Миновали крайние двухэтажные дома в темноте, потом — мост через речушку, а тут уж военный городок по левую руку заблестел в сто огней. Штаб охраны, оперативный отдел в два этажа, лагсуд, опервзвод с собаками и вся остальная команда устрашения. Около опервзвода «черный ворон» дожидается. Машина-фургон.

Лафа Леньке! Это его сейчас, значит, «вороном» обратно в зону мотанут. Вот повезло человеку! Пожрал правильно, от пуза, и доставка машиной — туда и обратно. Чего еще нужно тебе от жизни, Сенюткин? И сроку осталось с гулькин нос, гляди, еще и жив будешь!

У кабины еще один стрелок стоит. Водитель.

— Поехали! — И какую-то ксиву собачнику показывает.

Интересно бы глянуть, что за ксива? Бумажки, они разные бывают!

Короче, открыли заднюю дверцу, поставил Ленька подошву на железную скобу, нырнул в черный зев, словно в преисподнюю. А там еще одна, внутренняя дверца, чтобы отделить беспокойных пассажиров от конвоя.

Захлопнул стрелок-собачник Ленькину дверцу, потом уж свою, крайнюю. Взвыл мотор, дернуло, понесло.

Нет, вы поглядите, ну не смех? У Леньки тут салон на десять рыл, а что там, у стрелка с собакой? А стрелок сидит, стиснутый дверями с боков, словно в собачьей будке! И трясет его в задке машины, конечно, посильнее. Тоже собачья жизнь, если в корень глянуть! Можно и посочувствовать.

И стал думать Ленька, как подвезут его к штрафному лагпункту, как введут в зону, как братва будет ржать по всему двенадцатому бараку, хлопать его по шее, удивляясь. И конечно, будут все интересоваться, что нового на том, вольном свете.

А что там нового? По правде говоря, разглядеть не успел Ленька, не до того было, но одно может сказать твердо: люди еще не перевелись, несмотря на суровый климат. Не закоснели от брехни, не озверели. Только притворяются, что с Белобородовыми живут чинно, а на самом-то деле жизнь эта вся с подоплекой. И голодному кусок хлеба еще не жалеют…

А что: гляди, и уцелеет еще Ленька, не сдохнет! Два года ему осталось буреть, а там — воля! Может, на войну пойдет, настоящих фашистов уродовать. А может, к тому времени и войну прикончат? И сердце у него молодое, сильное, как сказал Евгений Иванович, доктор. И доктора этого Ленька также не забудет, как и Николу Снегирева, никому теперь в обиду не даст, лучковую пилу с легким станком на повале уступит, если нужно… А на воле — иди хоть в шофера, хоть в трактористы, хоть и воруй… Но воровать он вряд ли станет. Он к тому делу и вкуса не успел заиметь, да и трусоват, кишка тонка, самосуда боится. Не лучше ли баранку крутить, как Колька Снегирев, американского «форда» обгонять, Райку-сменщицу заиметь! Будет Ленька шпарить по ровным дорогам на грузовом АМО, точно. И еще толстую официантку себе заведет — не старый еще. Только вот подкормиться малость, жирку набрать, и — можно.

От избытка чувств, от внутреннего восторга Ленька перестал даже холод ощущать, начал напевать себе под нос блатную песенку-прибаутку:

Мы мчалися на тройке — хрен догонишь, А вдали мелькало — хрен поймешь! Если, брат, судьбу не проворонишь,— Черта самого в толпе «обмоешь» И дочку прокурора уведешь!..

Газует спецводитель в кабине, мчится «черный ворон» вверх-вниз по лесам, по горам, снег и ветер шуршат по крыше. А в зарешеченном окошке — тьма. Ни огней, ни звезд.

Город позади остался, вот и нет огней.

Но что-то почету тебе, Сенюткин, многовато! На троих почету, на все три фамилии. Сроду такого не было, чтобы из-за одного доходяги тяжелый фургон гонять… Пешком ведь гоняют одиночек! А главное, ксиву заметил он в руках водителя, там, у опервзвода.

Куда везут? Смутная тревога проснулась в душе. А еще и такое дело — у Дворкина-то из-за него теперь «горение букс», у нарядчика, у всех придурков! По всей зоне шухер! Мама родная, как же он про это не подумал-то? Ведь тут будет совсем не праздничная встреча в зоне! Придурки, они могут и приморить по зубку! Придурки, они обидчивые! Недаром их и режут в лагерях чуть не каждую неделю.

Короче, возьми себя в руки, Сенюткин! Сыт, жив — и слава аллаху! А дальше будет видно. От Дворкина ты сроду добра не ждал, пускай злобствует, начхать на него с вохровской вышки. С бригадиром Сашей и Толиком-нормировщиком у тебя дела «вась-вась». Гришка Михайлин тебя понять должен, у него ведь голова — не макитра, тонкий, жук… А остальное все — побоку!

Везут, однако, долго. Давно бы уж пора приехать…

Закачало Леньку, прижался в уголок, носом поклевывать стал. Вдруг — др-р-р… Затормозил «черный ворон». Открылась одна дверка, вторая. На просвет — сутулые плечи и голова в ушанке, а рядом зеленые волчьи глаза блестят.

— Выходи! Руки назад!

«Да что вы боитесь, собаки! Не побегу я. Сказал — не побегу, значит, не побегу!» Но руки все же завел за спину Ленька. Мало ли что? Теперь у них это просто. У каждой винтовки затвор и патронник есть.

Вылез на мороз, ничего не поймет. Куда притаранили? Жердевая зона, вся в огнях и в мотках колючки, но — не трехметровой высоты, как обычно, а, пожалуй, разика в два повыше. Как древний острог на диком бреге Иртыша. Не штрафняк это, похуже что-то. Оглянулся назад — вдали чернеет горбина высокой горы, а над ней — слабое сияние от далеких городских огней…

Вот черти! Они его, оказывается, в центральный изолятор приволокли, в лагерную тюрьму. За что?

— Давай! — кричит собаковод. И опять его псом травит.

За проходной вахты другой конвоир Леньку ошмонал. Повел по мосткам тесовым вдоль зоны к двухэтажому дому с веселыми яркими окнами, вроде гостиницы.

Дом-то веселый с виду, а душа у Леньки ёкнула. Не раз он слышал про это место. Была когда-то тут первая лагерная тюрьма. Про нее лучше не рассказывать, в ней сам Кашкетин, посыльный Ежова, развлекался с пистолетом. Потом ее сожгли. Кто и как — о том история умалчивает. Деревянная тюрьма всегда может загореться… Да. А теперь вот тут другая тюрьма, с предзонником.

Дверь, широкий вестибюль с люстрой, ковровая дорожка по ступеням наверх. И на лестничной клетке, на крашеной подставке — большая усатая голова из белого гипса.

Сбился было с ноги Ленька перед этой глыбой, да стрелок его под зад дулом, и дальше! Пока все ступеньки одолел, дух захватило. У-ффф… А наверху еще длинный коридор в оба конца и два ряда дверей, обитых коричневой клеенкой, с глазастыми номерками.

Вот так влип ты, Сенюткин! Это ж — следственный корпус, тут одни кумовья и оперсосы обитают, преступления создают за глухими дверями! Дела…

Открылась одна дверь навстречу, на пороге — личность знакомая с петлицами. Кум Пустоваленко со штрафного. Вот так встреча! Он, значит, и тут орудует, на полторы ставки старается?

— Давай его, — кивнул Пустоваленко спокойно.

Ну, Ленька и сам понимает, раз его сюда завезли, то деваться некуда и скрываться не приходится. Прошел тихонько в кабинет, ждет.

Пустоваленко — молодой, черный, в новеньком кителе и хромовых сапожках, вроде учителя массовых танцев. И выбрит чисто, под тройным одеколоном, — прямо жених, сволочь. В петлицах — три кубаря горят, совсем немного. (Знаки различия тут не армейские. В армии или вохре ежели три кубаря — значит, старший лейтенант, а в оперотделе — младший…)

Прошел со скрипом на свое место, за стол и — кхарк! — сплюнул жирно в корзину для бумаг. Дескать, имей в виду, что тут церемониться с тобой не станут.

— Садись, сволочь!

— За что? — вдруг спросил Ленька, больше интересуясь не собой, а настроением кума.

— Говорю, садись.

Ленька присел на специальную табуретку у приставного стола, облокотился даже с устатку.

— Как сидишь! На базаре? Руки — на колени!

Ну, хрен с тобой, на колени так на колени, а дальше что?

Короче, положил Пустоваленко перед собой лист упругой лощеной бумаги, а на том листе — даже отсюда, через два стола видно — огромные буквы, как газетный лозунг под праздник 1-го Мая «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА».

Не иначе — спятил кум. Какой допрос? О чем? Ленька последние дни себя тихо держит, как исправившийся. Устал, оголодал — это не секрет, но другого ничего не было. Не воровал, не убивал никого. А что в кондее загорал, так ведь то — прошлое дело…

Закурил кум толстую папиросу из коробочки, дымок через тонкие злые ноздри пустил и лениво так перо взял…

Между тем дымок папиросы в глаза попал оперуполномоченному, он их устало потер нежными пальцами и скосился на Леньку с неудовольствием. Видно, надоело ему все это, спать бы он к молодой жене давно пошел, да вот неожиданное приключение. Сиди, мотай душу с каким-то лагерным фитилем!

— Н-ну, рассказывай, Сенюткин… Давай! Раскалывайся!

Ленька и глаза вытаращил.

— О чем, гражданин следователь?

— А ты не знаешь, урюк сушеный? Рассказывай, как к побегу готовился. Как бежал. Кто соучастники. Все рассказывай…

Вот это да! Все взвыло тихо и страшно в Ленькиной душе. Сознание даже на какую-то минуту помутилось от злости. И тут же прояснилось сразу: взял Ленька себя в руки. Думать надо! Шурупить! Нешуточное сказал кум Пустоваленко.

Побег!

А теперь за побег — расстрел. Теперь, по военному времени, за все шлепают. За отказ от работы, невзирая на причину, — расстрел, за болтовню — расстрел, за побег — тоже. До войны за побег судили по 82-й статье и клепали всего два года к недосиженному. А теперь, собаки, придумали пускать по 58-й статье, пункт 14, как за саботаж, уклонение от трудового фронта. «Фашистскую» статью 58! В «фашисты» хотят произвести честного человека!

Упулился Ленька на кума, понять его не может. Что же за человек перед ним и почему ему такие права дадены? Что, наконец, у него в башке?

Нет, а все же интересно Леньке: откуда их, таких вот, берут? Ну где их все-таки выращивают? Таких чистеньких, завитых-кудрявеньких под тройным одеколоном и — без единой заботы на челе?

В рабоче-крестьянской семье он вырос? Серп-молот рисовал в тетрадке? Манку в детяслях с ложечки ел? Клятву на верность народу в пионерском строю давал? Никакой помарки у него в воспитании, значит? А почему же он готов, не моргнув глазом, шворку накинуть на невиноватого?

Возможно, ему план такой дают: посадить, скажем, десяток живых душ за решетку за текущий квартал? А он трусит и потому выслуживается? Но ведь и тут тоже особую наглость надо иметь. Например, свою душу на золото ценить, а чужую и в грош не ставить, верно?

Или — почему он не задумается, когда ему говорят: расстреляй первого попавшегося под руку во славу великого Сталина? Или даже — во славу Советской власти? Неужели у него мозгов и настолько не хватает, чтобы спросить снизу вверх: «Если я всех перестреляю, то для кого же родимая Советская власть останется?» И почему именно есть такая необходимость, что ли, стрелять? Может, повременим? Изучим вопрос заново, обсосем, как говорится, всесторонне? Ведь мужиков и так много на фронте бьют, скоро их вообще не останется!

Нету мозгов у него, что ли?

Да брось финтить, Сенюткин! Есть у него мозги, в том-то и дело! Но — бессовестные, подлые, куцые мозги, в свое время сильно подраненные историей с Павликом Морозовым — да! Генетически подпорченные, как сказал бы доктор Харченко с лесоповала. И чтобы он ничего такого смутительного о своих делишках не думал, ему два лишних кубаря навесили в петлицу, зарплату надбавили не по чину, к литерному магазину прикрепили. А в пе-рес-пек-тиве, как он любит выразиться к случаю, — повышение, кабинет с кожаными креслами, расфуфыренная секретарша-подстилка по штатному расписанию, соцбытовые — окромя зарплаты с двойной путевкой в Новую Ривьеру. Да за это за все он заживо с тебя шкуру спустит, Сенюткин! И не только с тебя, ты-то для него — мелкая вошь! Другим он будет суставы ломать, образно говоря, — бить-то ведь не разрешено правилами! — другим, тем, которые грамотные, которые понимают, что так не должно быть, тем, кто родного отца еще не забыл, не предал! Вот тех-то он трижды в могилу положит, трижды притрамбует начищенными хромовыми сапогами, чтобы и духу от них не оставалось!

Новой, светлой жизни захотели, чугреи? Ну, будет вам новая жизнь, не спорю, но такая, что мне, Пустоваленко, удобна! Чтобы работа мне — не пыльная, и курорты — бесплатно, и секретаршу — по штату, а дровоколов, маляров в квартиру и прочую живность — из зоны, за кусок черного хлеба! И еще два комплекта защитной формы в год — повседневную и парадную. А до тех колхозников, что десять лет бесплатно вкалывают ради моего благоденствия, мне дела нет! Разделение труда, коняги! Будете вы пахать, как гады, и чтобы — молчок! Иначе вот он — «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА»!

Короче, не знает Ленька, что ему делать в такой обстановке. На кума кинуться со слабыми силенками, или — в окно со второго этажа вниз башкой, или еще что, но так дальше нельзя жить! Невозможно, произвол! Запрещенным приемом на него — задней подножкой! Разве сообразишь, что делать, как отбояриваться?

— Н-ну!

Кум ребром ладони по кромке стола постукивает. Японские приемчики отрабатывает, джиу-джитсу, словно какой-нибудь самурай. Бить в своем кабинете он не имеет права, а намек все-таки делает: ох, Сенюткин, будешь долго запираться, схлопочешь и по шее…

Ничего не понимает Ленька.

— Да не бежал я, — бубнит тихо. — Не знаю, как меня вытащили за зону. Болел я…

Он и сейчас больной. Башка трещит, во рту пересыхает. Сил нет сидеть в тепле и уюте, сил нет отвечать на дурацкие и подлые вопросы. Но из-за спины кума, из дорогой багетной рамы посматривает на Леньку товарищ Сталин, искоса, прикуривая свою историческую трубку. Смотрит, посмеивается вроде и ничего не говорит. Такое положение, мол… Я и сам, мол, тут вот помалкиваю. Потому что — аппарат! Он кому хошь башку сломит. Ага. Помнишь, может, в дни твоего детства, Леня Сенюткин, выступил я с исторической статьей «Головокружение от успехов»… Ну, так послушались они меня? Какой был после разговор, спроси лучше у Лазаря, Лазарь был другого мнения… А потом я еще выбросил лозунг: «Сын за отца не отвечает…» — это потому, что аппарат мог покалечить не токо трудовых мужиков, загнать их в Соловки поголовно, но и детишек малых тоже порешить. А детишек жалко. Хоть и говорят про меня много лишнего, так ты им особо не верь… Держись, сынок, как-нибудь…

Но, с другой стороны, думает Ленька, Сталину он — до фени. Потому что товарищ Сталин озабочен исключительно массами, а такая мелкая личность, как подконвойный Сенюткин, ему — к чему?

— Не бежал я… — гугнит Ленька упрямо, невзирая на теплую и доверительную улыбку из-под навесистых усов с портрета.

— Ну, это ты брось, — миролюбиво как-то возражает кум. — Как же не бежал, когда опермолния по лагерю была?

Пытается что-то такое путаное рассказывать Ленька, только понимает, что попусту. Для штрафного лагпункта и кум подходящий! Среди чекистов, говорят, есть такие старички, что по ночам ворочаются от бессонницы, а то и помирают от разрыва сердца, как было с Дзержинским… А этот — блестит, как новый самовар, спокоен и мудр, и никакого даже азарта в глазах. Делает повседневную работу, которую ученые доктора называют рутиной. Раз есть опермолния, то должен же быть и беглец. И вот он — живой, налицо, и остается его только оформить по соответствующей статье. И он его оформит в два счета.

Волноваться и гореть на этой работе нет никакого смысла. Если признаться от души, то настоящего врага Пустоваленко за всю свою практику ни разу не встречал. Такие вот дела, молодые люди. Да… Так, по директивам и агентурным письмам иной раз мелькнет какой-нибудь отзвук промпартии или что-нибудь подобное, связанное с укрытием ценностей, бабушкиного наследства. А у бабушки фамилия, гм, — Брешко-Брешковская, из какой-то дореволюционной хевры… А так, если откровенно, одни безвредные болтуны, недовольные лагерной кашей, — рутина…

Теперь вот, правда, сильно повезло уполномоченному Пустоваленко. Настоящий, квалифицированный побег из лагеря! Из лагпункта не простого, а штрафного, со спец-режимом! Куда?

Вот этот вопросец нежелательный. Бежал зэк Сенюткин в вольную столовку, из пределов ЛАГа не выбежал даже, так что, по сути, и огород городить не из чего… Но об этом умолчим. Выделим главное: побег-то сугубо ква-ли-фи-цированный, под видом умершего! Тут — ясное повышение по службе и собаководу, и ему, оперативному работнику…

Хотя есть и накладочка. С Дворкиным как быть?

Судя по обстоятельствам дела, и Дворкина ведь надо привлечь за соучастие? Так или нет? Ведь именно он дал санкцию вынести живого Сенюткина через вахту под видом дубаря?

Жалко. Свой отчасти человек. Докладывает иногда. Но теперь придется, видимо, и Дворкину подмотать катушечку витков на пять — побег-то получается эффектный!

— Ну, так будешь сознаваться или как?

«Как» — это многое означает. Тут и кондей с холодной камерой, и конвейерный допрос по двенадцать часов в сутки, когда следователи меняются, а ты стоишь, как идиот, у притолоки и моргаешь от бессилия глазами, и другие научные средства. Положим, без битья.

— Не бежал я. И в голове не держал. Два года же у меня оставалось сроку, какой дурак побежит, когда воля почти на носу! — пытается еще раз вразумить кума Ленька.

— Х-хэ! Но… тебя же голого вынесли, как я понимаю?

— В исподнем, — нечаянно ляпнул Ленька. Даже не успел спохватиться.

— Ну вот. А телогрейка и штаны вольного, неположенного образца к тебе, конечно, с неба упали? И сапоги — почти что комсоставские? — позволил себе пошутить Пустоваленко.

Горит Ленька! С концами горит! Ведь нельзя про штаны и телогрейку ничего объяснять, а тем более про брезентовые сапоги! Нельзя Николу-шофера в дело вляпать! Пропуск у него отметут, а то и по делу пустят! А как барахло это оправдать? Откуда взял?

Сказать, что в шнифт вытащил — опять кража, четвертая по счету. Да и не в этом дело, спросят же: где? Из какой квартиры? Почему именно из этой, а не из другой? Может, официантка у тебя знакомая была? Может, землячка? Моркет, она специально приехала сюда из колхоза, чтобы вашему брату побеги устраивать? И Раю тоже поволокут на допрос, опять горение…

Молчит Ленька, голову опустил. Молчит крепко, вглухую. Никогда он не скажет этому гаду, откуда штаны на нем, какую кашу он ел на воле! Скажи чего-нибудь по глупости, так Пустоваленко целую подпольную группу навербует, таких людей сведет до кучи, что и в глаза-то один другого не видали!

«Откуда штаны и сапоги? А это я уцепился за попутный кузов, тот как раз прибуксовал на льдистой колее, я и влез! А там угол лежал, в кузове… («угол» — это, по фене, чемодан, это кум понимает без перевода…) Ну вот, а в том углу и была вольная одежда. Точнее, тряпки вольного образца! И все. Скажет: «Врешь ты, Сенюткин, урюк сушеный!» Надо сказать весело, хамовито: «Соври лучше, гражданин следователь!»

Молчит Ленька, в носу пальцем ковыряет, как дурачок.

— А кто тебя последний раз осматривал там, в зоне?

— А я знаю? Без памяти был. Сорок один градус еще с утра намерили эти коновалы!

Лень Пустоваленко возиться в поздний час с этим окурком, а то он бы вытряхнул из него правду. Да уж спать пора, ночь… И кое-какие дополнительные детали уточнить не мешает. Уж больно жаль куму Дворкина терять, свой же человек!

Ладно, на сегодня хватит. Нажал кнопочку под столом, вызвал тюремного вертухая.

— В десятую его!