Неисповедимы пути человеческие!

Тот же лютый мороз, что с началом зимы медленно и неотвратимо убивал Леньку, тот же проклинаемый каждодневно мороз, от которого не мог человек спастись ни на делянке, ни в кондее, — он и спас Леньку от деревянного бушлата.

Все очень просто вышло, как после соображал сам беглец.

В хилом Ленькином теле был сорок один градус жары, и эти-то градусы едва не задавили его ослабшего сердца. Сердце неслышно, из последних сил пиликало за грудницей. Никакого пульса уже не прослушивалось, посипел Ленька, оскалился, шагнул уже одной ногой в иное царство, в будущее…

Но сердце-то было молодое, как сказал доктор Харченко. А тут еще вынесли Леньку на сорокаградусный мороз почти голого.

И схватились меж собой в смертельном поединке эти две пагубные температуры — нездоровый душевный жар и собачий холод окружающего мира. И осадили наружные градусы внутренний перегрев. Минус на минус — всегда плюс, как сказал бы Толик.

Стала понижаться в теле жара, спала на два-три критических градуса, а живой душе как раз это и нужно было. Возликовало сердце, застукотело на прохладе с отвагой, и нос, видно, от этого покраснел.

Может, и по-другому как вышло, пускай в этом ученые доктора на лесоповале разбираются, они за человечеством и не такие чудеса знавали. Совершенно здоровый сорокалетний мужчина вдруг хватался за грудь и замертво падал навзничь от легкого испуга, а бывало — многолетний хронический больной, похожий на мощи, вдруг веселел и поднимался со смертного одра… Чуден мир твой, Господи!

Ну а если продрал юный человек смерзшиеся от слез ресницы, расклеил их чуть не по волоску, то чего ж помирать?

Однако глаза-то открыты, даже вытаращены, да понять нельзя: где он? Почему раздетый и на морозе? Может, это все бред?

Скорее всего — бред, поскольку без конвоя за зоной ему в одиночку быть не положено чуть ли не с рождения. И полуголому в этакую стужу — тоже не с руки! А тут — гол как сокол и без конвоя: во, братцы мои, дела! И во сне не приснится.

Но, с другой стороны, он все ясно сознает. Потому что зима, мороз! Ноги отмерзают, и ушей не чувствует, и зубы вон застучали, и всю грудь вроде бы опять отягивает холодным железным обручем…

Снежинка, порхая, слетела ему на нижнюю, чуть-чуть выпяченную губу. Ленька теплым языком ее слизнул и, опершись слабыми руками о края носилок, поднялся. Стало еще холоднее, просто разрывает мороз живое тело на клочки!

Огляделся. Вот черти! К мертвецкой его притаранили! Да что они там, уху несоленую ели, что ли? Дворкин это по зубку его сюда сплавил, падло! Ну, не гадеус ли?

А все же загнуться на таком морозе — пара пустяков. Кинул на голову и плечи простыню, коконом закрутился Ленька — но какое тепло от простыни? Вроде как холодной жестью обернулся по голому. Тут бы полушубок…

Встал через силу. Надо куда-то канать, долго босыми пятками на снегу не настоишь. Но куда идти? В зону? Или — в вольный поселок махнуть, щей попросить? Да куда там! На самом краю поселка — воровская казарма. Они те дадут щец!

Чувствует Ленька, что хана ему, замерзает вдрызг!

А может, уже хватились его?

Вот это самое страшное. Если с собаками будут искать, собаки порвут его в кровь. Проводники их никогда не оттаскивают от беглеца, дают погужеваться, зло сорвать. Иначе они, разъярясь погоней, на самих проводников кидаются. Было такое дело: малокровный проводник пожалел беглеца, задернул пса. Так тот черный кобель сгоряча самого хозяина загрыз… Потом уж беглец, глядя на это, не выдержал, прирезал кобеля финкой, а посля тянул этого несчастного стрелка на себе к ближней зоне… Собаки, они такие!

Ломит в висках у Леньки, дрожащие ноги судорогой сводит. И жрать по-новой захотелось! Одеться бы в теплое и — по уши в котелок заглянуть, в родимую посудину! Больше ничего и не нужно, никакой иной заботы о человеке. «Д-д-д…» — зубы никак не удержать на месте… Поняли или нет? Пожрать и — одеться в теплое! Запомните это на все времена, гады!

А все же везет тебе, Сенюткин, нынче! Даже через край! Это ж надо! Машина газует с той стороны по тракту в сторону города! Кузовная! И шофер в ней — наверняк свой брат, зэк, неужто не остановится?

Надо только подальше от морга отойти…

Запутался Ленька ногами в простыне, бежит к дороге. Тут и бежать-то пять шагов, а трудно одолеть их, эти шаги, потому что силы уже кончаются, дыхание спирает…

Голосует. Весь в белом, как смерть.

Тормознула машина с дымом, скаты проехались по накату. Шофер чумазый, скуластый — шапка лагерная набекрень! — дверцу открыл. Одни зубы в кабине блестят, а и в зубах — удивление: тут, за кустиком, мертвецкая, а рядом живой покойник маячит!

— Ты что? Людей, что ли, вышел пугать из этой хавиры, друг? — смеется.

Хорошо еще — настоящий он шофер, лагерный! Не испугался, остановил машину… А чего ему бояться? И здоров он в бесконвойном своем положении, и рыло веселое, значит, сверх пайки кое-чего перехватывает. И ручка заводная торчит вон из-под зада на всякий случай. Такого голыми руками не возьмешь. Чего ему бояться?

— Ты чего, браток? Разделся-то?

— П-п-про-пп-падаю я, земеля… — шепчет Ленька и часто моргает. Снова языком слизывает с ледяных губ что-то теплое и соленое. — Не знаю, как меня выперли за зону… Угробление, брат!.. Увези меня отсюда, за-ради хрена, в город, я там хоть наемся…

Ничего не знает, не ведает Ленька, каким путем он наестся в чужом зимнем поселке, но машина в ту сторону теплым радиатором повернута, это он сообразил!

— Залазь!

Подтянул его черномордый шофер за руку через ледяную подножку — ступню прямо обожгло ребристое железо! — и захлопнул кабину. Из-под себя старую телогрейку выпростал, в какой под машину обычно ложился, кинул ее на белые, окрученные простыней колени Леньке — поехали!

— Ты ноги-то… прямо на железо впереди, оно теплое…

А сам переключил скорость, поджало мягкое сиденье Леньку под тощий зад — значит, быстро поехали. И в ветровое стекло крупка застрекотала враздробь, дворник ее сгоняет в стороны.

Отдышался Ленька малость, огляделся. Железный обруч остуды грудь отпустил.

Весело гуляет дворник по светлому пространству перед глазами туда-сюда, как вольняшка! Живем, братцы! Кругом — свои люди!

Тепло в кабинке. Мотор-то по-северному с ватным капотом, не выдувает его. Да и телогреечка рваная, мазутная, не раз горемычных людей выручала. Хоть и внакидку, а греет.

Шофер закурил как-то задумчиво, самокрутку закусил на сторону. Ленька тут же протянул отмерзшие, крючковатые пальцы к шоферу — рукав бельевой рубахи опал, локоть, как у скелета.

— Дай дыбнуть!

Шофер окурок ему отдал.

Ну чем не жизнь?

Летит вперед лагерная машина, снег по сторонам завивается, сугробы пролетают мимо. Шофер важно так баранку покручивает. А глаза нет-нет да и на босые Ленькины ноги скосит.

— Откуда же ты взялся? — смеется шофер.

А Ленька и сам хорошо не знает, откуда.

Появился на свет Божий, видно, в ненастную погоду, в неподходящее время — и все. Чуть стал соображать — отца забрали, в этап с матерью попал. А после по лагерям пошел. Первые четыре года в малолетней колонии отбывал, да два тут, на Севере, да еще два впереди. А за что ему выкатился такой счастливый шарик — и не знает путем. Последний раз было: какие-то рыластые парни подошли на вокзале ночью, по плечу — хлоп: «Ты откуда, парень?» — «Брянский…» Ржут: «А-а, брянский волк, сердяга? Пошли с нами!» Короче, заставили его на стреме стоять, пока они в шнифт лазили… За это дело — квартирную кражу — вместе с новой кличкой пять лет сроку отхватил. И все. Можно сказать, повысил стаж и квалификацию!

Вспомнить, так не было у Леньки такой счастливой минуты, как сейчас. Сроду не ездил он в теплой кабинке на мягкой коже или дерматине да без конвоя, с добрым человеком. Всю жизнь — под дудоргой-трехлинейкой. И вот оказалось, что рядом — воля! Ну, не воля, так бесконвойное положение. Так бы лететь и лететь Леньке в тепле по этой сказочной дороге, чтобы снег по сторонам завивался, чтобы мотор пел неистово и дворник гонял крупку по ветровому стеклу! Забыть навсегда начальников и конвоиров, крики эти привычные: «Ввыходи! Стройся! Давай-давай! Шаг влево, шаг вправо — считается побегом, м-мать вашу…» Попридумали-то!

Эх, быть бы Леньке шофером — вот работа! Красивая работа, бесконвойная! И люди красивые — шофера!

А водитель задумался опять крепко и шапку поплотнее надвинул.

— Как у вас тут, на штрафняке, житуха? — спросил, будто заранее приценивался к такой возможности — попасть на штрафняк.

Ничего не ответил сразу Ленька, посасывая окурок, обжигая губы и пальцы. Какая она, в самом деле, житуха на штрафняке? Да можно сказать, что такая же, как и на других лагпунктах, только бесконвойников здесь мало, а потому ничего сверх пайки не перепадает в зону и массы сосут лапу по высшей, усиленной норме. А так — те же бараки, те же стрелки с собаками, тот же лесоповал либо трасса, либо карьер. Короче, все то же.

Ну, ясное дело, где бесконвойников больше, там и жизнь другая. Или в совхозе… Там волокут в зону и овес конский, и очистки с переборки овощей на базе, а кто в Поселке в столярке, то и клей казеиновый — его тоже можно хавать…

Затянулся в последний раз Ленька, загасил окурок, сунул в карман телогрейки.

— Нищак! — ответил он шоферу. Слово это по фене значило, что жить на штрафном лагпункте ничего, не страшно. Лишь бы силенки были. Горбушку бригадиры выводят.

Шофер вздохнул, будто груз с души сбросил, и заулыбался.

— Конвойный ты? Куда же тебя сгрузить?

Тут Ленька ответил не задумываясь:

— А к столовой! Я хоть миски там подберу после вольняшек, они гуляш этот не чисто заскребают. А жрать со вчерашней пятилетки, знаешь, как хочется, — спасу нет!

Шофер глубоко вздохнул, причмокнул губами, потом протянул руку — левая-то на баранке — и ту самую дверцу на себя дернул, что в приборной доске, супротив Леньки. Там, за дверцей, ящичек такой хитрый для мелкого инструмента, обтирочных концов, болтиков разных. Там и путевку шофер хранит, а иной раз и махорку…

И — ёкнуло у Леньки сердце!

Достал оттуда шофер кусок хлеба и дверцу по-хозяйски захлопнул. Протянул хлеб Леньке:

— На, ешь. Поковыряй в зубах.

Не верит своим глазам Ленька. Повезет так уж повезет в жизни! Целая трехсотка, и не штрафная, а сверхпайковая. А главное, не серединка — горбушка! Только такие и оставляют хлеборезы на вечер запоздалым, промерзшим шоферам с рейса! И — не жалко! Хорошие люди — шофера, нехай и дальше хлеборезы им веселые горбушки оставляют!

Впился зубами Ленька в прохладную горбушку, спасибо забыл сказать. Скулами работает. И слюна бежит, как у бешеной собаки: без всякого чая горбушка идет как по маслу.

А в стекле впереди уже голубой вечер видно, и огней много. И вышек сторожевых, голубятен этих шатровых, до черта — весь городок из лагерей состоит, считай. Отсюда весь ЛАГ начинается, на сотни километров!

Да, знатный поселочек! Раньше он по малой здешней речушке назывался, теперь переименовали по большой реке. И лагерь тоже вырос согласно названию. Лагерь, между прочим, самый старый в государстве, с двадцать девятого года, с традициями. Когда в этапе везли, то многие блатняки горевали, что направление сюда. «Лучше бы на Колыму попасть, бля, чем в этот бардак с вологодским конвоем!..» И верно. Знал Ленька теперь, что тут о каждом пеньке придорожном, о каждой версте историю можно рассказать похлеще тех шпионских книжек, что в КВЧ дают. Блатняки под гитару иногда воют, вспоминая довоенный произвол:

На пеньки нас становили, Раздевали                 и лупили… Ах, зачем нас мама родила!

Шофер все поддавал газу. Большой фермовый мост через реку пролетели, только доски под скатами заговорили, и центральную площадь в деревянном ампире — здание горсовета в виде пятиконечной звезды! — а потом и столовую.

Вывеску Ленька увидал в боковое стекло, потому что над вывеской здоровенная лампа горит. Да и без лампы он, один хрен, столовую бы определил нюхом.

— Куда ты меня? Здесь выйду! — ворохнулся Ленька. Горбушки уже нету, только сладость во рту, теперь болтай языком сколько влезет.

— Без штанов пойдешь? — хмуро заметил шофер, круто поворачивая баранку и направляя машину в какой-то переулок.

«А не в оперотдел он меня сдать хочет?»

Да нет! Свой же парень! Морда такая земляцкая, малость курносая, и зубы чистые; вологодский, а может, смоленский парень! Не станет он продавать своего брата заключенного! Да и какой прок ему? И хлеба дал… Подлец ты, Сенюткин, за одну эту мысль свою собачью. Разве можно про людей так думать?

Заехали они в притемненный переулок, тут шофер и на тормоз давнул. Свою левую дверцу распахнул и ногу в крепком сапоге на крыло вынес.

— Подожди меня тут, в кабинке, — сказал тихо.

А сам в подъезд двухэтажного вольного дома метнулся.

Ленька поджал ноги по-турецки, взгромоздился на теплое сиденье, потому что холодом здорово шибануло с воли. Затаился. Понимает: шевелиться в кабине, привлекать чужое внимание в городе нельзя. Шофер и сам зэк. У него и так уж нарушение маршрута, пропуском человек рискует, а то и головой — наравне с Ленькой.

В закрытой кабине совсем тепло, глаза слипаются от истомы. Болезнь Леньку, как видно, выпустила из когтей, приморозил он проклятую простуду. Хорошо на сердце, хорошо в животе, и — воля кругом!

Вдруг снова холодком опахнуло, шофер в проеме дверцы оказался. Кинул на колени Леньке какую-то рухлядь, влез в кабину и дверцу за собой захлопнул. В руках еще брезентовые сапоги защитного цвета держит…

— Одевайся, чудик! — шепчет скороговоркой.

И что за жизнь пошла, не поймет Ленька. На коленях-то — штаны вохровские, гали, только малость поношенные, и пара тряпок — на портянки, значит!

— «Обмыл» квартиру, что ль? — засмеялся догадливый Ленька.

— Да нет, краля у меня тут, — признался ни с того ни с сего шофер каким-то покорно-преданным голосом. — Хорошая баба, понимаешь, а муж — мосол…

— Ясно…

Когда напялил Ленька защитные галифе, шофер и свет в кабинке включил. Хитрый парень! Раньше, ясное дело, светить тут нельзя было! Шел бы, к примеру, по улице какой-нибудь опсос из оперотдела, сразу бы и закнокал: что за переодевание в кабинке грузовика? А теперь — хрен ему в нос, ничего такого не увидишь. Сидит человек, сгорбясь, натягивает брезентовый сапог на ногу. Может, просто портянку перематывал. Вот обулся на обе ноги — и кум королю!

Шапки вот только нету, а голова стриженая, ершистая и притом приметная. Плохо.

Подумал-подумал шофер и шапку свою с теплой головы ему нахлобучил на лоб и глаза:

— Носи, парень! — И еще добавил: — Канай в столовку, тут за углом!

Вылез Ленька из кабины, размялся, телогреечку старую, промазученную одернул щеголевато. И засмотрелся снизу на чернявого шофера за баранкой.

— Слушай, браток, скажи хоть, как звать тебя, а? Всю жизнь буду помнить!

Впору разреветься Леньке от счастья и человеческой благодарности. А шофер за баранкой — битый, сволочь! — усмехнулся только:

— Ладно, канай! Сочтемся… Колька Снегирев тебя подбросил и ладно, молчок. — Тут он большой палец выразительно сунул в рот себе и вроде как прикусил зубами: могила, мол… Молчок!

Врет, подлец. Заливает! Тоже на другую фамилию клеит его. Колька Снегирев лет десять тому назад отбывал, и на Чуйском тракте, тоже по пропуску. Катал там на зеленом грузовике АМО с дымком, а рядом Райка-шофериха американского «форда» водила. Ну, и любовь промеж них загорелась, и погиб тот Колька Снегирев, потому что не управил на крутом повороте, полетел в машине со скалы. Точно известно из лагерной песни. Ее все знают, эту песню:

Мчат по Чуйскому тракту машины… Много было на них шоферов, Но был самый отважный детина Среди них —                   Николай Снегирев!..

И еще «Форд проворный и грузная АМО по-над Чуем летели стрелой…»

Да когда это было! Давно это было, в первую пятилетку. Так давно, что слезы наворачиваются…

Ведь вот вспомнится такая песня в острую минуту — и в душе какая-то пленка лопнет со слезой: а ведь и вся-то наша жизнь проклятая в этой песне! Вся наша жизнь проклятая, лагерная! Ленька еще на дровнях сидел, еще брательника мертвого в шубной поле у матки видел, еще коменданта, сопровождающего ссыльный обоз, страшился, не успевал зелеными глазами мир Божий разглядеть, а русские парни уже БАМ какой-то начинали строить, и тракты насыпали, и на машинах газовали по пропускам, и даже любовь крутили с вольными шоферихами — и ничем ты их не убьешь, этих парней! Эх, мать родная!..

Хлопнул Ленька звонкой ладошкой по голенищу, вроде плясовое коленце из «Цыганочки» сделал: Снегирев так Снегирев! И пускай — Колька! Человек из хорошей песни, давний бродяга, а на поверку — вот он, совсем живой, черномазый, веселый! Только большой палец прикусил да хитровато глянул: молчок, мол… А открываться ему не резон, раз маршрут нарушил да еще вольную бабу тут — …это самое. То-то он и спрашивал давеча, как житье на штрафном. Оно и понятно: за вольную бабу одна дорога — к ним на штрафняк, на общие подконвойные работы.

— Спасибо, Никола! — глухо, с клекотом в горле сказал Ленька, поддернув вохровские штаны. — В жизнь не забуду, век свободы не видать!

А шофер еще в кармане что-то пошуровал, но, как видно, не нашел, чего искал. Хлопнул только по плечу Леньку.

— Валяй! В столовке спроси официантку Раю. Белобородову. С ней словом перекинешься, она тебе каши вынесет… Сейчас ведь и деньги ни к чему, все по карточкам…

Это он, значит, и денег собирался ему дать!

Заплакал Ленька по-настоящему и, чтобы скрыть от шофера свои горючие слезы, чуть ли не бегом рванул от машины.

Электрических лампочек впереди много было, а в глазах Леньки и того больше. Дробилось, множилось все в его мокрых глазах, плачущих от великого счастья.