Степан Разин. Книга вторая

Злобин Степан

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

«МОСКВА ЗАШАТАЛАСЬ»

 

 

Дворянское ополчение

Герасим Знобуша, крестьянин вотчины князя Юрия Олексиевича Долгорукого, сидел в кабаке с площадным подьячим. Уже третий день «площадная крыса» проедал собранные Герасиму на дорогу мирские деньги — жрал пироги с вязигой, с грибами, с луком и яйцами, с печенкой и — как его не разорвет! — с кашей, с капустой, пил водку и уговаривал крестьянского ходока писать челобитную своему боярину.

— Ведь, мил человек, ведь, мил человек, мы не раз уже писали всем миром. Ведь вот она, мил человек. Сам ты грамотен — чти, что боярин на отповедь нам отповедал.

Мужик достал из-за пазухи смятый, затертый, видно, по многу и многу раз читанный лист.

Кабацкий грамотей с любопытством читал: «…на боярской пашне… повсядни, в неделю по шесть ден… по нашим грехом, оскудели… не поспели посеять во благовремении, и потому, попущением божием, на наших крестьянских нивках кругом недород… рожь побило травою… пить-есть нечего, и едим траву… Повели, государь, приказным своим и старостам отпустить нас кормиться по окольным вотчинам, а на твоих, государь, винокурнях мы вовсе загинем…»

И на другом листке краткий и вразумительный боярский ответ, скрепленный крепким немилостивым словцом:

«…Какая на вас, сукины дети, там пропасть пришла, не сдохнете на боярина потрудиться. Лошадь во всю жизнь траву жрет и воза возит. А то воровство и нестатное дело, чтобы боярской работы бегать, и прикащик плутает, что вас отпустил ко мне с челобитьем».

Князь Юрий Олексиевич не соблазнялся посевами конопли и льна, не заводил прядильных и ткацких станов, ни будных майданов. Его доходом был, как и дедовским, хлеб, с той только разницей, что все свои земли он обрабатывал барщинным трудом, на который его крестьяне были должны отдавать шесть дней из недели.

Боярин продавал хлеб, а в последние годы часть хлеба стал пускать на вино. На его винокурнях, также за барщину, должны были работать все те же крестьяне. Несколько раз всем миром молили они у князя пощады, но суровый их господин был непреклонен, считая их челобитные баловством.

Тайно собравшись на сход, крестьяне решили дерзнуть к государю. Бросили жребий, кому податься в Москву. Все знали, что челобитчика может ждать беспощадная, злая судьба. Жребий выпал Родиону Комолому, вдовому отцу пятерых ребят. Герасим его пожалел. Куда им остаться еще без отца — ведь мало ли что стрясется! Он взялся пойти охотником вместо Родьки. Старуха мать плакала.

— Что выть-то! Фомка дома останется, да и батя не старый, еще потрудится. Покуда я не женат — и идти. Не робят сиротить за мирское дело! — сказал Герасим, собираясь в Москву.

Мир держал его сборы в тайне. Приказчик его не пустил бы. Теперь там считалось, что «Гераська сбежал». И боярин не думал, что беглый его крестьянин сидит в кабаке в Москве недалеко от его боярского двора, куда не раз привозил из вотчины «столовые обиходы» — собранные с крестьян яйца, мясо, мед, масло, сало, предназначенные для боярского стола…

— Ить, мил человек, не пропасть нам теперь! Напишешь боярину — и опять скажет то же. Уж ты испиши, как я умоляю. Никто не проведает; на кусочки порежь меня — не скажу! — уверял Герасим.

— Безумные люди вы! Мысленно ль дело писать «туды»! Да хотя бы я исписал, ну как ты пошлешь, кто отдать дерзнет?!

— Об том не твоя забота — уж я человека сыскал, кто сумеет отдать, — уверял Герасим.

— Деньжишки напрасно лишь истеряешь, обманет тебя, не отдаст — немысленна дерзость такая! — твердил площадный ябедник, не забывая при этом выпить еще чарку вина и закусить куском говяжьего студня и пирогом.

Наконец Герасим его убедил. Но подьячий не решился писать на имя царя, сидя тут же в кабаке. Он повел челобитчика к себе в дом. По дороге они захватили еще вина, еще пирогов, еще студня, печеных яиц, малосольных огурчиков, редьки, словно без всех этих снадобий и перо не могло одолеть необычайного челобитья.

Дома подьячий начал свой труд длинным и сложным обрядом: сначала он помолился богу о ниспослании удачи, потом выпил чарку и хорошо закусил, потом долго искал между бумагами какой-то особый лист синеватой толстой бумаги, очинил новое, не бывшее в употребленье перо, снова выпил и закусил — и тогда уже приступил к челобитью.

Обмакнув перо в киноварь, прежде всего необычайной яркости красным замысловатым узором он выписал и покрыл золотыми тенями первую залихватскую буквицу. Глядя на ее выкрутасы и завитушки, на хитросплетение листьев и трав, украсивших букву, Герасим уже не жалел, что потратил мирские деньги на угощение подьячего. Он видел, что дело попало в руки искусника, который знает, как надо писать…

«Его величеству, государю, царю и великому князю всея Великия, Малыя и Белыя Руссии…» — начал подьячий.

Герасим следил за пером с необычайным волнением. От этого челобитья зависела судьба сотен людей, сотен обездоленных крестьян, которые, отдавая свои силы на боярское винокурение, не успевают взрастить себе столько хлеба, чтобы хватило его хотя бы по небольшому куску на каждый день. Что ни день растет боярская пашня, что ни год продает боярин все больше хлеба и боярские винокурни курят все больше вина, а крестьянская пашня год от года тощает, скудеет и замирает…

Герасим знал, как добраться до государя.

Собранных ему на дорогу денег хватило на то, чтобы сменить одежду: он скинул свои лапти и купил вместо них мягкие татарские сапожки, ходовые у московских посадских. Он купил себе синюю однорядку и высокий колпак, чтобы не отличаться в новой одежде от тысяч людей, которые плотной толпою теснятся «там», на государевом смотре в Сокольниках. Широкая и густая русая борода придавала ему почтенный вид.

Судя по тому, что его спросили вчера, чем торгует, он был уверен, что в новом виде похож на купца…

Герасим бывал в Москве уже не раз. Он видел Москву и знал ее. Его не удивлял ее шум, движенье, множество всадников и пешеходов, он не мог попасть впросак при проезде царя или бояр — умел вовремя свернуть с дороги и отскочить от плети или кнута, знал, как надо кому кланяться и где проехать, чтобы не пасть лишний раз на глаза знатным людям, которые больше ездят по широким и чистым улицам…

Но на этот раз Москва была необыкновенна, и тот, кто бывал в ней и знал ее, поражался обилием движения, множеством нарядных, богатых людей, вооруженных всадников на сытых конях, разукрашенных драгоценною сбруей. Государь созывал дворянское ополчение на воровских казаков, которые учинили мятеж на Волге. Шестьдесят тысяч дворян съехалось с разных уездов, и главным их воеводой был государем назначен боярин Юрий Олексиевич Долгорукий.

Уже два дня проходил царский смотр. Государь желал видеть дворянское войско, которое выйдет против мятежников и смутьянов. Герасим благодарил бога за то, что он привел его в Москву именно в эти дни, когда настолько проще увидать царя и до него добраться.

Сирая деревенька, детский гробик под мышкой у соседа, васильки в яровых хлебах, такие густые, что все хлебное поле, как лен, цветет синим цветом, урожай на кладбищенские кресты, лебеда да корье к столу, раздутые животы на кривых ножонках у малых ребят, изможденные барщиной черные лица матерей и отцов, зычный покрик приказчика, на боярском дворе свист плетей и стоны наказанных… Разве расскажешь об этом царю в челобитье!..

Подьячий трудился, выводя строку за строкой, подыскивая жалобные слова и для того через каждые три-четыре строки прихлебывая вина.

«…И дети малые мрут, как мухи!.. А прежде того были мы, государь, черносошными и оброки тебе, великому государю, платили исправно, а ныне боярскою хитростью боярина твоего Юрия Олексиевича да корыстью приказных ябед попали мы, государь, в его, боярина вотчину, а твоего, государь, указа, ваше величество, к тому не давал, а ныне мы в барщине извелись, пропадаем… Смилуйся, государь, ваше величество, пожалей сиротинок, от хитрости сильных спаси, а мы тебе станем по-прежнему все сполна, без доимок платить, и дети наши на нашей землишке мереть не станут…»

Герасим поклонился подьячему в пояс, потом отступил на шаг, стал на колени и поклонился еще раз до земли.

— Нашел ты слова золотые, мил человек! Никто во всем свете таких верных слов и не нашел бы. Хоть пьяница, добрый ты человек, а искусник!

Но подьячий, не слушая, опять утолял свою жажду.

Вытащив из-за пазухи крашенинную тряпицу, Герасим в последний раз развязал зубами узелок, с тревогою пересчитал остаток мирских денег и отдал подьячему плату за труд.

— Смотри-и!.. — накрепко предупредил подьячий.

— Да что ты, да что ты, да, мил человек, ведь что сказано, то уж — могила!.. Вот крест поцелую! — Герасим вытащил из-за пазухи крест и в знак незыблемости своего обещания трижды поцеловал его с клятвой не выдать даже под пыткою, кто составлял преступное челобитье.

Запряженный шестеркой царский возок, с гербами, на высоких колесах, остановился у просторного дома, построенного в Сокольниках ко времени дворянского смотра, украшенного балконами, на одном из которых стоял трон и сидел царь, когда проходило войско. Дом весь был обтянут снаружи красным сукном. Три высоких крыльца были устланы дорогими коврами. Царский возок остановился у среднего, главного крыльца. Артамон Сергеевич, соскочив с седла, подбежал, распахнул дверцу кареты. Сорокадвухлетний, крепкий, но рано тучнеющий царь вылез, покрытый потом.

— Невмоготу, Артамон, мне в ящике ездить. Пусть себе ездит французский король, а мне и седло покуда еще не прискучило. Добро бы мороз, а тут, прости господи, август, жарища, а ты садись в ящик. Хоть он расписной, и с орлами, и бархатом рытым обит, красиво, нарядно, — а не по мне! Бог даст, еще годов двадцать в седле посижу! — сказал царь, вытирая лоб, щеки и шею.

— Упарился, право! Ну-ка, квасу со льдом разживись!

Несмотря на свою тучность, царь легко поднялся на крыльцо, почти бегом проскочил все двенадцать покрытых ковром ступеней. Стрельцы у дверей приветственно откинули протазаны, замерли перед проходом царя. При въезде кареты народ на площади повалился в земном поклоне. Когда царь скрылся в смотровую палату, народ весь поднялся, зашумел, затеснился к перилам, обтянутым красной тканью, откуда лучше было увидеть предстоящее зрелище прохождения дворянской рати.

Солдаты и стрельцы, стоявшие цепью вокруг перил, сдерживали напор толпы.

— Куды, неумытый, куды! Перила сломишь!

— Куды медведем прешь! Подайся! — слышались окрики.

Царь вошел в смотровую палату, богато украшенную настенными коврами, при входе беглым взглядом осмотрел себя в высокое зеркало, оправил опояску и охотничий нож в драгоценных ножнах. В полуохотничьем, полуратном наряде он выглядел совсем молодцом. В последнее время, с тех пор как окончился срок полугодового траура по царевиче, царь молодился и заявил ближним людям о своем желании жениться… Он возобновил охотничьи потехи, которые помогали ему отвлечься от мыслей о всем неприятном. Алексей Михайлович выезжал уже несколько раз на соколиную охоту, а на днях даже скакал за оленем… С неделю назад вечером он слушал присланного для рассказов строгановского медвежатника, который на веку убил пятьдесят четыре медведя. Царь распалился и захотел поехать на медвежью облаву, как только настанет зима, а теперь уже загодя из прадедовских сокровищниц вытащил драгоценный медвежий нож, по преданью — князя Василия Третьего.

Государь и теперь бы женился. Он уже выбрал себе невесту из рода Нарышкиных, не бог весть каких знатных дворян, девицу Наталью Кирилловну, которая воспитывалась с отроческих лет в семье его нового друга Артамона Сергеевича и была даже родственницей жены Артамона, Дуни. Одной из помех оказывалось то, что большая дочь государя была годом старше его суженой. К тому же тетки противились браку с Нарышкиной, боялись, как бы новая родня не взяла в государстве власти… Царь не считался бы с ними, но опасался за молодую девушку. Ведь ребенок! Вдруг изведут как-нибудь!.. Припомнилась давняя история с первой невестой, дочкой Рафа Всеволжского, Фимой, — ее все же сумели отстранить от него.

Артамон поднес государю кружку холодного квасу. Царь освежился. Ласково отвечал на поклоны и, чтобы не смущать окружающих, разом прошел к себе на балкон, где было устроено царское место.

Прямо против балкона уже стояла выстроенная пехота — десять полков иноземной и русской выучки, соревновавшихся в молодечестве. Они стояли со своими знаменами и офицерами впереди. Между пехотой и смотровой палатой и должно было проходить дворянское ополчение. Сейчас широкая площадь между смотровой палатой и пехотным караулом была пуста, чисто подметена, заново посыпана свежим желтым песком.

Со своего места царь увидал ярусом ниже приглашенных к смотру иноземцев: шведского, датского и польского послов, датских, голландских и английских купцов.

Они обнажили головы, кланялись государю. Царь кивнул им ответно. Пригласить иноземцев к смотру насоветовал Артамон: пусть отпишут о роскоши и богатстве смотра в свои государства. К тому же будет неплохо послушать, что скажут они о дворянском войске, — бывали в других странах, видали разные ополчения всяких родов.

Невдалеке от смотровой палаты поднималась высокая, со многими окнами, круглая башня, в которой все время играли трубачи и литаврщики. Звуки музыки были столь резки, что говорить приходилось громче обычного, но музыка создавала оживление и возбуждение, приятное государю.

С царского места было видно всю площадь. Царь увидал, как, раздвигая толпу, подъехал Ордын-Нащокин. Алексей Михайлович отвернулся. Он чувствовал себя словно виноватым перед боярином. Казалось, что Афанасий все в чем-то укоряет царя, и потому государь досадовал и старался все реже его видеть… В последнее время Ордын-Нащокин что-то сдружился с Одоевским, и это как бы служило царю оправданием в его охлаждении к Афанасию. Алексей Михайлович не любил некрасивых людей, а Одоевский удался-таки, просто сказать, уродиной. Месяц назад, когда стали возить ко двору девиц на смотрины, Одоевский тоже сватал своих. Посмотреть — миловидны, хоть обе чуть-чуть с косинкой, а как вспомнишь их родителя-батюшку, так и страх подерет по коже морозцем: а вдруг да с годами сходными станут с отцом, не дай бог!

На Одоевского царь тоже досадовал. Этот привязался к нему со своей печалью по сыне. Со смерти царевича вот уж семь месяцев вышло, а он каждый раз, встречая царя, все делает скорбный вид да лопочет о безутешности скорби отеческой, — сколько же можно! И сам господь бог вседержитель сына отдал на смерть за грехи людские, во искупление их!..

Кроме того, Одоевский, будто ворон, в последнее время всегда был вестником новых несчастий и бед. Но приходилось его каждый раз выслушивать. В последний раз известия касались Саратова, который отворил свои врата приближавшимся скопищам разинцев, и жители отдали сами в руки воров своего воеводу… Одоевский, как нарочно, собирал у дворян только самые мрачные вести со всего государства.

Еще было не время занять место. Еще царь в зрительную трубку рассматривал народную толпу и прибывающих бояр. Как раз Одоевский и улучил минуту, подошел и пал на колена. Царь поднял его.

— С челобитьем великим к тебе, государь! Смилуйся, ваше величество! — простонал Одоевский.

— Что тебе, Никита Иваныч?

— Слышал я, государь, ты потехой охотничьей тешишься по лесам? И то ведь — не вечно скорбеть о мертвых: в живых делах утешение человеков! Да поопасся бы, ваше величество, многие воры сидят в лесах. Молю, государь, за все государство: пасись!

— Не в подмосковных воры! Али в Сокольниках да в Измайловском казаки завелися?! Уж не в Коломенское ли ко мне вор Стенька подсыльщиков засылает?! — с насмешкой сказал царь.

— В Сокольниках да в Измайлове покуда не ловлено, государь великий. В Коломенску вотчину мы к тебе не допустим. А в Коломенском уезде — тоже не так-то далече — дворяне, ехавши к службе, были пограблены да побиты, а воры, бив, говорили: «Идти-де нам нынче не по Стеньку, а по ваших детей да жен, ваши вотчинки да поместья палить огнем».

— А где же те воры ныне?

— А воры те в Земском приказе пытаны у меня, государь, да не всех взяли в Земский приказ, не всех и в Разбойный: кой-то пытан, а кой-то гуляет, нож точит на жен и детей дворянских и еще, не дай бог на кого, и вымолвить страшно!.. А бежецкий дворянин Вельяминов сказывал: как ехали мимо Дмитрова через лес, то наехали засеку. Выходит из засеки мужичища. Бородища — во! До пупа. Глазищи — две плошки, кулачищи — в трехпудовую гирю…

— Государь, пора учинать! — подошел Долгорукий.

Царь обрадовался, что прерваны разговоры с Одоевским.

— Как же, Юрий Олексич! Пора ведь, пора! Мы и так припоздали! Пойдем, укажи к началу! — готовно откликнулся царь, уже на ходу кивнув Одоевскому.

Царь вышел к себе на балкон, сел на трон. Долгорукий стал по правую руку его, махнул платком.

Тотчас же смолкло гудение на башне, и по знаку Долгорукого грянули барабаны и трубы в ближнем лесу, откуда в тот же миг показалось шествие.

Во главе ополчения двигался окольничий князь Иван Андреевич Хованский с сыновьями Андреем и Василием.

Семейство князей Хованских торжественно выступало, разукрашенное в дорогие доспехи, со старинными перевязями для ножен, с самоцветными камнями в рукоятях сабель и кинжалов. Младший, Василий, нес в руках святыню рода, икону с изображением богородицы, выходящей из облаков. За семейством вели три пары коней под украшенными золотным шитьем бархатными и ковровыми чепраками. Уздечки сверкали камнями, над головами коней развевались пышные перья, на широких грудях были надеты драгоценные нагрудники, в гривы вплетены жемчужные нити.

«Хвастун!» — подумалось царю. — Тараруй и есть тараруй!»

За княжеским семейством шли дворяне и дети боярские шереметьевского полка, за каждым из них холопы и слуги вели коней, украшенных сообразно богатству каждого дворянина, но видно было, что каждый из кожи лез, чтобы не отстать от прочих. Вооруженная дворянская челядь замыкала шествие…

Перед царским местом старик окольничий остановился, приблизился и доложил царю целый список дворян, которые вместе с ним пришли к службе.

— За отечество наше и за православную веру послужи, князь Иван Андреич! — сказал ему царь. — С богом в ратную службу.

— За тебя, государь, животы свои вместе со всем своим семенем не пожалеем! — ответил старик.

Шествие продолжалось. Уезд за уездом проходили дворяне, сверкая великолепием платья и боевых доспехов, несли знамена, вели в поводьях до самых копыт разукрашенных лошадей, шагали даточные люди, вооруженные пиками, рогатинами, рожнами, как в старину.

Самые знатные из дворян останавливались перед царем, чтобы доложить о своем полке, и снова все шло тою же чередой.

Вся боярская, княжеская, дворянская, помещичья Русь проходила тут, у подножья трона, готовая в ратные схватки с восставшей чернью, чтобы смять оружием голодные толпы мятежных рабов, показнить их заводчиков и вожаков самыми страшными казнями, посажать на железные колья, порезать их на куски, посдирать с живых кожу, а остальных плетьми и кнутами обратно загнать по своим деревенькам, чтобы не смели и вспомнить во веки веков про свою непокорность, про этот кровавый и дерзкий мятеж! Дворяне шли. И царь сидел тут над ними. Царь — их оборона и сила. Они — опора царя. В этом великом единстве — крепость державы. Безумец тот, кто помыслит иначе…

Царь покосился на иноземных послов. Ордын-Нащокин разговаривал с ними, что-то объясняя, указывая на проходивших дворян.

— Артамон, ты как-нибудь обиняком призвал бы ко мне Афанасия. Любопытен я ведать, как смотрят послы на дворянскую рать, — сказал царь.

Матвеев наклонился к уху царя, чтобы не кричать.

— Вечор, государь, я побывал в гостях в Иноземской слободе, у полковника Якова Свиннинга. Сказывают, не видано за морями такого богатства и красоты, а применяем, дескать, не к делу. Таким, дескать, войском владеть вашего величества дедам. Ныне дворянских войск уж нигде не держат, а где и остались, то лишь для почета. Главное ж войско — просто люд, рейтарским маниром в наймы наймуется, или из даточных всяких и вольных людей — солдатским маниром.

Но государь не любил, когда Артамон говорил о дворянах. Несмотря на свою привязанность к новому другу, которого считал самым умным из всех окружающих, царь в глубине души чувствовал ревность, когда Артамон начинал задевать старинное боярство, хотя и знал, что Хованские, Милославские и Голицыны больше всех ненавидят Матвеева, считая его выскочкой.

— Когда чернь мятется на государя и на своих богом данных господ, то нет силы иной, Артамон, какая бы сила ту чернь сокрушила. Дворяне за домы свои поднялись в ополчение, за добро свое, за вотчины и поместья свои! — сурово сказал царь. — В них ненависть к черни мятежной. Ни в ком ином сия ненависть не возгорится столь жарко и столь беспощадно, ни в ком! Одоевский сказывал, чернь уж по ближним уездам скопляться в ватажки стала. Может, в самой Москве, может, тут, посмотрети, и в сей толпе тоже народ на дворянскую рать, на моих заступников и подпору глядит, как на лютых врагов своих…

— Полно! Что ты, государь! — возразил Артамон.

— Не видал ты «солейного», Артамоша, «денежного» бунта не зрел. Ты в Польше был, ты не видел тех лиц, те очи, меня ненавидящие, с какими чернь прибежала в Коломенское и на самую паперть церковную влезла… А за что меня ненавидеть?! — шептал царь, хотя в это самое время какой-то дородный стольник с княжеским титулом вычитывал список дворян, идущих в его полку.

— Откуда ты взял, государь?! Да кто ж смертный грех примет на душу — ненавидеть тебя?! Даже Стенька, злодей и безбожник, на твое великое имя не покусился: бояр поносит, дворян, воевод казнить приказывает, а имени твоего не смеет коснуться!

— Не ведаешь ты, Артамон, какие смрадные речи в Земском приказе с пытки сказал намедни мужик…

— Опять Одоевский настращал тебя, государь! Уж я бы косого!.. — начал Матвеев и вдруг осекся: рядом с ним стоял князь Никита Иваныч…

На лице его было написано торжество.

— Вот вишь, государь, не зря я тебе сказал, что всяки «медведи» живут в подмосковных лесах: споймали на площади тут вчера человечка, а ныне под пыткою он признался, что он разинский вор, а пришел силы ратной в Москве проведать и на бояр недоброе дело умыслил… Вот те и медвежий ножик на поясе, государь! Поскачешь вот так на потеху, ан наместо медведя наткнешься на зверя еще медведя лютей. У тебя-то чинжальчик, а у него и пистоля!.. — шептал Одоевский в ухо царю.

— Оставь уж ты, Никита Иваныч, стращать меня, не робенок я, право! — сказал с досадою царь. Он нарочно поднес к глазам золотую зрительную трубку, чтобы показать Одоевскому, что занят и не хочет сейчас говорить.

Раскрасавцы кони, покрытые малиновым бархатом с золотным шитьем, проходили мимо. Впереди шел князь Данила Барятинский. Одоевский отстал, отошел, но все еще в ушах у царя стоял зловещий шепоток боярина, и боязливо косящий глаз Одоевского словно маячил еще перед глазами…

Проходили последние назначенные к смотру в этот день ряды вооруженных людей, проносили последние знамена с изображениями святых. Иные из дворян несли на холщовых вышитых полотенцах тяжелые дедовские иконы в золотых, изукрашенных жемчугом и каменьями ризах, поднимая в поход и святых.

Царь встал со своего места и пошел к выходу. Толпа бояр и телохранителей устремилась за ним. У выхода замерли на карауле стрельцы с протазанами. Царь сошел со ступеней крыльца, но не сел в возок, а потребовал дать верховую лошадь. Матвеев бросился исполнять приказание. Толпа горожан, стоявших у входа в смотровую палату, при выходе государя повалилась на колени. И вдруг один из этой толпы, дородный, широкоплечий, вскочил и через головы всех прыжками пустился прямо к царю. «Бородища — во! До пупа!» — точно послышался в этот миг государю голос Одоевского.

Кто-то вскрикнул, кто-то сзади хотел схватить вора, но тот рванулся, ударил кого-то по голове сапогом и ринулся прямо на государя… Ужас оледенил царя. Погибнуть? Сейчас умереть от руки злодея?!

… Медвежий нож государя Василия Третьего, по самую рукоять вошел в сердце злодея, тот свалился, даже не охнув… Дрожащие губы царя кривились то ли гримасой плача, то ли усмешкой… Случившийся рядом Одоевский подхватил его под локоть, распахнул карету и почти насильно всунул в нее царя, за ним вскочил сам и выкрикнул:

— Тро-ога-ай!

Рванулось вперед все торжественное шествие. Впереди вооруженные всадники разгоняли толпу, двое «детей боярских» едва успели вскочить на запятки царской кареты; вокруг кареты и позади нее скакала сотня стремянных стрельцов…

Артамон Матвеев с оседланной лошадью возвратился к крыльцу смотровой палаты. Тут царило смятение. Народ плотной стеной окружал место происшествия, но стрельцы и солдаты никого не подпускали близко к лежавшему на земле мертвому человеку…

Артамон отстранил солдат, подошел к убитому. В правой руке у него был какой-то свиток. Матвеев поднял бумагу и развернул.

«Его величеству, государю, царю и великому князю всея Великия, Малыя и Белыя Руссии», — прочел Артамон.

Первая буквица челобитья была хитроумно, с большим искусством разрисована киноварью и золотом…

 

Два великана

Измученные вековою засухой понизовские степи остались теперь за спиною Степана. Хлебные земли, спелые нивы, полные клети зерна лежали перед ним на пути в Москву. Из Симбирска, Казани и Нижнего, из Владимира, Мурома, из Тамбовского, Касимовского, Перьяславского и Суздальского уездов что ни день приходили к Разину ходоки. Во всех уездах народ только и ждал приближения разинской рати, чтобы восстать на боярство. Силы Разина выросли бы стократно в этих краях.

И царская Русь как в горячке ждала этого страшного часа. Боярская дума сидела ночами и днями, снаряжая полки из Москвы и из всех больших городов, рассылая указы по всем городам о высылке денег на ратные нужды, о постройке на Волге, у Нижнего, морских и волжских стругов, о казни всех тех, кто сеет мятежные слухи, об укреплении стен и надолб, об описи старых пушек и о литье новых, о вывозе хлебных запасов к Москве, о непроезде из города в город без подорожных грамот, о неприеме к ночлегу прохожих, проезжих и явке их сотским и старостам.

Державные власти спасали свою державу, свои дома и богатства и самые жизни. Они торопились поставить несокрушимый заслон между хлебной землею и войском Разина. Симбирск должен был стать рубежом смертельных битв против мятежников.

В самом Симбирске стоял, поджидая Разина, окольничий воевода Иван Богданович Милославский. В Алатыре расположился готовый к удару окольничий воевода князь Петр Семеныч Урусов. Из Казани к Симбирску двигался стольник воевода князь Юрий Барятинский с рейтарской конницей.

Через Владимир, Муром и Арзамас, через Нижний, Козлов и Тамбов подвигались рати воеводы боярина князя Юрия Олексиевича Долгорукого из полевых полков драгун и рейтаров и свирепой своры дворянского ополчения, полки рейтаров, солдат и драгун под началом думного дворянина Федора Леонтьева, окольничего Константина Щербатова, воеводы стольника Безобразова, князя Мещерского, дворянское ополчение окольничего воеводы Салтыкова, стольника Лопухина, думного дворянина Пушкина, окольничего князя Голицына, окольничего Стрешнева и многих других…

В обозе главного воеводы боярина князя Юрия Долгорукого на пяти возах везли плети, кнуты, колоды с цепями, палаческие щипцы, топоры, и за подводами шли и ехали пятьдесят палачей для расправы с мятежным народом — пятьдесят палачей, как знак веры боярства в свое кровавое дело и в победу боярской державы.

За палачами, хоронясь в колымагах, ехали целым обозом полсотни черных и белых попов для приведения к крестному целованию побежденных мятежников и для напутствия крестом и молитвою пленников, обрекаемых казни…

Путь к Москве для Степана лежал через Симбирск и Казань на Нижний. Он знал, что по этим большим городам его ожидает повсюду сильное войско, но мог избегнуть больших схваток и, переправившись через Суру и Оку, захватив Саранск, Шацк и Темников, выйти сразу к Рязани и Мурому. Но тогда воеводы кинулись бы на понизовые города — на Царицын и Астрахань и отрезали бы его от понизовий Волги и от казацкого Дона. В тылу у Степана оказались бы Нижний, Казань и Симбирск — могучие твердыни востока, с левого крыла угрожали бы полные стрельцами Козлов и Тамбов, а с правого — Владимир и Суздаль.

Разин решил, несмотря на все трудности, не оставлять за своею спиной по Волге непокоренных больших городов. Он не рассчитывал, что до морозов успеет прийти к Москве, понимал, что зимою, хочешь не хочешь, придется стоять в Нижнем или в Казани, где может держаться его разноплеменное многочисленное войско, где надежны стены и весь крепостной снаряд, где хватит на всех хлеба и прочих запасов, но все же достаточно далеко от Москвы, чтобы по зимним дорогам не так-то легко было выслать против народной рати большое боярское войско…

В Симбирске стояло шесть тысяч стрельцов да еще набежало с три сотни конных дворян из захваченных Разиным городов Понизовья.

Ожидая нашествия буйной мужицкой орды, воевода Милославский в те дни укреплял городские стены, обновлял рвы и надолбы. Каждое утро он сам проверял городские работы, поднимался на башни и озирал всю окрестность через зрительную трубу. Воевода ждал подхода к себе на выручку Барятинского с конным войском с Казани и князя Урусова — от Алатыря с пешими полками солдатского строя…

Но вот, поднявшись на башню, в туманной дымке сентябрьского утра заметил он приближение огромных полчищ от берегов Волги: Разин опередил Барятинского и Урусова…

Воевода кинулся к пушкарю, стоявшему с фитилем у осадной пушки, чтобы подать знак тревоги при приближении врага.

— Зелье пали! — прохрипел воевода вдруг пересохшим ртом.

Башня и стены и вся гора, на которой был выстроен город, вздрогнули от сотрясения пушечным гулом. Тотчас в ответ ударили в городе тулумбасы, забил городской набат, откликнулись церкви, и воевода увидел с башни, как ожил Симбирск: по утренним улицам побежал народ, поскакали всадники, раздался собачий лай, а несколько мгновений спустя повсюду в городе появились на улицах поспешающие к местам оружные ратные люди — стрельцы и дворяне…

С тревогой, но вместе и с удовлетворением смотрел воевода на то, как Волга все гуще чернеет подходящими с низовьев стругами, ладьями, челнами…

«Глядишь — через час подоспеют Барятинский и Урусов. Пусть ворье на Симбирск наседает; держать нам их тут невеликим боем у самого города, а как конная сила придет, тогда и прикончить всех начисто разом!» — раздумывал воевода.

Он вышел бы и один на мужицкий скоп, но строгий наказ большего воеводы — князя Урусова — запрещал ему вступать в общую битву, пока не сойдутся войска Урусова и Барятинского, чтобы воров не рассеять, а окружить и под корень всех порубить без остатка.

Милославский выслал гонцов в алатырскую сторону к князю Урусову и в казанскую — навстречу Барятинскому с вестями, что воры пришли под самые стены…

Милославский не знал, что Разину тоже известно о подходе к Симбирску Барятинского и князя Урусова и о том, что когда они подоспеют, то в городе станет двенадцать тысяч конного и пешего войска. Милославскому и в голову не пришло, что Степан поспешал к Симбирску, чтобы драться с разрозненными силами воевод. Если бы разгадать замысел Разина, Милославский заперся бы в стенах и сидел осадою до подхода выручки. Но он не считал вора Стеньку, мужицкого атамана, способным к тому, чтобы быть дальновидным и мудрым.

Видя нестройные толпы мятежной рати, которые лезут на город от Волги, вооруженные вилами, копьями, рожнами да мужицкими косами, Милославский презрительно усмехнулся. Ратные начальники города уже собрались тут возле него, и воевода отдал им зрительную трубу, чтобы все могли видеть жалкий вид приближавшейся разинской рати…

Милославского подмывало все же побить воров одному, не ожидая прибытия солдат и рейтаров, доказать, что стрельцы и дворяне могут биться не хуже полков, обученных на иноземный лад. «Да срам и сказать-то — с кем биться?! Одной лишь изменою горожан и брал, видно, вор понизовские города! А у нас тут отколь быть измене?!» — размышлял воевода.

По короткому совету с ближними начальниками воевода двинул из города навстречу мятежным толпам три сотни дворянской конницы — всю конную силу, которая у него была, — и за нею пустил два самых надежных приказа московских стрельцов старой службы.

Дворянская конница в три сотни всадников, построившись клином, повела за собою пехоту стрельцов, и воевода с башни смотрел с радостным замиранием сердца на то, как сближаются рати. Он видел заранее мысленным оком, как врежется конный клин в эти нескладные толпы, как под напором дворян мятежники раздадутся в стороны, и стрельцы — два приказа стрельцов, краса и гордость Симбирска! — встанут стеной, разделяя мужицкий скоп и расстреливая его из пищалей…

— Вот сойдутся!.. Вот-вот сойдутся! — шептал воевода, наблюдая сближение симбирской высылки с «воровскою» толпой.

Дворяне на всем скаку впритык с десяти шагов ударили по врагу из мушкетов и врезались саблями в толпы, топча их копытами лошадей. И, не выдержав грозного натиска стройной дворянской конницы, мятежники с криками бросились прочь — вправо и влево в кустарники. Побежали! У воеводы от радости заняло дух — это случилось легче, быстрее, чем он ожидал…

Но в тот же миг перед дворянами, будто выросло из-под земли, появилось стрелецкое войско Разина в зеленых кафтанах, и дружный удар пищалей встретил дворян, не успевших сдержать конского бега, и симбирских стрельцов, которые не успели еще развернуться в бою. А вслед за ударом пищалей несколько разинских пушек, заранее скрытых в кустах, шарахнуло по симбирцам пушечной дробью.

«Эх, да что же я натворил! — только тут опомнился Милославский. — Ведь все говорили, что дьявол хитер на ратный обман! Как же я допустил?!»

Воеводский гонец стремглав полетел из ворот к симбирцам с приказом вернуться в город, но они пустились уже и сами бежать, спасаться… И тут-то с обеих сторон, от Свияги и Волги, ринулись из лесу конные силы Степана: пятьсот запорожцев Бобы и пятьсот донских конников Еремеева. Отрезав дорогу к городу смятенным симбирским стрельцам, казаки окружали их небольшими кучками и крошили, не давая опомниться и занять оборону…

«Не бой, а побоище, право! Высылку выслать в подмогу!» — мелькнуло в уме воеводы.

— Еще два приказа в поле! — выкрикнул он, обращаясь к начальным людям, стоявшим возле него.

— Куды там! Опомнись, Иван Богданыч! Не видишь — погубим стрельцов! У них, вишь, и конная сила и пеша, и счету проклятым не видно… Каб конницу нам, — возразил голова, стоявший рядом с Милославским. — Я мыслю, нам поспешать запереться в острожке покуда.

И вдруг раздалась пальба в самом городе, свист, крики по улицам: пользуясь тем, что внимание всех приковано к полю боя, Разин с другой стороны ворвался в Симбирск…

С криком «измена!» начальные люди Симбирска горохом посыпались с башни. Спасти остальных стрельцов, запереться в стенах кремля на вершине горы, уберечь дворянские семьи, духовенство, купцов, царский хлеб, пороховую казну…

С поспешностью симбирские сотники и десятники гнали своих стрельцов на вершину горы, в рубленый осадный городок, обнесенный глубоким рвом… Запереться в стенах хотя на два, на три часа, пока подойдут Барятинский и Урусов, а вечером выйти на вылазку и ударить стрелецкой пехотой в поддержку солдат и рейтаров, которые подойдут на подмогу, — так решили начальные люди Симбирска…

В этом году купеческие караваны с верховьев, дойдя до Симбирска, остановились после известия о выходе Степана на Волгу. Толпы ярыжных с купеческих стругов, с насадов и плотов поселились в симбирских слободах. Чтобы спастись от голода, они рыбачили в Волге, ждали прихода Степана. Больше всего среди них мутили работные люди Василия Шорина, которым приказчики дали расчет, свезя все добро со стругов в лабазы Симбирска. Это они-то и взбунтовали посадский Симбирск и подняли горожан на добрую встречу Степана…

Весь город, кроме острожка, в первый же час оказался захвачен Разиным.

Для народного войска это был первый бой с воеводами. И в этом бою народ одолел. Дворяне и стрельцы были побиты, бежали, покинув поле, и заперлись в крепких стенах.

Степан в этом первом бою нарочно пустил «на затравку» простую мужицкую рать, чтобы крестьяне считали, что это они, простой крестьянской ватагой, с рожнами и пиками вышли на бой против дворянской конницы и победили…

Разин заранее знал, что сначала они в бою не снесут удара и побегут. Для того он припас им в помощь два ряда понизовской стрелецкой пехоты да с двух сторон приготовил в засаде конное войско.

Все было рассчитано верно, и теперь, когда город был взят, больше всего атаман был рад, что все участники битвы считали это своей удачей. Разин слышал общий ликующий говор, обычное после первой битвы бахвальство, хвастовство поединками, которых как-то никто из товарищей и не приметил, — все было так, как бывает во всякой битве, когда новичкам дается удача.

Это была наука брата Ивана — заставить людей поверить тому, что они победили. С того часа, как человек поверил, что он победитель, он больше не новичок, а бывалый воин, боец.

«У него и осанка иная станет: глядишь — он и ростом выше, и шире плечьми, и в глазах у него играет отвага!» — говорил когда-то Иван.

И Степан Тимофеевич видел теперь, что прав был Иван. Все его войско было возбуждено и пьяно победой.

— Дворянин в драке жидок! — слышал Разин презрительный говор.

— Он в брюхо рожна не любит. Кишка у него слаба!

— На коне он силен, а содрал его со хребта — тут ему и аминь!

Степан усмехался, поддакивал и бодрил свое войско. Иных подзадоривал походя:

— Не спеши, погоди: ныне — цветики, ягодки — впереди! Вот московские дворяне налезут, не так запоешь! — дразнил атаман молодых.

— А что нам московски-то, батька Степан Тимофеич?! А что нам московски?! Аль у московских по две души?.. Аль у них брюхо железно?!

И Разина радовал этот веселый и бодрый дух его рати. Он знал, что эту победу он построил своим умом, своим опытом, хитростью и расчетом. Он знал, что время не ждет, что отдых будет не долог.

Еще до утра, прежде приступа на Симбирск, он послал по дорогам разъезды, разведать — откуда первыми придут воеводы на помощь Симбирску. Оставить Симбирск позади в осаде да встретить боярское войско в пути, разбить воевод по отдельности, пока они не сошлись под стенами, — это было сегодня главной заботой Степана.

Ожидая Урусова от Алатыря, Разин выслал вперед за Свиягу Наумова с Алешей Протакиным, Серебрякова, Андрейку Чувыкина и бурлака Серегу Завозного с ватагою волжских ярыг, дав им наказ стоять насмерть, но не пустить Урусова на симбирский берег Свияги, куда он будет рваться для соединения с Милославским.

К осаде острожка Разин назначил Федора Сукнина, Лазаря Тимофеева, Федора Каторжного и Ивана Федотова — атамана симбирских крестьян, чтобы поставить заслоны у всех городских ворот и не пустить Милославского вырваться из острожка навстречу боярской выручке, жать, теснить, забивать пищалями, пушками и рукопашным боем обратно в стены острожка, чтобы сидели, как крысы в норе…

Бобу Степан послал по Казанской дороге, чтобы присмотреть лучшее место для битвы с Барятинским. С Бобой пустились Ерославов, Чикмаз, Митяй Еремеев…

Сам Степан поскакал по направлению к волжскому берегу, к стругам и челнам, оставленным на приколе. Возле Волги на берегу он увидел свой атаманский шатер.

Степан вошел в шатер шумно и весело. Маша прильнула к нему всем телом. Степан взглянул ей в лицо. Спросил, как девчонку:

— Что, глазастая, оробела?! — и засмеялся. — Скушно одной в поле? Ну, не беда — наш ныне город. Воеводу побили к чертям!.. Чай, слыхала пальбу? Вот то-то!..

Степан делился своею радостью с ближними товарищами — с Сергеем, Наумовым, с Бобой. Но в сердце его была, скрываемая от себя самого, тайная потребность похвалиться победою перед Марьей, увидеть еще раз неиссякаемое восхищенное удивление, которым каждый раз загоралось все ее существо. Ему хотелось почувствовать ее счастье тем, что он жив, невредим, что снова он победитель, что он с ней, ее богатырь, и любит ее больше всех на свете…

— Вишь, тучи какие налезли, Маша. Нече дождя дожидать — иди в город. Тереша тебе избу добрую сыщет, — сказал ей Разин.

Разин крикнул Терешку, шагнул из шатра. Сам думал, что тотчас воротится к ней, но в это время из тумана и мути выскочил посыльный Еремеева.

— Батька! Войско великое лезет с Казанской дороги.

— С Казанской? Ну что ж, и с Казанской побьем! — изобразив уверенную беспечность, сказал Степан, уже опираясь ногою в стремя.

Он не вернулся больше к Маше в шатер. Наказав Терешке переправить Марью в Симбирск, он пустился к Казанским воротам Симбирска. По пути валялись под осенним дождем неубранные тела убитых. Разин подумал о том, что потери его не велики по сравнению с дворянскими. Могли быть и больше. Это обрадовало его. Сама по себе пролитая кровь лишь укрепляла войско. То, что люди видели и хоронили убитых в бою товарищей, придавало им еще больше дух воинов…

«На приступ лезти да ворога гнать, то всякий дурак сумеет! — учил в свое время Степана Иван Тимофеевич. — Хуже — в осаде сидеть али стоя на месте держаться — вот где наука нужна, Стенько! Когда ты на приступ лезешь, ты грозный воин. Ты силу свою во всех жилочках чуешь — орел! А когда на тебя наседают, ты полевая дичина. Ударил бы — развернуться-то негде, тесно. Как медведь в своем логове… Мужества более нужно сидеть-то в осаде али на месте стоять!..»

Если бы вот сейчас, когда отдохнули, позакусили, сказать победителям нынешним лезть на неприступный симбирский острожек, добить Милославского, — тотчас полезут, хотя невозможно его одолеть без подкопов, без подготовки. Но еще труднее вот тут, в поле, стоять под дождем и ждать, когда сзади тебя стоит враждебный острожек, дворянские пушки, пищали, а впереди готовится на тебя великое войско…

— А что за «великое», Митя? Как оно там велико? — спросил Степан Еремеева.

— Дозорные молвят, что конное тысячи в две, а то три. Пушек с двадцать при них, заводные кони у всех… Языка-то вот мы добыть не сумели…

Место для битвы Боба с товарищами выбрали на Казанской дороге, в версте от Симбирска.

После страшного конского падежа, напавшего на казацкую конницу на низовьях Волги, множество донских казаков осталось без лошадей. Они двигались с разинским войском в челнах. Часть из них под началом Михайлы Ерославова Разин и поставил в кустах при дороге, позади широкой поляны, чтобы первыми встретить удар воеводы Барятинского. Пищали наведены на дорогу, казацкие копья выставлены вперед, навстречу врагу…

На пятьсот шагов позади них, ближе к симбирскому острожку, у края другой поляны, Степан поставил вторым заслоном тоже пехотный полк в тысячу понизовских стрельцов под началом Чикмаза.

С правого крыла их на пригорке в кустах и бурьяне Сергей Кривой выставил пушки, наведя их заранее на дорогу, чтобы можно было ударить, когда рейтары будут на подступе к казакам Ерославова, а если они прорвут казацкий заслон и ринутся дальше под стены, то повернуть пушки так, чтобы шарахнуть по ним раньше того, чем они дорвутся до Чикмаза.

На берегу Свияги в лесу села в засаду конница запорожцев. Справа, по берегу Волги, в ивовом поросняке — засадный полк Еремеева.

Тысячный полк татар под началом Пинчейки Разин выслал переправиться через Свиягу, обойти рейтаров и с тыла обрушиться на них в разгаре битвы…

Объезжая свое войско, Разин бодрил казаков и стрельцов, напоминая им об утренней легкой победе над дворянами и стрельцами Симбирска. Он ни в ком не приметил робости, но под дождем, в грязи народ шутил неохотно. Сосредоточенная напряженность сковала людей. Их смущало самое слово «рейтары» и ожидание враждебного войска хваленой иноземной выучки. Хуже всего, что ожидаемый враг был невидим за серой стеной непогоды. Под ногами людей и коней чавкала грязь, приставала к лаптям, к сапогам, кони скользили и оступались…

Молчание и тишина всем становились в тягость. Всем хотелось, чтобы скорей завязался бой.

Разин тоже был неспокоен — битва могла разгореться в трех местах сразу: возле острожка, откуда осажденные будут рваться навстречу своей выручке, вперед, на Казанскую дорогу. На самой Казанской дороге пойдет главная кровавая схватка с Барятинским, который сам будет стремиться прорваться к острожку, на выручку осажденным симбирцам. А хуже всего, если в тот же час от Алатыря, с той стороны Свияги, приспеет Урусов с солдатской пехотой…

Сукнин и Наумов были разумные и смелые атаманы, но все же у Степана болело сердце — хоть натрое разорвись, чтобы всюду поспеть самому!..

Разин с Бобой подъехали на холм к Сергею, где стояли скрытые пушки. Пушкари забили заряды и напряженно ждали в едком дымке, струившемся от зажженных фитилей, прикрывая их от дождя полами вымокших зипунов и кафтанов. Степан и Боба набили трубки, раскурили их от пушкарских фитилей.

— Куды он там к лешему делся? Дозоры, что ли, послать? — проворчал Степан.

— А ты погони посыльного — нехай поторопит! — шутя сказал старый полковник.

В этот миг потянувший от Волги ветер сдернул темный край облаков и среди туч сверкнула дневная голубизна. Внезапно для всех оказалось, что не так еще поздно.

— Ба! Белый день на земле-то, — высказал общую мысль Сергей.

— И биться повеселее будет! — отозвался ему Разин, который не в шутку тревожился тем, что ночь помешает биться с Барятинским, а к утру может поспеть и Урусов…

И вот впереди показались из леса рейтары в коротком, немецкого склада платье, с легкими мушкетами у седел, в кольчугах и с железными нагрудниками, надетыми на лошадей…

Разин тотчас отправил к Михайле Ерославову посыльного сказать, чтобы копья в бою опустили пониже — метили коням не в груди, а в брюхо, не защищенное железом.

Судя по тому, как спокойно скачут рейтары, Разин подумал, что воевода не знает о взятии города и подойдет вплотную под выстрелы, не опасаясь удара. У Сергея мелькнула та же радостная мысль, от нетерпения зачесались ладоши, и единственный зрячий глаз его сверкнул торжествующим огоньком.

— Ух, Стяпан, как я их резану-у! Ух, братец ты мой, как я их резану! — прошептал он, словно опасаясь, что рейтары могут его услышать…

Но внезапно затрубили веселым напевом вражеские медные трубы, кто-то выкрикнул что-то в рейтарских рядах, и весь конный полк в тысячу всадников без остановки и всякой задержки на ходу перестроился к битве. В тот же миг все рейтары пригнулись ко гривам, сабли тускло блеснули над их головами, а лошади бурей рванулись влево, заходя под крыло пехоты Ерославова… Никто не успел опомниться от быстроты их поворота. Сергей запоздал ударить по ним из пушек: теперь враги были отделены от него казаками…

С холма было видно, как разом все вздрогнули и повернулись казацкие копья, встречая в лицо изменившего свое направление врага…

Земля гудела от топота тысяч подков. Грозный клич наступающих рейтаров пронесся над полем битвы… И вдруг, не выдержав приближения этой лавины закованных в железо людей и коней, несколько человек из казацкой пехоты Ерославова, покинув свой места, бросая пищали и копья, пустились бежать от врага…

Степан увидал, как сам Ерославов с двоими казаками вскочил и пытается удержать бегущих…

«Дурак! Ах, дурак! Вот тебе атаман!» — выбранил Ерославова Разин, опасаясь того, что он из-за этой малой кучки людей оставил большое дело. Так и случилась беда: в прорыв, который образовался на месте бежавших, ворвались рейтары… Вот сеча идет, вот рубят они казаков, вот бьются казаки, ан было бы раньше держаться: навалились и ломят рейтары… Еще побежала кучка донцов… и вот уже все потекло, покатилось прямо к холму, где стоял Степан, прямо на пушки Сергея…

— Ату их! Ату-у! Улю-лю-у! — как на потешной травле псарям, вопил воевода Барятинский, поощряя рейтаров к погоне за беглецами. Он удало мчался вместе с рейтарами, рубил сплеча казаков и павших топтал конем.

Только тут Разин понял свою ошибку: привычные биться конно, пешие казаки Ерославова чувствовали себя беспомощными и робкими, встретившись с конным врагом. А Барятинский был довольно умен: когда казаки побежали, он не погнал их прямо, где ожидал его стрелецкий заслон под началом Чикмаза, а, охватив их дугою, еще раз обманул атамана, изменив направление и стремясь к наугольной башне Симбирска. Пушки могли бы смешать и замедлить его стремительность, и Чикмаз успел бы тогда перестроить своих стрельцов, отрезав путь к башне острожка, но пушки были бессильны: донская пехота смешалась с рейтарской конницей. Бить по врагу из пушек — это значило бить по своим. Не ударить из пушек — рейтары ворвутся на холм, перебьют пушкарей, захватят все пушки и повернут их против осадных войск, чтобы выпустить вылазку из острожка…

— Сережка-а! Лупи, не жалей! — закричал в этот миг Михайла Ерославов, теснимый конницей. — Бей из пушек, Сережка-а!

— Пали! — хрипло выкрикнул Разин вместо Сергея.

Недружно, нестройно грохнули пушки с холма. Трясущимися руками пушкари совали в запалы зажженные концы фитилей, чтобы бить по врагу, но убивали вместе с врагами и своих…

Разин видел, как рядом падали казаки и рейтары, сметенные близким ударом пушечной дроби, как воеводская конница сбилась с лада и в ужасе перед пушками отступила от Сережкиного холма. Но опытные в боях начальные люди сдержали рейтаров, построили и повели их снова вперед, упорно прорываясь под стены острожка. Однако навстречу им, из кустарников, откуда не ждал и Степан, разом поднялись дула пищалей и встали стрельцы Чикмаза. Эти были привычны к пешему строю. Пятьсот пищалей ударили прямо в упор, в морды мчавшихся лошадей, в груди и головы всадников. Копья встали железной преградой на их пути…

— Ай да Чикмаз! Поспел молодец! — радостно вслух одобрил Степан.

Но конники Барятинского не смешались.

— Под стены! Вперед! — кричали их начальные люди.

И вот они дорвались до стрельцов, вот врубились в пехоту Чикмаза, оттесняя ее все ближе к стенам острожка, к воротам. Вот слышно — осажденные криками со стен подбодряют конников к бою. Вот-вот рейтары сломят последних стрельцов и обрушатся на заслон у ворот острожка…

«Конницу из засады!» — подумал Разин, оглянувшись на Бобу. Он не успел сказать вслух, как Боба уж понял его.

— Не время еще, Стенько! — сказал полковник, сам в волнении теребя усы.

И вот затрубили рейтарские трубы. Такие же медные трубы откликнулись им из-за леса, и свежий рейтарский полк вырвался из лесу и понесся под стены острожка на помощь первому…

Разин знал, как и Боба, что должен быть, что есть у Барятинского засадный полк. Он знал, что засадный полк вот-вот вступит в битву. Сергей уж давно подготовил для этой минуты пушки, чтобы ударить засадному полку под крыло, но засадный полк вышел внезапно не с той стороны, и теперь не достать его было пушками…

И вот еще — третий конный полк вылетел на ту же поляну с другой стороны; оттуда, откуда пришел Барятинский…

Сколько же их?! Степан и Боба переглянулись — оба стараясь не выдать друг другу свое смятение. Но вдруг этот третий полк с визгом и криками ринулся под крыло свежим рейтарам, выпустив по ним тысячу стрел. Это поспел, как раз в самую пору, Пинчейка…

— Теперь и пора! — твердо сказал Разин Бобе.

Боба подал рукою знак и сам тяжко взвалился в седло. Стоявший все время возле него в ожидании молоденький запорожец забил в тулумбас, внизу, под холмом, затрубили накры, и запорожцы — от Волги, Еремеев — от Свияги ударили конной силой на конную силу рейтаров, нещадно рубя и отгоняя прочь…

В последний миг дня еще раз проблеснуло солнце и скрылось в лесу за Свиягой, а вслед за тем снова нашли клокастые темные тучи и полился немилосердный, казалось, до самых костей проникавший дождь с раскатами грома, с осенней бурной грозой… В наступивших сумерках и густом дожде бойцам с обеих сторон становилось труднее биться. Не раз уже застывали сабли в размахе, поднявшись над головой своего же неузнанного товарища… Ни бойцы, ни их предводители с обеих сторон не знали и сами, кто кого больше теснит, кто отходит, кто наступает, чьих коней выбегает все больше из боя лишенными всадников…

В тумане и мраке теснила рейтаров конница Разина, наседая на них, прижимая к прибрежным кустам. Рейтары рвались из окружения конницы, но только, казалось, вырвались, как пики, рожны, копья и вилы встречали их из кустов, из-за пней, из-за кочек… Рейтарам не было места, чтобы оправиться. Тесно… нельзя построиться, разогнаться стремительным бегом… Стесненные кони храпели и дыбились, терлись их крупы о крупы, а снизу за конские ноги из мрака цеплялись беспощадно жестокие мужицкие косы, подрезая под самые щетки ноги коней, невидимые вилы вспарывали коням животы, или вдруг внезапной дружной пальбой ударяла сотня мушкетов из темных кустов или из камыша, из самой воды…

Будь хоть немного светлее, рейтары давно увидали бы, как страшно редеют их расстроенные ряды, — они устремились бы в ужасе в бегство, но сумрак и дождь скрыли от них картину их общего поражения и поддержали их мужество…

Беспощадная сеча длилась до тех пор, пока до воеводы Барятинского, едва разыскав его в сумятице боя, добрался с полсотней людей посланный ранее из разведки отхода поручик. Он сообщил воеводе, что все поле боя обложено бессчетной разноплеменной ордой и остался лишь узкий проход вдоль самой Свияги.

Бывший возле Барятинского трубач подал знак. Медный голос прорезал разноголосый шум боя, и в тот же миг раздались с разных сторон еще два, еще три медных голоса, будто в ответ, повторяя в точности тот же напев… Разинцы, не поняв значения этих необычайных, новых для них звуков, заколебались. Иным из них показалось, что с трех-четырех сторон из мрака и ливня мчатся на них свежие силы воеводских полков.

— Уходят! Уходят! Братцы! Казаки! Гони! Добива-ай! — голосил Степан, прежде других догадавшись, что рейтары спасаются бегством. — Сережка! Пушки на кони — в уго-он!

— Экая темень, Степан! Что тут пушки! — подъехав и вытирая мокрой шапкой с бороды и лица дождевую воду и пот, возразил Сергей. — Ну, мы знатно им дали! — добавил он, словно битва уже завершилась.

Конечно, Сергей был прав. Пушки были в такой непросветной ночи бесполезны. Но как упустить врагов, когда силы довольно, чтобы их всех до единого перебить, как попавших в облаву волков.

— Добить до конца! Что нам темень! — оборвал атаман Сергея. — В уго-он! — грянул он и с поднятой саблей пустился вскачь в ливень и мрак вслед за бегущим хваленой немецкой выучки войском, увлекая в погоню народную рать, распаленную битвой и верой в свою победу.

Так было в Саратове, так в Самаре: Терешка подыскивал для Степана большой дом, в каком подобает жить атаману, а Марье рядом с ним домишко с садиком в зелени, чтобы никто не видал, когда атаман к ней зашел, когда от нее вышел.

В Симбирске нашел он избушку возле самого атаманского дома. Степана он поместил в покинутом купеческом доме, хозяин которого скрылся в острожек с дворянами и Милославским. Позади этого дома, в глубине купеческого двора, жил домовый приказчик, который сам знал за собою довольно грехов перед горожанами, чтобы тоже убраться с хозяином в стены острожка. Тут-то и поместилась Маша.

Изба с утра была топлена. Марья согрелась, вздула огонь, и хотя за окном была непогода, а за городом бушевали битвы, она принялась по-женски за то, чтобы все устроить к приходу Степана. Она велела принести еще дров. Можно было кликнуть какую-нибудь симбирскую бабу помыть полы… Не хотела: все для него своими руками!

Высоко подоткнув сарафан, Марья вымыла начерно избу, потом послала Терешку разжиться кваском и набело вымыла пол мятным квасом. Не лето — мухи не наберутся, а дух — так уж дух!

Обозного казака послала топить во дворе баню, велела сготовить веников — знала, что атаман любит крепко попариться…

И пока хлопотала о том о сем, все дальше уходили утренние сумрачные мысли, которые мучили Марью, пока она одна оставалась в шатре среди поля. А мысли в шатре были обидные, горькие: Марья думала о том, что все время похода ее везут в казацком обозе на телеге вместе с атаманской рухлядью — с шубами, сбруей, дареными лошадьми, с коврами, с какими-то сундуками… А Степан проезжает в походе мимо, не остановится, словно ее и нет, словно забыл о ней.

И вот так покинет в шатре где-нибудь в поле одну под дождем, да и забудет — сам дальше с войском уйдет покорять города…

Марья успела наставить на стол всяческой всячины — что откуда взялось! Какая-то симбирская купчиха прибралась, нанесла в поклон свежей свинины, квашеной капусты, Яблоков. Говорит: «По-соседски, на новоселье…» Марья подумала: «Знать, муж не поспел товары припрятать!» Любопытно и недоверчиво купчиха осматривала Марью, а уходя, не выдержала, спросила:

— В законе живет с тобой али балует только?

Маша вспыхнула:

— Неуж я на потаскуху похожа?!

— Законны-то не бывают такие красавицы. Я ведь сама… — Купчиха оборвала свою речь, усмехнулась и, гордо закинув голову, совсем по-другому сказала: — Таких-то и любят! А законные что же? Тебя не касаемо, что я сказала, ведь вот ты какая, — вдруг подольстилась она. — Тебя и законную грех не любить! — Купчиха взялась за дверную скобу, да вдруг задержалась. — Ай в чем пособить? — готовно спросила она.

Маша осталась одна, купчиха еще более растревожила ее сердце.

Даже тогда, когда Саратов и Самара сами отворяли перед Разиным ворота, встречали его с колокольным трезвоном, с иконами и с приветною хлебом-солью, а жители на веревке вели в покорность ему воевод и начальных, — даже тогда она среди общего ликования оставалась одна, в стороне от Степана и окружавшей его общей радости…

Кто-то шепнул купцам, или они догадались и сами, кто она такова, — ей нанесли даров. Не за красу ее — думали угодить атаману. А он вдруг нахмурился…

«За тем ли гналась я за ним, добивалась, в тюрьме сидела и вынесла муки от воеводы, за тем ли смерть мужа простила, чтобы все время обиды терпеть?!» — в иной день думала Марья, но тут же она сама пугалась своего ропота: как бы не услыхала судьба, как бы не сотворила с ней хуже! А вдруг он покинет ее, — куда ей тогда?

В это утро перед симбирской битвой Степан зашел к ней, сказал, что впервой за все время нынче ждет большого боя с воеводами. Марья поцеловала его, как мужа, перекрестила, как когда-то Антона, когда подступали к стенам ногайцы. Заметила, что Степану не нравится… «Небось каб его казачка благословила, не сдвинул бы брови, не отшатнулся бы, как бес от креста!» — с болью думала Марья, вспоминая об этом после ухода купчихи.

«А все же заскочил!.. Сокол буйный мой, заскочил во шатре проведать, похвалиться Машке своей, что одолел в бою воеводу! — утешила себя Марья. — А кому же еще хвалиться?! В ком радости столько взыграет, как в Машке!»

«В город идти велел, — знать, не мыслит от воевод быть побитым, то бы велел на струга подаваться или в шатре сидеть в поле…» — думала Марья, постилая постель. И вдруг ей представилось, что Степан сейчас в битве, что он, может быть, ранен, и у нее опустились руки. Она бессильно села, не смела стелить постель — вдруг судьба ей назло нанесет ему рану, а то и бог знает…

За окном то и дело сверкали молнии, почти непрерывно гремел гром. Маше сделалось жутко.

«Чего же они не едут? Какая тут может быть битва?! Поколют, порубят свои своих в темноте — ведь эка погода!» — подумалось Маше.

Огонь в печи давно догорел. Изба освещалась лампадкой перед иконами. Свечи Марья жалела: знала — Степан любит свет, а свечей было мало. В церкви завтра купить, не забыть…

Как вдруг в непогожей ночи залаяли издалека собаки, их лай подхватили другие, по ближним дворам; и сквозь ливень и гром, собачий лай и вой ветра на улице зазвенела казацкая песня…

Марья засуетилась, заметалась по горенке, ожидая, что вот-вот войдет он сюда… И вошел… Не один, привел с собой Еремеева, Серебрякова, Наумова, Алексея Протакина. На пол текла с них вода…

— Вот так тепло у тебя, атаманша! — воскликнул Степан, скидывая кожух. — Намокли мы и иззяблись доволе! Чего там есть, чтобы погреться да с праздничком стукнуться чаркой! Еще воеводу разбили, Машуха! Такой нынче день нам дался!..

Разин обнял ее, при есаулах на радостях поцеловал прямо в губы.

— Банька топлена, атаман, — в смущенье сказала Маша.

Еремеев при слове «банька» повел на нее лукавым взглядом и усмехнулся… Казаки переглянулись с такой же мужской усмешкой.

— На всех вас там веников изготовила, — нарочито громко добавила Марья. — Попарьтесь, каб всем вам с дождя не простыть!..

— Мы уж парились, как в ту сторону воеводу гнали, а ныне к столу нам поближе, — весело возразил Степан.

Преследуя Барятинского, Разин гнался за ним верст пятнадцать. Ночь и гроза остановили погоню. Оставив Сергея Кривого с Бобой караулить воеводу возле какого-то большого села над Свиягой, Степан возвратился в Симбирск доглядеть за осадой острожка. Он с товарищами уже успел объехать вокруг всех стен осажденного городка, подбодрить промокших насквозь казаков, распорядился всем выдать по чарке, чтобы согреться, велел жечь костры и бросать в острожек всю ночь приметы с огнем и только после всего добрался до Марьи…

— Что ж, ныне, браты-воеводы, знать-то нас с одолением ратным! — подняв свою чарку, возгласил Степан. — За ратное одоление, братцы!

Маша хотела уйти от гостей, но Степан остановил ее и велел подносить чары. Подносила по старинному обычаю, с поцелуями, и оттого почувствовала себя как жена. Кланялась, угощала. Зажгла свечи, чтобы стало повеселее, подкинула в печку еще дровец. В избе стало жарко. Все согрелись. Возбужденно говорили о битвах минувшего дня, о предстоящем приступе на острожек…

В первый раз Степан завел к ней своих есаулов, в первый раз при ней говорил о своих больших делах, держался, как дома, хвалил стряпню, сам потчевал всех. И Марье было так хорошо, что она не жалела мятного квасного уюта, который растаял в кислом запахе сушившейся казацкой одежды, не заметила, что полы затоптаны грязными казацкими сапогами…

Есаулы ушли поздно за полночь. Степан вышел вместе со всеми. Марья не смела спросить, вернется ли он к ней. С трепетом прильнула ухом к двери, услыхала, что он стоит у крыльца, прощаясь с есаулами. И успокоилась, поняла, что вернется

Степан возвратился в избу.

Маша с ним осмелела: кинулась, обхватила за шею, прильнула к нему, лаская, гладила голову, плечи, лицо, но замечала, что ласки ее сегодня не держат его, что она не в силах взять над ним власть, которую ощущала всегда, когда он оставался с нею. Степан нетерпеливо, хотя с осторожностью, снимал ее руки с шеи. Маша заплакала…

— Ты что? — удивленно спросил Степан.

— Ты как рвешься куда-то… Постыла тебе я…

— Да войско же, Марья! Ведь не в бобки играемся — рать! Воеводу я недобитком оставил. Боюсь, убежит!..

Сквозь слезы она засмеялась.

— Воевода бежит от тебя, а ты же страшишься! Али на долю тебе иных воевод не осталось? Не гончий пес ты — за зайцами по полям гоняться. Укажи — его и твои есаулы поймают, к тебе приведут! Всюду сам, всюду сам — не каменный тоже и ты! Наумыча, что ли, послал бы, ведь самому тебе надобен тоже когда-то покой! Сережка да Боба небось воеводу к тебе на веревке уже волокут!

Марья опять обняла, оплела, прижалась.

— Постеля ждет, Машка твоя по тебе вся иссохла… Али больше тебе не люба?! — шептала она, ласкаясь.

— В бабьих баснях русалки такие бывают: косой заплетут, травой водяной запутают, зацелуют… Зелье мое ты отравное, Машка!

Усталый от битвы, радостный боевой удачей, слегка захмелевший атаман не долго противился ее уговорам.

«Али мои есаулы похуже князей в бою! Добьют без меня воеводу. И вправду, Наумыч двоим только верит — себе да мне!» — оправдывал себя Разин, когда Марья снимала с него саблю и пояс.

Казаки стояли в Симбирске.

По утрам над Волгой вздымался белый туман и низко стелился над желкнущими лугами и над жнивьем. Рубленый острожек на вершине симбирской горы по-прежнему все держался под началом окольничего Милославского.

Разин поставил перед собою задачу — взять острожек, прежде чем на выручку к Милославскому придут другие воеводы.

Сюда, в Симбирск, к Разину что ни день стекались отряды восставших крестьян, чувашей, мордовцев и черемис. Толпами приходили они со своими луками, стрелами, с копьями, топорами и просто с косами, по пути сжигая поместья русских «дворян и бояр и своих служилых и владетельных мурз и князьков, убивая приказных людей.

Еще из Саратова Разин выслал нескольких атаманов со своими письмами в уезды Оки и Поволжья. Теперь поднимались уезды, вели к нему людей и устраивали засады и засеки по дорогам, по которым подходили дворянские и стрелецкие полки из Москвы и больших городов…

Из Симбирска Разин выслал еще нескольких атаманов, которые осаждали крепости и городки далеко впереди Симбирска.

От Астрахани разинцами был пройден уже втрое более дальний путь, чем оставалось пройти до Москвы.

Воеводы бежали из городов, бежали с отрядами ратных людей, дворян и стрельцов в Арзамас, который стал главным гнездовьем дворянских сил, собиравшихся против Разина…

Как-то раз Степану пригнали четверку сплошь вороных, грудастых и тонконогих породистых жеребцов.

— Отколе такая краса? — спросил Разин.

— Из-под Касимова, бачка, — сказал татарин, пригнавший коней. — Указ ты писал побивать, кто в Москву собрался на службу. Мурза татарский поехал — побили…

Татарин отвязал от седла мешок, молча кинул к ногам Степана.

— Тут чего? — спросил Разин.

— Мурза башка, еще мурза-сын башка…

— Двое ехали, стало, на службу?

— Еще сто татар на конях с собой вел.

— А татары где?

— Вон тут, — кивнул головой татарин. — Твоя слобода гуляют…

Касимов был далеко впереди. Туда не дошли еще и самые удалые из атаманов, только отдельные смельчаки лазутчики пробирались в такую даль.

— А кто тебе дал наше письмо? — спросил Разин.

— Сказался купец, сам дальше поехал. Сказал, что другое письмо государю в Москву ты писал…

— А-а! Знаю того купца, — кивнул Разин.

Не доходя до Самары, один московский стрелец попросился пустить на побывку в Москву. Обещал, что поднимет Коломну и в самой Москве наделает шуму.

Наумов не советовал его отпускать, страшился измены.

— А что от него за измена? — спросил Степан. — Боярам расскажет, что мы всех бояр побиваем? И так им знатко, и мы того не таим. Извет напишет, что к нам города с хлебом-солью выходят! Не жалко, не тайность!.. Пускай идет.

И вот с пути отпущенного стрельца, из Касимова, пришла сотня татар, вот пригнали коней и привезли две головы поместных людей.

— Ну, ныне крепись, воеводы! Скопили мы силушки грозной! — хвалился Сергей, принимая вновь прибывающих людей.

— Сергей Никитич! — окликнул его воротный казак, входя в бывшую земскую избу Симбирска, которую звали теперь войсковой избой. — Из Астрахани какая-то конная сотня пришла. Пускать ли в ворота?

Воротными в тот день стояли бывшие царицынские стрельцы, которые не знали ни астраханцев, ни донских казаков и не решались сами впустить прибылых.

Сергей вскочил в седло и поскакал к городским воротам. Он взглянул на прибывших и вскрикнул от удивленья:

— Прокоп заявился! Здорово, Прокоп! Тебе бы в челне подобало с сетью, ан ты в седле атаманом.

Сергей давно уже знал, что рыбак по убожеству не сидел никогда в боевом казачьем седле, хотя говорили, что как-то в стычке с азовцами на воде он проявил довольно отваги.

— Здоровы, донские! — приветил и остальных Сергей. — Эге, Никита! Здоров, Петух!.. Ваня Скалицын! Гриша! Федюнька! Алеша Чуницын! Давно бы к нам! — воскликнул Сергей, узнавая в прибывшей сотне знакомые лица донских казаков. — Заезжайте, ребята. Воротный, впускай казаков. Ну, как там в Астрахани, Василий Лавреич? Неможет бедняга? — расспрашивал Сергей, который только заочно, из чужих рассказов, знал Уса, но по чужим рассказам его полюбил и жалел, что сам не видел его в глаза.

К городским воротам прискакал и Наумов.

— Серега, отдай донских мне, — обратился Наумов к Кривому.

— Чего ж их тебе не отдать! — усмехнулся Сергей. Он чувствовал недружбу к себе Наумова и был доволен, что может ему угодить.

Наумов любил Дон, любил донских казаков, и только донские казались ему настоящими воинами.

— Да как ты, Прокоп, снарядился?! — удивленно и радостно расспрашивал Наумов Горюнова.

— А что же, Степан! Не лыком и я шит. Ей-пра!.. Времена-то какие! Ты не смотри, что я порченый. Ныне безрукие и безногие встали за правду…

Окружение Разина составляли разные люди: крестьяне, стрельцы и посадские, яицкие и запорожские казаки, а донцы, которые были в начале похода основой войска, теперь представляли собой далеко не главную часть. Потому Наумов был особенно рад взять себе под начало новую донскую сотню, которая почти вся была из его родного Черкасска. Он считал, что в любой трудный час они будут надежней других казаков, если придется отдать свою жизнь за любимого им атамана.

— А ты отколь сызнова к нам? — спросил у Никиты Наумов, заметив его в сотне Прокола.

— Что же мне, в Астрахани татар обучать мушкетной пальбе да мужиков сноровляти к копью, а самому пропадать? Ведь я молодой, и казацкая удаль во мне играет: сам в седло захотел да в битву! — сказал Никита Петух.

— А что же ты так-то, простым казаком? Тебе бы в начальных людях. Ведь ратный строй смыслишь, в битвах бывал…

— Атаман невзлюбил меня за Тимошку, — напомнил Никита Наумову. — Вот перстень дал сам, а на глаза не велел попадаться. Кручинится дюже батька. А я и так со боярами подерусь! Что мне в начальных?! С Прокопом мы дружно живем…

— Ну, живи. В добрый час, я скажу про тебя Тимофеичу, что ли?

— Не надо! — скромно остановил Никита. — Опять по Тимошке Кошачьи усы затоскует, кручиниться станет. Пусть позабудется лучше… Я и так послужу…

Оставшись «вдовцом», Никита скучал. Ему невтерпеж было мирно сидеть в тихой Астрахани, обучать пищальному и мушкетному бою «новоприборных». Он продал дом, где недолгие дни прожил с Марьей, и купил у татарина пару коней.

«Разгуляться, что ль, в сече, хоть саблею намахаться… За Тимошкину душу помститься!»

Запрет Степана попадаться ему на глаза не страшил Никиту. Он был уверен, что среди множества разных людей атаман его не приметит.

Никита был от души привязан к Степану, к его великому делу. Он любил и жалел Тимошку, хотя ни на миг не подумал, что Кошачьи усы попал к палачам по его вине. Никита не почитал за беду и то, что дважды украл атаманские деньги. Что деньги! Но то, что он сам изменил было атаману, остался в стрельцах из-за Марьи и не вернулся в Яицкий город с вестями, — вот это он почитал за великий грех и хотел его искупить своей верной службой. Он утешал себя тем, что после с Чикмазом поднимал за Степана Астрахань, что дорвался, убил воеводского брата, князя Михайлу, но понимал и сам, что все-таки это не искупление, хотя среди казаков уже шла про него молва: разинцы почитали его удальцом и любили…

И как раз в эту пору, когда Никита совсем собрался на Волгу, в Астрахань с Дона пришла понизовская станица, набранная Прокопом Горюновым. Никита пристал к ней…

С Прокопом Никита был знаком раньше: два года живя в работниках у атамана Корнилы, Никита однажды провинился в том, что спьяну проспал целый табун атаманских коней и их отогнали ногайцы. Никита знал, что атаман за этакий грех с него слупит с живого шкуру. Он сбежал и засел в камышах на Дону. Там он и встретился с «порченым» рыбаком Прокопом. Их встреча была необычна: во время лова, в челне, Прокопа схватил припадок. Он бросил весла, повалился на дно челна и бился в корчах с пеной у рта, а челнок несло по течению Дона, к азовцам. Никита заметил его, кинулся вплавь из камышей в сентябрьскую жгучую воду, достиг челна и затащил его в камыши. Он ухаживал за Прокопом, пока тот очнулся. За то Прокоп, считая его спасителем от турецкой или ногайской неволи, целую зиму скрывал у себя Никиту, кормил его, приодел в теплое платье и перед самым походом Степана отправил его в верховые станицы…

Теперь, пристав к сотне Прокопа, Никита как-то, в нетрезвый час горькой тоски, за чаркой рассказал Горюнову о своей окаянной присухе, стрелецкой вдове.

— Сгубил я ее, а теперь мне своей головы не жалко, под первую саблю пускай попадет — все едино! — с отчаянием сказал он.

— Не в бабе единой утеха, — ответил Прокоп. — Есть слава на свете, почет, богатство, вино золотое. Забудешься, паря, ей-пра, позабудешься!.. Вот разживешься добришком, воротишься на Дон, и сыщем тебе казачку… Ей-пра!.. Ты только дружбу со мной не теряй.

Возле бочонка донского вина повелась у Прокопа дружба и со Степаном Наумовым, и под хмельком Наумов как-то раз рассказал Прокопу про атаманскую полюбовницу, которая прежде просилась на плаху, за мужем, а ныне живет с Разиным, не боясь греха и позора.

Прокоп догадался, что это и есть пропавшая жена Петуха.

«Вот и друга нашел я себе в атаманском стане! — подумал он. — Таков, как Никитка, казак всласть помстится за бабу!»

— А что, Никитушка, кабы нашел ты венчанную свою в полюбовницах у другого? Кабы жива была, не утопла бы в Волге, а к разлюбезному от тебя убежала? — как-то спросил Прокоп.

Никита мутными, хмельными глазами поглядел в лицо рыбака и побелел.

— Обоим тогда конец! — хрипло сказал он. — Да ты не балуй! Отколе ты взял свою враку?! — схватив Прокопа за грудь, без голоса выкрикнул он.

— Тише ты, дура! Так я спросил. Отколе мне ведать, когда я в глаза ее видеть не видел! — отозвался рыбак.

Но с этого часа муки новых сомнений стали терзать Никиту…

Сотня удалых молодцов с саблями и мушкетами, везя на тройке бодрых коней чугунную пушку, а позади пушки — ядра и порох, подскакала к Симбирску. Пышный белый бунчук развевался рядом с их атаманом, разодетым в дворянское платье. Странно было только одно, что, вместо пик, при седлах у них были косы, торчавшие за спинами, да и бунчук был какого-то необычного, затейливого вида, словно бы не из конских волос. Все кони под ними были самой отборной стати, на зависть донским казакам, а сами воины — один одного могучее.

— В добром ли здравье, Степан Тимофеич? — независимо произнес их атаман, спешившись перед Степаном, который вместе с Наумовым осматривал стены Симбирского острожка, выбирая место для нового приступа. — Михайлой Харитоновым я зовусь. Старика к тебе слал с боярским приказом о сборе дворян в Москву. Князей Одоевских вотчины мы, верводелы. Зато и бунчук у нас не конский — пеньковый.

Разин вспомнил и мужика «князей Одоевских вотчины», от которого услыхал про Василия Уса, и старика, который принес от Михайлы царский призыв к дворянам.

— Давно уж слыхал про тебя, Михайла. Мне тебя принимать подобру. Расскажешь мне обо всем, что творится в Нижегородчине.

Окончив свои дела с Наумовым, Степан принял Михайлу в своем атаманском доме.

— Ну, сказывай, как там нижегородский народ?

Михайла развел руками.

— Народ ведь кипит, Степан Тимофеич! Лиха-то беда начать, а как положил начало, то дальше конец уж завьется веревочкой, было бы к чему присучить! Лишь наша вотчина встала да в лес пошла, как тотчас за нами по всем соседним уездам стали вставать на бояр: князя Черкасского, Долгорукого, Безобразова люди повстали. А как услыхали, что ты на Волге, — и вовсе все загорелось. День и ночь идут атаманы. Теперь у нас в уезде пушек с пятнадцать, пороху, ядер — сколь надо, сабли, пищали. Мы дворян побивали в лесах, а ратных людей, кои с ними шли, мы к себе добром зазывали. Теперь у нас ратных бывалых людей не менее ста человек. Засеки строят такие, что воеводам впору… Мурашкинцы, лысковцы к нам пристали. От них воеводы вбежки убегли в Арзамас. Будники с будных майданов повсюду встают воевать на бояр. Ведаешь ты, что под Нижним творится?! Народ по дорогам идет, как все равно в пасху на богомолье, да все с ружьем — у кого косы, пики, рожны, а у тех и пищали и бердыши, а чуваши да черемиса — те с саадаками да со стрелы… Ну, тьмы народу!

— Куды же идут?! Прямо Нижний, что ли, собой воевать? — спросил Разин.

— Перво малые города воюют, дворян изводят по вотчинам, приказчиков да всяких господских собак побивают и вешают, будны майданы громят и жгут, а там и к большим городам бог поможет! Прежде страшились вставать: попы говорили — мол, грех. А ныне, когда узнали, что сам государь тебе указал побивать бояр и царевич к тебе приехал, да сам патриарх с тобою идет, то теперь уж никто не страшится. Ныне к Павлову перевозу два атамана пошли, повели тысяч пять народу. Сказывают, на нас дворяне идут из Владимира, те атаманы через Оку их не пустят. А я вот к тебе, Степан Тимофеич. Мужики ко мне приходили — в Касимов зовут, в Тамбов, во Владимир, в Муром. Я мыслю: нам рано туда. Перво надо по сей стороне Оки привести все в покорность, потом уж в заокские земли. Как ты укажешь?

— Разумно мыслишь. Нечего лезть за Оку до времени. Побьют там — да только! — сказал Наумов.

— Вот корсунски мужики по дороге звали. Похватал у них воевода лучших людей. Не выручим, то показнит. Я ныне на Корсунь хочу. А далее — куды ты укажешь, Степан Тимофеич?

— Иди пособляй Корсунь, — согласился Степан. — А что тебе у себя под Нижним не усиделось? Сам говоришь — как в котле все кипит. Чего ж ты оттуда ушел?

Михайла усмехнулся.

— Там не воюют покуда. А у нас больше сердце не терпит ждать ратных людей на себя. Тебе послужить хотим, побивать бояр…

— Ну, служите, Михайла. Ныне на Корсунь иди, а далее шел бы ты в Пензу. Послал я туды атамана, ан вести нет. Людей я тебе не дам, ты и сам наберешь…

— Наберу, атаман. Да ты лишь скажи: по многу ли брать людей? С сохи али с дыма?

Это был новый вопрос. До сих пор войско сбиралось из тех, кто шел в него сам, по желанию. Кто пристал своей волей, тот и казак.

Крестьяне привыкли нести повинности по-иному: служба у Разина была для них тоже «царской» повинностью. Михайла, как и другие крестьянские атаманы, считал, что общее дело борьбы с боярством должно делать сообща, всем крестьянским миром, поровну оставляя людей для крестьянских работ, поровну забирая в войско: с сохи или с дыма.

Разин не подал вида, что этот вопрос застал его врасплох.

— С дыма по казаку, — сказал он, тут только представив, какое бессчетное множество люда со всей Руси пойдет в его войско, если он станет сбирать по человеку с дыма.

— А косы пошто у вас? — прощаясь с Михайлой, спросил Разин. — Али мушкеты да сабли худая справа?

— Мы ведь с косами перво повстали, Степан Тимофеич! Косами мы и мушкетов, и сабель, и пушек добыли. Пошто нам кос отрекаться! — сказал Харитонов. — Нам ведь народ подымать на бояр, — пояснил он. — Инраз мужики говорят: «Вам ладно с добрым ружьем идти на бояр, а нам с чем вставать? И рады бы встали, да не с чем». А я им на отповедь: «И мы не с мушкетами шли! Вот с маткой-косой починали! Матка-коса нам всего накосила!»

— Разумный ты атаман, Михайла, иди в добрый путь! — сказал Разин. — Отписки нам посылай почаще…

Войско Разина стало уже не то, каким вышло с Дона. Теперь в нем было довольно всякого люда. Донские едва составляли его десятую часть. Когда Степан созывал на совет есаулов, то своих донских среди них было почти что не видно. Донцы не могли примириться с этим. Их голос делался глуше и глуше: в походных делах решалось все по «мужицкой» подсказке.

— Степан Тимофеич, а что нам держать все войско вкупе? — как-то сказал не без задней мысли Наумов. — Пора посылать атаманов — пусть сами приводят тебе города в покорность.

— Куды ж ты собрался походом? — спросил Степан.

— Я от тебя никуды. Где ты, там и я, Тимофеич. Мое дело — тебя боронить от всякого худа. Был бы Иван Черноярец, и я бы во всем на него положился, а ныне верней меня нет человека, — ответил Наумов. — Я мыслю, батька, можно мужицкие силы слать по уездам, крестьян подымать. Вот ты полюбил есаула Максимку — красавец таков, Иван-царевич из сказки — да полно! Давно уж Максимка тоскует — все хочет сам на бояр ударить. Чего его не послать?! Он, мыслю, удал…

Степан покачал головой.

— Он сказывал — хочет идти Нижегородчину побивать. А мне пошто так далеко вперед глядеть? Пустил вон я Федорова с мужиками из-под Саратова в Пензу — доселе все слуха нет… Жалко будет, коли Максим пропадет.

— Вся земля нам навстречу встает, батька. Пошто пропадать Максиму? — возразил Наумов. — Мужики земляков уважают. Я приду с войском под Нижний — и столь не сберу мужиков, как Максим без войска подымет… Я бы слал нижегородского атамана под Нижний, тамбовского — под Тамбов: кто откуда!

Степан отпустил Максима в Нижегородчину, наказав ему каждый день слать отписки о том, как воюет и сколько набрал нового войска…

Не прошло и недели после ухода Максима, Наумов ворвался к Степану радостный.

— Степан Тимофеич! Максимка Алатырь пожег. Воевода-то, князь Урусов, от него в Арзамас убежал!.. Ныне Максимка далее пошел, а нам шлет отписку!

Наумов с хитростью говорил Степану о высылке атаманов, желая избавить войско от засилия «мужиков». Когда Степан согласился, Наумова стала мучить совесть. Он не верил в то, что «мужицкие» атаманы сумеют без казаков воевать. Получив от Максима Осипова письмо, он был счастлив сказать Разину, что его затея увенчалась успехом…

— Бежал воевода, Степан Тимофеич, а Максимка нам пишет, что ныне на Нижний пошел. Как вышел, то с ним всего только с тысячу было, а ныне он пишет, что войска его тысяч пять! Вот тебе и мужик!

— Ищи, тезка, еще атаманов удалых, кого посылать по уездам, — сказал Степан. — Барятинский, верно, воротится снова сюда, под Синбирск. Надо навстречу ему послать до самой Казани, чтобы все у него по пути горело, чтобы, прежде чем он сюда доберется, его атаманы наши повсюду били. Синбирский острожек мы в день не возьмем. Надо, чтобы на выручку под Синбирск не могло подойти ниоткуда дворянское войско.

— Да что ж, Тимофеич, ведь что ни день, то приходит народ из ближних уездов. Тех и слать, кто откуда родом. Всю местность ведают и биться станут «за домы свои», как царь написал дворянам. А за домы-то люди станут крепче стоять. На неделе к нам много сошлось чувашей, свияжских татар, черемис. У всех свои атаманы. Я мыслю для выучки им казаков подбавить да астраханских стрельцов, и пусть строят засеки по дорогам да бьют дворян по пути к Синбирску.

Симбирские кузни грохотали. Волжский белый туман мешался с кузнечным дымом. Разин готовился к решающим приступам на Симбирский острожек. Город был почти неприступен. Если бы не сами жители, его бы не взять и в год, но взять острожек было еще труднее. Разин знал, что в острожке всего лишь один колодец, в котором только на четверть аршина воды, что там почти нет запасов пищи. Каждый день осажденным было тяжелее держаться в осаде. Он взял бы их просто измором, но время не ждало.

У Нижнего были построены сто стругов с морским ходом и сорок пять волжских; их снаряжали к походу. Кроме того, от устья Казанки должен был снова начать наступление уже разбитый возле Симбирска воевода Барятинский. Разин хотел во что бы то ни стало прежде его прихода занять Симбирский острожек, тогда бы Барятинский был бессилен…

В прошлый раз Барятинский был побит потому, что пришел под Симбирск без пехоты.

Только один Степан понимал, что эта победа — далеко не победа. Бодря свое войско, он говорил о том, как легко им далось разбить воевод, но сам знал, что главное впереди, что воеводские рати лишь начинают скопляться у него на пути.

«Добил бы его под корень, и был бы я грозен иным воеводам, а ныне оправится он и полезет. А хуже нет, когда битый тобою идет на тебя!» — думал Разин.

Удачи пока еще не изменяли Степану: атаманы, высланные Разиным из-под Симбирска вперед с отрядами казаков и крестьян, гнали к нему день за днем гонцов с вестями о взятии Корсуни, Саранска, о восстаньях крестьян в Нижнем Ломове и в Темниковском уезде, где, всем на удивленье, вела семь тысяч восставших посадская вдова, беглая монахиня, которую народ звал «старицей Аленой».

— Попов в атаманах видали, а женок еще отродясь не бывало! — воскликнул Наумов.

— Народ атаманом обрал — знать, удалая женка! — сказал Степан.

— Хоть глазом бы глянуть на экое чудо!

— Постой, доведется!..

Со всех концов по указу Степана сходилась великая рать под Симбирск.

В эти дни с Дона от Фрола Минаева примчался гонец. Привез от Алены Никитичны свежих яблок. Сказал, что к полковнику Ивану Дзиньковскому в Острогожск, на Белгородскую черту, Минаев выслал отряд казаков с письмом Разина и, по вестям от Дзиньковского, ныне уже взяты Острогожск и Ольшанск. Одного воеводу утопили в реке Сосне, другого скинули с башни. Сам острогожский полковник Иван Дзиньковский писал к Степану, что хочет ударить на Коротояк и поднимет к восстанию Старый Оскол и Новый Оскол.

«…Да друг у меня воевода веневский, в Веневе-городе, сам, горожан и стрельцов собрав, читал им твое письмо, и веневские горожане да с ними стрельцы меж собою крест целовали, чтобы им стоять за великого государя, за царевича Алексея, за патриарха и во всем тебя слушать, Степан Тимофеич. Да шлю тебе свежего меду в сотах, да вишневой наливки бочонок добрый, женка моя, тебе ведомо, оную делать искусна», — писал старый друг и соратник Иван Дзиньковский.

Степан засмеялся.

— Вдовка посадская в атаманах — не диво ныне. В Веневе сам воевода полез в атаманы — вот диво!

Фрол Минаев также писал, что брат атамана, Фрол Тимофеич, собрал людей, чтобы идти из Кагальницкого городка в Паншин, да оттуда по Дону под Коротояк.

— Жара воеводам! — с теплой усмешкой сказал Степан. — Гусляр наш за саблю взялся!

Гонцы из-под Алатыря и Курмыша приехали с вестями о том, что Курмыш и Алатырь взяты. Атаман Иван Белоус писал, что идет из Алатыря на Арзамас, где укрылись бежавшие воеводы:

«И я то гнездо осиное начисто выжгу, Степан Тимофеич. Чего с ними бавиться! Далее пусть бегут. А с Арзамаса я, батюшка, мыслю, коль бог поможет, ударить на Муром. Оттоле дорога тебе на Москву прямей да короче: от Мурома будет верст триста, не более. И лесов там довольно, где засеки ставить».

— Развязать бы нам руки с Синбирском, пошли бы мы дальше, по всей широкой Руси! — говорил Степан в нетерпеливой досаде на то, что так долго не взята макушка Симбирской горы.

Приступы на острожек Степаном велись не раз. В первый раз «навивали» в телеги солому и сено, подвозили под город и зажигали у стен, в то же время с другой стороны ведя приступ.

Осажденных спасло лишь то, что острожек был мал: на каждой сажени стены Милославский поставил не меньше восьми человек защитников, и покуда одни гасили огонь землей и песком, другие вели стрельбу… Приступ отбит был с немалой потерей для разинцев.

Второй раз Разин повел на город своих казаков через несколько дней ночью. Каждый из разинцев нес с собою дрова или хворост. Но приступ был снова отбит. Защитники крепости били из-за укрытий; убитых и раненых среди них было много меньше, чем у повстанцев.

Степан разозлился. Он вовсе не ждал, что бояре ему отдадут без боя все города. Но Симбирский рубленый городок, по сравнению с каменными твердынями, которые покорились ему, казался ничтожным, и все-таки он стоял и стоял, не сдавался. Разин знал, что в острожке нехватка воды, между тем осажденные набрали ее достаточно, чтобы водою гасить пожары.

Разин понял, что они поставили себе целью держаться, покуда их вызволит воеводская рать.

Когда князь Барятинский убежал с остатками войска к Казани, разинцы пировали целую ночь. Все войско Разина торжествовало победу, но атаман сидел на пиру невеселый.

— Не хитрое дело, тезка, городом завладеть, когда к тебе сами с ключами градскими навстречу выйдут. А ратным обычаем город взятьем взять неужто не можем?! Что же мы — не казаки, что ли?! Турок, шведов, крымцев и кизилбашцев — всех одолели, а дворян одолеть нам невмочь?! — журил Разин Наумова после неудачного приступа.

— Не дворян ведь, Степан Тимофеич. Русская рать там сидит. Не своими руками дворяне да воеводы воюют… А русская рать тебе не швед, не кизилбашец, не турок. Русскую рать либо насмерть побить, либо правдой ее сговорить положить ружье.

— А силы тебе на что же! Вон сколько народу! — настаивал Разин. — Народу сейчас одолеть городок — все равно что силу учетверить. Надо, чтобы уверились люди в своей могучести, слышишь ты, тезка! Коли силой Синбирск возьмем, то перед нами иные все города не смогут стоять. Потеряют дворяне веру в свои дворянские силы, а народ еще пуще того распалится отвагой. Горы ворочать учнет народ!..

— Степан Тимофеич, ведь чуют они погибель, то и стоят. Ведают, что конец им придет… Попытать взять на милость. Обещать им прощенье? А?

— Нет, силой, Наумов! Силой надо сломить ныне силу! Осилят они нас — тогда уже не будет народу пощады. Видал я на Украине…

Атаман решил не давать осажденным покоя ни днем, ни ночью. Около двух недель он заставлял их тратить запасы воды: круглыми сутками казаки метали в город приметы — горшки, чиненные горящей смолой, горящие головни, факелы… Степан не хотел больше губить людей на тяжелый приступ. Он указал казакам наваливать вал вровень с высокой стеной острожка.

Постройкой вала руководил Наумов.

Сукнин за городом, над крутым оврагом у Волги, обучал несколько сотен крестьян и казаков, как надо ловчее скидывать хворост, чтобы он ложился плотным мостом через крепостной ров.

Разин готовился к решительному приступу на острожек.

— Слышь, тезка, нагрянут на нас воеводы — тогда будет поздно на приступ. Загодя надо его разбить! — торопил атаман Наумова.

— Поспеем еще, Тимофеич, — успокаивал Наумов. — Не разом-то сунутся: всюду у нас заставы да засеки.

Лазутчики сообщили, что у Свияжска скопляется большая конная рать, готовая выйти к Симбирску.

Разин нетерпеливо подъехал сам к месту работы, где строили вал.

— Не поспеешь, Наумов, с валом. Рой подкоп из-за вала под стену. В пролом-то мы легче ворвемся, — приказал атаман, когда увидел, что вал еще очень низок.

Наумов велел рыть подкоп, но через две сажени подкопщики натолкнулись на камень. Стали долбить, однако работа не шла.

— Бросить придется: скала крепка — не пробить и в месяц, — сказал Наумов Степану.

И вдруг лазутчики донесли до Симбирска новую весть — о том, что побитый Разиным и бежавший к Казани Барятинский стремительно возвращается в направлении Симбирска. А постройка вала все двигалась медленно. Разин велел бросить все войско на эту работу. Не хватало лопат. Посменно работали без передышки, и наконец-то вал поднялся в половину высоты стен острожка.

С утра каждый день Разин прежде всего ехал смотреть вал.

— Поспеешь, управишься, тезка? — строже и строже спрашивал Разин.

— Вишь, работа кипит! — хвалился Наумов.

Но вот прискакали гонцы от села Куланги, где была устроена засека… Барятинский там прорвался. На засеке были татары, мордва, чуваши, черемисы, вооруженные чем попало, вплоть до дубины и кос. Их побить ему было не так хитро! Воевода захватил из них человек шестьдесят, в том числе и стрельца Ефрема, который был атаманом на засеке.

Лазутчики донесли, что беднягу Ефрема Барятинский четвертовал, остальных же всех пленных — кого порубил, а кого перевешал.

«Дурак! Сам внушает, чтоб крепче стояли да знали, что от бояр народу пощады не ждать», — размышлял Степан. И в самом деле, на другой день в бою у речки Карлы воевода не смог взять в плен и двух десятков разинцев: жестоко секлись и стояли до самой смерти!..

Теперь Барятинский, чтобы уклониться от лишних стычек, подвигался хитростью — не прямо к Симбирску, где уж раньше был бит, а новой дорогой — на Крысадаки… И там ему разинцы дали бой…

Атаманам было указано всюду держать его и трепать сколько можно, как хватит силы.

И все-таки он приближался.

Два дня назад Барятинский был под мордовской деревней Поклоуш. Еще целый день его там продержали у засеки; ударили пушками. Воевода этого не ждал, он дрогнул и повернул на засечную черту, к Тогаеву городку. Разин знал все его движенья: гонцы скакали и днем и ночью с вестями о передвижении воеводы. В Тогаеве Барятинский надеялся найти себе в подкрепленье стрельцов, но напрасно: тогаевские стрельцы все уже стали казаками и были в Симбирске, в разинском войске, так же как и стрельцы из Юшанского городка…

— Кончено, время не ждет, — сказал Степан, обращаясь к Наумову.

— К вечеру, Тимофеич, закончат работу. Вровень стенам сорок сажен в длину протянули.

— Оттянул ты последний приступ, Наумыч! Как хошь, а чтобы ночью острожек взятьем взять! — сурово потребовал Разин. — Тебе быть в том деле первым из всех начальных. Биться всем неотступно. Кто мертвым падет, на того ступать, чтобы выше подняться. Смертный бой до конца. Завтра поздно будет. Барятинский завтра придет сюда.

Под вал подвозили хворост. Сотни людей, защищенных земляным гребнем от выстрелов из острожка, вязали хворост в снопы.

Разин подъехал вместе с Наумовым, осмотрел работы. Остался доволен. Хворосту было припасено столько, что можно было насыпать не меньше пяти мостов от вала к стене.

Атаман велел к вечеру стягивать войско из слобод, из ближних сел и деревень.

В ожидании схватки с Барятинским Степан Тимофеевич в первый раз был полон тревоги.

Князь-воевода шел на него не в простую битву, он шел отомстить за свою порушенную и растоптанную Степаном боярскую спесь, за свою боевую честь, которую потерял в битве возле стен Симбирского городка, откуда, спасаясь, бежал он с разбитым войском к Казани.

«Не шутки пойдут между нами!» — думал Степан, выслушивая лазутчиков, которые доносили, что войско Барятинского с каждым днем возрастает.

Два дня назад от Нижнего подошли к нему три рейтарских полка под командованием поляков и шведов; откуда-то, из тамбовских лесов, мимо Пензы проскочили два полка драгун, которые в конных схватках не уступают искусством казакам. Всего только сутки назад к воеводскому войску пристал полк дворянского ополчения, подошедшего от Козлова. И, наконец, Степана тревожила мысль о том, что ни разу от Крысадаки до Тогаева городка Барятинский не пустил в бой пехоту. А она у него в этот раз, конечно, была, но он, видимо приберегал до встречи с главными силами Разина, не хотел ее обнаружить.

Теперь атаману надо было не промахнуться в выборе места битвы, в распределении сил, в их расстановке. Надо было напрячь всю изворотливость, хитрость, ум, весь опыт пройденных в жизни сражений, чтобы меряться силами с воеводой, который Разину представлялся освирепевшим подраненным вепрем…

Степан отправился к Бобе в домишко, где старый запорожский полковник на время осады острожка нашел приют у дородной и крепкой посадской вдовы.

Боба встретил Степана смущенно.

— Да что же ты сам трудился, Стенько?! Прислал бы за мной казака, я бы разом прыихав. Хозяйка! Вари галушки! Атаман до нас в гости! — отворив дверь в соседнюю горенку, оглушительно зыкнул Боба.

Сидевший до этого с Бобой молодой казак неловко топтался, вскочив со скамьи перед Разиным.

Степан в первый же миг заметил в руках у обоих и на столе перед ним сальные, затертые, грязные карты. О пристрастии Бобы к картам Степан знал и раньше.

— Не хлопочи о галушках, дядько Ондрий, — остановил атаман гостеприимный порыв хозяина. — Не до галушек, не до забавы ныне. Кончайте забаву.

— А добра забава, Стенько! Казаку она пользу дае, — словно бы в оправданье приговаривал Боба, торопливо разбирая свои карты. — Ось я и учу молодого Ярэмку. Ратная, сынку, потеха — не то что зернь, — тут разумную голову треба. Твой заход, швидше! — поторопил Боба своего растерявшегося молодого товарища. — Мы разом кинчаемо, Стенько, — смущаясь своим пристрастием, но не в силах прервать игры, сказал старый полковник.

Степан понимающе усмехнулся.

— Ну, ну, — согласился он, зная, что старый Боба не любит бросать игру незаконченной.

— А ось тоби, пане полковнику, целый загон! — преодолев свое смущение, выпалил молодой запорожец, с вызывающим видом раскидывая перед Бобою несколько карт.

— Эге-э-э! Це загон! Не загон — добрый полк! — задумчиво сказал Боба, переводя глаза со своих карт на карты, разложенные противником, и снова внимательно глядя в свои. — А мы его разом в шабли, — заключил он, взявшись за карту, которой собрался бить, но еще не решаясь открыть ее.

— Ну, рубай! — задорно поторопил молодой.

— Ось як! — азартно выкрикнул Боба, хлопнув по карте своею картой. — Ось як! Ось як! — в увлеченье повторял он, словно не карты бросал на стол, а в самом деле рубил сплеча саблей. — Ось твой король! Ось твоя краля! Ось твой есаул!.. А тут и рубать ничего не осталось. Ось! Ось! Где же твой загон, козаче?! — довольный, спросил Боба товарища. — А теперь я под твой городок силу двину, — с угрозой сказал он. — А ну, ты рубай!.. — заключил он, сосредоточенно раскладывая по столу карты.

Степан глядел на игру с любопытством. Он много раз видел ее у запорожцев. Не так давно перешла она и к донским казакам и была уже кое-где наряду с костями и зернью, но самому Степану как-то никогда не хватало досуга на это занятие.

Молодой запорожец так же быстро и резво расправился с картами Бобы. Но, когда он их бил, под седыми бровями полковника проскользнула лукавая искра. Однако он скрыл ее от противника и принял вдруг озабоченный вид.

— Рубай, атамане! — дерзко сказал молодой казак, разложив перед Бобою новый заход.

Боба перебирал свои карты, словно в самом деле ему предстояло решить исход битвы.

— Ой, мои хлопченята, де ж ваши шаблюкы? Де ж ваши шаблюкы? — задумчиво напевал себе под нос Боба, рассматривая свои карты, и сокрушенно покрутил чубатой головой.

— Хиба поржавилы шаблюкы? — задорно спросил казак.

— Поржавилы! — со вздохом признался Боба.

— Вошли мои козаченьки в твой город! — обрадованно воскликнул казак, придвигая к полковнику карты, которые тот поневоле принял. — А ну, ось еще тебе, атамане! Ось! Ось! — торопясь к победе, горячился товарищ Бобы и выбрасывал перед полковником карту за картой.

— Ах, лыхо тоби! Засаду прихоронил, чертяка! Двох полковников с пушками прихоронил в засаду! — в притворном удивленье воскликнул Боба и вдруг с торжеством усмехнулся. — Да и мы не зевалы, сынку, и у нас есть засада! Поспешил ты, молодый козаче! Це наши пушки! Лыхо тоби — пушки!.. Добру засаду припас я ему, Стенько! — ребячливо похвалился Боба, подмигнув Разину. — А ось наш атаман! — приговаривал он, продолжая бить карты. И затем, небрежно отбросив побитое «войско», с торжеством разложил он последний заход. — Ось еще передом иде атаман пиковый, а тут пеши казаки с мечами, посполитство, голота казацкая. Бачь, Ярэма, в ней сила яка!.. А ну-ка, рубай!..

Молодой растерянно шарил глазами в своих картах.

Боба ликующе захохотал.

— Эге, теперь у тебя шабли поржавилы? Поспешил ты засаду свою загубыты, молодый! Нечем тебе мое войско рубаты!.. От и моя перемога! И червонцы мои!

Боба сгреб со стола ладонью червонцы в кишень.

— Ну, гуляй, козаче, — отпустил он своего молодого дружка. — Гуляй, Ярэмко, а мы тут с атаманом удвох посыдымо.

— Ой, як ты меня ощипав, пане полковнику! Як гусака! — усмехнулся Ярема.

— Ни в якой войне, сынку, не торопись выдавать засаду! — сказал ему Боба. — Береги, козаче, засадную силу к остатнему часу, тогда переможешь ворога!.. Иди, иди, в другой раз сбережешь, — поторопил он, заметив, что Разин уже раздражается промедлением…

— Дядько Боба! Идет воевода на нас. С большой силой идет, — сообщил Разин, когда они остались вдвоем.

— А что же, Стенько? Чи ты его забоялся? Чи не ждал? — насмешливо и ласково спросил Боба, потягивая книзу на диво длинный седой ус.

— Острожек не взяли мы. Ныне велел я Наумову лезть на остатний приступ, — сказал Степан.

— Остатняя, сыну, бывает лишь у попа жинка! — возразил Боба. — Чи мы возьмем острожек, чи еще не возьмем, а к бою с Барятинским приготуватыся треба.

— За тем я к тебе, старый, — сказал Разин. — Съездил бы ты за Свиягу в поле, места глядеть. Сергея возьми с собой да Митяя, без шуму. Коли я сам поеду, то знатко всем будет, что бой за Свиягой готовим, а я мыслю так: пусть знают казаки, что на острожек вся наша надежда, тогда станут на стены лезть сильнее…

С той ночи, как Марья удержала при себе атамана, не отпустив его «добивать» воеводу, ее женская власть над ним росла, укреплялась. Знала, что Степан теперь уже не забудет ее в шатре под дождем, знала — не уйдет без нее воевать города и никуда от нее не уйдет…

Все чаще есаулам приходилось искать его по делам у Марьи в избушке, а большой атаманский дом пустовал. Там хозяйничала старуха, Терешкина мать. День за днем варила, пекла, ждала атамана к обеду и к ужину, а он что ни день пропадал, не являлся. Приходил поздно ночью, валился спать подчас в сапогах и даже не скинув шапки…

Старуха сама уже хотела того, чтобы все шло добром, в едином дому, с настоящей хозяйкой.

— Уж призвал бы тебя к себе в дом, поселился б домком, да и жили б, как люди! — сетовала старуха, говоря с Марьей. — Ведь лезут все в дом — все попьют, все пожрут и спасибо не скажут! Кто что хочет, тот то и тащит: Кривой сапоги унес, Наумыч кафтан у костра прожег, увидал, в атаманском дому висит новый, вздел да пошел. Я шуметь: мол, бесстыжи глаза, да куды ж ты чужое добро на плечищи пялишь? Он только плюнул да за дверь… Пришел Тимофеич домой, рассказала ему — насмех меня же, старуху: куды, мол, тебе, стара клуша, казацкий кафтан! Да нешто я для себя берегу? Ты подумай-ка, Марьюшка-свет, так-то все у него перетащут… Намедни схватился рубаху сухую — и нету! Спасибо к тебе пошел, ты ему чисту дала. Уж я что получше к тебе отнесу…

Старуха снесла к Марье лучшие вещи Степана, и Марье стало радостно, что дом его у нее в избушке. Ей казалось, что теперь она уже не останется в стороне, если снова случится входить со славою, с пышностью в города, как было в Саратове и в Самаре. Уже и сейчас наезжали к ней трое нижегородских купцов. Не к кому-нибудь прибрались, не к ближним разинским есаулам — к ней, к Марье. Привезли ей всяких даров, звали в Нижний идти на зимовку, наперебой предлагали свои дома для постоя атаману и ближним его есаулам. Маша — сама не дитя — поняла, что купцы берегут товары от разорения: кто станет зорить купца, у которого сам атаман стоит в доме! Хитры!

А все-таки атаману сказала:

— Степан Тимофеич, пошто нам Синбирский острожек-то воевать? Больно надобен! Пусть остаются в осаде да голодом дохнут! Оставь-ка ты тут одного есаула осадой, а зимовать бы нам в Нижнем. Гуляли бы там целу зиму!

Степан усмехнулся.

— Тебя бы на атаманство — была бы гульня казакам! — И добавил: — Синбирск одолеем, пойдем на Казань. В Казани и зазимуем.

— А на что нам Казань? Нижний ближе к Москве. Ты лучше Казань бы покинул боярам, а сам — на Москву! — продолжала Марья, ободренная добродушным смехом Степана.

Разин опять рассмеялся, назвал ее воеводой, принял все за простую женскую болтовню, но, когда увидал подарки, узнал, что они от нижегородских купцов и что купцы его звали к себе на зимовку, вдруг рассердился на Марью.

— Кой дурак приносы тебе тащит, — не перечу, бери, а в казацкие дела ты, Марья, не суйся! — резко сказал он. — Советчица мне отыскалась — каки города воевать!..

У Марьи в избушке Степан задевал то и дело за что-нибудь локтем, саблей, ворчал: «Теснота у тебя какая!» Марья ждала, что, рассердившись на тесноту, он ей велит перебраться к себе, в большой дом, но Разин все-таки сам продолжал ходить к ней. В атаманском же доме он лишь принимал для совета своих есаулов.

Каждый день Маша ждала его, как жена. По морщинке на лбу читала его заботы, угадывала желания.

Жизнь казалась совсем не похожей на походную. Осада шла сама по себе. Она превратилась почти что в будни: установился какой-то особый черед дней и ночей. То ночью случались вылазки, и атаман, вскочив с постели, метался в седле, скакал в сечу: то назначался приступ, и тогда Степан пропадал по многу часов, а из города, всего через две-три улицы, доносились пальба и крики идущих на приступ. Один раз Марья даже сама ходила ночью смотреть, как казаки лезут на приступ острожка. Она подошла совсем близко, видела и Степана среди есаулов. Но потом со стены ударила пушка, ядро пролетело над головою Марьи, и она убежала домой. После этого долгое время приступов не было, и все стало еще будничней. Наумов строил земляной вал, чтобы с него взять острожек, казаки рыли подкоп под стену острожка, говорили о поимке каких-то людей, которых расспрашивали под пыткой и от которых шли вести о сборе больших воевод на Степаново войско, но в самом городе как-то все было спокойно, не было битв, а редкие выстрелы из пищалей и пальба из пушек казались нестрашными, когда раздавались раз-другой в сутки.

Но в последние два-три дня снова начали надвигаться тучи. Появились тревожные вести о том, что недобитый Степаном и упущенный есаулами воевода Барятинский надвигается из Казани с новым большим войском на помощь острожку. Был перехвачен также посланец Барятинского, направленный им в Алатырь к Урусову с вестью о том, что Барятинский будет в Симбирске к празднику покрова и в тот же день ждет удара на Симбирск со стороны Урусова.

Разинцы знали, что Урусова нет в Алатыре, что он убежал в Арзамас и сидит там, не смея вылезти. Но весть от Барятинского могла дойти и туда… Атаманы ждали новой великой битвы.

После беседы с Бобой Степан зашел к Маше. Она не ждала его в этот час и не успела «прибраться» к его приходу. Она была в легких персидских туфельках на босу ногу, черные косы ее были по-девичьи распущены, и только простой сарафан накинут на смуглые плечи. Она заметалась, захлопоталась, спеша разом подать все на стол.

Степан, не сняв сабли, не скинув шапки, сел на скамью у стола.

«Спешит», — догадалась Марья.

— Расстанься ты с ней, с ненавистницей лютой моей, на часок, — шутя попросила она и, словно в боязни, коснулась пальчиком сабли.

— Нельзя ныне, Марья, — строго и непреклонно сказал Разин.

— Аль подоспел воевода? — широко открыв большие темные глаза, в тревоге спросила она.

— Не поспел, — качнув головой, успокоил ее Разин. — Нынче в ночь идем на острожек в остатний приступ.

— Часок-то побудешь со мной, погостишь? — робко спросила она. — Ведь как знать…

— Часок погощу. — Степан взял ее за руки и потянул к себе.

— Приберусь я, — стыдливо шепнула Маша, чуть отстранившись.

— Не надо. Останься так, как девчонка, с косой; тебе личит… И сарафан… Ишь плечи какие! Век все глядел бы на них, — говорил ей Степан, не выпуская ее рук.

— И гляди… Я люблю, когда так глядишь… Таков взгляд — ажно жжется!

— А ну, еще пуще ожгу! — усмехнулся Степан.

Он схватил ее, и она, вся поддавшись, прильнула и замерла. Она не услышала даже, как постучали в окно…

— Степан Тимофеич! Гостья к тебе издалече! — послышался под окнами голос Прокопа. — Атаманиха, батька, Алена спрошает тебя.

«Алена?!» Степан услыхал только имя, остальное не дошло до него сквозь шум ударившей в голову крови. Он оттолкнул Марью, поднялся и как-то нескладно шагнул к двери.

Степан хотел отворить дверь, но она сама стремительно распахнулась, и навстречу ему в избу смело шагнула невысокая женщина в монашеском черном платье, молодая, румяная, с дерзким задором в серых искристых глазах.

— Куды ты? Куды? — растерянно вскрикнул ей вслед Прокоп Горюнов, который знал, что Степан принимает гостей не у Марьи, а у себя в доме.

— Здоров-ко, Степан Тимофеич! — по-волжски на «о» и слегка нараспев громко сказала женщина. — Вишь, в гости к тебе собралися… Входите, входите, робята! — повелительно окликнула она толпившихся за ней в сенцах мужчин.

Рослые казаки крестьянского вида с саблями и пистолями вчетвером ввалились, заполнив маленькое жилище Маши, топча уютные коврики на только что мытом полу, еще пахнувшем свежею сыростью.

— Ты прости, атаман, что я так, по-хозяйски, да времечко дорогое ведь ныне! Да, да, дорогое! — сказала гостья. — Вот тебе есаулы мои: Панкратий, Андрюха, Левон да Митяйка.

И тут только понял Разин, что гостья его была та самая «старица Алена» из Темникова, про которую много раз ему говорили, что она собрала себе целое войско и воюет с дворянами лучше других атаманов.

— Скидайте одежу, садитесь, что ль, атаманы, — сказал Степан, когда все вошли. — Садись, Прокоп.

— Садитесь, робята, — сказала Алена, словно приглашения Разина было мало и до ее приказа никто из ее есаулов не смел бы сесть.

Она села сама на скамью и любопытным взором скользнула по всей избе.

— Маша, давай угощай-ка гостей! — позвал Разин.

Хозяйка, уже с покрытыми волосами и в темной зеленой телогрее, явилась из-за шелковой занавески, куда, смущенная, ускользнула при входе гостей.

Нехотя, даже слегка раздраженно ставила она чарки на стол, принесла из сеней кувшин меду.

— Откушайте, — поклонилась она без радушия и привета.

— Уж разве по чарке, — согласилась Алена, развязно подставив свою под густую струю хмельного питья. Она не стала бы пить, но явное недовольство атаманской «кралечки» ее раззадорило.

За нею послушно подставили чарки и ее есаулы.

Маша была смущена неожиданным их приходом и разрумянилась от смущенья и досады. Алена рассматривала ее с любопытством, незаметно бросая взгляды из-под опущенных темных ресниц, но обращаясь только к Степану.

— Давно бы с тобою нам встретиться, атаман Степан Тимофеич, да все недосуг с делами! — сказала Алена.

— Со встречей! — ответил Степан, подняв чарку и выжидательно глядя на атаманиху.

— Во здравье великого атамана! — сказала Алена, подняв свою.

— Во здравье! — отозвались ее есаулы, и разом все выпили вслед за Аленой.

— Окольничать некогда нам, атаман, — продолжала «старица». — Пришли мы к тебе не на бражный стол, а для совета.

Алена взглянула на своих есаулов.

— Для совета, — повторили они.

Степан промолчал.

— Сколь ныне людей у тебя — не спрошаю: не скажешь. А про себя тебе прямо скажу, что седьмая тысяча лезет. — Алена испытующе посмотрела на атамана, но Степан опять промолчал. — Сказать, что войско у нас, — так рано, — продолжала она. — Пищалей нехватка, сабель, а более пики, мужицкие топоры да косы, рожны… А все же воюем и воевод, бывает, колотим… Колотим! — словно желая потверже уверить его, повторила Алена.

— Слыхал, — отозвался Разин.

— Добро, коли слышал! Так вот, Степан Тимофеич, каб нам с тобой вместе сложиться, то сила была бы! — сказала Алена.

— И так ведь мы вместе, и сил, слава богу, немало! — ответил Разин.

— Так, да не так-то, Степан Тимофеич! — возразила она. — Ведомо нам, что окольным путем со всех сторон конну и пешую силу ведут бояре, а вы тут стоите, не чуете ничего над своей головой…

— Будто не чуем! — усмехнулся Разин, поняв, что Алена имеет в виду полки, подходившие в пополнение к Барятинскому.

— А пошто же ты тут стоишь, коли чуешь? — удивленно воскликнула атаманиха. — На кой тебе ляд нечистый Синбирский острожек дался?! Ведь силу под ним теряешь! Видали мы, сколько могил у тебя понасыпано за тот за проклятый острог. Покинь ты его. Бояре тебя тут сговором держат, а ты и стоишь, а на тебя со всех концов войско лезет. Подумай-ка сам: коль тебя побьют, что мы делать-то станем?! Осиротеем ведь, право!

— Куды же мне от бояр убежать? Схорониться, что ли? — с насмешкой сказал Разин.

— Ай беда — схорониться! — поняла насмешку Алена. — Народ уберечь — вот что! — Алена понизила голос и взяла атамана за руку. — Иди к нам в леса, Тимофеич! — проникновенно сказала она, заглянув ему снизу в глаза.

— А в лесу ноне — грузди, опенки! — окая, подхватил ей в лад Разин. — Станет войско грибки собирать!

Алена взглянула с упреком на Разина, заметила злорадный взор из-под черных бровей Маши и вспыхнула.

— Ты женок привычен шутками тешить, честной атаман, а я не из тех-то женок! Я шутку сшутить и сама удала бываю, когда наряжусь да не хуже иных нарумянюсь! А ныне по ратным делам прибралась я к тебе. Шесть с лишним тысяч народу в лесу меня ждут… Пошто ты глумишься над нами?!

Она раскраснелась в обиде, сверкнула глазами.

— Да я не глумлюсь, — возразил Степан.

— И тебе не пристало! Мы к отцу пришли с есаулами. Любим тебя. Славу твою почитаем. А боязно нам за тебя: лазутчики наши видали, как войско дворянское на тебя надвигается с разных дорог. Ты хоть перво послушай, что мы тебе говорим!

— Ладно, слушаю, — согласился Степан.

— Проведем мы все войско твое по волчьим тропинкам. Воеводская рать сквозь него, будто дождик в сито, проскочит… Они тебя под Синбирском станут искать, а ты под Касимов тем временем выйдешь, под Муром… Глядишь — и в Москве! Да, в Москве!.. — повторила она.

— Уж ты залетела, Алена Ивановна! — осмелившись, вставил Прокоп. — Спешишь ты к Москве.

— А вы не спешите! Под Синбирском народу погубите, а там впереди — Казань, а далее — Нижний: города велики, оружны. И что тебе в них, Степан Тимофеич?! А Москва — городам начало, в Москве государь к нам выйдет! Ведь само святое-то дело нам к государю народ привести… Мы к тебе, атаман, для того и скакали: мы ведь тутошни люди, места-та все ведомы нам. Проведем твое войско от воевод, оно будто в воду канет! — Алена смешливо поджала свои яркие, полные губы и продолжала: — На меня-то пошли они так, а мы раздались по всем сторонам, пропустили их да ударили в спину… — Она засмеялась неожиданно приятным и звучным смехом. — Помысли ты только, Степан Тимофеич, колдуньей за то ведь прозвали они меня! Говорят, мол, глаза отвела… — любуясь собою, сказала Алена. — Вот и стали бы мы: ты «колдун», а я «колдунья», наворожили бы дворянам!..

— Ты так и вперед води свое войско, Алена Ивановна, — ласково сказал Разин, положив на плечо ей руку. — А мне-то скрываться от них не пристало. Мне городами владать. Я им покажу, что народ не страшится лоб в лоб на них выходить… Не то в городах бояре накопят ратную силу, нам в спину ударят — повсюду тогда доберутся. Мне войско мое не дробить, не рознить… А вы пособляйте: дорогу ли где завалили, обоз у дворян пограбили, мосток ли пожгли — воевод задержали, то нам на пользу!..

— А коли тебя побьют, Степан Тимофеич! — шепнула Алена, близко взглянув ему в лицо. — Ведь грозная сила идет!..

— Да что ты, каркуша-то в черной рясе, на голову каркаешь атаману! — раздраженная тем, что Степан говорит с ней мягко, вскинулась Маша. — «Побьют да побьют!» В леса к себе хочешь его заманить, лесная шишига!..

Степан удивленно взглянул на Машу, словно только что вспомнил о ней.

— Ты что?! — недовольно и строго, но сдержанно сказал он.

Прокоп дружелюбно, с предостережением взглянул на Марью. И Маша, поймав этот взгляд, поняла его и осеклась, даже в душе пожалела о вспышке и смолкла

— Хмельна, что ли, женка? — небрежно спросила Степана Алена, не глядя в сторону Маши.

Марья вздрогнула в бешенстве и забылась.

— Сама ты хмельна! Пришла тут собою хвалиться! Расстрига бесстыжая, ишь прицепилась! — взбешенная, воскликнула Маша. Глаза ее сузились и почернели, рисованные черные брови сдвинулись вместе, ноздри дрожали…

— Марья! — грозно прикрикнул Степан. Он резко встал со скамьи. — Пойдем-ка, Ивановна, из избы, — позвал он.

Маша, бледная, молча рванулась за ним, но Разин уже шагнул за дверь, за ним Алена и все ее есаулы. Прокоп в двери обернулся и укоризненно, как молчаливый союзник, качнул головою.

— Я к Наумову, батька Степан Тимофеич, — сказал Прокоп. — Он мне указал гостей отвести да скорей ворочаться Да велел сказать — и тебе пора скоро…

Степан отпустил его, и Прокоп уехал.

Когда вошли в дом Степана и вздули светец, Алена добрыми серыми глазами насмешливо посмотрела на Разина.

— Хозяйка, знать, любит тебя, атаман! Беда тебе с ней! — сказала Алена.

— Бабий разум, — ответил смущенный Степан. И тотчас же перевел разговор. — Так слышь-ка, Алена Ивановна, ты мне скажи: в деревнях да по селам каким вы обычаем ладите жизнь? — спросил он.

— По-казацки и ладим, Степан Тимофеич, как ты указуешь!.. Мы письма твои по сходам читаем. В каждом селе и в деревне свой атаман, есаул, а где и по два и по три есаула… Ведь мы городков, атаман, не чуждаемся тоже. Вот как деревеньки вокруг подберем, тогда в городишко грянем. Тогда у нас пушечки будут свои. Мы помалу, помалу…

Она засмеялась грудным, женственным смехом, красуясь перед Степаном.

— Ишь какая ты! — усмехнулся Разин. — Я мыслил, что ты ростом в косую сажень, а ходишь в портах да в кафтане, и лет тебе за пятьдесят, и саблю на поясе носишь… не даром же «старицей» кличут.

— В бою-то и с саблей бываю, — сказала Алена чуть-чуть с пахвальбой.

— Владаешь? — спросил Степан, с любопытством взглянув на ее небольшие руки.

— Да что ведь за хитрость, Степан Тимофеич! Не хуже иных и в седле сижу, и саблей владаю… Мои есаулы, однако, не больно дают мне в бою разыграться…

— Хоть бы ты, отец наш, ее образумил, — вмешался угрюмый Панкратий. — Сказал бы ты нашей Алене Ивановне, что атаманское дело указывать есаулам да войску, а не самой горячиться с саблей. Ее голова — наши руки! А то ведь побьют ее так-то в бою…

— Запальчива в битве? — спросил с любопытством Разин.

— Куды там! Огонь! Все — «сама»! А мы-то на что же!..

— Коль женка идет передом, мужикам-то и совестно отставать, для того впереди держусь! — возразила Алена.

— Умна голова у тебя, Ивановна! — одобрил Степан.

— Богу не жалуюсь, не обидел! — задорно отозвалась она. — А тебя вот таким я и мыслила видеть, Степан Тимофеич, каков ты сейчас. Угадала тебя издалече, — заглядывая ему в глаза, сказала Алена. — Только женки такой не ждала с тобой стретить… Аж зависть берет!

Алена осеклась и замолчала. Ее румяные щеки зарделись еще ярче, а задорный взгляд ее серых глаз опустился долу.

— На что ж тебе зависть? — спросил Степан, невольно любуясь ее внезапной женственной застенчивостью.

— На красу ее зависть, — оправившись от смущенья, сказала Алена. — Я тоже ведь женка, честной атаман. Мыслю по-мужески, а сердечко-то бабье… Самой аж смешно!..

— Эх, Алена! Не нам с тобой экие речи! — ответил Разин. — Когда уж взялась, то води человеков, а женские речи забудь. Красой тебя бог не обидел, да время не то, чтобы сердце слушать…

— А тебе, стало, время как раз и приспело! Приспело? — игриво с насмешкой спросила она, и в серых глазах ее будто запрыгали бесенята.

— Ну, брось! Ничего я тебе о том не скажу. — Степан засмеялся. — Не к тому ты приехала, право… И мне-то уж к войску пора… А скажу я тебе одно: рад, что тебя повидал. Велика, знать-то, наша земля и всех земель прочих превыше, когда в ней не только мужи, да и жены не хуже мужей в ратном деле за правду стоят… Пути у нас розны с тобой в нашей рати, а дело едино, Алена Ивановна. И слава у нас в народе едина с тобою на веки веков…

Попрощавшись с Аленой, Степан не зашел уже к Маше, а сразу пустился под стены острожка.

Ночь удалась, как бывает лишь осенью да весною, — хоть выколи глаз. Ни звезды, ни огня.

Три тысячи человек пришли с Федором Сукниным из лесов, неся с собой каждый готовую связку хвороста. Но шанцевые работники, как каждую ночь до этого, продолжали копать землю и громко перекликались, чтобы защитники крепости, привыкшие к перекличке работавших на валу казаков, не заподозрили ничего.

Степан в темноте объехал ряды построенной к приступу рати, велел атаманам и есаулам еще раз всем рассказать, как бежать, как сбрасывать хворост, чтобы не было толчеи и давки. У самого вала Степан столкнулся с Наумовым.

— С твоей головы спрос. До утра чтобы взять острожек!

— Я конных поставил, Степан Тимофеич, позади пехоты, — сказал Наумов. — Алешку Протаку.

— Куды их? К чему?

— Кто побежит от острожка — плетями назад бы гнали…

Разин махнул рукой.

— Как хочешь возьми, а возьми!

— Сережка Кривой с той стороны пойдет — лестницы ладит, — добавил Наумов.

— Пошто он не вместе? — строго спросил атаман.

— Выждать хочет. Как тут поболее шума учнется, там, может быть, будет полегче прорваться. Не все нам равно ли, с какой стороны — абы влезть!

— Ну, иди. Ночь темна, как нарочно для нас.

— А ты где будешь, батька?

— Повсюду.

— Берегся бы лучше… — сказал Наумов.

— Ты себя береги да людей, — ответил Степан.

Они обнялись перед боем.

Разин слышал, как всхлипнула неразлучная трубка Наумова.

В темноте по знаку Сукнина поползла молчаливая вереница людей, сначала не быстро, пока заполняли вал, потом все побежали.

Разин нашел в условленном месте стоявшего казака, кинул ему повод лошади.

— Стань там, за валом, у дуба, — сказал он и, схватив лежавшую рядом охапку хвороста, никем не узнанный, в общем потоке двинулся вместе с другими на вал. С вала вниз, под стену падали объемистые вязанки срубленных прутьев. Бросив свою, Разин услышал, что еще далеко до дна, но люди бежали за ним и кидали еще и еще, тотчас освобождая место бегущим сзади. Степан отошел к стоявшему на валу Сукнину. Как вдруг со стены острожка ударили выстрелы, вспыхнули огоньки, завыл набат и через стену вниз полетели зажженные факелы.

Такого противодействия осажденных никто не мог ожидать: когда в первый раз Разин шел приступом на острожек и зажигал хворост, чтобы поджечь крепостную стену, осажденные заливали хворост водой, опасаясь огня. И вдруг теперь сами зажгли под стенами костры небывалых размеров… Не ожидая этого, разинцы не припасли воды… Гасить огонь им было нечем…

— Жгут! Воды! Живей, черти! — крикнул Федор, поняв, что творится. — Живей!

Пламя внизу у стены побежало по хворосту: уже высокий у крепостной стены хворостяной настил загорелся. Наумов стал явственно виден в блеске огня.

— Пушкари! Пали фитили! — закричал Наумов, выхватив саблю, которая молнией заблестела при свете. — Не давай зажигать! Бей по стенам!

Но ему в ответ затрещали дружные выстрелы с башни острожка. С Наумова пулею сбило шапку, но он словно и не заметил этого. Саблей он указал пушкарям на острожек, и из-за вала ударили пушки, загремели пищали, мушкеты, взвизгнули стрелы татар, пролетая в сторону стен… Степан не дождался, когда от ближних колодцев притащат воду.

— Робята! За мной! — призвал Разин, и с тысячью казаков, которые уже сбросили свой хворост, он пустился под самую стену топтать огонь. Однако унять это пламя не было сил, оно выбивалось.

— Вали сверху хворост! Давай! — крикнул Разин, надеясь, что огонь не успеет пробиться сквозь толщу срезанных прутьев и войско ворвется на стену раньше, чем пламя вырвется снизу.

Разинцы узнали повелительный голос Степана. Новые кучи хвороста посыпались сверху, заваливая огонь. Казаки вместе с Разиным под выстрелами с башни, под струями горящей смолы тотчас притаптывали его плотнее к земле. У иных казаков загорелось платье. Они срывали с плеч горящие зипуны и кафтаны, оставались в одних рубашках. Несколько человек тут же пали под пулями с башни, иные в бешенстве катались по земле, облитые горящей смолой…

Но пальба из пищалей, пушек и самопалов, которую подняли разинцы, была так густа, что заставила защитников крепости не высовываться из бойниц: где за стеной чуть виделся огонек, туда в тот же миг летели десятки пуль, сотни стрел. А по валу бежала и бежала бессчетная вереница людей, швыряла новые и новые сотни вязанок хвороста. И огонь под стеною был, наконец, похоронен. Хворостяной настил от вала к стене пятью мостами лег уже много выше людского роста, и привезенная в бочках вода показалась ненужной…

— Скорее вали! Скорее! Живей, окаянные черти! Братцы! Давай поспеша-ай! — кричал сверху Наумов.

Хворостяные горы высились под стеной.

— Пойде-ет! Пойде-е-ет! — раздалось на валу сразу множество голосов.

— Разойдись! Береги-ись! Эй, внизу! — грозно крикнул Сукнин с вала.

Разин едва успел отскочить, когда сверху один за другим сорвались, словно горы упали, воза, груженные хворостом. Их бросили вместе с телегами… Степан возвратился наверх наблюдать. Наумову показалось, что навал уж довольно высок.

— На при-исту-уп! — нетерпеливо выкрикнул он.

— Бра-ат-цы-ыи! — крикнул за ним Федор Сукнин. — На сте-ены-и! Али дворяне сильнее нас, братцы-и!..

Яицкий атаман сам первым спрыгнул на хворост и легко побежал к стене, увлекая сотню людей. «Эх, рано маленько!» — подумал Разин, следя за ними. Они были уже под самым острожком, когда из бойниц опять полилась растопленная смола и через стену вдруг полетели десятки пылающих головешек.

Казаки под стеной закричали от боли и ужаса Снова пламенем вспыхнул хворост. Сукнин скинул с плеч облитый горящей смолою кафтан и с поднятой саблей, в одной рубахе, вскочил на стену, сбросив двоих защитников крепости ловкими ударами сабли.

— Бра-ат-цы-ыи! — призывал он своих казаков, размахивая клинком.

Было видно, как на него напали сразу несколько человек. Ему бы еще подкрепление! Но высокий настил был узок, и Сукнин со своими казаками спинами загородили проход остальным. Казаки без дела топтались позади них, не в силах вступить в драку.

Степан с прерывающимся дыханием следил за битвой на стене. Вот казаки заслонили Федора от ударов, вот один из них сам упал вниз со стены, но тотчас же двое других вскочили на стену. Вот с Сукниным уже пятеро казаков на стене, вот-вот влезет шестой… «Рано, тезка, послал их на приступ. Узко и низко еще насыпан хворост», — подумал Степан. Вот двух казаков сбили вниз, но четверо прорвались на их места, на стену. Теперь их должно быть там семь или восемь… Видно, как с той стороны навалились в свалку защитники городка… Оттуда ударили выстрелы… Падает сверху еще казак… Вот другой упал вместе с врагом, сцепившись с ним в схватке… Сукнин дерется… «Лихой атаман!» — подумал о нем Разин. Еще прорвалось два, три, четыре казака. Один протянул сверху пику. За нее ухватились, еще вскарабкались двое… А остальным не подняться — некуда лезть. Снизу подсаживают казаков на руках… Еще подсадили двоих… Снова выстрелы. И вот вдруг один за другим упали три казака. Еще, еще один сорвался… Еще… Выстрелы бьют им в лицо… Но казаки лезут на приступ. Вот их уже десятка два на стене… Такая же свалка шла у других мостов.

Никто уже не кидал хворост связками. Снизу толпами дружно гнали на вал воза, а богатырь Чикмаз подхватывал их и один швырял вниз, в прогал между стеною и валом. Неодолимый огонь, однако, бежал по смоле, разжигая костры под стеной острожка. Разинцы на них лили воду, но огонь пробивался в другом месте, в третьем; туда опять лили воду. Огонь пробивался в четвертом месте… Дым начинал заволакивать все…

Но Степан не видел того, что творится в других местах: он не мог оторваться взглядом от Сукнина. «Пропадает Федор!» — подумал с тоскою Разин, видя, что тут он не может ничем помочь. В тот же миг на стене снова дружно ударили выстрелы, и Федор, широко раскинув руки, навзничь, без крика, видимо уже мертвый, рухнул в самое пламя внизу под стеной… Казаки ожесточенно рванулись вперед, на его место, но десятки пищальных выстрелов встретили их со стены, и они стали падать в разгорающийся все ярче огонь, вслед за своим атаманом, еще живые, с ужасными криками погибая в пламени..

— Эх! Федор!.. — отчаянно зарычал Степан. От горя забывшись, он выхватил пистоль и сам кинулся на настил, на место убитого Сукнина.

Крепкая рука Наумова схватила его выше локтя.

— Ты куды?! Ошалел?! — крикнул в ухо Степану Наумов. — Гляди, как пылает снизу! Мост горит! Казаки, назад! — заголосил Наумов, стараясь спасти хоть остатки сотни, поведенной Сукниным.

Передние десятка три казаков Сукнина отбежали назад на вал, и в то же мгновенье весь «мост», на котором они стояли, был охвачен огнем…

Языки огня с сизым дымом взметнулись выше башни острожка.

— Кидай! Что попало кида-ай вниз!.. Воды-и!.. — хрипло орал на валу Наумов. Но что еще было кидать в огонь? Едва заваливали свежим хворостом пламя, как оно выбивалось снизу в другом месте. Едва разинцы добирались где-нибудь до стены, как в этом месте лилась из бойниц смола, падали головни, факелы, и разгорался новый костер, сжигая мосты, насыпанные от вала… Огонь гнездился там, в толще хвороста, и водой его было не одолеть. Небо покрылось искрами, как сонмами красных летящих звезд. Дым душил казаков, наступавших на стены…

Кто-то додумался разобрать заборы и срубы ближних домов. Десятки людей пустились на вал, таща толстые, с прилипшей паклей, почерневшие бревна, бросали их вниз, но сухие лесины, взятые из построек, стоявших годами, разгорались так же легко, как хворост…

Разин сбежал с вала, нашел своего казака с конем и помчался вокруг острожка к Сергею, чтобы там повести казаков самому и прорваться. Только тут, в стороне от битвы, в пустом ночном поле, Степан заметил, что брезжит рассвет.

Он встретил Сергея, раненного в шею. Видимо тот только что выскочил из боя, чтобы отдышаться. Сергей шумно высморкал поочередно обе ноздри.

— Вот, Стяпан, незадача! Стоят, собаки! Бьют нас, да и только, а их не достать!.. Я сотни три казаков загубил. Там как у Наумыча дело? — спросил Сергей, прижимая одной рукой к ране кровавую тряпку.

— Сукнина на стене убили! Убили, Серега! — крикнул Степан. — Огонь они сами жгут под стеной. Мы хворосту сыплем — они его жгут, мы сыплем — они его жгут!

— Беда-а!.. Чего ж теперь нам? Как ты укажешь? — спросил Сергей.

— Там стена загорится сейчас. Хотят — не хотят, а тушить навалятся. А мы опять приступ… Веди!..

Сергей без слов поскакал к своим казакам…

Но острожек опять устоял… Когда огонь разгорелся так, что грозил пожаром стенам, осажденные вывесили со стен мокрые паруса, оберегаясь от жара… За стену лили смолу, на стену — воду… Огненный ров отгораживал разинцев от острожка с одной стороны, и это была как раз самая удобная сторона для приступа. Сергей с другой стороны повел снова вперед своих казаков, но уже рассветало, и из бойниц их били легко, не тратя задаром выстрелов…

Разин увидел, что губит напрасно свои силы. Надо было готовиться к битве с Барятинским, не утомлять больше войско, и атаман указал дать повсюду отбой…

В одной из коротких схваток, случившихся на стене, вместе с раненым разинцем рухнул в кучу горящего хвороста симбирский стрелец. Его успели спасти от огня. После боя его поставили перед Наумовым. Он был легко ранен и мог отвечать на вопросы.

Стрелец сказал, что в стенах острожка нехватка воды и пищи, что между стрельцами уже пошел разговор о том, чтобы сдаться. Дворяне отняли у стрельцов пищали и дали им только сабли да бердыши. По мнению пленного, больше трех суток городок не смог бы держаться.

Но Разина эта весть не утешила. Он знал, что трех дней для спокойной осады острожка уже не осталось. Если даже послать навстречу воеводе Барятинскому сильный отряд казаков, неизвестно, сумеют ли они его задержать на трое суток. И Степан не послал казацкого отряда, не решаясь делить основные силы обученных ратному делу казаков и стрельцов. Одни же крестьянские толпы не могли задержать приближение воеводы с его полком: они были силой лишь при поддержке мушкетов, пищалей, пушек, искусных казацких сабель и под водительством бывалых в боях атаманов, — с ними повстанцы-крестьяне были великой силой. И Разин не хотел потерять ее даром.

Правда, вестей из Юшанска еще не пришло, но Степан все равно понимал, что путь воеводе из Тогаева городка один: через Юшанск на Симбирск.

Значит, надо встречать Барятинского за Свиягой, чтобы его не пустить к острожку на сближение с осажденными.

Из-под стен острожка Степан мрачный отправился к Бобе. Но старый полковник еще не вернулся домой, — видно, искал за Свиягой решения боя, который должен спустя недолгое время разыграться вблизи Симбирска.

Степан повернул коня к своему дому. Улицы были пустынны и немы. Даже дворовые собаки, утомленные шумом и тревогами ратной ночи, теперь наконец успокоились и ленились брехать на одиноких всадников.

Бросив поводья Терешке, Степан привычно шагнул к воротам, отворил калитку, ведущую к Марье в садик, но вдруг с какой-то злобой захлопнул ее, тяжело стуча сапогами, поднялся на крыльцо своего дома и настойчиво, нетерпеливо, по-хозяйски загремел кулаком в дубовую дверь.

Старуха засуетилась, встречая.

— Помыться? Покушать? Батюшки!.. Мать пресвятая! Дымищем-то как от тебя!.. Спаси бог, не ожегся?..

— Твоими молитвами, бабка, жив и здоров. Ступай-ка к себе. Ничего мне не надо, лишь спать, — сказал Разин.

Старуха бережно притворила дверь и тихонько ушла.

Но Степан не лег. Он сел на скамью, положил на стол руки и, опершись о них подбородком, молча смотрел в синеющее рассветом окно.

Он понимал, что битый им воевода стоит дороже небитого. Понимал, что теперь на него идет не просто воевода Барятинский, а распаленная неудачами, освирепевшая боярская сила…

«Сила на силу! — раздумывал Разин. — Нас больше. Ведь мы весь народ, вся Русь — вон нас сколько! Куды долетит письмо от Степана, там и народ поднялся… Ру-усь!.. И те себя Русью зовут, и сила у них велика же. Али Русь не едина? Две Руси на свете, и в каждой могучесть… Как два великана сошлись — народ и держава… И там ведь народ: одним-то боярам не сдюжить! Дворян собери да детей боярских — много ли их на Руси? Не собою сильны, опенки поганые, а стрельцами, солдатами, даточными людьми, холопством — все тот же народ… Неужто же два народа в российской державе?! Один стоит за себя — за народ, за правду, за волю, другой — за бояр?! Да как тому быть?!»

«Един народ русский! — решил Степан. — Един народ, да разодран. Собрать бы его воедино — и силы нет против него! Куды там дворянскому званью стоять на народ! Ноги жидки. Их сила в ином — в народном покорстве. От дедов привыкли люди князьям да боярам послушными быть и не смеют отречься того послушанья…»

Приехал вызванный Разиным Боба и прервал размышленья Степана. Атаманы поехали вместе глядеть места, где старый полковник вчера наметил расставить казацкие силы к битве с Барятинским.

Для осады острожка Разин оставил у Симбирска Серебрякова с донскими казаками, Чикмаза с астраханскими стрельцами и несколько тысяч восставших крестьян, чтобы во время битвы с Барятинским осажденные не посмели выйти на вылазку и ударить на разинцев с тыла.

Остальное войско — все лучшие силы донских казаков под началом Наумова и Еремеева, запорожцев, пушкарей Сергея Кривого, часть астраханских, царицынских, всех саратовских и самарских стрельцов под началом Федора Каторжного и Лазаря, тысячи две приволжской пехоты: чувашей, черемис и мордвы с попом Василием во главе, — Степан велел вслед за собой подтянуть к Свияге.

Гурьбой переехали атаманы свияжский мост. Впереди — Разин с Бобой; за ними, поодаль, — Наумов, Сергей Кривой, Еремеев, Протакин и поп Василий.

Потерь за эту ночь было особенно много у Сергея Кривого и у Наумова.

Наумов был черен лицом, прокопчен, устал. Не такому бы двигаться в битву с дворянским войском! После ночного приступа нужен был отдых — хоть в два-три дня, и Наумов сам понимал, что слишком промедлил с постройкой вала и слишком поторопился послать Сукнина на приступ… Невесел и утомлен был Сергей Кривой. Остальные, не принимавшие участия в приступе, были уверенней и веселей. Конники были спокойны, кони их резвы и сыты, вдоволь оружия, вдоволь уверенности и отваги.

— Придется на конных всю тяжесть валить, — сказал Разин Бобе. — Пехота всю ночь дралась.

— Не беда, отдохнут, как побьют воеводу, — ответил старый полковник.

Перед ними лежало широкое поле, покрытое жесткой щетиной жнивья, по которому вдаль извивалась дорога, вздымаясь выше, на перевал холмов.

— С Тогаева путь, — указал Боба на эту дорогу, — от тех горок рать поведет воевода. Главный полк поведут прямо на мост. Левым крылом он пойдет по речке Сельди, а правым крылом — от речки Грязнушки… Его забота — дать бой нам на том берегу, поближе к острожку, чтобы к стенам нас прижать, а Милославский бы пушками пособил им, а то и на вылазку вышел бы. Так, что ли, Стенько? — спросил Боба.

— Мыслю, так, — согласился Разин.

— Наша забота дать ему бой на сем берегу.

— Так, — согласился Степан.

— Стало, бой завязать, чтобы к мосту он и не мыслил прорваться.

— Так, — подтвердил Степан.

— Когда так, то поедем туда, на «пуп», — позвал Боба, указав на холм, возвышавшийся в центре поля.

На вершине «пупа» Боба остановил коня, по-молодому вскинулся на седло ногами и встал во весь рост на седле. Конь тяжко переступил под ним.

— Тпру! — одернул полковник.

Степан также встал на своем седле.

Они осматривали поле. Боба, объехавший все здесь вчера, указывал, где он задумал поставить какую силу.

Уже рисовалось, как из-за густых кустарников, росших вдали на пригорке, откуда, змеясь выходила дорога, выезжают грозные ряды всадников с примкнутыми к стременам пиками, с мушкетами у седла, под коленом, и гнутыми саблями на поясах…

— Он свой самый таран понесет передом к переправе, чтобы ударить на наш главный полк в деревеньке да середину нашу сломать, а наш главный полк мы правей унесем. Воевода сам ему лево крыло подставит… Не поспеет он к месту дойти, как Серега из пушек ему голову срежет справа… а Еремеев ударит, когда он повернет на Серегу… — говорил Разину Боба.

— Добре ты рассудил… Ну, веди по местам атаманов, показывай им, где кому заводиться домком. Да швидче, старый, поспеть бы нам все засады запрятать.

— Сховаемо, сынку, не бойся, поспеем, — успокаивал Разина Боба.

И тут же с холма указал он каждому атаману, куда кому ставить войско и кто когда должен вступить в бой.

Подведенные к Свияге полки вступили на мост и потекли переправой на левый берег. Здесь же они разделялись на два потока: один направлялся влево, к речке Грязнушке, покрытой овражками и мелколесьем, другой — вправо, в лес, уходящий по берегу Сельди к Юшанску.

Степан поскакал на Симбирский берег. Среди других собравшихся войск здесь были полки татар. Они не входили в число тех, которым Боба указывал места.

Степан разыскал атамана татарской конницы Пинчейку и тайно ему приказал разделить свой отряд и половине ехать вниз, за устье Сельди; там переправиться вброд или вплавь и верст на пять зайти в глубь левого берега Свияги, чтобы в разгаре битвы слева ударить в спину дворянам. Другую половину Степан послал вверх по Свияге, чтобы заехать в правый тыл воеводе и ударить одновременно с левым крылом.

Тысячи две татар, врезавшись в тыл воеводской рати, должны были решить успех битвы.

Серый осенний день уже перевалил за полдни, когда над дорогой за лесом и за холмом тучею встала пыль. Дворянское войско грозою двигалось к переправе через Свиягу.

В стане Разина все было твердо условлено. Все затаились и стихли.

И вот на большом полосатом поле из-за холма показались всадники. Они подвигались в молчанье, без воинских труб. Их молчаливое движение было размеренно, неторопливо, и тем грозней и тяжелее казалась поступь подобранных в масть коней…

Значки и знамена колыхались на длинных древках в рядах ощетиненных пик.

Впереди по самой дороге скакали несколько легких всадников. Такие же легкие всадники, словно танцуя, неслись вдоль опушки леса справа, по самому краю поля, и слева, вдоль мелколесья и рыжих кустов можжевеля.

«Дозоры», — подумал о них Разин.

Позади них двигались тяжелые ряды неспешной, уверенной конницы. Движение их вперед прекратилось. Выйдя в широкое поле, они меняли походный строй на грозное боевое построение.

Вот они двинулись снова. Из деревеньки, где затаились Разин и Боба, их было отчетливо видно.

— Боя ждет, — сказал Разин. — Неужто лазутчики довели?!

В это время из лесу, слева от воеводской рати, выскочил конный казачий дозор. Словно не ожидая встретить тут воеводу, казаки замерли на опушке и вдруг подхлестнули коней и стремглав полетели, вздымая пыль на дороге, прямо к мосту… Их заметили из войска Барятинского, за ними пустились в погоню несколько всадников из дворянского войска, но тотчас отстали: казаки спрямили путь по жнивью и помчались прямо через Свиягу, к Симбирску, словно бы по левую сторону реки и не было никаких разинских войск и казачий дозор торопился предупредить Симбирск о внезапном появлении воеводы.

И тотчас, как только казачий дозор ворвался через мост на городской берег, по колокольням церквей за Свиягой завыли сплошные колокола.

Воевода попался в эту ловушку; он поверил, что его не ждали отсюда, и смело двинул все войско вперед…

Как только дворянское войско снова тронулось в путь, Боба хитро подмигнул Степану, снял притороченный за седлом небольшой мешочек и за уши вытащил зайца… Косой, прижав уши, в волненье часто дышал, дергая розовым носиком. Боба его погладил по голове, посадил на жнивье и легонько хлопнул в ладоши.

— Тикай! — негромко прикрикнул он.

Животинка сначала недвижно присела, вся сжавшись в комочек, потом стрельнула задними лапками по полю, скакнула и понеслась навстречу дворянскому войску.

Десятки казачьих глаз из засад наблюдали, как беловатый комочек скатился с дороги на луг, заметив передовой отряд воеводы. Встречные всадники тоже заметили зайца, и Барятинский, видно, поверил тому, что заяц не может идти из деревни, в которой таятся тысячи ратных людей: он махнул рукою и сам подхлестнул коня. Передовой отряд воеводы разом рванулся быстрей по дороге, за ним перешло на рысь и все его войско. Дрогнуло поле от гула тысяч копыт, ударивших по сухой земле.

— Вот там, за синим знаменем, у воеводы пушки, — шепнул Степан Бобе.

Уничтожающей тяжелой лавиной неслось воеводское конное войско к Свияге, поспешая пройти через мост и ударить на разинцев раньше, чем там, за рекой, у острожка, как думал Барятинский, успеют они построиться к обороне. Новые и новые тысячи всадников выходили из-за холма, покрывая все поле и в грозном движенье, казалось, не зная преград своему стремлению.

Вот голова воеводской рати уже миновала лесок, где справа от них над Грязнушкой засела в оврагах конница Алеши Протакина. Вот поравнялись они с холмом, за которым в лесу затаился Митяй Еремеев с двумя полками. Они несутся на деревеньку, в которой стоят запорожцы, но им не дойти: ближе к ним высятся два холма, покрытые репьяком и крапивой, а в репьяках скрыты пушки Сергея Кривого, в крапиве натыканы колья, которые будут пороть животы дворянских коней, за холмами в овражках и буераках лежит полк пехоты…

С крыши деревенской избы наблюдает Степан, как воевода поравнялся с холмами Сергея, вот он почти миновал их.

«Да что же Сережка молчит?!» — нетерпеливо подумал Разин.

И в этот миг дрогнуло все от ударов пушек. Слышно, как визгнула дробь и затрещали пищальные выстрелы из буераков, выплевывая комочки белого дыма. Передние ряды дворянского войска смешались в нестройный табун.

Но сам воевода, сдержав встревоженного коня, без смущения, спокойно взглянул на окутанный дымом холм, повернул, указал своей саблей в направлении пушек Сергея и что-то крикнул, отъезжая в сторону, к середине поля.

Отряд сотен в пять дворян устремился рысью на засаду Сергея. Их встретили снова удары пушек и треск пищалей. Уже побежали в стороны лишенные всадников кони. Передние всадники налетели на колья со скрытыми в бурьяне острыми концами. Отчаянно закричали, падая на землю, пронзенные кольями лошади.

Левее Сергея вылетел из лесу Еремеев и врезался под крыло воеводской рати. И там завязалась сеча.

Степан смотрел, как воевода, успев отъехать на холм, собрал возле себя небольшой отряд и как от него поскакали гонцы то в одну, то в другую сторону, разнося приказы.

«Силен воевода, проклятый!» — подумал Степан.

Барятинский тут же перед его глазами повернул свое войско головою к Сергею, где ожидал он теперь встретить главный полк Разина.

«Скор, поворотлив, лихой сатана, — оценил воеводу Разин, — а все же попался в сеть!»

Он махнул рукой Бобе, и запорожцы двинулись из деревеньки, заходя с тылу под левое крыло воеводы, который всю голову своего отряда развернул, направляя ее на Сергея.

Барятинский тотчас заметил это с холма, махнул саблей и, вдруг из лесу, со стороны Сельди, на запорожцев ринулся грозный драгунский полк.

Все сшиблось. В пыли и дыму по всей равнине рубились тысячи всадников. Над скошенным лугом, над сжатою нивой, над низким кустарником и болотцами грохотала пальба из пищалей и пушек, вздымался дым.

Разин все еще продолжал лежать на крыше деревенской избы. Ему было видно, что дворяне теснят Сергея, добираясь до Пушек, но и Сергей не сдается, бьет их с полсотни шагов, не сходя с места. Разин видел, как рубятся запорожцы Бобы с драгунами, как вдали Еремеев схватился с дворянами и с приказом московских стремянных стрельцов…

На запорожцев обрушился целый драгунский полк, теснил их к реке, и под тяжестью грозной силы закованных в латы воинов они отступали. По строю драгун, по ухваткам их в битве Степан угадал немецкую выучку. Бритобородые усачи офицеры в драгунских рядах подтвердили его догадку. Разин знал, что немецкий строй не в силах держаться под стремительным натиском бурной казацкой лавы.

— Наумыч! — окликнул он и махнул рукой.

— По ко-оня-ам! — грянул Наумов.

Степан спрыгнул с крыши, сам вскочил на коня, и, вырвавшись из деревни, широкой лавой помчались казаки, с трех сторон охватывая врага: на правом крыле лавы — Наумов, на левом — Разин. Они обрушили разом свои сабли на головы драгун, те дрогнули и понеслись наутек… Степан глазами искал воеводу. Увидел… Барятинский тоже увидел его, но вдруг повернул и пустился прочь… Под напором казаков теперь вся дворянская рать отходила быстрей и быстрей в леса, на обратную дорогу к Юшанску. Казаки ободрились. Они помчались, преследуя уходящих… Те скакали, спасаясь через лощины, болотца, по кочкам, кустам, о которые кони царапали груди…

«Добить… Добить до конца на сей раз воеводу. Не дать им скопиться снова. Тогда уже воротиться к Синбирску и приступом взять наконец острожек… Ведь срам — сколько дней одолеть не в силах… Уж будет!» — думал Степан, увлеченный погоней.

— Добывай самого воеводу, секи ему к черту башку! — кричал где-то рядом Прокоп Горюнов. Он вырвался на коне вперед и мчался, догоняя дворян, неумело махал саблей…

«Сорвут самому-то, уроду, башку!» — подумал Степан, рысью за ним въезжая на холм.

И вдруг совершилось что-то нелепое, глупое… Как только было заранее не угадать?!

«Обманули!.. Пропал!» — про себя воскликнул Степан: за холмом, на который взлетели разинцы, перед ними в кустах стояли в ряд два десятка пушек, уставившись жерлами и дымя фитилями…

Степан хотел крикнуть «назад!», но слово застряло в груди от досады и злобы, и захватило дыхание…

Он только успел вдохнуть воздух, махнуть рукой, как дрогнули небо, и поле, и лес от удара всех пушек сразу. Кругом засвистало… И на земле возле Разина уже бились кони и казаки.

«Пушечной дробью лупят!» — сразу понял Степан.

Он видел по дыму, что пушки ударили разом все. «Значит, нужно спешить, пока их заряжают».

— Вперед! — крикнул он, торопясь порубить пушкарей.

От злобы он не видел опасности. Ткнул коня под бока острогами и сам полетел на пушки с поднятой саблей. Как вдруг из кустов позади пушкарей поднялись сразу сотни не тронутой боем свежей пехоты — московских солдат с ружьями наготове. Гром пальбы загремел в лицо казакам. Многие из них попадали с седел, а остальные смешались, отдаваясь на волю своих испуганных громом коней.

Мгновенья было нельзя терять: пока пушкари еще заряжали и солдаты должны были тоже возиться с ружьями, — налететь на них, смять и тех и других…

— В пики! — крикнул Наумов, поняв, чего хочет Разин.

Но меж рядами солдат, когда оставалось всего полсотни шагов до пушек, из кустов же выскочили другие солдаты и, вскинув ружья, ударили также разом, свалив десятка два казаков. Вздыбились раненые казацкие кони, топча сброшенных всадников, а пушкари тем временем уже успели зарядить пушки и грянули новым залпом…

Ничто не могло теперь удержать казаков: не слыша уже никого, не способные слушать приказов, призывов, они понеслись назад, и новые выстрелы били теперь им в спины… Все войско Разина откатывалось назад к Свияге… Чтобы не быть унесенным общим потоком бегущих, Степан направил коня в сторону и оглянулся. Успевшие построиться сотни дворян, конных стрельцов и драгунские полки мчались уже с горы, готовые преследовать и рубить казаков, но в это время крики и визг раздались у них с тыла.

— Алла-а! А-а!.. а-а!.. а-а-а!.. — послышалось из-за холма, и войско Барятинского, вместо того чтобы мчаться за казаками, растерянно повернуло назад.

Разин понял, это поспели его татары.

«Опоздали немного ударить!» — с досадой подумал Степан.

Он задержался, наблюдая, как торопливо должна была перестроиться конница воеводы, чтобы принять с тылу двойной удар.

«Эх, кабы сейчас не бежали казаки, а были бы гожи к бою! — с досадой подумал Разин, глядя вслед своим смятенным полкам, убегавшим к Свияге. — Алешка бы догадался!..»

И, словно услышав его затаенную мысль, Протакин с тремя полками, по тысяче всадников в каждом, рванулся из лесу, из засады, в поддержку татар.

Разин радостно усмехнулся, поняв, что успеет построить свои полки, пока дерется Протакин…

На ровном широком поле Разину было видно, как Наумов, Еремеев и Боба со своими есаулами обогнали бегущих и поскакали впереди всей смятенной страхом отступавшей орды, крича казакам, указывая саблями в сторону пригорка, за которым стояли пушки Сергея Кривого.

Это был верный прием: увидав впереди себя атаманов, толпа казаков подчинилась общему ощущению того, что она не просто бежит; она поверила, что ее ведут!.. В ее движении уже обозначился некоторый порядок.

«Молодцы атаманы!» — подумал Степан, представив себе, как за пригорком, под прикрытием пушек Сергея, все войско снова построится к бою, повернет назад, и тогда воевода будет зажат между казаками и татарами.

Разин помчался за есаулами, чтобы быстрее построить войско и вывести в бой…

Он не был растерян и знал, что это совсем не конец, а только начало битвы.

Он видел, что это была не победа дворян, не его поражение, а всего только случай… Сотни две перебитых людей не ослабили его войско, но он был взбешен, что попался, как воробей, в такую пустую ловушку.

Навстречу Степану скакал одинокий казак от холма, где стоял Кривой.

— Батька, пушки у нас отбиты, Сергей пропал! — крикнул казак.

У Разина защемило сердце. Подъезжая к холму, он не увидел там никого, кроме мертвых, валявшихся по его склонам. Еще не поняв, куда девался Сергей, Разин присвистнул коню и с нетерпением поднялся в стременах, стараясь взглянуть на холм…

Его охватила тревога: пока он увлекся погоней за воеводой, Сергей был разбит и, может быть, даже захвачен дворянами. Степан подхлестнул коня и взлетел на пригорок…

Закинув над головою руку с зажатой саблей, Сергей лежал на траве с рассеченным черепом. Лежал так, словно и мертвый он продолжал рубиться. Глаза его были открыты навстречу смерти, в выражении лица была не пустая и мертвая холодность, а боевая гроза…

Весь пригорок вокруг был усеян телами своих и врагов, но пушки исчезли.

«Не отдал пушки Серега. У мертвого взяли!» — подумал Степан. Он задержался над трупом Сергея, коснулся своей шапки, хотел ее снять и проститься с другом, но вспомнил, что некогда, и, только сдвинув слегка на затылок шапку, пустился вперед. За холмом он все понял: на Сергея ударили сзади, от берега Грязнушки, откуда они не ждали подхода вражеских войск.

Здесь-то, на берегу этой речки, и строилось теперь войско Разина к новым схваткам.

По мутной холодной воде Грязнушки, обросшей по берегам ольшаником, плыли, крутясь, осенние желтые листья.

Степан старался понять, куда же дворяне увезли его отбитые пушки, которые надо было вернуть, пока воевода не мог отвязаться от наседавших с тыла татар, поддержанных Алешей Протакиным.

Но размышлять долго не было времени: подъездчики донесли ему, что Барятинский устремил на татар часть своих сил, которые бьются отдельно; против Протакина бросил дворянский полк и пеших стрельцов, а остальную часть войска вместе с пушками приготовил к движению вперед, должно быть желая прорваться к мосту через Свиягу, к самому городу.

Подъездчики сообщили также, что с верховьев Сельди к дворянам пришел еще один конный полк, который поставлен на левом крыле воеводской рати.

Разин тотчас же послал сказать Бобе, что против него идут свежие силы.

Над полем сгустился туман с осенним мелким дождем.

Объехав свое войско, вновь построенное к бою, под прикрытием опустившейся мглы Степан Тимофеевич двинул его снова в долину, навстречу наступающим полкам воеводы. Ему сообщили, что воевода ведет под прикрытием конных пехоту и пушки к свияжскому мосту. Тогда Степан подъехал к лесочку на берегу Свияги, где лежала в засаде пехота, состоявшая из стрельцов Саратова и Самары, атаманом которых был Лазарь Тимофеев.

— Пошли! — махнул Степан Лазарю.

С заряженными пищалями стрельцы шевельнулись и двинулись шагом вперед, преграждая подход к мосту.

— Сам батька с нами! — прошло по рядам стрельцов.

— В бой с нами! Нас в битву ведет! — радостно говорили они.

Эта весть бодрила пехоту, как будто присутствие Разина четверило силы бойцов.

В дожде и тумане стрельцы подошли, пока стали видны смутные очертания врага, остановились и без команды, по молчаливому знаку, вскинув пищали, ударили залпом.

В стане врага точно этого только и ждали. Грянули крики, и вражеская пехота рванулась в рукопашную схватку. Разинские стрельцы напрасно роптали на то, что головы их замучили учением на иноземный лад, — они представляли собою войско, обученное не хуже, чем присланная из Казани воеводская стрелецкая рать. Сделав выстрел, первый ряд разинских стрельцов отступил назад два шага, второй ряд, стоявший за ними, шагнул вперед, и, прежде чем враг добежал, — впритык, в лицо ему снова ударили выстрелы. Пехота врага остановилась, чтобы также ответить выстрелами, но разинцы снова сменили ряды, и новая вспышка огня опять не пустила вперед дворянское войско.

— Конники, батька! — крикнул над ухом Разина чей-то голос. И Разин увидел несущийся справа конный отряд, который готов был врубиться в ряды пехоты.

Однако они не успели напасть: искусные сотники Лазаря быстро построили половину стрельцов ко врагу лицом, и пальба из пищалей встретила надвигавшиеся конские морды…

Серое небо сеяло бледный свет, при котором нельзя было видеть всадников, только общие их очертания сказали, что это драгуны: рядом с ними торчали высокие древки пик. Смятенные выстрелами, они отшатнулись, опять не сумев завязать общей битвы, но в это время на левое их крыло налетели конники Бобы.

— Стой! стой! Своих бьете! Ведь вы запорожцы, собачьи дети! — гневно воскликнул Боба. — Хиба ж запорожцам тут место, в боярском скопе, гадюки?!

Всадники сгрудились, услыхав украинскую речь, сабли вдруг опустились. Казаки отпрукивали, осаживая разъяренных коней. Два отряда остановились почти вплотную, стена на стену.

— А ты кто такий? — раздался вопрос из рядов запорожцев, которых Разин принял сперва за драгун.

— Запориський полковник Боба — вот кто я! Панов да бояр побивать наша справа, як ваша. Идитемо к нам, в наше войско, Панове товарищи!

— Бунтивник! — крикнули из рядов боярских запорожцев.

— Продажники! Зрадники! — грянули им в ответ сотни глоток из полка Бобы.

— Рубаймо их, Боба! Чего с них дывиться! Рубай!..

— За волю! Неча-ай! — призвал своих Боба, кинувшись в схватку.

И запорожские сабли скрестились с саблями запорожцев, ряды их смешались… Тысяча всадников, посланных гетманом Многогрешным в помощь боярам, колола и секла братьев своих украинцев, восставших за братский народ. Это были отборные всадники из украинской шляхты, дворяне, искавшие царских милостей и поместий в пролитии народной крови. Они не ждали, что будут побиты рукой украинского холопства и «быдла», как от польских панов научились они называть свой народ…

— Бунтивники! Быдло! — вопила шляхта.

— Зрадники! Ляховы диты! — кричали казаки Бобы, рубя и кроша их в бою.

Но в общем гвалте, пальбе и криках их слов больше уже никто не слыхал.

Пехота Лазаря сошлась грудь с грудью с пехотой Барятинского. Рубились, кололись, били в лицо из пищалей.

Конница Еремеева крепко схватилась с драгунами. Протакин теснил стремянных стрельцов…

Но воеводских пушек было никак не достать. Разин держал еще в засаде три тысячи войска: тысячу конных донских казаков под началом Наумова и две тысячи лапотников, вооруженных косами, пиками и рожнами. Эта засада была оставлена им у моста на случай, если дворяне ринутся к переправе через Свиягу.

Держать наготове большие силы до последней минуты Степан любил сам, и тому же вчера учил своего молодого товарища Боба, когда Степан их застал за игрой в Карты.

«Береги, козаче, засадную силу к остатнему часу, тогда переможешь врага», — вспомнил Разин слова Старика полковника.

Но сейчас ему были нужны пушки, взять же их без этой засады было нечем. Когда Барятинский выкатит пушки к мосту, перейдет с ними вместе Свиягу и зажмет казаков у острожка, тогда не поможет засада. «Да и сам воевода небось все засады свои уже ныне истратил. Небось уже последнюю вывел, когда послал в бой своих запорожцев, — подумал Разин, — а у меня тут три тысячи свежих людей. Если сильно ударим — дорвемся до пушек…»

Атаман уж представил себе, как он, овладев двадцатью воеводскими пушками, поставит их возле моста на горке, подпустит к себе воеводские силы и грянет по ним изо всех двадцати жерл…

Держать заветы отцов да хранить засаду в три тысячи человек, когда эти люди могли бы решить разом исход всей битвы, показалось Степану смешным и ненужным… Он обернулся к посыльному казаку, скакавшему о бок с ним.

— Скачи, Терешка, что духу в Синбирск. Серебрякову скажи, чтобы конных гнал тотчас сюда, к переправе, да у Чикмаза пушек с полдюжины прихватил с собою сюда же для обороны моста, — сказал Разин.

Казак полетел стремглав к мосту.

Разин выехал сам на пригорок, махнул Наумову, стоявшему в засаде у свияжского моста.

Наумов построил конных донцов, а сзади них приготовил пехоту тысячи в две — мордвы, чувашей и черемис, которых казаки звали «лапотною пехотой». Их вел поп Василий — он хотя и не брал в руки сабли, но умел придавать людям смелость и веру в свою победу.

Степан их двинул вперед, решив расстаться с последней засадой на время, пока Серебряков приведет своих конных и Чикмаз пришлет свои пушки к мосту.

Дождь кончился, разошелся туман, и яркий отблеск вечерней зари осветил поле боя. Все стало ясней. Было видно, что разинцы снова ломят дворян: поле битвы ползло от Свияги в гору, оставляя сзади холмы убитых и раненых.

Разин качнул головой. Его тревожила участь пеших, плохо вооруженных людей, идущих за конниками Наумова. Но «лапотная» пехота шла смело. Вот она уже дошла до крайнего места схватки, вот казацкая конница для нее прорубила путь сквозь конницу воеводы, словно в лесу расчищая просеку, и раздалась на две стороны, пропуская «лапотных» в битву… При свете зари сверкнули их копья, разя дворян; над ними блеснули дворянские сабли… Но «лапотники» шли бесстрашно вперед, не отставая от казаков Наумова и пробиваясь к дворянским пушкам.

— Добре, добре, — глядя на них, бормотал себе в бороду Разин.

Он подхлестнул коня и сам помчался за ними в гущу сражения.

Трава повсюду была окрашена кровью. Тела убитых разбросаны были везде и местами высились прямо-таки холмами. Отчаянно, визгливо и хрипло кричали подбитые кони, стонали люди.

Одинокие лошади проносились без всадников и мчались дальше от битвы, в открытое поле…

В дважды рассеченном саблею запорожце, лежавшем ничком, Разин признал и с затылка убитого Бобу…

— Эх, Боба! — воскликнул он горько и ринулся дальше вперед.

— Батька! Батька! Сюда! — узнав его, крикнул Наумов из гущи свалки.

Наумов ударил на кусты, где стояли теперь воеводские пушки. Он вылетел сбоку и сбил засаду московских стрельцов. Те побежали. Их преследовали казаки Наумова и рубились уже в кустарнике. Пушки остались открытыми. Пушкари только сами оборонялись пальбой от наседавшей «лапотной» пехоты.

Разин примчался сюда.

— Наумов! Наумов! — кричал он вдогонку. — Чертов сын, позабыл, за чем шел!

Боевая задача Наумова была ясной и краткой: сбить стрельцов и помочь пехоте взять пушки. Наумов увлекся погоней.

— Эй, че-ор-рт! Вороти-ись! — вопил Разин ему вдогонку.

Пушки хлестали огнем в лицо наступающих, словно метлой разметая ряды чувашей, черемис и мордовцев.

«Вот-вот побегут, все пропало!» — страшился Разин.

Но пехота с попом впереди грозно рвалась через павших людей на огонь и смерть…

«С дубьем ведь, с одним дубьем, родимые, лезут на пушки!» — в восторге следя за ними, восклицал про себя Разин.

Поп Василий упал в гуще свалки.

Степан сам подскакал к его пехоте.

— Бей пушкарей, бери пушки! — крикнул он. Стесненные со всех сторон наступающими воеводские пушкари на руках откатили назад свои пушки и пальнули еще раз в толпу. Пуля пробила ногу Степану и раздробила бедро коню. Конь поддал задом, упал и забился, давя под собой атамана.

Увидев его паденье, пехота смутилась и отступила, толпой окружила, заслоняя его от врага.

— Время, время теряете, дьяволы! Пушки хватайте! — выкрикнул Разин.

С перекошенным от боли и нетерпенья лицом он со злостью вырвал из стремени раненую ногу.

Неотлучный Терешка поймал для него потерявшую всадника лошадь. Несколько человек его подсадили в седло.

— Братцы! Держись! — прокатилось над полем битвы, и все по голосу услыхали, что жив атаман.

Но за эти минуты дворяне и московские стрельцы успели прикрыть пушки и начали отводить их теперь за овраг, на новый рубеж, на пригорок.

Степан, призывая своих людей за собою, пустился вперед, перескакивая через стонущих раненых и убитых недругов и друзей…

Без шапки, под черными кудрявыми волосами старый шрам на лбу покраснел, как свежая рана. Черная борода растрепалась, глаза сверкали.

— Вперед! — кричал Разин, устремляя коня сквозь вражеские ряды снова к пушкам.

Несколько десятков смельчаков кинулись вслед за ним. С другой стороны возвращался сюда же Наумов с донскими… И снова весь жар этой битвы перекинулся вдруг сюда, к пушкам. Разинцы с трудом оттесняли врагов, со всех сторон наседавших теперь на Степана.

Сотни дворян сшиблись с сотнями казаков. Скрестились пики. Уже в полумраке ударили сабли о сабли в бешеной стычке вокруг пушек.

Наумов, жестоко рубясь, пробивался с донцами к Степану.

— Батька, иду! — крикнул он.

Прежде других разинцев добрался до пушек сам атаман. Он саблей снес голову немецкому офицеру, конем затоптал одного пушкаря и заставил двоих пушкарей залезть под лафеты.

Пешие люди в лаптях с пиками, с косами, вилами бесстрашно бежали за атаманом. Их били пулями из мушкетов, рубили саблями, но, теряя десятки товарищей, он») пробивались вперед. Затаясь за лафетами, несколько черемис пустили стрелы в рейтаров и в пушкарей.

Пушкари побежали, бросая свои орудия… Победа!..

«Вот тут бы сейчас пособил мне Наумов с конными. Вот он где нужен! — подумал Разин. Он увидел, что Наумов рвется в его сторону. — Дьявол — не лез бы вперед, и давно бы мы пушки отбили!»

Забыв свою рану, Степан стал пристегивать постромки упряжных коней к пушке. Несколько человек чувашей и мордовцев ему помогали. Возле них шел горячий бой, люди рубились саблями, падали под копыта коней. Даже кони, взбешенные запахом крови, вгрызались друг другу в гривы и ляжки, а Степан с горсткой смелых упорно делал свое.

Он уже видел победу. Он знал, что, оставшись без пушек, воевода опять побежит, и он его будет гнать и добьет до конца…

Вытащив перепуганного пушкаря из-под лафета за шиворот, Разин швырнул его на лафет и сунул ему в руки вожжи.

— Скачи! — приказал он, указав ему в сторону своих войск. Молодой пушкарь испуганно заморгал, хватил кнутом и усердно погнал коней, крича на них, как ямщик на большой дороге.

Чуваши и мордовцы успели запрячь еще два орудия и погнали их вслед за первым.

Степан оглянулся назад и увидел, что он с горсткой «лапотников» отрезан от всех своих, увидал, как на них налетают откуда-то взятые воеводой драгуны… «Сатана! Ведь еще он припас засаду!» — подумал Степан.

— Батька! На коня! На коня! — отчаянно завопил, пробиваясь к нему, Наумов.

Степан ухватился за холку коня, но раненая нога отяжелела и не поднималась в стремя…

Над самой головой Степана раздался остервенелый лязг сабель — это свежая засада драгун столкнулась с донцами Наумова.

К ногам Степана упал Митяй Еремеев с разбитою головой. Степан взглянул вверх и увидел покрытое кровью, искаженное отчаяньем лицо Наумова.

Разин, подсаженный двоими мордовцами, вскочил наконец в седло, схватился за саблю, но не успел ее вырвать из ножен: драгунский клинок рубанул его по простоволосой голове. В глазах атамана перевернулось все — казаки и другуны. Заходящее солнце прыснуло ослепляющим золотом прямо в зрачки, и Степан ощутил, что, как пьяный, ползет с седла.

«Зарубил меня окаянный драгун!» — подумал он, падая навзничь.

Нет, это была не победа дворянского войска. Опытный воевода Юрий Барятинский хорошо понимал, что ему снова нечем хвалиться и нечего приписать к «дедовской чести», что он не победитель в этой тяжелой кровавой битее. К концу дня усталость всех дошла до такого предела, что если бы Разин призвал от стен острожка еще один свежий полк, если бы бросил он в бой хоть с тысячу свежей конницы, все воеводское войско пустилось бы в бегство…

Какая лютая схватка закипела вдруг над пораженным атаманом! Откуда взялось у разноплеменных мятежников столько ратного жара, который пристал бы лучшему войску при защите отечества от нашествия иноземцев?! И казацкая сила вдруг вся навалилась на этом участке боя… Половина драгун полегла под внезапным свирепым натиском. Воевода видел их трупы: удары пик их пронзали насквозь, взмахи сабель рубили почти пополам. Отколе сия богатырская сила?!

Если бы не было сабель, пищалей и пик, думается, мятежники и с голыми кулаками одолели бы все же дворян и драгунский засадный полк и отбили бы все-таки своего атамана.

Гора мертвых тел осталась на месте той схватки. Сколько было побито там «лапотной» рати!.. Сам воевода Барятинский, бодривший своих воинов, едва не пропал в этой сече, когда, как буря, без всякого склада и строя, толпы мятежников бросились напролом, защищая упавшего Разина. Пешие, конные — все помешалось. Пешие не страшились конских подков, всадники сами налетали грудями на выставленные копья пехоты, чтобы своими телами сломать ее строй… Барятинский видел, как какой-то широкоплечий, коренастый татарин, свалившись с убитой лошади, схватил под мышки мертвого дворянина и стал им махать, как дубиной, сваливая пеших стрельцов.

А этот бешеный есаул Наумов! Сколько воинов искрошил он саблей и затоптал конем, когда, словно чудом, прошел невредимым сквозь полк стремянных стрельцов и врезался в гущу драгун!

Дорвавшись до своего атамана, Наумов перекинул его к себе на седло. Дворяне, драгуны, стрельцы — все искали чести взять в плен воровского главаря. Но вокруг него словно проведен был заколдованный круг, в который не мог прорваться никто из воеводского стана… Мятежники отходили железной стеной, отражая удары до самой Свияги…

«Когда бы я так пал с коня, стояла бы так же нерушимо и бесстрашно вся дворянская рать в защиту меня?» — спросил себя воевода.

И он сам себе не хотел ответить, чтобы не покривить душою…

И, размышляя так, Барятинский вдруг увидел в тот миг, что от стен Симбирска несется свежее войско разинцев… На берегу Свияги оно с ходу поставило пушки, конные сотни ринулись вплавь через воды реки…

Барятинский тотчас велел своим отходить на север по левому берегу… Ввязаться в бой с новыми силами он не решился…

Разинцы думали, что воевода уходит опять к Тетюшам, но Барятинский уже понимал в тот миг, что они не станут его преследовать. Оба зверя были равно изранены и усталы! Оба хотели лишь одного: лечь спокойно и молча зализывать раны…

Пехота Барятинского была измучена битвой и не могла отходить достаточно быстро; она даже не в силах была бы вынести самый ничтожный натиск. Нужно было избавиться от нее, чтобы быть готовым назавтра к поспешному отступлению…

Барятинский перешел Свиягу верст на пять ниже и в сумерках осторожно приблизился к острожку.

Его встречали со стен острожка как победителя. Они не знали о том, как кончился бой. Из Казанских ворот острожка выехал сам воевода, окольничий Иван Богданович Милославский. Измученный и усталый, он обнял Барятинского и называл его избавителем от египетского плена. Он молился и плакал… Но Барятинский так и сказал ему прямо:

— Я сам разбит, братец Иван Богданыч. Пехота моя — на ногах у меня как колода. Возьми-ка ее к себе в стены…

Милославский опешил от этих слов. Он сказал, что не сможет сдержать еще один приступ разинцев, умолял взять с собой защитников городка, увести их в Казань.

— Куда ты, Иван Богданыч, побойся бога! — возразил Барятинский. — Ведь воры в погоню пойдут. Я с конными стану наскоре уходить, а пехота отстанет, и ты со своими отстанешь… Сиди уж еще в городке…

Милославский заплакал.

Барятинский ввел к Милославскому в городок свой обоз, дал осажденным пороху и свинцу и оставил свою пехоту. Он раскинул свой стан возле стен городка и велел рыть окопы для обороны по северной стороне, чтобы враг не напал внезапно.

Воевода знал, что разинцам тоже нужно сперва отдохнуть. Если увидят, что он тут роет окопы, они не будут спешить с наступлением, дождутся утра, а до утра он уйдет…

Сам воевода расположился в ближней слободке. В теплой избе он выпил вина, съел яишню на целой сковороде — штук в двенадцать яиц… Ел безразлично, не замечая, что ест, незаметно для себя искрошил большой каравай хлеба, размышляя о том, что разинцы все-таки могут ударить ночью и натиска их ему не сдержать.

Надо было отвлечь их внимание, обезопасить себя хотя бы на три-четыре часа, пока отдохнут и покормятся кони…

Он вызвал к себе подполковника Казимира Ющинского.

— Слышь, пан Казимир, твой полк не так сильно устал. Спустись со своим полком к Волге. Тихо спустись. Да от берега Волги шум учини со своими. Пусть воры оттоле ждут на себя большой силы.

— Един мой полк, пан князь, воры побьют без всякой пощады, — сказал полковник.

— А ты не давайся! Не указую тебе вступать в бой, а шум учинять, чтобы ждали, что с Волги стоит великая сила, да на нас не смели бы сами ударить. Ведаешь ты, что стрясется, как они ночью полезут на нас?.. Подков не сберем до Казани…

— Так, пан воевода.

— Ну вот и ступай… а в драку не лезь, пан Ющинский. Да берегись — дозоры надежные выставь. Перебежчики не ушли бы к ворам…

Ющинский ушел, а воевода вызвал к себе дворянского сотника.

— Доброго дворянина одень во стрелецкое платье, пошли «перебежчиком» к ворам, — указал воевода. — Пусть скажет, что, дескать, войско великое с Волги пришло. Как они бой со мною учнут, так у них, мол, челны и струги отобьют да угонят к Казани. Они не схотят без челнов остаться и в драку на нас не пойдут…

— Не дай бог, князь Юрий Никитич! Ведь целый день и так в битве, куды же еще!.. И так половина людей осталась! — сказал дворянин.

Отпустив дворянина, Барятинский потребовал перо, чернила, бумагу. При свете свечи он писал главному воеводе Петру Семеновичу Урусову, жалуясь, что в битве он «от воров разбит», что «силам их сметы нет да еще что ни час подходят». Барятинский упрекал его за сиденье в Арзамасе и молил выслать в помощь конное подкрепление.

«А пехоту свою я оставил в Синбирском острожке и хлебный запас им покинул — без хлеба они отощали, а с хлебом да с зельем им бог поможет держаться еще. Да в битве в покров день вор Стенька дважды поранен и есаулов лучших его побито», — писал Барятинский.

Он сообщал, что не стал стоять под Симбирском из боязни «государево войско сгубить без всякия пользы, а вору без великого урона — лишь ко тщеславию».

«Да войско в подмогу мне, господине князь воевода, когда изволишь, прислал бы в Тетюши. Там стану его поджидать», — заключил Барятинский…

 

Свет померк

Наумов не отходил от Степана. Тот лежал неподвижный, как мертвый, в шатре при свете мерцающей свечки. Надвигалась ночь. Наумов не ждал ночного нападения воеводы. Он призвал к себе Чикмаза, сговорился с ним выставить караулы. Алеше Протакину указал держать вокруг стана разъезды. Велел собрать все остатки Конницы и пехоты, пересчитать боевой припас и оружие.

Разин внезапно очнулся, когда Наумов беседовал с есаулами.

— Кто бит, Наумыч? — спросил он.

— Стоим, батька, держимся крепко, — ответил Наумов.

— Вели-ка свечу вздуть, — сказал Степан.

— Свеча ведь горит, Тимофеич, а больше на что! — возразил Наумов.

— Не вижу свечи… Поднеси-ка ко мне поближе, — потребовал Разин.

Наумов поднес свечку к самому лицу атамана.

— Чего я сказал! Дай свечку! — нетерпеливо прикрикнул Степан.

— Держу свечу, батька, — дрогнувшим голосом тихо ответил Наумов. Он понял, что Разин ослеп.

— Вон… чего… окаянный драгун… мне содеял… — еще тише Наумова сказал атаман. — Слеп я, тезка… не вижу света…

— Пройдет, отморгаешься, батька!.. Ум тверез, и язык прилежен… Лежи-ка в покое… Я стану осадой стоять…

— Слышь, тезка, ты тотчас гони казаков на добрых конях к Максиму Осипову под Нижний, под Казань — к Ал макаю да к Михайле Харитонову — на черту, в Наровчат, чтобы слали к нам войско сюды, сколько есть, на подмогу, — трезво и сохраняя спокойствие, сказал Разин. — Воевода побит хуже нас. Нам лишь с силой сейчас пособраться…

— Я, батька, послал уже гонцов за подмогой, ко всем послал, — отозвался Наумов. — Мыслю, наскоре будет подмога.

— Сережку ко мне призови, — внезапно сказал Степан.

— Сергей побит, Тимофеич. Ты сам его видел, как он лежал невдали от моста.

— Что ты врешь! — внезапно вскричал Степан, привскочив с подушек. — Сергея зови! Окаянное сердце, зови мне Сергея!.. Он первым станет по мне… Где Сергей?!

— Батька, ляг.

— Где Сергей?!

— Нет Сергея, порублен у пушек в бою… — увещевал Наумов.

— Кто Сережку срубил? Кто срубил? — кричал Разин.

— Ляг, батька. Руда полилась, не уймешь, — уговаривал есаул.

Степан вскочил на ноги, шаря на поясе саблю, и, не найдя ее, крикнул:

— Изме-ена-а!.. Изме-ена-а!.. — и пал на ковер…

Он бредил…

Наумов оставил возле него двоих казаков, сам же вышел на вал — послушать в ночи, как живет войско. К нему подвели перебежчика от Барятинского, стрельца.

— Сведите меня к атаману, — требовал тот.

— Я сам атаман, — поспешно сказал Наумов, предупреждая ответ казаков.

— Не признали тебя в темноте-то, батька Степан Тимофеич, — сообразив, живо ответил один из дозорных, приведший стрельца.

— Сговор между бояр, — сообщил стрелец. — Как ты ныне учнешь бой, так разом отбить вас от Волги, челны и струги угнать вверх…

Наумов тотчас же выслал разъезды к Волге, где у берега стояли челны и струги. По стругам велел зарядить фальконеты, направив их жерлами на берег… Небольшой опалубленный челн с десятком гребцов он указал пригнать в камыши, на случай, в тайное место. Крестьянскому вожаку есаулу Федотову из симбирских крестьян он поручил наблюдать осаду, пока отвезет в безопасное место раненого Степана, и с десятком донских казаков, взяв на носилки Разина, двинулся к Волге, пользуясь ночной темнотой.

У самого берега встретился им конный дозор.

— Шум от Волги, — сказал атаман конной сотни, — у берега людно. Кони ржут, люди голос дают…

Наумов прислушался. Невдалеке поднимался гул голосов. Послышалось одинокое ржанье…

— Угонят челны, тогда пропадем тут, как мухи, — заметил Прокоп, сопровождавший Наумова.

— Поспеем, уйдем. Главное дело — нам батьку спасти да донских, — отозвался Наумов.

— А как мужики? Неужто всех на челны возьмешь?

— Куды их к чертям!.. Как сами сумеют! — ответил Наумов. — Давай-ка покуда спасать атамана, а там поглядим, — заключил он.

По едва приметной тропе всадники заторопились к берегу. В камышах, идя по колено в воде, погрузили Разина в челн, когда от острожка послышалась пушечная пальба и пищальный бой.

— Живо в дозор! — приказал Прокопу Наумов. — Я тут буду с батькой…

В тихий час Наумов любил поговорить о казацком житье, вспомнить донскую рыбную ловлю, Черкасск. Любил и Прокоп разговоры про Тихий Дон, на этом они сошлись и в последнее время стали почти неразлучны.

В волнении ждал Прокоп своего часа возле раненого Степана. С десяток сообщников было у него в своей Понизовской станице, с десяток верных людей, тайных друзей Корнилы. С ними можно было бы захватить атамана, прорваться из казацкого стана и выдать Разина воеводам. Но, кроме таких ближних Прокопу людей, большинство были в Понизовской станице верные разинцы, которые не спустили бы своему есаулу измены. Из казаков своей станицы больше всех опасался Прокоп Никиту Петуха, бесстрашного малого, который увлек всю станицу Прокопа в жестокую схватку с драгунами над павшим с коня Степаном и вот не отходит теперь от его шатра. Прокоп его знал как казака, готового в любой час сложить свою голову за атамана. При нем Прокоп не решился бы на измену.

И вдруг в голове Прокопа словно сверкнула молния.

— Никитушка, слушай-ка, брат, скачи живо в город, в дом атаманский, — сказал он. — Там на задах невелика избушка, а в ней атаманова люба, Марьей зовут, как твою, ты сказывал, звали… Бояре ить в город влезут, схватят ее, атаманову радость, спекут на углях. Ой, как кручиниться батька станет!.. Да и руки-то женские наших казацких нежнее… Вези ее живо сюда, чтобы ходила за батькой, покуда оправится.

И Никита пустился в город…

После того как ушел Степан с атаманихой, Марья озлилась. «Врешь, Степан Тимофеич! Ушел, так и мыслишь, что я все спущу? Как не так! Вот оденусь сейчас да и в Астрахань съеду! Не мужняя жена я тебе — не догонишь, любить не заставишь! Ступай в леса со своей шишигой лесной! Врешь, не уйдешь! Ныне сам полюбил меня. Нагорюешься, коли покину… Мало ли кто там к тебе приберется да станет мне хальное молвить, а я и терпи? Сам бы иной заступился!.. Ведь глупый, не видит того, что ей перед ним красоваться охота пришла… Простая душа-то, он мыслит, она прибралась по ратным делам, а женка — так женка и есть! Небось с есаулами со своими со всеми…»

Марья услышала голоса во дворе у ворот. Разин кликал Терешку. Знать, атаманиха уезжает к себе. «Неужто и он с ней уедет? — мелькнула боязливая мысль. Но она и сама не поверила этому. — Не уедет! Да как ему город покинуть и всех казаков? Не таковский!.. Небось проститься зайдет пред битвой. Скажу: виновата. Пусть дурой меня назовет. Скажу, заболело сердечко, когда она стала собой красоваться, мол, я не стерпела… Скажу — никогда такого наперед не стрясется… И вправду ведь дура! Кого же он любит? С кем ночи проводит? К кому…»

С улицы долетел только топот копыт. Разин к ней не зашел и уехал.

Через час началась горячая битва. Вот тут за домами, тут рядом, на горке, в конце той же улицы разгорался кровавый бой. Пальба из мушкетов, пищалей, удары пушек, крики тысяч народу. Со всех сторон по дворам завыванье и лай собак, с испугу ревут по соседям коровы, козы кричат, как черти в аду…

Над городом разливалось зарево.

Марья стояла всю ночь у ворот. По звукам старалась понять, что творится.

И вот все утихло… Марья услышала топот копыт, ей казалось, что даже копыта Степанова коня стучат по-иному, чем у других: узнала лошадь Степана. Поспешно метнулась от калитки к себе…

Целый день Марья слушала отдаленный грохот пушек, далекие выстрелы из пищалей и крики.

Когда Степан, не зайдя к ней, ушел к себе в дом после приступа на острожек, она пробралась к старухе. Робко, неслышно, как кошка, скреблась к ней в дверь. Старуха остерегающе замахала руками.

— Опять ведь не одолели острожка!

В отчаянии, униженная, не посмев подойти к Степану, вернулась Марья к себе.

«Не жена ты, Машка! — твердила она себе. — Была бы победа, радость, и он бы вломился к тебе с атаманами пить, как намедни. С горем, с бедой уж к тебе не придет!.. А была бы родная, и кручину принес бы, кручинную голову положил бы на грудь к тебе, ласки ждал бы… Была бы женою, не оробела бы и сама прийти к нему с утешеньем…»

Она ожидала, что утром он все же зайдет, следила, видела, стоя у окна, как он с Бобой и Терешкой поехал из дому, даже не оглянувшись в ее сторону…

Слушая звуки битвы, Марья думала не о победе или поражении. Она не могла опомниться от удара.

«Ну, мало ли что там сболтнула, ну, мало ли — осерчал… А как же так — не проститься перед такой великою битвой?» — растерянно размышляла она.

Только когда по городу повезли на телегах раненых казаков и пешие потянулись по двое, по трое, в окровавленной одежде, поддерживая друг друга, хромая и зажимая свежие раны шапками или тряпками, она кинулась от ворот, побежала по улицам спрашивать их — как там битва…

— Никто — никого. Нашла сила на силу! — говорили не раз.

— А как атаман?

— Атаман на коне впереди. Да что ему станет, раз пуля его не берет! — уверенно повторяли одно и то же.

Марья знала, как сам Степан смеялся над славою колдуна.

«Так что же его бережет? Удаль? Отвага? Любовь людская? Может, слава, что он заколдован: не смеют напасть на него — колдовства страшатся! А вдруг нападут?..»

Временами Марье казалось, что с поля из-за Свияги доносится до нее его зычный голос, хоть знала, что этого быть не может…

Вороны раскаркались над головою, заглушая все дальние звуки.

— Проклятая птица — на вашу же голову! — выбранилась Маша, поняв, что обычные спутники битвы, они летят на поживу.

Она сравнивала ворон со вчерашнею гостьей, со «старицей», но тут же призналась, что ревность ее ослепила. Алена Ивановна диво как хороша и с вороной не схожа… И тут же спросила себя: «А ты бы, Машута, сумела бы эдак же рати водить? А нет, не сумела бы, право! — призналась сама себе. — Не женское дело, да и Степан не любил бы такую… На экие плечи и коромысла ладом не положишь, а где там пищаль али саблей махать!.. Не к тому рождена».

Сгустились сумерки, стихла пальба.

Марья вспомнила, что так же все утро тогда, когда только вошли в Симбирск и Степан гнал к Казани разбитого Барятинского.

«Может, опять одоление!»

Она бросилась в избу, чтобы приодеться и встретить Степана как ни в чем не бывало, не попрекнуть ни в чем, обласкать…

Но едва накинула побогаче, покраше платье, как на улице поднялся топот копыт, голоса людей и собачий лай.

«Едет!» — подумала Марья. Она выбежала снова на улицу, но всадники уже проскакали мимо.

По улице, как, бывало, от всенощной, вереницами тянулись усталые люди, пораненные в бою. Шли со стонами, в муках, то и дело останавливаясь, чтобы передохнуть.

Марья догнала гурьбу казаков.

— Как там, братцы родимые, кончилась битва?

— Лишь ночь развела, а то бы и до сих пор бились, — ответили ей.

— А кто кого, братцы? А как там Степан Тимофеич?

— Да что ты, не ведаешь, что ли! Ведь атаман-то поранен! — сказали ей

Марья едва удержалась от крика. Ноги ее ослабли.

— Под драгунскую саблю пал. Голову посекли, аж с седла повалился.

— Да жив он? Жив все же? — увязавшись за казаками, настойчиво продолжала расспрашивать Марья.

— Али тебе пуще всех его надо?! Вишь, сами поранены люди. Чего пристала! Сказано — ранен, так, стало быть, не убит!

— Да где он? Куда его повезли? — добивалась она.

— Куда надо, туды и свезли… Отвяжись-ка ты, пропастна дура… Не баба — пиявица, право!

Марья кинулась постелить помягче постель. Вот его привезут… Ведь в голову ранен — стало, подушку повыше, чтобы кровью не наливалась рана… Господи боже, да как же не сберегли его?! Каждый небось за себя, а он-то — за всех!.. Небось вон своими ногами плетутся, а сам атаман — ясное солнце — в голову ранен.

Кабы знать, куда его повезли, сама бы к нему побежала, — да куда?.. Господи, не дай изболеться тоской? И вдруг спохватилась.

— Да что же я, дура дубова, в избе?! Может, еще казаки пойдут мимо — укажут!..

Марья металась, не зная, за что схватиться, что делать, — греть воду, чтобы обмыть ему рану, или бежать за знахаркой…

Да, может, они сбрехнули не знаючи, может, совсем и не ранен?..

Никита въехал в Симбирск навстречу текущей толпе истомленной боем пехоты и вереницам раненых разинцев, бредших пешком и ехавших на телегах. Все эти толпы тянулись в леса и поля — за город.

Разноязычный говор татар, черемис, чувашей и мордовцев слышался в темных улицах среди скрипа телег и ржания и фырканья лошадей. Иногда обессиленный раненый падал. Его поднимали товарищи, уговаривали проезжих взять на телегу; те ворчали, что лошади скоро падут — столько народа уже лежит и сидит на телегах… На одной из телег заметили, что двое раненых казаков успели скончаться. Мертвецов сложили тут же на улице, возле дороги, а обессиленных раненых положили на их место.

Казаки стучали в двери и ставни домишек, умоляя хозяев о пище и воде. В приоткрытые ставни скупо и торопливо совали им подаяние, словно боясь быть замеченными в добром деле.

По городу между жителями уже пробежал слух, что Разин убит или ранен, что разинцы отходят из города, и горожане спешили затвориться в домах, хотя и не смели еще отказывать казакам, помня недавнее время, когда воеводы бежали и казаки остались хозяевами города.

— Сучье вымя, почуяли недобро — и ворота на запор! — в негодовании ворчал Никита, пробираясь по ставшим знакомыми грязным симбирским улицам.

Он свернул с главной дороги в улицу, где стоял атаманский дом.

«Ведь экая сотряслась напасть!.. И как мы не сберегли его, право!.. Атамана такого великого не сберегли! — размышлял Никита. — И я-то был тут же в сече, ан нет того, чтобы рядом быть с атаманом. Прокопа хранил от сабли, а самого дорогого не уберег!.. Вот утре битва опять разгорится — а кто поведет? Наумов? Наумов удал, да не равняться ему с самим батькой!»

В темной улице Никита остановился, присматриваясь к домам. Улица была пустынна. Никита во тьме и тумане едва узнал атаманский дом, спрянул с седла, привязал коней. Подумал, что атаманская люба вскинется, заголосит, как узнает об атаманской беде. Он поискал осторожных слов, чтобы ее не сразу напугать, и вошел во двор.

Увидев во тьме едва заметное тусклое пятно затянутого пузырем оконца, он понял, что это и есть избушка, о которой сказал Прокоп. Никита постучался в косяк окна.

— Ой, ктой-то? — услышал он голос, от которого сердце ухнуло так, словно он сорвался с высоты и падал в глубокий колодец…

Не раз проезжал он мимо этого дома, в котором в Симбирске стоял атаман. Слышал он и о том, что есть у Степана красотка-любезница, но никто не сказал ему о красавице единого слова, которое навело бы на мысль, что это его жена Марья…

Никита уже не помнил, как он рванул к себе дверь, и, будто пьяный, качнувшись всем телом, шагнул в избу…

Среди раскиданных в беспорядке женских вещей стояла при свете свечи богато — будто боярыня или дворянка — разодетая Марья… Она стремительно кинулась навстречу вошедшему, что-то хотела спросить, но слово замерло у нее на губах, — она узнала его и отшатнулась… Оба молчали, глядя один на другого: Марья — в испуге, Никита — с ненавистью…

— Так вот-то ты как утопилась, нечестная шлюха! — мрачно сказал Никита. — То-то сердце мое покоя не знало: каб сдохла, давно позабыл бы тебя, окаянную бабу! Богатством прельстилась?!

Марья оправилась от мгновенья страха. Робкая со Степаном, она с Никитой вдруг нашла в себе прежнюю Машку.

— Полно-ко врать! — резко оборвала она. — Сказывай, что с атаманом?.. Где он?

— Срамница! Ты мужа спрошаешь! — прикрикнул Никита. — Забыла, что мне жена?! Сбирайся-ка на Дон!..

— С тобой?! — в негодовании и злобе вскинулась Марья. — Чтобы я после сокола к петуху на насест заскочила?! Да разум-то где у тебя?! Степана-то вон как народ почитает! Вон ведь слава его какова над всей русской землей!..

— Была, да пропала слава! — со злорадством прервал Никита. — Пропала! Издох твой сокол… Аль не знала еще?! Своею рукой я его распорол от глотки ниже пупа!.. — И Никите вдруг показалось, что он в самом деле убил Степана и действительно мертвый Разин лежит у его ног…

Марья невольно взглянула на пол, на то же место, куда смотрел он, и холод прошел по всему ее существу. Убежденность Никиты передалась ей во всей своей силе. В ворохе раскиданного платья на полу ей представилось мертвое тело Степана. Рот ее перекосился судорогой крика, но голоса не было…

— Аль не знала?! Как я его резанул! — наслаждаясь ее растерянностью и мукой, тешил себя Никита. — Как борова, распластал и потроха все повывалил вон из брюха… Уж хватит ему…

— Брешешь ты все! — вдруг поняв Никиту, устало сказала Марья. — Не такой вороватой рукой одолеть Степана, червяк ты паскудный! Ведь Степан мне единый свет на земле, как не стало его, я бы сразу почула. А ныне я чую, что жив!

— Мужнюю кровь как же ты позабыла? Антона ты кровь простила любезнику?! — гневно спросил Никита, шагнув от порога.

Но Марья не отступила.

— Али ты за покойника, что ли, заступщик?! Что мертвого зря-то тревожить! Антон из могилы не встанет! — просто сказала она.

Никиту душили злоба и ревность.

— Колдунья бесовская! Мужнюю кровь продала за парчу да бархат! Меня присушила, Степана приворожила к себе… Ан встанет Антон-то, придет! Вот тут он, за дверью стоит… Он сраму такого тебе не простит, волчиха проклятая! Он тебя, ведьму, ко божью престолу на суд за косы потащит!.. К мужнему палачу пошла во подстилки…

Марья шагнула вперед, на Никиту.

— В подстилки! — с силой выкрикнула она. — Дерюжкою под ноги стану стелиться — вот какая любовь у меня! — Она нагнулась, схватила с пола от двери грязную мокрую тряпку. — Вот я что для него! Пусть топчет, коль схочет!.. К нему я пойду!

— Не пойдешь! — прохрипел Никита. — Жизни своей пожалей. Не пущу!..

И вдруг она поняла, что Никита ее все равно убьет… Обороняться? Бежать? А к чему ей бежать? Что осталось ей в жизни?!

Марья вскипела. Зная, что только одно мгновенье отделяет ее от гибели, чувствуя не страх перед смертью, а только неодолимую ненависть к этому человеку, шагнула она на Никиту.

— А ну-ка, пусти! — И Марья хлестнула его по лицу мокрой тряпкой…

От резкого взмаха ее погасла свеча. Да если бы даже и не погасла, у Никиты все равно потемнело в глазах от стыда, от обиды, злобы и ревности. Он выхватил засапожный нож и бросился на нее. Она не видала ножа, но звериное рычание его ужаснуло Марью. С последним отчаянным криком рванулась она из избы.

Никита ударил ее ножом. Теплая кровь облила его руку. Сердце его остановилось, и дыханье стеснилось. Страшное ощущение непоправимости охватило его, когда Марья без стона, держась за косяк двери, тяжко осела на пол. Рука Никиты сама поднялась, и он ударил ее еще, и еще, и еще…

Перешагнув через мертвую, Никита вышел вон из избы, под густым дождем отвязал лошадей и помчался к Волге, где в камышах казаки укладывали на дно челна раненого атамана…

Покинув шатер атамана, Прокоп Горюнов помчался к острожку. Он знал, что делать. Настала минута, ради которой приехал он с Дона.

У острожка шла перестрелка. Григорий Федотов, оставшись за атамана, готовился к приступу на городок. Между стеною и валом крестьяне клали мосты из бревен и из мешков с землею, отвлекая меж тем осажденных пальбою с другой стороны.

Прокоп атаманским шлепком по спине одобрил ратную хитрость Федотова, засмеялся удачной выдумке, разыскал среди казаков Серебрякова, осторожно шепнул ему отходить с казаками к Волге, указав то самое место, откуда он вместе с Наумовым слышал конское ржание и голоса.

— Не стало б по Волге погони. Как на струги взойдете, так причалы рубить, остальные струги и челны пусть вниз поплывут самоходом. У берега их не кидать — так батька велел, — сказал Прокоп.

Прокоп кипел жаждою дела… Если бы ускользнуть от внимания своих казаков и попасть в воеводский стан, он выдал бы Разина с головой воеводам, он указал бы место, где Наумов оставил челн.

Он видел и слышал, как закипели в казачьем стане его слова. Уже поскакали к Волге дозоры… В ночном мраке строились сотни…

— Куды казаки отъезжают? — спросил Федотов, столкнувшись с ним в темноте возле вала.

— Батька им указал в обход, на воеводу с тыла ударить, — сказал Прокоп. — А ты живей учинай приступ.

Он ехал к Волге, прислушиваясь в ночи, когда заварится свалка. При первых же криках и выстрелах от городка он припустился рысью, въехал в камыш у берега и прямо с седла соскочил в челн.

— Что там? — нетерпеливо спросил Наумов.

— Бьют наших… Новое войско пришло, к Волге гонят… Да, слышь, Наумыч, неладно творим, — несмело сказал Прокоп. — Сколь народу бояре порубят…

— А что ж теперь делать! — возразил Наумов.

— Сам я батьку свезу. Сберегу, не страшись, а ты не кидай мужиков. Грянь с донскими, да и забей дворян в стены… Мужиков на расправу покинешь — и батька тебе того не простит…

— Сдурел ты! — ответил Наумов. — Батькину голову я никому не доверю. Сам повезу. Он всей Руси еще надобен… Батька будет — и войско будет!..

Как раз в этот миг казаки, отходившие к Волге, сшиблись с полком, который Барятинский выслал на берег… Со стругов ударили фальконеты…

— До стругов добрались! — воскликнул в испуге Наумов. — Весла в воду! — приказал он своим казакам.

Гребцы налегли, и в волжском тумане по высоким и бурным осенним волнам одинокий челн полетел на низовья…

Зарево над острожком, пушечная пальба, какие-то крики, конское ржанье доносились вослед беглецам по воде. Сквозь всплески холодной волжской волны и свист в камышах осеннего резкого ветра весь этот шум воображенье превращало в отчаянный рев обезумевших тысяч людей, избиваемых воеводской ратью…

Только к рассвету, скрывшись от бешеной волжской бури, беглецы пристали в высоких густых камышах.

По берегу днем проносились всадники, бежали отдельные пешеходы.

— Позвать, может их, распросить? — добивался Прокоп.

Ему не терпелось узнать, как бояре разбили крестьянское войско, лишенное казаков. В то же время надеялся он, что сумеет на берегу привлечь внимание воеводских разъездов к челну, затаившемуся в камышах.

Но Наумов держал его возле себя.

Разин не приходил в сознание. То он недвижно и бездыханно лежал на кровавой подушке, то вскакивал с криком и рвался из рук неусыпно хранивших его казаков…

Наумов выглядывал несколько раз из камышей, наблюдая берег. Он сказал Прокопу, что видел разъезды дворян. У того стеснило дыхание от досады и нетерпения.

Прокоп наблюдал, как мимо них один за другим проносились в тумане десятка два небольших челнов с казаками.

— Окликнуть? — спросил он у Наумова.

— Не надо, не кличь. Кто их знает, какие мысли… Боярское войско рыщет по берегам. Батьку в Астрахань тайно доставим, чтоб не схватили. Один-то челн всюду проскочит…

— В Астрахань?! — удивился Прокоп. Это расстраивало его замыслы: в Астрахани сидели верные союзники Разина — Шелудяк и Василий Ус. На Волге по городам было оставлено сильное и обученное войско — казаки, стрельцы. Разин их созовет и опять воспрянет. Прокоп слыхал, как Шелудяк говорил, что в случае поражения Степан возвратится в Астрахань и для того там надо держать свежие силы, не в Астрахань надо идти, а на Дон, где за это время домовитые отдышались и сколотили вокруг себя верных людей.

Никита едва успел вскочить в челн вместе с десятком других казаков, сопровождавших Степана. Он заметил на себе испытующий взгляд Прокопа и понял, что, посылая его за Марьей, Прокоп заранее знал, кто она такова.

Никита сидел на веслах, греб. Лицо его, руки и платье были залиты кровью, которую он и не думал смыть.

— Что ж ты один воротился? — тихо спросил Прокоп, когда они стояли в камышах.

Никита с ненавистью посмотрел на него и не ответил, лишь скрипнул зубами. Он вспомнил, как уже неделю назад Прокоп спросил его, что бы он сделал, когда бы узнал, что Марья не утопилась, а бежала к другому… Он опасался теперь, что Прокоп скажет Наумову обо всем и, страшась за участь Степана, Наумов прогонит его из челна. Никита не мог уйти от Степана. Жажда мести держала его тут… Он наблюдал за Прокопом, но тот с равнодушным видом сидел в челне, больше не глядя уже на Никиту.

— Изведешься ты так-то, Наумыч! — внезапно сказал Прокоп. — Отдохнул бы. Хоть я посижу возле батьки!..

Никита вздрогнул, пронзительно посмотрел на Прокопа, но тот по-прежнему не глядел в его сторону.

— А ты сам не уснешь? — спросил Наумов. — Буен был с вечера батька. Неравно снова вскинется — из челна да и в Волгу!.. Лучше Никитка пускай посидит. Не уснешь, Никита?

— Не усну, — буркнул Никита, и сердце его защемило, словно щипцами. «Не утерплю я — зарежу его!» — в страхе подумал он.

Он встал, покачнулся в челне, чуть не свалился, но, удержав равновесие, шагнул к Степану и опустился возле его изголовья, не глядя в лица Наумова и Прокопа.

— Эк ты загваздался весь в кровище! — заметил Наумов. — Хоть отмылся бы, что ли!

Склонясь через край челна, Никита послушно вымыл лицо и руки. И вот он сидит, глядя в безжизненное лицо Степана. Кровавая повязка на лбу, дыхания не слышно, знакомое, всегда живое лицо побелело, даже губы белы — ни кровинки… «Какая тут месть! Был бы жив!.. Сквитались мы с атаманом ныне!..» — подумал Никита. Он продолжал смотреть в безжизненное лицо. «Неужто помрет?! Не берегся в битвах — всюду сам, всюду сам!.. Отваги в нем сколь!.. И вправду, другого на свете нету такого: один на всю Русь… „Сокол!“ — думал Никита. — Грех и помыслить за женку такого сгубить! И вправду она сказала — да кто с ним равняться может?!»

Разин открыл глаза.

— Пить… — слабо шепнул он.

Никита черпнул ковш воды из Волги.

— Испей! — Он поднес кружку к пересохшим губам Степана и заметил, что Прокоп, притворяясь спящим, за ним наблюдает.

«Чего хочет Прокоп? Чтобы я помстился над атаманом? На что ему надобно?»

Но Прокоп знал, чего ему надо: ему был нужен союзник, и этого союзника видел теперь он только в лице Никиты. Прокоп не ждал, что Наумов увезет атамана в одном челне. Он думал, что захватит с собою всю свою станицу, а в ней у него уже было довольно единомышленников и друзей. Но судьба указала иначе: Наумов так поспешил с отплытием, что Прокопу осталось только скакнуть в челн вместе со всеми или он потерял бы совсем из вида Степана с его ближними казаками.

Их было десятеро в челне, — шесть казаков сидели на веслах. Прокоп их не знал, но думал, что, должно быть, Наумов выбрал самых надежных и верных. Никита остался единственным человеком, на вражду которого к Разину Прокоп мог вполне положиться. Он опасался только того, что Никита не выдержит испытания и сам убьет атамана, а надо было его захватить во что бы то ни стало живым…

Но, наблюдая за Никитою, Прокоп успокоился. Он решил, что Никита сумеет таить вражду до последнего, решительного часа, когда можно будет предать Степана вместе с Наумовым и прочими плывшими в челне казаками.

 

Волчье логово

Крепостной городок Арзамас, когда-то построенный при древнем мордовском селении для береженья пути из Москвы в Казань и для охраны Нижнего Новгорода от натиска кочевников с юга, давно уже позабыл о ратных делах. Рубежи государства давным-давно отодвинулись от него, и жители, позабыв о военных тревогах, спокойно селились в слободах за стенами. Арзамасские пушки ржавели по стенам города, никто не чинил городские башни и надолбы, рвы осыпались и зарастали травой, и по отлогим зеленым краям их бродили козы.

И вот в мирный город, где все стрельцы занимались больше всего ремеслами, а воевода любил разводить свиней, — с барабанами, с ревом труб вошли три тысячи войска. Кони затопотали по улицам, мерным шагом прошла пехота. Лошади, запряженные цугом, провезли невиданное множество пушек…

За несколько дней до того шли несмелые, тайные слухи о том, что Разин пришел под Симбирск. В городе нашлись уже и такие, кто грозил его именем богачам-притеснителям, впрочем втайне не веря и сам, что такое может стрястись. Казалось, что все, что есть шумного, беспокойного в мире, то идет стороной, где-то мимо.

И вдруг ратный гул прокатился по городу… Все население выслали для обновления стен и рва, чинили надолбы, на обветшалые башни с уханьем на веревках тянули стрельцы новые медные и железные пушки… Местный воевода Шайсупов совсем затих, даже не появлялся в съезжей избе. На его месте сидел теперь окольничий князь Петр Семеныч Урусов. Ему подчинялось и все то войско, которое так внезапно нарушило мирную жизнь Арзамаса и наполнило город шумом и небывалою теснотой…

Воевода Петр Семеныч Урусов первым вышел из Казани на Разина и сначала стоял в Алатыре. Потом, после того как Барятинский был разбит под стенами Симбирска, не решаясь вступить один в битву с Разиным, Урусов оставил Алатырь и ушел со всем своим войском в Арзамас…

Вослед за Урусовым, спасаясь от Разина и от крестьянских восстаний, в Арзамас начали прибегать воеводы окрестных городов со своими товарищами, с приказными людьми и с воеводскими семьями; так же с семьями бежали сюда из своих горящих восстаниями уездов ближние дворяне, купцы, устрашившиеся разорения от мятежников, духовенство, ратные начальные люди, стрельцы…

Из-за внезапного переполнения города арзамасские жители скоро перестали себя чувствовать хозяевами своих домов и дворов: в каждом дворе ютилось теперь по две-три семьи беглецов, искавших убежища под защитою войска князя Урусова…

В первые дни по приходе Урусова в город местные купцы и богатые посадские люди радовались тому, что все-таки самое страшное их минует, потому что не станет же Разин лезть в город, настолько наполненный ратными силами. Но мало-помалу их радость сменилась опасением, что пришельцы, как саранча, истребят все запасы их пищи. Даже самые богатые горожане уже стали жалеть, что беглецы по пути не попались разинцам…

И все-таки с каждым днем становилось еще теснее, прибывали новые беглецы из тех мест, где вспыхивали восстания или куда доходили разинские казаки…

Многие из жителей приходили с жалобами к Урусову, который всех принимал по нуждам в приказной избе. Жители жаловались князю на утеснения со стороны приезжих, на истребление ими добра, на насильственное занятие ими домов и на всяческие обиды от пришлых ратных людей. Беглецы приходили тоже с жалобами на хозяев, которые то не давали топить печи, то вступали во всякие свары и драки из-за своего имущества…

Только что воевода отделался от купца, которому пьяный стрелец продал чужую лошадь, а теперь приходилось ее возвращать, и вот уже опять ворвалась к нему какая-то крикливая баба.

— Князь-воевода! Петр Семеныч! Да где же тут правда?! Коли муж мой пропал от воров, так и доли мне нету?! С троими робятами отпустили меня злодеи… Куды ж мне деваться?! Да как я в такой каморушке стану?! — истошно вопила дородная женщина, наступая выпяченным своим животом на князя Урусова.

— Кто ты, матушка, кто такова? Толком молви, никак ничего не пойму. Отколь воры тебя отпустили? — спросил воевода.

— Из Нижнего Ломова, государь Петр Семеныч! Воеводска я вдова, Петр Семеныч, голубчик, заступник! Воеводу Андрея Иваныча Пекина ты изволил ли знать? Вдова я его. Злодеи на пиках его разнесли… — Вдова разразилась вдруг пронзительным, жалобным причитаньем: — Укажи ты, сердешный, тем нехристям правду чинить… Воеводша ведь я! На кого ж я теперь-то, вдова-горемыка, осталась!..

Урусов перекрестился.

— Царство небесное, знал я Андрея… Когда же… стряслося?

— В четверг на неделе, мой государь… Нечистый весь город поднял: перво письма все воровские читали между себя, потом на приказну избу накинулись целым скопом… Андрюша-то на крылечко выбежал да саблей двоих злодеев посек, а те-то всем городом на него… Троих дворян, да приказного, да Андрюшеньку, да стрельца Покатуя сгубили… — Вдова залилась опять причитаньем.

— Царство небесное! — повторил еще раз, перекрестившись, Урусов. — За государя живот положил Андрей. Честь и хвала и вечная память ему! — важно сказал он. — Государь тебя не забудет. Как звать тебя, матушка?

— Марья, Иванова дочь, сына боярского Селезнева. С троими робятами, сударь, я упаслась от воров. По дворам натаскалась — никто не впускает с троими, а тут…

— Государь тебя, Марь Ивановна, не забудет и сирот не оставит в беде… Честь и хвала твоему покойнику, — повторил воевода.

— Вот и я так же молвила: «Честь и хвала! Постоял за царя!» — вдруг с высохшими глазами яростно, без причитаний, заговорила вдова. — А тут полный город со всех сторон воевод набежало: курмышский, ядринский, атемарский, терюшинский, да бог его весть откуда еще прибрались. Города свои побросали, за государя не встали с мечом на нечистых мятежников, — а тут им всем лучшие домы подай?! Я в Нижний к сестрице хотела проехать, так нету пути от воров. И так-то я тут проедаюсь, а те-то всегда сыты-пьяны, в шишки да в карты, прости Христос… Винище жрут! Домы все позаняли. А вечор мурашкинский с лысковским воеводы еще прибегли от войны хорониться, да в тот же дом, где и я… Добришко мое покидали в чуланчик… Велел бы ты им, Петр Семеныч, князь милый, вернуть мою горенку…

— Князь-воевода! — вбежав в приказную избу, возбужденно, запыхавшись, крикнул стрелецкий сотник. — От Оки идет войско! Великая рать идет, Петр Семеныч!..

Урусов вскочил. Мигом мелькнула мысль, что Арзамас окружают разинцы, что им не пробиться… Конец!

— Сколь будет воров? — в волнении спросил он.

— Да что ты, да что ты! Какие там воры?! Царское войско в подмогу нам с Мурома, князь-воевода Петр Семеныч!

— Государево?! Во-он что! — Урусов сел и вытер ладонью покрывшийся потом лоб. — Во-он что-о! — соображая, медленно протянул он. — Иди, иди, матушка! Видишь сама, тесно. И я потеснюсь, — сказал Урусов вдове. — Вишь, еще войско идет, а ты тут про горенку… Не на век селиться. Какую-нибудь уж сама себе разыщи…

— Да ведаю, сударь мой, что тесно… — начала вдова Пекина.

Но воевода прервал ее.

— Иди, иди, матушка-а! — досадливо закричал он. — А ты тотчас беги к протопопу, — послал он сотника, — всем причтом чтобы с крестами встречали бы войско. Я сам на коне навстречу…

Арзамасские колокольни звонили торжественным звоном. Муромские ворота города распахнулись навстречу подходившему конному и пешему стрелецкому, солдатскому и рейтарскому войску. Конные и пешие ряды воинов растянулись больше чем на версту. Впереди подходившего войска ехал боярин Юрий Олексиевич Долгорукий. При встрече с крестным ходом боярин, сойдя с седла, приложился к кресту и принял благословение священника.

Увидев Долгорукого впереди подходившей рати, Петр Семеныч был от души обрадован, что ему придется служить со своим старым другом.

— Вот рад-то я видеть тебя, князь Юрий! — воскликнул Урусов. Он рванулся с объятиями к Долгорукому, но боярин, холодно отстранившись, лишь повитался с ним за руку и вскочил на своего гнедого жеребца.

Думный дворянин Федор Леонтьев и окольничий Константин Щербатов, ехавшие с боярином, тоже не проявили слишком большой горячности при встрече с Урусовым. Петр Семеныч был озадачен и даже смятен душою. С чего бы старый приятель и друг Долгорукий с ним обошелся так холодно?!

Перед собором, как водится, остановились отслужить молебен. Толпа дворян и воевод раздалась в обе стороны, пропуская высокого и надменного боярина, сухощавого, чернобородого, с сильною проседью, ни на кого не глядящего выпученными ястребиными глазами. За ним шел Урусов. Во время молебна они стояли бок о бок, но Долгорукий так усердно молился, что Урусов ему не решился задать никаких вопросов… Потом, прикладываясь ко кресту, Долгорукий спросил протопопа, где стать на постой… Урусов опешил: что-то боярин вздумал спрашивать протопопа?! Урусов уже решил поселить воеводу вместе с собой. Но вдруг протопоп предложил боярину место в своем доме, и Долгорукий тот час же согласился.

— Да, Юрий Олексич, покои тебе уж готовят! — воскликнул обиженный Урусов.

— Тебе бы, князь, ведомо было, что государь от воеводства тебя отставил и указал тебе ехать, не мешкав, в Москву, а город и войско ты на меня покинешь, — отрезал боярин. Он быстро пошел к своему коню и отъехал…

Воеводы соседних уездов, бежавшие от мятежников в Арзамас и жившие тут в безделье, потянулись толпою вослед за боярином.

Петр Семенович, смятенный, приехал к себе, в дом арзамасского купца Раздорина. Сам купец выехал, предоставив жилище воеводе, и вот уж недели две жил по соседству, у своего брата. Дом был удобный, устроенный, и Урусов, выезжая навстречу войску, указал освободить половину для нового воеводы. Теперь слуги таскали вещи Урусова в одну половину, очищая вторую для Долгорукого…

— Все назад, по места-ам! По местам, говорю! Эк, базар натворили какой! — закричал, входя в дом, Урусов.

Слуги кинулись все расставлять по старым местам.

— После поставите. Все пошли вон! — закричал воевода. — Вон!

Оторопелые слуги вмиг разбежались.

— Раздеваться! — крикнул Урусов.

С помощью холопа, такого же старика, как он сам, воевода скинул торжественный наряд и остался одетым по-домашнему. Он походил из угла в угол по своим приведенным в беспорядок покоям, потоптался возле стола, открыл наугад страницу часослова, прочел: «…да не убоишься, аще и смертию ти претит…» Воевода усмехнулся.

— Одеться! — позвал он. Он вдруг решил поехать в приказную избу, чтобы никто не подумал, что он растерялся от приезда боярина, не смеет по-прежнему править свою службу и сразу готов покориться ему да уехать.

С помощью старого слуги он обулся, надел кольчугу, накинул широкую ферязь, через округлый живот опоясал сабельную перевязь. Он снял уж плеть с гвоздя, чтобы ехать, когда в дверь постучал алатырский воевода…

— Ну, государь Петр Семеныч, грозен боярин приехал! — заговорил пришедший. — Там воеводы собрались у протопопа да в складчину напасли угощенье. Стол уставили — аж протопопица ахнула. Дивно! Меду, наливок сыскали — хоть впору царю. Двух гусей запекли, ухи наварили… А боярин как зыкнет, как топнет ногою, как зарычит, прости боже, зверь зверем: «Да что же вы, растакие-то дети, сюды от воров убежали для пьянства?! Всех, кричит, поверстаю в солдаты, с пищальми пехотой пошлю воевать! Города, кричит, побросали на срам государству и всем дворянам! Как драть посулы с живого и с мертвого, на воеводстве сидя, так — вы первые, а стоять за великого государя и за державу, за отчую честь — устрашились!..» Воеводы один за другого хоронятся от боярских глаз, а он кричит: «Вон! Чтобы духом вашим мне более не смердело! Ворья, мужиков забоялись, заячье племя!.. Поместья и вотчины от вас велит государь за срам отобрать!»

— А что же, и поделом! — в раздумье согласился Урусов. — Ведь я тут стою ради ратного дела и ради воров одоленья, а вы — будто крысы на стог в половодье залезли. Вот и выходит, что я тут все войско держу для вашего лишь бережения. И впрямь, города свои побросали. С ворами биться за государево дело не стали, а тут весь город объели, без дела лежа…

— И тебя он бранил тем же словом, сударь Петр Семеныч! — лукаво добавил алатырский воевода. — Кабы только нас, не так бы беда. За тебя нам обидно. «С окольничим, князь Петром, говорит, вы, как мыши, из городов убежали. Государево сердце, кричит, в кручину вогнали!» Так и срамил принародно. Что ты молвил сейчас про нас, а он про тебя то же слово!..

— Самого бы его под Синбирск — каков оказался бы победоносец?! — вдруг остынув, сказал Урусов.

— Вот то-то ведь и оно! Я так и сказал ему, сударь Петр Семеныч! От малолюдства ушли, мол. Кабы доволе войска, то не ушли бы. Мол, Юрий Никитич Барятинский под Синбирском разбит…

— А он?

— И слушать не хочет. Всех разогнал…

Во время этой беседы воеводы входили один за другим к Урусову. У них был растерянный и смущенный вид. Каждый из них по-своему жаловался на грубую выходку боярина, который отчитывал их, как приказчиков в вотчине или простых мужиков.

— Посмотрим, как сам станет биться! Два полка привел. Пусть посылает Леонтьева со Щербатым. Мы тут не напрасно сидели: для обороны устроили город; ему не придется теперь острожки строить, засеки ставить… Пришел на готовое да гордится собою! — говорили воеводы.

— Пусть боярин вокруг оглядится — тогда и увидит, что был неправ. А покуда мы станем всяк свое дело делать. Не то, за нашими вздорами, воры нас всех тут, как кур, переловят, — решительно остановил Урусов поток воркотни. — По своим местам, воеводы!

Подчиниться словам Долгорукого и уехать сейчас в Москву означало бы позабыть о возможности оправдания себя перед царем. Урусов решил во что бы то ни стало оставаться тут, не отдавать Долгорукому свое войско и доказать, что он тоже способен сражаться и побеждать, когда есть достаточно ратной силы. Все воеводы-беглецы были у него расписаны и ранее по полкам, но никто не заставлял их нести службу, и сами они что ни день забывали эту обязанность. С приездом боярина они сами хотели взяться за дело под рукою нового воеводы, отшатнувшись от Урусова. Но боярин обидел и оттолкнул их. Теперь они поневоле стали союзниками Урусова в их общем желании оправдаться перед царем и перед всею дворянской и боярской Россией…

Урусов и Долгорукий встретились лишь через два дня в приказной избе. Долгорукий по-прежнему сурово и сухо сказал, что вот уж два дня ожидает от окольничего передачи его войска и города.

— Ни войска, ни города я, боярин, тебе не отдам и сам никуда не поеду, — ответил Урусов. — Государь не ведал того, что тут, за Окою, творится, а кабы ведал, не указал бы мне бросить все… И ты — воевода бывалый, боярин. Тебе бы уразуметь, что не страха ради я ворам Алатырь покинул. Нежданная сила воров привалила. Не с малыми людьми от них устоять в таком худом городишке, вроде Алатыря. Ратную силу хранил я, когда отошел в Арзамас. Не то ты пришел бы — и Арзамаса не стало бы: тоже сожгли бы его, как Алатырь!

Долгорукий и сам понимал, что неожиданный размах крестьянских восстаний сделал невозможной борьбу против разинцев малыми силами, которые были высланы в прошлом месяце. Еще по пути от Мурома Долгорукий встретил в лесах немало дворян, которые вместе с семьями бежали в Касимов, Муром и в Москву. Беженцы в один голос твердили о наступившей кончине мира и о пришествии антихриста… Опытный в войне, воевода Долгорукий и сам хорошо понимал, что даже его сильных полков будет мало для борьбы и для усмирения края. Еще с пути, угадав обстановку, он отправил в Москву гонца, требуя нового подкрепления своего войска.

Долгорукий совсем не имел намерения погубить, опорочить и осрамить своего старого друга Урусова. Но надо было всех успокоить, добиться того, чтобы люди поверили, что не разинская сила, а только пустой, недостойный страх перед плохо вооруженными мужицкими скопищами разогнал воевод из их городов, что если бы воеводы были достаточно смелы, то давно уже задавили бы всякий мятеж. Потому Долгорукий и слушать не хотел оправданий Урусова, заранее зная, что все, что он скажет, будет вполне справедливо. Но признать правоту Урусова — это значило вслух признать силу Разина. А этого делать было нельзя.

— И в других городах от тебя пошло, — сурово сказал Долгорукий Урусову, — како ты, государев большой воевода, творишь, так и малые воеводишки по уездам… А ворище кричит: я, мол, всех воевод государевых побиваю! Барятинска в битве побил, а Урусов и сам убежал! — со злостью сказал Долгорукий. — Да где бишь еще у вас тут святой угодник, страстотерпец курмышский воевода? С чернью мятежною заедино вышел воров встречать хлебом-солью, да так и остался бы с ними, лишь немилость от Стеньки почуял — и убежал… А куды убежал? В болото! Куды же еще? В Арзамас!.. В железы его заковать да послать за измену в Москву к государю! Во Фролову башню отдать палачу! — гремел Долгорукий на всю приказную избу.

— Послушай, боярин… — заикнулся Урусов.

— И нечего слушать, Петр Семеныч! Нечего слушать, князь! — оборвал Долгорукий. — Велел тебе государь к Москве ехать, и мой тебе добрый совет: не мешкав, туды поезжай…

— Как будут воры побиты, и пусть государь тогда меня казнит смертью за ослушание его святой воли, а покуда я не поеду. А курмышского воеводу я выдам тебе, посылай его к палачу. Я сам его в подполе в съезжей избе в колодах держу за его срамную измену…

— А как ты на воров изготовился?! — перебил раздраженнее прежнего Долгорукий. — Воеводы твои убеглые с утра до ночи, у протопопа в дому сойдясь, пьют вино да в шашки играют! Терюшинский воевода с пьяных глаз у лысковского воеводшу отбил!.. Арзамасских людей дотла разорили — кур, гусей, поросят поприрезали дивно сколько! Ропот вокруг… По всему Заокскому краю два воеводы лишь было добрых — в Верхнем да в Нижнем Ломове… Нижнеломовский за государеву честь свой живот положил: в малых людях напал на воров да их атамана нечистого саблей срубил… А его честную вдову пьяницы беглые с троими детьми в чуланчик загнали!..

«Поспела и тут, окаянная баба!» — с досадой подумал о воеводской вдове Урусов.

— Засеки да острожки наставили мы по пути от Алатыря к Арзамасу, боярин, — сказал он Долгорукому. — А в Арзамасе ныне дворяне сошли со всего Заочья. Я их коплю, да еще я с Мурома дорогу оберегаю, по которой ты с войском прошел… Да жду вестей, когда придет время на вора ударить. А время сие уж не за горами!..

С этого дня наступило в городе явное двоевластие.

Жители Арзамаса не знали, кому из воевод угождать. Некоторым больше нравился жестокостью нрава и гордостью «настоящий боярин» — Долгорукий. Другие были на стороне более мягкого и простого воеводы Урусова.

Нелады между воеводами отражались и на отношениях между их людьми: ратные люди, прибывшие с боярином, гнали со стен и от башен и городских ворот людей, подчинявшихся воеводе Урусову, а те отгоняли их, говоря, что сумеют без них постоять за город… На улицах, на торговой площади и возле церкви между людьми Урусова и Долгорукова возникали что ни час потасовки…

Через два дня после беседы с Долгоруким, первого октября, в праздник покрова богородицы, князь Петр Семенович даже в церковь пришел воровато крадучись и стал совсем в сторонке, не желая мешаться в толпу воеводской мелочи и в то же время не решаясь, как полагалось по чину, стать рядом с Долгоруким, от которого ждал какого-нибудь оскорбления… Он понимал, что Долгорукий затеет теперь принародный разговор возле церкви и станет при всех срамить его и требовать, чтобы он сдал свое воеводство… Но этого не случилось: прежде окончания церковной службы верный холоп вызвал Урусова из церкви…

Оказалось, что его ждет дворянин — посланец Барятинского с письмом о том, что князь Юрий Никитич выступил из Казани и движется на Симбирск со свежими силами. Барятинский выслал гонца почти от самой Казани, но в пути у того убили коня, и он тащился пешком, хоронясь от мятежных скопищ, потому ничего не мог сказать о том, где теперь войско Барятинского.

Барятинский еще ничего не знал, что теперь, по указу царя, подчинен Долгорукому, потому и сообщал о своем движении Урусову. Он собрался ударить на Разина от симбирской засечной черты и просил воеводу выйти со своим войском на соединение с ним возле Тогаева городка или Юшанска… Был уже покров день, а никто еще не вышел и даже не был готов к походу из-за того, что гонец опоздал…

Урусов решил выступать, ничего не говоря Долгорукому, вдвоем с Барятинским ударить на Разина, разбить воров и тем доказать свою правоту. Он тотчас вызвал своих ратных начальников, велел приготовить немедля походный запас сухарей и в два дня быть готовыми к походу, а тем временем выслать дозоры в симбирскую сторону, чтобы разведать дороги…

Как только весть о готовящемся походе достигла Долгорукого, так тотчас боярин приехал к Урусову сам.

— А как же ты, Петр Семеныч, один, без меня, в поход собрался? — прямо спросил Долгорукий, в упор глядя в лицо князя Петра своими немигающими круглыми глазами.

— Там мое войско идет на воров, должно вместе ударить и правду мою доказать, — заявил окольничий.

— Какое же там твое войско?

— Стольник Барятинский, коего я посылал в Симбирск. В первый раз его воры побили по малолюдству, а ныне он с новой силой подходит…

— А ладно ли, князь Петр Семеныч, что ты от меня таишься с вестями? — строго спросил Долгорукий. — От твоего промедления может снова стрястись, что Юрья Никитича вор расколотит! На ком тогда перед богом и государем ответ? Мои-то полки сильней твоих впятеры и к походу готовы… Кабы ты мне сказал о вестях, и я тотчас бы выслал навстречу стольнику Юрью Никитичу войско свое… А ты со мной в жмурки играться?!

— На готовое хочешь, боярин Юрий Олексич?! — с жаром воскликнул Урусов. — Мое войско вора побьет, а твое станет в трубы трубить?!

— Я мыслил, у нас с тобой государево войско, Петр Семеныч! — гневно воскликнул боярин. — Я не похитчик чужой ратной славы. Милостью государей от юности в битвах возрос!

Долгорукий поднялся и, не прощаясь, уехал.

Воеводская гордость не позволяла теперь ему поступать, как хотел он раньше: выслать в симбирскую сторону свое войско. Что там ни будь, а Урусов станет потом говорить, что он прискакал из Москвы на готовое, чтобы писать отписки царю о своих победах… Мысль о том, что такое поведение Урусова может привести к поражению царских войск, к пролитию лишней крови, теперь уже отошла на второе место. Самое главное было в том, чтобы доказать, что именно настоящая победа не может прийти ни от кого иного, кроме как от него, от Юрия Долгорукого, самого искусного и умного воеводы…

Наутро Урусову доложили, что войско готово к выходу, но все еще не возвратились дозоры, высланные им для разведки дорог. А когда вокруг мятежи и заставы, идти без разведки было бы неосторожно. Урусов решил подождать с выступлением до вечера или до следующего утра…

Вдруг к Урусову прискакал еще новый гонец от Барятинского с вестью, что разинское войско под Симбирском разбито.

Разин разбит! Если бы при получении этой вести был Долгорукий, Урусов ему забыл бы все обиды последних дней, обнял бы крепко и расцеловал от радости… Разин разбит его войском, а не приверженцами Долгорукого. Его подчиненный Барятинский нанес поражение врагу государя и церкви, бояр и всего дворянства, разбил нечестивца, к торжеству всей державы!..

И вот через час в арзамасских церквах загудели колокола. Они звонили в неурочное время, и весь народ в городе, удивленный необычайностью звона, высыпал из домов и поспешил на церковный звон, чтобы узнать, что случилось.

В собор, где служил протопоп, сходилась вся, теперь многочисленная, знать Арзамаса. На этот раз прежде других появился сам воевода Урусов, одетый со всем богатством и пышностью, а за ним — важная свита его ратных начальников. Соборная церковь быстро наполнялась народом. У всех на виду протопоп, выйдя из алтаря, подошел к отставленному воеводе, окольничему князю Урусову. Откинув седые волосы, он подставил князю Урусову ухо, и князь что-то ему прошептал. Тогда протопоп удалился в алтарь… Когда уж весь город собрался к молитве, в церкви послышался шепот и дворяне раздались, пропуская вперед Долгорукого.

Боярин прошел на самый перед и остановился рядом с Урусовым. Он хотел спросить окольничего о причинах молебствия, но тот так усердно молился, что «не заметил» прибытия боярина. Долгорукий увидел, что все наблюдают его неудавшуюся попытку заговорить с князем Петром Семенычем. Он кашлянул и покраснел… В это время протопоп вышел из алтаря и обратился к толпе молящихся:

— Братие! Милостью и промыслом божиим и молитвами всех христиан и верных богу людей совершилось добро: вор и безбожный разбойник, мятежный изменник Стенька Разин в Синбирском городке побит на боях государевыми ратными людьми стольника князя Юрия Никитича Барятинского. Толпы мятежные рассеяны в прах, сам вор дважды ранен и, истекая кровью, бежал с поля боя. Есаулы и заводчики мятежа кои побиты в бою, а кои всякими кажнями кажнены, и город Синбирск ныне в руках государевых воевод. За избавление державы от смуты и мятежа, за одоление государевой христолюбивой рати, умилясь в сердцах, господа бога нашего возблагодарим и господу миром помо-лим-ся-а-а-а! — внезапно по-молитвенному заголосил протопоп.

Гулкий голос его отдался под куполом церкви. Откликнулся дьякон. Дьячок подскочил с дымящимся кадилом и сунул его дьякону в руки. На церковной колокольне по-праздничному затрезвонили колокола. Началось благодарственное молебствие…

С завистью к удачливому воеводе Барятинскому, падали на колени окрестные воеводы благодарить создателя за помощь в подавлении мятежа. С радостью стукался лбом в землю Урусов, довольный успехом Барятинского. Слушая молебен, крестясь, он сочинял про себя доношение к государю: «…а ныне сам вор, быв поранен, покинул свой воровской стан и бежал на низовья, да, чаю, на том и быть прекращению мятежу…»

Дворянам и воеводам и женам их грезилось мщение за пролитую дворянскую кровь, мщение за погоревшие их поместья, за страх, с которым они бежали, спасая свои животы… Пена бешенства накипала на их языках, злобная жажда крови рождалась в сердцах, наконец начавших отходить от трепета… И все, от Долгорукого и Урусова до самых мелких дворян, молившихся в церкви, обдумывали, каким страшным казням они предадут усмиренных мятежников, размышляли о том, сколько плах и виселиц понаставят они в своих поместьях, как отведут свое сердце, хлеща плетьми и кнутами взбунтовавшихся мужиков, чтобы ни детям, ни внукам их вперед не повадно было восставать на своих господ… В дыму молитвенного ладана чуялся им запах пыточной башни — горелого мяса и крови…

Протопоп, читая молитвы, настроен был мирно, он предвкушал праздничное угощение в доме «победителя», каким выставлял себя князь Урусов, еще до начала молебна пригласивший протопопа на обед…

Долгорукий, молясь, обдумывал, принять ли праздничное приглашение государева ослушника. Хотя могло получиться и так, что в связи с известием о победе государь простит и ослушание Урусова, и бегство его из Алатыря…

«Дам ему добрый совет: самому поехать в Москву к государю с радостной вестью, — решил наконец Долгорукий. — Если поедет в Москву, то и полк мне отдаст, и упорство свое покинет! А может, и вместе нам взяться воров выводить? Хоть ратную славу мне тут не стяжать, да и так ее хватит. А ныне возьмусь выводить измену крепкой рукой. Спасение отечеству ныне не в битвах, так в каре жестокой. И тут тоже надобен разум и воеводская хватка!»

Праздничным звоном отвечали собору и другие арзамасские церкви. В них сошелся простой люд: стрельцы, подьячие и посадские разных городов, убежавшие от войны в Арзамас. Тут же были и арзамасские горожане.

Слыша весть о победе над Разиным, иные из них недоверчиво молчали, другие же, считая неизбежной победу царского войска, желали лишь одного: чтобы все поскорей закончилось, чтобы можно было опять по-мирному жить в домах, без стесненья, принесенного нашествием воевод и дворян… Большинство простого народа желало победы Разина, считая, что если он победит, то жизнь будет легче, но, видя в городе такое скопление воевод и ратных людей, жители Арзамаса были устрашены этой грозной силой и не смели надеяться на победу правды. Многие к тому же предпочитали, чтобы война, разрушения, смерти, кровь прошли где-нибудь стороной, не касаясь ни их добра, ни жилищ, ни близких людей, а чтобы Разин «там», где-нибудь по другим городам и селам, одолел бы, а у них тут устроилась бы сама по себе справедливая жизнь, без войны и без крови…

Молебен окончился. Праздничная толпа воевод и дворян выходила из собора. Многие оставались на паперти: окликнув друг друга, кидались в объятия, обнимались и целовались, как будто на пасху, поздравляли друг друга с победой и окончанием богопротивного мятежа.

Они не могли расстаться и разойтись. Взявшись за руки, делились они своей радостью, наперерыв говорили друг другу лишь об одном: как вернутся в свои поместья и вотчины и какую там учинят расправу… Жалуясь друг другу на полное разорение своих домов в деревеньках и городках, обсуждали, что можно купить в Арзамасе, чтобы везти с собой по домам.

— Я лишь плетей бы отсюда повез, а прочее все мужики нанесут в покорность! — повторял всем одно и то же дородный, брюхастый, седой дворянин. — Нанесу-ут! Весь дом устроят богаче, чем был! Жен и детей нагишами оставят — моих оденут! Арзамасски кожевники издавна плети плести искусны, продадут по дешевке!..

Боярин Долгорукий и князь Урусов вышли из церкви последними вместе с протопопом. На лицах их ясно светилось примирение, дружелюбие и приязнь друг к другу. Еще в соборе, ожидая, пока разоблачится священник, они успели договориться о том, что теперь, для полного искоренения мятежа, надо выслать сразу большие силы, которые грозной карой пройдут по всему восставшему краю, нагоняя страх, без пощады казня заводчиков и главарей смуты, строя виселицы на площадях и перекрестках дорог, расправляясь кнутом, топором и пламенем…

Выступление войска Урусова было отложено до другого дня, когда Долгорукий подготовит к походу свои полки, предназначенные уже не для битвы, а для расправ и казней…

В доме Урусова матушка-протопопица с женами нескольких воевод — все радостные, разрумянившиеся, довольные — хлопотали, готовя праздничный стол.

В городе с разрешения арзамасского воеводы Шайсупова, почуявшего себя хоть в чем-то хозяином, открыл торговлю кабатчик. Ратные люди Урусова и Долгорукого праздновали в кабаке победу над Разиным и примирение своих воевод…

В приказной избе Арзамаса Долгорукий засадил всех арзамасских и беглых из других городов подьячих писать увещательные письма мятежникам о том, что Разин разбит и бежал, и о том, что боярин и воевода им предлагает сдаться, сложить оружие и, в знак покорности государю, принести вины и поцеловать крест на верность. Пока подьячие в десятках списков переписывали это письмо, боярин созвал воевод и начальных людей на совещание о том, как лучше действовать против воров. Дворянское войско усмирителей должно было двинуться из Арзамаса тремя полками в разные стороны, при этом каждый из трех полков обязан был рассылать от себя небольшие отряды, по сотне и по две, для занятия городов. Очищая от мятежников города, следовало сажать на места воевод и приводить местных жителей к крестному целованию или к шерти — по их вере — и тотчас же набирать в городах пополнение ратных людей и направлять их в деревни и в села, в дворянские вотчины и поместья для усмирения крестьян…

Каждый полк, кроме оружия, брал с собой воз батогов, кнуты и плети. Кроме того, Долгорукий послал в Москву гонца с требованием выслать сто человек палачей и сколько возможно пыточных приборов для пытки атаманов и «пущих» воров.

Во все стороны перед выходом войска были высланы из Арзамаса разъезды, чтобы открыть места пребывания рассеянных толп мятежников, бегущих от Симбирска и других городов…

Один из таких разъездов поймал в лесу пробиравшегося с нижегородской стороны казака. Его привели к Долгорукому. Молодой «вор» не противился схватившему дозору и сам потребовал доставить его к боярину. Связанного пленника поставили перед воеводой. Долгорукий взглянул на него. Донская шапка на голове, синий кафтан под грубой епанчой, татарские сапоги, руки связаны за спиной. Лицо безбородое, совсем молодое, левый глаз косоват. Казак смотрел в лицо боярину без всякой боязни.

— Отколь, куда пробирался, вор? — спросил Долгорукий.

Пленник не выдержал, прыснул смехом и загигикал:

— К тебе добирался, боярин Юрий Олексич. Не ведал, что ты так почетно встретишь! Да что ты, боярин! Аль не признал?!

Долгорукий удивленно взглянул на пленника.

— Господи, Ваня! Право, ведь Ваня! Да как же ты в эком нелепом обличий? — воскликнул старый боярин, узнав нареченного зятя, младшего князя Одоевского. — Да что ж вы стоите-то, олухи! Распутывай князя Ивана Яковлича! — прикрикнул воевода на дозорных стрельцов, приведших пленника. — Пошли вон отселе! — приказал он, как только были срезаны с рук Одоевского веревки. — Ну, сказывай все ладом — как, откуда? — подставив для поцелуя щеку и усадив Одоевского, спросил воевода.

— Вот как, боярин! Через скопища воровские, через нечистые их собрания я к тебе пробрался! Лихо, а?! — похвалился Одоевский. — Три тысячи нас, дворян, к тебе шло, ан под Нижним у переправы стоит воровское скопище. Мы в схватку сошлись… Куды там! Побили да за Оку нас погнали… Звал я дворян, кто смелый, со мною к боярину пробираться. Никто не пошел. А я — вот, князь-боярин! Я тут, возле вотчинки нашей, все с детства в седле обскакал… Пустился по памяти…

— Сколь же воров там скопилось у переправы? — в нетерпенье перебил боярин.

— Да кто же их считал, боярин! Сказывали дворяне: не менее — с десять тысяч. А подлинно — кто же ведает! В лесу казак на меня наскочил, заколол его да раздел, а свое-то платье кинул в лесу — вот и стал казаком. По пути сколь раз воры меня спрошали. Я врать-то ловок! Такого им набрехал! — в увлеченье собой продолжал Одоевский.

— Как там воры оружны? — опять перебил воевода.

— Пушки у них, пищали, мушкеты, а самих — не менее тысяч с пятнадцать.

— Ты только что молвил, что десять тысяч, — остановил воевода.

— Не-ет, более будет! — настойчиво возразил Одоевский. — Да тут по пути-то повсюду ворье — по просекам, на мостах, на всех росстанях по дорогам… Тут недалечко есть нашей вотчины атаман — Харитонов Мишка. Как бы попал я ему — уж содрал бы он шкуру. Я его добро знаю: с братишкой его галочьи гнезда в лесу зорил, как малые были…

— Три тысячи, говоришь, дворян шло? Куды ж вы посланы были? Чего же Оку не перешли?

— К тебе шли, боярин Юрий Олексич. Да как перейти? Из-за Оки-то воров не собьешь! Едино лишь — на них с тылу грянуть, через леса подобраться к Павлову перевозу. А то и на Нижний отселе тебе не пройти…

— Что ты врешь! — рассердился боярин. — Вор Стенька разбит и бежал назад в Астрахань. Теперь, я чаю, воры все побросали, от Нижнего утекают…

— Когда вор разбит? — удивился младший Одоевский.

— Вечор получил вести. Молебен служили по всем церквам.

— Ну, слава богу! А ведаешь ты, боярин Юрий Олексич: у бати в Земском приказе сидят воры, кои в Москве по торгам вели речи, что Разин скоро бояр побьет и его стречать всей Москвой с хлебом-солью… Многи дворяне глядят из Москвы, куды в дальние вотчины ехать!

— Вот ведь дал тебе бог языка, князь Иван! — оборвал Долгорукий. — Я про Нижний спрошаю, а ты мне пустое — про воровскую брехню на Москве!.. Сможешь ты войску вожем быть? Проведешь ли до Павлова ратных людей лесами? Мы весь скоп воровской захватим под Нижним, покуда ворье не прознало, что Разин побит, да все по домам не ушли. Разбегутся — тогда их не выловишь в деревнях. Надо нам поскорее выходить…

— Проведу! Я, как ехал сюды, примечал дорогу. Под самый великий скоп, к Павлову, выведу, — обещал Одоевский.

— Коли вывести можешь, пойдем-ка, покуда не спит Леонтьев, я тебя проведу к нему. Да не беда. Идем так. После оденешься в доброе платье. Найдем для тебя по плечу, — нетерпеливо сказал Долгорукий, заметив, что молодой дворянин растерянно оглядел свой «воровской» наряд.

Они вышли во двор. Наступил уже вечер. Долгорукий взглянул на небо.

— Зарево? Али заря до сих пор играет? — сказал Долгорукий.

— Ночь на дворе. Какая, боярин, заря!

Оба остановились. Осеннее мглистое небо на юго-востоке все светилось то тускнеющим, то вновь разгорающимся широким багряным заревом.

— Должно, там какой-то пожар, — сам не зная чем вдруг взволнованный, произнес Долгорукий.

— Пожар… — подтвердил Одоевский.

И вдруг они оба услышали в той стороне отдаленные и глухие удары пушек.

На ночной тихой улице послышался бешеный конский топот. У воеводских ворот всадник отпрукнул коня и, бросив его у калитки, вбежал во двор, вгорячах не заметив боярина.

— Чего ты? — спросил Долгорукий вдруг дрогнувшим голосом.

— Несметными силами воры идут в Арзамас, боярин! — воскликнул гонец. — Кадом взяли. Ратных людей побили… Кадомский воевода убит!.. — Гонец указал на небо: — Вишь, горит. Верст пятнадцать отсюда, у засеки, битва…

— Молчи! — весь дрожа, неистово прошипел Долгорукий.

Это был славный поход «четырех атаманов», которые взяли Саранск, Верхний и Нижний Ломов, Шацк и Кадом и шли теперь разорять воеводский оплот — Арзамас…

 

Черное сердце

Пока Степан занимал Поволжье, азовцы и крымцы подняли головы. Они не раз набегали на низовые станицы, и разинские есаулы, для обороны Дона оставленные в Черкасске, сами призвали к оружию домовитых.

— Сам батька Степан Тимофеич велел тебе, атаман, владать твоим войском, — сказал Корниле Ходневу Семен Лысов, который, оставшись в Черкасске, стремился к миру и ладу со всеми. — Сколь мы на Дону меж себя ни повздорим, а все же и вы, как и мы, — донские казаки и христиане. Аль вам не дорого ныне наш Дон боронить от нечистых!

Корнила внимательно посмотрел на Лысова.

— Руки голы у нас, — сказал он. — Ни пушек, ни пороху нет. Я своих казаков и мигом прибрал бы. За Дон встанут горой…

— Собирай. Пушки, порох я дам вам на крымцев, — пообещал Лысов.

Уже после этого на Дон пришел Фрол Минаев с разинскими казаками. Сильным ударом он забил азовцев обратно в их земли, а сам двинулся под Маяцкий город, Валуйки и Острогожск, отрядив часть своих нести службу в верховьях Дона, другую часть — на Донец, а третью пустив дозорами по рубежу от крымцев…

Домовитые снова притихли, но несколько пушек и порох, данные Лысовым, так и остались у них.

Через людей, которых время от времени присылал Корнила в стан Разина и которых Прокоп узнавал по заветному слову «низовье донское», Горюнов знал о всем, что случилось за это время в Черкасске. Он знал, что если Степана сейчас повезти в Черкасск, то у низовых достаточно сил, чтобы его захватить и отправить в Москву.

— Пошто его в Астрахань везть? — спросил он Наумова. — Мыслю я, везть его надо домой, в Кагальницкий город. Кто лучше своей хозяйки залечит раны! И воеводы, знать, нынче по Волге ударятся вниз, а на Дон не дерзнут. На Дону все казачество встанет стеною за волю…

— Сам батька не раз говорил! — возразил Наумов, который и сам был согласен, что лучше донских казаков никому не сберечь атамана.

— Не бог ведь и батька! Не мог он вперед угадать, что трапится… А ныне, я мыслю, все же краше нам на Дон…

Они шли ночами на веслах, днем таились от глаз людских. Миновали Самару. Наумов выслал лазутчиков в город. Самарские жители слышали про разгром. О разинцах говорили недобрые речи. Иные склонялись к тому, чтобы выслать посланцев с повинной. Уже не страшился никто в городе говорить за бояр, против Разина…

Возле Саратова наконец Наумов решился окликнуть несколько казачьих челнов, которые также шли поодиночке, то отставая от них, то опять обгоняя… Около полутора сотен донских казаков собралось теперь возле Степана. Запасов еды у них не было никогда. Они постучались у запертых ворот Саратова. Им не открыли город.

— Батька ранен. Батьку везем на низовье! — сказал Наумов.

Воротные пошли доложить городским старшинам. Те после долгого совещания так и не вышли к стенам. Только велели сказать, что городских ворот не отворят, покуда казачьи челны не уйдут от города прочь.

Наумов пытался вызвать саратовского атамана.

— Как вести пошли по Волге, так ваш атаман утек на Дон со всеми своими, — сказали саратовцы.

Вести о пораженье Разина летели уже далеко впереди… Все прежние его союзники, в робости и ожидании боярской кары, примолкли и затаились.

— Жалко нам батьку, — сказал один из воротных. — Да ныне страшимся, не было б казни от воевод. Не обессудьте, казаки, не смеем впустить…

С полутора сотнями казаков Наумов решился бы брать приступом город, если бы не забота о сбереженье раненого атамана.

— В Астрахани, может, вот так же! — сказал Прокоп, когда они двинулись дальше, оставив Саратов. — А Дон-то, Наумыч, уж Дон! Тихий Дон — родной дом, а тут, глянь, стрельцы да посадские — не казаки.

Наумов смолчал, но его встревожила эта мысль: а ну, если в самом деле сойдут они на низовья — и Астрахань встретит их такой же недружбой… Идти тогда верст семьсот в верховья с раненым батькою, да еще на челне, не дай бог — ледостав, и Волга замерзнет… Тогда везти его на санях по степям…

Камышин они миновали, не заходя. В царицынские ворота впустили их после долгих расспросов. Наумов рассказывал здесь, что всюду у Разина победы и одоления, что города им приходят в покорность, что из-под самой Москвы к ним идут ходоки, а уезды везде восстают при их приближении. Он говорил и ждал, что вот-вот царицынские осадят его и раскроют его враки. Но царицынский атаман сказал, что на Дон, еще нет тому суток, промчались гонцы с вестями о взятии разинскими атаманами Козьмодемьянска, Темникова, Нижнего Ломова, Пензы, о восстаниях в Мурашкине, в Павлове, в Кадоме и о сборах под Нижний Новгород…

Известия о победах взволновали Наумова еще больше.

— Чего же мы с тобой натворили, Прокоп?! Не будет прощения нам от Степана!.. Куды от войска?! Куды ж мы его увезли? Ведь повсюду победы!.. Народ воевод побивает, а мы… убежали!..

— Брось, Наумыч! Убит — то беда, а убежал — воротиться можно!.. Свезем атамана к его казачке, да сами и в сечу… Степан Тимофеевич сказывал: зимовать в Казани. Он и сам возвернется туда… с новым войском, — успокаивал Наумова Прокоп Горюнов.

— Стало, на Дон… Очнулся бы батька на миг. Сказать бы ему, что такие победы, — от радости он оживел бы. Крикнуть, что ли, ему?

Наумов припал к самому уху Степана.

— Батька! Батька! Победа! Пенза взята! Кадом взят! Мурашкино, Темники, батька! — кричал Наумов.

Но Разин лежал без сознания. Только жилка на лбу его билась робким, едва заметным биением. Не дрогнули даже веки.

— Довезем ли живого, Прокоп? — всполохнулся Наумов. — Вишь, и радость его не может взбудить… Неужто помрет?..

— А слышь-ко, Наумыч, не мешкай ты тут. В Черкасске есть лекарь добрый, Мироха Черкашенин. Я поскачу за ним, привезу его в Кагальницкий город, и ты с атаманом как раз прибудешь. А я полечу, как стрела… Пока жив, отходить человека можно, а мертвых назад ворочать — один лекарь был, да распяли его окаянные нехристи в злобе, — сказал Горюнов.

— Скачи, — согласился Наумов.

Долететь скорей до Корнилы, собрать незаметно станицу и грянуть наперерез из засады… Только бы весть не дошла прежде времени в Кагальник. Прокопу представилось, как сотни три понизовских казаков идут за ним, как нападают они из засады, вяжут Наумова и забирают Степана и как он, Прокоп, въезжает в Москву верхом на коне, разодетый, как вся донская старшина, в кармазинный алый кафтан и в шелковистой косматой папахе с золотым галуном на донце…

— Я поеду, Наумыч! — внезапно возвысил голос молчаливый все эти дни Никита Петух. — Прокоп пусть с тобой остается. Вдруг падучка его прихватит в степи: сам загинет и лекаря не привезет! А я доскачу как вихорь!..

Никита сказал это с таким жаром, что Прокоп растерялся. Он в удивлении взглянул на Никиту, который смотрел с вызовом прямо ему в глаза.

«Так вот оно что! — решил Прокоп. Он наконец-то понял Никиту. — Он хочет живьем захватить их обоих да выдать черкасской старшине… На Волге дворянам отдать убоялся, а тут — казакам. Чести больше: хоть молод, а мыслит о войске!..

Сказать ему, чтоб он перво из первых к Корнею спешил, али сам сдогадается, что ли?!»

— Ну что же, Никита, лети, добывай Митроху, — согласился Наумов.

И Никита помчался в Черкасск.

Не говоря ничего Прокопу, он был уже убежден, что Прокоп враг Разина, — иначе ему незачем было подсказывать Никите, что Марья и есть атаманова полюбовница!

Если Прокоп поскачет в Черкасск, то и быть беде: не за лекарем он поедет, он сам приведет старшинских, чтобы сгубить атамана, — так размышлял Никита, когда предложил поехать вместо Прокопа.

«А мне-то к чему голову атамана спасать! За какие ко мне его милости? — спрашивал Никита себя. — А за ту его милость, что он для всего народа себя не жалеет — не об себе печется, о мире. За то его и жалеть!..»

Никита гнал от себя черную мысль о том, что Степан у него отнял Марью, но сами собою лезли в голову думы, что не зря велел Разин ему оставаться в Астрахани: «Знал, окаянный, что венчана Машка со мною. Мне велел на глаза не пасть, а Машку с собой заманил!..»

Эта мысль вызывала ревность, рождала злобу, но даже злоба не побуждала Никиту к предательству. Больше, чем Разина, он ненавидел за эти мысли Прокопа.

«Порченый дьявол! Хочет он, чтобы я атамана продал. Ан не продам! Не добьется того, что я покорюсь его черному сердцу, пес бесноватый! — думал Никита. — Я пуще того, прилежней того послужу атаману!»

Осенний ветер резал глаза, дождь сек по лицу, измученный конь спотыкался, но Никита, не зная устали и не замечая преград, гнал и гнал…

 

Разинское гнездо

Бушевала ветрами внезапно похолодавшая осень. Кагальницкие землянки освещались по вечерам поплавками, горящими в сале, лучинкой. В атаманском «доме» горела свеча. Алена Никитична молча сучила пряжу, склонившись к веретену, отчего вся спина ее по-старушечьи горбилась.

Старый дед Черевик, в сотне битв израненный запорожец, ютившийся в атаманском доме, также молча помаргивал, глядя на пламя свечи, вспоминая о чем-то своем, стародавнем.

В углу на скамье отсыпался с дороги гонец, присланный из-под Коротояка. Седобородый казак спал как мертвый. Утром он должен был возвращаться в войско к Фролу Разину.

На полатях, ровно дыша, спала атаманская дочка Параша.

Хлопнув дверью, ворвался в землянку Гришатка, встрепанный, оживленный, с горящим взором. Пламя свечи замигало и заметалось от ветра.

— Что нынче поспел ночевать? Ты бы утром домой воротился! — сердито заметила мать Гришатке.

— Казаки завтра к бате поедут, кои ранены были. Собрались в сторожевой, про войну говорили, — словно бы в оправданье себе сообщил мальчишка.

— Ну так что?..

— Ты, матынька, отпусти меня к бате, — вдруг попросился Гришатка так просто, как будто в жаркий день собрался купаться с ребятами.

— Ты что, ошалел?! — возмущенно воскликнула мать.

— А чего — ошалел? — лукаво спросил Гришатка.

— В крынке возьми молока да пышку на полке, — вместо ответа сказала Алена.

— Славой отецкой прельстился? — внезапно подал свой голос спавший на лавке гонец. — Славу свою завоюешь, казак, как взрастешь. Твой батя — народу отец. Ни в Запорогах, ни на Дону не бывало такого…

— Богдан був великий гетьман, — вмешался и дед Черевик. — Та все же траплялось Богданови сердцем кривдить. Ради шляхетской милости катовал он над посполитой голотой… Шляхетская кровь была у Богдана, Грицю, а твий батько справжний лыцарь. Николи еще не было яснишего сокола в жодной краини… И слава его — святая, великая слава на все казацтство и все христианское посполитство… Не с дытынкою цацкаться ныне ему: вин, хлопче, мае инши заботы… Сидай вже покиль коло матци…

Гришка задумался над молоком и лепешкой.

— А царь больше батьки? — внезапно спросил он.

— Гришка! Молвить-то грех! — в испуге вскричала Алена. — Вот черти тебе на том свете язык за такие слова…

— Царь — что? Царь от бога поставлен. Царем родился — то и царь! — спокойно сказал из угла гонец. — А батька твой сердцем велик — оттого и вознесся. Народ его по заслугам воздвиг всех высоких превыше.

Алену вдруг охватило от этих речей какое-то радостное томленье и вместе тоска, как бывало всегда, когда говорили при ней казаки про Степана. Как будто стояла она на крутой высоте и вот-вот могла оборваться… Правда, в жизни своей она еще никогда не была на такой высоте. Даже на колокольню на пасху в селе, бывало, взбирались одни лишь мальчишки… Всего только раз залезла она на верхушку большой рябины и там испытала подобное чувство — вместе и страха и радости… Тогда мать оттаскала ее за косы. А после подобное чувство она ощущала, когда приникала к сердцу Степана.

Нередко с досадою думала она о своем казаке, таком не похожем на всех остальных, считая себя несчастною и самою незадачливой из казачек, вечно покинутой и одинокой вдовой при живом муже.

Но если о нем говорили казаки или она слышала речи крестьянского беглого люда, сердце ее расширялось от восторга и страха и возносило ее на страшную высоту, от которой дух занимало счастьем и радостью. Тогда она вся замирала, не смея ни вымолвить слова, ни шевельнуться…

Смутное сознанье греховности атаманских деяний Степана временами терзало ее. Наивная вера в «тот свет» и адские муки страшили казачку, но она отгоняла тревогу твердою верой в то, что казак лучше знает, что делает. Не женское дело судить о казацких походах! И особенная уверенность в правоте Степана родилась в ней по возвращении к нему Сергея. Алена была уверена в крепкой приверженности Сергея к богу и в его боязни греха. И если уж Сергей поверил Степану и, простив обиду, пошел заодно с ним, то, значит, его атаманская правда не противна богу.

И едва дошел слух, что бояре готовят великое войско против Степана, Алена Никитична решительно взъелась на Фролку:

— Брат ведь Степан тебе, пентюх! Сиди-ишь! Мой бы был брат да была бы я казаком, я бы ветром помчалась… Срам ведь смотреть: брат за весь люд, за всю землю один со злодеями бьется, а ты все на гуслях да в голос, как девка!..

Фрол смутился.

— Мне сам Степан указал тут сидеть по казацким делам, — оправдывался он.

— Сидеть! Ты и рад сидеть! В седле не скакать и сабли рукой не касаться. Тпрунди-брунди на гуслях — вот и вся твоя справа! Да время-то нынче не то: слышь, народ про Москву что болтает? Не мешкав сбирайся, ко Стеньке скачи!

— А город как кину! Степан наказал…

— Не хуже тебя-то управлю всю службу! — сердито оборвала Алена. — И дед пособит…

Фрол поехал. Он возвратился с наказом Степана двинуться с казаками в донские верховья.

Алена его торопила:

— Поспешай, поспешай! Покуда чего — сухари сушим, рыбы коптим, а ты бы челны посмолил! Я две бочки смолы поутру указала на берег скатить, за ворота. Ударишь пораньше с низовьев, бояре-то силу свою споловинят, Степанке на Волге-то станет полегче!..

— Дывысь, атаманова яка! Не жиночя, бачишь, розмова! Стратэгию розумие, як добрый козак. Ото гарна жинка! — весело говорил Черевик. — Тебе в есаулах ходыты б, козачка! Оце так дружина, братове, у нашего батька у Стенька Тимохвеича! — хвалился он казакам Аленой, словно она была его дочь. — Дуже гарна жинка! Не жиночий разум. Я бы справди краще Алену Никитишну с войском послал, чем Хрола Тимохвеича: не козак вин — козачка!

Фрол вышел в поход на семидесяти челнах и бударах с тысячью казаков, чтобы ударить под Коротояк. Алена ему велела взять лишних три сотни с собою, по берегу, конными. Она уже наслушалась от казаков, что конные надобны в битвах. Фрол не решался их брать. Хотел оставить, чтобы блюсти остров, потому что Фрол Минаев ушел из Черкасска к Маяцкому городку, и Фролка страшился набега понизовых на Кагальник.

— С три сотни еще тут оставишь. Как-никак усидим! — твердо сказала Алена. — Надо будет — ребят по стенам… Казачата пищальми не хуже владают. Я первая Гришку поставлю.

На прощанье она была ласкова с Фролкою, как никогда.

— Берегися, брательничек милый! Я чую: как ведь до битвы дорвешься, то Разина кровь-то в тебе закипит. Не гусли ведь — битва! — говорила она, словно не раз уж сама испытала битву.

И вот Алена осталась в Кагальнике со стариком Черевиком и с тремястами разинских казаков.

Почти каждый день прилетали гонцы от Степана. Говорили, что батька здрав, весел, летит, как орел, города полоняет. Они называли далекие и чужие имена городов: Саратов, Самара, Корсунь, Саранск, Алатырь, Курмыш…

Когда спрашивала, почему не прислал письма, опускали глаза: «Войсковыми все занят делами Степан Тимофеич».

Алена сдвигала брови, плотно сжимала губы. Ей вспомнилась разбитая голубая чашка… «Тонка, хрупка… так вот пала из рук да разбилась!» — слышала она голос Степана. Тогда ее начинала мучить тоска.

И в этот вечер терзало ей сердце нудное завыванье ветра в печной трубе. «Домовой завывает!» — подумалось ей.

Алена перекрестилась.

— Дедушка, сердце чего-то болит! — сказала она, отбросив веретено.

— Стосковалось, Олесю, вот то и болит. Непогода, бачь, воет, тоску нагоняет, Дон плещет хвылямы. Тучи, морок. Як солнышко в небе — так и на сердце свет, а на небе хмары — и в душу все облак нисходит…

— Недоброе чую, — сказала Алена.

— С чего недобру, дочка, взяться?! Бачь, вести яки! Все выше да выше наш сокол летит… Слышь, гонцы говорят — и еще города покорились. Кабы мне молодым, не сидел бы тут возле тебя!.. Люба ты мне, атаманова, будто дочка родная, а нет, не сидел бы! Летел бы за ним… Светло в его славе! Вот то и народ к нему липнет, как словно букашки на свет…

— А сердце болит, будто свету не стало, — сказала Алена.

— Погоди. Остановится скоро зимовьем наш сокол, пришлет за тобой колымагу…

Но Алена помнила, как ей уже сулили колымагу, когда Стенька был в первом походе. Она не ждала колымаги — лишь добрых вестей…

Веретено опять зажужжало…

Алена слушала свое сердце. Оно стучало все беспокойней, быстрей, неровней… Погруженная в свои мысли, она откуда-то, словно издалека, слышала доносившиеся слова старого Черевика, который рассказывал Гришке про запорожский поход на султана.

— Пидыйшлы козакы пид сами цареградьски стены. Як пострилы из гармат залуналы, султан наполохався — геть з Цареграду тикать… — рассказывал дед.

Гришка смеялся звонко и весело.

Алена накинула на плечи плат, молча вышла во двор. Было сумрачно. Тучи клоками летели по небу, скрывая луну. Из-за стен долетали осенние всплески донской волны… Алене послышались стоны. Так Стенька стонал, когда привезли его раненым из похода…

Откуда-то с берега донеслось одинокое ржанье. Алене представился брошенный конь под седлом, который несется по полю, ищет своего казака, а казак лежит на земле без дыханья, раскинув мертвые руки.

Алена вдруг задохнулась от страха. Ей захотелось кричать и плакать… Но она сдержалась, торопливо вошла в землянку и тупо села у прялки. Веретено валилось из рук от тоски…

— И мене растрывожила, старого, неспокойна жинка… Чего-то и я неладно вздумал, — ворчливо сказал старик. — Эх-хе!.. Лезь, Грыцю, на печь, я разом прыйду за тобой, — с кряхтеньем добавил он, подымаясь с лавки, и, надвинув на самые брови свою замусоленную, истертую запорожскую шапку, вышел наружу…

Гришка взлез на печь, и тотчас же сверху послышалось его равномерное сопение…

Дед долго не возвращался. Алене сделалось жутко одной слушать нудное завывание в трубе. Она снова вышла во двор. Ни души!

— Дедушка! — позвала она тихо.

Дворовый пес Лапа ласково ткнулся холодным носом в ее ладонь…

Алена сразу, двумя руками, привычно и ловко собрав на плечах края платка, накинула его поверх головы, на покрывшиеся уже каплями дождя волосы, и по темной, туманной улице пошла на мерцавший огонь, к воротам городка, в сторожевую избу…

Городовой есаул Дрон Чупрыгин, низкорослый и коренастый, чернявый, суровый казак, строил к выезду возле избы вооруженных казаков.

Одинокий смоляной факел мигал капризным рыжим огнем, отсвечивая на стволах мушкетов.

— Вести худые? Отколь? — оробев, спросила Алена.

Чупрыгин ей поклонился.

— Слава богу, худого не чули, — ответил он. — Да вот атаман повелел сдать дозоры, — указал он на деда. — Мало ли… ночи темны да ненастны… Ратная служба во всем любит лад! — сказал Дрон, от себя одобряя приказ старика.

Он повернулся к своим казакам.

— Челны, братцы, справа стоят. Ворота отворим, иди без огня: на береге жечь не к чему… По челнам без слова садись, один за другим отворачивай разом в верховья…

— Пойдем, пойдем, дочка, на стуже раздетой стоишь-то! Он тут и без нас, — позвал Черевик Алену.

— Спасибо, дедушка, — тихо шепнула Алена.

— Баламутная ты, — проворчал Черевик. — Меня, старого, с толку сбила… Козачка пригожа слезы роняе, а старый дид сдуру дозоры гоняе! Пойдем… Ты домовь, а я стану сидеть в вартовой. Козаков разогнали — кому стены беречь?!

Кагальницкий дозор шел тремя отрядами. Первая сотня — на челнах по Дону в верховья. Другая сотня шла конно, разбитая пополам: половина — вдоль берега нижней тропой, да половина — по верховой тропе через степь. Дозоры пересылались между собой вестовыми. С береговой тропы конники следили за челнами, один из которых держался все время близ бережка, чтобы можно было негромко переговариваться с конными. Береговые дозоры шли десятками вширь, чтобы дальше охватывать степь.

В челнах пищали и у конных мушкеты были заряжены.

Ветер крепчал и гнал побелевшие облака. На рассвете из верхней полсотни заметили в стороне, ближе к Волге, каких-то всадников. Дали знать низовым дозорным и в челны, а сами смело помчались наперерез.

— Стой! Кто таковы? Куды?..

Из лощины в ореховом поросняке выезжали один за другим понизовые богатей Черкасска. Их было с добрую сотню. У всех на руках кречета и другая ловчая птица.

— Куды собрались? — спросил Дрон, наезжая конем вплотную на передовых.

— А ты что за спрос?! — дерзко крикнул Петька Ходнев — пасынок Корнилы, еще не видя численности дозора. Но в это время с нижней тропы вторая полусотня кагальницкого дозора ворвалась в лощину с другой стороны с мушкетами наготове.

— Ведь гуси летят, есаул!

— Мы на травлю к озерам! — уже более мирно отозвались из среды домовитых.

— По утренней зорьке хотели…

— Куды же вас черт занес далеко?! А ну, ворочайся! — потребовал Дрон. — Мушкеты, пистоли пошто при всех?

— Ведь крымская сторона, дорогой есаул. Ты сам от крымцев бережешься, с пистолем ездишь. И мы не дурнее тебя! — вызывающе отозвался Самаренин, исподлобья глазами считая дозор и выезжая вперед из толпы других, словно готовясь к схватке.

Дрон не дал ему опомниться и с размаху хлестнул его по лицу плетью. Самаренин пошатнулся в седле от удара, невольно закрыл лицо рукавом, отирая кровь.

— Знай, с кем говоришь! — гаркнул Дрон.

Кагальницкие дозорные перехватили удобней мушкеты.

Черкасские, не сробев, разом сдвинулись в круг, но в это время, повыскочив из челнов, широкою цепью с криком по степи уже бежали пешие кагальницкие казаки с пищалями.

Сжимавшие рукояти пистолей и сабель руки черкасские ослабли и опустились…

— Ну, кому я сказал! Ворочайся к домам! — грозно повторил Дрон, выставив черную острую бороду и с поднятой плетью в руке наезжая опять на черкасских, так что передние из них начали пятить своих лошадей. — Кто от Черкасска заедет на травлю еще хоть раз выше Кагальника, тому не избыть беды… Слышь, пузастые гады!

Черкасские расступились, давая дорогу его коню, образовав полукруг. И, еще раз взмахнув своей плетью перед носами передних, Дрон строго закончил:

— Хватит с вас журавлей да гусей на низовьях. Езжай веселей!

Домовитые повернули назад.

— Вся зна-ать! — произнес кто-то вслед отъезжавшим.

— Неспроста чего-то скакали! — заметил другой.

— Порубать бы их, к черту, сейчас!.. Повели, есаул!..

Дрон взглянул на дозорных. Вся ненависть к понизовой старшине при свете всходившего солнца, как искры, горела в зрачках кагальницкого казачья.

— Шуму будет, раздору, — заметил Дрон.

— Не мы — словно б крымцы побили… — со смехом воскликнул какой-то казак.

Пальцы дозорных нетерпеливо впились в мушкеты и сабли. Сузившиеся от солнца и злобы зрачки перебегали со спин отъезжавших на есаула. Иные уже подбирали короче поводья, привстали на стременах.

— Батька велел без него мирно жить на Дону, без усобиц, — твердо сказал Дрон, поворачивая коня.

Два новых всадника, словно отбившиеся от остальных домовитых, в это время выехали из другой лощины за рощей, они гнали стремглав, уходя от дозора.

Дрон с десятком людей пустился за ними в погоню. На крики они задержались.

— Назад! — крикнул Дрон.

Они повернули коней, воротились к дозору. Это были Никита Петух и казацкий лекарь Мироха, исцеливший сотни различных недугов и тысячи ран.

— Куды вы? Отколь? — спросил их есаул.

— Из Черкасска, мы батьке навстречу. Батька раненый едет домой. Наумов меня посылал, — сказал Дрону Никита.

— Где же батька?

— Вот скачем всустречь… не скончался б в дороге, — тихо добавил Никита.

— Избави бог, что ты! — воскликнул Дрон. — Да чего же вы стали?! Гоните вовсю! — вдруг закричал он. — Стой! Кони крепки ль? Может, дать новых на смену?.. Да как без заводных?!

Дрон тотчас же отделил полсотни людей из дозора в охрану Никиты с Мирохой, задумчиво провожал их глазами, пока они скрылись в холмах, и только тогда уж треснул себя кулаком по лбу.

— И-ех-х! Жалко, я вас не послушал, робята! — воскликнул он, обратясь к дозорным. — Ведь верно, срубить бы их всех дочиста, как крапиву: на батьку ведь ехали, рыла свиные!.. «На травлю»! По следу за лекарем гнали, как словно вороны на падаль… Дай господи здравия Степану Тимофеичу, батьке, заступнику сирых! — жарко сказал Дрон, подняв глаза к небу…

 

В Кагальницкой бурдюге

Степан очнулся. Была тишина… Он приоткрыл глаза и сквозь узкие щелки меж век увидал показавшееся ему ярче солнца тусклое мерцание горящей свечи. Он невольно зажмурился и в тот же миг вспомнил, что после ранения ослеп… Сердце его тревожно замерло. Несколько мгновений он пролежал, не решаясь еще раз открыть глаза, потом осторожно и робко слегка приподнял веки — и снова увидел свечу. Он весь загорелся радостью. «Зряч! Не ослеп!» — закричало все его существо… Не двигая ни рукой, ни ногой, придерживая дыхание, боясь шевельнуть даже пальцем, он только смежал и вновь открывал глаза, чтобы видеть и узнавать знакомые вещи: ковер над собой на стене, на ковре висящие сабли, пистоли, пороховницы, наверху надо всем — литовский дубовый лук с концами из рога… Степан понял, что он у себя в землянке.

И вдруг, как новый, смертельный удар вражеской сабли по той же ране, его сотрясла до отчаянной боли мгновенная мысль: «Почему?! Почему на Дону?! Значит, Волгу и все города на Волге — Самару, Саратов, Царицын и Астрахань — все захватили бояре?.. Все пропало?!»

От волнения у него пересохло в горле…

— Пить! — прохрипел он, не зная, кого позвать.

— Прочкнулся?! — услышал он незнакомый голос.

Степан приоткрыл зажмуренные от боли глаза и увидел над собой седые усы и бритый, покрытый торчащей щетиной подбородок, из-за нависших клокастых бровей недобрый взгляд косоватых глаз — и сразу признал Мироху Черкашенина, похожего на турка, горбоносого лекаря.

— Испей! — грубо и густо сказал Мироха, поднося ко рту Разина глиняную сулейку. — Во имя отца, — произнес Мироха, когда он сделал глоток, — и сына, — промолвил он, поднося сулейку для второго глотка, — и духа святого! — закончил Мироха, дав третий глоток.

Целебное, благостное тепло заструилось по телу Степана.

— Будь здрав, атаман! — произнес Мироха. — Насилу тебя отходили… Молчи, молчи! Спи! Заутра проснешься, тогда слово молвишь, а ныне ты сон чуешь: язык ленив слово молвить, глаза не хотят глядети — только б лежать да молчать, ничего не слышать, не помнить, и уши как ватой забиты, и памяти нет ни к чему. Спи! — повелительно заключил Мироха.

— Сон напускаешь?! — внезапно сказал Разин. — Брось! Не время мне спать!

— Время спать! — настойчиво возразил Мироха. — Ум смутен, зор тускл, и памяти нет…

— Брось баловать! Не тот я дался, чтобы голову мне заморочить! — упрямо воскликнул Степан.

— Когда врачеваться не хочешь, лечи себя сам, а я за тебя не ответчик! — с обидой сказал удивленный Мироха.

Сотни раненых казаков подчинялись велению его слова, а этот мятежник восстал…

— Отвяжись! — сказал Разин. — Гришатка! — позвал он, услышав, что скрипнула дверь со двора.

— Вреда себе хошь?! — с угрозой сказал Мироха.

— На тебе нет ответа. Ступай! — уже с досадою огрызнулся Степан.

Из соседней комнаты, услышав их голоса, не успев с мороза раздеться, вбежала Алена.

— Степанка! — вскричала она и, как была — в инее и в снегу на платке, кинулась на колени возле Степана, обняла его ноги, припала к нему головой… и не сдержалась: плечи ее затряслись от плача.

Степан провел по ее волосам ладонью.

— Вот и жив! — сказал он.

Мироха взглянул на них и, безнадежно махнув рукою, с обидой вышел.

— Гришка где? — слегка прижимая к себе голову Алены, спросил Разин.

— С Прокопом порченым подружил. Все проруби рубят да рыбу ловят… Страшусь: припадочный пес, утопит мальчонку! — сказала Алена, подняв лицо с полными слез, но сияющими от счастья глазами, в которых не было тени тревоги за Гришку.

Она взглянула на мужа, и снова лицо ее скрылось под низко упавшими волосами…

— Прокоп от рождения рыбак, — чего ему утопить! — возразил Степан. Он взглянул на Алену, припавшую снова к нему головой, усмотрел в волосах у нее седину. — Измучилась ты тут со мной. Сколь я долго без памяти был?

— Да уж дома шестую неделю, Степанушка! Лучше, да хуже, да лучше, да хуже… Не спали все возле тебя: Наумыч, Прокоп, да я, да Мироха… Сказывал он: как очнешься — блюсти тебя от невзгоды, слова лишня не молвить, а пуще… — Алена осеклась.

— …про ратны дела? — с усмешкой, чуть глянувшей из-под усов, подсказал он. — Ну, блюди… Ты блюди — мне скорей бы быть здраву! Тезка где? — внезапно спросил он.

— Ночь у тебя просидел. Спит, чай, дома…

— Взбуди его поживей, чтобы мигом сюда, да Прокопа тоже…

— Да что ты, Степанушка! — всполохнулась Алена, услышав холодный и повелительный голос мужа, каким она знала его в минувшее время. Этот резкий и требовательный голос, как признак его здоровья, Алену обрадовал, но в то же время обидел: «Едва на одну духовинку хватило его. Как кошку — погладил по волосам, да и „брысь, пошла с рук!“.

— Чтоб мигом! — твердо сказал Степан.

Но, извещенные лекарем о случившемся, казаки уже сами вбежали в землянку.

— Здоров, Тимофеич! Здоров, батька, сокол мой! Жив и здоров! — закричал Наумов.

— Сто лет тебе здравствовать! — сдержанно сказал за спиною его Прокоп.

— Входи, входи, атаманы, садитесь, цедите вина али браги, чем там казачка богата…

— Я мигом, Степанушка! — отозвалась Алена, уже хлопоча с закуской.

Но Степан перебил ее:

— Ты, Алена, покуда сойди на часок к соседке.

— Степан Тимофеич! — взмолилась она.

— Выйди, выйди, — настойчиво повторил он.

И когда она вышла, Степан испытующе посмотрел на своих гостей.

— Ну, сказывай все, атаманы, без кривды — как было, когда меня порубал драгун?

— А что же как было, — сказал Наумов. — Схватили тебя, увезли из боя да в челн… То и было…

— Что ты брешешь? — подозрительно процедил Степан. — Я об чем спрошаю?!

— Об том и я говорю! — смущенно вывернулся Наумов. — Войско без головы — уж не войско. Тебя порубили, Сергея ты видел сам, Бобу, срубили и Наливайку, Алешу Протакина пуля уж ночью достала. Митяя — и саблей и в сердце копьем, Пинчейку-татарина — топором пополам, как полено. Серебрякова в челне везли казаки, по пути скончался… А так-то уж что…

— Мужики как? Татары? Чуваши?.. — перебил его Разин. — Побиты все?

— Всяк сам по себе спасался, — глухо сказал Наумов.

— Эх-х вы… есаулы… поганая рвань!.. — без голоса прошипел Степан, глядя ему в глаза.

— Батька, я… — заикнулся Прокоп.

— Не сгорел от срама — сиди да молчи, урод паскудный! — прикрикнул Разин.

Прокоп взглянул на него с обидой, моргнул и смолчал.

— Я во всем винен, Степан Тимофеич, — потупясь, признался Наумов. — Порченый мне говорил, что тебя увезет, а я б остался за атамана, казаков удержал бы и мужиков не покинул… А я не послушал. Мыслил: перво голову золотую твою упасти, а войско найдется…

Прокоп с достоинством промолчал.

— Ну, руби уж сплеча! — обратился к Наумову Разин.

Тот побледнел и повел рассказ обо всем без утайки. Когда он дошел до того, как решил обмануть крестьян, чтобы они стояли у стен, ожидая напрасно казацкой помощи, и воевода считал бы, что войско готово к бою, а сам Наумов в это время велел отходить казакам, — Степан не сдержался: огонь свечи сверкнул в гнутом лезвии сабли, висевшей над его головой. Острый клинок ее с силою врезался в край стола… Наумов успел отскочить. Разин упал на подушку. Тупым, помутившимся взором смотрел он на продолжавшую трепетать от удара воткнутую в доску гибкую сталь…

Прокоп подошел, с силой выдернул саблю из толстой дубовой доски и, дотянувшись через Степана, молча вложил ее в ножны.

— Да как же земля тебя держит, Июда! Чего ты на шею себе не надел веревку? В хозяйстве, что ль, не нашлось?! — прохрипел Степан, в упор глядя в лицо Наумову. — Иди с моих глаз, не могу тебя видеть, поганая тварь!.. Уходи…

Наумов молча пошел к двери, а за ним и Прокоп.

— Прокоп, ты останься, — остановил его Разин.

Спрятав сверкнувший в глазах торжествующий желтенький огонек, рыбак опустился на лавку.

— Любит тебя он, батька! — кивнув на дверь вслед ушедшему, мягко сказал Прокоп.

Оставшись вдвоем с атаманом, Прокоп рассказал, как Наумов увел от крестьян караулы и как уж после они узнали о безнаказанном нападенье дворян на крестьянскую рать, об избиениях и казнях тысяч крестьян у Симбирска. Он рассказал, как Наумов велел отпустить по течению челны, чтобы не было на низовья погони, и как в ужасе бежавшие от избиения крестьяне и часть казаков, переполнив оставшиеся струги, шли от тяжести ко дну, как схватывались они колоться между собой за места на стругах и как боярская рать, загоняя их в Волгу, сотнями топила в осенней леденящей воде…

Но больше всего поразила Степана мысль о том, что бегство Наумова было ненужным: в те самые дни и в тот самый час, когда он на челне увозил Степана, повсюду вокруг кипела победа: сотни тысяч крестьян поднимались против дворянства и воевод, уезды и города восставали, воеводы бежали из них, стрельцы обращали оружие против дворян… в какой-нибудь сотне верст во все стороны от Симбирска народ побеждал… Если бы кликнуть клич к рассеянным атаманам, если бы догадался Наумов пойти не в низовья, а дальше, вперед — к Москве, — и новые сотни тысяч людей поднялись бы под их знамена. Их ждали татары в Казани, стрельцы и посадские в Нижнем, к ним присылали послов крестьяне из Владимирского, Муромского и Касимовского уездов. В то время Минаевым были взяты Маяцкий, Царев, Борисов, Чугуев, Острогожск и Ольшанск. Фрол Разин ударил под Коротояк и Воронеж…

И в такой-то час, когда зашаталась Москва, когда в Коломне читали письма Степана, когда в Харькове ждали восстания и в Брянске казнили стрельцов за слово о Разине, — бросить все и бежать!..

Клятва Степана, данная Усу за всех казаков, бесстыдно была нарушена казаками. Воеводы напали на покинутых казаками крестьян, кололи, рубили, топтали конями сотни людей; захватив, сажали на острые колья, вешали их на деревьях и виселицах, построенных целым городом у Арзамаса; они палили огнем деревни и села, убивали детей…

— Кто же теперь нам поверит, Прокоп? — воскликнул Степан.

Рыбак только развел руками.

— Да кто же поверит, Степан Тимофеич! Изменники мы хуже всяких язычников вышли! Ведь муки-то, муки какие народ принимает за нас!.. Слыхал от людей — в Арзамасе лютует князь Юрий Олексиевич Долгорукий… Свирепый боярин. Кровь пить ему из младенцев… Щипцами на части рвет человеков, за ребра цепляет крюками, руки, ноги сечет у живых и кожу дерет с казаков. Дым и смрад над уездом… сказывают, за вороньем, что на труп налетело, и голоса человечья не слышно… Так кто же нам ныне поверит, когда во всем наша вина! Ить слезы-ы…

Степан нахмурился.

— Ну, ты ступай, — вдруг холодно и резко сказал он. — Слезы не наше дело. Иди там с собой поплачь…

Но когда Прокоп вышел, Разин не мог отвязаться от мысли о казнях народа. Ему казалось, он слышит треск ломаемых палачами костей, хрип, предсмертные стоны и чует дымы пожаров…

Он вскочил среди ночи, с криком схватил со стены саблю и начал рубить все вокруг. Алена с ребятами выскочила на улицу.

Сбежавшиеся казаки нашли Степана обессиленного, с открытою раной на голове, со сломанной саблей, зажатой в руке, лежавшего среди пола землянки, в которой царило всеобщее разорение… Казаки подняли атамана и уложили его на широкую лавку, уже без надежды на его исцеление, но все-таки снова призвали к нему из Черкасска Мироху.

 

Багряное небо

Мрачный, дождливый октябрь навис над Симбирском.

Воевода Барятинский мстил народу за поругание своей княжеской чести, за свое бесславное бегство от Разина. Его наемные войска и дворяне изощрялись в расправах над пленниками. Кто подумал бы, что над краем глумятся не чужеземные покорители?! Но кровавая и трусливая ненависть дворян приносила народу не меньше страданий, чем холодная жестокость монгольских полчищ Чингиса. Опозорить грязным палаческим делом поле народной славы хотел князь Барятинский, чтобы забылось его симбирское поражение и безумный ужас, гнавший дворян, рейтаров и драгун прочь от Симбирска…

Густой октябрьский туман поднимался с холодной воды на пространстве между Свиягой и Волгой. Под лаптями крестьян и под копытами лошадей чвакала густая, липкая грязь, когда драгуны сгоняли все население уезда к устрашающему зрелищу казней. На длинных виселицах раскачивалось по полсотне искалеченных пытками трупов.

На высоких каменных столбах, сложенных тут же в симбирских полях и увенчанных железными спицами, в муках корчились, умирая, храбрые разинские атаманы, зверски насаженные на железные острия.

На особых «глаголицах» были пристроены толстые и острые железные крючья, подобные якорным лапам, и на них, подвешенные за ребра, по нескольку дней ожидали смерти народные мученики за правду и волю; даже вся ненависть их к дворянам не могла удержать их от стонов.

Возле кровавых помостов, как горшки, опрокинутые на частокол для просушки, воткнутые на высокие колья, на страх народу были выставлены седоволосые, чернобородые и молодые, еще безусые, отрубленные головы с белыми бескровными лицами и закрытыми веками.

Считая, что всех устрашил симбирскими казнями, что теперь никто не посмеет ему противиться, Барятинский через месяц вышел из Симбирска на север, к Казани. Но он не успел дойти до Тетюш, когда наткнулся на непроходимые заграждения, из которых ударили в лоб его войску несколько пушек: восстали свияжские и казанские татары, ожидавшие, что теперь воеводская месть настигнет и их.

Страшась окружения многотысячным скопищем, ведя впереди дворянской карательной рати наемные полки иноземного строя, воевода с боями стал пробираться сквозь гущу повстанцев. Наемники-иноземцы не щадили народа, сжигая деревни и села. Еще меньше пощады народ ожидал от дворян. Рассказы о казнях вселяли ужас и ненависть. По деревням летели призывы к восстанию.

В каждой волости, в каждом селе народ поднимался для обороны от приближавшейся палаческой рати.

Чувашские атаманы Анчик Полкин, Тимурза Яшмурзин, Ахтумер Шареев, черемисский староста Мумарин из Козьмодемьянска, свияжский татарин Алмакай собрали не меньше ста тысяч повстанцев. При приближении палачей народное войско росло, как трава, засады вставали за каждым кустом, в каждом лесу, у речных переправ. Вооруженные кольями, косами и дубинами, они брали числом. Озверелое войско дворян под их ударами не раз отступало в бою. Барятинский стал опасаться, что если повстанцам еще несколько раз удастся прогнать дворян и перейти в наступление, это придаст им новые силы. Воевода отчаялся утихомирить край кровью и страхом. Он выслал своих посланцев с обещанием царской милости, если бунтовщики положат оружие. Но повстанцы ему не поверили: они повесили уговорщиков и вышли всем войском в леса за Козьмодемьянск, куда не смели проникнуть воеводские силы.

К северу от воеводского гнездилища — Арзамаса до самого Нижнего народ знал повсюду смелого молодого разинского атамана, красавца Максима Осипова, стройного, с тонким лицом, с чуть курчавящейся русой бородой, едва покрывшей его по-девически нежные щеки. Осипов вел за собою несметные толпы крестьян и работных людей с будных майданов Морозова и Черкасского — русских, чувашей, черемис и татар. Объединению их не препятствовали ни разность веры, ни различный язык.

Мало-помалу меж ними родился слух о том, что их молодой красавец предводитель — не казак, не крестьянин, а вовсе особый, тайный посланец самого государя, которого царь послал к батюшке Степану Тимофеичу: сам царевич Алексей Алексеевич, про которого был слух, что он скончался. «А всамделе бежал от изменной боярской злобы!» — говорили в народе. И тогда становилась понятной нежная краса атамана, его статность — «ни в сказке сказать, ни пером описать», его приветливая, какая должна быть у царевича, ласковая улыбка и милость и в то же время жестокая неумолимая ненависть к злодеям боярам, которые захотели его извести, как только скончалась царица…

Сам Осипов никому не велел себя называть царевичем, но тем упорней шел слух, что он подлинный сын государя, наследник престола…

Максим Осипов поставил заставы на окских перевозах, преградив путь идущим из Москвы подкреплениям, которых так ждал Долгорукий. Заставы Осипова перехватывали гонцов, разбивали тысячные отряды дворянского войска и загоняли его назад на тот берег Оки, в Муромские леса.

Воевода Урусов писал нижегородскому воеводе Василию Голохвастову, чтобы он, не промедлив, прислал в Арзамас, как только придут из Москвы в Нижний, пушки с припасом ядер, пороху и свинцу.

Нижегородский воевода собрал обоз долгожданных припасов, но не смел их послать в Арзамас, опасаясь, что Осипов их отобьет по пути…

Нижегородцы — работные люди, стрельцы и меньшие посадские — молили «царевича» к себе в город и обещали помочь ему войти в стены.

Воевода Голохвастов со дня на день ждал падения города и погибели себе и своим дворянам. Он слал гонцов в Арзамас, но гонцы уходили — и больше о них не было никакой вести. Кольцо восстания с каждым днем теснее сжимало нижегородские стены.

На выручку Нижнему из Арзамаса уже торопились легкие и быстрые полки иноземного строя с новым оружием. Их вел пришедший с Долгоруким думный дворянин и полковник Федор Леонтьев. Князь Ванька Одоевский, знавший с детства леса между своими и соседскими вотчинами, провел полки по лесным тропинкам. Они подкрались неприметно и внезапно ударили с тыла на окские переправы. С той стороны Оки одновременно ринулись до этого запертые на том берегу ополченцы-дворяне. Крестьянские заставы у переправ были сбиты.

Дворянское озлобленное и свирепое ополчение теперь свободно текло с московских дорог через Оку на помощь полкам Долгорукого. Солдатские и рейтарские полки Леонтьева соединились с дворянами. Воевода повел свое войско против крупных скоплений повстанцев, а в это время дворяне кинулись рыскать по деревням и дорогам, вылавливая заставы и мелкие отряды разинцев, топча озимые посевы, убивая скотину, сжигая скирды хлебов, стога, деревни и села… По нескольку часов рубились и кололись повстанцы с полками Леонтьева у Павлова перевоза, под Мурашкином, под Лысковом, под Ключищами, и наконец воевода дорвался почти под самый Нижний, где были собраны главные силы Максима Осипова в селе Богородском.

Осипов тут скопил около пятидесяти тысяч крестьянского войска и готовился, прежде чем подойдут воеводы, взять Нижний, где было бы уж не так легко раздавить повстанцев. Воевода Леонтьев опередил Максима. Рати сошлись в жестокую, смертельную схватку. Опытные воины воеводы изнемогали в бою с крестьянами. Бой длился уж десять часов, когда нижегородский воевода Голохвастов, сидевший в стенах, под страхом расправы и казней собрал стрелецкое войско и с тыла ударил из стен на Максима… Конное и пешее войско внезапным ударом врезалось в спины крестьянской рати. От такого удара во все времена теряли уверенность и расстраивались многие испытанные в боях полки; ведомые опытными и искусными полководцами. То же случилось с крестьянским войском юного атамана Максима. Оно от внезапности замешалось… Повстанцы вдруг потеряли все свои пушки, часть непривычных к боям людей побежала, увлекая с собою и заражая боязнью других… Самый неумолимый, всегда ведущий к погибели враг — страх — ворвался в ряды восставших людей. Они перестали быть войском, не слышали окриков своих атаманов; им казалось, что в бегстве они обретут спасение, но бегство несло еще более неумолимый, позорный и страшный конец… Они убегали в леса… Спасая людей от гибели, удалой Максим ринулся в сабельный бой на дворян и в неравном бою погиб.

Боярское войско вошло в Нижний. Тотчас же начались расправы по городу… Всех, кто писал письма Разину или Максиму, всех, кто хотел отдать город в руки «воров», кто в эти недели ездил для каких-нибудь дел в уезды, Леонтьев без всякой пощады казнил самыми зверскими казнями. Над Нижним стоял крик и плач оставшихся сиротами детей и овдовелых женщин. Иные сторонники Разина не хотели сдаваться. На улицах вспыхивали кое-где небольшие схватки, и смельчаки погибали под ударами сабель, под выстрелами дворянских пистолей. Три дня в Нижнем на площадях рубили головы тем, кого заподозрили воевода, дворяне и большие посадские… Полными телегами свозили тела с места казней, толпами пригоняли по дорогам из уезда пленных людей в пыточную башню, толпами гнали замученных пытками на площадь, под кнуты палачей, и в таких же телегах, как мертвых, свозили их с площади.

Через три дня с развернутыми знаменами под барабаны и трубы «победители» вышли из Нижнего. В окрестностях продолжали еще дымиться сожженные ими деревни и села. На обнаженных от листьев деревьях под осенним дождем раскачивал ветер тела повешенных разинцев. «Победители» шли по полям, где валялись неубранные горы убитых, в лаптях и сермягах, одни — ничком, уткнувшись в мокрую землю, за которую пали в бою, другие — выпятив окровавленные бороды к сумрачному, туманному небу. Тучи ворон носились над мертвецами. Трубы и барабаны победно гремели над пустыми полями и над телами убитых, над грудами серой золы, оставшейся там, где были деревни… Войска шли в лес расправляться с остатками разбитой крестьянской рати. Теперь уже им было нечего опасаться внезапного нападения: атаманы были побиты, и те, кто остался в лесах, представляли собой уже не противника, а простую дичь.

Дворяне уверенно вступили в леса, но внезапно дорогу им преградили целые горы поваленных великанов-деревьев. Воевода велел разобрать завалы. Однако, как только ратные люди сошли с коней, по ним из чащобы леса, из рыжего можжевельника, из темных куп елей ударили пушки. Из-за стволов и кустарников били откуда-то взявшиеся пищали, свистали меткие стрелы лесных охотников — черемис и чувашей.

Весь «усмиренный» железом и пламенем край, до самого Сергача, опять поднялся на войну. Все снова загорелось восстанием. В лесах, по погостам, на пожарищах помещичьих вотчин, в монастырях и церквах, в оврагах, в пещерах засели восставшие, словно мертвые встали с политых кровью хлебных полей, чтобы мстить палачам и убийцам.

Верстах в десяти от Ядрина, в Алгасских лесах, атаман Иван Константинов «с товарищи» собрал много тысяч «ясашных людей» с Ядринского, Курмышского, Цывильского и Чебоксарского уездов. Воевода Леонтьев выслал против них тысячный полк. Повстанцы разбили его в бою и остатки гнали еще верст десять. В Цывильске выпущенный разинцами «тюремный сиделец» Илья Долгополов стал атаманом и собрал по уезду не меньше пятнадцати тысяч повстанцев, с ним вместе был донской атаман Иван Васильевич Синбирец. Новые атаманы появлялись повсюду: в Кокшайском уезде подымал на войну крестьянин, которого звали просто Захаром Кирилловичем, в Ядринском — чувашенин Семекей Чепенев и с ним в товарищах — крестьянин помещика Горина Семен Белоусов. В Нижегородском уезде, в селе Путянине, морозовский будник Сенька Савельев собрал лесных работных людей — углежогов и будников. За подавленным и усмиренным Симбирском, в Надеином усолье, атаман солеваров Ромашко поднял работных людей с соляных промыслов — идти по Симбирской черте на Урень, на выручку разбежавшимся из-под Симбирска разинцам, которых вылавливали дворянские сотни Барятинского и Урусова.

Дворянское войско, озлобленное, кровожадное, металось по восставшим уездам, но в новых местах появлялись еще атаманы. Дворяне кидались туда, разоряя деревни, загоняя в дома и овины семьи тех, кто ушел с атаманами, и сжигая всех старых и малых вместе с овинами, вместе с целыми деревнями…

Крестьяне не отдавали завоеванной у помещиков земли, не уступали своей воли. В Кадомском уезде атаманил крестьянин Иван Кириллов. На Черной речке он выстроил несколько засек, в них с пушками, «с барабанами и со знамены» было сот по пять человек, готовых стоять насмерть против бояр за земли своего уезда. В Темниковском уезде отстаивали крестьяне свои дома и пашни под началом «старицы Алены», которая продолжала держать около семи тысяч войска. В Саранском уезде восставших сплотил бывший «тюремный сиделец» Федор Сидоров…

Целые городки выросли по лесам в виде «засек» с бревенчатыми стенами, с земляными насыпями и рвами, наполненными водой. Такие засеки простирались в длину до трех верст, а в ширину по версте. Глубокие рвы, громадные горы срубленных деревьев и выкорчеванных корней, набитые в землю колья перегораживали дороги на подступах к засекам на всем пространстве между Окою и Волгой, на Суре, на Ветлуге, на Унже, где бы ни появлялось дворянское войско.

Когда у повстанцев в засеках кончались все ядра, а солдаты и стрельцы врывались внутрь засек, крестьяне разбив свои пушки, отходили в глубь леса, на новый рубеж, где были заранее подготовлены новые засеки… Когда не оставалось ни пороху, ни свинцу, уходили в свои селенья, дрались на огородах, на гумнах, в домах; изламывалась ли сабля, или пика — дрались косой, кололись вилами, рубились топорами, до самого последнего издыхания, не веря в милость, в пощаду, не умоляя о них и не желая ни милости, ни спасенья…

Отправив на Нижний Федора Леонтьева, боярин Долгорукий с таким же сильным отрядом выслал другого воеводу, князя Щербатого, навстречу повстанцам, которые шли к Арзамасу. Отборное, хорошо обученное войско Щербатова, встретившись с ними, билось с утра до глубокой ночи. Ночью повстанцы рассеялись. Наутро Щербатов пустился преследовать их к Алатырю, но за его спиной тотчас крестьянская рать из ближних лесов устремилась опять к Арзамасу. Как змея за своим хвостом, должен был повернуть назад свое войско Щербатов и все-таки был бы разбит, если бы в это время не подоспел ему в поддержку воевода Федор Леонтьев, шедший от Нижнего. Леонтьев ударил под правое крыло атаманского войска. Сберегая свои силы, «четыре атамана», как звал их народ, отвели свою рать назад к Симбирской засечной черте, где повстанцы держали в своих руках несколько захваченных городов.

Главным из «четырех атаманов» был главарь верводелов Одоевского — Михайла Харитонов.

Тысячи крестьян сошлись в войско Харитонова. Удачливость в битвах с дворянами создавала ему славу непобедимого атамана. К югу от воеводского города Арзамаса весь народ повторял славное имя Михайлы.

Михайла с товарищами взял Корсунь, Атемар, Инсарский острог, Саранск, Пензу. Вместе с другим разинским атаманом, Василием Федоровым, из Пензы он пошел в Норовчат, в Верхний и Нижний Ломов, в Керенск, Шацк, Кадом, в каждой деревне и в каждом селе по пути собирая в войско по человеку «с дыма», как указал ему Разин. Во многих местах приставали к нему крестьянские атаманы с ватагами: в Конобееве — Шилов, в Хуковщине — какой-то еще молодой атаман Илюшка, в Юсуповой — Васька Дьячков… Харитонов не раз уже сам от себя отделял часть войска и высылал атаманов, чтобы поднимали восстания в других волостях, городах и уездах, но каждый раз войско его не уменьшалось, а возрастало, пополняясь сотнями и тысячами новых людей. Вести о поражении Разина не уменьшили этот приток, наоборот — те, кто хотел идти к Разину, устремлялись теперь к Харитонову.

— Воротится батюшка наш Степан Тимофеич да спросит, как мы без него воевали. А мы что скажем? — говорил Михайла своим «казакам», вооруженным косами.

И крестьянское воинство Харитонова, так же как все крестьяне всего восставшего края, твердо верило в возвращение Степана. Не раз бывало и так, что атаманы читали в своем войске письма, присланные с Дона, в которых было написано, что раны великого атамана уже начинают заживляться…

Наступила зима.

К Долгорукому прибывали все новые подкрепления: из Тамбова был выслан под Шацк с многочисленным и бывалым в битвах полком окольничий Бутурлин, из Москвы пришел с новым войском и многими пушками царский стольник Василий Панин. Из Мурома подоспел воевода Лихарев, который привел два солдатских полка и полк иноземцев. Что ни день, стекалось сюда дворянское ополчение, городовые казаки, драгуны и несколько приказов московских стрельцов.

Со всех сторон с каждым днем все теснее сжимали они повстанцев. Теснимые воеводами, небольшие ватажки стали сходиться все больше и больше к Михайле Харитонову, полагаясь на удаль его и на славу искусного атамана. Но Михайла видел, что время его удач подходит к концу.

Как половодье, весь край заливала боярская рать. Сотни стрелецких, солдатских, рейтарских, дворянских отрядов рыскали в уездах, тысячные полки направлялись на повстанческие города. Повстанцы уже потерпели поражение под Симбирском, под Корсунью, Алатырем, Ядрином, под Мурашкином, Лысковом, Арзамасом. Во многих городах, городках и острожках, раньше захваченных разинцами, то и дело появлялись опять воеводы. Отставая от своих атаманов, разбредались тихомолком к домам пензенские, самарские, саратовские крестьяне, считая, что в их уездах никто уже не станет творить никаких расправ. Но там, где люди сдавались на милость воевод и бояр, туда, как волки, врывались дворяне, чтобы терзать и мучить отставших от мятежа, нагоняя ужас, который бы не забылся и в потомстве…

Особенно трудно стало тогда, когда окончательно обнажились от листьев леса, выпал снег и настали зимние холода. Лес не укрывал уже больше разинцев от глаз лазутчиков, следы на снегу выдавали повстанцев врагам, мороз сковал ледяные мосты, по которым враг в любом месте мог перейти всякую реку. Недостаток теплой одежды в разоренных войною краях заставлял восставших стремиться к жилью, к деревням и селам, где дворянскому войску было легче окружить и выловить непокорных мятежников. Все чаще царское войско появлялось и внезапно нападало с той стороны, откуда повстанцы его не ждали…

Объединить разрозненных атаманов, покуда их не перебили поодиночке, — вот о чем думал Михайла Харитонов. Товарищи звали Михайлу идти к Тамбову, который начали осаждать большие силы повстанцев. По слухам, там было уже тысяч тридцать войска, в том числе городовые казаки, стрельцы и солдаты разных слобод, — посланные на службу в Шацкий полк к воеводе Хитрово, они присоединились к восстанию. С тамбовской осады товарищи Харитонова — Федоров, Белоус и Дьячков — думали, объединившись с донским атаманом Никитой Чертенком, начать все сначала. Но Михайла жалел покинуть родные заокские земли, за которые пролито столько народной крови.

Он думал собрать атаманов, разинские разрозненные ватажки подобрать из уездов в одно великое войско, снова броситься в схватку и в открытом бою сломить боярскую силу. Надо было показать восставшим, что если собраться вместе, то от них побегут и стрельцы, и солдаты, и дворянское ополчение…

Другие атаманы, товарищи Харитонова, считали, что он на этом только погубит свои силы.

— Ведь вся дворянская Русь понаехала в наши земли, все пушки свезли с России в наши края, всех стрельцов и солдат согнали на нас! — говорили Михайле. Но Харитонов твердо решил стоять на своем.

Так разошлись в разные стороны те, кого народ привык называть славным именем «четырех атаманов».

… Долгорукий стоял уже не в Арзамасе, а ближе к Алатырю, в Красной слободе, отойдя подальше от беспокойных лесных мест, где скрывались от царских войск многочисленные ватаги повстанцев.

Боярин только что возвратился после того, как присутствовал при казни знаменитой крестьянской атаманихи «старицы Алены», которую, как колдунью, сожгли принародно в срубе, когда было разбито ее войско.

Даже неумолимо жестокий и, по старости, равнодушный ко всему на свете, все видевший и проливший моря крови Долгорукий был поражен ее мужеством и несокрушимой волей.

Замученная пытками, Алена Ивановна издевалась над тем, что говорили ей о ее колдовстве:

— Что я народ поднимала на вас да дворян побивала — в том нет колдовства. А ты вот, должно, колдовством меня одолел — знать, нечистый тебе помогает! Не может бог помогать людоедам в их зверстве!

У есаула Алены нашли «колдовской» заговор. Готовясь писать донесение царю, боярин принес и его, чтобы вложить в отписку. Он лежал перед ним на столе.

«Встану благословясь, пойду перекрестясь за правое дело, за Русскую землю, на извергов, на недругов, кровопийцев, на дворян-бояр, на всех сатанинских детей. Выйду боем на чистое поле. Во чистом поле свищут пули. Я пуль не боюся, я пуль не страшуся, не троньте, пули, белые груди, буйную голову, становую жилу, горячее сердце. Скажу я пулям заветно слово: летите, пули, в пустую пустыню, в гнилое болото, в горючие камни. А моя голова не преклонится, а моя руда не изольется, а моя бела кость не изломится. Про то знают дуб да железо, кремень да огонь. Аминь!»

Под пыткой сказал есаул, что дала ему заговор от пуль атаманша Алена Ивановна.

— Ты ли давала своим есаулам нечистые колдовские заговоры от пуль? — спросил у нее боярин.

— А что же мне не давать! Тот не ратник, кто пули страшится! А как заговор в пазуху сунул, то идет на вас смело, и вы, воеводы-бояре, вбежки от него, от смелого моего атамана! — сказала Алена.

— И что ж, помогал заговор?

— Помогал. Такая в нем сила.

— И всем помогал? — допытывался боярин.

— Смелому помогал. А кому не помог, тот, знать, забоялся — тотчас в заговоре и сила пропала! — сказала Алена.

— А кто тебя научил тому заговору?

— Сама составляла, боярин. Своим умишком на свете жила…

— «Встану благословясь, пойду перекрестясь… — перечитал боярин, — на дворян-бояр, на всех сатанинских детей!» Обольщала, проклятая ведьма! — заключил Долгорукий и перекрестился.

А перед самой смертью, когда к ее казни согнали народ с окрестных сел и деревень, когда ее возвели на костер, арзамасский протопоп простер в ее сторону крест и воскликнул:

— Кайся, колдунья!

Долгорукому показалось, что по запекшимся кровью губам атаманши и в голубых глазах ее скользнула насмешка.

— А не в чем мне каяться! — сказала она. — Ладно я воевала. Кабы другие все атаманы, как я, дрались, то показал бы ты задницу нам, Долгорукий!

«Мужам позавидовать, как легла на костер бесстрашно!» — подумал о ней воевода.

— Рано ли, поздно, а к правде народ придет и побьет всех извергов окаянных! — предсказала Алена, вися на дыбе.

Но Долгорукий уже был уверен, что скоро, скоро придет конец всем мятежным скопищам. Уже задавили мятеж в Мурашкине, Лыскове, Ядрине, Павлове, в Василе. Теперь еще — в Темникове и Кадоме… Разин сидел в своем логове на Дону, а без его казаков ничто не могло связать разрозненных по уездам мужицких атаманов… Больше и некому воевать и прельщать народ к мятежу, да и казни всех устрашили. Не подняться уж больше им, не занять городов, а в лесах их повыловят скоро… Дворянское государство куда сильнее безумной черни…

Собираясь писать доношение государю, Долгорукий помнил, что царь Алексей не любит известий о казнях, предпочитая вести о ратных победах и описанья того, как бежали мятежники перед дворянским войском, бросая в страхе оружие и на коленях моля о пощаде…

Прежде всего рассказать о взятии Темникова и Кадома.

Долгорукий уже обмакнул перо, чтобы вывести царский титул, как тревожно и сильно заколотили в дверь… Что такое могло стрястись в поздний час?

В двери появился Урусов, живший теперь в том же доме, другую половину которого занимал Долгорукий.

— Только что вора поймали, Юрий Олексич, с прелестным письмом атаманишки Харитонова Мишки. Вести важные в нем, боярин, прочти-ка…

Воевода взял в руки помятый лист сероватой бумаги.

«От Великого Войска честного и грозного, Донского, Яицкого и Запорожского, от атаманов войсковых Михайлы Харитоновича, да Василия Федоровича, да Тимофея Ивановича, да от старшины от Петра Осиповича. Ко всем атаманам, по всем уездам — в Кадомский, Темниковский, Курмышский, Шацкий, Алатырский, Ломовский, Ядринский, Козьмодемьянский, Кокшайский — ко всем крестьянам, чувашам, татарам, мордовцам, черемисам, пахотным и работным людям, ко всей черни. Как к вам вся наша память придет, и вам бы черни со всеми вашими атаманами тотчас идти к нам в полк, в Кадом, на воевод и бояр и на всех мирских кровопивцев. А войсковой атаман Степан Тимофеич из-под Саратова в Пензу будет и наскоре к нам обещал, да указал атаман до его приходу по-прежнему города брать и воевод и всех ненавистников кажнить».

— Брехня! — сказал Долгорукий. — Как же он в Кадом зовет, когда в Кадоме воевода наш Бутурлин?! Врака все, Петр Семеныч. Да все же ты вора пытать укажи, дознаваться — отколе вести, что Разин к ним будет.

— И сам я так мыслил, боярин, что все брехня, да все же ум ладно, а два ума лучше! Не обессудь, что поздно тебя потревожил!

Боярин встал со свечой проводить до дверей Урусова, но окольничий не успел выйти за дверь. Засыпанный снегом, с сосульками в бороде и усах, с бледным, несмотря на мороз, лицом, перепачканным кровью, перед ними стоял Дмитрий Аристов, бывший кадомский воевода, а сейчас воеводский товарищ окольничего воеводы Афанасия Бутурлина…

— Боярин Юрий Олексич! Воровской атаман Харитонов… отбил назад Кадом, — со сведенной от холода челюстью невнятно пробормотал Аристов.

 

Новая дума

Крепкое тело Степана все-таки не сдало. Он очнулся. Но тупая боль с назойливой нудностью сверлила в голове. Очнувшись, он никому не сказал ни единого слова, упорно думая о своем.

В первые дни, когда он очнулся, Алена с плачем молила его словечка. Степан отвернулся к стене. Тогда она унялась. «Отмучится душа, оттоскуется и отойдет, — раздумывала она. — Бывает, что хлеб прихватит в горячей печи и корка на нем заскорузнет, а после водичкой сбрызнешь, укроешь потепле — глядишь, и отмякла!»

Она набралась терпенья, окружая его заботой и нежностью, не допуская к нему никого. Кругом была монастырская тишина, которая не мешала Степану думать часами. Он не хотел сдаваться, искал себе новых путей. Все, что творилось вокруг него, было как сон. Негромкие разговоры жены и детей журчали в соседней комнате, не доходя до его сознания…

И вдруг потянуло морозом и чьи-то чужие и непривычные голоса нарушили строй его мыслей:

— Дозволь к атаману, Алена Никитична! Горько нам! Столько верст мы к нему пробирались. Не по себе шли — народ посылал!..

— Идите, идите отселе, он спит, — зашептала Алена.

Степан всколыхнулся. Словно какой-то свежей волной окатило его с головы до ног. Радостный холод прошел по спине. Он сам не заметил, как, скинувши на пол ноги, сел на скамью, на которой все время лежал.

— Алеша! — раздался его неожиданно крепкий и звучный голос. — Зови всех сюда, кто пришел издалека!..

Но Алена уже успела всех вытолкать из землянки. Растерянная, вбежала она к Степану.

— Куды же их всех-то!.. Ты ведаешь, сколько их там! — беспокойно заговорила она.

— Гришатка! — окликнул Степан. — Давай пособи одеваться…

— Степанушка! — в страхе вскричала Алена.

Но Степан уже был на ногах. Он слегка пошатнулся, схватился за край стола, сел на скамью и все-таки поднялся снова.

— Давай, — поощрял он Гришатку. — Рубаху давай, кафтан… Сапоги-то я сам не взую… Валены дай мне… Ну, саблю теперь, пистоли давай — все, как атаману пристало… Голова-то… Вот шапку боюсь… Ну, давай потихоньку…

Опершись о плечо Гришатки, сиявшего гордостью, он вышел к народу…

Весь городок облетела, как молния, весть о выздоровлении атамана. Народ вылезал из бурдюг, натягивая на плечи, на ноги кому что попало, бежали к нему навстречу… Их были сотни…

— Здрав буди, батька!

— Не чаяли видеть в живых-то, солнышко наше!.. — кричали ему…

Опять донские и запорожские шапки, кафтаны, тулупы и полушубки, зипуны, армяки, котыги, сапоги и лаптишки…

Нет, не проклял его народ за казачью измену!

Есаулы сбились возле Степана: Федор Каторжный, Ежа, Дрон Чупрыгин, Хома Ерик, дед Панас Черевик… вынесли войсковой бунчук, развевавшийся по ветру.

— А где же Наумыч? — спросил Степан.

— Прогнал ты его. Я звал — не идет, — отозвался Прокоп, — тебя прогневить страшится.

— Что было, то было, быльем поросло. После, может, его на осине повешу, а ныне он надобен… Кличьте живей…

И все закипело.

Разин велел пересчитать войсковую казну, все оружие, порох, запасы пищи, указал посреди городка очистить широкую площадь для починки и осмолки челнов… Через час Степан утомился. Тяжело опираясь на Гришку, вернулся в землянку и лег. Голова болела, но он был радостен… С этого дня здоровье вливалось в него потоком.

Он разослал гонцов с письмами — на Украину к атаману Сирку, к Фролу Минаеву на Донец, в Царицын и в Астрахань к атаманам, к брату Фролке в верховья Дона — всем сказать, что он жив, что не кончил борьбы, что поражение под Симбирском не заставило его покориться. Снова всем заявить себя атаманом великой народной рати спешил Степан.

«И не так еще били Богдана, — возвращался он к старой и неотвязной мысли. — Искал Богдан новых путей. И мне поискать… Может, Волгой не лучший путь на Москву. Тяжела была Синбирская горка, а впереди-то Казань! Царь Иван Васильевич Грозный ходил под нее два раза, а с тех пор как укрепили ее! Не сразу возьмешь… А далее Нижний — богатых купцов полно. Устрашатся моих-то: все деньги свои отдадут воеводам, лишь бы город держали. Дальше, сказывают, Владимир да Муром… Поди-ка пройди сквозь такую защиту больших городов!.. Каб иных доискаться путей!..»

В астраханской Приказной палате Степан взял большой воеводский чертеж Московского государства. Ему приходилось и прежде глядеть чертежи во время войны с Польшей. Теперь он велел Прокопу спросить про чертеж у Наумова. Наумов все еще избегал заходить к нему, но чертеж прислал.

Разин бережно развернул его перед собою, придвинув свечу, низко склонился к нему головой, разбирая реки и города.

«Вон ведь куды меня заносило! — раздумывал он, следя за изгибами Волги. — Да, густо тут городов… Силы много пойдет на каждый!.. А где взять иного пути? По Донцу прикинуть?.. И тут их немало — ишь, лепятся дружка на дружку!»

Степан разбирал названия городов, и чем больше он их разбирал, тем яснее делалось на душе: Маяцкий, Изюм, Тор, Чугуев, Змиев, Царев-Борисов, Балыклея, Мелефа — все это были города, в которых вместо воевод сидели теперь разинские есаулы, города, которые крепкой рукой держал атаман Фрол Минаев…

Разин искал пути на Москву. Но он не мог лежать долго, склонившись вниз головою. Рана его начинала болеть, наливалась кровью и билась, как будто гвоздили по голове кузнечной кувалдой… Атаман откинулся на спину, на подушку, чувствовал, как отливает от раны кровь, как легче становится голове, и опять возвращался к своему чертежу.

Острогожск, Ольшанск, Рыбный… Усерд… Вот Москва… Ольшанск, Рыбный, Новый Оскол… Этот путь был знаком Степану: этим путем проходили казаки в Польшу. Этим путем ехал он сам в войско к Ивану после ранения… Новый Оскол, Старый Оскол, Курск… Нет, он ехал тогда на Путивль, на Чернигов, а правее… И как по щучью веленью, открылась перед глазами широкая степь — от Нового Оскола до Тулы…

От радостного волнения снова ударила в голову кровь… Степан повалился на спину и лежал неподвижно, не смея поверить находке… Не рябит ли в глазах?! Не похмелье ли накатило какое?! Он усердно моргал, чтобы лучше прочистить зрение.

В это время за окнами грянули бубенцы. Так, бывало, в несколько троек, с шумом езжала на святки станичная молодежь по гостям или свадьбам. Степан, который опять уже потянулся к чертежу, с любопытством прислушался, что там такое творится… Послышались говор, шум, какие-то веселые выкрики, и в землянку ввалился раскатистый окающий голос Фрола Минаева, за ним и сам этот вечно кипучий, рослый, русый казак в широкой медвежьей шубе, братски расставив объятия, навалился на атамана.

— Здоров, батько! Как же ты, непутева твоя голова, угодил-то под саблю!.. Вешать надо чертей казаков, не сумели тебя уберечь!.. Ну жив, слава богу… а черен, как черт!.. — гремел Фрол, разглядывая Степана. — Исхуда-ал!.. Я тебе кой-каких там гостинцев привез, поправляйся…

— Тпру! Стой, окаянный, куды те несет, не конь — прямо бес! — услышали они голоса.

Фрол вскинулся, брызнув веселым смехом:

— Каурка! Пошел, уходи! Ах, срамник! В атаманску избу-то без спросу!.. Вот я тебе дам, собака!..

Фрол выскочил на минуту и тотчас вошел.

— Прости, Тимофеич, к тебе поспешил и коню не сказал во дворе дожидать, а он, окаянная сила, за мною в избу, будто званный!.. Он всюду за мной без повода ходит… Ну, здравствуй еще раз!

Минаев приехал на целом десятке троек. Он крепко стоял в своих городах. Все верховья Донца были словно его воеводство, где он замещал добрый десяток царских воевод, изгнанных или казненных народом.

Он навез разных подарков: битых гусей, ветчины, наливок, круп, сала, сушеных груш, яблок, соленых грибов…

— Не воеводским обычаем брал, избави бог, батька! — шумел он, по-волжски «окая». — Народ все тебе приносил. У нас там народ богат. И твое-то имечко свято народу, Степан Тимофеич! Добра тебе хочет народ, ждет, когда ты поднимешься снова.

— Чем гусей да индеек на тройках возить, собрал бы возов сотню хлеба! У тебя в голове бубенцы, да орехи, да пироги, а мы, Фрол, державу воюем!.. Не пирогами нам войско кормить. Хлеба надо! — резко одернул Степан.

— Да, батька, ведь с тем я к тебе: я хлеба тебе соберу хоть и триста возов! Край богат — были б деньги. Казны у меня нехватка. Ты денег давай, — легко сказал Фрол. — Мы там сколь хочешь войска прокормим!..

Минаев гремел голосом, громко смеялся, уверенно звал Степана все войско вести на Донец.

— Дождались бы весны, да и грянули дружно оттуда!.. — гудел он. — Ведь за нас весь народ. Поверишь, робята мои на торга в Харьков едут гуртом — воеводы их пальцем не смеют!.. А я, батька, умыслил, чего никому не приснилось: ударить на Новый Оскол да оттоле прямым путем в Тулу!..

Минаев раскатисто захохотал.

— Вот будет ди-иво, как в Тулу-то влезем, а! Не ждут воеводы с нашей сторонки гостей под Москву.

Степан вдруг весь покрылся испариной. Минаев словно поймал на лету его же мысль, но надо было ее еще взвесить, проверить… Поход — не игра… Должно быть, глаза не соврали Степану, когда подсказали эту дорогу по чертежу…

— Уж, верно, не ждут, — подтвердил атаман, стараясь хранить спокойствие.

— Не ждут, батька, где им! Дорога прямая будет: больших городов по пути нет, Воронеж вправо, Курск влево оставим… Вот Белгород мне как бельмо на глазу. Воевода там с войском сидит, князь Волконский. Да до весны он не двинется, станет сидеть. А кабы попередить его, батька. Ты силу свою подкинешь, и воевода тогда не посмеет на нас. Ведаю, рати его не так много. Да и нам с запорожцами сговориться: Сирко воеводе на хвост наступит — он будет сидеть да молчать и носа из Белгорода не сунет…

Минаев к чему-то прислушался, вдруг быстро шагнул к двери, распахнул ее… В сенцах стоял Прокоп.

— Не один ты тут, батька?.. Я тогда после зайду. Дельце мое не велико… — растерянно пробормотал рыбак. — Здравствуй, Минаевич, Войска Донецкого атаман! — дружески поклонился он Фролу.

Тот поглядел сурово и неприветливо.

— Здорово, рыбак! Опосле зайдешь. Ныне нам с батькою бесноватых не надо! — резко сказал он.

— Опосле, опосле! — суетливо отозвался Прокоп и задом попятился в сенцы.

— Чего-то тут у тебя порченый дьявол снует?! — проворчал Минаев.

— Да свой человек, Наумова друг. И разумом взял и отвагой. Чего он тебе? — удивился Степан. — Пошто ты его обидел?

— А в сенцах пошто тут мотается, словно бы пес?

— Ну, вишь, шел по делу, смутился…

— Не люблю я уродов: как чирьи в роду людском!.. Недобрые люди… — серьезно сказал Минаев.

— Да брось-ка ты, что ты! Уродец уродцу рознь.

— Ну, как знаешь, а бесноватых я все-таки не люблю! — перебил Минаев и, насколько возможно понизив голос, вернулся к прежнему разговору: — Так, слышишь ты, тульские кузнецы ко мне присылали, зовут… А в Туле мы с ружьями, с пушками будем… А далее нам уж прямая дорога в Москву через Серпухов или Каширу… Лазутчиков слал я по всем городам — путь пытать. Ждут нас, Степан Тимофеич, золотко, жду-ут! И что тебе Волга далася! Мой-то путь тоже испытан: Иван Болотников шел сим путем. Не в обиду тебе, не хуже был атаман… Попутал с дворянами, Ляпунов его продал. А мы без дворян обойдемся!

— Что ж, пешим походом… — сказал Степан.

— На что, батька, пеше! — весело воскликнул Минаев. — У меня ведь нонче соседи — татары да запорожцы — все лошадиные люди, — шутливо сказал он. — Чего нам коней не купить! Сколь надо — сдобудем!.. Покуда ты размышляешь, в то время челны готовь, а там поглядим — Доном идти на челнах али конно. Пока ты размышляешь, а я тысяч пять лошадей приторгую. А не то, как поправишься малость, сберись-ка в мое «воеводство». Уж я-то тебя на радостях там приму — так приму-у!.. А там мы с тобой все обсудим, людей сам расспросишь… — Минаев вдруг наклонился к Степану и зашептал: — А не то запорожские, может, заедут. Я звал их к себе побывать. Тогда мы с тобой большой разговор с Запорожьем затеем… Черт-те что, как Москву обдурим!.. «Згода, что ли?!» — як говорят сусиды мои, запоризьски казаки, — громко воскликнул Минаев.

— Побачимо, братику, — в тон ему задумчиво отозвался Степан.

— Бачь, батко! З горы-то виднее!..

Минаев уехал, оставив в ушах у Степана шум, в сердце — радость, в уме — сознанье, что на Москву не одна дорога и всех дорог не закрыть боярам…

По отъезде Минаева Степан опять развернул чертеж. Перед ним лежал край, не тронутый ни войной, ни воеводскими набегами и казнями этой осени. Это был людный край, покрытый сплошь рощами, пашнями и садами, полный хлеба, и среди хлебных равнин, как заветный остров, — Тула, город железа и кузнецов, город, откуда шли на Дон сабли, пищали, мушкеты, пистоли и пушки…

«А что кузнецам стоять за бояр?! В Туле, конечно, богато стрельцов, да видали мы их и на Волге: и стрельцы к нам приклонны».

И вот Москва уже шла навстречу Степану с хлебом и солью.

Он видел Москву. В Москве не одни боярские хоромы, не только купцы да дворяне — сколько там драного и голодного люда! Не с пирогами выйдут они встречать — с черным хлебушком, с серой, крупно размолотой солью, с простыми солеными огурцами на деревянном блюде, как было в одном из чувашских сел…

Степану уж больше не нужно было смотреть в чертеж: лежа с зажмуренными глазами, он теперь легко представлял себе и Волгу, и Дон, и Донец, и Оку. Он видел свой новый и славный, прямой, как стрела, путь. Новый Оскол, Тула, Кашира, Москва… Он видел левей своего пути Курск, Севск и Кромы, правее — Елец, но они не пугали его. Конечно, надо послать туда верных людей, заранее знать, сколько там войска. «Но главное — не отклоняться с прямого пути… Надо связать по рукам воеводу в Воронеже: для верности на Дону пошуметь в челнах… Кабы там не брат Фролка, иной бы кто, посмелей есаул, — тот бы поднял великого шуму, что Дон закипел бы и рыба вареная наверх всплыла бы… Воеводы будут тогда Воронеж беречь с донской стороны — не почуют, как с Нова Оскола ударим… Да на Волге бы тоже горело у них огнем, пекло бы, как чирей. Астраханцам велеть подыматься к Саратову ратью — и бояре всю силу загонят на Волгу… Вот тут не зевай, Степан Тимофеич… „золотко!“ — с усмешкой добавил Степан, вспомнив Минаева.

Его лихорадило от нетерпенья… Минаев угадывал все его затаенные мысли: завести «большой разговор с запорожцами», то есть поднять Запорожское войско в союзе с Донским, сойдясь где-нибудь под Маяцким, у Бахмута, а не то и в самом Чугуеве, было заветной мечтой Степана.

Рана еще не позволяла ему подняться, а то бы и часа не стал ждать, чтобы ехать к Минаеву, поглядеть его войско, договориться как следует о покупке коней для похода, о ратных запасах…

Однако пока приходилось еще терпеливо лежать, ожидая, когда голова позабудет проклятый драгунский удар.

Люди шли в городок по зимним дорогам под вьюгами и метелями, шли что ни день. Шли, несмотря на заставы, не глядя на пытки и казни, грозившие всем перебежчикам из московских краев; несмотря на мороз, на голод.

Степан указал допускать к нему всех, кто просился, и сам опрашивал прибылых из чужих краев.

— Из Ряжска? — допрашивал он. — А в Туле бывал? В Епифани? И то недалече от Тулы. Как с хлебушком в той стороне? — дознавался Разин.

— Из Калуги? С Оки? Как там — рыбно? Ладьи оснащать, знать, умеешь, коли рыбак? Ну, живи в городу, пособляй управляться с ладьями. А в Туле бывал?

Он был рад, как дитя, когда оказалось, что беглый калужский крестьянин бежал через Тулу, скрывался у кузнецов.

— Ну, как они люди?

— Да добрые люди-то, батька Степан Тимофеич! Укрыли, согрели, и сыт был у них.

— Богато живут?

— Как богато… Работные люди, ведь не дворяне!.. Когда с утра до ночи молотом машешь у горна, как в пекле, то с голоду не помрешь…

— Довольны житьем?

— Куды им деваться! Доволен ли, нет ли — живи! Они ведь невольные люди. Какой-то из Тулы сошел, не схотел кузнечить, в грудях у него от жару теснило. Поймали, на площади на козле засекли плетями…

— Стрельцами там людно?

— Ку-уды-ы! Как плюнешь — в стрельца попадешь.

— А злые стрельцы?

— Стрелец — он и есть стрелец! Стрельцы меня вывезли к Дону, велели поклон тебе сказывать…

Степан недоверчиво покачал головой.

— Ты не брешешь? Отколь им узнать?

— Да что ты, Степан Тимофеич! — от сердца воскликнул беглец. — Да кто ж тебя по Руси не знает?! И то ведь всем ведомо ныне, что в битве тебя посекли. Как станут попу поминанье давать, так пишут «о здравии боляща Степана». У нас в селе поп-то смутился: да что, мол, у всех у народа «болящи Степаны» пошли? На Степанов поветрие, что ли, какое?! Не стану, мол, я бога молить за Степанов!.. Наутро-то, глядь, все Степаны в селе лежат и с печек не слезут: у того поясницу, мол, ломит, тот, дескать, животом, тот головой-де неможет!.. Хозяйки к попу: «Да, батюшка, песий ты сын, ты чего ж с мужиками творишь, что хворью всех портишь?! Да мы к самому ко владыке дойдем на тебя!» Поп и сам всполошился от экой напасти, бает: «Пишите не токмо Степанов, хоть всех Степанид!»

Иных из перебежчиков Степан оставлял в городке, иных отправлял назад, откуда пришли.

— Скажи: оправляется атаман. По весне пойдет снова в поход, пусть держатся, ждут, в леса пусть покуда уходят…

Однажды Прокоп зашел к нему поздно, когда уже все спали.

— Свечку я, батька, увидел в окошке, ты, стало, не спишь — и залез на огонь.

— Что доброго скажешь?

— Я тульского, батька, среди прибылых разыскал — из самой из Тулы, — шепнул Прокоп.

Степан загорелся радостью, но сдержал себя и с деланным удивлением спросил:

— На что мне надобен тульский? Когда я велел сыскать?

— Да ты не велел… Я сам, думал тебе угодить. Народ говорит: ты про Тулу у всех дознаешься.

— Ты мне владимирского приведи, а тульских я видел! — сказал равнодушно Разин.

Он разослал казаков по верховым станицам сбирать своих прежних соратников, кто жил по домам. Велел привозить с собой топоры, скобеля, лопаты, холстину на паруса.

На острове, кроме двух бывших ранее, поставили заново еще две кузни — чинить оружие.

Разин пока еще больше лежал, но стал ласков с женой и с детьми, шутил и смеялся с Гришкой, деду Панасу, который на время его болезни ушел жить к Наумову, снова велел перейти к себе.

— Без дида на двори неладно, як без собакы! — смеялся старик. — Ну и хай дид живе в атаманьской хате. Годуй, дида, Стенько! Як пийдешь у поход, певно я знов на меня казачку спокинешь!

Алена темнела при слове «поход», но знала, что не избегнуть Степану походов, покуда он дышит.

 

Иудина совесть

Для Разина все уже было решенным: в верховых городках на Дону будет шум и движенье. Можно послать ватажки по Иловле на Камышин, чтобы лазутчики довели воеводам, что Разин вышел на Волгу, да тем часом быстро сойтись с запорожцами, грянуть на Новый Оскол и оттуда на Тулу.

Сидеть в седле Степан Тимофеевич еще не мог, но ему не терпелось приняться за дело. Он опасался только того, что рядом стоит Черкасск. Это гнездо домовитых тут, под боком, могло повредить. Нужно было получше разведать их силы, и если надо, то прежде большого похода снова их придавить покрепче да посадить в Черкасске своих атаманов. Выступить в дальний поход, оставив позади себя окрепший враждебный Черкасск, Степан Тимофеевич не решался…

Степан был сердит на Лысова за то, что он дал домовитым взять в руки волю.

После симбирской битвы, когда Разина привезли в Кагальник, Лысов, сидевший все лето в Черкасске, вызвал к себе в войсковую избу Корнилу.

— Корнила Яковлич, — дружелюбно сказал он, — ты-ко за старое дело: садись в войсковую, а мы к себе в городок на зимовье уходим.

— Что ж, мне укажешь всем войском править? — воровато, с покорной усмешкой спросил Корнила, который уже знал от казаков о поражении Разина под Симбирском, слышал от Мирохи о том, что Степан лежит между жизнью и смертью, и ожидал вторжения воеводской рати на Дон. Выслушав предложение Лысова, Корнила принял его решенье уйти из Черкасска как признак слабости разинцев и от радости боялся себе поверить. — Отвык я сидеть в войсковой избе… Может, иной кто сядет… — лукаво поигрывая глазами, заикнулся он.

И вдруг все дружелюбие разом слетело с Лысова.

— Степан Тимофеич тебе указал, так ты и владай своим войском! — сурово одернул Лысов. — Сиди себе в понизовье, в азовскую сторону высылай дозоры; если неладно будет, то к нам вести шли. А как выше Кагальницкого городка по Дону полезешь и с боярами станешь ссылаться, то так и ведай — побьем!

Но Корнила уже смирился, поняв, что главное дело — остаться опять атаманом в Черкасске, где уже скопилось достаточно казаков, отставших от Разина. Теперь, опасаясь боярской расправы, они не селились в верховьях, а жались в низа. Привлечь только их — и тогда Кагальник не посмеет пикнуть перед Черкасском…

Корнила смиренно принял ключи войсковой избы и часть войсковой казны, которую оставил ему Лысов. Печать Великого Войска Донского и городские ключи Черкасска Лысов удержал у себя.

Тотчас, услышав, что снова сидит в атаманах Корнила, в Черкасск явились послы от азовцев. Они хлопотали устроить мир с Донским Войском. Корнила их принял, как когда-то прежде, со всей атаманской пышностью: с брусем в руках, с есаулами, под войсковым бунчуком, с важностью выслушал их и отказал.

— Воры покуда еще сильны, — тайно, через своих ближних, — сказал он. — Мы докончанье напишем, а воры его порушат. Вы тогда скажете, что Корнила Ходнев своей клятвы не держит. Постойте, вот скоро время настанет… — значительно обещал он, словно уже заранее знал, когда придет это время.

Уже через месяц черкасские перестали впускать на торга больше полсотни кагальницких казаков зараз. По ночам совсем никого не впускали в ворота, сидели, точно в осаде. Но, не впуская к себе кагальницких, они не отгоняли людей, приходивших из верховых станиц, хотя у самих было голодно.

Сделалось людно. Голодные шли в войсковую избу проситься в набег на татар. Корнила их отклонял от войны; если видел, что кто-то из казаков может влиять на других, того приручал: давал ему хлеба, которого было довольно у старого атамана по тайным ямам в степях, где паслись овцы, давал и овец.

— Казак казака выручай. Сыто станет — вы мне отдадите. Весь Дон накормить не смогу, а доброго атамана в беде не покину, — ласково говорил Корнила.

До Разина дошел слух, что между понизовой старшиной идут раздоры, что Самаренин и Семенов требуют созыва круга для выборов нового атамана, но Корнила не хочет уступить атаманства. Говорили, что в Черкасске уже достраивают вместо сгоревшей новую церковь, раздобыли где-то попа и хотят ее к рождеству освятить.

Разин призвал и себе Прокопа. С тех пор как Наумов признался, что рыбак его уговаривал не оставлять под Симбирском крестьянское войско на растерзание боярам, Степан стал ему особенно доверяться. Прокоп казался ему умным, хитрым и преданным человеком. К тому же он мог в Черкасске найти приют у казаков, близких к Корниле…

— В Черкасск не страшишься, рыбак? — спросил его Разин.

— А что мне страшиться!

— Значные силу там взяли. Наши все тут. Домовитым в Черкасске теперь раздолье, с легкой руки Семена Лысова…

— А я, братка, всем домовитым своек. У них дворы да хоромы, а у меня ни кола. Чего им со мною делить! — удало сказал Прокоп.

— А ну схватят тебя?

— Устрашаться, Степан Тимофеевич, не посмеют! — возразил убежденно рыбак. — А пошто мне в Черкасск? — удивленно спросил он.

— Разведай, чем пахнет у них. Погостишь, знакомцев былых повидаешь… В новой церкви помолишься богу…

— Ничего ведь они не откроют мне. Что тайно, то кто же мне скажет!

— Пес с ним, с тайным! Нам хоть явное ведать! — сказал Степан. — Ступай-ка на праздник туда, поживи да послушай, о чем там народ говорит.

Прокоп поехал.

Астрахань наконец прислала к Степану посланца — деда Ивана Красулю. Белоголовый старик в сопровождении сотни астраханских стрельцов и казаков приехал в Кагальник. Они навезли балыков, икры, семги, соленых арбузов, калмыцкого сыру да, помня, что любит Степан, дикого вепря…

Старик Красуля смотрел на атамана по-мальчишески задорными, молодыми глазами.

— Всю жизнь хотел попасть на казачий Дон, — говорил он. — Раз из Москвы убежал из стрельцов. Поймали, плетьми отлупили, на Олонец за побег послали служить. Я год послужил да опять дал тягу… Опять поймали, еще того пуще драли, да и в Яицкий город упекли… В Яицком городке я оженился. Хозяйку, робят не кинешь, надо кормить, поить. Стал я примерным стрельцом. Десятником сделали, в Астрахань отослали за добрую службу. А думка про Дон все жива. Вот и любо мне ваши казацкие земли видеть! — весело говорил он. — Жизнь прожил, а Дону не пил!

Разин приветил старого. Алена Никитична захлопоталась, принимая гостя: пекла пироги, варила, жарила — не посрамить казачек перед стрельчихами. Иван Красуля рассказывал об астраханском житье: рыба ловилась не хуже, чем при воеводах, татары кочевали вокруг города, пригоняли скот, привозили плоды.

Старый Красуля отечески сетовал Разину:

— Как тебя угораздило! Не воеводское дело стрять в сечу. И без тебя хватило бы ратных людей — неразумно дитя-то нашелся!

— Да пушки отбить, вишь, хотел! — объяснил просто Разин.

— А на что тебе пушки без головы! Воеводское дело: выбрал пригорочек али курган, забрался повыше да посылай вестовых казаков к есаулам: тот туды подавайся, тот тут заходи, ты тому пособи, на право крыло навались, тот пехоту веди из засады… А самому-то пошто!..

— Ладно, дед Иван, за науку спасибо! — весело подмигнул ему Разин. — Я более уж так не стану!

Красуля расхохотался.

— И то, я, старый дурак-то, учу! Кого научаю?! Да, может, в том сила твоя, что горяч… Воеводы-то все ладом-чередом, а покуда в седле ты сидел, устоять на тебя не умели! И то слава богу, что ныне цела голова, а там бейся, как праведно сердце твое повелело, от великой души атаманской!

Потом сели за стол, Алена поднесла старику чарку, пригубив сама. Красуля поцеловал ее в губы, выпил чарку и низенько поклонился.

— Мне бы эку жену — никуда бы в поход не ходил! — сказал он, утирая ширинкой свою белую бороду.

Степану не терпелось поговорить по-настоящему о делах, но старик упорно отстранялся от разговора.

— Не люблю я терпеть, когда в чарку чего не надо мешают! Вино — благодать господня: в нем радость и смех. А градские да ратные дела смеху не любят.

Когда уже кончилось угощенье, дед Иван начал плести чепуху, опьянел и стал клевать носом. Званные к столу есаулы поразошлись, остались Разин, дед Черевик и Красуля. Разин сказал деду Панасу устроить Красулю на ночь, но тот протрезвевшими, молодыми глазами со смехом взглянул на него.

— Неужто ты мыслил, Степан Тимофеич, я вправду упился? Да что ты! Куды же такой срам! Али я к тебе не послом приехал?! Не знаю я твоих есаулов, Степан Тимофеич. Кому ты верою веришь, тому сам после скажешь, я — лишь тебе, с глазу на глаз.

— А дед Панас? — кивком указал Разин на Черевика.

— Сей человек — видать: человек! — ответил Красуля. — Я его вижу до самого сердца. Он весь на куски был порублен в битвах, да сызнова сросся. Жизнь у него прожита. Ему кривда к чему бы?

И Красуля трезво и просто повел рассказ обо всех астраханских делах:

— Дворянское семя мы под корень порубили. Дружку твоему князю Семену пришлося усечь-таки голову: тайные письма писал на Москву да к донским домовитым.

— Корниле? — спросил Степан.

— Михайле Самаренину да Логинке Семенову — атаманам. А велел им своих казаков собрать да прислать будто в помощь нам, а с ними хотел ночью напасть и побить астраханску старшину. Хошь ты не велел его трогать, а после такого письма усекли ему голову.

— Ну что ж, коли сам напросился! — сказал Степан.

— И старец митрополит Иосиф народу грешил, — сообщил Красуля, — боярские письма к народу читал. Как слух прошел, что тебя под Синбирском побили, так они и взялись с двух сторон.

— Митрополита казнили? — спросил Разин.

— Казнили же. Не устрашились и сана.

— Туды и дорога.

— Ну, что же сказать еще? Хлеб ведется. Голодными не сидели, благо рыба в сей год далася. Народу из-под Синбирска к нам добре сошлось. Ныне всех языков на торгу: мордовцы, чуваши и черемисы… Полки наряжаем из них к походу.

— А есть ли добрые атаманы у вас, чтобы самим, без меня, под Синбирск ударить, кабы я войско надумал вести с другой стороны? — осторожно спросил Разин.

— Ить как не найтись, Тимофеич! Время нынче такое: кому народ повелит атаманом быть, тот поведет. Когда укажешь, то атаманов найдем… — Красуля задумчиво замолчал. — А я, старый, тебе скажу: не споловинить бы сил понапрасну! — предостерег он. — Ведь воеводам так легче побить нас, когда будем врозь! Чего ты надумал, коли не в тайну?!

— Неверно ты судишь, Иван, — возразил Степан, пропустив вопрос старика, — ведь народ лишь опоры ждет в казаках. Покуда мы на Тамбов не пришли, дотоле тамбовский мужик не встанет; мы от Тулы далече — Тула ждет да молчит. А пришлем туда, в город, хоть сотню лихих казаков — глядишь, и народ поднялся, из сотни и тысяча стала!.. С двух сторон подниматься в поход — тем нам силу не половинить, выходит — двоить…

Красуля качнул головой, еще не сдаваясь.

— Семь раз примерь, Тимофеич! Время еще у нас до весны осталось… Подумай еще… Я мыслю, и Федор-то Шелудяк смутится, когда ему экую весть привезу…

— Пусть Федор наедет сам ко мне, потолкуем, — сказал Разин.

— Не ждали, Степан Тимофеич, таких твоих мыслей, а то бы собрался Федя, приехал бы сам, — задумчиво произнес старик. — А мой тебе все-таки добрый совет: по весне к нам сбирайся. Покуда мы Астрахань держим, Царицын от нас никуды не уйдет — значит, низовье все наше… По Волге ходить нам бывалое дело, а знамый путь — полпути, Тимофеич. Казански татары к нам слали гонцов: обещают навстречу идти к Синбирску, а там и на Нижний вместе.

— Знаю, были и у меня из Казани, — подтвердил Степан.

— Пушек у нас маловато. Ну, не в первый раз — с бою возьмем… Вот еще, Тимофеич, селитру нашли мы на Ахтубе. Копаем да тайно возим. Серу татары в степи нашли, продают нам — знать, с порохом будем… К тебе у нас все приклонны… Василий Лавреич-то помер в покров…

— В покров?! — перебил Степан.

Он впервые слышал о смерти Василия Уса и вдруг устыдился, что сам даже и не спросил о нем, о его здоровье, но в то же время словно почувствовал облегченье: ему все время было горько сознание, что Василий считает его нарушителем клятвы, данной при первой их встрече в лесу.

Значит, Василий скончался, еще не зная о позорном и страшном конце симбирских событий.

— Помер в покров, — подтвердил старик. — Перед смертью он есаулов собрал, всю старшину, велел держаться тебя теснее, не отступать от тебя. Шелудяк и мы, все иные, клятвой ему поклялись и крест целовали, что не отступим… Лишь знака ждем твоего. Ну что ж, Тимофеич, — со вздохом сказал старик, — придешь ты к нам с казаками — у нас тогда добрая сила станет, а не придешь — и все равно нам на Волгу идти: народы зовут!..

— Не только на Волге зовут, Иван! — сказал Разин. — В иных местах тоже зовут. Вам на Волгу ударить, а мне иной будет путь, не время еще говорить, как пойду Только бы нам в одно время двинуть…

— Гонцов пришлешь, скажешь тогда?

— Пришлю. А вы мне обратно гонцов: в какой день идете, чтобы уж верно было…

— Ну, смотри, атаман! Голова у тебя ясна. Ты летишь высоко, тебе сверху всю Русскую землю видно, а все же скажу: гляди-ка ты лучше. Подсыльщиков спосылай в города да в уезды, проведай, как примут, — наставительно предостерег Красуля.

— Посылали, Иван, — тихо сказал Разин.

— Стало, примут?.. Ну, в добрый час! А мы станем сами к походу сбираться. Народу до времени я ничего говорить не стану и Федору не велю…

— Ни словечка, Иван! Надо, чтоб не было даже малого слуху. Пусть воеводы нас ждут только с Волги…

— Мыслю я, кроме меня да Феди, и в Астрахани никто бы не ведал… и есаулам заранее ни к чему, — подтвердил Красуля.

— Есаулам поклон от меня. Пусть готовят к весне поход. Мол, поправлюсь и тоже своих казаков подыму…

На прощанье Разин вышел к астраханским стрельцам и казакам, сопровождавшим Красулю, ласково разговаривал с ними, велел отвезти поклон всем астраханцам, одарил их деньгами и, посулив им скорую встречу, простился…

Шли святки. Уж три недели прошло, а Прокоп не возвращался. В эти дни из Черкасска прибыл Никита Петух, которого там не раз видели казаки. Он попросился видеть Степана по тайному делу.

— Батька, — сказал он, — наш рыбак-то в Черкасске хлеб-соль с домовитыми водит. У самого атамана сидел на пиру. Все значные принимают его как свойка. Да, слышно, гонца наряжают куда-то… Повелеть бы дозорам по Дону глядеть!

— А тебе какая корысть, рыжий? Что ты ко мне пришел? — спросил его Разин. — Войско ты кинул, сам к домовитым в низовье подался да смуту тут сеешь?!

Никита смутился.

Он не сумел одолеть своих мук. Приехав с лекарем и встретив Степана в пути к Кагальницкому городку, Никита не смог остаться в Кагальнике. Он уехал в Черкасск, где было уже немало разинских казаков; иные из них ускакали сюда из страха, что воеводы тотчас же следом за Разиным погонят рать на Дон и будут хватать всех тех, кто был со Степаном в походах. Иные просто решили, что атаман погиб, что Корнила сядет опять в войсковой избе, и просто переметнулись на сторону домовитых. Они, чтобы задобрить Корнилу, даже навезли с собою ему подарков.

Никита страшился не казни, не разорения, он всей душою готов был по-прежнему драться против бояр, но мысль об убитой Марье и о ее измене мучила его каждый раз, когда называли имя Степана. И он убежал в Черкасск от себя самого, от своих мучений.

Теперь его обдало жгучим стыдом за то, что он кинул своего атамана в беде. Ему захотелось даже сказать все по правде Степану, открыв все про Марью… Но он удержался от этого соблазна.

— Верно, Степан Тимофеич, что я отступил от тебя, — сказал он. — Ты, батька, прости, не верил, что ты оживешь, а без тебя всему делу конец. Ныне же слышу — ты здрав. А когда жив да здрав, то сидеть уж не станешь. Все знают, что ты не таков. Вот я и назад к тебе. Да, может, еще погодил бы, а как на тебя измену почуял, то не стерпел, поспешил…

— Ну, добро, коль! Живи в городу. А что Прокоп деет — сам ведает: чье хочет вино, то и пьет. Мне Корнилиной бражки не жалко! — сказал с усмешкой Степан.

И Никита остался в Кагальнике.

Сам Прокоп явился к Разину много спустя после святок.

— Голова кругом, как угощали, батька! — с насмешкой рассказывал он. — Всем черкасским я кум да сват от стола ко столу под ручки таскали…

— Слыхал, — сказал Разин.

— И к тебе слух дошел?! — опасливо покосившись, спросил Прокоп. — Громкие пиры водил твой «бесноватый» с черкасским старшинством!.. Не пиры — короводы! — подмигнув, воскликнул он, уже убежденный, что Разин ему верит.

— Дознался чего? — спросил Разин.

— Мне чего дознаваться! Все явно. Хмель — доводчик на всякого, все своим языком рассказали, — презрительно продолжал рыбак. — Между старшинством в Черкасске раздоры: одни на тебя поднимают народ — Логин Семенов да Мишка Самаренин. «Стар, говорят, Корней, не справится он с ворами, а покуда идет воровство, у нас царского хлеба не будет!» Другие, батька, страшатся: Самаренин, мол, как усобье начнет, то бояре прилезут, потом воеводу в Черкасске посадят, тогда их не сгонишь назад и всей воле казацкой конец! А еще слышал, что воеводы с Москвы обещали быть на Дон. А которые казаки судят так, что на тебя вся надежда: окроме тебя, мол, Дона никто от бояр отстоять не сумеет, а если тебя побить, то и силы иной на бояр не сыскать…

— А Корнила? — спросил Степан.

— Крестный твой пуще всех угощал и дары обещал — хитрый бес! Он им бунчук и брусь отдавать не хочет — любит власть! И тебя побивать не пойдет. Бояр не страшится, однако с боярами в драку ему не рука: он ладит твоими руками бояр не пустить, а силу по-старому взять да сидеть в атаманах.

— Лиса, — усмехнулся Разин. — А за что он тебе насулил даров?

— Чтобы я за него тебе слово молвил: мол, любит тебя батька крестный, мириться хочет, от Мишки и Логинки обороняет тебя.

— А к чему ему надо?

— Того не сказал, а думаю я — он Логинки с Мишкой пуще всего страшится. Когда бы ты с ним заодно пошел, те бы присели в кусты да молчали.

— А меня Корней не страшится? — спросил Степан.

— Да черт его ведает, батька! Может, он мыслит, что ты в Кагальницком, а он в Черкасске будет сидеть. Хоть под твоею рукой, а все атаманом!.. Али хочет твоими руками тех задавить да после тебя спихнуть… А чую, чего-то лукавит… Как стал он дары мне сулить, поругался я с ним напоследок… Говорю: «Июдино сердце в тебе, Корней!» Уж он завертелся туды и сюды. Говорит: «От души хотел подарить».

— А ты?

— Я, батька, дверью как треснул — да вон, не простясь!

— И дурак! — сказал Разин. — Было б тебе взять дары да поболе проведать… Эх, ты-ы!..

— Других ищи, атаман! — с обидой в голосе, прямо взглянув Степану в глаза, ответил рыбак. — Душа у меня прямая. Сидел с ним, сидел, кривил уж, кривил. Пока был тверез, все терпел, а вино разобрало — не сдюжил я; не зря говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Меня напоить нелегко: пью довольно, а крепок. Ан старый черт мне подсыпал какого-то зелья — и взяло. Утре проснулся я, чую неладное над собою. На коня да и гону сюды!..

— Не крепок в лазутчиках ты! — усмехнулся Степан. — На такое дело пошел, то уж сердце замкни.

— Других сыщи, атаман! — повторил Прокоп. — В сечу меня посылай — до смерти буду стоять, а с июдами знаться нет силы!..

— Ладно; черт с тобой, — остановил Разин. — Ты вот мне скажи: а что, коли мы на Черкасск ударим? С налету возьмем?

— Не надо, — сказал он. — Черкасских злобить не дело. Как боярские рати напрут, так они к тебе сами с поклоном… А ты станешь лезти взятьем, то будет на руку Логинке с Мишкой. — Рыбак оживился. — Там, батька, сошлось верховых немало, которые с нами ходили в поход. Кабы хлебушком где раздобыться, все к нам сошли бы. Тогда и Черкасск наш будет без шуму… Корнила чего-то болтал, что хлеба умеет добыть и тебя научит…

 

Кипучие силы

С отъезда Минаева прошло уж больше месяца, а хлебный обоз от него все не шел, хотя Степан дал Минаеву денег на хлеб.

Разин окреп. Он больше не мог оставаться бездеятельным и вдруг загорелся желанием поехать к Минаеву, посмотреть его войско, договориться с запорожцами о союзе, купить лошадей для войска и пригнать, наконец, обоз хлеба, который разом привлек бы снова к Кагальнику весь Дон.

Оставив вместо себя Федора Каторжного, Степан приказал Наумову с тремя сотнями казаков собираться с ним вместе в дорогу. Еще не в силах подолгу держаться в седле, Разин велел снарядить две санные упряжки, в каждой по тройке. Сборы его были коротки. Весь Кагальник говорил об отъезде Степана. Это был общий праздник. Поездка его означала, что он здоров и снова себя ощущает хозяином Дона: не страшится напасти ни на себя, ни на свой городок, который он оставляет.

Даже Алена, всегда не любившая провожать в отъезд мужа, на этот раз заразилась общей радостью и спокойствием. С легкой и веселой заботливостью она хлопотала, пекла подорожнички, жарила мясо в дорогу, цедила наливки…

— Батяня, возьми меня! — попросился Гришатка, увидев отца в конюшне, где он выбирал лошадей в дорогу.

— А что не взять! Едем! — со внезапной веселостью вдруг согласился отец.

— А матка? — растерянно пробормотал не ждавший согласия мальчишка.

— Что ж, вместе так вместе. Давай уж и матку зови, собирай и Парашку!..

— Матка! Матынька! — мчась со всех ног к Алене, заголосил от восторга Гришатка. — Мы с батей поедем ко Фролу Минаеву… Батя тебе и Парашке велел собираться!..

Алена смутилась и вся залилась вдруг ярким румянцем. Так много лет никуда она не выезжала… Она не могла поверить внезапному счастью…

— Что балуешь! Отвяжись! — чтобы скрыть смущенье, прикрикнула она.

— Матка же! Батя с собой тебя кличет, велел собираться с Парашкой. На тройке поскачем. Вот славно-то будет! Округ казаков три сотни!..

— Отстань, не балуй, — проворчала снова Алена.

— Батяня! Батяня! — жалобно выкрикнул Гришка, выскочив снова во двор. — Батяня! Мне матка не верит. Ты сам вели ей сбираться!

— Скажи, я не мешкав велел. В одночасье готова была бы! — откликнулся Разин.

Такого веления Гришка придумать не мог. Алена схватилась за сундуки, за наряды… Бархат, атласы, парча полетели на пол, пестрея всеми цветами… Ленты, мониста, запястья, рогатые кики… Не ударить бы в грязь перед всеми казачками и перед Минаихой… Что бы еще прихватить?..

Жадный к нарядам женский глаз не хотел расстаться ни с чем из добра…

— Вот так майда-ан! — воскликнул Степан, входя со двора. — Аль и впрямь ты богата, казачка?! Гляди, сколь всего — как на добром торгу!.. Неужто с собою все надо?! Аль третью тройку велеть заложить?

— Да что ты, Степанка! — смутилась Алена, испугавшись его насмешки и помня, что часто насмешки его переходят в гнев. — Не велишь — ничего не возьму!..

— Коней пожалела! Нет, ты не жалей. Я вправду тебе, от души, Алеша, — заметив ее испуг, сказал Разин. — Не всякий день ездишь со мной по гостям. Как по-женски-то надо?..

— Не много мне нужно, Степан Тимофеич, — поделилась заботой Алена, — да вот я растерялась. Нарядов повсядни-то не ношу; какой краше личит — не знаю…

— А все тебе хороши: лазорев — к очам, алый — к румянцу, в зеленом ты и сама будто цвет в зеленях… Каков ни прикинь — все пригожа!.. Да шубу теплее, смотри. Ту, лиловую, на соболях, али беличью голубую надень… И мне, что ль, обрядиться покраше да кой-что в гостинцы свезти и Фролу, да и Минаихе, и есаулам подарки… Покажись, покажись-ка в зеленом. Краса-а атаманша!..

— Батя, мне саблю! — пользуясь ласковым расположением отца, шумел Гришка.

Степан выбрал сам и нацепил ему на пояс нарядный кинжал…

Весь городок сбежался смотреть на отъезд атамана.

Казаки желали добра и удачи, понимая, что едет Степан не ради простой потехи. Казачки наперебой обнимали Алену. Казачата перекликались с Гришаткой. Три сотни казаков с мушкетами, с саблями приготовились к выезду. Степан, обратясь к кагальницким, велел слушать Федора Каторжного. При народе вручил ему булаву.

Воротные казаки наконец распахнули ворота, и весь поезд вылетел в снежный, сверкающий под январским солнцем широкий простор… В то же мгновенье с наугольных башен Кагальника приветом ударили пушки.

— Кто затеял дурить — ты аль Федор? — спросил атаман у Наумова, скакавшего о бок его коней.

— Федор пальнуть сдогадался, Степан Тимофеич. А я мыслю — добро: пусть слышат низовые черти, что наш атаман поднялся, пусть чешут в затылках! — весело отозвался Наумов.

— Ну, лих с ним… пусть чешут… Давай поспешай!

Снежная пыль засверкала вокруг коней. Пар из конских ноздрей и от людского дыханья, серебрясь, быстро таял в морозном воздухе и оставлял на ресницах, усах и бровях седину. Из-под пушистого платка, из мягкого собольего ворота теплой шубы Алена любовно глядела на мужа. Вот так бы и плыть в ладье по белому, серебристому морю снегов, под таким сияющим солнцем, с таким удалым орлом и самой — как орлихе… Разве что только вот после свадьбы чувствовала она подобное радостное замирание в груди, когда возвращались они домой и когда ей Степан сказал, что в глаза ее мочи нет глянуть — сколь ярки…

Степан всей грудью вбирал резвый ветер с морозной степи, распахнув широкую медвежью шубу, из-под которой виднелся алый кафтан. Хорошо и привольно было скакать, будто новая жизнь наливалась в жилы. Он чувствовал себя молодым и сильным. Взглянул на Алену, обнял ее и крепко поцеловал в губы, чувствуя сам, как иней с его усов замочил ей лицо… Она по-девичьи застенчиво засмеялась и опустила ресницы.

— Гриша! Гришка-а! — окликнул Степан.

Сын обернулся к нему с облучка, обсыпанный снежной пылью из-под копыт резвой тройки. Он был в этот миг как две капли воды похож на того синеглазого «паренька», с которым Степан возвращался когда-то на Дон с богомолья…

Степан улыбнулся ему.

— Здорово, Гришка!

— Ух, здорово, батя!

— А что ж, мы с тобой не казаки, сынок? — спросил Разин. — Иные все в седлах, а мы на санях… Айда в седла!..

— Дава-а-ай! — заорал во все горло Гришатка.

Четверка заседланных шла позади саней. Остановив весь поезд, Степан пересел вместе с Гришкой верхом. Он заметил немую тревогу в глазах Алены и молча же, взглядом ее успокоил.

Все, все миновалось!.. Прежняя сила влилась в упругие икры Степана, когда он оперся о стремена, ветер ожег морозцем лицо… Жизнь летела навстречу…

С седла он опять поглядел Алене в глаза, — глаза, как синее небо… — присвистнул и полетел, избоченясь, перегоняя своих казаков.

— Батька, батька в седле! Гляди, сел! Гляди, скачет!.. Ну, стало быть, здрав! — пролетело между казаками.

А он обогнал весь их строй и выехал наперед. Наумов с двумя веселыми есаулами поспевал за ним с белым мятущимся по ветру бунчуком…

В белой бескрайней степи вдоль Донца после недавних метелей дорога, которую не успели заездить, едва заметно бежит на холм, с холма снова вниз и опять поднимается в горку. По сторонам то вздымаются, серебрясь на солнце, сугробы, то низко стелется снежная пелена и щетинки сухого ковыльника в ветре мотаются, не покрытые снегом…

Вон далеко-далеко в степи показались какие-то всадники, сани… Должно, в Кагальник откуда-то новые скачут, не то казаки с верховьев Донца.

Степан чуть присвистнул коню и понесся вперед…

Нестройной ватагой навстречу скакали казаки с верховьев. Солнце садилось в степи и било в глаза золотыми лучами, так что слепило зрение и мешало видеть… Встречных скакало с сотню.

— Стой! Стой! — понеслось им навстречу.

Черт знает ведь, что за народ по степи. Там тоже играет по ветру казачий бунчук.

Не Минаев ли снова?!

Махнули условленно бунчуками, перемахнулись саблями… Дали по выстрелу из мушкетов… Узнали: свои!

Уже без опаски съехались казаки. Замелькали знакомые лица. Встрепаны, окровавлены, в ранах, кто как попало одет; несмотря на мороз, иные в одних лишь кафтанах, закутаны в конские чепраки, молча сгрудились на дороге…

Есаул Сеня Лапотник выехал наперед.

— Что стряслось? — спросил его Разин, и холод уже пошел у самого по спине…

— Беда стряслась, батька! — глухо ответил Сеня. — Побили нас воеводы.

— А Фрол? — через силу, тихо выдавил Разин.

— В санях, атаман, — указал лишь глазами Сеня.

Разин тяжело и неуклюже пополз с седла. Наумов успел подхватить его под руки. Неверной походкой направился атаман к саням, укрытым медвежьей полостью. Оседланный каурый конь без привязи шел за санями.

Казаки расступились, давая Степану дорогу. Ездовый, склонясь с облучка, откинул полость в санях. На сене, выпятив к заходящему солнцу русую бороду, навек запрокинув большую кудластую голову, с нерастаявшим инеем в волосах, лежал мертвый Минаев…