, ослов, конское ржанье. Это конница, ездившая со Степаном в набег на татар, возвратилась с добычей и толпами пленников и раскинулась по долине ручья.
С другой стороны, от берега, слышался гул казачьего табора, выкрики, песни. Все это доносилось сюда, на вершину бугра, лишь нестройным шумом.
С темного неба уже засверкали звезды. Дневная жара опала, подул ветерок через распахнутый полог шатра. В темноте запищали голосистые долгоносые кровопийцы — волжские комарищи.
— А, чтоб тебя! — выбранился Степан, хлопнув себя по шее.
Но комар успел улететь и опять запищал над ухом.
«Вот тебе и войско, Степан Тимофеич! — сказал себе Разин. — Вот ты и войсковой атаман! Не так много с Дону пошло казаков: уходить от домов страшились. А возьму понизовые города, кликну клич — хо-хо, сколько их понаскочет!.. Вот и держава казацкая народилась!.. Покойник Иван Тимофеич-то был бы рад… Ясырь татарский сменяю — все войско свое по коням усажу. Тысяч в сорок конных как гряну на Русь!.. Растеряют портки бояре!.. От Астрахани до самого Запорожья засек наставлю, а там и Азов и Кубань покорю. Стану морем владать…»
Разин припомнил беседу с князем Семеном Львовым.
«Вот, князь Семен, какие дела-делишки! Тогда приходи ко мне. Пошлю тебя воевать трухменцев, струги снаряжу, и пушки медные дам, и жалованье положу уж как следует быть!..»
По каменистому склону бугра затопало несколько пар копыт. Разин открыл глаза и прислушался. На фоне звездного неба он угадал знакомые очертания Наумова.
— Тимофеич, иди-ка ты сам с Васильем толкуй. Не казак он, дьявол! Хочет татарский полон отпустить без выкупа.
— Как так?
— Иди к нему сам, говори. Употел я с ним спорить.
— А где, где мурза? Ты зови-ка мурзу ко мне. Я и сам поторгуюсь.
— Мурза ускакал: Василия испугался. Васька его повесить хотел.
— За что? — удивился Разин. — Садись-ка да толком все расскажи.
— Да что рассказать, Тимофеич, нечистый знает! Мурза ведь с добром приходил. Подарков навез — коней дорогих, черных лисиц, горностаев, ковров… А Васька как взъелся!..
— За что? — настойчиво перебил Разин.
— А черт его ведает, батька, за что! Ты бы сам татарина принял, и было б добро…
Разин вскочил, быстрым шагом, широко размахивая руками, сбежал с пригорка к челнам, прыгнул в лодку, легко оттолкнулся и один, без гребцов, домчал до струга Василия. Василий лежал на овчине на палубке под холщовым шатром.
— Чего у тебя, Лавреич, с мурзой? — спросил Разин, не показывая волнения и присаживаясь возле Василия на овчину.
— Ну и собака был, чистый пес! Гляди, натащил даров! — Ус указал на гору ногайских подарков, брошенных тут же на палубке струга.
— А что ты с ним не поладил?
— Да ведаешь ты, с чем он заявился, нечистая сила! Я, бает, рад, что вы дядю мово побили. У меня, мол, еще один дядя есть, тоже богатый мурза. Вы бы того мурзу тоже побили да взяли в полон. А я всех тех татар у вас откуплю!
— Ну?! Всех?! — обрадованно воскликнул Степан. — А ты ему что же?
— А я говорю: «Июда ты, сукин сын! Как же дядю сгубить ты хочешь!» А он мне: «Я тогда самый большой мурза буду». Тут я ему в рожу плюнул.
— А выкуп какой он сулил? Ты сказал ему — по два коня за бриту башку?
— А ты, Степан Тимофеич, спрошал у татар, хотят ли они под того мурзу? Ведь видать — чистый зверь, — возразил Ус.
— Вот блажной! — вспыхнул Разин. — Да кто же ясыря спрошает! Ясырь — он и есть ясырь, полоняник! Кому хочу, тому продаю!..
— А ты знаешь, Степан Тимофеич, сколь есть на свете татар? — спросил Ус, приподнявшись на локоть.
— Не считал. А на что мне их честь?
— А на то: вели им своих мурз побить и богатство мурзовское поделить. Их, ведаешь, сколько пойдет за тобой?!
Разин нетерпеливо сдвинул свою шапку на самые брови, вскочил с места.
— А ты что ж, татарскую рать собираешь?! Мамай сыскался! — с раздраженной усмешкой воскликнул Разин и вдруг вскипел: — Ты чего своеволишь?! Что я с тобой дружбу завел, так уж ты мне на шею?! Я к тебе тезку прислал, указал сторговаться с мурзой. А ты мне чего творишь?! На кой черт мне шесть тысяч татар кормить? Шутка?! Я тебе место найду на суку. Ишь, язвенный домовой! Знать, язва твоя до башки добралась и последний умишко проела… Иди со стругов к чертям, куды знаешь!..
— Я к тебе не звался. Ты сам пришел меня кликать. Чего разбоярился?! — в обиде и гневе выкрикнул Ус.
— Что ж я, кликал тебя над собой атаманить, что ли? — распалился Степан. — Казаки там головы положили в степи за ясырь, а ты его даром на волю?! Ты прежде их сам полони, потом свобождай!.. Ты знаешь, за них сколько выкупа дал бы мурза? Шесть тысяч полону. За каждого по два коня, а не то хотя по коню, а ежели на овец, то по десять овечек. На самый худой конец — три тысячи ногайских коней да тридцать тысяч овечек… Ты сам-то со всем мужичьем твоим половины того не стоишь!..
— Ты много стоишь! — отозвался возмущенный Ус. — Крамарь ты, мохрятник! Я тебе ранее молвил, что ты не за правду, а за корысть! Тебе бы коней нашарпать, добришка!.. Иди! И струги твои мне не нужны! — Ус поднялся на четвереньки, схватился за мачту, с усилием встал на ноги. — Сережа! Эй, мать! Эй, Петенька! — позвал он ближних.
Не смевшие до этого приближаться люди Василия зашевелились на струге.
— Что, Васенька? — первой отозвалась стряпуха.
— Спускайте челнок. Да сотников звать и взбудить всю ватагу. Уходим отсель!.. — сказал своим ближним Василий.
— И уходи, уходи! Уж назад не покличу! Мыслишь, кланяться стану! — воскликнул Разин. — Иди к чертям!
— И пойду! Врозь дороги — так врозь! Ты в Астрахань хочешь, а наша дорога: Саратов, Самара, Нижний, Воронеж, Тамбов, Москва!..
— Ишь, куды залетел! И в Москву! — усмехнулся Разин.
— Вот туды! — уверенно сказал Ус. — Я тряхну бояр — побегут к кумовьям в Литву!.. Я мыслил, ты вправду орел, поверил… А ты ворона, тебе цыплят воровать по задворкам!.. Давайте челна! — крикнул Ус, обращаясь к своим.
На струге все ожило. Не смея лезть в спор атаманов, люди стали спускать челн.
— Тише, батюшка, тише, давай поведу, — уговаривал кто-то Василия, шагавшего на корму струга и на миг позабывшего о своей болезни.
— А ты, Степан Тимофеич, припомнишь, — задержавшись, сказал Василий. — Ты припомнишь. Я знаю татар. В Касимове был: землю пашут, как мы, бояр и дворян не любят. Пристали бы к нам — казаками были б!
— Какие казаки татары?! Дурак! — откликнулся Разин.
— В бою горячи, отважны, на конях сидят, сабли держат — чем не казаки!.. А ты их обидишь — бояре их призовут к себе, на тебя поднимут… Прощай.
— Ладно, ладно, иди! — отмахнулся с досадой Разин.
В этот миг в борт струга с разгона ткнулся носом челнок.
— Степан Тимофеич! Батька! Где ты? — тревожно окликнул Степана Наумов.
— Чего там, тезка? — отозвался Разин.
— Дозорные с Ахтубы прискакали. Московских стрельцов караван на Денежном острове стал ночлегом! — крикнул Наумов.
— Чего же вы, черти, глядели?! — взревел в гневе Разин. — Башки посеку к чертям! Где лазутчики были?! Вот о чем бы, Василий, ты лучше подумал! — обратился он к Усу, который стоял на корме, ожидая челн. — Об татарах чем думать, ты лучше лазутчиков слал бы! Сколь народу теперь погубишь!.. Э-эх, язвенный черт!..
— Я дозоры вчера посылал. Должно, их стрельцы похватали, — почти беззвучно сказал Василий. — Постой, как же так?!
Он был озадачен. Опытный атаман, он всегда заботился о дозорах и в этот раз выслал с десяток челнов под видом рыбацких. Они должны были его известить обо всем вовремя. И вдруг…
— Теперь нам, батька, беда! Сымать осаду да в степь уходить! Я всем указал сбираться, — сказал Наумов.
— Вот я тебе дам сбираться! — шепотом выдохнул Ус. Он шагнул на Наумова и, как здоровый, встряхнул его за плечи. — За экие сборы камень на шею тебе — да в воду. Собака!
Он оттолкнул Наумова, и голос его вдруг стал тверд, повелителен. Он позабыл, что с ним рядом Разин.
— Ты вот что: костры потушить, чтоб искры не было! По берегам и по Волге послать на конях и на лодках дозоры. Если стрельцы лазутчиков вышлют, тотчас без шума хватать. В мешок — да сюда… Так, что ли, Степан Тимофеич? — спросил он, внезапно опомнившись.
Разин понял его порыв: перед лицом опасности, в решительную минуту Ус позабыл об их ссоре, о личной обиде. Враг приближался, и он думал только о том, как его победить, как сберечь свое войско от гибели…
— Слушай Василья, Наумыч. Срамишь ты меня перед ним… Всем быть к бою готовыми — конным и пешим. А кто из стана уйдет — с твоей башки спрос!.. Да Бобу ко мне и всех есаулов живее! И сам поскорей сюда ворочайся!.. Наумов пропал во мраке.
Весть о внезапном приближении казанского стрелецкого каравана в один миг облетела весь разинский стан. На темном берегу поднялся гомон множества голосов, крики, рев, ржанье. В ночной суматохе казалось, что враг уже рядом, что вот он обрушится пушечным боем на головы этой растерянной многотысячной толпы.
Голова Иван Сидорович Лопатин вел свой стрелецкий приказ вниз по Волге. Московские стрельцы при возвращении с низов прошлой осенью получили указ не ходить в Москву, а зимовать в Казани. После зимовки царь указал голове возвратиться наскоро на Волгу, в Царицын, для обороны волжского понизовья от воровских казаков и для бережения купеческих караванов.
Стрелецкий караван в двадцать пять стругов шел, грозно выставив пушки, высылая вперед конные дозоры по берегам, а в лодках — стрельцов, одетых в рыбацкое платье. Они ловили всех встречных, кого могли заподозрить, как подсыльщика воровских казаков, тащили на струг к Лопатину, и голова сам чинил им допрос под плетьми и под беспощадными пытками огнем и железом.
Схваченные у Камышина рыбаки передали ходивший в городе слух, что речкой Камышинкой с Иловли прошли многие люди и повернули на Волгу. Камышинцы говорили, что это ватага Васьки Уса, другие уверяли, что это казак Алешка Протакин, третьи видели сами, что проехал полк запорожских Черкасов, а кто-то считал, что прошло войско Стеньки. Точно никто из рыбаков, несмотря на мученья, ничего рассказать не мог, потому что-де все испугались и после того не ходили больше в низовья.
От Камышина началось повсечасное ожидание боя. Каждый бугор мог оказаться грозящим пушками и пищалями.
Голова не страшился боя с разбойной ватагой. Он опасался только того, что она разбежится прежде его нападения. Его стрельцы были надежные ратные люди. Они служили по многу лет, бывали не раз на войне, умели сражаться спокойно, уверенно и смело. У них в руках были новые легкие мушкеты и довольно зарядов. Пушки были недавно отлитые, свежие, верно пристрелянные. Порох сухой, ядер и пушечной дроби достаточно. Если разведать вовремя, где стоит враг и каковы его силы, Лопатин был бы готов подраться и с пятикратною силой врагов, — так он верил стрельцам своих приказов, десятникам и уж, конечно, сотникам и пятидесятникам.
В прошлом году, когда Стенька вернулся с моря и весь астраханский сброд глядел на него, как на чудо, бывший в то время в Астрахани стрелецкий приказ Лопатина оставался от всего в стороне. Стрельцы не ходили пить вино с казаками, презрительно звали их воровским отребьем, рванью, шарпальщиками и даже просили у головы разрешения всех казаков в одночасье побить и смирить. Только сочувствие астраханских стрельцов и горожан заставило Лопатина отказаться от этого дела. Но теперь он был рад встретить их не в городе, а на Волге.
Ветер был встречный, и стрельцы продвигались по теченью на веслах, паруса были спущены.
Лопатин велел идти только днем. На ночлег они пристали на всякий случай к левому берегу Волги. Так, думалось, будет спокойней: увидев огни, воры примут их за кочующих ногайцев. Самих воров было верней ждать с правого, гористого берега, где на буграх между Камышином и Царицыном была всегда любимая воровская пристань. Ночью стрельцы не зажигали костров, разослали дозоры и затаились. Дозоры поймали каких-то пятерых конных людей. Те сказались паншинскими торговцами, будто ездили в Саратов с товаром. На всякий случай Лопатин велел посадить их в колодки, как и двоих рыбаков, пойманных на челне невдалеке от стрелецкого стана. Тех и других пытали всю ночь, но ничего не добились, кроме того, что один из них умер.
Утром снова вышли в поход. По-прежнему шли на веслах. Могли бы к ночи дойти до Царицына, но голова хотел лучше разведать бугор, с которого Стенька два года назад нападал на весенние караваны. Он решил пристать на ночь возле Ахтубы к острову. На острове похватали троих «рыбаков» и посадили опять в колодки. Голова стал их тотчас допрашивать под плетьми. «Рыбаки» признались, что нет и недели, как видели с тысячу конных, прошедших в низовья, но не знали, куда — в Астрахань или в Черный Яр. Божились только в одном, что их родной город Царицын стоит безопасно: из церквей каждый день слышится звон к службам и не было ни пушечной, ни пищальной пальбы.
— Коли изменой сказали — вам головы прочь! — пригрозился Лопатин.
— Как знать, князь-воевода, может, ныне еще пришли воры, да ведь мы их не видели! — сказал один из «царицынских рыбаков». — Ведь мы трое суток рыбачили и домой не бывали.
Их били еще и еще, дознаваясь точнее, но «рыбаки» говорили все то же. Их заковали в колодки и бросили…
Уже к рассвету стрельцы стали палить костры. Голова велел варить кашу, поджидая возвращения конных дозоров, высланных под Царицын.
Над водой низко стелился туман, и дым костров мешался с ним. Его относило ветром в верховья. Голова был доволен этим. Правда, это по-прежнему означало, что снова придется идти на одних веслах, но, с другой стороны, голова знал донских казаков. У проклятых волчье чутье. Они за пять верст чуют дым и тотчас могли бы понять, что на острове варится каша на тысячное войско.
Лопатин взошел на струги, осмотрел снаряд. Велел перетащить на правую сторону пушки, чтобы удобнее бить по бугру, если случится, что все-таки там сидят воровские казаки.
Он собрал своих сотников и пятидесятников.
Наконец прискакал стрелецкий конный дозор. В тумане вплавь десятник дозора переправился с берега к острову.
— Стоят ворье на бугре! Кони ржут, вправо по бережку табунами гуляют, — рассказывал голове дозорный десятник. — Берегутся воры, караулы держат. Мы взять хотели живьем — не дался мужик, закричал. Убили мы его ненароком, прости, осударь, голова. Собаки взъелись, подняли лай. Мы назад поскакали, опасаясь воров на бугре вспугнуть. Убитого вора с собой увезли, по пути в яму кинули.
— А каков караульный был?
— Мужик мужиком. В поскони, в лаптях и с рогатиной. Ни пищали при нем, ни сабли.
— А мыслишь, много ль воров?
Десятник задумался.
— Как знать, осударь, ить ночь на дворе была. Голосов не дают, таятся, а может, и спят… Табун, слыхать, велик ходит. Ведь казак без коня — не воин. Мыслю, все конны они, а с берега никого не ждут. Глядят караваны шарпать. Коней покуда пустили пастись по степи.
— А кони далече ли от бугра?
— Слыхать, за лесочком. Тут рощица невелика, они за рощей пасутся.
— Трава по степи высока ли тут ноне?
— Трава благодать — высока и густа. По брюхо коням стоит. К покосу небось подымется — во! С головами косцов покроет. Послал бог травы! — сказал десятник.
— Ладно, молчи. Придет время — без нас покосят. Стало, в траве человек поползет — его не увидят с бугра?
— Сверху ить, может, увидят Бугор высок.
— И то верно.
Голова задумался.
Он знал, что с низовьев идет навстречу большой караван астраханских стрельцов князя Львова. Вернее всего, нужно было дождаться их и ударить вместе. Но голова не любил делить честь победы. Князь Семен — все же князь. Хоть вместе побьют воров, а уж так ведется, что первая честь — воеводе и князю… «И так они жирно живут. Обойдусь и без них!» — подумал Лопатин.
Дать бой воровским казакам здесь, над Волгой, одному разбить их и не допустить скопляться — это значило освободить путь волжским весенним караванам и предотвратить опасность прихода Стеньки в Астрахань, где стрелецкий и волжский ярыжный сброд делал его более опасным и сильным. Задавить мятеж, прежде чем он разгорелся пламенем, — это значило вылезть из стольников и назваться, может быть, думным дворянином; к этому могло прибавиться и поместье от государя, почет, и открывался путь, может быть, в воеводы…
— Ну, иди. Коней не расседлывать. Отпустите подпруги да покормите тут у бережка. И указу ждите, — отослал голова десятника.
— Не упустить бы нам, братцы начальные люди, донских воров. Если станем к ним подходить караваном — уйдут в степь. На стругах по степи не погонишься. А перво — их надо у берега удержать… Стоят они на бугре для шарпанья караванов. И мы всех стругов посылать на низа не станем, а перво пошлем три стружка, словно бы купеческий караван. Воры кинутся грабить струги, а тем часом мы достальные струги пустим на них с пушечным боем да половину стрельцов пошлем берегом подходить позади бугра. Как на Волге учнется битва, и мы из степи на них грянем пищальми и пушками. А драка завяжется — нам из Царицына воевода Тургенев пушечным боем же пособит со стен да из башен. Да конную сотню без мешкоты пошлем обойти Царицын и от речной стороны проход закрыть мимо города. Как они побегут на низовья, тут конная сотня в сабли ударит, а табуны у них будут позади наших стрельцов, чтобы им в седла не сесть, а то, как татары, ускочут — лови их тогда в степи!.. Глядите сюда, начальные люди. Вот тут будет Волга, вот тут город Царицын, тут наш остров, где ныне стоим. — Голова, низко нагнувшись, чертил углем на досках палубы. Сотники и пятидесятники присели вокруг на корточки, изучая чертеж. — Вот тут воровской бугор, а тут рощица. Далее степь. В сей степи воровской табун ходит… Тут башня градская. Мы конных перво пошлем вот сюды. Поза стеною градской обойти… Пятьсот пеших — сюды. Сказывают, трава высока, стало — в траве…
В этот миг раздался с правого берега одинокий мушкетный выстрел. Все вскочили. Лопатин выпрямился. На всех лицах была тревога. И вдруг с левого берега загремели выстрелы… Снова откликнулись с правого, словно шла перестрелка между двумя берегами Волги. Но вот голова и начальные люди все услыхали зловещий знакомый свист пуль повсюду вокруг: тью… тью… фьию… фью… фи-иу…
— По острову бьют! — крикнул пушкарский сотник Шебуев.
— К стрельцам ко своим бегом, начальные люди! — приказал голова. — Послать пушкарей по стругам.
Сотники и пятидесятники по сходням кинулись на остров, может быть надеясь еще в зарослях ивняка укрыться от пуль. Пушкарский сотник взмахнул на бегу руками и вдруг лицом вниз упал в воду… Двое спрыгнули в воду его поднимать. Он был уже мертв. Тогда остальные начальные люди скакнули в Волгу без сходен и побежали к острову по воде, хоронясь за стругами от берега… Голова остался один на стругах.
На острове все затаилось. Бывалые в боях, опытные ратные люди не поднимали пальбы как попало, они хотели прежде увидеть врага.
Оставшись один на струге, голова Лопатин прислушался. На острове было тихо. «Умницы, голубчики, умницы!» — подумал он о своих стрельцах, которых учил без приказа не открывать стрельбы, «а паче по скрытому ворогу».
Он затаился за фальконетом и стал наблюдать берег. Враг не был так выдержан: скоро из береговых кустов вынырнул конник в запорожской шапке.
— Эй, стрельцы! Выходите на милость! — крикнул он.
Тогда в первый раз ударили мушкетные выстрелы с острова.
Запорожский конь взвился на дыбы и рухнул вместе со всадником… Несколько человек запорожцев набежали из-за кустов поднимать упавшего. По ним еще и еще ударили выстрелы. И вот вдоль левого берега стали выскакивать всадники и, не скрываясь, стрелять по острову. Вот и на правом берегу тоже стали выскакивать всадники из кустов и стрелять. С острова отвечали теперь сотни пищалей и мушкетов. Голова увидал, как упал один всадник с коня возле берега в воду, силился встать, но не мог и сидел в воде, как дитя в корыте.
Стрельцы и пушкари один за другим побежали с острова и бросились карабкаться на струги.
Но всадники с берегов пустились к воде, примеряясь к броду. Вот-вот осмелятся — пустятся вплавь на остров. На левом берегу собралась их уже ватажка с добрую сотню.
— А ну, атаманы, братове, пошли! — крикнул их атаман. — В сабли боярских холопов! — он выхватил саблю и въехал в воду.
И тут-то ударили в первый раз со стругов фальконеты, и в кучке всадников сразу упали трое… Потом затрещали мушкетные выстрелы с острова, из кустов, и запорожцы попятились к берегу, в ивняки…
Голова понял, что если стоять на месте, то конные все же осмелятся наконец кинуться в воду и доплывут до острова.
— Все стрельцы на струги! — крикнул голова. — Воров до воды не пускай!
Стрельцы, отстреливаясь, перебегали с острова на струги, гребцы уже вскинули весла… Под казацкими пулями пушкари перетаскивали лишние пушки с правых бортов на левые.
«Оплошал, Иван, оплошал! — укорил себя голова. — Не угадал, старый черт, что могут быть воры на двух берегах».
— Караван за передним стругом, выгребайся! — крикнул голова.
Отбиваясь пушечной и мушкетной пальбой от конников, караван разворачивался к низовьям. Гребцы работали дружно, пушкари заряжали фальконеты, стрельцы залегли за укрытия, просунув в бойницы стволы пищалей и мушкетов. Казачьи пули летели теперь больше в воду. На движении казакам трудней было целиться. Голова увидел, что задний струг полуголовы Пахомова развернулся и вышел в хвост каравана; с него ударили фальконеты разом по двум берегам. Должно быть, ворье напало на хвост каравана.
«Надо было нам ночью на них нагрянуть, не допустить воров первыми… Небось человек с пятьдесят у меня побили… Теперь все нам заново думать… — размышлял голова. — Ворье на конях; не обгонишь проклятых! Спасенье одно: под царицынски стены живее — да в город!..»
Голова заметил, что пули с левого берега больше идут вверх, а с правого точно бьют по стругам. Ворам сверху видней… Надо к левому ближе держаться…
За высоким бугром показался Царицын. Караван шел поспешно с боем.
Голова крикнул сотника.
— Сколь побитых у нас на струге? — спросил он.
— Восьмеро. Трое насмерть да пять поранило.
«Если по восьмеро в каждом струге, то всего будет двести побитых! Оплошал, старый черт, оплошал, сивый мерин, дурак! — корил себя голова. — А воров ить не более человек десяти от нас по кустам побито. Укрываются, дьяволы, в ивняках, и пороху некуда тратить… До Царицына так нас и триста побьют… Ладно — близко уж ныне».
— Гребцы, стрелой мимо бугра! — приказал голова.
Весла гнулись. Струги неслись, вытянувшись в струну. Лопатин, не опасаясь уже за себя, с носа струга глядел вперед, стараясь все разгадать на бугре… Но ничего не увидел.
— Что там ни случись у бугра, а гребцы держались бы, — наказывал голова сотнику своего струга. — К левому берегу отворачивай возле бугра, а как с царицынской башнею поравняемся, тогда круто вправо бери, прямо к пристани. Из пушек палить по берегу, а стрельцам со стругов отходить в градские ворота. Пушкари стрельцов пущай прикрывают из фальконеток, а как стрельцы добегут до надолб, так тут засядут и пушкарей начнут укрывать, пока те вместе с пушками отойдут к городским воротам. Да, мыслю, и воевода нам пособит со стены… — пояснил голова.
Бугор уже близок, и голова глядит с напряжением вперед. Он ожидает, что казаки готовятся с бугра кинуться вплавь, зажав в зубах сабли. Сейчас все зависит от быстроты. На городской башне движутся люди. «Знать, воевода узнал, что идет караван. Дать им знак, что караван не казачий, а царский, развернуть знамена, а барабанщикам и сиповщикам учинить гуденье. Отойти сейчас круче к левому берегу, ворам будет дальше с бугра, не поспеют доплыть до стругов», — раздумывал голова.
— Гребцы, жми на весла! Живей, живей! Лево! Лево! — кричит голова, отмахивая рукою приказ. — Лево! Лево! Еще! Еще левей!..
И вдруг с бугра по стругу ударила пушка. Ядро загудело и плюхнулось в воду в двух саженях впереди стругового носа.
Степан Тимофеевич стоял на верховой башне Царицына, наблюдая бой. Он видел то, чего не видал с воды голова Лопатин: видел, как запорожцы Бобы движутся шаг за шагом за караваном по левому берегу — в ивняках, по высокой степной траве, среди голубых и алых тюльпанов, ковром покрывающих степь. Красные шапки запорожцев то выныривали из яркой зелени, то снова тонули в ней. Степану был виден как на ладони и свой бугор, на котором засел Наумов.
Вот он сам, тезка, стоит за камнем, тоже глядит на струги. Вон его казаки затаились у самого берега, возле челнов, за камнями, ждут приближения каравана. И голова не дурак — догадался: струги начали отворачивать к левому берегу. Атаман усмехнулся. Он заранее угадал, что сделает враг, — и голова попался: запорожцы по левому берегу обогнали караван, стали за ивовой рощицей, изготовились к пальбе из мушкетов и ждали.
К башне из города прибежала толпа царицынских пушкарей, торопливо поднимаются на стену.
— Эй, казаки! Кто у вас голова пушкарский? — крикнул один из них.
— Чикмаз! К тебе пушкари в подмогу! — позвал Разин.
Чикмаз, бывший астраханский пушкарь, шел по стене от низовой башни, осматривал пушки, расставляя людей. Спокойный, суровый, тяжелый, в своем постоянном ратном убранстве, с кованым шлемом на голове, он всем своим видом и размеренной поспешностью движений внушал воинам спокойствие и уверенность. Голос его был не громкий, но какой-то особенно низкий, густой. Он произносил короткие слова, из которых каждое было приказом:
— Заряди! Наведи! На меня глянь! Ширинкой махну — пали! Перво единороги, потом малый снаряд. Стругов не крушить — нам самим будут нужны… — Чикмаз окинул взглядом всю стену, подошел к единорогу. Вместо того чтобы указывать, взял могучей рукой под хобот, сам повернул пушку и положил ее ствол между зубцами.
Дальше толпа людей веревками перетягивала по стене огромную пушку со степной стороны на волжскую, береговую.
— Раз-два-а! Пой-де-от! — дружно кричала толпа.
С бугра ударила первая пушка Наумова.
Степан обратил взгляд снова на Волгу.
Первое ядро с вершины бугра бухнулось впереди каравана.
Разин наблюдал с башни, как готовятся к бою в стане Наумова, собираясь схватиться на самих стругах, для чего казаки караулили миг, лежа совсем возле берега, за камнями.
На стрелецких стругах не заметно было смятения. Степан особенно ясно видел передний струг. На нем стоял на носу, не страшась пуль и ядер, сам голова Лопатин. Он что-то кричал стрельцам, обнажив свою саблю и указывая ею на берег.
Несколько казаков у подножья бугра вскочили по выстрелу наумовской пушки. Голова на переднем струге взмахнул саблей — и множество выстрелов, грянувших со стругов, уложило вскочивших казаков на берегу.
Другие казаки, с гиканьем подхватив челны, спускали их в воду.
Степан увидел, что на стругах быстро сменяют усталых гребцов.
«Кто устал, тот не гож и в бою!» — подумал о них Разин.
Но голова знал, что делал: свежие стрельцы рванули струги вдвое быстрее мимо бугра, к Царицыну, чтобы их не нагнали челны казаков, которые мчались уже наперерез каравану. Передний струг еще круче свернул к левому берегу.
На всех судах развернулись знамена, ударили барабаны и загудели сопели, рога и трубы.
«Ишь, бодрит, ишь, бодрит своих стрельцов воевода! Надо и мне учинить у себя барабаны да трубы!» — подумал Разин.
Весла дружно и напряженно взлетали, неся караван к Царицыну и отклоняя к левому берегу, куда не достанут пушки. Но загремели мушкетные выстрелы с казачьих челнов. В московском караване падали люди. Несколько весел остановилось, повиснув в воде. Фальконеты и пищали ответно ударили со стрелецких стругов. Два-три казака из челнов повалились в воду.
Передние казачьи челны настигли хвост каравана. Цепляясь за струги свальными крючьями, казаки вскакивали на палубы стругов.
Завязалась схватка.
В это время голова каравана поравнялась с косой, на которой ждала засада запорожцев. Те спешились и бесстрашно выбежали на голую песчаную косу, отгоняя струги от левого берега стрельбой из мушкетов.
Пять задних стругов оказались отрезаны Наумовым от хвоста каравана. Как муравьи на гусениц, нападали на них десятки мелких челнов. Многие казаки просто вплавь пускались по Волге к стругам. Стрельцы еще отбивались от них, но весла уже не работали — все гребцы были в схватке, — и эти пять задних стругов несло по течению.
С гиканьем и криком позади бугра в обход Царицына промчалась конная ватага Алеши Протакина на низовую сторону города.
Головные струги теперь круто свернули вправо, к воротам города. Степан понимал, в чем дело, он предвидел раньше, что так и будет: голова считал, что город в руках воеводы, и гнал струги под его защиту.
Разинцы и царицынские пушкари в молчанье ждали их приближения. Лопатин сам шел в ловушку, под выстрелы Разина.
Пушки грянули разом со стен и башни. Волга вскипела от падения ядер. Весла стругов заплескались в воде не в лад.
Стрелецкий голова, сложив ладони трубой, что-то закричал на башню, закинув вверх голову. Но после пушечного грохота ухо не могло уловить его слов…
Второй дружный удар пушек с царицынских башен и стен рассыпал ядра между стругами. Два ядра угодили в струги. Одно раздробило борт, второе побило людей на другом струге. Строй кораблей нарушился. Гребцы побросали весла. Сотни стрельцов кричали что-то, размахивая руками, каждый хотел убедить царицынцев в том, что пришли не враги, а друзья. Но грянул третий удар пушек в густую кашу стрелецких стругов. Два из них, с проломленными днищами и разрушенными бортами, начали тонуть. Стрельцы с разбитых стругов стали прыгать в воду. Не спасая товарищей, остальные на уцелевших стругах налегали на весла; под пушечным и пищальным обстрелом спешили теперь проскочить мимо стен и башен Царицына, лишь бы уйти живыми.
Степан Тимофеевич торопливо перешел с верховой на низовую башню. Передний струг почти поравнялся с ней. Разин махнул пушкарям на стенах, и царицынские пушки все враз замолчали.
— Эй, стрельцы! — раздался голос Разина с башни. — Кидайте голову да начальных к рыбам, идите ко мне в казаки! На черта сдалась вам боярская служба! Побивай дворян!
Степан стоял в окне башни, не укрываясь, опершись на саблю рукою и заломив на затылок красную запорожскую шапку. Утреннее солнце освещало его. Черный кафтан нараспашку не прикрывал груди в алой рубахе. Чернобородая голова гордо откинута. Царские струги проходили мимо него разбитые, побежденные, и он предлагал им милость.
Несколько пищалей уставились снизу на башню. Пули свистнули возле головы атамана.
— Нехристь проклятый! Изменщик! — крикнули снизу.
Степан засмеялся, махнул опять пушкарям — и десяток ядер грянуло со стен по стругам. Пищали из-за укрытий били стрельцов. Еще два разбитых струга стали тонуть.
Остальным казалось, что они вот-вот вырвутся из-под обстрела.
— Гребцы! Нажимай! Жми! — кричал голова, указывая саблей вперед, в левую сторону, за остров, чтобы укрыться хотя бы от выстрелов справа. И вдруг он замолк…
Из-за острова с двух сторон выходили на парусах струги за стругами. Они перегородили обе протоки Волги. На носу каждого струга стояла пушка, и разом все пушки ударили по каравану. Сворачивать влево было нельзя: там по следу каравана все время двигались конные запорожцы.
— Право! Круче! Право! Право! — кричал стрельцам голова.
Струги Лопатина повернули круто, решительно понеслись вправо, к берегу: выскочить и спастись, добираясь пешком до Черного Яра. Лучше попасть по пути к ногайцам, чем к этому извергу и изменнику государя!..
Стрельцы карабкались на берег… И вдруг им навстречу из-за царицынской башни с оголенными саблями вылетела ватага Алеши Протакина. Казаки топтали конями, секли, рубили растерянных беглецов. Бросая пищали, те снова шарахнулись к Волге, к своим стругам, но свальные крючья были уже перекинуты на них со стругов Василия Уса. Ватага Василия уже рубила на палубах стрельцов топорами и косами, колола рогатинами и рожнами, стреляла из самопалов и пищалей, избивала кистенями и навязнями…
— Во-он ты каков ватаман-то, Степан Тимофеич! — с уважением сказал Ус после победы, сидя в приказной избе Царицына. — Грозный ты воин! Не спориться мне с тобой. Таков, как ты, надобен вож народу, чтобы с боярскими силами совладать.
— Вместе станем, Василий, бояр побивать. То и сила, что вместе! — ответил Разин.
— А про татар ты все же подумай, Степан Тимофеич. Мурзы дружки тебе или простой татарский народ, — с упорством сказал Василий.
— Неужто задаром ясырь отпустить? Где видано, Вася? — воскликнул Разин.
— Нигде и не видано. В том-то и сила, Степан! — возразил ему Ус. — В том и сила!
Разинский сынок
Зной палил астраханскую торговую площадь. Накаленный воздух взвивался вдруг вихорьком, крутил соломинки и песок, смешанный с высохшей рыбьей чешуей, засыпал людям глаза. Дымка пыли витала над разогретым городом, и в ней тяжело висел душный запах рыбьего царства…
На торгу рыбы в бочках с разогретой солнцем водой, высовываясь, жадно хватали ртами раскаленный и пыльный воздух базара. На длинных столах похлопывали плавниками и хвостами, как пасти распахивая широкие жабры, прикрытые водорослями огромные волжские великаны. Полосатые щуки в бочках с быстро испаряющимся рассолом покрылись, как плесенью, белым налетом соли. В корзинах с травой мрачно копошились черные раки. С вяленых темно-золотистых балыков, низанками висевших на длинных жердях, капал на землю растопленный солнцем жир.
Рыбацкие сети, еще зеленые ивовые «морды», камышовые садки, готовые — струганые и крашеные — весла, долбленые челны, густая душистая смола в бочках, горы встрепанной пакли для конопатки лодок, любой толщины смоленые белые пеньковые и мочальные снасти, парусный холст, уключины, якоря — все это занимало больше половины астраханского торга.
Тимошка Кошачьи усы проходил по торгам, высматривая знакомцев среди рыбаков, стрельцов и посадских, но, исходив все ряды, никого не нашел.
Пробраться в Астрахань, разыскать знакомцев, да сговорить стрельцов и посадских к восстанию, да до прихода Разина согнать из города воевод, устроить казачий порядок и, распахнув астраханские ворота, выйти батьке навстречу с городскими ключами — вот о чем мечтал молодой казак…
Он оставил за спиной рыбный торг. Дальше широкую степь за городом занимали арбы на высоких колесах, запряженные спесивыми верблюдами, вьючные ослы, волы, целые табуны лошадей, стада баранов и тут же шерсть, шкуры, мясо. Среди владельцев коней, ногайцев и черкесов, расхаживали скупщики и астраханские жители, покупали живых барашков, мясо, молоко, кумыс, звериные шкуры, живых ловчих птиц и битую дичь.
Тимошка пошел по конным рядам. В этой толпе продавцов и покупателей он обращал общее внимание богатым убранством: на нем были зеленые сафьяновые сапожки, шапка кабардинской смушки с золотым галуном, бархатный голубой зипун нараспашку, под зипуном — кизилбашской тафты золотистого цвета рубаха. Шелковую опояску Тимошка снял от жары, нес в руке, похлопывая ею себя по голенищу. Он останавливался возле торговцев, продававших коней, слушал, как торговались, и шел дальше. Спутник его тоже пошел по городу — попытать удачи во встречах с астраханцами.
— Эй, купец! Что-то ты мне обличьем знаком! Ты чей? — окликнул Тимошку какой-то посадский.
— Батькин, али не видишь! — с усмешкой ответил тот.
— Коня торгуешь? Купляй моего. Во конь — так уж конь! — подхватил второй посадский, державший коня в поводу.
Тимошка бойко взглянул на него.
— И то сказать — конь! — согласился он. Обошел вокруг. — Грудь-то клином, ноги-то четыре, и кажна нога в двадцать пуд!.. Да то еще баско красно, что левое око с бельминкой. За такого коня сто рублей бы не жалко!
Лукавые черные глаза Тимошки весело и задорно посмеивались над хозяином и конем. Он ловко приподнял верхнюю губу коня.
— И зубов давно нет — не укусит! Ух, кусачих боюсь! — насмешливо продолжал паренек. — Я бы разом купил скакуна, да тебя-то обидишь: чай, дед еще твой на нем смолоду камни возил!
— Ну, ты, малый, сам-то не то что кусливый конь, а прямо собака! — воскликнул посадский. — Мой конь нехорош — ищи краше! Пойдем, Андрейка! — позвал он товарища и потянул его за рукав.
Но его товарищ все время пристально всматривался в Тимошку, не сводя с него глаз.
— Постой! — отвернулся он от приятеля. — А я, малый, ить с батькой твоим знакомый! — сказал он Тимошке. — Где батька твой ныне? Как здравье его?
— Батька здрав, слава богу! На своем учуге красную рыбу ловит, под Царицыном-городом стал. К нам сбирался, товаров бы напасали к торгу!..
Тимошка лукаво стрельнул глазами, повернулся и пошел прочь.
— Постой, малый, постой!
— За постой платить, а мне недосуг: я в кабак — товары смотреть!
— Коня, что ли, искать в кабаке? — усмехнулся посадский.
— А может, и коновала, как знать! — отшутился Тимошка.
— Да постой, погоди! А батька твой скоро ль к нам будет? Письма не прислал? — добивался посадский.
— Я и сам письмо! — возразил Тимошка. — Батька наскоре будет!
Он зашагал прочь решительным, быстрым шагом.
Первый посадский осторожно мигнул второму.
— Ты ведаешь, кто купец? Батькин сын!
— А кто батька?
— А батька его — всем батькам батька!.. Слышь, в Астрахань скоро будет…
Второй выразительно поглядел в глаза первому.
— Ну?!
Тот значительно подмигнул:
— Вот то-то!
— Идем за ним! — вскинулся молодой.
Шапка-кабардинка с галуном мелькала в базарной толпе. Парень не обманул. Вот он поднялся на крыльцо кабака. Будто на поводу, посадские потянулись за ним…
В ту же ночь оказались прилеплены на столбах по городу «возмутительные» письма.
На столбе у места торговых казней, по письму у градских ворот, по письму по торгам, на крыльце Приказной палаты, у земской избы, у соборной церкви, на воротах у воевод Прозоровского и Семена Львова и у всех стрелецких приказов…
«…А велю я вам, понизовским всех званий людям, бояр-воевод побивать, и голов, и сотников, и дьяков, и ябед да обирать себе атаманов казацким обычаем, кого похотите сами, — читали толпами вслух, прежде чем воеводские сыщики, земские ярыжки и стрелецкие сотники были посланы отрывать со столбов эти письма. — А буду я к вам, астраханские люди, наскоре, и вы бы мне добром ворота отворили, а кто с боярами заедино станет силен, и тому боярская доля — топор да веревка…»
Воевода вызвал в Приказную палату тощего, длинного пропойцу, площадного подьячего Мирошку Зверева.
— Что за слух по торгам?
Подьячий переломился в поклоне.
— А слух, воевода-боярин, таков, что купеческий сын объявился. А будто по правде он не купеческий сын, а Стенькин сын, а Разина-вора. Ходит, коней у татар торгует на целую рать. Смущает стрельцов уходить на Дон да письма прелестные лепит.
Воевода велел схватить молодого купца. Народ искал его тоже по торжищам и кабакам, хотел знать о «батьке».
Прошел слух: «коня покупает»…
И на конном торгу собралась толчея, будто разом вся Астрахань захотела сесть в седла. Окружили какого-то молодого купчишку, который торговался с татарином за коня.
— Он?
— Не он! — вполголоса обсуждали вокруг, подталкивая друг друга локтями.
Двое-трое из волжского ярыжного сброда подошли к нему ближе.
— Ты батькин сынок?
Тот взглянул ошалело полухмельными, навыкате, молочно-голубыми глазами на красном круглом лице с редкой рыженькой бороденкой.
— Я теткин племянник! А ты иди-ка, иди подобру. Вижу — звонарь по чужой деньге… Уходи, а то земских скличу!
Но земский ярыжка вдруг выскочил сам из толпы с двоими стрельцами.
— Вяжите купецкого сына! — выкрикнул он.
Тимошка, одетый в простое рыбацкое платье, глядел из толпы, как ошалелого купчика потащили к Приказной палате.
После того как Тимошка в царицынской тюрьме снял с ног Никиты Петуха колоду, Петух привязался к Тимошке. Никита рассказывал ему о своей любви к стрелецкой вдове и жаловался на несчастную долю. Когда Разин велел Тимошке найти для себя гребцов, тот сразу подумал взять с собой Никитку.
— Собирайся, рыжий, поедем в Астрахань вместе со мной, со своею вдовой миловаться! — позвал Тимошка.
Никита поехал в Астрахань. Вначале он вместе с Тимошкой горел лишь одной мечтой: прийти в город и возмутить его самим, без всякого войска.
Мысль о стрелецкой вдове стала тревожить Никиту лишь после того, как они миновали Царицын, а с приближением к Астрахани Никита не мог уже от нее отвязаться. Марья по-прежнему овладела им.
Они пристали на кладбище у дьячка, у которого раньше скрывался Никита. Отсюда они решили пойти на поиск знакомцев.
Однако в первый же день Никита с утра пустился, прежде всех прочих дел, хоть взглянуть на свою стрельчиху. Он вернулся лишь к вечеру и был совсем убит горем: стрельчиха уж больше полгода сидела в тюрьме.
— Погоди, вот город возьмем — все тюрьмы разроем и стрельчиху твою найдем, — утешил Тимошка.
— Да нече искать. Видал я ее: истощала, бледна да грустна… Кнутом ее били…
— За что же?
— За винный торг, за корчемство! Эх, быть бы богату! — в горе воскликнул Никита.
— Чего бы ты сотворил?
— Дал бы откуп тюремному целовальнику, увез ее да женился и жил бы с ней на Дону.
— Вот батька в город придет — и без денег возьмешь ее из тюрьмы.
— Вон сколько ведь ждать! Она до тех пор помрет! — с тоской воскликнул Никита. — Слышь, Тимоха, — сказал он душевно, — ведь батька тебе на дорогу отсыпал несчетно деньжищ!..
— Сам ведаешь ты, на что дадены батькины деньги! — строго ответил Тимошка и оборвал разговор.
Ночью они ходили лепить по городу разинские письма. Утром Тимошка, одевшись попроще, в рыбацкое платье, пошел слушать «слухов» в народе. Весь город кипел и гудел. Повсюду шли тайные толки о письмах, кем-то прилепленных ночью на людных местах.
— Пора за стрельцов приниматься, Никита, — сказал Тимошка. — Уж буде тебе со стрельчихой. Ведь батька тебя не к тому посылал, и я бы иного в товарищи взял, кабы ведал…
— Вот ночью пойду ко знакомцам, — пообещался Никитка.
И ночью Никита ушел из избушки кладбищенского дьячка. Тимошка ждал его до утра, плохо спал, много раз просыпался в тревоге за друга. Утром встал, приоделся, вышел на кладбище, задумавшись, шел по дорожке, слушал утренний свист певчих птиц, глядя сквозь просветы между деревьев на сверкавшую под солнцем широкую Волгу. Дойдя до могилы, где под плитою вдвоем с Никиткой они схоронили деньги, Тимошка заметил, что камень сворохнут с места. В тревоге, кряхтя от натуги, он поднял плиту. Денег не было… «Никитка украл!» — догадался казак.
В отчаянье он выскочил с кладбища и побежал на поиск Никиты. Куда — он сам не знал… Городские ворота давно уже были отворены, народ свободно шел в город.
Тимошка успел проскользнуть со всеми, не обратив на себя особого внимания воротников. Он пустился к тюрьме, где думал найти Никиту, и вдруг увидел, что навстречу ему по улице встрепанный мчится Никита, а в догонку за ним поспевает стрелецкий дозор.
— Держи, держи малого! Бегла стрельца держи! — на всю улицу голосил старшина дозора.
Никитка летел, задыхаясь от бега, лицо его было искажено страхом. Стрельцы уже настигали его. «Спасти Никитку!» — мелькнула мгновенная мысль у Тимошки.
Он ловко подставил ногу переднему из преследователей. Тот грохнулся оземь. Бежавшие сзади двое стрельцов налетели на упавшего и вместе с ним растянулись в пыли… Тимошка пустился прочь, но тотчас его настигли стрельцы, повалили и стали бить по чему попало…
Он плохо помнил, как его подняли, как привели к воеводе.
В эти дни к Приказной палате приводили немало богато одетых молодых парней. Весь город знал, кого ищут, и каждый раз, когда вели нового, народ толпой собирался у крыльца.
На пойманного разодетого Тимошку воевода лишь бегло взглянул.
— Опять сын купецкий! — со скукой сказал он, уже не веря, что в городе может быть пойман лазутчик Разина.
— Никитка Петух, что князя Михайлу Семеныча бил, нам попал, воевода-боярин, — сказал старшина стрельцов. — Признали его у тюрьмы да хотели имать. Тот побег. Мы — за ним. А сей малый мне ногу подбил, уберег Никитку. Не иначе, боярин и воевода, что малый сей воровской казак. Никитка ведь ведомый вор, воевода-боярин.
Прозоровский уже понял, о ком идет речь. Он молча рассматривал юного пленника.
— Разойдись, разойдись, не видали татей! — кричал у крыльца Приказной палаты дюжий стрелец, потрясая ратовицем.
В Приказной палате Тимошку охватил неудержимый задор. Он обозвал Прозоровского толстобрюхим невежей, указав ему, что прежде всего надо было спросить про батькино здравие. Себя самого Тимошка назвал послом от батьки к народу. Он знал, что под окнами его слушает толпа астраханцев, а в самой Приказной палате — подьячие и различный люд, пришедший сюда по своим делам.
Тимошка бесстрашно дерзил воеводе, стараясь, чтобы слава «разинского сынка» была достойна удалого, дерзкого с боярами «батьки».
— Велел тебе батька сказать, боярин, что всем войском ужо к тебе в гости будет и ты бы стречал почетно, пешим шел бы навстречу да шапку бы скинул, — громко сказал Тимошка.
— К кому тебя в Астрахань Стенька слал? Кого ты из тех людей повидать успел? — спрашивал дьяк.
— Батька слал меня ко всему народу. А к кому батька слал, я всех повидать поспел, — не дрогнув, ответил Тимошка.
— Что ты сказывал, вор, народу?
— Сказывал, что батька, мол, наскоре будет. Только в Царицын да в Черный Яр к воеводам в гости заглянет, а там и сюды — всех злодеев казнить…
— Каких злодеев? Кто батьке твоему злодей? — допрашивал дьяк.
Черные глаза Тимошки, казалось, еще больше почернели.
— А каких злодеев, размысли ты сам. Кто народу злодей, тот и батьке злодей. Мой батька с народом не рознит!..
Его смелые речи первым не вынес дьяк и стал гнать «лишних» людей из Приказной палаты.
— Чего вы развесили уши, дурье! Воровская брехня вам сладка?! Вот я вас!..
Но было поздно: на площади уже услыхали слова Тимошки.
Слух о том, что схватили «батькина сына», полетел, как на крыльях, по улицам и площадям. К крыльцу Приказной палаты бежали, как на пожар, десятки людей.
— Эй, воеводы! Не было б худа какого! Пустите домой атаманского сына! — закричали в толпе у крыльца.
— Отпусти, воевода, а то до греха доведешь!
— А то ведь и сами возьмем! — слышались выкрики.
Князь Михайла с двумя стрельцами, с кучкой приказных начали хватать людей из толпы и тащить в палату. Толпа побежала. Трое посадских были захвачены…
Стремительно пролетала короткая майская ночь над астраханским берегом Волги. Город, на фоне розовеющего востока и мерцающих часто зарниц, стоял над широким простором воды, как каменный утес. В рассветной мгле поднимались стройные очертания высоких башен над трехсаженными зубчатыми крепостными стенами, с которых во тьме, устремленные на четыре страны света, незримо глядели пять сотен больших и малых орудий. Это была твердыня на рубеже Российского государства, его опора на крайнем востоке, на границе монгольских соленых песчаных пустынь, возле самого моря, за которым лежали азиатские земли персов, туркменов и бухарцев, а за ними где-то в неведомой азиатской дали простиралась цветущая Индия. Но для Астрахани и ее обитателей Индия не была сказочной страной. Она представлялась скорее одним из ее очень дальных соседей. Индийские лавки и клети в большом астраханском караван-сарае были полны товаров. Темные лица индийцев в белых чалмах нередко встречались на улицах, на пристанях и торговой площади. В караван-сараях лежало немало добра и бухарских и кизилбашских купцов, чья речь постоянно вплеталась в многоязыкие возгласы астраханских торгов. Шведы, голландцы, англичане, армяне, турки и итальянцы наезжали сюда, в этот город, вели торговлю и наживались. Государство с них брало торговые пошлины, сборы, воеводы от них получали подарки, пушкари и стрельцы караулили их товары.
Против главных городских ворот в эту ночь длинной вереницей выстроились вдоль берега, скинув широкие сходни, сорок больших насадов — стругов с нашитыми из досок высокими боками, глядевших из мрака десятками черных глазниц, прорезанных по бортам для пищального боя. На носу у каждого судна был вделан в палубу стан для пушки.
С вечера через незапертые, против обычая, городские ворота к каравану потянулись телеги с ратным запасом: везли сухари, сушеную рыбу, мясо. Телеги подъезжали вплотную к воде. Их колеса вязли в рыхлом песке, и от этого груз казался тяжелее, чем был в самом деле… Стрельцы и рейтары, работавшие по погрузке, перекликались тут, у воды, с бранью размахивали руками. Помогали себе дружными криками, когда кладь была тяжела.
Работы велись без огней, словно те, кто трудился тут в эту ночь, погружая запасы в струги, опасались чужого глаза.
Изредка слышались окрик начальника, иноземная брань, удар…
В мутной, туманной дымке, всплывшей с воды, перед самым рассветом из городских ворот пошли вереницы стрельцов.
Князь Семен, приземистый, коренастый голова Иван Кошкин, щеголеватый усач с гладко выбритой бородой пан полковник Рожинский, шотландец, голубоглазый, с рыжими баками полковник Виндронг, в тяжелом железном доспехе под длинным зеленым плащом, стояли у городских ворот, пропуская войско мимо себя. Они здоровались со стрелецкими сотниками, с иноземными капитанами и поручиками.
В тумане утра казалось, что проходящему войску не будет конца. Стрелецкие сотни проходили в молчанье мимо начальных людей, но от воды, где шла их погрузка в струги, слышался гул голосов, споры, крики.
Князь Львов наблюдал прохождение стрелецких приказов и солдатских полков. Они двигались четко и стройно, в спокойном порядке. Мерное движение — ровный топот шагов, размеренное бряцание оружия — поддерживало их слитную силу, воинскую непоколебимость, послушность порядку и воле начальных людей. Все это внушало князю Семену уверенность в воинах, с которыми он шел на казацкие орды разинцев — разухабистых, храбрых и удалых, но не знающих воинского склада, который только один, по мнению князя Семена, и мог из толпы или скопища сделать войско.
Сознание, что он ведет настоящее войско против простой ватаги, давало уверенность в полной победе и в то же время тревожило самолюбие воеводы: стяжает ли он подобной победой истинно ратную славу, достойную дедов?
В нем шевелилось нечто подобное чувству стыда: он, внук прославленных предков, выходит на битву с простым мужичьем, которое будет с ним биться рожнами, дубинами и топорами. Он лишь надеялся на воинский ум Степана.
Разин поймет, что ему не выстоять против столь оснащенной и крепкой рати, и сам повернет оглобли назад, на казачий Дон, не смея сунуться в битву. Такому исходу стольник был бы лишь рад: он избавился бы от греха пролития русской крови, и никто не сказал бы ему, что воеводская слава им добыта в битве с мужицкой ордой… Если бы Разин бежал от него домой, он не стал бы его преследовать, как не преследовал в прошлом году, встретив Разина в море…
В городские ворота уже проходили последние сотни стрельцов, за ними пошли пушкари.
Шум на погрузке усилился. Возле стругов, мешая ряды, ратные люди теряли облик войска и превращались в толпу. Галдеж у стругов раздражал князя Львова. Он послал капитана поляка унять шум. Тот побежал по песку, звеня шпорами. Князь Семен усмехнулся. «Ишь, щеголь пан! Зачем ему остроги в речном походе?»
Он вернулся мыслью к Степану.
«Куда он лезет, зачем?! Дон покорил. Теперь бы ему и держаться мирно. Жить богато, как князю, владеть целым войском. Я ему славу сулил Ермака, а его ишь Богданова слава смутила. В гетманы льстится, что ли?!»
Вслед за прошедшими рядами ратных людей выехало из города несколько телег, привезших корабельные пушки I! ядра.
С каждого струга сбежали пушкари. По четыре брались за каждую пушку и, прогибая сходни, теснясь, с кряхтеньем и сапом тащили литые стволы на палубу…
Из городских ворот в колымаге, запряженной четверкой коней, выехал митрополит, с ним четыре попа. Поддерживая старенького митрополита, попы повели его к берегу, в челн, где с длинными веслами ожидали двое молчаливых монахов.
Попы подсадили митрополита в ладью, помахивая кадилами, запели молитвы. Свежее волжское утро необычно запахло ладанным дымом.
Проплывая в челне на веслах вдоль всей вереницы стругов, растянувшейся на целую четверть версты, митрополит благославлял струги и кропил их «святою» водой. Синеватое облачко дыма плыло по Волге за митрополичьим челном.
С первым лучом солнца торжественно выехал из городских ворот воевода с сотней драгун — поляков и немцев и полусотней черкесов. Князья Михайла Семенович и Федор Иванович Прозоровские ехали рядом с боярином.
Михайла вез тканное золотом знамя с изображенным на нем распятием.
Прозоровский, выехав из ворот, задержал своего коня, оглядывая боевой караван. Над стругами поднимался лес в тысячи пищальных стволов, протазанов и копий.
Воевода провел ладонью по бороде сверху вниз.
Это движение выражало у воеводы довольство. Он увидел великую, грозную силу, которую высылает в бой. Сорок флагов вились над мачтами в ветре. На нескольких насадах красовались тяжелыми полотнищами знамена стрелецких приказов с изображениями Георгия Победоносца, богородицы, Николая-угодника и других святых.
Левее города, на глубине, над трехверстной ширью весенней Волги, красуясь под утренним солнцем белыми парусами, высился первый российский военный корабль «Орел» — невиданный ранее трехъярусный великан, построенный старанием Василия Шорина и Ордын-Нащокина. Тридцать две пушки глядели с его бортов, по огромным мачтам лазали матросы, с палуб слышался посвист сигнальной дудки.
Боярин подумал, что недалеко то время, когда подобные корабли заменят струги — и тогда конец разбойничьей вольнице казаков. Они не посмеют больше тревожить Волгу.
Из городских ворот вылезала теперь толпа провожатых — стрелецких жен и детей, посадских знакомцев и просто любопытного люда, который всегда охоч до ратного зрелища.
Ратные начальники увидали выехавшего из города боярина и пешими заспешили ему навстречу. Он ждал их, не сходя с седла. Михайл Прозоровский спешился, ожидая начальных людей.
— Слезь с коня, — шепнул воевода сыну.
Но Федор пренебрежительно передернул плечом.
— Вот еще! — пробурчал он.
Воевода взглянул на сына с тайною радостью. Непокорная гордость мальчишки отражала надменный нрав его самого. Преждевременно тяжеловатое, не по возрасту полное тело Федора словно вросло в седло.
— Слезь, неладно, — лишь для порядка повторил воевода.
— Худородны они еще — нам перед ними слазить!.. — ответил Федор.
И только тогда, когда князь Семен с офицерами подошли вплотную и поклонились, боярин спешился перед ними, и в то же время спрыгнул с коня Федор.
От берега подходил, поддерживаемый священниками, дряхлый митрополит. Боярин впереди всех пошел навстречу ему и преклонил колена на береговой песок, сняв свою высокую боярскую шапку, надетую для сегодняшнего торжества. За воеводою опустились на колени князь Львов и другие русские начальники. Иноземные офицеры слегка отошли к стороне. Митрополит благословил воевод и передал икону Кошкину, взяв ее из рук священника. Прозоровский принял знамя от Михайлы и вручил его Львову.
Не вставая с колен, Львов и Кошкин поцеловали край знамени.
— Сим победиши! — напыщенно сказал боярин князю Семену.
В тот же миг, едва Семен Иванович принял знамя и встал с колен, на стругах ударил салют из пушек…
Берег вздрогнул. И вдруг, словно отзвук, отгрянул салют с корабля, стоявшего в полуверсте от города, борта корабля мгновенно окутались пороховым дымом.
На стругах заиграли накры, сопели и трубы.
Князь Семен, неся принятое от Прозоровского знамя, благословляемый митрополитом, направился к своему головному насаду. По сторонам князя шли двое стрелецких сотников, за ним — остальные начальные люди и несколько человек сопельщиков, играющих на сопелях.
Взоры всех были устремлены на совершавшееся торжество, на пышное облачение митрополита, митра и посох которого под утренним солнцем сверкали рубинами и алмазами, на новое, тяжелого шелка, знамя с золотыми кистями, на князя Семена, шествующего со знаменем, и никто не заметил черную телегу, что выехала из городских ворот вслед за воеводой. Телега была накрыта заскорузлой холстиной, а по краям ее сидели палач и два его помощника…
Воевода дал знак палачам. Они сорвали с телеги холстину. Под ярким утренним солнцем на телеге сверкнула голубая парча и еще что-то желтое, зеленое, золотое…
Когда князь Семен подходил к своему насаду, палачи подхватили с телеги какое-то безжизненное тело и по сходням направились на передний струг, вслед за князем.
По всему каравану прошел ропот, послышались возгласы недоумения:
— Мертвое тело тащат!
— Пошто мертвое тело в золотном наряде?!
Палачи по-хозяйски взошли на струг.
Один из них приставил лестницу к мачте и высоко перекинул петлю, двое других захлестывали петлей шею мертвого человека в нарядной одежде.
С ближних стругов сотни глаз следили за ними.
— Кто же мертвого весит?! То чучело, братцы!
— Чучело Стеньки!
— Болвана в золотный кафтан обрядили! — послышались голоса стрельцов.
Люди смотрели теперь с любопытством на эту игру.
Огромная голова разряженной куклы безвольно моталась, не попадая в петлю…
Князь Семен между тем, не слыша за музыкой возгласов на стругах и не видя того, что творится, прошел на нос струга и укрепил на нем знамя.
В тот же миг снова ударили пушки со всех стругов. Снова откликнулись пушки с «Орла», и палачи, наконец управившись с петлей, стали тянуть на мачту свою жертву.
И вдруг казавшееся до тех пор безжизненным тело, подтянутое на самый верх мачты, задергалось, трепеща всеми членами…
Звуки музыки оборвались. Люди ахнули. Князь Семен только тут оглянулся назад и отшатнулся от того, что увидел. Это была казнь юноши, до полусмерти замученного пытками, юноши с огромной, распухшей, вздутой, как тыква, искалеченной головой, со срезанными ушами и носом и будто нарочно приклеенными торчащими кошачьими усиками…
Последнее содрагание пробежало по телу несчастного, вызывая жалость в сердцах всех, кто мог его видеть.
— Изверги! Дьяволы! — крикнул, не выдержав, кто-то из ратных людей на одном из ближних насадов.
— Вам самим так качаться! — воскликнул второй. Офицеры забегали по палубам этих стругов. Размахивая плетьми и тростями, они разыскивали виновных. Но роптал уже весь караван. Гул стоял над стругами, как в ульях. Многие ратные люди сдернули шапки с голов, не тая от начальных жалости и сочувствия.
Молились и громко роптали также в толпе горожан, скопившейся у городской стены.
— Эк сердечного истерзали! Вот мук-то принял за нас!
— Молодой! Чай, матке-то с батькою безутешно будет!
— А может, жене!
— Батька к нам его послал! — уверенно выкликнул кто-то.
— Самого атамана сынок! Бедня-ага! Да как же ответ-то дадим за него!..
— Не нам отвечать — воеводам!..
— Эй, брат-цы-ы-ы-и! Гляди, как зверье человеков мучи-ит! — послышался крик над Волгой.
— Кто кришаль? Кто кришаль?! — заметался немец начальник по палубе.
— Вон тот на мачте и сам кричит пуще всех!..
Князь Семен сбежал со струга на берег. Тревожный и взбудораженный, подскочил к воеводе.
— Пошто ты, боярин, повесил его на корабль? — спросил он, едва сдерживая негодование и ненависть.
Ратный человек, проведший всю жизнь в среде ратных людей, он знал отвращение воинов к казни и понимал, что зрелище казни бесчеловечно замученного пытками разинца лишь обращает сердца народа против бояр.
Но Прозоровский словно не слышал Львова. Сидя в седле, он подъехал ближе к берегу и поднял руку.
— Стрельцы! Люди ратные! — крикнул он. — Воровской подсыльщик народ призывал присягу и верность нарушить. И указал я его на мачте повесить ворам в острастку, чтобы видел вор Стенька, что вы государю любительны и присяге верны…
Стрельцы молчали.
— А вора того на мачте держать и в бою с ворами. С мачты его не снимать. Таков мой указ.
— Ты боярин! Тебе-то с горы видней! — дерзко крикнули с одного из насадов.
— С богом, ратные люди! Победы и одоления вам над врагами державы и государя! — сказал Прозоровский.
И все промолчали.
— Вздынай якоря-а-а! — закричал голова, чтобы не было так заметно молчание стрельцов в ответ воеводе. — Весла в во-оду-у!..
Князь Семен только махнул рукой и по сходням взбежал на струг.
Еще раз прощально ударили пушки. Эхом откликнулся с рейда «Орел». Весла насадов взметнулись и разом ушли в воду.
Караван боевых судов вышел в волжский поход с развернутым знаменем, с иконою впереди и с трупом казненного юноши на мачте переднего струга. На истерзанное тело, одетое в золотистого шелка рубаху, был накинут голубой парчовый зипун нараспашку, и на кончики вспухших, сожженных углями ног, в злобную насмешку над мертвым, палачи напялили зеленые сафьяновые сапожки. При последних судорогах несчастного один сапог сорвался и упал возле мачты. Он так и остался лежать ярким зеленым пятном под утренним солнцем. Ветер трепал голубые полы разинского зипуна, знакомого астраханцам.
Черный Яр
Царицынские жители сами сумели взять башню, в которой заперся воевода с ближними.
Воеводу, приказных и московских стрельцов, захваченных в башне, привели на расправу к Разину.
— Мне на что воевода, царицынски люди?! Вы сами с ним что хотите творите…
— Они, батька, сколько людей побили — из башни стреляли! Мы в воду его.
— А мне что! Сам замесил — сам и выхлебал! — сказал Разин, махнув рукой.
Толпа поволокла воеводу и его приближенных к берегу Волги. Притащили большие мешки, сажали начальных людей в мешки и кидали в воду.
На другое утро царицынские пришли проститься к Степану. На площади перед приказной избой собрали, казацким обычаем, круг, выбрали в атаманы старосту царицынских кузнецов.
Новоизбранный атаман явился к Степану. Он был в кожаном запоне и рукавицах, коренастый, с окладистой русой бородой, без шапки, только узенький ремешок через лоб подхватывал седоватые кудрявые волосы. Вместо атаманского бруся — в руках кузнеца кувалда в полпуда.
— Какое дело для войска укажешь городу, батька? — спросил он. — Может, ружье какое исправить? Ко всякому делу найдешь людей. И кузни у нас не хуже ваших донских.
В кузнях Царицына загремели молоты.
— Ишь, стучат! — говорил Разин. — Чай, слышно у нас на Дону! Мыслю, теперь приберутся еще казаки…
В самом деле, что ни день текли толпы людей с Дона, с Хопра, Медведицы, из Слободской Украины — из-под Чугуева, Белгорода, Оскола…
— Теперь хоть и грамоту вовсе забыть, и письма писать ни к чему. Сам народ разнесет о нас слухи! — говорил Еремеев.
У царицынских городских ворот стояли воротные казаки. Службу несли строго: в город пускали после расспроса, поодиночке. Вновь прибылым ватажкам был атаманский указ становиться по берегу Волги.
На несколько верст вдоль реки дымились костры, стояли шатры, паслись кони, и всюду шел торг.
Казачьи разъезды вышли в верховья, отрезали весь уезд, никого не выпускали на север, к Камышину. Пришлых камышинцев спрашивали, каковы у них слухи. Там ничего не знали о взятии Разиным царицынских стен. Хотя видели, как по Волге прошли струги московских стрельцов, и слышали в низовьях пушечный бой, но были уверены в том, что все-таки сила стрельцов, прорвавшись мимо бугра, ушла в Астрахань.
Из Астрахани и Черного Яра проходили отдельные ладьи. Казачьи заставы их пропускали в верховья, к Царицыну, но дальше дорога для них была закрыта.
Пришедших поодиночке, всех, кого можно было заподозрить как воеводских подсыльщиков, допрашивали разинские войсковые есаулы.
Один из отерханных волжских ярыжек, по виду бурлак, потребовал, чтобы его отвели к атаману.
— На что тебе атаман? Я и сам войсковой есаул, — ответил ему Еремеев.
— Плохой есаул, когда старых знакомцев не хочешь признать. Батька лучше признает! — с усмешкой ответил бродяга.
Еремеев вскочил с места и бросился обнимать его.
— Федор Власыч! Отколе! Какой судьбой? Что с тобою стряслось?.. Ой, бедняга, да как тебя скрючило! Не в застенке ли был? Идем, идем к батьке скорее. Вот рад-то будет!.. Постой, да что ж ты в экой одежке? Аль для тебя, есаул, не найдется цветного платья?!
— Идем так. Батьку видеть хочу, а платье там после. Дорого, что до вас дошел, тут я дома.
Разин тоже не сразу узнал яицкого есаула Федора Сукнина.
— Да кто же с тобою так натворил, Федор Власыч? Неуж астраханские воеводы? Вот я им ужо, — сказал Разин, обнимая товарища по славному персидскому походу. — Скидывай все, бери мой кафтан да что хошь выбирай там из платья, на что падет глаз… Ты ведь брат мне, Федор. Митяй, расстарайся вина подобрей, виноградные Власыч любит…
Скинув свои отрепья, Сукнин искупался в Волге, переоделся в атаманское добро и выглядел почти прежним, если не считать седины, посеребрившей усы, бороду и виски, да еще того, что в глазах, вместо прежних веселых брызг довольного жизнью бражника, горели золотистые беспокойные огоньки.
Степан Тимофеевич его усадил на подушку в шатре, сам нацедил ему чарку темного сладкого вина, придвинул закуски.
— Пей, ешь да сказывай…
— Недолог, батька, рассказ, — начал Федор. — Из Астрахани ты — на Дон, а я — к себе в Яицкий городок. Пришел, поселился. Жена была рада. Мишатка — чай, помнишь его — за год возрос, что не узнать. Соседям устроил я пир и новому есаулу, а стрелецкому голове — в особину; на пиру ему два перстня с алмазами подарил да бухарский рытый ковер. Он кафтан еще захотел парчовый. Пропадай, не жалко, лишь дал бы в покое жить!.. Он меня обнимал, целовался. Казачка, моя, Настасьюшка, в церковь пошла, — протопоп ей мигнул, говорит: «Скажи казаку, что бога он обделил». Я разумею: и поп — человек. Ну — шубу ему с бобрами да добрую шапку, поповнам трем — по колечку. Попадье — таков шелковый плат, что сроду она не носила. Два было ровных; один своей Насте оставил, второй — протопопице… Ну, еще набежали людишки — подьячий, два сотника, целовальник кабацкий — что ни собака, то кус… Нате, жрите, не жалко!..
— Побил бы им рожи да гнал! — воскликнул Наумов.
— И гнал бы, Степан, коли жил бы тогда на Дону. А Яицкий город тебе — не казацкие земли. Пришлось давать. Да то не беда: пропадай добришко, самим бы жить!.. — Сукнин вздохнул. — Головиха увидела шелков плат в церкви у протопопицы да ровный у Насти. Зовет меня голова: «Жена моя хочет вот экий же плат». Говорю: «И рад бы душой, ан сам не умею делать. Один — протопопице да один — казачке своей, а более нету». Голова говорит: «Баба моя с потрохами меня сожрет». Я ему: ты, мол, ей телогрею парчовую на собольем меху поднеси. Была телогрея персидская. Отдал, черт с ней! Так, вместо спасиба, змеиха прислала Настюше сказать, чтобы шелковый плат не смела носить. Настя — помнишь небось ее — женушка с жаром: как в церковь идти — ничего иного не хочет, как на плечи шелковый плат… Приходит домой, смеется: головиха, мол, все позабыла на свете, из церкви ушла, от обедни… Ну, смех!.. Я: мол, Настя, пошто ее дражнишь… Надень, когда дома аль в гости, на что тебе в церковь… — Сукнин с горькой усмешкой махнул рукой. — Женское сердце!.. На рождество у заутрени головиха вдруг к Насте сама: пожалеешь, мол, баба, что плат не хотела отдать. Сама станешь молить — не приму! У Настюши аж сердце зашлось от ее посула. А я-то махнул рукой: все пройдет. На святках гости сидели в моем дому. Что пьянства, что шуму!.. Вышел в сумерки я поглядеть коней. Слышу; многие люди в ворота. Кричат: «Воровской атаман Федька тут ли? Государь указал его в Астрахань везть». Ладно. В конюшне висел у меня чекменек верблюжий. Я чекмень — на плечи, в седло, да и был таков. На пальцах три перстня носил: воротным стрельцам подарил их — да в степь! «Вот те, думаю, шелковый плат!» Неделю кружил — безлюдно… Увидал огонек. Я уж рад: пес, мол, с ним, хошь язычники будут — все люди! Мороз. Отогреться, поесть!.. И попал: угодил к ногайцам. Согрели, собаки, перво плетьми, потом к огню все же кинули, кобылятины дали горячей, какой-то шкурой собачьей прикрыли. Согрелся. Заснул. Проснулся. Под шкурой тепло. Потянулся — глядь, связан! Ну, сам виноват — к волку в зубы залез. Наутро на шею рогатку надели. Вертеть жернова… По-татарски я ловок трепать языком. Стали спрашивать. Я говорю: мол, покрал коня да убег. Как один засмеется. «Ты, говорит, сам большой атаман, на что тебе красти коней!» Признал, окаянный. «Твоя голова, говорит, золотая. Большой выкуп возьмем». А кто же, спрошаю, заплатит? «Ваш бачка заплатит. Стенька-казак брата в беде не покинет…»
— Разумеют ведь бриты башки! — перебил Наумов.
— Я баю: наш атаман ушел на Дон. А он мне: Дон, мол, не дальний свет! Ты пиши письмо, моли — выкупа слал бы, а мы с тем письмом доскачем. А я-то писать не хочу. Мыслю — сам безо всякого выкупа вырвусь. Они мне колодку на ноги. «Не напишешь, и хуже будет». Я — отказ. А они веревку под шею пустили, скрозь рогатку продели да через ножную колоду. Ноги свели с головой, а руки назад… Робята татарские бегают. Тот меня за ухо дернет, тот метит стрелой будто в глаз, а обиды большой не чинят — знать, им старшие заказали… Три дня, три ночи так крючили, а развязали — я сам не могу разогнуться: все жилки зашлись. Ломота-а!.. Один паренек тут пристал. Говорит: «Хочу в казаки. Коли я, говорит, тебе волю дам, ты возьмешь ли меня с собою?» Я ему говорю: «Нельзя взять. Казаки крещены». Он смеется. «Я так, говорит, хотел испытать, что ты скажешь. Иной бы соврал, чтобы волю добыть, а ты правду молвил. Так, стало, я тебе верить буду», И тут же пытает: «Когда я тебя на волю спущу, принесешь ли ты мне выкуп за ту послугу?» Говорю: «Принесу». Он время выждал, однажды ночью колодки мне сбил, веревку разрезал, рогатку снял, дал овчинный кожух, сапоги и коня привел. И ушел я по звездам… Прибрался к самому Яику-городку, да войти не смею. К рыбакам возле устья пристал. Говорят, что хозяйку и Мишку злодеи с собой увезли.
— Ну?! И Мишку?! — не выдержал Разин. — Куды ж они, дьяволы? Да на что им дите?!
— И я то не чаял! На что им казачка да малый!.. Других казаков увели, кто был с нами в походе, а семьи не тронули, нет, — все казачки, робята дома… Я света невзвидел! Каб знать, мне бы краше любая мука!.. Оделся я рыбаком — прямо в Астрахань. Время — весна. Ходил, бродил, нюхал — никак ничего не прознал, где их держат. Мидельцев тюремных видал, да ведь гол человек. Подарить бы приказных — дознаются разом. А нечем дарить!.. Прошка Зверев — пропойца там есть, воеводский сыщик — стречается раз и два. Того гляди схватит… Я затаился у верных людей, у стрельчихи вдовой. Прознал одно: сотник стрелецкий был Сидор Ковригин, что в Яицкий город за мной приезжал, он увез и Мишатку и Настю. Где сотник живет? Стал пытать и проведал, что сотник в Камышине нынче служит. Коня я проел. Решился: пешки во Камышин дойду… А тут слух, что ты вышел на Волгу. В верховья дороги нету. От воевод заставы стоят. Я между застав — и сюда…
— То и любо! — сказал Наумов. — Вышел в белый свет, а попал в родной дом!
Он обнял за плечи Федора.
— Кого же ты, Федор, хочешь себе под начало? — спросил Разин. — Хочешь, тебе слободских казаков отдам? Их сот пять прибралось — все больше черкасы…
— Прости, Тимофеич, — возразил Сукнин. — Я перво в Камышин пойду, Ковригина-сотника дознаваться. Ведь жена и дите у меня пропали! Их найду и тогда ворочусь.
— А как ты в Камышин пойдешь? Ведь тебя там схватят! — с насмешкой сказал Степан.
— А я, батька, купцом! Товаров каких прихвачу! Воротных там подарю кой-каким добришком…
Разин захохотал.
— Ну, ты скажешь ведь, Федор, как насмех!.. Да неужто мы не на Волге?! А ты — как в чужой стороне! Надо тебе — и бери Камышин. Подумаешь, город велик! Сот пять прихвати с собой казаков. Сотника стрелецкого призовешь к себе — будет без шапки стоять, бить поклоны. Не скажет — и шкуру дворянску с живого спускай! А Камышин нам надобен — не напрасно возьмешь!..
Сукнин ошалело глядел на Степана.
— Эх, батька! Сердце в тебе ведь какое, Степан Тимофеич! — растроганно вымолвил он наконец.
Два десятка разинцев, переодетые в кафтаны московских стрельцов, уже совсем вечером постучались в ворота Камышина. «Кто таковы?» — «Московские стрельцы вам в подмогу. Воры на Волге воруют. Нас голова Лопатин прислал у вас тут стоять».
Вызвали к воротам стрелецкого сотника.
— Ты, сударь, меня, мужика, прости. Голова тебя сам не ведал, как величают, — поклонился стрелецкий десятник.
— Чего же он мало прислал вас?
— Наше малое дело, ить он голова — ему ведать. В Царицыне много оставил да в Черный Яр послал сотни две…
— Дурак у вас голова, — рассердился сотник. — Наш Камышин ведь ключ к понизовью. Не дай бог, нас воры побьют, тогда и Царицын и Астрахань будут без хлеба!
— Нас не побьют, мы московски! — откликнулся стрелецкий десятник.
— Похвальбы в вас, московских, много! Идите. Утре вас по домам поселю, а покуда и тут, в караульной избе, заночуйте.
Их впустили в ворота. И едва наступил рассвет, как пятьсот казаков уже были в городе и сотник без шапки стоял перед Федором.
— Хозяйку твою и сына не я увез. Я Лушников, не Ковригин. Сидор Ковригин по воеводску указу сошел со своей сотней на низ, в Черный Яр. А я, сударь мой атаман, никого не обидел. Да ты хоть стрельцов спроси!
Федор спросил камышинских стрельцов, вызвал посадских. Про сотника не сказал худого никто.
— Ну, живи, коли так, — сказал Федор. — А буде измену какую затеешь, стрельцов сговаривать к худу учнешь — и побьют тебя насмерть.
Федор оставил в Камышине сотню своих казаков. Жители города выбрали между собой атамана и есаулов, обещались держать заставы, ловить воеводских подсыльщиков и давать обо всем уведом в Царицын.
Сукнин возвратился к Разину.
— Город взял, а своих не нашел, — сказал он.
— Беда боярам, когда ты по всем городам так пойдешь своих Настю с Мишаткой искать! Дорого воеводам дадутся казачьи семейки! — невесело усмехнулся Разин. — Что ж, теперь у тебя нетерпежка на Черный Яр?
— В Черный Яр я хочу, Тимофеич, — с угрюмым упорством сказал Сукнин.
— Нам с тобой по пути ныне, Федор. Поймали в степи гонцов к голове Лопатину от астраханского воеводы. Идут на нас сорок насадов. Я мыслю, должны они завтра дойти до Черного Яра. По Волге нам прежде них теперь не поспеть, а ты на конях ударь со степей по Черному Яру.
И тотчас Сукнин, Еремеев, Серебряков, Чикмаз с пушками выступили в конный поход.
В Царицыне Разин оставил «десятого казака», отобрав десятую часть казаков у каждого из своих есаулов.
Степан Тимофеевич, Василий Ус и Наумов вышли по Волге на многих стругах и челнах. Алеша Протакин и Боба конные двигались между Ахтубою и Волгой.
С самых времен царя Ивана Васильевича Нижняя Волга еще не видала такого большого войска. Атаман указал отоспаться, чтобы ночью идти и не жечь огней, потому что костры такого людного стана отразились бы заревом в темном ночном небе и дали заранее весть астраханцам…
Федор Сукнин с товарищами окружили деревянные стены Черного Яра, сразу захватили все ладьи и челны, что лежали на берегу и стояли у пристани на приколе. Ладьи и челны, тотчас наполненные казаками, ушли в камышистые заливчики у противоположного берега. Далеко в степь в сторону Астрахани проскакали разъезды. Там залегли казацкие заставы, и только лишь после этого утром казаки вошли в город. Черноярцы не бились с ними. Стрелецкий голова, увидав, что стрельцы перешли на сторону разинцев, переодетый хотел убежать в Астрахань, но его поймали, посадили в мешок и бросили в Волгу.
Тотчас с раскатов крепости на волжскую сторону были наведены пушки. Волга была в тумане. Когда рассеялся волжский туман, город открылся на крутом берегу, спокойный и сонный под жарким июльским солнцем. Колокола звонили к обедне, мирно перекликались между собой петухи, по стенам лениво бродили сторожевые. Караульные торчали и на бревенчатых вышках, поставленных по стенам для дозора.
Кто мог думать, что под этой мирно дремлющей волжской гладью всего три часа назад погиб черноярский голова?! Как было узнать, что за этой стеной в караульной избе сотник Ковригин валяется на коленях перед Федором Сукниным!
Ковригин признался Федору, что воевода ему не давал указа везти с собой в Астрахань Настю и Мишку. Он признался, что их увезти надумал сам вместе с яицким головой, что за увоз их он получил от головы подарки да еще голова послал с ним богатый посул астраханскому воеводе, чтобы тот не пустил Настю с мальчиком обратно на Яик. А прежде чем отправить их в Астрахань, голова сам дознавался у Насти плетьми, куда делся Федор, где он скрывается и где спрятал богатства, привезенные из персидского похода.
Сотник клялся, что он не знает, куда Прозоровский девал семью Федора.
Сукнин перетряс все в доме у сотника и нашел у него свой ковер, вывезенный из Персии, два серебряных кубка, парчовый кафтан и даренную Разиным саблю.
Сотник в мешке пошел на дно Волги…
— Камышин взял, Черный Яр одолел — и астраханские ворота с вереями повыбью, а Настю с Мишкой найду! — упорно сказал Сукнин.
Караван астраханских насадов на веслах шел к Черному Яру. Над опаленными зноем волжскими берегами в мутном небе парили орлы, карауля сусликов и степную птицу. Над камышами и над водой, потрескивая трепещущими крылышками, носились тысячи голубых и зеленых стрекоз. Охотясь за ними, рыбы стаями прыгали из воды и, бултыхаясь обратно, широко по реке разгоняли круги. Стремительные чайки ныряли в воздухе, почти касаясь зобами сверкающей ряби течения. Из степной травы летел над волжской гладью безумолчный треск кузнечиков… Июльское солнце растапливало корабельную смолу, и запах ее висел над караваном. Изредка знойный верховой ветер тяжело проносил по всему каравану густую струю зловония. Тогда взгляды людей обращались к переднему стругу, где на мачте качался обезображенный труп молодого разинца.
За шесть дней под палящим солнцем мертвая распухшая голова почернела, и запах тлена разливался вокруг тела несчастного юноши. На остановках каравана вороны не раз собирались на берегу и вились над стругом, чуя поживу. Но стрельцы поднимали по ним пальбу из пищалей и из мушкетов, отгоняя гнусную птицу. И никто из начальных людей не удерживал их от стрельбы.
— Князь-воевода, вели убрать мертвое тело с мачты, — обратился к князю Семену стрелецкий сотник. — Смущает оно стрельцов, нелепые речи ведут меж себя…
— Не люблю я над мертвыми глума, убрал бы и сам, да приказ воеводский всем ведом, — возразил стольник.
— Яков Иваныч, не дело, однако, — сказал князь Семен Кошкину. — Протух ведь казак. Пища в глотку не лезет от смерди. Скажем боярину, что он оторвался с мачты.
— Совестно, князь, тебе потакать стрельцам. Я боярский указ не нарушу, — твердо ответил Кошкин.
Продвигаясь в верховья, Львов выслал по берегу Волги дозорный разъезд стрельцов. В случае встречи с Разиным дозорные должны были сообщить в караван о встрече. Пять легких лодок заплывали вперед, обгоняя насады верст на пять. Они осматривали заводи и затоны, проплывали протоками в Ахтубу и возвращались назад к каравану.
Мерно плескали весла, мерно взвизгивали и рычали уключины. Час встречи был уже недалек.
Князь Семен не страшился этого часа. Он помнил, как Разин бежал от него в море. Четыре тысячи старых стрельцов, бывалых, обученных ратному делу, стоили больше десятка тысяч разинского деревенского сброда, к тому же вооруженного чем попало, вплоть до вил, простых топоров и медвежьих рогатин…
Если бы Разин вздумал принять бой со стрельцами, он неминуемо был бы разбит. Князь Семен знал, однако, что атаман довольно умен и хитер. Он, конечно, не примет боя и бросится уходить в верховья. Если бы с той стороны в это время поспел голова Лопатин, они забили бы воровских казаков обратно в донские земли.
Князь Семен опасался только того, что Лопатин засядет в Царицыне или Саратове и пропустит разинскую ватагу спасаться в верховья, где Разин найдет пополнение из мужиков.
«Поместья да вотчины — вот где их сила. Сами бояре жесточью яму себе копают, злобят народ. Оттого и бегут мужики и мутятся, хватают кто что попало: косу так косу, топор так топор!.. Взять хоть боярина-князь Прозоровского — зол без нужды. Плети да батоги, кнут да дыба, да плаха… Сам возмущает народ… Астраханцы посадские, рыбаки убежали бы сами к Степану от воеводской неправды… Какого добра им ждать в городе?!» — раздумывал князь Семен.
Он предлагал воеводе не половинить стрелецких сил, не идти против Разина боем, а сесть в осаду. Наждать его на себя и сидеть в стенах. Астрахань — город силен, все равно им не взять: так и будут стоять осадой до самой зимы, пока голод да холод погонят их на Дон. Хлеба в степи не добыть, и людей не богато… А если в верховья прорвутся, там людно и хлебно. Великий мятеж разожгут.
Боярин Иван Семенович не захотел и слушать. Мысль о сидении в осаде от казаков его возмущала…
Вся надежда князя Семена была теперь на то, что Лопатин ударит с верховьев и Разин, спасаясь от них двоих, возвратится на Дон.
Караван подходил уже к Черному Яру.
Город, казалось, от зноя сонный, стоял на высоком, крутом берегу. Под горой на волне маячило с десяток рыбацких мирных челнов. Несколько женщин с плотов полоскали в Волге белье. Уставившись на передний струг, где висело мертвое тело, женщины бросили свое дело и стали креститься. Рыбаки, подобрав свои сети, пустились, налегая, торопливо грести к городскому берегу.
— Эй, стой на челнах! Рыбаки, слышишь, стой! — крикнул сотник переднего струга.
Рыбаки продолжали молча грести к берегу, только взмахи их весел стали быстрее и чаще.
— Рыбаки, худо будет! — выкрикнул сотник с угрозой.
И вдруг из-за поворота Волги на парусах с верховьев показался навстречу другой караван стругов… Он приближался без весел, словно летел на крыльях, как лебединая стая.
Князь Семен в первый миг подумал, что видит струги головы Лопатина. Он ждал, что тот человек на носу переднего струга махнет ему шапкой. Но вместо того вожак каравана поднес ко рту руки и оглушающе свистнул, как сказочный Змей Горыныч.
Свист пролетел над гладью и замер вдали, откликнувшись трелью в степях.
— Са-ары-ынь на ки-ичку-у-у! — вслед за тем грянуло, как из трубы, с верхового каравана.
— Са-арынь!.. Са-а-ары-ынь на ки-и-ичку-у… и-ич-ку-у-у! — отдавалось повсюду многими тысячами голосов, и в степях отозвались гулкие отзвуки…
Этот крик загремел с самой Волги, с крутых берегов, из степей, сзади, спереди…
На черноярских стенах высоко над Волгой затолпился народ, распахнулись ворота города, стремительно покатилась под яр готовая к бою тысячная ватага разинских казаков. Волжские прибрежные камыши закачались и, расступаясь, словно выталкивали челны. Вся Волга вокруг зашипела ладьями с полчищем ратных людей. Толпы конных и пеших воинов по берегам повсюду росли, как травы…
Князь Семен растерянно оглянулся. Надо было приказывать, крикнуть: «Вздымай фальконеты! Ядра в жерла!» Но язык пересох от волненья, сердце подпрыгнуло к самому горлу, и захватило дыхание. Он повернулся к Кошкину и увидел, как голова движением руки подал знак сопелям и барабанам.
— Эй, стрельцы астраханцы! — крикнул со встречных стругов все тот же могучий громовой голос. — Стрельцы астраханцы!..
Остальные слова его заглушили гром барабанов и рев сопелей и труб, раздавшиеся на воеводском насаде.
Разин стоял на носу своего переднего струга. Ничего не страшась, он протянул вперед руку. Слов его не было слышно, но все астраханцы и князь Семен вместе со всеми знали, что он говорит…
Ударить из пушек… Сейчас…
— Пушкари! — крикнул стольник.
— Здравствуй, наш батька Степан Тимофе-е-ич!.. — взревели тысячи голосов на астраханских стругах.
— Слава батьке великому атаману!
Несколько стрельцов кинулись на сопельщиков, барабанщиков и трубачей.
— Уймитесь, проклятые! Дайте-ка слушать, что батька кричит!
— Измена! — выкрикнул Кошкин с другой стороны.
Князь Семен оглянулся. Выстрелив, падал в воду стрелецкий сотник. Молодой казак уже на палубе рубился с Яном Ружинским на саблях. Еще казаки, цепляясь крюками, карабкались из челна на струг. По Волге летели челны и челны к воеводскому стругу. В них — люди с пищалями, копьями, топорами. Князь Семен выхватил свой пистоль, нацелился в голову казаку. Казак рубанул, и полковник Ружинский, выронив саблю, рухнул на палубу. В тот же миг князь Семен пристрелил казака, и тот полетел за борт в воду. Стольник бросил пистоль и схватил второй. Вторая пуля уложила еще казака. Князь Семен выдернул саблю из ножен, стал спиной к мачте, чтобы обороняться до самой смерти, но в тот же миг что-то свистнуло над его головой и непонятная сила рванула его с палубы в Волгу. Он захлебнулся…
— Бик зур балык! Большой рыба! — сказал татарин-разинец, на веревке вытащив стольника в челн из воды…
Только тут князь Семен понял, что он был стащен в воду простым татарским арканом. Он кашлял, плевался. Изо рта и из носа его лилась вода.
— Айда, тебя батька зовет, бояр!
Как во сне, глядел князь Семен на свой караван. На стругах еще гремели отдельные выстрелы, но уже травили якоря. С насадов еще тут и там падали в воду тела начальных людей, но над караваном уже, как стаи чаек в небе, летели сотни подброшенных в знак приветствия шапок…
— Уловили птаху, батьке потеха будет! — выкрикнул кто-то, заметив в челне знатного пленника.
Князя Семена подхватили, подкинули вверх, кто-то его поймал, как бревно, перевернули, поставили на ноги.
Связанный князь стоял уже на палубе атаманского струга. С волос, бороды и одежды его стекала вода. Разин глядел на него с насмешкой.
— Жара, князь Семен. А ныне я не купался. Тепла ли вода? — спросил Разин.
— Не балуй, Степан Тимофеич, — угрюмо ответил князь. — Ты мне в руки попал бы — я бы над тобой не глумился. Воля твоя — хошь руби, хошь вешай, а глум дуракам оставь!
Окружавшие их казаки подтолкнули друг друга локтями, ожидая, что Разин не спустит дерзости и срубит к чертям воеводскую голову.
Но Степан засмеялся.
— А ты прав, воевода. Невместно мне ваньку валять! — Он нахмурился. — Казаков моих пострелял? — спросил он.
— На что же в бою пистоли? — сказал князь Семен, взглянув ему прямо в глаза.
— И то, на войне не убойство — рать, — вдруг успокоившись, согласился Степан. — Развязывай, казаки, воеводу. Гостем будешь, князь. Ты меня принимал по-добру, ныне мой черед чарку ставить. Я на берег съеду, а ты тут покуда гость на стругу. Не бойся, никто не обидит… Да платье свое просуши. Казак тебе даст на смену, а то ты — что мокрый петух, не к лицу воеводе…
Степан ловко спрыгнул в поданный челн и поплыл к стрелецкому каравану…
У Черного Яра по высокому берегу пылали костры. Вокруг костров пили, ели. Вздымались и стукались кружки с вином. Стрельцы братались с разинским войском, многие находили своих прошлогодних знакомцев.
С мачты княжеского струга сняли мертвое тело разинского сынка. Из протопоповского сада в Черном Яру оборвали цветы, притащили на гроб казаку. Понесли отпевать в городскую церковь. Протопопу велели служить заупокойную службу о «безвинно замученном воине Тимофее»…
Атаман подошел к мертвецу, скинул шапку.
— Что обещал, то сполнил, Тимоша, — привел мне стрельцов астраханских! — сказал он с печальной усмешкой. — Ведь эк окалечили, черти, мальчонку!.. — добавил Степан, горестно глядя на обезображенное тело любимца, словно по ранам и ссадинам читая страшную повесть его мук. И вдруг заключил: — Смердит. Закопайте скорее. — Он махнул рукою и пошел прочь.
В соборной церкви Черного Яра заупокойным звоном звонили колокола…
Астраханским стрельцам объявили казацкую волю. Велели сойтись на круг — выбирать атаманов.
Проходя по берегу мимо разинского струга, они заметили Львова. Кричали ему в насмешку:
— Эй, князь! Иди с нами на круг, оберем в есаулы!
Львов сидел погруженный в тяжелую думу. Его угнетал позор плена. Угнетало до отчаянья, что, опытный воин, он позволил себя окружить, как волк, попавший в облаву… Гул, говор и песни многотысячного полчища шли мимо него…
Солнце спустилось уже за город и залило небо багрянцем, когда атаман возвратился с берега на свой струг. Он был возбужден удачей. Всегда блестящие глаза его сверкали огнями больше обычного, движения были не по возрасту легки и быстры. Он вскочил из челна на палубу струга.
— Ну, здравствуй, князь! Не обессудь, хлопот полон рот! Велико хозяйство ты мне привел по старой-то дружбе! Ведь четыре тысячи войска принять не шутка! Да пищали, струги, да пушки — добра-то гора! Оттого я и припоздал… Иди-ка в шатер, комары не так будут мучить.
Молодой казачок-кашевар прилепил в шатре свечи к большому ларю и к бочонку с вином, поставил два кубка, на пестром персидском подносе — закуску.
— Садись, князь Семен.
Разин бросил Львову повыше подушку и сам опустился возле него на ковер, сложив по-татарски ноги. Он налил себе и князю по кубку вина.
— Гляди веселей, князь Семен Иваныч! — подбодрил он пленника. — Что ты смотришь сычом и радость казачью мутишь!
Львов угрюмо смолчал.
— Пьем, что ли! — Степан поднял кубок. — Каждый сам про себя выпьем, князь! Не станешь ты пить за мою удачу на счастье, и я тебя не неволю. — Атаман засмеялся. — А ты пей — не пей, удачлив я в ратных делах! Должно быть, в сорочке родился… Неделя минует — и Астрахань будет моя!.. Сколь там осталось еще-то стрельцов?
Львов покачал головой.
— Чего тебе надо, Степан? Ведь русскую кровь ты льешь понапрасну! Смирись! Куда прешь, как медведь, на рожон?! — воскликнул князь.
Разин громко, отрывисто захохотал.
— Медведей страшишься?! Не я пру, князь Семен. Народ прет, а я подпираю. Не будь я атаманом — другого найдут. Довели вы, бояре, всю Русь — ажно плакать не может. Все слезы повысыхали, как летом трава в степи… А ты, князь, видал, как степи сухие горят? Искру брось — и пойдет полыхать… Так-то нынче народ загорелся.
— А ты будь умнее, Степан; ты сам их уйми, — сказал Львов. — Народ ведь как стадо. Себе не к добру он мятется, себя не жалеет. Хоть ты бы его пожалел! Ведь силу нашлют на вас…
Степан от души засмеялся.
— И ты шел-то силой. Силу вел на меня. А что вышло? Где битва? Где кровь? Вот то-то! Где люди, князь, там и сила моя! — с торжеством сказал Разин. — Ведь нет на Руси людей, кому жить хорошо. Вам, боярам, житье — так вы ко мне не придете!..
— А ты мыслишь, народу добра промышляешь? — спросил князь Семен.
— Добра! — вызывающе бросил Разин.
— Гордыня в тебе играет, Степан, — возразил воеводский товарищ. — Прошлый год говорил, что Корнилу ты хочешь свернуть…
— И свернул! — подтвердил Степан.
— И Войско Донское подмять под себя?
— Что ж, подмял! — согласился Разин.
— И сел бы себе на Дону, да и правил казацким войском! Чего ты державу мутишь?! Век ратный у нас. Нам тесно без моря. Со шведом войны не минуешь. С турками, крымцами биться не миновать. А придет война, ты себя показал бы большим атаманом… Султана по бьешь — и бояре поклонятся низким поклоном и сам государь всему Войску Донскому волю дарует! — убеждал воеводский товарищ.
— Какую там волю, князь! — оборвал его Разин. — Ты словно дите! Бояре глядят, как бы нам воевод посадить, а ты — волю! Поклоны боярские мне насулил… И чего тебе сладко, что царь меня жаловать станет? Ты — князь, я — казак.
— Я прежде тебе говорил, Степан Тимофеич: ратный талант твой мне люб. За то тебе государь и прощеную грамоту дал. А кто же тебе нынче поверит, коль ты своеволишь опять? Ты рад. Кричишь: «Удача, удача!» Стрельцы, мол, сошли к тебе. Напрасная радость, казак! Ведь они — мертвецы! Им всем ведь петля да плаха… Побьют, показнят, кого и за ребра на крюк, кого на огне запытают…
— Боярская речь! — перебил Степан. — Стращаешь ты нас, а народ не страшится. Что я, медом обмазан? Чего ко мне лезет народ? Ты смертью стращаешь? Так, стало быть, смерть слаще эдакой жизни, Семен… Ты мыслишь меня сговорить, а потом к государю с поклоном: мол, я настращал, уломал…
Семен вспыхнул:
— Да что ты, Степан! Я от сердца!..
— Ты, может, от сердца, Семен, да сердце твое не лежит к народу, и думка твоя не про нас. Не нас — ты бояр жалеешь: а вдруг и вправду всю Русь подыму?.. И вправду, Семен, подыму! Весь род боярский к черту под корень порубим!.. Страшишься?! — спросил Степан, испытующе заглянув в лицо пленнику.
Воевода пожал плечами.
— Лес рубят — щепки летят. Я щепка, Степан Тимофеич. Чего мне страшиться? Не бояр я жалею. Ты слеп, а народ за собою ведешь. Ведь что будет? Церковь Христова встанет против тебя. Государь соберет полки. Бояре озлобятся. А бояре сильны, Степан. Они ведь веками правят. Знают, как править. А ты одно ведаешь — как разорять. Разорять не хитро. Кто новое строит — в том сила!..
— Да что ты стоишь за бояр? — насмешливо спросил Разин. — Бояре тебя самого за измену сожрут с потрохами, за то, что ты мне стрельцов без боя привел…
— Что брешешь?! — вспыхнул Семен.
— А я не брешу, князь Семен Иваныч, — с насмешкой ответил Степан. — Я мыслю, тебе самому сготованы и топор и петля, крючья под ребра и дыба… чего бишь еще-то сулил?.. Выпьем лучше. Казнят нас с тобой, так уж вместе!
Разин налил вина. Князь Семен оттолкнул свой кубок и пролил его на ковер.
— Слышь, Степан. Ты головы сек дворянам. Секи и мою, а глумиться не стать!
— Что за глум, князь! Имали в степях казаки гонца астраханского. Скакал на Москву от князя Ивана с тайною грамотой. Писал воевода извет на тебя. Возьми почитай.
Степан протянул Львову грамоту.
— Мне ни к чему! — гордо ответил стольник.
— Грамота про твою измену, Семен Иваныч!
— Нету за мной измены, Степан! — угрюмо ответил Львов.
— А воевода Иван Семеныч мыслит не так, — задорно сказал Степан. — Пишет: «Он вора Стеньку с его казаками на море не побил, отпустил своеволить, а было воров одолети легко. И то он творил для своей бездельной корысти. Велики дары от воров имал…»
— Я для корысти?! — в возмущенье воскликнул Львов. Он хотел взять столбец из рук Разина, но атаман не дал.
— Ты далее слушай, князь: «Равнял он вора с большими воеводами, хвалил его за отвагу и ратную удаль, за то, что он кизилбашцев побил, в дому он его принимал почетно и с ним пировал…»
— Что было, то было, — сказал стольник.
— Одно к одному, князь Семен. За то ты «имал от воров велики дары и узорочья много…»
— Когда же то было, Степан?! — негодуя, воскликнул Львов.
Атаман усмехнулся.
— Ты далее слушай, князь. Тут все вины твои начисто писаны: «…хотел он собою воров посылать на войну с трухменцы, земли чужие себе покорять и князем над ними вчиниться». Еще не хотел ты идти на воров походом, а мыслил наждать вора Стеньку осадой на город…
Львов молча вырвал столбец из рук Разина, дрожащими пальцами развернул и, придвинувшись ближе к свече, стал читать. Даже при красном мигающем свете свечей было видно, как кровь прихлынула к его голове. Руки его дрожали… Разин его наблюдал с молчаливой и скрытой усмешкой. Молча он поднял опрокинутый Львовым кубок и снова наполнил его вином.
— А теперь, князь Семен, ты и сам сошел к вору со всеми стрельцами без боя. Так что тебя ждет, как ты мыслишь? — спросил Степан.
Львов молчал, зажав в кулак русую бороду. Высокий лоб его побагровел, и на висках налились напряженные синие жилки.
Разин видел, что князь Семен в безвыходном положении. Он понимал, что все сошлось против Семена и оправданья в глазах государя ему не сыскать.
— Прав ты, князь, — сказал Разин, — что править бояре свычны, а мы лишь одно — разорять… Разумный и смелый ты, князь… Не ко двору таков человек боярам… И добра тебе нынче не ждать… А мы, князь, за правду идем. Не разбоем — войной на бояр. Иди к нам в казаки. Первым товарищем будешь со мною во всяких делах. Бояр мы побьем — государю советчиком станешь: все же ты князь!.. И меня там, где надо, советом наставишь, как казацкое царство устроить…
— Ты пьян! — взбешенно воскликнул пленник. — Да как ты мне смеешь, собачий ты сын! Ляг проспись!.. Кого ты зовешь дурацкое царство ладить?!
— Дурацкое?! — рявкнул Степан.
Он схватил дворянина за бороду и ткнул его в подбородок так, что Семен опрокинулся навзничь.
— Болван я! Боярско отродье на честное дело призвал! Душою открылся!.. — с досадой воскликнул Разин. — И верно, что спьяну поверил в дворянское сердце. Просплюсь — и смеяться стану, дурак неумытый!.. Вставай, выходи из шатра… Один тебе путь с Прозоровским. Ну, вставай, не убил я тебя… Подымайся, боярский холоп! Чай, мыслишь — присяге ты верность держишь?.. Брехня! За Гришку Отрепьева ваше отродье шло, за польского королевича Владислава вы кровь проливали… За русский народ никогда вам, дворянам, не встать!.. Иди прочь!.. Ты пошел бы со мной — и другие дворяне нашлись бы… Да я уж иных не покличу. Всей вашей дворянской породе теперь один от меня конец. Всех стану казнить без всякой пощады. А тебя я живьем сберегу. Увидишь, какие мы «мертвецы» да чья перемога будет!..
Степан кликнул двоих казаков и велел без обиды свезти воеводу в тюрьму и держать до его указа.
Астраханская твердыня
Прозоровский весь кипел ненавистью к «черни», которая смела при встречах с ним выкрикивать бранные слова. Но он затаился до времени, ожидая возврата стрельцов из похода…
Крики и брань в народе начались с того часа, когда он повесил на мачте разинского «сынка»… Именно с этого времени чернь обнаглела. Двое стрелецких сотников были убиты ночью неведомо кем и за что… Воевода запретил рыбакам отходить от Астрахани, поставив стрелецкий дозор на Волге. Но рыбаки напали толпой на дозор, разогнали стрельцов и дозорную избу речного караула сожгли. Виновных в этом бесчинстве никак не могли найти.
Наконец к нему прискакали двое стрелецких сотников и сообщили, что астраханские стрельцы толпами бросают городовые работы и грозят мятежом, если им не дадут их стрелецкого жалованья, которое не платили уже целый год.
— Зачинщиков взять, привести во Приказну палату! — приказал воевода.
— Да вон они сами, боярин, идут, — побледнев, сказал сотник и указал за окно.
Кучка стрельцов человек в пятнадцать явилась на площадь у воеводского дома. С вымазанными землею руками, с лицами, покрытыми красной кирпичной пылью, испещренными потоками пота, с ломами и лопатами вместо оружия, они шли вразвалку, свободной и независимой походкой людей, отказавшихся от всякого повиновения. Нечесаные бороды нагло выпячивались вперед, опояски были распущены, шапки заломлены набекрень.
— Срам глядеть. Не стрельцы, а ярыжки кабацкие. Эк растрепались! — глядя на них из окна, проворчал воевода. — Чьей сотни стрельцы? — спросил он сотника.
В тот же миг один из стрельцов остановился против воеводского дома и, упершись руками в бока, глядя в окна, задорно запел:
— Э-эй! Толстопузый! — крикнул другой стрелец, обратясь к воеводскому дому. — Давай государевы деньги! Ай пропил?!
— Слышь, боярин, иди говорить со стрельцами!
— Сойди на крылечко! — подхватили в стрелецкой гурьбе.
— Эй, Федька! Еремка! — крикнул взбешенный боярин, выскочив из дому не на улицу, а во двор. — Чего вы, собаки, глядите, когда у ворот озоруют! Гоните бродяг по шеям!
Воеводская челядь засуетилась. Кинулась обуваться. Конюх Еремка седлал коня.
— Ослопьем разогнать аль плетьми укажешь, боярин? — угодливо подскочил к воеводе дворник Федька.
— Лупи чем попало. Кого ухватишь — вяжи, волоки во двор, — приказал воевода.
Один из холопов залез на крышу конюшни, глянул через высокие ворота.
— Ой, там людно, боярин! — негромко воскликнул он.
Толпа с улицы сразу заметила соглядатая. Брошенный чьей-то рукой камень ударил холопа по голове. Тот охнул, пополз на карачках вниз. Лицо его залилось кровью. С улицы слышались улюлюканье, свист…
— А черта, что людно. Побьем! — подзадоренный нападеньем, воскликнул Еремка. — Садись по коням! Отворяй ворота! — крикнул он, выезжая с дубинкой вперед.
Десяток всадников, слуг и холопов столпились за ним.
Желтоволосый вертлявый парнишка Митяйка подскочил, отложил запор у ворот, потянул на себя окованный медью тяжелый дубовый затвор. Челядь, хлестнув коней, ринулась за ворота.
— Боярски хулители! Черти поганые! Всех затопчу! — гаркнул конюх Еремка, бодря своих.
— Э-ге-ей!.. Бе-ей!.. — закричали холопы.
Толпа на площади взревела негодованьем:
— Бей боярских! Лупи-и-и!
Десятки камней полетели в холопов и залетели в распахнутые ворота. Стрелецкий сотник поспешно отпрыгнул прочь, но тяжелый булыжник ударил его по ноге, и он захромал.
— Колоти-и-и… — ревела за воротами толпа, и чей-то пронзительный свист покрывал все крики.
Давя друг друга, теснясь в воротах, хлеща перепуганных лошадей, сметенная челядь отступала в боярский двор под градом камней.
— Запирай! — заорал Еремка, приведенный в ужас натиском.
Боярские слуги, сотники, сам воевода — все дружно навалились на ворота, припирая их от противника.
С той стороны стучали лопатами, ломами, обушками. Через ворота летели камни.
— Их там, боярин, с полета человек! — захлебываясь, пробормотал Еремка.
— У страха глаза велики! Двух десятков бесчинцев там нету! — воскликнул в гневе боярин.
— Ты глянь-ко, боярин, гляди! — непочтительно потянул его за рукав дворецкий, найдя щель в заборе.
Воевода взглянул сквозь щель. Толпа перед домом выросла. Стрельцов была, может быть, целая сотня. На улице стало темнеть, и разглядеть толпу было уже невозможно.
— Иван Семеныч! Эй, слышь, подобру к нам пришел бы! — кричали из-за ворот.
— Гришка Чикмаз, убеглый к ворам, возвернулся в город, — шептал воеводе на ухо сотник. — Чикмаз смущает стрельцов, да с ним же Никитка Петух. Их обоих по глотке узнаешь…
Воевода призвал боярыню и детей, приказал им уйти в сад и спрятаться в баньке.
— Боярин! Иван Семеныч! А ты-то тут как же один? И тебе бы сокрыться! — закричала боярыня.
Воевода грозно взглянул на нее.
— Я с тятей останусь! — решительно вызвался Федор.
— Куды ты еще! — со злостью рыкнул боярин. — А их кто же будет блюсти? — строго спросил он, кивнув на жену, дочерей и на младшего сына. — Саблю возьми да блюди! — приказал он.
Поддавшись отцовской хитрости, тот покорился.
Боярин вооружил холопов копьями и оставил их во дворе под началом сотника. Второго стрелецкого сотника поманил за собою в дом.
Они влезли на пыльный, пропахнувший дымом чердак. Из слухового окна глядели на темные кучки стрельцов, черневшие на улице и на площади перед домом. Слушали возрастающий гул голосов.
— Целый год, воевода, стрелецкие деньги держишь. Отдай! — крикнул гулкий, задорящий голос из ближней кучки стрельцов.
— Вот Чикмаз кричит, — шепнул воеводе сотник.
Стрельцы с каждой минутой смелели. Толпа их росла и приближалась к дому.
«Рейтаров позвать бы!» — подумалось воеводе. Он верил больше рейтарам и иноземному офицерству.
— Ворье боярское, сволочь! Царские деньги давай! — кричали стрельцы.
Воевода знал, что тут дело не в самом жалованье. Он понимал, что разинские подсыльщики Никитка Петух и Чикмаз сбивают стрельцов к возмущению, пользуясь всем, что может служить для раздоров и мятежа. Голоса толпы становились мрачней и грозней:
— У них не возьмешь добром, силой надо!
— Продать воеводскую рухлядь — всем городом будем сыты! — кричали снизу.
Кто-то зажег на площади факел.
— Огоньку под крыльцо воеводе, робята! — выкрикнули в толпе.
На шум подходили люди из улиц. Толпа заполняла площадь. В разных местах еще разгорелись факелы, тут и там освещая толпу. Во мраке людей казалось больше, чем их могла вместить площадь. Прозоровский видел злые лица кричащих людей. Крики сливались в один сплошной рев. Послышались тонкие, визгливые женские голоса:
— Робят кормить нечем!
— Ишь, засел там, молчит, как в берлоге!
Растрепанная стрельчиха выскочила из толпы, схватила с земли булыжник, подбежав близко к дому, вдруг вся извернулась и бросила камень.
С дребезгом раскололось стекло. Гордость и красота воеводского дома — узорчатое цветное окно рассыпалось в мелкие, жалобно звенящие осколки.
У воеводы заняло дух от бессильного бешенства. Он высунулся в окно, хотел крикнуть, но сотник его потащил назад.
— Боярин! Молчи, затаись! Ведь не люди — скоты. Разорвут на клоки! — шептал он.
Прозоровский его оттолкнул, но тут с площади долетел властный окрик:
— Стрельцы! Эй, стрельцы государевы! Бога бойтесь! Куда вы пришли! Чикмаз, вор, ты откуда?!
— Стрельцы! Разойдись по своим приказам! — грянул второй повелительный голос.
— Пятисотники Туров да Крицын, — шепнул сотник на ухо воеводе.
— Вас черт принес, головы, к нам на расправу! — откликнулся голос. — Робята, рубите голов!
— Берегись! — раздался чей-то крик.
— Эй, десятник! — звал кто-то.
— Секи их! Лопатой его по башке!
— Брось пистоль! Брось пистоль!
— Эй! Гасите огни!
Грянул выстрел.
Разглядеть ничего уже было нельзя. Можно было только угадывать, что творится.
— Вот так и другого!
— Повесят вас, дьяволы! — крикнул голос стрелецкого головы.
В сумерках там, где блеснул огонь выстрела, толпа сгустилась, послышался сабельный лязг. Тяжко дыша, воевода приник к слуховому окну, хотел разглядеть, что творится.
— А дай его мне! Ну-ка дай!..
— Отойди-и!..
Столкнулось железо с железом, раздался короткий выкрик, утонувший во многоголосой буре.
Воеводскую спину и плечи обдало жаром. Пот покатил по спине, по лицу, но боярин сдержал волненье, заметив, что сотник с ним рядом дрожит, как в трясухе…
Прозоровский при свете факелов узнал Чикмаза.
— А дай-ка сюды мне пистоль! — решительно прошептал он сотнику.
— Не надо, боярин, голубчик, не надо! Давай лучше так, сойдем на зады! — залепетал перепуганный сотник, стуча зубами.
— Дай пистоль, говорю! — зарычал воевода, уверенный в том, что, убей он Чикмаза, вся эта толпа шарахнется в темную ночь, побежит и рассеется.
Он повернулся к сотнику, но тот вдруг куда-то пропал.
— Стрелецкие деньги давай, воевода! — кричали снизу.
Боярин не выдержал бессильного бешенства. Высунувшись в слуховое окно с чердака, задыхаясь от злобы, он выкрикнул:
— Шишку с маком! Не дам ни деньги, воровской сброд! Не дам!
— Врешь, отдашь! — крикнул голос.
— Ан не дам! Ан не дам! — не помня себя, визгливо, как баба, кричал Прозоровский, до пояса вылезая из тесного чердачного окошка.
— Собака в конуре, робята! — выкрикнул кто-то снизу.
Он рассмешил толпу.
— Давно бы откликнулся, воевода! Ладом тебя звали сперва, — сказал Чикмаз. — Не дашь денег — дотла разорим.
— Раздайсь! Раздайсь! — послышались громкие выкрики, и словно какой-то смиряющий ветер пронесся по площади. Толпа приутихла. Умолкли удары в дверь. Карета с факелами, запряженная четверкой митрополичьих коней, остановилась невдалеке от воеводского дома.
Старик с седой трясущейся головой — митрополит Иосиф — вышел из колымаги.
— Чего вы, бесстыдники, ночью шумите! — как детям сказал он стрельцам, и на утихнувшей площади негромкий старческий голос его был явственно слышен.
— Воевода нас голодом держит, владыко!
— Год жалованье не хочет платить!
— Вели нам отдать стрелецкие деньги! — жалобно заговорили стрельцы, будто и не они лишь минуту назад рубили воеводскую дверь.
— Поговорю я боярину воеводе. Идите-ка все по домам. Ишь, как тати в ночи, сошлись! — пенял старик, проходя сквозь толпу. — Кто же ночью вам станет платить! И денег-то ночью не видно, а деньги счет любят!.. Идите покуда…
Толпа раздавалась, давая митрополиту дорогу к крыльцу. Стрельцы на его пути подставляли горстками руки и склонялись под благословение.
Торопясь опередить митрополита, воевода спустился вниз, натолкнулся на затаившегося сотника и послал его отпереть двери, а сам кликнул слугу зажечь свет в дальней горенке. Трясущийся старикашка благословил боярина.
— Вешать мятежников, отче святой! Всех их вешать! — рычал воевода, мотаясь туда и сюда в тесной комнатке, и бородастая тень его от мигающей тусклой свечи дергалась и плясала на потолке. — Мятежом ведь пришли к воеводе, к боярину царскому, мятежом!..
— Кроток и милостив будь к ним, Иван! Господь любит кротких, — увещевал его митрополит, словно в самом деле воевода был в этот час в силах кого-нибудь миловать или казнить. — Уплатить ведь им надобно деньги, боярин Иван. Не противься. Смутное время пришло. Не задорь народа. Надобно деньги отдать…
— Шиш отдать им! — воскликнул боярин. — За то, что они меня лают бесчестно да топорами двери секут?!
— За шум наказуй, когда время придет. А ныне добром с людьми надо. Ты деньги отдай, — повторил старик.
— А где я возьму? — огрызнулся боярин. — В Приказной палате и денежки ломаной нету!..
— Из монастырской казны ссужу, — заикнулся старик.
— Взаймы для воров?! Пусть ведают дети собачьи, что надо с покорством идти, а не смутой! — стоял на своем воевода. — Вот князь Семен в город воротится…
— Уймись ты! Не время спесивиться ныне! — отчаянным шепотом прошипел митрополит. — Семен-то у вора! У в-о-р-а! — беззвучно еще раз сказал он.
Шепот его прозвучал, как гром… Воевода смотрел на него растерянно, не понимая страшного значения сказанных им слов…
— Как же так… для чего? — прошептал он беззвучно в лад старику. — Куды ж он?..
Темные пятна плыли перед глазами воеводы. Остановившимся взором глядя куда-то сквозь старца, заикаясь, он прохрипел:
— А войско?.. Где войско?..
Митрополит молча значительно посмотрел на него и развел руками, словно не в силах сказать всего, что стряслось…
— Что врешь?! Что ты врешь?! Как тому совершиться?! Не может! Четыре тысячи лучших стрельцов… пушки… ядер довольно… Не может! Не мо-жет!
Воевода, забывшись, схватил старика и тряс его так, что всегда дрожащая голова митрополита Иосифа безвольно замоталась туда и сюда…
— Не кричи! Не кричи ты! Отчаянность губит людей!
— Казнить его за измену, повесить! — в бессилии простонал воевода.
— Грешно, Иван, — остановил его старец. — Князь Семен в сей час, может, мученическую кончину примает, а ты — эко слово!..
— Нет, вре-ешь! Он кончины не примет! Он к дружку своему подался! — отчаянно прохрипел Прозоровский. — Собака изменная, падаль, вор, бражник бесстыдный! На дыбу его потяну! На стене городской на потеху всей черни повешу!
В окошко горенки, еще по старинке затянутое пузырем, со двора застучали, раздался шум, свист во дворе…
Митрополит и боярин вскочили с мест.
— Во имя отца, и сына, и духа святого! Уймитесь вы там, озорные! — воскликнул митрополит. — Я иду к вам! Идем со мной, сотник, — позвал он и, на ходу благословив боярина, вышел из горницы.
Погасив свечу и на цыпочках выбравшись в большую комнату с выбитыми стеклами, воевода смотрел на темную площадь, куда вышел старик.
— Слушьте меня, государевы ратные люди! — внятно сказал митрополит.
Толпа приутихла. Как вдруг, нарушая наступившую тишину, из соседней улицы донеслись пронзительный визг и топот коней. На бешеной скачке, роняя с пылающих факелов искры, как ветер, примчалась на площадь полсотня черкесов во главе с князем Михайлой. Они летели, будто на крыльях, в распахнутых черных бурках. У каждого при седле, под коленом, мушкет, с другой стороны лук и за спиною стрелы, у пояса гнутая сабля, в руках были плети…
— Секи их! Хлещи их! Топчи-и! — голосил воеводский брат, на всем скаку, впереди черкесов, врезавшись в толпы стрельцов.
Крики ужаса, стоны раздались из-под копыт лошадей…
Закрывая глаза от плетей руками, закинув на головы подолы кафтанов, люди разбегались по темной площади в разные стороны.
— Стрельцы! Не сдавайся! Стрельцы-ы! — призывал Чикмаз, стараясь сдержать убегающих.
Несколько человек сбились возле него с топорами, лопатами, копьями. Черкесскую лошадь кто-то достал копьем…
— Недобитый пес! Подходи, поломаю ноги! — задорно крикнул Никита Петух князю Михайле.
— Черкес-лар! Мушкет-лар-билян! — по-татарски выкрикнул князь Михайла.
Черные всадники мигом выхватили из-под колен мушкеты. Перед этим оружием было не удержать безоружных стрельцов. Толпа остановившихся смельчаков разбегалась по ночной площади. Им вслед раздались мушкетные выстрелы…
— В са-абли! — взвизгнул Михайла и, подняв свой клинок, помчался преследовать убегающую толпу.
Сунув на место мушкеты, выхватив сабли, черкесы пустились за ним…
Площадь вмиг опустела…
Митрополит, стоя на воеводском крыльце, ошалело глядел на эту мгновенную расправу…
Его колымага, громыхая, подъехала к крыльцу. Двое монахов, выскочив из черного ящика, подхватили митрополита под локти, посадили его, как дитя, в колымагу, и грохот колес ее быстро утих. Слышались только стоны помятых конями стрельцов, расползавшихся в улицы, да утихающий лай растревоженных городских собак…
Воевода без сил опустился в кресло. С Волги дуло прохладой. Через разбитые окна тянул сквознячок. Князь Иван снял с головы тафейку, провел по лысому темени потной ладонью и оперся локтями на стол…
Он глядел из окна на темную площадь. Появление Михайлы с черкесами казалось ему минутным мелькнувшим сном. Он смотрел в восхищенье на смелого брата, который так вовремя подоспел… В то же время какое-то тяжелое беспокойство охватило его…
И вот снова донесся из улицы бешеный топот копыт. Михайла с рейтарами, разогнав стрельцов, мчался с другой стороны на площадь. У самого дома он спрянул с коня и легко взбежал на крыльцо.
— Брат! Открой! Отвори! Все ли живы? — бодро выкрикнул он.
Он шумно ввалился в дом, возбужденный своей победой, с хрустом давил на полу сапогами битые стекла.
— Будь здрав, воевода! — басисто хвалился он. — Был мятеж, да и нету! Видал, со мной звери-черти какие! Весь город во страхе позаперся ныне!..
Но, вместо того чтобы братски обнять удалого брата за то, что он спас его от беды, воевода угрюмо и злобно одернул:
— Шумишь неладом! Ты, чаешь, добро совершил?! А слыхал про Семена?!
— Что Семен? — удивленный холодным приемом, спросил воеводский брат.
— А вот то! Не ко времени ты мне стрельцов возмущаешь! Дурацкое дело не хитро — палить из мушкетов… Иной раз подумать не грех!.. — раздраженно сказал воевода и сдавленным голосом через силу добавил: — Князь Семен у злодея в плену… Все стрельцы от него… сошли к вору…
По стрелецким приказам с утра объявили идти за деньгами. Воевода выплачивал стрелецкое жалованье из митрополичьей казны. Всем сполна уплатить не хватило денег.
Дьяк нарочно медлил в стрелецких полках, выдавая деньги, — не раздобудется ли воевода еще. А Прозоровский тем часом поспешно призвал к себе астраханских купцов.
Купцы сходились не торопясь, без охоты, кланялись без усердия, в четверть поклона.
Воевода просил взаймы у торговых людей. Они мялись, кряхтели, но кошелей не развязывали.
— Сам знаешь, боярин! Ведь Астрахань — город стрелецкий. На стрельцов у нас вся надежа, и в долг их товаром ссужаем. Как жалованье получат — заплатят. А мимо стрельцов да посадского люда откуда нам взять-то деньжишек!..
Воевода смотрел на них ненавидящим взглядом. Понял: до них дошел слух о беде. Испугались: вдруг Разин с ворами возьмет город, тогда не помилует их за помощь воеводе. Страшатся за деньги и за свои товары. Все-таки их уговаривал:
— Потрудитесь, торговые люди, сыщите деньжишек, и то вам у государя в службу зачтется, государь станет жаловать.
— До государева жалованья дай бог дожить, — сказал рыбник Сохатов. — Доживем ли — кто знает. А до воровского разорения дожили!
Прозоровский заметил, как при этих словах купцы воровато переглянулись между собою, но не отстал от них.
Не жалея дедовской чести, заговорил о том, что деньги тотчас отвратят стрельцов от измены, стрельцы станут сильно стоять на воров.
— Бог знает, воевода боярин Иван Семеныч, и те стрельцы, кои с князем Семеном пошли, побьют воров крепко. На тех стрельцов ведь мы денег и наших товаров не пожалели! — сказал все тот же Сохатов.
Снова купчишки переглянулись, и воевода понял, что им уже все известно, что случилось у Черного Яра. Они не верят больше ни воеводе, ни астраханским стрельцам.
В это время к Приказной палате подъехал персидский посол в длинном пестром халате, в чалме, с красной крашеной бородой.
Воевода погнал из палаты торговых людей, и купцы с облегчением и радостью вышли.
На зов воеводы переводчик и дьяк вошли в горницу.
Посол сказал, что великий шах посылает его в Москву к его величеству государю-царю. Он сказал, что уж целый месяц неволею прожил в Астрахани, но больше не может ждать. Если боярин его не пускает в Москву, то пусть даст провожатых обратно домой.
«А черт тебя нес не ко времени, крашена борода! — про себя проворчал воевода. — Пустил бы назад, да опять нелады: наплетет про казацкий мятеж у себя в кизилбашцах такое, чего и не вздумать! Пусть лучше сидит да глядит своими глазами, чем лживые вести трепать за моря!»
И боярин ответил, что шахов посол ему друг, а друга нельзя посылать на опасность. Придется еще пожить у них в городе. Как только Волга очистится от разбойников, так воевода отпустит с послом провожатых к Москве.
— Есть слух, что разбойники царских солдат на Волге побили, — сказал посол.
Воевода на миг смутился, не ждал, что так быстро все тайное узнается…
— Слухом земля полнится, да не всякому слуху верь! — сказал он. — Ратные люди гонят воров вверх по Волге, дорогу к Москве очищают.
Посол как будто не слышал сказанного боярином.
— Есть слух от татар, что воры в низовье идут и Астрахань сядет в осаду. Когда бог допустит такое лихо, как думает воевода — стрельцы и солдаты станут ли город и стены беречь от воров? — настойчиво продолжал посол.
Он испытующе поглядел на боярина. Прозоровский понял, что обмануть его не удастся. Он понял, что это торговые персы подослали его. У них в караван-сарае сложено множество разных товаров для торга не только с Москвой, но с Англией, Швецией, с датскими и голландскими немцами.
Воевода прикинул возможный исход беседы и медлил с ответом.
— Может, ты, воевода боярин, советуешь нашим купцам корабли нагрузить да отплыть? — осторожно спросил посол.
— А куды им отплыть?! — возразил Прозоровский. — Боевые струги величества шаха выстоять против русских людей не сумели. Прошлый год Стенька-вор астаринского вашего хана на море побил! — с невольной какой-то гордостью за казаков, которую он хотел скрыть даже и от себя самого, сказал воевода. — А купцы как беречься станут?! Сидите уж тут!.. Сбережем!
— Есть слух, что среди астраханских стрельцов смятение, — сказал посол.
— Кручинятся много ратные люди, отвечал воевода. — Вечор приходили ко мне бить челом, о деньгах просили. Великий наш государь из-за разбойных людей не мог из Москвы сей год прислать Волгою денег. Когда б нам толику деньжишек сыскать, то ратные люди станут сильно стоять от воров. А город наш крепок: и пушек, и ядер, и зелья, и хлеба у нас хватит на год.
— Я думаю, что торговые люди великого шаха ссудят воеводу деньгами для ратных людей, — сказал посол. — Боярин может послать ко мне казначейского дьяка.
Как только посол уехал, обрадованный Прозоровский тотчас послал людей из Приказной палаты, чтобы сказать стрельцам, что нынче им будут платить все жалованье сполна.
Иноземные офицеры Бутлер и Видерос вошли к воеводе.
В сущности, Бутлер был капитаном военного корабля «Орел». Но по приказу воеводы корабль был оставлен без пушек. Пушки и люди были сняты с него Прозоровским для усиления обороны города.
— Мы с капитаном сейчас объехали стены. Надо чинить крепостной снаряд. Лишние ворота заложить кирпичом. Городу хватит одних ворот для въезда и выезда, — сказал Бутлер.
— Где же взять сил для такой работы? — возразил воевода.
— Стрельцов и солдат поставить, согнать горожан, — сказал Бутлер. — Боярин выдал солдатам денег. Солдаты спокойны.
Прозоровский неуверенно поглядел на него.
— Да, да! — подтвердил Бутлер. — Я знаю солдат. Они совсем успокоились.
— Мыслишь, что так? Ну, божья воля! Сейчас призовем начальных людей.
Воевода позвал к себе полуголов и сотников. Вызвал уличных старост, сотских, десятских. Велел всем городом идти по стенам на городовые работы.
Начальные люди ушли, но Бутлер все еще мялся.
— Что скажешь, Давыд? — спросил его Прозоровский.
— Мои люди ушли из города нынче ночью, — сказал Бутлер.
— Куда? Как ушли? — не понял его воевода.
— Покинули город совсем… Я не знаю… Они…
Прозоровский почувствовал, как бросилась к вискам кровь, но сдержался и сохранил молчание, чтобы не показать, что взволнован.
— Воевода и князь! Я клянусь, что они не ушли к казакам. Они просто сбежали, как трусы…
— Да-да… просто трусы… — сказал Прозоровский.
Он верил в своих иноземцев. Под внешней личиной вежливости, под болтовней о рыцарстве он не сумел разглядеть в них простых наемников, которые бросят его при первой грозе.
— Клянусь, что они не ушли к казакам, — повторил Бутлер.
— Зачем же им к казакам! — согласился с ним воевода. — Ну что ж, мы без них… Немцы — немцы и есть!.. Цепные собаки… А цепь — серебро. Что им царская служба? Наемная рать!.. Не все ли равно им, кому служить, кому изменить, — про себя бормотал воевода. Он словно случайно взглянул на Бутлера и только теперь заметил его. — А ты почему не ушел? — спросил он.
— Князь! Во мне благородное сердце! Я рыцарь! — воскликнул Бутлер.
— И тебя обманули?! Сбежали и бросили! Так? — спросил Прозоровский.
— Князь, я сам…
— Буде врать! — прервал Прозоровский. — Ну что же, теперь уж тебе одному не бежать — пропадешь… Нынче ночью стрельцы убили двоих полковников. Ты теперь будешь полковник. Иди, — отпустил Прозоровский. — Минует мятеж — и напишу о тебе государю, что ты не ушел, не покинул меня в беде…
— Я, князь воевода… — воскликнул Бутлер, прижав руку к сердцу.
— Уж ладно, иди, коль попался… Стой крепко. Авось отобьемся.
— Князь воевода! — несмело сказал Бутлер.
Прозоровский взглянул на него.
— Ты все не ушел? — спросил он с нетерпением.
— Князь боярин! Я мыслю, что нужно простить тех стрельцов, что сошли к казакам. Объяви, что простил их вины, и они, как река, потекут в городские ворота. Ведь семьи у них!..
Воевода мотнул головой.
— Не пущу. Сегодня войдут в ворота, а завтра их вору отворят. Измену с собой принесут… Не пущу! Ты иди…
Бутлер вышел. Воевода остался один, угнетенный, подавленный.
— Тараканы! — сказал он. — Почуют пожар и бегут!.. Наемная рать!.. Лыцари тоже!..
Надо было подняться, выехать на стены вместе с начальниками ратных людей. Но, подавленный всеми событиями, ночным мятежом стрельцов, пленением Львова, воевода сидел недвижно… Слегка приоткрыв окно, он наблюдал из Приказной палаты жизнь города. Прозоровский видел, как стрельцы и посадские сотнями сходятся на работы к стенам, как по улицам проезжают воза со смолой и камнями, изредка скачут десятками в распахнутых бурках Михайлины «звери-черти»…
Митрополичий сын боярский Стремин-Коровин подъехал к крыльцу Приказной палаты, взбежал на крыльцо.
— Боярин и воевода, владыка преосвященный Иосиф прислал меня. Спрошает владыка: гоже ли будет ров с его огородов прокопати да воду спустить из пруда к городским стенам?
Митрополичий пруд был глубок — запасами его воды можно было пополнить обсохший и обмелевший ров возле стен.
— Гоже, гоже! — воскликнул боярин, почувствовав вдруг, что весь город готовится к битве, кроме него одного. Его охватил стыд за свое бездействие. Он вскочил. — Спроси-ка, Василий, владыку, сколько людей ему надобно для такого дела.
— Нисколь нам не надо, боярин Иван Семеныч. Мы сами. Монахи взялись, копают.
— Скажи, я приеду глядеть…
Сын боярский уехал. Но воевода не выехал вслед за ним. Он остался опять в своем кресле.
«Пожалуй, Михайла был все-таки прав, — раздумывал воевода. — Смирил ведь стрельцов! Ишь, идут, ишь, идут!.. И лопаты несут, топоры. И с возами едут. Без всякого шуму».
Дьяк доложил, что персидский посол собрал у своих купцов деньги. Деньги были московского образца. Хотя в Астрахани ходили и талеры, и туманы, и марки, но воевода предпочитал заплатить стрельцам русскими, чтобы они не знали, что деньги взяты у чужеземцев. Он велел выплачивать жалованье тем из стрельцов, кому не хватило утром.
— Персияне и купцы со своими людишками просят пищалей да в караван-сарай пять-шесть пушек. Хотят стоять против воров, — доложил воеводе подьячий по сбору пошлин с иноземного торга.
Воевода сам написал капитану Видеросу, чтобы дать им пищали и от Приказной палаты шесть кизилбашских пушек, в прошлом году сданных Разиным; при этом воевода мысленно утешил себя, что даст чужеземцам в руки не русские, а их же, персидские пушки.
Беспокойная, без спанья ночь вдруг сказалась внезапной сонливостью. Истомленный зноем и духотой предгрозья, Прозоровский, склонившись к столу, задремал…
Его разбудил отчаянный женский визг, возгласы множества голосов. Воевода вскочил, задохнувшись, жадно глотал воздух, схватил со стола пистоль и припал к окну… На площади перед Приказной палатой какие-то две торговки с криком тянули в разные стороны петуха. Гурьба молодых стрельцов, тешась, уськала их дружка на дружку. В злости одна из торговок рванула птицу к себе… И вдруг стрельцы разразились отчаянным хохотом: голова петуха оторвалась. Женщины кинулись в драку. Безголовый петух кувыркался и бился по пыльной улице. На белых камнях мостовой воевода увидел темные пятна крови.
Обессиленный, боярин сел в кресло и шелковым пестрым платком вытер потное темя.
— Еремка, коня! — крикнул он за окно.
Он слышал, как зацокали по мостовой подковы. Поднялся.
— Господи, ну и жара! — сказал он, выходя на крыльцо.
С крыльца Приказной палаты была видна окутанная маревом волжская даль. Чайки носились низко, над самой водой. По небосклону от моря, синея, ползла на город темная туча…
Подсаженный верным Еремкой, воевода тяжко взвалился в седло. Десяток черкесов выехали из-за угла улицы и поскакали за воеводой.
«Михайла велел им меня беречь», — подумал воевода с благодарностью к брату.
С городской стены раздались звуки труб и барабанов. Вдоль стены проходили в лад с музыкой вооруженные персияне. Торговый люд, непривычный к оружию, они не могли удержать выражения довольства своей новой ролью, выступали почти вприпляс. Лица их были радостны, в полном несоответствии с обстановкой.
Воевода, сдержав усмешку, проехал мимо. У городских ворот шли работы. Грязные, как черти, стрельцы, скинув кафтаны, таскали кирпич, месили глину, закладывая ворота словно навек.
— Бог в помощь! — окликнул их воевода.
— С нами трудиться! — насмешливо крикнули из гурьбы привычный народный ответ на это приветствие.
«Может, сей самый в ночи топорком мои двери сек!» — подумалось воеводе.
Навстречу ему ехали англичанин полковник Фома Бальи, Бутлер и капитан Видерос. Офицеры были возбуждены. Объезжая стены, они заметили лодку, в которой сидят двое странных людей, не рыбацкого вида.
— А ну-ка, черкес! — позвал воевода.
Черкесский десятник, державшийся в отдалении, подскакал. Воевода ему объяснил, где стоит лодка, велел захватить тех людей и везти их к Приказной палате. Четверка черкесов, взрывая песок, помчалась в волжскую сторону.
У следующих ворот, до которых доехал боярин вместе с иноземными офицерами, шла та же работа: ворота закладывали кирпичом и камнями. Тут же на дне опрокинутой бочки расположились дьяк и подьячий, выплачивая на месте работы стрелецкое жалованье. Стрельцы растянулись длинным хвостом за деньгами.
— Вишь, воевода боярин, и денежки нынче нашлись! — весело крикнул один из стрельцов, скаля белые зубы.
— Вели кабаки отворить, воевода боярин! — попросили стрельцы.
— Не велю кабакам торговать: время ратное нынче, робята. Упьетесь, а кто на стенах стоять будет! — миролюбиво сказал воевода.
— С вином веселей на стенах-то стоять! — отозвался стрелец.
— Ужо вам по чарке велю дать за труд, — сказал воевода и тронул коня.
Один из четверки черкесов примчался сказать, что в лодке пойманы поп и какой-то стрелец, отвезены разом в Приказ. Найденные у них бумаги они привезли с собой.
Прозоровский взял в руки письмо.
«Боярину и астраханскому воеводе князю Ивану Семенычу Прозоровскому от атамана Великого Войска Донского Степана Тимофеева, сына Разина», — прочел воевода. Он оглянулся, не видел ли кто, что написано. На втором письме была немецкая надпись.
— Прочти-кось, Давыд, — окликнул боярин Бутлера.
Тот прочел.
— Сей лист, — сказал он, — писан на капитан Видерос, от донской ватман…
Воевода вырвал письмо из рук Бутлера.
Бутлер растерянно заморгал.
— Еремка, призвать палача во Приказну! — приказал воевода.
Конюх умчался.
Один из двоих пойманных в лодке оказался ссыльным попом Воздвиженской церкви Василием, родом — мордовец.
Год назад, когда все астраханское духовенство вышло провожать антиохийского патриарха, который возвращался домой из Москвы, поп Василий, глядя, как целый обоз патриаршей рухляди грузили в морские струги, назвал вселенского патриарха «боярским продажником».
— Как ты лаешь такое лицо? — спросил его другой поп.
— Гляди-ка, добра нахватал от бояр за осуждение невинного! Три струга везет, тьфу!
Их разговор услыхал дьячок и рассказал митрополиту Иосифу. Митрополит учинил расспрос и дознался, что поп Василий не в первый раз вел среди духовных лиц подобные «скаредные» речи. Он говорил, что осужденный вселенскими патриархами Никон был сыном мордовского мужика, да высоко вознесся, потому его и сожрали бояре, а патриархи осудили и отрешили его от великого сана корыстью, получив за то большие дары от бояр.
Астраханский митрополит не отправил попа в Патриарший приказ в Москву. Он решил, что расправится сам, и послал Василия в Черный Яр в ссылку. И вот теперь поп пристал к Разину…
— Как же ты, поп, ко мне? Ведь бояре меня зовут врагом церкви! — сказал ему Разин.
— Пустые слова, сын! Правда ведь не в боярских грамотах: она в сердце людском да в делах. А твои дела к правде! — ответил поп.
Разин ему не поверил, но поп, чтобы доказать свою приверженность, не устрашился отправиться с письмами в Астрахань.
Второй посланец Степана был старый слуга князя Семена Львова, однорукий старик из бывших стрельцов.
Поставленный к пытке, однорукий посланец сказал воеводе, что был на струге во время похода с князем.
Он поклялся, что умолял Степана пустить князя вместе с ним в Астрахань, но Разин оставил его у себя.
— Что князь Семен наказал тебе говорить астраханским ворам? — допрашивал его Прозоровский.
— Мне князь ничего не велел, боярин. Вор лишь велел мне тебе дать письмо да немцу, как звать его, экий… ногайцев к стрельбе обучает… с рыжим усом…
— Про немца ты мне не плети. Ты про князя Семена измену без утайки сказывай! — перебил Прозоровский.
— Да что ты, боярин, взбесился! Какая на князе моем измена! Чего ты плетешь! — разозлился старик.
Прозоровский указал подвергнуть его самым жестоким мучениям, требуя, чтобы он говорил об измене князя Семена, что князь Семен был виноват в переходе стрельцов к Разину.
— Ты, боярин, сам боле того виновен. Эк ведь парня молоденького замучил! Стрельцы взглянут — да плачут!.. И речь промеж них такова: «Знать, малый за правду стоял, коль его воевода с такой сатанинской злобой терзал. Кого воевода страшнее мучит, тот человек, знать, нам, черни, добра пожелал!» Ты корыстью да злобой народ подымаешь. Я об том тебе нынче сказать не страшусь: все одно не сносить головы…
Ничего не добившись от старика, Прозоровский велел его вывесть на площадь и отрубить ему голову.
Попу Василию воевода велел забить кляпом рот и посадить его в монастырскую башню в Троицком монастыре, у митрополита Иосифа…
Двое персидских купцов привели двоих ведомых городу нищих, один из них был Тимошка, по кличке Безногий. Персы их увидали, когда они подбирались к стенам, хоронясь в кустах. Вода из митрополичьих прудов в это время хлынула на солончак вокруг Белого города и отрезала нищим обратный путь. Спустившись тогда со стены, персы схватили их.
Угли были еще горячи под дыбой. Прозоровский не медлил. Огнем и щипцами заставил он нищих заговорить, и они признались, что были у Разина, он угощал их в своем шатре едой и питьем и потом отпустил домой, указав, чтобы ночью, в час приступа, они подожгли город.
— Знать, ночью приступа ждать? — спросил воевода.
— Не ведаю, в кую ночь. Того атаман не сказал, — ответил Безногий.
Прозоровский велел палачу забивать ему гвозди под ногти, но Безногий не выдал, когда будет приступ…
Замученных нищих тут же стащили на плаху и отсекли им головы…
Явно, что приступа ждать нужно было без промедления…
Приехал Михайла.
— Ну, Иван, ты как хошь, а я нехристям более верю, чем христианам. Был сейчас у татар в Ямгурчеевом городке. Велел Ямгурчею в стены идти со своими ногайцами… На стены будем ставить татар. Татары на Стеньку серчают. Он у них табуны и овец отбивал. Я сам с ними на стену встану…
— Ведь в город ногаям запрет входить на ночь, ты их оружных хочешь пустить. Измена пойдет!.. — возразил воевода.
Михайла тряхнул головой.
— От русских-то хуже измена!.. К шерти татар приведи по вере — они уж своих богов никогда не обманут. А русский стрелец ко кресту приложился, присягу дал — да и тут же башку тебе прочь отсечет!..
— С митрополитом советовать надо, — сказал воевода.
Они собрались на митрополичьем дворе — воевода, Михайла, двое стрелецких голов, дьяки, стрелецкие сотники. Митрополит велел звать к себе также пятидесятников и десятников и лучших из старых служилых стрельцов.
Как раз зазвонили к вечерне. Митрополит служил ее сам. Час был ранний, но с моря надвинулись тучи. День помрачнел. Свечи едва рассеивали церковный мрак. Издали доносились раскаты грома. Голос митрополита дрожал и срывался. Молящиеся в церкви томились жарой и вздыхали…
Окончив вечерню, митрополит обратился к собравшимся с проповедью.
— Дерзайте, братие и чада! Ныне время приспело за бога и великого государя умерти. И кто бога и государя отступится, тот во ад поспешает, к диаволу и сатане. Кто же постраждет и ратную смерть от воров примет, тот в царствие божие внидет… — Митрополит прослезился. — Вы лучшие в городе люди, стойте за государя верой и правдою, и за то государева милость да будет с вами. Присягайте, братие, лобзая крест господа нашего Иисуса Христа.
Первым к кресту подошел боярин.
— Именем божьим обещаюсь стоять до смерти, — сказал он, — за государя, за правду божью!
За ним подходили головы, сотники, пятидесятники, десятники и стрельцы, повторяя его слова.
— За правду божью дай бог постоять до конца! — сказал, крестясь, старый стрелец с белыми как снег волосами и бородой, по прозванию Красуля.
Окончив молитву, митрополит обратился к нему:
— Станешь ли крепко стоять, Иван?
— Да как же, владыко! Сколь мы годов во стрельцах?! Постоим уж до смерти за божью-то правду! — твердо сказал старик.
Все с облегчением вышли из душной церкви.
— Молодых стрельцов наставляй, Иван, к верности государю. Внушай, поучай, отклоняй от измены! — говорил митрополит на дорогу. — Тебя государь за то наградит.
— Да не сумнись, владыко! Вот нас тут полсотни старых стрельцов. Воевода нас знает, и мы его ведаем. Мы всю жизнь за бояр стояли! — успокаивал старый Красуля митрополита. — Мне скоро седьмой десяток полезет, владыко. Кому и наставить на правое дело стрельцов молодых.
Солнце скрылось за черную тучу, наплывшую с моря. Волга темнела зловещим, тяжелым свинцом. На небо медленно лезли огромные черные и лохматые звери. Где-то еще далеко над морем сверкали частые молнии, глухо рычал отдаленный гром, и казалось, что это рыкают небесные чудища, наползающие на город.
Воевода еще раз в сопровождении немцев объехал все крепостные стены. Сотники подбегали к нему доложить о работах, о крепостном снаряде. Со стен, где топили в котлах смолу, тяжело опускался на город дым, закрывая улицы будто туманом.
С ватагой черкесов примчался Михайла.
— Татары сбежали! — воскликнул он.
— Как?
— Камыш покидали в воду, сверху жердинок наклали. Кто лодками, кто по мосткам… и ушли.
— К вору?
— К Тереку в степи пошли кочевать. Мурза Мурзабек вместе с сыном хотел остаться. Его Ямгурчей избил плетью, связал, как вьюк, — на коня и повез… И улусные люди за ними…
— Не жалей, Михайла, — сказал боярин. — Лучше сейчас изменил Ямгурчей, убежал, чем в город вошел бы да тут учинил измену.
— Хотел я догнать их — да в сабли.
— И саблям иная работа найдется, — утешил боярин брата.
Уже совсем свечерело. В воздухе пахло влагой от надвигавшейся грозы.
Конный черкесский дозор сообщил, что не так далеко видали по берегу конное войско, а на реке — струги.
— Ну, ратную сбрую пора надевать, брат Михайла, — сказал Прозоровский.
Через час воевода с братом и старшим сыном, с дьяками, подьячими, с детьми боярскими и дворянами торжественно вышли из воеводского дома. Все были в кольчугах и колонтарях. Впереди слуги вели запасных коней под чепраками, направляясь в Белый город, к Вознесенским воротам, откуда ждали приступа казаков.
Боярская и дворянская челядь ехала, вооруженная пиками и пищалями.
Воевода велел бить в тулумбасы и в трубы трубить поход. Завыли сполохом церковные колокола.
Улицы наполнила толпа горожан.
— Братья и дети! Кто хочет, идите с нами стоять на воров! Бог наградит вас, и царь не забудет! — говорил горожанам боярин, проезжая по улицам. Но горожане жались к домам, пропуская походное шествие воевод и дворянства.
Воеводские слуги зажгли факелы. Скакали, роняя искры во мраке улиц.
У Вознесенских ворот воевода сошел с коня.
— Зажечь по стенам костры!
Башни выросли из черноты рыжими кирпичными пятнами. В небе не было видно ни единой звезды. Гроза подходила ближе. Частые молнии рвали на небосклоне тучи, и после них ночь еще больше сгущалась. От грома слегка подрагивала земля.
Воевода поднялся в башню, подошел к дозорному пушкарю, возле которого стоял Бутлер, глядевший в темную ночь через зрительную трубу.
— Что там видно, Давыд? — спросил Прозоровский и взял у голландца трубу.
— Что? — в свою очередь, спросил Бутлер.
— Огни… Там, должно, на стругах огни, что ли, на Волге, — задумчиво произнес боярин, стараясь увидеть больше, чем неверный, мерцающий свет красных искр.
Вдруг молния осветила всю степь, и державший у глаза трубу воевода вскрикнул:
— Идут!
Через трубу при внезапной вспышке ему показалось, что казаки возле самых стен.
— Камни! Смолу! — крикнул он.
— Пали фитиль! — перебив его, приказал пушкарям голландец.
Грянула пушка, выбросив сноп огня. В ответ послышался пушечный гул в степи, но ядра не долетели до стен.
На стенах ударил набат. В свете костров замелькало множество людей. И вдруг, раз за разом, без выстрелов, полетели огни из степи, откуда-то из-за надолб. Наметы, брошенные метательной пружиной, пали среди астраханских деревянных домов и ярко горели.
С криком выскакивали из домов горожане, чтобы не дать разгореться пожару.
В степи ближе к городу мелькнули огни по оврагам. Из «подошвенного боя» башни пушки били теперь непрерывно.
Воевода спустился туда к пушкарям.
— Куды бьешь? — спросил он.
— А бог его знает куды, боярин. Господь донесет, куды надо, — ответил пушкарь.
— Боярин, на Волге огни! — крикнул сотник, всюду сопровождавший воеводу.
Огни мелькнули и скрылись. Струги или просто челны — не понять.
Начался дождь. Молнии заблистали над самым городом, над куполами церквей. Загремел оглушающий гром…
И сквозь возбужденные крики стрельцов по стенам, сквозь грохот орудий и шум дождя послышались крики от Болдина устья.
Разинцы по степи приближались к городу. В их толпах горело множество факелов.
Воевода послал гонцов, чтобы тотчас все силы стянуть сюда, к Вознесенским воротам.
— Пищаль заряжай!.. Зелье сыпь!.. — слышались крики начальных со стен…
— Зелье сыпь!..
— Ко глазу клади!..
Снова сверкнула молния, и вместе с громом хлестнул отчаянный ливень… Сквозь грохот и шум слышен был отрывистый треск пищалей.
От Никольских ворот с Волги раз за разом прогремели пять выстрелов пушки.
В тот же миг в городе всюду начали загораться огни. Огни засветились где-то вдали на стене города, сверкнули вдоль улиц, факелы загорелись в кремле.
— Измена! — крикнул князь Михайла внизу, под стеной. — Черкесы, за мной! — И воевода услышал дружный удаляющийся топот многих коней.
Бой шел на улицах. Стрелецкий сотник прокричал на ухо воеводе, что стрельцы помогают разинским казакам перелезать через стены.
Поручик голландец подбежал, сообщил, что своими рейтарами убит капитан Видерос, а полковник Бальи ранен в обе ноги.
Женский отчаянный визг послышался под стенами. Дворянские жены в ужасе толпою бежали по улицам, спасаясь из кремля от казаков и восставших стрельцов.
Воевода сбежал со стены на улицу. Навстречу ему торопливо шагали стрельцы. При блеске молнии Прозоровский узнал по белой седой бороде Ивана Красулю.
— Измена, Иван! — крикнул он, ища у стрельцов защиты.
— И что за измена, боярин! За божию правду идем на бояр! Уходи-ка с дороги, — ответил старый Красуля.
— И ты изменил! — вцепившись дрожащей рукой в его плечо, вскричал воевода. — И ты?!
— А ну-ко тебя!..
Красуля поднял пистоль и выстрелил воеводе в живот.
— Идемте, робята! Сам сдохнет! — позвал он стрельцов и, толкнув воеводу ногой, перешагнул через него, удаляясь в ночную улицу.
— Боярин! Боярин! — выскочив из-за угла, подбежал к Прозоровскому его конюх. — Идем-ка, боярин, в собор отведу. Там схоронишься лучше, идем…
— Воевода где?! — грянул над ухом боярина голос из темноты. — Там князя Михайлу Никитка Петух порубил!..
Держась за живот, опираясь на руку конюха, бесконечными улицами под ливнем брел воевода к собору.
Дул холодный, пронзительный ветер с моря. Молнии раздирали небо огнем от края до края. Ливень хлестал с невиданной силой, вмиг заливая факелы. По лицам людей, за одежду лилась вода ведрами, но никто не искал укрытия.
Толпа бушевала на улицах, рубила ворота, ломилась в какие-то двери…
— Наш праздник, робята! — кричали по улицам.
— Выбивай дворян из домов!..
— Бей подьячих! — слышались крики сквозь шум бури.
— Крапивное семя бе-ей! Бе-ей!
Раздавались скрежет железа, стрельба, лай собак, стоны, крики…
Какие-то люди внесли воеводу в собор, положили на каменные плиты пола у самого алтаря. Прозоровскому было все безразлично. Он чувствовал только слабость и боль. В соборе было темно. Вспышки молний вдруг вырывали из мрака собора лики икон, испуганные лица сбежавшихся в церковь дворянских жен и детей, купцов с семействами, приказных дьяков и подьячих, попов с попадьями, с детьми… Женщины и ребята плакали, прижимаясь друг к другу, в страхе крестились. Стонали раненые дворяне, принесенные со всех городских стен и с улиц в божий дом как в убежище, в котором их не коснется рука злодеев…
Перед глазами Прозоровского молнии озаряли отрубленную голову Ивана Предтечи на золотом блюде. Предтеча был «ангел» Ивана Семеныча. Воевода хотел помолиться ему, но рука ослабла и не поднималась ко лбу.
«Придут и меня… вот так же…» — подумалось воеводе, но мысль не испугала его. Если не казнит Стенька Разин, то царь казнит…
«Как же ты город мой отдал ворью-бесчинникам?!» — спросил его знакомый голос царя. От страха перед царем воевода очнулся. Понял, что пригрезилось в забытьи… «Как же я город-то отдал?!» — подумал он сокрушенно.
Ливень кончился. С улицы засветились огни разожженных факелов…
«Ворвутся сейчас и сюда!» — с тоской обреченности подумалось Прозоровскому.
Истошная слабость охватила его от боли в животе, от ощущения безнадежности раны, от страха и горя. Он закрыл глаза в забытьи. Перед глазами плыли цветные круги. В ушах стоял звон. Вдруг воевода услышал из-за двери, с Соборной площади, зычный знакомый и торжествующий голос:
— Здравствуй, народ астраханский!
И толпа народа откликнулась ему кличем восторга.
Помчались гонцы
Боярин Богдан Матвеевич Хитрово приехал к Одоевскому в приказ Казанского дворца. Переполошенно забегали приказные подьячие. Два дьяка вылезли на крыльцо, чтобы встретить боярина, и сам Никита Иваныч Одоевский вышел навстречу, за руку провел старого боярина в свою горницу.
— Что ж ты, боярин, в приказ?! Доброе ли то место такого великого гостя принять? Ты бы домой пожаловал, и я рад был бы тебе угодить!
Сухощавый стройный старик с острыми бегающими глазами, с черной серебрящейся, будто бобровою, бородой быстрыми шагами прошел, резким движением сел на указанное место, недовольно взглянул на отворенную дверь, и хотя ничего не сказал, но Никита Иванович понял и сам, затворил дверь… Хитрово снял с головы тафейку, вытер платком лысую голову…
— Дело великое, ждать-то невмоготу, князь Никита Иваныч! — пояснил он причину своего приезда в приказ. — Разорение пришло на меня…
Одоевский отвел в сторону косой взгляд. Старый боярин славился алчностью, и разорить его было не так легко: по всем концам просторного Русского государства лежали его земли — пашни, леса и широкие невспаханные пастбища. У Богдана Матвеевича были свои рудные промыслы, реки и озера с рыбными ловлями, табуны коней и стада овец, поля, засеянные коноплею и льном; житницы его ломились от хлеба, и при нужде он мог накормить в осадный год несколько городов. Он продавал иноземным купцам пеньку, мед, воск, кожи, поташ, смолу, деготь.
— В чем же твое разорение, боярин Богдан Матвеич? Чем могу пособить?
— Черемиса ворует, боярин… Ветлужская черемиса напала на будны майданы в лесах, разорила станы. Приказного моего человека сожгли в печи, двести бочек готового поташу в реку выбили, смолу отвезли на остров и всю истопили огнем — сожгли вместе с бочками… А у меня весь товар запродан иноземным купцам. Вот-вот голландец приедет ко мне за товаром… А прошлый год были нужны деньжишки, я их вперед взял… Купцы с меня станут искать за убытки, а мне-то где взять!.. Разорят!..
— Беда на тебя пришла! — сочувственно сказал Одоевский. — Да с чего же безбожники на тебя воровство такое затеяли? — спросил он, сам хорошо зная все это дело.
Уже года три подряд в приказ Казанского дворца наезжали черемисские ходоки — староста с двоими десятскими, богатые черемисы. С боярином Хитрово у них была тяжба в течение нескольких лет из-за того, что боярская вотчина в царской жалованной грамоте была писана вместе с лесами, в числе которых была небольшая, священная для язычников роща в излучине реки. В царскую грамоту эта рощица попала по явному недоразумению, из-за отсутствия точных чертежей. Леса и земли боярина Хитрово охватили ее с трех сторон. Черемисские посланцы через приказ Казанского дворца добивались того, чтобы царь указал выключить рощу из боярских владений. Они ходили уже несколько лет подряд по Москве, приносили в подарок приказным людям и боярам меду, пушнины. Одоевский и сам носил шубу, привезенную черемисами, сам целую зиму ел черемисский мед. Когда в прошлом году ему довелось беседовать с черемисскими ходоками, он посоветовал им ладить добром с самим боярином Хитрово, законным владельцем лесов. Черемисы несли дары и Богдану Матвеевичу, и его приказчикам, для которых спор о роще стал выгодным источником получения доходов.
— Видишь, жалуются, что будными станами мы все их леса на поташ повыжгли, золой повывезли и у них-то лесов не останется скоро, — пояснил Хитрово.
— Так твои же леса, не их. А чай, просеки рублены?! — словно бы удивился Одоевский.
— Поди, разбери, где там просеки! Лес-то дремуч. Ныне просеку вырубил, завтра, глядишь, заросла! — сказал старый боярин. — Межеваны были леса, да чего-то они не поладили там с моими приказными.
Одоевский хорошо понимал, «чего они там не поладили».
— Какая-то роща языческа, что ли, у них там была, — подсказал Одоевский.
— Была, — согласился гость. — Ну, добром бы сказали ту рощу не трогать! А кто ж ее знал, что таков пожар из-за нее загорится!.. В чем у них спор, я и сам не ведаю. А ты ведь помысли, злодейство какое: человека в печи сожгли!.. На куски порубили — да в печь. И сгорел, как полено!… Лучший поташник был во всех вотчинах!
— Чего тебе было ту рощицу не уступить! Язычники за нее небось не жалели бы лесу. Раз в сотню больше тебе отвели бы добром, полюбовно, — сказал Одоевский.
Он знал, что в прошлом году черемисский староста предлагал за каждое дерево этой злосчастной рощи по пятьдесят деревьев в другом черемисском лесу. Но приказчик Хитрово требовал сто деревьев за каждое дерево.
— Я бы лишнего с них и не взял, да приказный корыстлив. Они, мол, боярин, говорят, что с той рощицы пчелы меду несут. А мы с них и воску возьмем! Их староста, черемисский, мне сам говорил: «За каждое дерево сто дадим! Перво дело, что в роще и деды и прадеды наши молились!» Он сказал, а приказной мой не стерпел — стал секчи их леса. Да сколько он там насчитал дерев, я не ведаю, право, сто аль больше за каждое дерево, только взбесились, пришли черемисы с дубьем, с луки-стрелы, учали гнать мужиков. Налезло их целая тьма. Мужики подалися назад, а приказной огнем распалился, стал бить черемис из мушкета. Поранил ли, нет ли — не знаю, а озвереть — озверели. Кинулись бочки с поташом крушить топорами, рассеяли по лесу бочек триста… Поташник мой тогда осерчал: в одну ночь половину языческой рощи срубил за дерзость… Должно быть, за то у них и пошло. Да ты сам подумай, боярин Никита Иванович, ведь зверство какое: за дерева человека пожечь! — возмущался корыстный старик.
— Язычники, боярин! С язычников много ли взять! — сказал Одоевский, с тайным злорадством отметив, что корысть не ведет к добру. — Чем же теперь я тебе пособлю, боярин? Ведь человека, который сгорел, не воротишь.
— Не в чудотворцы тебя звать приехал, боярин Никита Иваныч! — раздраженно сказал старик. — Человека с того света кликать не стану. Ты мыслишь — от старости Матвеич уж из ума вовсе выжил?! Ты черемису свою усмири!
— Какая ж она моя, боярин, помилуй! — отозвался Одоевский.
— Казанскому воеводе указ напиши, чтобы высылку выслал на черемису, — потребовал Хитрово. — Не то уж я стал не хозяин в моих лесах. Показать им боярскую крепкую руку! А не покажешь сейчас, то и пуще в дерзость придут. Уж тогда не уймешь их дву сотнями стрелецкого войска. Пойдет, как намедни в башкирцах, пылать…
Одоевский покачал головой.
— Помилуй, боярин, — откликнулся он. — Повсядни приказчики сварятся с мужиками на межевых делах. Тот с русскими не поладит, тот с черемисой, с мордвой… Не царское войско вздынать нам повсядни! Мыслю, довольно тут будет твоих людей с сотню выслать, и весь мятеж, как метлой, пометут! Не то и дворовых боярских доволе. — Одоевский взял со стола столбец — отписку казанского воеводы князя Урусова. — Вот ныне прислали, — сказал он. — Пишут нам из Казани: свияжские чуваши убили ясашного приставка, ясашный сбор — соболей и лисиц — по рукам расхватали назад да в леса подались!.. Неужто на них посылать воеводскую высылку? Мы их пуще ожесточим так, боярин. С месяц-два проживут в лесу и назад приберутся, челом бить в своей вине государю. Заводчиков выдадут головой, ясак соберут — и все подобру потечет, как река… А ведь тот приставок — человек государев, и ясашный сбор — государево дело. А вышли на них стрельцов — станут засеки строить, смутьяны найдутся, стрелы, пики пойдут ковать, и покоя от них не жди.
— Сам ты молвил: ясак принесут. А мне кто поташ воротит?
— И высылку выслать — поташ не сберут, коли в реку спустили, боярин, — возразил Одоевский.
— За то мне иным товаром заплатят. Купцы прибегут — скажу: поташ потерял. А взамен им продам воску, рухляди мягкой — лисиц али белку… — не унимался Хитрово.
«Царским войском тебе собирать-то лисиц да белок!» — подумал Одоевский.
— Я бы и рад пособить в твоих бедах, боярин, — сказал он, — да, вишь, у нас и опять непокои: слыхал ты, что на Дону думного дворянина Евдокимова вор Стенька злодейски убил? Черкасском ныне вор завладел, то и гляди, что сызнова встанет на Волгу. Того для от государя указ: всем воеводам по Волге держать наготове ратных людей для высылки против воров на низовья. Стоял у меня зимою в Казани полк головы Лопатина, да ныне уж вышел он на низа. А иных стрельцов и прочих ратных у меня лишних нет… Либо, боярин, дворовых туда посылай, а не то погоди до осеннего времени, сами придут поклониться. А не придут, то и я тебе осенью ратных людей отпущу…
Старый боярин обиженный поднялся с места.
— Кабы твоя была вотчина в разорении, ты бы не так судил, Никита Иваныч! Ты к государю дошел бы со своею нуждишкой… А на мою у тебя и полсотни стрельцов лишних нет!.. Не хотел я в печали тревожить своими заботами государя. А ты пособить не можешь — дойду до него!..
— Напрасна обида твоя, боярин! — сказал Одоевский. — Знать, год удался таков воровской! — усмехнулся он. — Годами идет урожай — когда на чеснок, когда на малину. А ныне, вишь, на ворье урожай. Потому и ратных людей не даю. А государю, в его великой печали, мы и с державными нуждами ныне стараемся не докучать. Тут — как совесть твоя дозволит, боярин! — сказал Одоевский на прощанье.
Хитрово уехал.
«Полезет к царю со своим поташом! Терпеньишка нет. Державных забот разуметь не хочет, корысть его так ослепила. А ведь велик человек был…» — с сокрушением подумал Одоевский о Богдане.
Никита Иваныч знал, что государь по такому делу не станет слушать Богдана. Около четырех месяцев уже государь отказывался от всяких дел, погруженный в печаль, размышления, чтение и церковные службы…
В январе неожиданно заболел и умер в юном возрасте любимый сын государя, наследник престола Алексей Алексеевич. Знавший несколько языков, изучавший науки, способный, живой, он был надеждой царя. И после его неожиданной смерти, угнетенный, убитый горем царь не хотел заниматься никакими государственными делами, тосковал и вздыхал, молился, забыл любимые потехи и развлечения. Сокольничий двор был в забросе. Над дворцом царила печаль. Царь ходил ко всем церковным стояниям, служил панихиды, в слезах падал на пол, когда священник во время обедни поминал «новопреставленного наследника царевича Алексея».
Единственным человеком, с которым царь охотно проводил время, был новый царский любимец — Артамон Сергеевич Матвеев, воспитатель покойного царевича, старший товарищ его и учитель, книжный человек не высокого рода, сын думного дьяка…
Приближение Артамона к царю произошло неприметно. Никому и в голову не приходило, что приближенный после смерти царевича, его воспитатель может настолько увлечь царя и стать его первым любимцем… Незнатное происхождение нового царского друга раздражало бояр, но назло нелюбимому Афанасию Ордын-Нащокину бояре благоволили к нему, и, чтобы не выделяться из всех, не показать своей ревности, Афанасий Лаврентьич вместе со всеми выказывал к нему самое дружеское расположение и говорил о нем только добрые речи…
Однако не далее как вчера Ордын-Нащокин приехал к Одоевскому не в прежнем ясном расположении души. Вся прежняя уверенность его куда-то пропала, он был растерян, заискивал и явно нуждался в союзнике… Он рассказал, как пришел к государю с вестью о неожиданном повороте дел на Дону, где Разин свалил атамана и захватил власть над казачеством. Афанасий Лаврентьич просил государя созвать бояр для совещания о тех мерах, какие должны быть приняты срочно. Но государь встретил старого друга холодно.
— И прав был покойник Алмаз Иваныч, — сказал он. — Надо было прошлый год разбить воров в море, не допустив их на Русскую землю ногою ступить. А ты мудрил, мудрил, Афанасий. И старика вогнал в гроб, и на Дону вскормил смуту… А теперь, вишь, ко мне! А пошто ко мне? Неужто царское дело воров побивать?! И что-то я на Дон полезу. Ты сказывал прошлый год, что твоим старанием воеводы сядут над казаками… Сам и справляйся, боярин!..
Ордын-Нащокин сказал Одоевскому, что хочет на случай построить на Волге у Нижнего сотню стругов: пятьдесят из них волжских и пятьдесят мореходных.
— Как бы не промахнуть нам с ворьем. Вдруг они снова полезут на Волгу, то быть бы готовыми к встрече. А ты мне, Никита Иванович, боярин, снастить струги пособи. Сказывал ты, что не хуже голландских дашь снасти. Давай и смоленых и белых на все сто стругов. Тотчас домой накажи, чтобы слали, не мешкая, в Нижний на пристань.
— А парусные холсты? — только заикнулся Одоевский.
— На сто стругов всю снасть — и паруса, — согласился Ордын-Нащокин.
Оказывалось, что казацкое воровство тоже может стать выгодным делом.
Одоевский целую ночь не спал и все подсчитывал, сколько возьмет он прибытков на продаже для царских стругов пеньковой оснастки и парусов.
«Небось Афанасий Лаврентьич и себя не обидит в том деле: якоря на заводах новогородских гостей станет делать, а с них-то доходец ему же!» — размышлял про себя Одоевский.
Утром, читая письмо казанского воеводы о том, что чуваши убили ясашного приставка, Одоевский думал, что, отправляя отписку в Казань, он сумеет заслать по пути письмо в свою вотчину, сыну Феде, чтобы грузил на ладьи и гнал скорым делом вервье и парусный холст в Нижний к пристани.
По отъезде Хитрово князь Одоевский задумался над этим письмом к сыну. Он даже не слышал, как постучали в дверь. Подьячий просунул испуганное лицо в щелку, приотворив самочинно двери.
— Боярин, там человек… Там попович тебя спрошает, — оторопело пролепетал он.
Одоевский увидел за спиной подьячего знакомое лицо Васьки, поповского сына из своей вотчины. Поп не раз просил его взять младшего сына в подьячие, и боярин ему обещал устроить поповича в Москве. Увидев его, боярин поморщился: поп — в вотчине человек полезный, отказывать ему не хотелось, а подьячих и тут доволе, чтобы еще привозить!..
Никита Иванович тут же подумал, что точас пошлет поповского сына домой с письмом да кстати велит ему провожать из вотчины в Нижний товар для царских стругов.
— Ну, зови, — милостиво согласился боярин.
Попович вошел в горницу и тут же, перешагнув порог, повалился боярину в ноги.
— Батюшка наш, боярин, отец родной, смилуйся. Рад бы я с доброю вестью к тебе, да бог не хотел того… что, горемыкам, нам делать, такая беда сотряслася!.. — вдруг завопил по-бабьи попович.
«Недобрые вести… беда… горемыки», — мелькнуло в уме боярина. В недоуменье он посмотрел на Ваську, продолжавшего валяться в ногах на полу.
— Все, все в руках божьих, — пробормотал он. — Поп, что ли, помер? С чего? Ведь здоров был намедни!..
— Хуже, батюшка наш, государь наш, кормилец боярин! Батюшка жив, а сыночек твой, князюшка наш-то Федорушка Никитич…
Попович затрясся всем телом, с рыданьем схватив боярина за ногу. Одоевский ошалело вскочил с места, толкнул его сапогом.
— Чего ты плетешь, неразумна скотина, чего? Толком сказывай, дьявол, собака!..
Кособочась, кося глазами, с искаженным от смятенья и злобы лицом, подскочил он к поповичу, который от страха лишился речи и только шлепал губами, силясь выговорить хоть слово.
Дрожащими руками боярин поднял от пола его лицо, заглянул в глаза и, ничего не расспрашивая больше, вдруг закричал диким голосом…
Неделю подряд сидела Боярская дума…
Началось все с того, что боярин Одоевский прискакал к государю в Коломенское, дождался конца обедни и при выходе из церкви упал с воплем царю в ноги…
Растерявшийся царь поднял Никиту Ивановича и повел с собой во дворец. Услыхав о несчастье боярина, который, так же как он, потерял любимого сына, опору и надежду всей жизни, царь стал его утешать обычными словами всех утешителей, говоря о божьей воле и о райских вратах, которые отворяются перед усопшим. Но боярин был безутешен. Может быть, плохо веря в то, что князю Федору уготовано место в селениях праведных, он жаждал земного возмездия за безвременную гибель своего Федюшки. Он требовал от царя воеводской высылки с царским войском, ссылаясь на то, что с каждым днем, с каждым часом множатся мятежи, что смута скоро разольется по всему государству.
— Голубчик ты наш государь, надежа и утешение всей державы! Ведь что на Руси творится — ты сам посуди! Не отринь царский взор от юдоли! Ведь Волга горит, государь, кого хочешь спроси… Боярин Богдан Матвеич ныне ко мне приезжал, у него черемиса взбесилась, будны майданы в лесах погромила… Свияжские чуваши ясашных твоих приставов избивают повсядни, ясаку платить не хотят. В Саранске мордва приказного человека на площади била, а стрельцы, собрався вокруг, лишь смеялись, воры… На Дону ныне Стенька-вор сидит в атаманово место и побивает царских посыльных бояр и дворян… Спаси державу свою, государь! Охрани нас от бед и напастей! — умолял Одоевский.
И в тот момент, когда царь собирался сослаться на утомленность и на недуг, от саратовского воеводы примчался гонец с вестью, что Разин с казаками вышел на Волгу, захватил Царицын и разбил казанскую высылку головы Лопатина.
Царь встал и упал на колени перед кивотом.
— Неразумный пастырь и нерадивый покинул стадо свое, и вот волки терзают его, и тигры пещерные и львы пустынь собрались, изрыгая рыкания! — воскликнул царь, бия себя в грудь. — Как смел я, царь недостойный, предаться печали по сыне возлюбленном и покинуть державу мою!.. — выспренне выкрикнул он. — Прости меня, Никита Иванович! Царям и мужам совета нельзя предаваться простым человеческим слабостям. Слуги державы своей всегда должны быть на страже… Зови-ка назавтра ко мне с утра лучших бояр…
И вот, сначала лишь «лучшие» и «ближние», а затем и вся Боярская дума в полном составе сидела все дни от утра и до вечера, решая дела спасения государства…
Москва закипела. Бояре спешили опередить Разина в ратных сборах: во все стороны по московским дорогам летели гонцы. В Нижний — с указами о постройке стругов. В Тулу — с приказом готовить для войска пики, сабли и бердыши. По всем городам, порубежным с казацкой землей, развозили указы о том, чтобы никто — ни купцы, ни крестьяне — не смели отъехать на Дон ни с каким товаром, а кто будет схвачен, тот тут же как вор и изменник будет казнен смертью… Во все замосковные и украинные города и уезды, во все города и уезды заокских и поволжских земель скакали гонцы, развозя призыв государя к дворянам о явке в Москву на государеву ратную службу. В монастыри поспешали посланцы с требованием выслать отданных им на прокорм драгунских коней.
Сын боярский Данила Илюхин с десятком драгун скакал из Москвы, через Муром, Нижний, Макарьевский монастырь, в Казань — к воеводе князю Урусову и в Симбирск — к воеводе Ивану Богдановичу Милославскому с указом готовить высылку на воров.
Поручик драгунской службы Данила Илюхин был отправлен приказом Казанского дворца, самим боярином Одоевским, который ему указал на возвратном пути взять пятьдесят драгун у казанского воеводы, с ними заехать в вотчину Одоевских, разыскать в лесу убеглые деревеньки Никиты Иваныча и пригнать всех назад по своим местам, а заводчиков, паче всех Мишку Харитонова, зовомого «казаком», захватить живьем и везти к боярину на Москву для «особого разговора». И по голосу боярина, и по речи Данила уже заранее понимал, какой это будет «особый разговор…»
Драгуны скакали лесами, ночуя по деревенькам. На расспросы крестьян гонцы отвечали, что турки собрались войной на Москву, и они, дескать, скачут звать ратных людей на турок…
У Мурома переправились через Оку. Ехавший рядом с Данилой попович сказал, что недалече уж вотчина князя Одоевского, но он опасается пробираться домой в одиночку, страшится разбойников. Данила над ним посмеялся:
— Тебе бы, попович, в ратную службу! Ну, едем, проводим…
К ночи, едучи шагом в лесу конь о конь, попович тихонька рассказывал Даниле о том, как втроем, со своим отцом и со старшим братом, ночью они снимали с ворот повешенного мужиками княжича, чтобы его схоронить.
— Мы с батей крадемся, а ветер его качает, покойник-то будто руками машет. Боязно стало, я как затрясусь, а батя мне в рожу как двинет! «Чтоб не страшился!» — шепчет. И что же ты скажешь! Весь страх миновался… Стали мы с петли снимать его, а он как загрохочет. Я было упал, обомлел, а батя мне сызнова в рожу! Да шепчет: «Сыч кычет, дура!»
— А ну тебя, к ночи такое! — отмахнулся поручик, завертываясь в дорожную епанчу от ночного тумана.
— Нет, ты погоди, — настойчиво продолжал попович. — Вот стали мы в яму его опускать, а в лесу как загукает…
— Батька те в рыло! — со смешком подсказал сын боярский. — Ну и батька! У нас есть полковник такой…
— Небось страшишься к такому. Ты смелый в ратных людях, а тебе бы в поповичи — вот бы завыл-то, — заметил малый. — Ну, схоронили его мы вот тут, за кустом, чтобы Мишка не ведал…
— Где — тут? — перебил оторопелый боярский сын.
— Вот тут, недалече, сейчас доедем, — сказал попович.
— А стороной не объедем?
— Чудак, ты бы ранее молвил! Да ты не страшись: я ему кол осиновый вбил в могилку. Он не встает, а только скулит, как робенок плачет.
Поручик перекрестился.
— Тьфу, нечисть, спаси Христос!.. — пробормотал он.
— Ты далее слухай. Вот мы его так схоронили да по лесу крадемся. Как на нас гаркнет: «Стой! Кто таковы?»
— А батька те в морду! — подсказал сын боярский.
— Не. Батька сомлел, устрашился. А я его — в шею! Он тотчас пришел в себя: поп, мол, идет! «Падаль боярскую хоронить ходили?» — спрошает так грозно. Батька не ведает, что и сказать…
— А ты его — в шею!
— А я его — в бок! Он и признался: «Ходил хоронить». Тот бает: «Ну ладно, поп, что ты враки какой не умыслил, а то бы тебе и конец!» Ан то сам Харитонов Мишка нам встрелся… Пришли мы домой. Я мыслил, что батька меня за тычки за мои вожжами отвозит, а он говорит: «Спасибо, Васятка, ты в бок саданул. Хотел я сбрехнуть, и пропали бы мы ни за что!» Вот тут и могилка, — сказал вдруг попович.
Поручик взглянул в направлении кустов с неприятным чувством. «Скорей бы проехать!» Слегка подхлестнул лошадку. Как вдруг в кустах у могилы задвигались черные тени.
— Стой! Кто таков? — грозно спросил голос.
— Я, Васька-попович, — дрожащим голосом ответил спутник Данилы.
— К боярину ездил в Москву повещать и облаву на нас привел?! — спросил тот же голос.
— Сам Мишка, — шепнул попович поручику. — Да что ты, Михайл Харитоныч! Так, ратные люди едут путем, а я с ними по лесу увязался от страху, — ответил попович, дрожа.
— Слазьте с седел, ратные люди, проезду тут нет, — сказал из кустов человек, не подходя к ним близко.
«Пропала моя голова! Пропали драгуны и царский указ!» — подумал Данила. В каждом кусте, в каждом дереве он видел разбойника. «Хлестнуть покрепче коней да прорваться!» — решил он.
— Драгуны, за мною! — крикнул Данила, выхватив саблю. Он дал коню под бока острогами, рванулся вперед… и стремглав полетел в какую-то тьму, куда-то в глубокий, черный провал. Над головою его затрещали сучья, под ним билась лошадь, сверху рухнули комья земли… Еще что-то упало и бешено заколотилось…
«Еще одна лошадь», — подумал Данила. Невыносимая тяжесть навалилась на него… «В яму поймали нас, вместе с конями», — понял он, задыхаясь, стараясь вырваться и не в силах будучи двинуть ни рукой, ни ногой…
… Придавленный лошадьми, посиневший труп сына боярского Данилы был обыскан. У него в шапке нашли зашитый царский указ. Васька-попович дрожащим голосом, запинаясь и заикаясь, при свете свечи в подвале княжеского дома читал собравшимся «разбойникам» и их атаману Михайле вынутую у поручика грамоту.
Царь звал дворян в ополчение против Разина и его казаков; царь обращался ко всему служилому и поместному люду:
— «…памятуя господа бога и наше, великого государя, крестное целование, и свою породу, и службу, и кровь, и за те свои службы нашу, великого государя, к себе милость и жалованье, и свои прародительские чести, за все Московское государство и за домы свои…» — читал Васька. Он вспотел. Рукавом кафтана вытирал себе лоб.
— За домы свои! — повторил державший церковную свечку старик, дед Илья Иваныч.
— За домы — что! Боярские домы жгут, то и за домы вставать! Ан тут с хитростью писано: «за Московское государство», как словно на иноземцев вставать. Будто Разин собрался все Русское государство порушить, — заметил Михайла.
— Неужто сам царь писал? — со вздохом спросил кто-то из темноты.
— Ведь сам не напишет, — уверенно заявил дед Илья Иваныч. — Он лишь за перо возьмется, бояре тотчас подскочат: «Пошто тебе белы ручки трудить, пошто тебе ясны очи темнить, пошто царску голову думой заботить! Садись-ка в карету да поезжай по садам покататься, сладкие ягоды кушать, а мы тут все сами испишем. Только печать поставь, а уж мы все управим!» — изобразил старик, словно присутствовал при таком разговоре.
Илья Иваныч славился по уезду тем, что, участвуя во взятии Смоленска, первый вскочил на стену и заколол рогатиной, как медведя, вражеского воеводу, после чего сам государь захотел его видеть, и целый вечер он просидел у царя во дворце, рассказывая ему и о своей семье, и о своем подвиге. Потому-то все, что говорил старик о царе, и считалось бесспорной истиной, именно с тех самых пор его и стали звать не просто Ильей, а только по отчеству.
— А государь-то сам, может, про то и не знает? — спросили его из толпы крестьян, столпившихся вокруг Васьки и слушавших грамоту.
— Ему и не скажут! Его ведь такое дело: печать приложил да иди старичка послушай али в церковь сходи помолиться, а они-то тем временем все и обделали! — пояснил старик.
— Ну, ты дале, дале читай, — поощрил Харитонов поповича.
А Васька читал дальше — о том, как царь звал дворян служить «со всяким усердием» и «со всею службою» ехать к Москве «тотчас, бессрочно, не мешкав в домах своих, без всякия лености…»
— А Степан Тимофеевич ведает ли, что скликают на него все дворянское царство? — раздался беспокойный голос.
— Ведь, может, не ведает ничего!
— Ему б сию грамоту. Он бы и сам поспешал на них!
— Атаман, ты пошли-ка кого из нас к Тимофеичу, право!
— Ить надо послать, Харитоныч! — раздались оживленные, дружные голоса.
— Пошлем, мужики! — уверенно сказал Харитонов. — А ныне мы станем другую грамоту слушать. Васька, читай.
Это было письмо боярина князя Одоевского к казанскому воеводе князю Урусову. Одоевский писал, чтобы воевода готовил стрелецкую высылку против Разина вниз по Волге, и заканчивал личным своим делом:
«Да как ты сына боярского поручика Данилу Илюхина станешь к Москве отпускать, и ты бы, князь, дал ему ратных людей с полета человек для поимки моих беглых крестьянишек по лесам в моей вотчине и заводчика их Мишки Харитонова, разбойника и татя…»
— Ну, знатную ты послугу нам оказал, попович, что прочитал сии грамотки, — сказал Харитонов.
— Да что ты, Миша! На то ведь и батька меня обучал премудрости чтения! — скромно сказал попович.
— А пуще заслуга твоя перед боярином, что ты ему про крестьян и про Мишку-вора все рассказал, — перебил Михайла.
— Ведь батька послал, Михайл Харитоныч! Мое дело малое — сын! Что батька скажет, то слушай! — оробев, оправдывался попович.
— Так, мыслишь ты, не тебя, батьку вешать? — спросил Михайла с насмешкой.
Попович упал на колени перед Михайлой.
— Михал Харитоныч, голубчик! Прости меня, батюшка! Бога молить за тебя…
— Не любишь, когда до расплаты? — спросил Харитонов. — Ну ладно. Домой к отцу не пойдешь, с нами — в лес: и нам надобны грамотны люди. Вставай-ка с коленок. Степан Тимофеичу грамоту станешь писать.
Астрахань — город казацкий
Вымытый ливнем город сверкал под утренним солнцем. Полноводная Волга после бури еще не могла успокоиться; на желто-мутных волнах вскипали пенные гребешки. Струги и челны, стоявшие на якорях возле города, качало волной, и цепи гремели в кольцах. Омытая от песку и пыли городская зелень красовалась яркими пятнами.
Как в большой праздник, народ вышел на улицу, толпился по площадям. Над всем большим городом стоял гомон, как над огромным базаром. То с одной, то с другой стороны раздавались крики:
— Держи-и-и! Лови-и!..
И вся толпа из ближайших улиц кидалась на эти крики: били воеводских сыщиков, ловили и тащили к плахе дворян. Им тут же рубили головы…
В пыточной башне, запершись изнутри, на самом верху еще сидело с десяток черкесов. У них больше не стало свинца, и они из пищалей стреляли деньгами, зная, что все равно астраханский народ им пощады не даст…
Тела убитых дворян и приказных тащили в одну глубокую и широкую яму. Среди прочих были сброшены в ту же могилу тела казненного воеводы с братом, побитых иноземных офицеров, русских сотников и черкесов, персидских купцов, добровольно взявшихся за оружие, и многих других угодников воеводской власти.
Все лавки были закрыты. В церквях не звонили к обедне. Наслышавшись, что Разин — враг церкви и бога, попы не смели выйти на улицу.
Разин первый вспомнил попа Василия, своего посланца в Астрахань, и спросил о нем.
— Не ведаем, батька, где. Тюрьму отпустили, попов там нет, — сказали Степану.
— Сыскать! — приказал атаман.
Освобожденных колодников привечал весь город. Измученных пытками, изможденных голодом, ослабевших от сырости темных подвалов, их толпою несли на руках, как знамена победы. Родные до них не могли добраться. Каждый из астраханцев считал их не в меньшей мере своею родней.
Из домов вытаскивали для них столы, покрывали лучшими скатертями, выносили гостинцы, потчевали их едой и питьем.
Возбужденные свободой, пьяные светом, шумом и общей радостью, освобожденные колодники всем и каждому по десятому разу рассказывали о воеводских неправдах, о муках своих и чужих, о разорении своих домов, о корысти приказных, о злобе сыщиков…
Из воеводского дома казак кидал в толпу платье, куски холста, крашенины, сукон, шелка и бархата. Из толпы хватали куски, делили тут же на части.
— Все мы, дураки, от бедности приносили в принос боярам!
— Богатым в разживу!
В толпе выделялись лохмотьями ярыжные бурлаки, работные люди из соляных варниц. Казаки звали самых оборванных:
— Эй, ты! Иди-ка сюда! Скидай свою требуху, одевайся!
— Неужто мне? — пораженный роскошью, восклицал оборванец.
— Да ну, одевайся!
Тут же на улице под общие шутки и смех скидывались лохмотья. Дорогое сукно, парча, шелк и бархат сверкали на изрубцованных плетью, потертых бурлацкой лямкой рабочих плечах.
— Сапоги не налазят… Козловы к чему мне! Ить ноги от соли распухли. Мне бы какие онучи помягче да лапоточки. Эй, братцы! Там нет лапотков? Пошукайте!
Толпа разражалась хохотом.
— В боярском доме лаптей захотел!
— Да ты сам как боярин! Куда в такой справной одеже лаптищи!
— Бахилы ему воеводски! Бахилы кто взял?!
— Саблю, саблю ему!
— Куда саблю — топор бы! — смущался тот.
— На пику, казак! — совали в руки оружие.
— Вот справа! — соглашался работный.
В Приказной палате сошлись Разин и есаулы. Они распахнули окна затхлого, душного помещения, взломали замки сундуков и ларей, вывалили кучи бумаг.
Узнать, чем занимаются воеводы, о чем они пишут в Москву к царю и боярам, хотелось всем.
В Приказную палату набились ближние казаки. Толпа горожан стояла под окнами. Все слушали, что читают.
Были уже прочитаны долговые записи, списки недоимщиков, мелкие изветы и жалобы. Теперь добрались до железного ларя, запечатанного тремя воеводскими печатями.
Призванный к чтению приказный подьячий не смел поломать печатей. Разин со смехом сорвал их сам.
— Читай, дурак! Перед кем ты страшишься вины, те сами уже в яме! А соврешь в чем — и быть тебе с ними!.. Уж там-то они тебя заедят! Все кости обгложут!..
Подьячий испуганно закрестился.
Разин и с ним другие казаки расхохотались.
— Ну, читай-ка, читай!
— Горилки ему для видваги! — подсказал Боба и подал подьячему чарку.
Тот залпом выпил. Отер рукавом проступившие слезы и перевел дух.
Дрожащими пальцами он взял из ларя самый верхний столбец, развернул, но не мог читать вслух и заплакал.
Василий Ус покачал головой.
— Чего ты, дура, страшишься?!
— Дай с духом собраться, честной атаман! — попросился приказный.
— Ну, сбирайся живее, а то погоню тебя к черту, иного найду грамотея! — раздраженно сказал Разин.
Подьячий набрался воздуха и, выпучив от усердья глаза, не вникая в смысл, стал читать. Царь, сам царь писал к воеводам, с гневом им выговаривая за то, что они не умели как следует править свое воеводское дело:
— «И вы тех воровских казаков не расспрашивали и к вере не привели, и пограбежную рухлядь ратных людей, которые были на бусе, и шаховых и купчинных товаров у них не взяли, и на Дон их, воровских казаков, отпустить бы не довелось, а ныне нам, великому государю, ведомо учинилось, что…»
Подьячий умолк.
— Ну, чего? — спросил Разин.
— Не ладно тут писано, осударь атаман великий, — робко сказал подьячий.
— Ну-ну! — нетерпеливо прикрикнул Разин.
— «…что сказанный Стенька, безбожник и вор, надругатель святыни, проклятый богом, у себя на Дону сбирает таких же, как он…» — Подьячий умолк опять.
— Читай, собака! — потребовал Разин.
— «…бездомовных и воровских людишек, хотя воровать, и оный богоотступник, вор Стенька, проклятый богом в возмутительном нечестии своем, отринувшись святой православной церкви и веры христианской…»
— Брешут они! Чья припись? Не государева припись?
— Думного дьяка, Степан Тимофеевич, атаман великий.
— Вот то-то! Ты брось ее. Государь мне иное писал, — сказал Разин. — А тут бояре, видать, составляли… Иную давай!
Одну за другой заставил Степан читать московские грамоты и воеводские отписки. Весь этот железный ларь наполнен был тайною перепиской о нем самом.
Разин задумался. Подьячий читал еще и еще, но он уже не слушал его. В первый раз понял Степан, какое огромное значение придавали ему в Москве и царь и бояре, как озабочены были они каждым его движением, как стремились они проникнуть во все его замыслы, как окружили его лазутчиками и сыщиками, с какою робостью ожидали каждого его шага, движенья и слова…
— Буде враку пороть! Сложи все назад да опять запечатай. Мне надобны будут бумаги сии. На Москве мы их вместе прочтем с государем… Кои бояре писали сии бумаги, уже им в ответе стоять! — сказал Разин подьячему.
Он встал, потянулся. За ним поднялись есаулы.
Разин пошел на крыльцо. Народ, ожидавший на площади выхода атамана, хлынул к крыльцу.
— Палачей! — крикнул Разин.
— Палачи схоронились, батька! Мы их самих показнить хотели за злобу. Они сокрылись.
— Да ты укажи, отец, кого казнить. Твой недруг — наш враг. Мы и сами управим! — откликнулись из толпы.
— Иди-ка сюда! — позвал Разин одного из посадских, стоявшего ближе. — И ты иди тоже, и ты! — позвал ан его соседей в палату.
Те вошли. Толпа любопытно стеснилась к самым дверям, не смея без зова войти, но горя нетерпением узнать, зачем палачи атаману.
Новоявленный посадский «палач» с помощниками вскоре вышли из Приказной палаты, таща вороха бумаг. Они донесли свой груз до помоста на площади, где совершались, бывало, казни, свалили там и пошли назад в дом.
Толпа окружила помост, не поняв, что творится.
Кто-то из есаулов окликнул еще из толпы охотников. Сразу вызвалось целых полсотни людей.
— Куды столь! Будет еще троих!
Весь помост завалили бумагой.
— Вали, вали выше! Куча мала! — задорили из толпы.
Напряженное ожидание казни, смертей, которое вместе с любопытством охватило толпу, когда Разин потребовал палачей, теперь сменилось веселым удивленьем.
Разин вышел опять на крыльцо. За ним вынесли воеводское кресло.
Вдохновленный победой, с горящим взором, но строгий, в черном кафтане, отделанном серебром, в запорожской шапке, с атаманским брусем в руках, Разин мгновенье стоял, ожидая, когда все увидят его и замолкнут. Говор смолк в один миг.
По донскому обычаю, при обращенье к народу Степан скинул шапку и поклонился.
Народ сорвал шапки с голов, бросил к небу.
— Здравствуй, батька, навеки! Отец наш родной!
— Слава батьке Степану!
— Слава!
— Ура! Ура-а-а!
Степан протянул руку. Народ умолк.
— Братцы казаки! Вольность казацкая с вами отныне! — сказал атаман.
Опять полетели вверх шапки, и крики прервали его слова:
— Спасибо тебе, Степан Тимофеевич!
— Батюшка родной, спасибо за волю!
— Слава!
— Казаки! — продолжал Степан. — Атаманы честные! Вот вся кабала ваша, муки, неправды — все тут. Пусть навеки огнем горят! Пусть и пепел их ветром развеет!
— Из пушки тем пеплом пальнуть!
— Из пушки пальнем, пусть развеет!
— Пушки наши, чего не пальнуть! — ответил Степан. — Зажигай, палачи! — приказал он, махнув рукой. Он надел свою шапку и сел.
Посадский «Петруха», успевший одеться, как подобало быть одетому палачу, в красной рубахе, зажег факел и с разных сторон поджег все бумаги.
— Помост погорит! — крикнул кто-то.
— Аль жалко тебе?!
— Пусть горит! — зашумели вокруг.
Пламя бежало по свиткам, по связкам листов, по книгам. Зажженные листы, как птицы, взвивались к небу, кружимые ветром, летали с огнем и сыпались пеплом на площадь.
Народ ликовал, глядя на то, как корчилась в пламени мучительная старая жизнь, вместе с боярщиной и со всеми ее обидами, как легким дымом вились и расплывались, будто и не были, тяжкие законы, как в вихре взвивались пеплом приговоры к плетям и к кнуту, изветы, из-за которых людям пришлось бы терпеть разорение, жестокие пытки и, может быть, казнь тут, на этом же месте, на плахе…
Деды и внуки несли на хребте закаменевший от времени горб. Его несли с покорной, унылой обреченностью. И каменный горб этот лопнул, рассыпался. От рождения скрюченные, люди вдруг ощутили в себе способность выпрямить спину, вздохнуть всей грудью, расправить плечи… Навсегда, навсегда, навеки сгорела неправда богатых и сильных. Самый воздух, вчера еще душный и пыльный, теперь, освеженный ночным ливнем, был как струя ключевой воды после долгой дороги в безводной пустыне.
Народ ничего не приписывал себе самому. Батька! Все — батька. Словно у батьки была тысяча рук, чтобы рушить стены, тысяча ног, чтобы в прах растоптать всякую силу, вставшую на пути.
Степан смотрел на пламя костра, на добровольных «палачей», которые длинными пиками подсовывали в огонь валившиеся из пылающей кучи свитки, глядел на всю эту радостную толпу, на праздничные лица…
Загорелся помост. Жар стал сильнее. Ближние к помосту люди отступили, пятясь от жара. Степан увидал перед самым помостом в толпе Сукнина. С каким-то потерянным выражением, почерневший и мрачный, Федор смотрел в огонь безразлично, погруженный в себя, будто его не касалась общая радость, даже, наоборот, было похоже на то, что он угнетен и убит общим праздником.
Выйдя на площадь и подойдя к костру, Федор и не взглянул на крыльцо Приказной палаты и не видал Степана, сидевшего тут в воеводском кресле.
— Федор Власыч! Эй, Федор! — громко окликнул Разин.
Сукнин оглянулся так, словно окрик вырвал его из какого-то оцепенения.
— Ну, что? Неужто же не нашел? — спросил атаман.
— Да вот она, Настя, — ответил Сукнин.
Услышав, что сам атаман говорит с есаулом, толпа расступилась, очистив дорогу к крыльцу.
Сукнин подошел вместе с Настей. В этой измученной женщине не узнать было прежней румяной, дородной казачки, не умолкавшей певуньи, пышущей весельем и силой. Прядка седых волос выбивалась из-под ее головной повязки на пожелтевшую щеку. В огромных глазах, обведенных будто углем, горели тоска и мука. Голос был хриплым, когда она глухо сказала:
— Тимофеич, родимый! Мишатку они доконали…
— Робенка! За что же? — спросил в изумлении Разин.
— Замучили сына… Сыночка… сгубили…
Настя закрыла лицо руками.
— Пытали они, куды Федор упрятал богатство. Вишь, богат воротился с тобой от персидцев — отдай!.. — заговорила Настя, открыв лицо и пересилив себя. — А сами все ранее взяли… Хотели еще… Кабы знала, где взять, и еще бы дала… Что — богатство!.. Пытали меня. Клялась, что не ведаю больше. Они при Мишатке стали меня мучить. Он как закричит: «Батька сказывать ей не велел! Мы с ним вместе ходили, а мамка не знает!» Я им баю: мол, малый соврал, меня пожалел — на себя наклепал… Не поверил мне воевода боярин, велел Мишу за ноги весить… Любимое дело его было за ноги весить. Повесили Мишку, покуда откроет. Меня-то к стене, рядом с ним, приковали, — рассказывала казачка. Хриплый голос ее срывался, но люди, сомкнувшись вокруг тесной толпой, слушали затаив дыхание. Никто не глядел на догоравший помост.
— Смотрю на него, — продолжала Настя, — смотрю, вся трясусь. Богу молиться хотела, да вместо молитвы на бога невместны слова горожу. Язык непокорный лопочет и сам… Мишатка мне: «Матка, не плачь. Нисколько не больно!..» А стало в окошке светать — голова-то его, я гляжу, будто тыква большая… Не можно признать… Я вскричала, да так и сомлела… Лозой его после секли… Сказал он тогда палачам, что сам напраслину молвил. Меня стали после-то за ноги весить… Лежит он внизу да шепчет. Чего — услыхать не могу. В ушах гулко стало от крови… Железом меня прижигали. Услышала я, как Миша заплакал, да снова сомлела… Очнулась внизу… Миша мертвенький рядом лежит на земле… Будила его, умоляла. «Сыночек, живи, пожалей свою мать». Не проснулся… Унесли, схоронили… Куды схоронили, не знаю… Могилку бы ведать… — Она задохнулась в рыданьях.
В толпе плакали женщины. Казаки кашляли, отворачивались.
Степан глядел молча под ноги.
— Не спрошал ты меня, Тимофеич, сказнил воеводу! Уж я бы его… — произнес сквозь зубы Сукнин.
Атаман поднял голову.
— Прозоровских молодчих сюды приведите! — потребовал он.
Ночью, когда сам Степан сбросил воеводу с раската под крепостную стену, он указал его сыновей вместе с боярыней отвести в Троицкий монастырь и отдать монахам, чтобы их не убил разъяренный восставший народ. Но теперь переполнилась чаша.
Толпа ожидала в молчанье, пока четыре монаха пришли с воеводскими сыновьями. В толпе прошел тихий говор.
— Ну, вы… княженята, куды воевода богатства свои схоронил? — спросил Разин.
— Пограбили все! Какое еще богатство! Что на нас, то и наше! — дерзко сказал Федор.
— Брешешь, боярский щенок! Отвечай мне, куды схоронили богатство? Узорочье где закопал твой отец? — настаивал Разин.
— Кабы знал, не сказал бы тебе, вор-ворище! — крикнул Федор, едва сдержав слезы.
— А скажешь, собачье отродье!.. Ты знаешь? — спросил Степан младшего.
Тот всхлипнул:
— Не ведаю я…
— Да что ты, казак, взбесился! Отколе детям ведать! — воскликнул седой монах.
— Ты, чернец, помолчи! Не тебя я спрошаю! — прикрикнул Разин. — Молчите, щенки? — обратился он к сыновьям воеводы. — Повесить обоих их за ноги на городской стене… покуда… не скажут… — мрачно распорядился Разин.
Толпа казаков и горожан вся сжалась и приумолкла.
— Эй ты, палач!.. — позвал атаман.
Тот, в красной рубахе, который разыгрывал палача, поджигая бумаги, шарахнулся прочь, притаился в толпе, но соседи, немилосердно подталкивая, вытеснили его и поставили перед крыльцом.
— Я сроду людей не казнил, — сказал тот.
— Сам назвался! — грозно воскликнул Степан.
— Робята же… дети…
— Веди, говорю!..
— Пусти их, Степан Тимофеич! — несмело вмешался Сукнин.
— Уйди! — упрямо сказал Разин. Глаза его загорелись, как угли. — Ну, палач, забирай да повесь их… На память всем воеводам…
«Палач» неуверенно взял за плечо Федора.
— Не трожь! Сам пойду! — огрызнулся тот, уходя.
Многие из толпы потянулись за ними…
— Жалко, раньше убил воеводу. Я утре заставил бы черта глядеть на сыновние муки, — сказал им вслед Разин.
— Грех тебе, атаман! Вопиет кровь младенцев! — воскликнул седой монах. — Пусти воеводских невинных детей.
— Око за око, зуб за зуб и глум за глум! — сказал Разин.
— Христос-то велел за зло воздавати добром, — продолжал монах.
— Ты боярам эдак сказал бы, святой отец! — отозвался Разин. — Пусть они меня любят за муки да всем нам добром воздают, а мы — грешные люди… Уйди от греха, поп! Велю и тебя вверх ногами весить… Уйди! Никто не просите за них. Кто станет просить, того лишь повешу рядом!..
— Батька, иди во Приказну палату, сошлись есаулы к совету, — позвал Наумов.
Степан резко поднялся и пошел…
Дела в Приказной палате и вправду было довольно. Кабаки, сбор напойных кабацких денег, которые Разин брал нынче для войска, житницы, пороховая казна, счет пищалям и прочей всей ратной справе, казацкое устройство города — обо всем были нужны заботы. Особенно помогал во всем астраханец Федор Шелудяк, которому хорошо был известен город.
— В иных городах весь доход — напойные кабацкие деньги, а Астрахань, батька, богата иным: иноземных купцов тут довольно, с них нам пошлину брать за товар, — объяснял Шелудяк. — Да, батька, еще: у нас три дни уже торгу нет в городе. Все истощались. Я указал, чтоб купцов привели во Приказну. Ты настрого им накажи, а то ить народу худо.
Ввели купцов. Одни из них робко жались, другие шли смело, помня, как прошлый год Разин платил за товар, не жалея денег.
— Пришли, гости? — спросил атаман. — Праздник праздником, а пора за работу. Завтра с утра чтобы торг!
— Батька, у нас, по указу, с утра лишь татаре торгуют, а мы ввечеру. Знойко утром, — смело сказал один из купцов.
— Мне все едино — татаре ли, русские. Всем торговать! А кто торг не учнет, тому будет худо.
— А грабить казаки не станут? — с опаской спросил все тот же купец.
— Не разбойники, дура! — одернул его Шелудяк. — Кто станет грабить, того ведите ко мне. — Он сказал и осекся, несмело взглянув на Разина — как примет тот его самозванство.
— Верно, Федор. Бери на себя сие дело. Пускай по татьбе да по торгу тебе докучают. Ты и управу чини, — согласился Разин.
Купцы ушли.
— Слышь, Федор! — обратился Разин к Шелудяку. — Станешь посулы брать от купцов воеводским обычаем — хоть кроху возьмешь, узнаю о том, то тебя показню.
— Да что ты, Степан Тимофеич! — воскликнул тот.
— Ведаю, Федор, что ты казак добрый. Астрахань взяли без бою — заслуга во многом твоя. Да с купцами всегда корысть; а тебе для острастки заранее молвил…
Потом говорили о том, чтобы взять на войско добро казненных изменников. Назначили письменных людей к описи всяких пожитков.
Сидели так до утра. Тут же пили, ели и спали и снова вели беседы и споры. К утру у всех покраснели глаза.
— Ну, а город-то как же, братцы? Сами городом завладели, да некогда и поглядеть на него! Кто со мною — поскачем по улицам, что ли, размяться! — сказал Степан.
Он шумно двинул скамью, поднимаясь.
В это время вошел Сукнин. Он был черней, чем вчера.
— Слышь, Разин, будет! — глухо и твердо сказал он. — Оба мы с Настей молим: пусти воеводских детей. Не может она оторваться. Сидит на стене возле них да воет волчихой… У младшего голова как котел. Она убивается дюже. Боюсь я — ума решится…
Степан упрямо взглянул исподлобья на Сукнина, не ответил.
— Ну, ты младшего только, — взмолился Сукнин.
— Ладно, — отрывисто бросил Степан. — Прежде лозой постегать, чтобы смолоду помнил на всю свою жизнь… Потом боярыне да монахам отдать, а того… собачонка… скинуть к чертям вниз с раската вослед его батьке!..
Сукнин тотчас вышел из горницы.
Разин снял свою красную шапку, тряхнул волосами.
— Ну, кто со мной едет на Астрахань-город глянуть? — громче, чем нужно, окликнул он.
Поднялись толпой есаулы.
— Казаки! Коней атаманам! — грянул Разин с крыльца на всю еще сонную, хоть уже залитую утренним солнцем площадь.
— Иех, утро-о! На Волгу купаться поедем, робята, так, что ли?! — садясь на коня, задорно воскликнул он, как будто и не на нем лежала вся та великая тяжесть, которую народ взвалил на него вместе с честью и славой.
Вместе с Чикмазом, засланным впереди войска в Астрахань, к атаману пришел и Никита Петух.
— Славно, славно, робята, вы тут повернули! — одобрил Степан. — Садитесь к столу, атаманские гости. Будем пир пировать…
Степан сам наливал им чарки, расспрашивал их о том, как сумели они поднять стрельцов против воеводы, вызнавал, кто из астраханских стрельцов помогал им больше других, с оживлением слушал рассказы своих посланцев и вдруг, нахмурясь, угрюмо уставился на Никиту.
— А теперь расскажи, Никита, как ты мне Тимофея сгубил…
— Да нешто я погубил его, батька?! — побелев, задрожавшим голосом глухо воскликнул Никита.
— Башку отвернуть тебе надо за то, — сурово сказал атаман.
— Тимошка-то млад, неразумен был, батька, оттого и горяч и сам себя погубил! — возразил Никита. — И мне его жалко ведь, батька. Слезами я плакал! — Искреннее горе послышалось в его голосе.
— Любил я его, — печально сказал Степан. — Пятерых бы я дал за него… А ты, я слыхал, воеводского брата дорвался убил?
— Дорвался, — сказал Никита.
— Тот тебе грех отпускаю, что ты не сумел мне Тимошу сберечь. А не могу тебя видеть. Взгляну на тебя — вижу: справный казак, а кажется мне, что ты погубил Тимошку. Хочу не хочу, а блазнится мне, что на тебе его кровь, его гибель. Хоть верю, что ты не виновен, а в другой раз под горячую руку мне попадешь — порублю ни за что… Уходи с моих глаз да более не попадайся. За мною в поход не ходи, живи тут. Отныне и тут казацкие земли. Станешь тех, кто новый придет, обучать пищальному бою и сабле. Вот перстень тебе от меня на счастье за службу. Пей чарку еще на дорогу — и вот те порог… А то захмелею, тогда ты живым от меня не уйдешь…
Разин подал Никите перстень, сдернутый тут же с пальца, сам налил ему последнюю чарку вина.
— Во здравье твое, Степан Тимофеич! — сказал Никита, подняв свою чарку. — Неправедно гонишь меня от себя. Да все же спасибо за все. Когда тебе надобен станет Никита, лишь кликни — прискочет твой рыжий и душу свою за тебя положит!
Степан посмотрел на него пристально, испытующе, махнул рукою и отвернулся.
— Иди! — в нетерпенье повторил он. — Коли ты вправду виновен, то пусть и тебе загинуть такой же смертью…
Никита поднялся, вышел.
— Напрасно ты, батька, его разобидел, — сказал Чикмаз, жалея Никитку. — Мы с ним во всем вместе были. Малый он смелый…
— Вот то и я мыслю, что малый-то смелый, а тут оробел, не посмел оправдаться. Много ли, мало ли винен, а кабы невинным был, не терпел бы такой обиды.
— Да, батька, ведь от тебя! — воскликнул Наумов. — От тебя и другие терпят!
— Напраслину терпят, что ли?! — спросил Разин. — Кому никому — никогда не спущу напраслины, тезка! — твердо сказал Степан.
Поп Василий только на пятый день пребывания казаков в Астрахани пришел к атаману. Он явился одетый в казацкое платье — в кафтане и с саблей.
— Здоров, сынок Тимофеич! Лукавый ты сын! — с укоризной воскликнул поп. — Испытал ты приверженность друга, да чуть не сгубил!..
— Поп, здорово! — вскочив с места, радостно отозвался Разин. — Прости, поп! Ведь чуть не сгубил тебя… Не ты и не я в том винны, а ваша поповска порода. Вражды от вас много и всякого дурна! Искал я тебя в казематах. Нигде не сыскал. Где ж ты был?
— У владыки митрополита Иосифа на покаянье! Старый пес изо всех казематов нашел для меня каземат. С монастырской казной засадил в подвалы, где злато, да жемчуг, да ризы хранятся. Издох бы я там, каб не добрый отец казначей, старец тоже Иосиф… Кормил, поил и винца не жалел, спасибо ему!
— Чего же ты сразу не вышел ко мне? — удивился Степан.
— Ты, сынок, воевод покорил. А церковь святая — особа твердыня. Ее ты не трогал и не тебе одолеть! И я узник особый — церковный, и грех мой — духовный грех: я патриарха вселенского лаял… Я и ныне сбежал, и ныне митрополит не ведает, что я у тебя, мыслит, что я в том подвале, а то и к тебе пошлет по мою душу.
— Ты ныне казак! Митрополиту нет дела до казаков. Сабля не крест, не кадило! — сказал атаман. — Пришлет он монахов ко мне — я им тоже сыщу потемнее подвал.
Но поп покачал головой.
— Не казак, я, Степан Тимофеич. Я поп. Казак я худой: стану саблей рубить и себя порублю. Мое дело — кадило да крест. И тебе на кой пес такой надобен воин! А попа тебе надобно, атаман. Верный поп — великое дело. И у царя есть свой поп…
— А что мне в попах?! — возразил атаман. — Не люблю я вашего брата. Народ от меня воротят.
— Вот то-то! И я говорю про то! А как поп у тебя заведется, так и иные попы преклоняться учнут. А в попах, Тимофеич, сила. Великая сила! Попы сердцами владают… В денежном том подвале, где я сидел, окошечко малое есть, а выходит окошко в глухое место в саду, где скамья дерновая, Тимофеич. А на дерновой скамье попы да монахи многи садятся, беседы ведут. И слышал я, сын мой, что многи попы погибель тебе пророчат.
— Колдуны они, что ли? — спросил атаман.
— Пошто колдуны?! Просто хитрости ведают! Говорят, что тебя патриарх от церкви отринет, тем и народ от тебя отвратит. Разумеешь? Проклятье нашлет на тебя, как на Гришку Отрепьева.
Степан слегка побледнел. Он никогда не молился богу, не очень верил, но все же проклятье казалось ему подобием колдовства, которое может наслать на человека разные неудачи и беды.
— Гришка Отрепьев привел иноземцев на Русь; его и народ проклинал, не то что попы! — словно защищаясь от обвинения, сказал Разин.
— Не бойся, сыне! Один патриарх проклянет, а другой патриарх святейший благословенье господне к тебе призовет… Иоасаф — патриарх боярский, неправдой он сел на престол, боярской корыстью да злобой. А с нами иной патриарх пойдет… Никон… — Василий понизил голос: — Нам с тобою к нему бы послов снарядить в заточенье да к себе залучить. Вот бы сила была… Бояре его от государя и от царевичей силой отторгли за то, что мужицкий сын. Государи церкви всегда на Руси из бояр — Колычевы, Романовы да иные. А святейший кир Никон — мордовский мужик!..
— А на что он нам надобен? — спросил Разин.
— Сила, сила в нем, Тимофеич! Народ весь к церкви прилежен. Затем я тебе говорю: с крестом да кадилом, в рясе поповской я тебе надобнее, чем с саблей.
— Ну, шут с тобой, — согласился атаман. — Сыщи себе рясу да крест, а не то я пошлю кого из робят тебе митру принесть от Иосифа; митрополитом наместо него тебя посажу.
Поп усмехнулся.
— Робенок ты, право! Ведь их патриархи лишь ставят — не князя, не воеводы! И сам государь не в силе митрополитов творить…
Разин качнул головой.
— Ну ладно, — решительно сказал он. — Ты пиши тому, прежнему патриарху грамоту, а я приберу казаков для такого дела, кто грамоту отнесет…
С того дня поп Василий стал постоянным советчиком Разина вместе с ближними атаманами. Нередко сидел он в Приказной палате, когда приходили крестьянские ходоки от крестьян из разных уездов. Он успокаивал их сомненья:
— Сам государь атамана Степана Тимофеича на изменных бояр призывает. Письмо ему слал от своей руки, — говорил поп.
— Что же он написал от своей руки? Ай бояр побивать?
— Всей Русью вставать на бояр, — сказал поп. — Да не то что письмо — дружбы своей и любви ради прислал государь, чего нету сердцу дороже.
— Дар великий? Перстень златой? — любопытствовали посланцы крестьян.
— Что перстень! После прислал от царского сердца с великой любовью, — таинственно шепнул поп.
— Неужто… сыночка?! — склонившись, спросил в изумлении крестьянин.
Поп только значительно двинул бровью и прижал к губам палец.
Крестьянин обрадованно перекрестился.
— Ну, господу слава! А мы-то тужили! — таинственно заговорил он. — Ведь бес их, бояр: у нас оглашали, что преставился в зиму царевич, и панихиды служили…
— Да ты не шуми, не шуми, ведь великое дело: сам государь патриарх святейший кир Никон его к нам привез от боярской злобы.
— И патриарх… с атама-ном!.. — изумленно воскликнул посланец.
Поп силой зажал ему рот и дернул его за бороду.
— Что ты хайло распахнул! — цыкнул поп, понимая, что нет на свете вещей, которые разойдутся в народе быстрее и шире, чем тайна.
— Да я разумею! — беззвучно шептал крестьянин. — Вот тот патриарх-то, знать, новый за то и грозился на нас…
— Ты покуда молчи, — сказал поп. — Как мы придем на Москву, так объявятся оба наши великие гостя, — добавил он.
— Чего-то ты вздумал, поп? — когда вышли посланцы, спросил Разин, слышавший эту беседу.
— Нам вверх по Волге идти. Так народ-то преклоннее станет, — сказал поп.
И вот два струга — один, обитый малиновым бархатом, и второй, обтянутый черным сукном, как шептали о них: «царевичев» и «патриарший» — стали на якорь невдалеке от астраханских ворот на Волге.
С других стругов никто не смел подниматься на оба пышно украшенных судна. На все вопросы о них не велено было ничего отвечать, кроме того, что на них «великие гости». Но народ сам слагал про них тайные сказки.
Степан предложил попу Василию представлять на струге самого Никона, благословлять народ.
— Не дерзну, сын мой, что ты! Нет, не дерзну. Слугою его на струге быть могу. Яства, питья святейшему относить, свечи перед иконами возжигать… А патриархом не смею аз, поп недостойный!..
И три недели спустя после взятия Астрахани за городом астраханские жители целовали крест на верность «великому государю Алексею Михайловичу, царевичу Алексею Алексеевичу, святейшему патриарху Никону и великому атаману Степану Тимофеевичу».
Ко кресту приводил Воздвиженский поп Василий.
Богатырская поступь
Над всем понизовьем на тысячи верст стоял иссушающий, страшный июльский зной. То дули с востока ветра, приносившие тучами в Астрахань раскаленный песок, то все застывало в мертвенной неподвижности, пропахшей гнилым камышом и смрадом гниющей рыбы. Жара перехватывала дыхание. Травы за Волгой в степях погорели, с деревьев даже по островам сыпались в Волгу скрученные, как от огня, преждевременно иссохшие листья. Ни скоту, ни людям пища не шла в горло. Комары, мошкара, оводы и слепни тучами висли в воздухе, насыщая адскими муками и без того мучительный зной. Овцы от них тесно сбивались к дыму костров. Лошади неустанно хлестали себя по бокам и спинам хвостами. Волы лезли в воду, и не было силы их оттуда выгнать. В солончаковых степях, как снег, все больше выступала сугробами сверкающая белизною соль. Над ковылями и выгоревшими травами торжествующе гремел трескучий, неумолчный хор краснокрылой, пучеглазой саранчи. Перелетая через Волгу, она падала сотнями тысяч в воду, и жадная рыба хватала ее, ходя поверху. Босыми ногами было немыслимо ступать по песку. Ставни в домах городов затворяли с утра. Торг по базарам в Царицыне, Черном Яру и Астрахани, когда стояли такие жары, начинался, бывало, при первых бликах рассвета и кончался часа за четыре до полдня. Потом наступало мертвое время бессилья, и только к закату опять оживали улицы и майданы и народ устремлялся толпами к Волге — купаться.
Но в этом году в самый страшный зной города на Волге не знали покоя: в Камышине, Царицыне, Черном Яру и в Астрахани днем и ночью пылали кузнечные горны. Дым кузниц недвижимо висел над водой, грохот железа летел далеко над волжской гладью; большие и малые молоты гвоздили по наковальням. Голые до пояса, почерневшие от копоти и загара, сухие, жилистые люди, от сухости утратившие способность потеть, ковали сабли, наконечники к пикам и стрелам, чинили пищали, кольчуги, колонтари и железные шлемы.
Все, что находили железного по городам, было собрано в кузнях. Изношенные подковы, старые стремена, кочерги, ухваты, сошники, дверные скобы, ковши — все шло в дело. Обломки кос оправлялись в рукояти и превращались в рожны и копья. У мирных топоров оттягивали лезвия, перековывая их в боевые секиры. Добрались и до якорей. Якоря на стругах заменяли тяжелыми каменными глыбами…
Весь обывательский обиход обращали к войне, даже оглобли вывертывали из телег, превращая их в древки копьев…
За городом трудились возле котлов зелейные варщики, приготовляя порох.
Кожевникам и шорникам тоже хватало труда: Разину были нужны тысячи седел, уздечек, стремян.
Атаману, от нетерпенья идти в поход, работа ремесленных людей казалась медлительной. Он вызвал с Дона еще кузнецов, зелейщиков, шорников.
В эти дни в Астрахань приезжали послы из ногайцев и от калмыков. Обещали помочь в походе на воевод и бояр, продавали баранов и лошадей.
Астраханцы солили к походу мясо и рыбу.
Степан ежедневно объезжал все места работ. Считал готовые сабли и копья, бочки пороху и солонины, мешки сухарей…
С верховьев шли ходоки от крестьян, горожан и стрельцов. Звали атамана к себе на выручку.
— Теребят, Василий, а где я возьму казаков на всю Русь? Не из глины лепить людей! Пусть сами встают на бояр… — жаловался Разин Василию. — А то вон пришли, просят с сотню пищалей. Богатых нашли нас…
Василий Ус жил в воеводском доме. Он вдруг обессилел и занемог еще хуже; едва бродил он по комнатам и мучил себя, в самый зной вылеживая часами под лучами палящего солнца. Вокруг его язв роились тучами мухи и слепни, но язвы не проходили от солнца. Однако Василий все еще думал о том, чтобы двинуться самому в поход. Он ненавидел Астрахань. Родные русские земли снились ему…
— Мы дворян не побьем, то дворяне нас. В пустыне трава не растет. Нешто тут народишь рать?! В хлебные земли идем, Степан! Ты не бойся: где леса да нивы, там люди, а где люди, там наша рать. Не стрельцы, не посадские люди — крестьяне! Ты ведаешь — что крестьяне? Богатырщина — вот что! Идем к ним, Степан, да скорее!.. Чую, что сила моя на исходе.
Но на Степана вдруг напала «морока». Сам прославленный как колдун, он попал в колдовские сети и не мог из них вырваться и, правду сказать, — не хотел вырываться…
Никогда во всю жизнь он не помнил такого томления и безутешной тоски, какая его охватила в эти дни пребывания в Астрахани…
Как-то в первые дни, возвращаясь в город от пристани, где стоял караван стругов, Степан Тимофеевич у городских ворот встретил стрельчиху Марью, ту самую, которую видел на площади, когда в первый раз вышел на русский берег после морского похода, Марью, которая оберегла его от нападения воеводского брата…
И вдруг атамана словно кольнуло в сердце.
— Марья! Ты?! — как в прошлую встречу, невольно воскликнул он, придержав коня, и сам удивился тому, сколь взволновала его эта встреча. Все это время он ни разу не вспомнил о ней. Ее для него словно не было никогда — так она позабылась.
Стрельчиха зарделась. Темный румянец густой волной окатил ее щеки.
— Я! — вызывающе сказала она. Искры сверкнули в ее глазах и скрылись за ресницами.
— Что же, забыла меня? — спросил Разин.
— А я ныне мужня жена! — бойко ответила Маша, но голос ее задрожал.
— На что тебе муж! — возразил атаман, даже и не спросив, за кого она вышла.
— Как — на что! Муж — он муж! — оправившись, усмехнулась стрельчиха. — Детей ему стану рожать!
— Покину я Астрахань скоро, — сказал Степан, уже уверенный в том, что каждое слово его западает ей в сердце. — Ты загодя приходи на мой струг. Караульный казак тебя впустит в шатер, там и жди. Придешь? — спросил он.
— Сам ведь знаешь, — шепнула она, взглянув ему прямо в глаза.
Степан возвратился на свой струг. Он сказал караульному впустить в шатер Машу, беречь ее.
На другой день приехал.
— Здесь?
— Не была, атаман, — потупясь, ответил караульный, словно от него зависело сделать так, чтобы Маша пришла.
И что-то случилось вдруг со Степаном, что он смертельно затосковал по ней. В тот же день к вечеру он снова наведался, не появилась ли Марья. Он не говорил о ней никому больше, но ходил и ездил по астраханским улицам, разыскивая ее в толпах прохожих.
— Степан Тимофеич, в верховьях народ тебя дожидает, — говорил ему Ус. — Не давать бы боярам времени войско собрать, скорее бы грянуть в верховья. Оставим тут казаков, чтобы город держать, а сами пойдем на Саратов, Самару. Ведаешь ты, сколь народу пристанет на пахотных землях!
И все уж как будто было готово к походу, но Степан Тимофеич не мог одолеть разгоревшейся страсти, покинуть Астрахань и уйти. Он искал причин для отсрочки похода то в болезни Василия Уса, словно тот должен был вот-вот на днях исцелиться от своего недуга, то в том, что дует верховой ветер и придется идти на веслах.
Каждый день приезжал он из города к Волге, подымался на струг, спрашивал караульного и, мрачный, тревожный, в досаде соскакивал в челн…
— Степан Тимофеич, аль в Астрахань хочешь боярское войско наждать на себя? Аль битвы с боярами устрашился?! — приступил к нему Ус. — Али, может, опять отрекаешься мужиков, то скажи. Я и сам, без тебя, со своими пойду в верховья. Мы ведь письма послали крестьянам, звали вставать на бояр. А теперь что же, сами под кочку?!
Степан, может быть, и еще искал бы повода для проволочки, но в эти дни казаки стали все чаще жаловаться на болезнь лошадей. Явился Еремеев, который стоял со своими конными и с табунами коней за Волгой.
— Батька, когда не хочешь без едина коня остаться, то надо отселе наскоре нам уходить; в траве, что ли, вред какой — что ни день кони падают!.. Которые были с конями в степи пастухи — и тоже хворают…
— Сколь же коней пало?
— Не мене с триста.
Степан привскочил.
— Да что ж ты, дитя, что ли, малое, Митька?! Какая же будет война без коней! Триста коней пало, а ты лишь теперь спохватился! Чего же ты до сих пор дожидал?!
— Помнишь, батька, Мурза осерчал на Василия. На прощанье кричал, что нам все равно на тех конях не ездить. А своих-то покинул, каких привел тебе в дар… С них началось… На них порча была, они первыми пали. Да поветрие, знать, на траву перешло, и ныне у нас не менее — с тысячу лошадей недугует. Мыслю, одно нам спасенье: угнать их в другие степи, на новые травы…
Перед угрозой остаться без конницы атаман позабыл свою страсть и тоску. В последний раз он проехал по улицам города и объявил наутро поход…
Все было готово, осталась последняя ночь. С рассветом челны и струги покидали низовья Волги. Но в эту самую ночь Василии совсем расхворался и не мог больше встать на ноги.
Степан сидел с вечера у него, осторожно старался отговорить его от похода. Ус и сам понимал, что ему не идти…
— Ты, Вася, Астрахань-город не любишь, знаю. А все же не кинь его. Астрахань — наша опора. В чьих руках я ее оставлю? Живи тут. Береги, держи ее крепче. Да Федор тебе пособит, вдвух держите, — говорил Степан Тимофеевич. — Прослышите, бьют нас, — все же, пока я вас сам не покличу, сидите тут, не лезьте ко мне на подмогу. Крепок тут город, велик. И море запрешь от бояр. Коли побьют меня воеводы, то и я сюда приберусь. Тут станем новые силы копить… Богдана на Украине паны не раз побивали, и хан изменял ему. Ну, кажись-кажись, вовсе конец. Ан кусок земли оставался, где отдышаться, оправиться можно. Оправимся — снова грянем…
— Чего-то ты, как перед смертью, заветы даешь, Степан! — покачал головою Ус, лежавший рядом с Разиным на ковре. Он приподнялся на локоть. — С таким-то сердцем, Степан Тимофеич, не ходят в дорогу, а то ведь и вправду тебя побьют!..
Ус потянулся к кувшину, налил вина в кубок, но рука не держала тяжести, он пролил вино на скатерть, расстеленную среди ковра. Федор Шелудяк, бывший третьим в этой ночной беседе, схватил горсть мелкой толченой соли, поспешно засыпал пятно.
— Дай-ка я наливать стану лучше, — с досадой сказал он Усу.
Василий молча отдал ему кувшин.
— Я с легкой душой выхожу на Волгу, Лавреич, — возразил атаман. — А все же надолго мы расстаемся. Мало ли что впереди. Не впервой мне с дворянами биться: на Украине бил их. Силы в проклятых много. Казны у них много, пушек, мушкетов. Не сразу-то их одолеешь. А к нам-то народ без ружья идет. Людей бы хватило, а ружей где взять? Народ приходить к вам станет — вы всех принимайте, копите людей. К ружью обучайте. Кто лишний — ко мне в верховья их шлите… Да еще ты, Василий, за своими гляди: ковры азиатские дюже полюбят, скатерти шитые. Иному ведь скатерть станет и друга дороже…
Шелудяк покосился на кучку соли, которой засыпал пятно, покраснел.
— Про меня ты, батька? — спросил он.
— А хотя про тебя, — согласился Разин. — Другой ведь в лаптищах к тебе приберется, Федор. Ведь ты атаман. К тебе всякие люди пойдут. А ты устрашишься: ковры, мол, загадят — в сенцы лишь пустишь!.. Таков атаман от народа ушел, во дворяне залез!..
— Я мужик, Степан Тимофеич, мужицкого званья не гнушаюсь, а что живу в воеводском доме… — вспыхнул Василий.
— Не про тебя я, Василий! Я Федьке сказал. Вижу, он полюбил ковры-то!.. И ты не мужик уж больше, Василий. Ныне ты атаман великого Астраханского казачьего войска. Буде послов к тебе кто пришлет — и ты принимай атаманским обычаем: пусть тебя под руки есаулы к послам ведут, впереди бунчук несут, брусь на подушке… Шапки первый перед послами не скидывай, ног не труди, сиди, без нужды не вставай…
— Какие ж послы?! — засмеялся Ус, представив себя в таком важном виде.
— Ты Волгу держишь. Кизилбашцы наедут, станут проситься в Москву али в Нижний да на Дон. Ты им не груби, держись как хозяин. А ты, Федор, — повернулся Степан в сторону Шелудяка, — ты отнюдь их не грабь. Не поладите миром — велите домой им плыть. Не прежнее время. Мы ныне — хозяева астраханской земли. Нам разбой не пристал!.. Может, немцы каких земель через Дон приедут к кизилбашцам проситься. Их не пускайте. Пусть в Астрахани торгуют…
— Во здравье! — сказал Василий, подняв свой кубок.
— Нельзя ведь, Василий, тебе. Язвы хуже пойдут. Сказал тебе лекарь — нельзя, — остановил Степан.
— Да как же мне за удачу твою не удариться чаркой! — воскликнул Василий. — Ведь сам я идти хотел с тобой. Так хотел!.. Не судьба!..
Три кубка ударились над ковром. Атаманы пили.
Вошел Наумов.
— Тимофеич! Пора, — позвал он.
Степан встал с ковра, подтянул кушак…
Они сели в седла. Василий поехал их провожать в колымаге. Степан Тимофеевич ехал с ним рядом шажком, не спеша, чтобы поменьше трясло Василия и не так сильно мучили язвы.
Город лежал за мутной дымкой едва забрезжившего рассвета, но народ шел по улицам, поспешая. Женщины несли белые узелки, как на пасху. Все текло к берегу Волги, где уже стоял наготове к отплытию караван в две сотни стругов и бессчетное множество мелких челнов… Здесь слышался многоголосый говор, перекличка, крики людей, грузивших в струги последний припас.
Волга поблескивала свинцом, в который уже кое-где упали искры зорнего отблеска. Розовый отсвет окрасил и лица людей. Женщины обнимали в толпе мужей, уходящих в поход, совали им узелки с пирогами. Подъехало воза три с арбузами. Казаки их расхватали. Татары, хозяева этих возов, едва успевали без счета совать в кишени казацкие деньги…
Разин, Наумов, Чикмаз, Сукнин, старый Серебряков и Федор Шелудяк столпились возле Василия у городских ворот, глядя на то, как кончают грузить караван.
Ус держал Разина за руку своей горячей, костлявой рукой.
— Слышь, Степан Тимофеич, — вполголоса говорил Василий. — Ты теперь не казацкий донской атаман. Ты атаман народа всего, Руси атаман. Бойся, Степан, раздору. Казаки твои гордятся перед крестьянами. Не стало б беды от того. Не давай мужиков в обиду.
— Все будет ладно, Василий! — пообещал Разин, сжимая его руку. Он поглядел на лицо Василия и понял, что тот уже не жилец, что больше им никогда не видаться.
«Эх, Василий! — подумал Степан Тимофеевич. — Найду ли другого такого-то друга, как ты! Голова у тебя, Василий!» Он хотел сказать это вслух, крепче сжал горячую руку друга…
— По челна-а-ам! — закричал в этот миг Наумов.
— По челна-а-ам! — подхватили по берегу крикуны.
И все всколыхнулось.
Атаманы обнимались, прощаясь с теми, кто оставался.
По берегу поднялся пуще нестройный галдеж. Кто-то кого-то искал напоследок в толпе. Женщины плакали, цепляясь за своих казаков. Где-то пронзительно, жалобно завизжала собака.
Казаки бежали со всех сторон к берегу, скакали в челны, скоплялись перед узкими сходнями стругов. Другие уже позанимали места в челнах и оттуда махали шапками, кричали на берег вдруг вспомнившиеся какие-то самые нужные слова, но в общем гвалте их было немыслимо разобрать.
Степан, обнявшись с Василием и Федором, шагнул в челн и подплыл к переднему стругу, из-за мели стоявшему в стороне от берега.
На струге Степан мимоходом распахнул белый шелковый полог шатра.
— Не была? — спросил караульного казака.
— Не была, атаман, — виновато ответил тот и развел руками.
Степан безразлично махнул рукой, но сдвинутые мохнатые брови выдали мгновенную мрачность, охватившую его душу.
С палубы струга Степан с нетерпением оглядел всю толпу, скопившуюся у берега. Зренье смеялось над ним, по меньшей мере раз десять подряд обманув: показав там и тут в толпе ложный облик стрельчихи.
Досадуя на себя, Степан отвернулся от берега.
Он взглянул вдаль, вперед по Волге. Там навстречу стругам еще два десятка челнов показались на глади воды из верховьев. Они приближались, летя по течению на веслах.
На переднем из них поднялся русобородый рослый казак и, стоя без шапки, крикнул:
— Стяпан Тимофеич!..
Разин вмиг узнал Сергея Кривого. Сердце его забилось быстрее, он даже забыл о Маше и о ее обещанье прийти на струг, но отвернулся с деланным безразличием.
— Стяпан Тимофеич! — еще раз окликнул Сергей.
Степан взглянул в его сторону сурово и молча, сдвинув мохнатые брови.
— Казаков к тебе с Дона привел! Прими, атаман. Тошно мне без тебя на Дону! — крикнул Сергей из челна.
— Ты слыхал, я тебе обещался отсечь башку? — грозно сказал Разин.
— Руби, черт! Все одно, на, руби! — воскликнул Сергей, рванув ворот рубахи и обнажив загорелую шею с медной цепочкой нательного крестика.
— Казаков — по разным стругам, а сам лезь сюда, — приказал Степан. И вдруг он не выдержал и протянул руку старому другу, помогая ему взобраться. И когда уж тот стоял на палубе струга, Разин хлопнул его тяжелой ладонью между лопаток, крепко обнял и трижды поцеловал для встречи.
— Алеша как? Как робята? Где Фрол? — спрашивал, торопясь, атаман, еще держа Сергея в объятьях.
— Все ладно, Стяпан. Все целы… В твоем городке живут… Спасибо тебе, что пустил… Не житье мне было! — от радости тяжело дыша, говорил Сергей.
— Осерчала соколиха на сокола да ушла на насест к петуху. Сладко ль ей там пожилось?! — Степан засмеялся внезапным коротким смехом.
Он оглянулся. Сукнин и Наумов стояли тут же. Они обнялись тоже с Сергеем, но Степан заметил, как темная тень недовольства легла меж бровей у Наумова.
— Ну, час, что ли, братцы?! — спросил Степан.
По стругам убирали сходни.
Степан поднялся на нос струга, снял шапку, став на виду у всего народа.
— Прощай, астраханский народ. Оставаться счастливо! Блюдите город! — крикнул он на весь берег.
— Счастливо тебе, атаман! Спасибо!
— Пошли бог удачи!
— Слава батюшке!
— Сла-ава! — крикнули с берега.
Какой-то мальчишка запустил выше воротной башни свою шапку.
И за этой драной шапчонкой вдруг полетели вверх сотни и тысячи шапок.
— Ставь паруса-а-а! — повелительно и протяжно крикнул Сукнин.
Возгласы крикунов на стругах и челнах потонули в общем гаме и криках толпы, и одно за другим вверх по мачтам судов поползли полотна. Загудели барабаны, взревели трубы, и со стругов загремели прощальным приветом пушки.
Астраханская твердыня ударила пушечным громом ответ со всех стен и башен. Попутный морской ветер вздул паруса.
И вся толпа устремилась вдоль берега, провожая струги. Впереди всех бежали мальчишки, за ними толпа взрослых.
Степан заметил среди толпы запряженную парой колымагу Василия Уса. Он ехал по берегу, не отставая. Захотелось сказать напоследок какое-то слово ему в особину.
— Василий Лавреич! Астрахань крепче блюди! Держи город! — крикнул Степан, стараясь перекричать всю толпу.
Василий услышал или, быть может, лишь понял, что слово к нему. Превозмогая боль и бессилие, он поднялся на сидении колымаги и что-то крикнул в ответ, но слова его не достигли Разина.
Струги шли быстрей и быстрей. Миновали кладбище. Астрахань оставалась позади, уже облитая лучами восходящего солнца. Из слободских домов выбегали люди, смотрели на караван, кричали напутствия.
У Болдина устья стояли над Волгой конные сотни Бобы, Протакина, Еремеева. Хвостатые бунчуки на пиках, флажки, развернутые знамена развевал ветер. Конники собирались переправляться через Болду.
Протакин, Боба и Еремеев, а с ними толпа сотников съехали к самому берегу Волги, махали шапками.
— У Черного Яра сустре-ча-а! — крикнул Еремеев, сложив ладони трубой.
Сверкая, летали над Волгой стрекозы.
Над блистающей рябью Волги носились чайки.
В караване плыли хозяева Волги. На тысячу верст впереди она лежала, освобожденная от воевод и бояр…
Вся волжская ширь была покрыта судами, и с переднего струга, если взглянуть назад, не было видно конца каравану. Челны, челны и челны выходили еще из-за всех поворотов и островов…
Речная рябь вскипала пеной перед носами судов и оставляла видимый след за кормами. Высокие астраханские купола блестели под утренним солнцем уже вдалеке.
У Черного Яра встречали Разина толпы народа. На церквах звонили колокола. Попы вышли навстречу казацкому войску с иконами, горожане — с хлебом-солью. Звали гостить, пожить у них несколько дней, отдохнуть от похода. Но войско не задержалось…
Степан Тимофеевич хотел от Черного Яра пересесть на седло, но конные подъехали с берега со страшной вестью, что конский падеж после выхода войска из Астрахани усилился еще пуще. Хворь от коней стала переходить на казаков, многие умирали. Серебряков, завзятый конник, старый казак, Со слезами сказал, что сам застрелил своего конька. На войско надвинулась страшная участь — остаться без конницы.
— Да, мыслю, сын, коли сами покинем своих коней, то лучше будет, не то и в российски края занесем поветрие. А то бог пошлет — здоровыми разживемся.
— Сколько же ныне у нас лошадей? — спросил Степан.
— Не более тысячи ныне, и тех надо бросить… — грустно признал старик. Только Боба, державший дозоры по Волге выше Царицына, да Алеша Протакин с конными, оберегавший волжские берега от Царицына до Черного Яра, остались единственной конной силой разинцев…
Ближними есаулами на стругах были Сергей и Наумов. Наумов не ладил с Сергеем. Ему все казалось, что с той поры, как вернулся Сергей, атаман стал с ним меньше делиться своими мыслями. Степан замечал его ревность, но лишь усмехался.
Такая же встреча, как в Черном Яру, ожидала войско в Царицыне.
Здесь ждал Степана заранее предупрежденный гонцами брат Фрол, который приехал нарочно для этой встречи из Кагальницкого городка.
— Казачка ждет тебя, брат, — сказал Фролка. — Погости на Дону. Войско тут постоит без тебя. Навоевался — ишь, целое царство за пазуху положил! Отдохнул бы!
Степан вздохнул.
— Смеешься ты, Фролка, или глуп?! Да кто же мне отдыха даст?! Надвое тут разошлась дорога, — пояснил он. — И здесь надо крепче подумать, как дальше идти на Русь — Доном или Волгой.
Степан созвал есаулов к себе на совет. Заговорил сразу так, как будто давно уже все собирались идти на Москву.
— Да, батька, на что нам Москва! — заикнулся Митий Еремеев.
— Тебя не спрошал! — оборвал его Разин, но спохватился. — В Москве все дороги сошлись. Кто Москвою владает, тот и всей Русью владает! — сказал он. — Москвы не минуешь! И сам государь велел нам идти на Москву. А кою дорогой идти — вот к тому и совет.
— Доном, батька Степан Тимофеич, нельзя. Великая рать пройдет, то запустошишь украинные города и скудость по Дону будет, а ныне и так на Дону небогато! — заговорили исконные донцы, забота которых прежде всего была о своем Донском крае.
— Да еще потому, батька, Доном нам не идти, что Тамбов и Козлов — города велики, многолюдны и дворян там и всяких людей боярских доволе. В Тамбове рязанцы на службе. Туда пойдем — крови много прольется.
— А может, степями нам путь скоротить под Тулу, не то на Оку да в Касимов! — подсказывали из тех казаков, что ходили с Василием Усом.
— Степями пойдешь, то голодом всех поморишь! Как с собою запасы обозом везти да на чем? И коней не стало, да и на что нам таков тяжелый обоз?! — возражали им.
— Стало, нам путь один — Волгой! — решительно заключил Степан.
Для укрепления своего пути он тотчас велел рассылать людей с письмами по всему Приволжью.
Фролка жаловался Степану, что в Черкасске стало малолюдно, потому что в поход не ушли одни домовитые, и черт знает что они могут наделать… Друг Степана острогожский полковник Иван Дзиньковский уже сообщал, что какие-то люди, таясь, пробрались через Острогожск в московскую сторону и стояли целые сутки у воеводы. Дзиньковский их не сумел задержать, но беспокоился, что это могли быть вестники с письмом от Корнилы. Фролка не знал, что делать. Он был по природе не воин.
— Надо Черкасск укрепить, — согласился Степан. — Пошлю я с тобой твоего тезку Фрола Минаева с дву тысячью казаков: пусть станут в Черкасске для береженья. Да пушек десяток с ними да нашу казну. По всей Руси войсковую казну нам возить ни к чему. Мало ли случай какой на войне!.. Да Слободскую Украину пора прибирать к рукам. Дзиньковский там пособит, в Острогожске. Мы с ним, когда польских панов колотили, тогда говорили: до русских панов бы добраться!.. Ты ему больше пиши да гонцов посылай для вестей. Как бы, вправду, бояре с Украины на нас не пришли!
В царицынских кузницах денно и нощно ковали копья и бердыши.
Из степей в войско Разина подошли татары, с верховьев явились посланцы от черемисов, мордвы, чувашей. Поп Василий, мордовец, знал их языки, уговаривал встать за великого государя и патриарха.
Он же привел ко кресту царицынских жителей.
По городам Поволжья разинские гонцы развозили письма, призывая народ стоять за веру, за великого государя и за царевича Алексея Алексеевича, за патриарха Никона и за Русскую землю и верно служить атаману Степану Тимофеевичу.
Ладья с низовьев бежала к Царицыну. Старый рыбак правил парусом. На носу, глядя в воду, сидела стрельчиха Маша. Она обещала отдать за провоз кольцо и сережки — немалая плата; старик увез бы ее и за одно кольцо.
Рыбак глядел на нее с сомнением. Странная женка. Пошто ей в Царицын? Али муж с атаманом ушел, догонять собралась? Много разинских тут повенчались. Недельку пожили с женами, да и в поход, а ей полюбился казак… Да где там найти в эких толпах народу! Ну, пусть поплывет… Рыбак молчал. За целую жизнь у него накопилось довольно думок. Он мог плыть неделю — ему бы хватило, о чем вспоминать без людей. В долгие годы своего одинокого промысла старый привык быть один на реке ночами и днями.
Маша молчаливо глядела в течение Волги, которое одолевала ладья на парусе, полном горячего душного ветра, и, как течение Волги, текла перед Машей вся ее жизнь от первой встречи со Степаном…
«Ты?» — спросил он ее в тот, в первый раз. В одном этом звуке сказалось все, чего другой не высказал бы и в тысяче разных слов… Знала она тогда, что ему не уйти, не минуть ее… И пришел… А она персиянской царевной, бедняжкой, сдуру его тогда попрекнула… А он и ушел, ничего не ответил. Сказал бы: мол, Маша, дуришь, уйду да покину навеки! Куды тебе деться? Сама бы схватилась, припала к нему на грудь, смолой прикипела бы в ласке… Как он тогда ее отшвырнул — замерла и застыла, ждала: вот подхватит, сломает… А он и ушел, ничего не сказал… Только шаги отдавались…
Потом казаки гуляли по городу, всю Астрахань перевернули вверх дном, точно буря играла, да вдруг и ушли, покинули город. Стрельчиха не верила, что атаман не вернется, сидела в избе, почернела с тоски… Не раз потянулась рукой к отравному зелью: выпить чарку — и нет больше Машки-стрельчихи… А что смертный грех?! И так не святая!.. Сидела неделю, другую немытой, нечесаной, будто другой раз казнили на плахе мужа. Даже старуха не смела к ней приставать с гостями. Да вдруг воеводские «гости» нагрянули ночью, схватили, поволокли.
Старый черт всех повыгнал.
— Что же, стрелецка вдова, приходил к тебе вор?
— Приходил.
— Любить обещался? — спросил воевода.
— Мало ли что! — угрюмо сказала она.
— Угощала вином атамана?
И стрельчиху как прорвало:
— Ты приходи, воевода боярин. Сулейка есть у меня в головах с заветным вином. Угощу!.. К чему ты меня подбиваешь, бесстыжий? Не знаешь греха?!
— Ишь ты, взъелась! — сказал Прозоровский. — Спасала его, говорят, от напасти, кричала, народ призывала?!
— Кого бьют у моих ворот, я не ведаю, да ответ за убойство держать не хотела!.. — возразила стрельчиха. — К тому и народ призывала! Воеводского брата побили раз тоже, меня воевода таскал…
— Ан врешь! Ведала ты, кто придет. Ведала ты, кого спасала. И где Никитка, ты ведаешь тоже!..
— Отколе мне ведать?! Должно быть, сошел с атаманом. Тебе его было держать, мне не нужен!
Воевода ее отпустил. Но прошло два-три дня, и в корчму ворвался воеводский дозор с подьячим: «сыск по корчемству».
Вино из заветной сулейки Маша успела вылить в подвал. У бабки забрали вино. Старуху вместе со внучкой свели за корчемство в тюрьму. Потом их обоих били кнутом на торговой площади.
Когда ей читали приговор, Маша кричала:
— Вернется Степан Тимофеич! Придет атаман еще раз и жалеть вас не станет!.. Хотел воевода его отравить — не сгубил. А теперь улетел соколок, не поймать, не достать его в облаках индюкам!..
Под кнутом она не стонала, рычала зверюгой, пока не обвисла без силы и обомлела…
В тюрьме десять дней лежала без памяти, не застонала, не охнула. Думали, что умрет, — ожила… Тюремные сидельцы пожалели ее, какие-то кабацкие гулящие женки кормили, поили вином, молоком. Маша не вспомнила даже про бабку. Ан бабка на площади под кнутом не скончалась да милости у воевод упросила. Выбралась из тюрьмы и опять завела корчму. Машу, однако же, ей воевода не отдал.
— Сама твоя внучка знает свои вины, — сказал он старухе.
Дни в тюрьме шли бесцветной, пустой чередой.
Стрельчиха, казалось, не замечала времени, даже не плакала, не приходила в отчаянье. Никто не слыхал ее жалоб. С утра до ночной темноты сидела она, уставившись в угол, не слушая болтовни и подчас пронзительно громких, сварливых схваток и перебранки своих невольных подруг. Когда старуха ей приносила еду, она равнодушно брала ее приношенье и большую часть в тот же час раздавала подругам — тюремным сиделицам. Так шли недели и месяцы. В каменном тесном подвале почти не бывало солнца, и стрельчиха не замечала того, что пришла весна, не видела, как подошло и лето… Все ее мысли были всегда об одном — о Степане. То ей представлялось, что было бы дальше, если бы она не сказала своих необдуманных слов и он не ушел бы в ту ночь. Он увез бы ее с собой на казачий Дон, а может быть, даже дальше, одел бы, как царицу, любил, любовался, ласкал… То казалось ей, что снова приходит он в Астрахань, разбивает тюрьму и выводит за руку Машу на божий свет. То сны принимала она за явь. То Заботливо щупала на спине рукою рубцы от кнута — зарастают ли, так ли багровы и безобразны они, как у одной из ее подруг, испытавшей кнут палача на своей спине. Так он коснется ладонью ее спины, а там будто змеи какие и руки отдернет…
Иногда она понимала, что все это бредни, пустая мечта и Степан никогда не вернется на Волгу. Тогда ее сердце сжималось тоской и она жалела о том, что все-таки не послушала воеводы, не напоила его отравой, не испытала хоть раз, перед смертью, горячую ласку Степана.
«Ой, господи, чтой-то я, дура, злодейка, помыслила! — тотчас пугалась она. — Пусть живет, где ни где, да живет, а мне бы лишь ведать, что жив да здоров, — и в том утешенье! Хоть весточка долетела бы, что ли, откуда!..»
И вдруг появился в окне Никита. Он стал ей шептать, что отворит тюрьму, что возьмет ее, только бы согласилась пойти за него… И тут у нее на глазах под окном его стали ловить, он пустился спасаться…
«Загинул казак за меня!» — подумала Маша и в первый раз его наконец пожалела…
Но прошли недолгие дни, и Никита ворвался ночью в тюрьму. Он повел ее из тюрьмы по крикливым и шумным улицам за город, на кладбище к дьячку. Торопливо прислуживал ей, подавал умыться, одеться. Она, как во сне, во всем покорялась ему, как во сне стояла в кладбищенской церкви у алтаря под венцом, как во сне обменялась с ним кольцами, поцеловала в губы… Какие-то люди гуляли у них на свадьбе, пили вино и кричали «горько». Она целовалась с Никитой; отвыкшая от хмеля, быстро пьянела. Словно в тумане видела бабку корчемщицу, которая тоже ее целовала… Потом стрельчиха проснулась женою Никиты, в Никитином доме, который два года назад он припас для нее…
Никитка был весел и ласков, в доме было довольно добра — пей, ешь, не горюй!.. Маша не сразу сумела понять, что случилось. Только к вечеру этого дня она поняла, что Разин вернулся в город, что Астрахань пала, что воевода казнен и Степан Тимофеич — хозяин всего…
«Обдурил меня малый! Повел к алтарю, окрутил, да и рад!.. Эх, Никита, не в радость себе ты женился! Наплачешься с венчанной Марьей похуже, чем прежде!» — сказала она про себя.
Мысль о встрече с Разиным стала терзать и мучить ее с утра до ночи. Она не гнала Никиту, терпела его ласки, как в тюрьме, бывало, терпела и холод и голод. Терпела, как будто ничто ее не касалось, а думала все о своем.
Бабка принесла прежнее платье, какое сумела сберечь от рук приказных, когда Машу взяли в тюрьму. Маша оделась. Год прожитых страданий придал ей еще большую горькую прелесть; как пламя, светились ее впалые от худобы глаза. Темный пух над верхней губой, подчеркнутый бледностью кожи, оттенял ее сочные и в тюрьме не иссохшие губы, нежная синяя жилка билась на шее, словно в какой-то щемящей и непрерывной тревоге, которой томилась Маша.
Для Маши все было уже решено. Она ждала только часа, когда обманом выскользнет к Волге… И дождалась… А Степан точно чуял… «Судьба моя, доля!» — сказала стрельчиха, увидев его на коне. И опять то же самое: «Ты?!»
«Все сызнова началось с того часа! — сказала себе стрельчиха. — Не будь, Марья, дурой да счастье свое не теряй. В третий раз не воротишь!»
Однако язык не послушал ее, лепетал ненужные речи про мужню жену.
«К чему?» — оборвала себя стрельчиха.
«Придешь?» — спросил атаман.
«Сам знаешь», — ответило шепотом сердце…
Но ревнивый Никита бродил по улице возле дома, чтобы видеть, с какой стороны воротилась жена, и ее готовая ложь о том, что была у старухи, пропала задаром.
Она не сумела скрыть пламени радости, жар не сходил с ее щек, глаза разгорелись, уши пылали… Она не хотела придумывать оправданий и врать…
— Отстань ты, мой венчанный муж! Не люблю я тебя, Никита. Петух ты и есть петух… Убирайся!..
Она подумала: может быть, лучше отдаться ему, приласкать, чтобы он, утомленный, спокойно уснул и проспал ее бегство. Но вдруг он ей так стал противен. Она оттолкнула его и целую ночь напролет с ним боролась, пока он, избив ее, не запер в чулан…
— Сиди тут, покуда покорнее станешь! — сказал он.
Два дня дознавался он с плетью, кто ее полюбовник. Марья молчала. Уходя, Никита ее запирал на замок, морил голодом, жаждой, как лютый палач, и сам умирал от ревности…
Так шли недели ее замужества, похожего на суровое заключенье в тюрьме, но она не сдавалась…
— Никитка, гляди, утоплюсь! — пригрозилась Маша.
— Баба с возу — кобыле легче! — ответил Никита. — Каб я тебя из воды не волок, и давно бы женился на доброй девице, детей нарожал да покой бы ведал! Повдовею — женюсь!
Никита ушел. Возвратился хмельной, поздно ночью, свалился спать. Маша билась, стучала, покуда сорвала запор, и бежала… Только тут и узнала она, что два дня назад Разин с казацким войском покинул город…
На Волге она оставила свое платье: «Пусть думает, что утопилась, да женится снова!» Вымылась в Волге, точно как в давнее утро, когда все тот же Никита в первую ночь ею овладел у костра.
Оделась в чистое, что захватила с собой, и пошла вдоль берега. Невдалеке одинокий рыбак возился, спуская челн, и они сговорились… Пошли на верховья без всяких запасов. Их кормили арбузы, да огурцы, да чеснок, которые были в лодке, да рыба…
Старик мало спал — только в тот час, покуда на берегу Маша пекла или варила рыбу.
Черный Яр миновался.
Ладью окликали не раз казачьи дозоры. Старик объяснял им сам по своей догадке, что Маша едет за мужем, который сошел в казаки. Дозорные усмехались, шутили.
— Была бы моя такой кралей, вовек не ушел бы от ней!
— Брось его, ты меня полюби, казачка!
— Мой краше! — сказала Марья, сама с удивлением ощутив у себя на лице задорную и приветливую улыбку.
Только тут она поняла, что свободна, что Никита за ней не погонится, не догадается, где она…
И она рассмеялась от сердца.
Шатер атамана стоял не в городе, а на прибрежном холме. Вокруг него табором у костров сидели казаки. Царицынские горожанки перед закатом сходили к ним, пели песни, смеялись, грызли еще зеленые, молодые орешки, лущили гороховые стручки, подсолнухи, арбузное и тыквенное семя.
Маша вмешалась в казачьи толпы. Она не смела сама подойти к шатру атамана. Ей было страшно. А вдруг он, еще раз обманутый ею, не примет ее, прогонит…
Несколько раз проходила она мимо его шатра.
«Спит он и не чует, что я пришла!» — думалось ей.
— Садись с нами, женушка, к свежей ушице! — Казак протянул ей ложку. — Сама из каких? — спросил он.
— Из посадских.
— Не наша! — отозвалась царицынская казачка, сидевшая тут же.
— Коль с нами, то наша! — со смехом ответил казак.
— Хороша Маша! Как звать-то тебя? — обратился второй.
— А сам сказал: Маша! — бойко откликнулась Марья.
— Знать, угадал?! — радостно подскочил тот и обнял ее.
Маша ударила его ложкой по лбу.
— Поймал леща! — засмеялись вокруг казаки. — Ай да женка! Пригожа да поворотлива! Чья ты, казачка?
— А чья, тот ведает сам!.. — ответила Маша и растерянно заморгала, не веря своим глазам: между казачьих костров, освещенный лучами заката, как в пурпуре, шел к ней Степан Тимофеевич.
Она встала ему навстречу. Бледность покрыла ее лицо. Ноги ее едва удержали. Так, с ложкой в руках, смятенная и недвижная, как неживая, ждала она его приближенья. Он подошел к ней вплотную, взглянул в глаза.
— Пришла? — спросил просто и внятно.
Хозяйской рукой он взял ее за руку и повел с собою в шатер.
— Вот те и «чья казачка»! — изумленно послышалось за ее спиной.
— И ложку мою унесла! Чем уху хлебать стану?!
Маша оправилась. Брызнув веселым, трепещущим смехом, она обернулась и кинула ложку:
— Лови!..
И казаки увидели словно какое-то чудо. Казачка преобразилась: жаркий румянец взыграл на ее щеках, глаза засияли, как звезды, полные-полные радостью.
Она вошла с атаманом в шатер…
— Марья! — сказал Степан то же самое слово, как год назад.
Но тогда она изо всех сил старалась не глянуть в его колдовские глаза. А теперь, притянув к себе ее за покатые жаркие плечи, он смотрел ей в лицо, смотрел близко и жадно…
— Дождался тебя, — прошептал, обжигая дыханьем ее губы, а глаза его утонули в ее огромных темных глазах, широко открытых навстречу еще небывалому счастью…
Июльская знойная ночь опустилась над берегом Волги. Звезды висели близко, мохнатые в мареве и большие. Под берегом от зноя тревожно плескалась крупная и мелкая рыба. Степан спустил полог, отделяя себя и Машу от мира словно бы крепостной стеною. За тонким шелковым пологом беспокойно ворочался и возился казацкий табор. Без перерыва сухим томительным шелестом трещали кузнечики, призывая своих кузнечих. По временам, пролетая, кричала ночная птица.
Дозорный казак, молодой Тереша, во мраке бродил у шатра атамана, стараясь держаться в сторонке…
В Черкасске в войсковой избе сидел писарь и двое разинских есаулов. Редко и мало кто приходил туда.
Разинские справляли свои дела в Кагальницком городке: оттуда высылали заставы, дозоры, там вербовали казаков в помощь Разину на Волгу, оттуда давали и проходные грамоты в верховья.
Донское домовитое понизовье притихло: кто не был убит и не скрылся, те не показывались на улицах, тихо сидели по своим куреням. Даже тайную переписку с Москвой и Астраханью они прекратили, чтобы, боже спаси, не навлечь недовольство и гнев кагальницких «заводчиков».
Корнила Ходнев постарел и осунулся. Он тоже вел тихую жизнь, затаив всю ненависть к крестнику, оберегаясь сказать лишнее слово, но не оставив надежды на то, что бояре свернут шею Разину.
«Да и как не свернуть! — рассуждал атаман. — То держава великая, войско! А то пустой сброд: от пашни отбились, к ружью не прибились… Сойдут на низовья с десяток приказов стрельцов — тысяч в пять али в семь, ударят на Стеньку — и кончится крестник, как не был! Уразумиет тогда, песий сын, как у крестного батьки из рук хватать булаву… Тоже гетман голяцкий знайшовся! Таких гетьманов геть!.. В Персиде, однако, он бил басурманов, — припомнил с опаской Корнила. — Да то басурманы, не царское войско! — успокоил себя атаман. Но опять спохватился: — На обманство язычник Степанка хитер!.. Может, Яицкий город опять воевать захочет? Да нет, уж научен в Яицком городке. Туда не пойдет! Царицын не взять ему, нет! И Астрахань — тоже никак… Вот разве что Черный Яр. А в Черном Яру не сдержать осады. Бояре придут — заморят… В Черном Яру и запасов-то нет для осады!.. В верховья, к Казани да к Нижнему, он не дерзнет — там близко Москва, да к тому ж никогда не бывало того, чтобы лезли казаки в верховья. Чего им там делать?!»
И вдруг пришла весть, что Степан взял Царицын, разбил стрельцов и победил татар… Все домовитое понизовье стало еще осторожней и тише.
Корнила занимался хозяйством. Овцы, павлины, бахчи, огород, сад — вот вся была и утеха. В саду надумал он разводить виноград и грузинские розы, которые привез армянский купец с берега моря.
Почти все работники атамана ушли на Волгу. Осталось несколько стариков. Двое-трое из них ловили рыбу на весь атаманский двор. Как-то Корнила с одним из своих рыбаков собрался рыбачить. Петрушка, пасынок, его отговаривал: не мозолить ворам глаза, лучше сидеть во дворе. Атаман не послушался, вышел в челне на низовье.
Из камышей навстречу выплыл челнок черкасского рыбака Прокопа Горюнова.
Прокоп был с детства «испорчен». Его часто били припадки, во время которых он падал с ног и колотился об пол с пеною на губах, выкрикивая что-то бессвязное. «Порча» его взрастила не воином. Он никогда не ходил в походы, не садился в седло, не пил пенной «горилки», ни даже хмельного пива. Когда-то он жил в работниках у Корнилы, потом ушел от него, стал рыбачить, и так все знали его как рыбака. Прокоп был угрюм, молчалив. Люди считали, что он завистлив, боялись его черных глаз, словно, «порченый» сам, он мог принести такую же «порчу» людям одним только завистливым взглядом. Часто припадки случались с ним и в церкви, во время молитвы. С детства поп пробовал отчитывать его молитвами «от беса», который его мучил, но отчитка не помогла. Не помогли ни наговоры, ни травы, которыми пытался лечить его черкасский лекарь Мироха. Клички «Порченый» и «Бесноватый» навек пристали к Прокопу.
Привыкнув к тому, что казаки ему перестали кланяться, Корнила и сам отвернулся. Но рыбак окликнул его:
— Здоров, Корней Яковлич!
— Здрав будь, Прокопе, — отозвался и Корнила. — Как лов?
— Ничего, слава богу… помалу ловлю…
— Отчего помалу? — спросил атаман.
— Да снасть не велика.
— А слышь-ка, Прокоп! — оживился Корнила. — Работники у меня сошли к крестнику, Стеньке. Сети есть. Заходи…
«Ишь ты, ласковый стал!» — подумал Прокоп.
— Ты в сети, батька, меня не заманивай, — вслух сказал он. — Не судак, как раз — щука, и сеть прокушу! Ей пра!
— Как хошь! — равнодушно отозвался атаман. — Береженого бог бережет! Степана страшишься ко мне заходить? Ну, ну, берегись. Я Семену Лысову отдам сеть. А то бы недорого взял…
Он знал, что Семен Лысов и Прокопий враги, что пуще всего Прокоп не простил бы себе, если бы дешевые сети, вместо него, достались Семену. Семен Лысов от разинцев сидел в войсковой избе, а так как в ней дела было теперь немного, то почасту рыбачил. В недавние дни случилось, что Семен с Прокопом сцепились чуть ли не в драку из-за того, что хотели ставить сеть непременно оба в одном месте.
Атаман ждал.
Неприязнь Прокопа к Семену сделала дело: Прокоп постучался к нему.
— Сети, сказывал… — буркнул он от порога.
— На том учужке они. Давай съездим. Да ты угодил-то к обеду. Поедим, тогда съездим. Садись пропивать все рыбацтво мое. Хошь, и челн уступлю. Палублен челн, и шатер на нем для рыбацкого обихода…
Прокоп сел за стол. Про себя усмехнулся: «Не звал меня прежде к столу, атаман!»
За обедом Корнила повел речь о войске, о крестнике. Прокоп тоже не верил, что Разин продержится долго, не верил, что голытьба может надолго взять верх на Дону.
— Свалится сокол с высока полета да грянется оземь, лишь перья вокруг полетят! — сказал Прокоп. — А жалко: высоко летит!..
— Чего ж ты не с ним?
— А доля моя иная, — ответил Прокоп. — Не люблю, кто высоко летает. И тебя не любил. Вот ныне мне все одно. А кто высоко летит, мне все хочется камушком крылья подбить… Только мочь бы…
— Да что же тебе не мочь?! — возразил Корнила.
— Надсмешек еще не терплю, атаман! За надсмешку серчаю. На что тебе лишнее сердце? И так небогат ты любовью людской! — со злобно сверкнувшим взглядом предостерег Прокоп.
— Да я не смеюсь… Ты молвил: подшиб бы крыло, а я говорю: подшиби. Государь тебе скажет «спасибо» и жаловать будет. Старшина донская поклонится низко, а я научу — богат станешь! Сам высоко взлетишь. Ведь чем тебе в жизни взять — не удалью ратной! А хитростью можешь…
Прокоп поглядел Корниле в глаза с немым и жадным вопросом. Корнила понизил голос:
— Набирай людей на Дону да иди к ним в нечистое их собранье. Другой приведет — и не взглянут; а ты приведешь — и все подивятся. Из нас, домовитых, который придет, то никто не поверит, хоть пасынок мой Петро, хоть иной из старшинства — беречься станут. А тебя уж не станут страшиться: ты свой — в том и сила твоя! И там у нас тоже есть люди свои. Помогут тебе… Подберись, подползи поближе — да камушком!.. Ну, поедем, что ль, сети глядеть! — оборвал Корнила, вставая из-за стола.
— Ан врешь! Я теперь во двоих с тобой никуда! — возразил рыбак. — Ты мне атаманскую душу открыл, а в ней — сам сатана… Устрашишься теперь — а вдруг да откроюсь кому… Да с челна меня в воду!..
Корнила почувствовал, что краснеет.
Прокоп поглядел на него с торжеством и зло засмеялся.
— Страшишься, Корней!.. А ты не страшись. Я правду тебе сказал: я тебе не завистник. Ты стар. Уже тебе помирать. А Стенька в моих же годах и летит высоко… Вот его и под крылья!.. — Рыбак помолчал. — Попал же я в сети твои… — признался вдруг он. — Угодил с головой, старый черт!.. Теперь не отвяжется от меня июдская думка… Прощай!
Рыбак отворил дверь, шагнул было в сени, но вдруг задержался и, опустив глаза в землю, глухо сказал:
— А ты меня все же страшись… Я, может, к Семену Лысову зайду в войсковую избу… мириться…
Не доходя Камышина разинский передовой дозор задержал на Волге ладью с четырьмя гребцами. В ладье восседал семидесятилетний белобородый старец.
— Что за люди? Куда? — окликнули их.
— А вы помоложе, детки. Вам бы с вежеством прежде себя назвать, — отозвался старик.
— Мы — донские казаки великого атамана всего казацкого войска Степана Тимофеича.
— А я к нему поспешаю от атамана Михал Харитоныча, из Муромска лесу. Зовут меня Ильею Иванычем, а к Тимофеичу у меня тайная грамотка.
Дозорные доставили старика к Степану.
— Наскоре ехали — где на конях, где ладьей, как было способней, — пояснил атаману Илья Иванович. — Мыслили, в Астрахань нам поспешать, ан ты и сам навстречу. Читай, атаман, что бояре пишут.
И старик подал Разину грамоту, взятую Харитоновым у драгунского поручика.
Собрав своих ближних, Разин велел читать вслух указ о сборе дворянского ополчения.
Митяй Еремеев, с трудом разбирая, читал длинный перечень:
— «Замосковных — володимирцом, суздальцом, смоляном, беляном, вязьмичем, дорогобужаном, ярославцом, костромичом, галичаном, муромцом, лужаном, гороховляном, дмитровцом, камышенцом, угличаном, бежечаном, переславцом, ростовцом, романовцом, вологжаном, пошехонцом, боровичем, можаичем, клиняном, волочаном, ружаном, вереичем, звенигородцом, белозерцом — дворяном и детям боярским разных городов, новокрещеном и мурзам и татарам…»
— Ого, Стяпан, буча у них кака! Сроду бояре такого не видели. Глянь, все царство дворянское подымают на нас!.. — не выдержал, перебил Митяя увлеченный Сергей.
Но список был еще не кончен:
— «Украинных — гуляном, каширяном, коломничем, алексинцем, торушеном, серпуховичем, соловляном. Заоцких — калуженом, лихвинцом, серпьяном, козличем, воротынцом, медынцом», — вычитывал дальше Митяй, запинаясь и путаясь.
Сергей не умел сдержать своего ликования:
— Загавкали всюду собаки!.. Вот разгул — так разгул по Руси, Стяпан Тимофеич, мой братец!.. А я дворянина тогда за жену по башке сулейкой тяпнул и сам возгордился: мол, я-то каков богатырь!.. Эх, братец ты мой!..
Степан глядел на него с усмешкой. Он любил простодушную восторженность старого друга. Когда Сергея с ним не было, он тосковал по нем и теперь был рад, что товарищ детства опять с ним рядом — конь о конь, локоть о локоть.
Правда, тотчас после Царицына между Сергеем и Разиным пробежала черная тень: Сергей не мог вынести появления Маши в шатре атамана.
— Пошто себе шлюху завел?! — резко и прямо сказал Сергей. — На срам всему войску впустил в атаманский шатер!
— Тебя не спросил! — огрызнулся Разин.
— И меня! — задорно взъелся Кривой. — Я, чай, брат! Не грех и спрошать, а когда не спросил, то послухать!
— Мальчонка я малый, что ли! — обрушился на Сергея Степан. — То Наумов пристал с персиянской девчонкой, тут ты… Люба мне, да только! Ты себе кого хошь заведи, я и слова не молвлю! Не люб я тебе — уходи, а учить не берись!
— Куды ж я уйду-то? К боярам? Эх ты, Стяпа-ан! Я по-братню к тебе. Ить мне за сестренку обида. На что ты ее променял!
— Какая тут мена! Дурман, Серега. Алеша — жена; от нее никуда не уйдешь. А ныне дурман на меня накатил. Ты брось про нее; так-то лучше меж нами раздора не будет!
Сергей смолчал. Он больше не заговаривал со Степаном про Машу, зато вообще держался обиженно и молчаливо. Разин видел его досаду, замечал его косой взгляд, когда проходила Маша. Понимая, что Сергей от него отшатнулся, он искренне был обрадован, когда, после чтения царских указов, Кривой снова вспыхнул прежним наивным восторгом.
— Надо, Сергей, их ловить по дорогам да всем им, чертям, объявить: кто по боярским указам к Москве поедет, тому быть в казни, а все животы пограбим, семейки побьем, — сказал Разин. — Да всюду заставы, заставы по всем дорогам наставить, ловить… Да во все уезды писать к народу — ловили бы их по большим и по малым дорогам, давили, топили, секли… А коней бы к нам гнали. Коней вон сколь пало, а нам на Москву надо конно идти… К царю казакам не пристало пеше — срамно!
— И то! Срам казакам без коней. А к царю-то и пуще! — согласился Сергей.
— И наш атаман Михал Харитоныч так указал: ловить их по дорогам да вешать, а коней да ружье брать в ватагу, — вставил старик. — И заставы мы держим по всем дорогам, чтобы мимо нас из заокских уездов к Москве не проехать, — Михал Харитоныч велел.
— Толковый у вас атаман Михал Харитоныч, — сказал Разин. — Поклон от меня отдай атаману, да ныне письмо укажу ему написать.
Утес на Волге
Атаман Фрол Минаев с войском в две тысячи казаков вместе с Фролкою Разиным двинулся на Дон. В тот же день все великое войско Степана, оставив Царицын, пошло вверх по Волге.
Стоял нестерпимый зной. В полуденное время все войско располагалось между прибрежных кустов — в ивняке, в орешнике. Боба вперед по пути высылал разъезды. Дозоры Протакина скакали по сторонам Волги, оберегая со всех сторон войско от нападенья татар и от боярской засады.
После того как Харитонов прислал весть о дворянских сборах, атаманы задумчиво покачали головами, глядя на косы, рожны и вилы, которых в войске было в десять раз больше, чем пищалей и мушкетов, страшась за свой разношерстный сброд, среди которого многие не умели насыпать порох на полку и не владели саблей.
Они миновали Камышин и продолжали свой путь в верховья.
— Батька, мы на смерть ведь идем! — сказал Наумов Степану, когда остальные отстали от них. — Ты гляди, батька, Волга наша. Сколь городов: Камышин, Царицын, Астрахань… Яицко устье, захочешь, и тоже наше. Куды нам еще?! Тут бы и ставить рубеж понизовых казаков… Дон к нам пристанет, Хопер, Медведица, там — Донец, Запорожье. Куды еще больше! Слыхал ты, чай, сказку, как вороненок зарился на барана!..
— Не вороненок я, тезка! — раздраженно ответил Разин. — Гляди, борода седеет. Что же, шутки я, что ли, шутить подымаю народ!.. Как услышал, что выслали войско, так сразу в кусты? Мыслишь, бояре без драки тебе понизовья оставят?!
— Не один я так мыслю, Степан Тимофеич, — оправдываясь, сказал Наумов. — Так ведь и все казаки говорят. Сказывают — зря ты на Москву разгорелся: тебе в битвах славы искать, а казакам-де Москва к чему?!
— Чего же от меня таятся с такими речами?!
— Страшатся, батька, тебя, — признался Наумов.
— А ты, тезка, смелый! — с насмешкой ответил Разин.
— Еще, батька, я хотел тебе молвить… — несмело сказал Наумов.
— Чего еще?
— Берегся бы ты, завелись у нас в войске лазутчики от донских домовитых… Кто они — имяны я не знаю, а есть… Не схотели б тебя погубить…
Степан придержал коня и взглянул испытующе на Наумова.
— На Сережку хошь наклепать?! — грозно сказал он. — Знаете, что люблю его, вот и сеете лжу. Завидно, что он мне как брат…
— Степан Тимофеич, ведь я не сказал, что Сергей! — воскликнул Наумов. — Кабы я знал кто, то я бы и сам убил, хотя и Сережку… Не мне говорить, что тебя люблю, — о том ведаешь сам. А как войску остаться без атамана?!
— Ладно, Наумов. Слыхал ты в народе, что пуля меня не берет? Колдун, говорят… И ныне меня ни пуля, ни нож не тронет…
За Камышином они подошли к последнему рубежу, где стояли дозоры Разина. До сих пор они шли по «своей» земле, по «своей» воде. Дальше лежали боярские земли. С крутых камней, что высились над берегом Волги, казачьи разинские дозоры видели лодки, в которых сидели царские стрельцы и рейтары, высланные на разведку из Саратова. По берегам, опасаясь попасться в казацкие руки, маячили на конях саратовские драгуны. Как-то на днях разъезды драгун и разинцев встретились, но не вступили в драку, а только, крича, грозились одни другим. Драгуны кричали тогда, что в Саратове приготовлено сильное войско и много пушек…
Степан Тимофеевич призвал Еремеева, который успел купить сотню новых коней.
— Посылай, Митя, лучших своих дозорных в Саратов разведать, что там творится. Может, нас попусту только стращают, что войско. Мы тут постоим, дождемся, а чтобы нам времени не терять, пусть назад лошадей не гонят. На луговой стороне всегда стогов понаставлено пропасть. Один стог робята твои зажгут — стало, в городе войско большое. Два стога зажгут — значит, войска немного, да все-таки будет стоять против нас, если разом три стога в степи загорятся, то, значит, город преклонен к нам сам и нам мочно без боя идти. Тогда я, не мешкав, все войско вперед подниму.
Еремеев решил, что двинется сам во главе большого дозора, и Степан его отпустил…
Широкий стан раскинулся по берегу Волги. За скалистым, крутым берегом росли кустарник и лес. Вся ватага сбирала сучье, рубила корни. По лесу поднялся шум, перекличка. На луговинах паслись кони. Разинский табор растянулся на несколько верст.
Атаман подошел к костру, где сидела кучка астраханских стрельцов.
— К нашему котелку просим, батька, садись! — обратился один из них.
Остальные сидевшие и лежавшие у костра — их было с десяток — вскочили на ноги при виде высокого гостя, засуетились, стараясь ему угодить, накидали одежды — было б на чем сидеть.
Степан засмеялся:
— Не архирей я — казак!
Сел к костру.
— С чем похлебка? — спросил он.
— Просяная с копченой свининой. Кабы лучку, так и матка не лучше варила! — откликнулся от костра кашевар.
— Богато живете! — заметил Разин.
— Женки-стрельчихи нам в путь нанесли.
Кашевар начисто облизал ложку, которой пробовал варево, вытер ее исподней стороной полы своего кафтана и подал Разину.
— Покушаешь с нами?
Разин достал с пояса свою ложку, висевшую в чехолке.
Ели в молчанье. Разин не нарушал их обычая. Кончив есть, он набил табаком трубку. Молодой стрелец, перебрасывая в ладонях, поднес ему уголек от костра.
— Не грех, атаман? — спросил сидевший тут же старик.
— Я не поп — мне почем грехи знать! — усмехнулся Разин. Он пустил в костер облачко дыма.
— Совет хочу с вами держать, атаманы, — сказал он. — Пришли мы теперь к рубежу. Тут остатние наши заставы, а дальше боярское войско нас ждет. Стало, далее с боем идти. Идти ли нам дальше?
— А пошто же ты, батька, нас вел? — спросил молодой стрелец. — Мы ведь ратные люди, а боя еще не видали!
— Бой увидишь! Мы не пойдем, то бояре на нас полезут. Даром столько земли не оставят! — ответил Разин. — Спрос не в том: а идти ли вперед али тут дожидаться?
— Опасаешься? — осторожно спросил старик. — А чего опасаться, Степан Тимофеич! Они ведь покуда не все еще силы скопили. Порознь их бить способней… Нынче толику побьем — на завтра нам менее будет!..
— Стрельцы с нами биться не станут: стрелец ныне в нужде. Не тот нам, стрельцам, почет, и не та у нас в государстве сила, — заговорил второй, пожилой стрелец. — У государя и у бояр на рейтаров да на солдат уж надежи больше: немцев в начальные люди зовут, от домов стрельцов поотбили. Прежде промыслом да торговлей жили, а ныне нас сгонят всех вместе в приказ да с утра до ночи, как над собакой, мудруют, приучают к пищали, к мушкету.
— На новый, немецкий лад! — подхватил снова первый. — И кому оно на сердце пало?! К чему нам в бою немецкий обычай? Али мы русским обычаем немцев не били?!
— Ото всего от того и обиды, Степан Тимофеевич, — сказал второй. — Потому нынче лучше идти к большим городам, где стрельцов по многу приказов. Взять Казань…
— Нижний Новгород, — перебили другие.
— Симбирск!
— Муром, Владимир! — подхватили стрельцы.
— Стрельцам независтная доля при нынешнем государе. И в денежном бунте недаром шумели стрельцы! — заключил пожилой.
— Все в обиде! Ты сам посуди, атаман. Я, к примеру, колесник.
— А я гончар, — подхватил второй.
— Я рыбные сети плести был первый искусник!..
Стрельцы зашумели все враз о своих ремеслах и промыслах. Не перебивая, Разин смотрел на них и слушал с любопытством.
— А ныне мы отбыли промыслов и дома-то свои позабыли. Согнали нас жить по приказам, под единую кровлю, как словно в конюшни. Коням хоть отдельные стойла, а нам и того нет. Смрад, грязь!..
— Зимой холод!
— Дома хозяйки одни да робята.
— Кормись одним жалованьем стрелецким, а деньги идут воеводам да головам. Каждый себе норовит споловинить…
— Коли поднял нас, то к большим городам, атаман, уж веди. Всех стрельцов по пути до Москвы поднимем.
— Есть слух, что в Саратове знатная рать у бояр, — сказал Разин. — Не сробеете в битве?
— Давай лишь веди. Не сробеем! В обиду тебя не дадим, — обещал стрелец.
— Ну, спасибо вам, добрые люди, — сказал на прощанье Разин, вставая от их костра.
Ближе к берегу сидели кучки крестьян вокруг таких же костров. Они пекли рыбу, варили жирную кашу, уху.
— Хлеб да соль! — сказал Разин, подойдя к огню.
— Садись, батька, с нами! Добыча у нас нынче добрая: осетра уловили.
— У нас, батька, утки печены!
— Степан Тимофеич! Лесная свежатина! Олень на нас сам наскочил! Иди к нам! — звали от разных костров.
Там, где на вертелах пекся олень, было самое людное место. Над кучей ярого жара, воткнув на пики, пекли огромные части — целые ноги, хребтину, голову, бок…
— Ну, жару гора! Как стоять-то! — покачал головою Разин.
— Зато комары погорели!
— Доброе мясо будет, Степан Тимофеич!
— К такому бы мясу да пиво!
Разин сел в стороне от кострища возле двоих пожилых крестьян, бойко орудовавших кочедыгами. Возле них лежало уже по паре готовых лаптей.
— На спор, атаман честной, лапти плетем: у кого спорее! На низовьях-то все обтоптались — ить лычка нету! А ныне и рады — липка пошла по пригоркам, и мы с обужей!
— Хоть до Москвы в таких! — усмехнулся Разин.
— Мы муромски, милой! Пошто нам Москва! — возразил крестьянин.
— За всю Русь ведь повстали. Москву нам не миновать у бояр отсуживать, — сказал атаман.
— Своей бы земли у боярина отсудить! А в Москве и без нас людей много: там стрельцы да посадские встанут. Ты нас-то, пожалуй, на нашей земле укрепи казацким обычаем… Ведь к жатве пора! — убеждали его крестьяне.
— Нам к жатве до Мурома не поспеть, — засмеялся Степан. — Города брать — не лапти плесть.
— А наши-то наказали, чтоб к жатве поспеть. Скажите, мол, атаману, земля у нас добро рожает. Коль к жатве поспеем, мы хлеба на все его войско дадим. Лишь бояр бы согнать, чтобы хлеба не отняли.
Вокруг них собралась уже добрая сотня людей, обступили.
— И ближе туг земли лежат, тоже хлеба рожают. Чего-то к вам прежде прочих идти! — говорили муромским.
— Синбирские земли ближе!
— А Нижний! — подсказывали кругом.
— А Пенза!
— Тамбов!.. Бояр бы согнать — и мы тоже хлебушка рады на войско отдать!
— Москву возьмем, братцы, тогда по всей Руси бояр сгоним. Все крестьянство вздохнет от бояр. В Москве вся их сила, — убеждал атаман. — А Москву не возьмем — они все равно одолеют, и Волгу, и Дон, и Оку заберут. Уж тут недалече лежит по дороге Саратов. Там войско бояре скопили. Саратов не взять, то и дальше дороги не будет.
— Степан Тимофеич, пусти меня с мужиками путь расчищать. Тут пензенские сошлись. Ты пусти, мы на Пензу пойдем по прямому пути. Ведаешь, сколь народу по деревням пристанет! — сказал от костра молодой красивый казак. — Василий Лавреич зимой обещал, что придет. У крестьян там думка одна: мужик-то не хочет боярам ведь хлеб отдавать. За хлеб он и встанет! А далее мы на Нижний…
— Пензенских отпустить? — спросил Разин, с удивлением взглянув на парня, красою более схожего с девушкой. — Ну, ныне я пензенских отпущу, завтре рязанские от меня уйдут, там — Козловские, и все по своим уездам?! Ты боярску грамоту слышал? Бояре всех уездов дворян в Москву собирают, единой ратью, а мы все поврозь?! И нам надо силы великие вкупе держать… как тебя звать-то…
— Зовут меня Осиповым Максимкою, батька, — ответил красавец. — Боярску грамоту я слыхал, да не то хотел молвить, чтобы всяк по уездам шел воевать. А мыслю я так: коли мы пойдем к Пензе, то с нами все пензенские мужики на бояр возметутся. Тебе тогда казаков туды посылать ни к чему: своей рукой народ завоюет пензенскую землю тебе в покорность. Покуда ведь мы не придем, мужики-то сами не встанут, а мы придем — и мужик осмелеет!..
— Никого не держу я, Максим, — сказал атаман. — А все же нам лучше силы не половинить. Вот Саратов тут перед нами. Может, завтра с утра нам бои. И саратовские нас ждут. Неужто мы их обманем?!
— Нет, пошто обмануть! Как ведь ты велишь! — отозвался Осипов. — К тебе мы пришли — тебе служим.
Уже смеркалось. У костров повсюду спешили с едой, ожидая, что к ночи Степан подымет в поход… Но есаулы молчали… Степан бродил по крутому каменистому берегу и нетерпеливо смотрел в верховья. Ждал огней в саратовской стороне. Подумал, что все-таки далеко от Саратова, можно не разглядеть огней. Высокий, крутой, каменистый утес возвышался над берегом Волги.
«Забраться туда, то и было бы видно», — подумал Степан, взглянув на его вершину.
Каменная глыба отбрасывала черную тень на бурлящую у ее подножья, заваленную камнями Волгу… Вершина утеса освещена была последним отблеском вечерней зари. Степан Тимофеевич начал взбираться на кручу. Камни скользили из-под тяжелой ноги и, шелестя, осыпались. Узкая тропа оборвалась и повисла гладкою крутизной, только кое-где торчали кусточки. Но Степану казалось, что оттуда, с вершины утеса, он лучше увидит огни. Он ощупывал выступы ближних камней, ногтями сдирал с них мягкую корку моха, пробовал крепкой рукой, надежно ли держится камень, и снова лез…
«Впору козе взобраться!» — подумал он про себя, отдыхая на гладком выступе, где смог наконец опереться двумя ногами… Во мраке вспорхнула из трещины камня большая сова, чуть не задела крылом. Степан от внезапности покачнулся, схватился за куст, росший в расселине, едва удержался и снова пустился наверх… Вот близко уже видна вершина утеса… Крупный камень выскользнул из-под ноги, гулко плеснулся в воде у подножья скалы, между камней, омываемых Волгой; но Степан уже крепко стоял на самой вершине. Он снял шапку, вытер ширинкой вспотевший лоб, лицо, шею… Ноги дрожали от долгого напряжения. «Ладно, никто не видал, как я взбирался, вот подняли б шуму!» — подумал он. Он сел на выступ скалы, густо покрытой столетним слоем мягкого моха. Ветер трепал волосы. Степан огляделся вокруг. За его спиною, внизу, горели сотни костров, разбросанные далеко на версты и версты. По скалам, по оврагам, между кустов и деревьев — везде огни, огни, искры, отражение огней в воде Волги.
Разин взглянул перед собою вперед. Ночь была непроглядна. Тучи обложили небосклон. Ни одной звезды, ни огня впереди. Окутанная мраком, лежала там Русь, могучее Русское государство, которым правят бояре…
И как тому быть, что бояре всю свою власть отдадут?! Сила же, сила у них! Затаились ведь где-то они в темноте, да и ждут засадой…
Сидят! Караулят…
И ночной мрак впереди утеса вдруг Степану представился логовом клыкастого чудища с железными когтями, которое жаждет терзать их казачьи тела…
Ни звезд, ни желанных огней в стороне Саратова. Безнадежная тьма над водой и камнями. Ветер да тучи… Черным-черно…
Князь Семен назвал тогда всех казаков мертвецами, дыбу, щипцы и каленые угли сулил… А вдруг да и прав, окаянный, и в этой тьме, там, впереди, только дыбы да угли!.. И вот, словно груда углей под дыбой, засветился в самом деле мерцающий отблеск в ночной дали…
Степан тряхнул головой, чтобы отогнать от себя это видение, но оно все назойливее росло, разгоралось ярче, словно палач раздувал эти угли шапкой, Собираясь пониже спустить свою жертву с дыбы…
«Стог загорелся… Митяйкин знак!.. — вдруг понял Степан. — Вот вспыхнет еще огонь», — с надеждой подумал он.
Но другого не было. Один столб огня, окруженный заревом, поднимался зловеще и грозно на сумрачном небосклоне… Значит, молва права: бояре скопили тут силу, готовясь к отпору вольнице… Тут ставят они рядами высокие виселицы, затесывают острые колья, на которых собираются мучить восставших за лучшую долю людей, тут у них и дыбы, и горн с горячими углями, да козлы и плахи…
«Да нет, не на тех напали, кто молча склонит на плаху голову… Не на тех!.. — со злостью подумал Разин. — Не только народная кровь будет литься, — дворянскую бочками будем лить!..
Заряжены пушки, пищали, мушкеты, сабли наточены… Косы и пики тоже побьют немало голов… Постоим!..»
Разин смело взглянул вперед… Нет, не двоится в глазах: второй столб огня поднимался в окутанной мраком далекой степи, на фоне серого неба… И вот загорелась едва приметная третья красная звездочка, разгораясь все ярче, бросая на серое небо розовый отсвет…
Не было больше ни кольев, ни плах!..
Разин вдохнул всей грудью утренний ветер. Мрак таял. Бояре не затаились там, за лукою Волги, они не посмели выйти навстречу великой народной рати. Путь свободен… Широкая Русь лежит впереди, покорная, ждет… В ветре слышались голоса: «Я, Казань, жду тебя, Степан Тимофеич! Я, Тула, жду! Я, Тверь… Я, Калуга… Я, мать и царица всех городов, я, Москва, поджидаю тебя, атаман, бери, покорюсь!..»
Зарево разливалось все шире и шире по небу, охватило уже полнебосвода. Степан глядел как зачарованный. Отсвет пожара слился с зарей восходящего дня…
Степан Тимофеевич поднялся с камня, полный кипящих сил, шагнул к спуску с утеса. Он поднес ко рту пальцы, и даль над Волгой вздрогнула от резкого свиста.
— К похо-оду-у! Сади-ись по чел-на-ам! На Са-ра-атов! — вслед за свистом раздался клич с высоты утеса.
В Саратове праздничным гулом звонили колокола. Городские ворота отворились, и весь город вышел навстречу. Попы — с иконами, с пением многолетия государю, царевичу Алексею и атаману Степану Тимофеевичу. Горожане шли с хлебом-солью, стрельцы — со своим оружием, с барабанами и знаменами. Монахи из монастыря шли во главе с игуменом. Работные волжские люди: бурлаки, соляные варщики, рыболовы с учужных станов, случившиеся в городе крестьяне — все шли навстречу к войску с приветными криками, радостно кидали вверх шапки, со слезами становились перед Разиным на колени, навстречу ему выносили детей, чтобы видели своего избавителя от старой, собачьей жизни…
Жадного и жестокого саратовского воеводу, чтобы он не успел убежать от суда, еще с вечера в Саратове взяли под стражу, и двадцать человек саратовских горожан всяких званий охраняли его. Теперь его вывели на расправу к Разину с веревкой на шее.
— Что со злодеем творить укажешь, отец? — спросили Степана.
— Отдаю его вам головой: вы жили под его воеводскою рукою — вам и ведать, чего заслужил воевода.
Саратовские купцы подвели Разину коня, оседланного дорогим седлом. Горожане спорили между собой о чести, кому вести под уздцы атаманского коня во время торжественного въезда Разина в город…
Уже наслышанные о взятии Астрахани, о разинских порядках в городе, взбудораженные саратовцы сами приготовили у места торговых казней костер, чтобы жечь приказные бумаги. Городской палач поджидал у костра, кому сечь головы, кого казнить какой казнью. Стрелецкие головы и начальные стрелецкие дворяне, какие не успели бежать из города, были связаны… Под крики восторга взметнулся огонь костра над кипами воеводских бумаг, выброшенных на площадь через окна приказной избы.
Вместе с казаками саратовцы сами разбивали тюрьму, как и в других городах, освобождая воеводских пленников.
В последние дни возросшее разинское войско не могло все вместиться в городе. Оно стояло по обоим берегам Волги, растянувшись верст на десять. С окрестных сел и деревень подъезжали крестьянские ватажки. Крестьяне рассказывали, как они при приближении войска расправились со своими помещиками. Многие расспрашивали разинцев о Василии Усе, о его здоровье. Немало из них уже побывало в его походах, знали теперь, что Василий пошел к Разину. К разинцам шли, как к Василию, со всеми крестьянскими нуждами, звали в свои уезды, просили атаманов дать с десяток вооруженных казаков для борьбы с дворянином, который засел в своей вотчине и оборонялся. С правого берега подъезжали атаманы, желая видеть Степана, переправлялись в ладьях на левый берег, к Саратову.
Саратовские горожане, разбившись на сотни, выбирали себе атаманов. Счастливый новой победой, Разин велел заодно выбрать из саратовских жителей посланцев в Самару с вестью о том, что завтра всем войском он выйдет туда, чтобы Самара встречала его покорностью. Степан уже не страшился того, что города верховьев затворятся перед ним. Встреча в Саратове дала ему новую, еще большую уверенность.
Василий Федоров, беглый саратовский крестьянин, побывавший на Дону и возвратившийся с Дона с письмом Разина, быстро набрал себе крестьянское войско в пятьсот человек, сошедшихся из-под Тамбова, Пензы, с верховьев Медведицы и Хопра. Вся ватага его была конной, многие были вооружены оружием, отнятым у царских служилых людей, отправлявшихся в дворянское ополчение в Москву. Уже целый месяц они побивали дворян по дорогам и брали себе их оружие.
— Не за страх, а за совесть служили мы тебе, атаман, — сказал Федоров. — На низа мы к тебе не сходили, мыслили: и так там доволе народу. Какую службу нам далее править велишь?
Федоров озадачил Степана: до сих пор Разин считал, что к нему на службу съезжаются в его войско, а тут выходило, что ему же служат по разным далеким уездам… Может, еще и в самой Москве найдутся, что скажут: «Разину служим»… Вот тебе на!
Разин благодарил атамана за службу и велел его казакам выдать жалованье из своей казны — из напойных денег, взятых в саратовском кабаке…
— Какую нам далее службу править в уездах укажешь? — спросил Федоров. — Мыслю — на Пензу отселе пойти.
Степан вспомнил вчерашний свой разговор у костра с красавцем Максимкой, который просился в Пензу.
— Как делали, так и впредь творите: побивайте дворян по дорогам и в вотчинах, домы их жгите без всякой пощады, хлеб делите между деревень и уезды вздынайте на воевод и бояр, — сказал Разин, отпуская Василия Федорова.
«Погляжу, как станут они без казаков побивать. А может, и правду сказал тот малый! Голос народа — ведь божий голос!» — подумал Разин.