Лежит Ленька на нижних юрсах, укрывшись сквозным байковым одеялом, а поверх него — родимым бушлатом с прожженной полой, и тихо постанывает. От этих потайных звуков в душе что-то расслабляется и голова не так болит.

Трехсотграммовая птюшка-крылатка промелькнула метеором — и нет ее. От горячей баланды с черной капустой только теплота во рту и осталась, а сытости никакой. Жрать хочется так, что нары бы стал грызть, как грызет голодная лошадь сухую коновязь. Да сил нет, лежать надо. Тридцать девять и два, а может, уже и больше стало теперь.

Хорошо бы — лето. Летом иван-чай пойдет: когда он молодой, его варить можно. И солнышко обогреет. Балдоха — наше спасение.

На других нарах, напротив, Иван-Гамлет. Привалился спиной к стене, глаза закрыл, тихо бренчит на гитаре — тоже на освобождении человек, уже вторую неделю.

Гитару ему в КВЧ дают для развития самодеятельности. Чтобы он разучивал «Вдоль деревни, от избы и до избы, зашагали самоходные гробы…», а он другую песню сочиняет. Балладу.

Первые строчки белорус пел Леньке давно. Хитрые такие строчки, будто он с червей заходит, а козырей за пазухой придерживает:

— Товарищ Сталин,                               Вы — большой ученый, В науке жизни знаете Вы толк… А я простой советский заключенный, И мне товарищ —                             Ленька — брянский волк…

Тут он про Леньку намекал и всю его биографию, начиная с детского горшка. Люди, мол, туг самые серые и безвредные, товарищ Сталин, зря срок волокут, по недомыслию Вашему…

За что сижу — воистину не знаю, Но прокуроры все-таки правы! Теперь сижу я в заполярном крае, Где при царе бывали в ссылке Вы…

А дальше пока не сочиняется у него. Выдохся.

— Письмо-то кончил? — ехидно спросил Ленька из-под одеяла, открыв один глаз.

— А пошел ты… — тихо прошептал Иван. И задергал тихонько струны, и заплямкал губами, словно на прикуре:

— Тишина и покой в этой келье сырой, Монастырь этот смотрит уныло. Сколько дум и страданий,                                            и сил молодых Здесь навеки угроблено было!..

— Брось! — взорвался Ленька. И вскочил, не пожалев тепла под бушлатом. — Брось, заткнись! Не морочь душу, без тебя тошно!

Иван послушно прижал струны исхудалой, почти сквозной ладонью, вздохнул тяжко. Вот, мол, житуха: и молчать — не молчится, и петь не смей, потому как другие не в настроении…

Замолчал он, но Леньке от этого не стало легче, над головой услышал знакомые полудохлые голоса. Там двое доходных теоретиков опять вели нескончаемый спор-поединок насчет того, как надо было сделать с самого начала и кто теперь во всем виноват…

Вот же падлы! У костра, было время, схватывались, как лохматые собаки, ажник шерсть клочьями, у пенька с общей двуручной пилой тоже спорили по битому часу, пока бригадир дрыном не разгонял, и теперь, на больничном освобождении, тоже угомониться не могут, все выясняют, кто был прав. То-то ненормальные! Им бы лежать тихо, руки по швам, силенки экономить, как это делает Ленька Сенюткин, так нет! И лежат-то ведь на соседних нарах, бок о бок, с виду — водой не разольешь…

Других политиков блатные запросто именуют «фашистами» — так, не вдаваясь в смысл, вроде бы по беззлобной шутке, если это правильно понимать. А этих намертво окрестили теоретиками, и по-другому никто не называет. Иной раз, правда, и по именам приходится окликать, но это если по отдельности. Льва Давыдовича, к примеру, зовут Лёвой, а Модеста Поликарповича — Мудестом. Сами же они друг другу политические клички приляпали: Леве — «Вертодокс», а Мудесту — «Правый уклонист». Потеха.

Болтовня их давно уже всем известна, до главной сути тут каждый обитатель барака давно уже допер даже неграмотными, бараньими мозгами, а они все никак не решат, кто прав.

О чем спорят, гады, послушать нечего! Сверху — сдавленный шепоток.

Вертодокс: А я все-таки утвегждаю, что генегальная линия была пгавильной! И единственно свага между вождями могла пгивести к подобному егалашу…

Уклонист (едко): И разумеется, «Он не знает всего, что здесь творится»?..

Вертодокс: Безусловно! Это — как ком с гогы, милостивый госудагь! Я это даже сегдцем чувствую!

Уклонист: Ах, «сердцем»! Но, милый мой, вы же давным-давно потеряли ощущение реальности! То вы своего Иуду Искариотского, вашего тезку, готовы были целовать в зад ради его громогласной отсебятины, то — нынешнего гениального сапожника. И там, и тут — генеральная линия, и без всяких отклонений!

Вертодокс: Давайте, однако, спогить в гамках пгиличий. Мы же воспитанные люди, Модест Поликагпович…

Уклонист: Какие уж тут приличия! Еще Ленин предупреждал вас, что хватите с ним горюшка, а вы письмо-то утаили.

Вертодокс: Никакого письма не было! Выдумки пгавых!

Уклонист: Ну, ясно, если факты против вас, то тем хуже для фактов… А вот это, например… Троцкистская экспроприация крестьянства, в том числе и среднего и даже беднейшего… — земля-то у всех равно отторгнута! — это, по-вашему, тоже выдумки правых?

Вертодокс: Позвольте!

Уклонист: Не позволю! На словах — разгромили левацкие загибы и самого Троцкого изгнали за границу, а по сути все это внедряете в практику, да еще как! Кто это, интересно, там у вас практикуется в двуличной игре, не Лазарь ли Моисеич? Он теперь главный визирь при гениальном сапожнике? А каковы методы? Миллионы мужиков с отшибленной памятью — по Беломорканалам, по Таймырам, до самой Колымы… За что? За какие прегрешения? Я уж не говорю, сколько краскомов перед самой войной было отправлено «к Духонину», чтобы остальные молчали!

Вертодокс: Такова необходимость вгемени… Петг Пегвый тоже… А кгоме того, классовый пгинцип…

— Это понятно, — вроде бы согласился Уклонист. — Каин убил Авеля, как и подобает библейскому мерзавцу, но он, в общем-то, был прав, поскольку действовал с позиций ближайшей пользы. Классово!

— Нет, вы только послушайте, что он говогит! — вне себя закричал Вертодокс, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, как бы ожидая поддержки со стороны угнетенных масс.

И дождался.

— А ну, вы, черти! Заткнетесь на сегодня или нет?! — заорал кто-то с соседних нар и запустил в Вертодокса старым валенком. Внизу другой завернул матом в шесть морских узлов и пообещал свернуть голову первому, кто возобновит диспут. Ленька тоже вскочил, вылупив глаза, но не успел ничего путного вякнуть за общим гомоном, упал от бессилия на соломенную подушку. Отдышавшись, сказал Ивану тихо, просительно:

— Ты, белорус, дай-ка им по шеям! За мудрость ихней политики и все прочее… Я тебе после верну.

Спорщиков этих лупить надо. Особо Вертодокса, Леву. Он умнее других себя ставит и все, что кругом делается, считает временной ошибкой. Вот же гад! Под Поселком каждую ночь по сто пеллагриков в землю закапывают, для него и это — временный факт, недоработка. А как для тех, кого закопали? Временный это факт или — вечный, непоправимый? Его один раз молодой «фашист» Толик здорово посадил голым задом на толстый лед политики… В переносном смысле, конечно. А Ленька слыхал и на ус намотал.

Не успел как-то Вертодокс привычно руки заломить в идейной молитве по Карлу-Марлу, а Толик взял его за пуговицу, подержал немного, с раздумьем, и говорит тихонько, чтобы лишних свидетелей не привлекать. «Слушай, батя, — говорит, — что ты тут все целкой прикидываешься? Все кругом — враги, значит, а ты один — друг, так, что ли? Так я скажу ребятам, они тебе ночью под темным бушлатом растолкуют, кто друг, а кто враг… — Потом еще добавил культурно: — А ежели ты и впрямь ни черта не видишь кругом в этих очках, одни пустые тезисы в башке носишь, то никакой ты не большевик, а простая сволочь! Шкурник ты и прилипала! И в этом случае правильно тебя засадили, курву, чтобы хоть на воле таких остолопов поменьше было! О народе надо думать, не о тезисах!»

После этого ушел, а Вертодокс с тех пор свыше пятисотки и первого котла никогда не получал. Может, силы у него истощились, а может, и приморил его бригадир, черт их разберет…

— Спой им, Ваня, песню, за что мать из дому выгнала! — кивнул еще раз Ленька в сторону политиков.

Белорус глубокомысленно усмехнулся, отбросил гитару и продекламировал, воздев худые руки к потолку:

— Я знал, Что боги Любят подшутить над смертным, — Но как жестоки                              и безжалостны их шутки!

— Спятил, что ли? — удивился Ленька.

— «Одиссея»… — как-то непонятно бормотнул Иван, поднимаясь с нар. Побрел к дверям, на ходу расстегивая мотню. Хлопнуло — белый клуб пара покатился от порога к печной дверце, холодком опахнуло нижние нары.

Зря парня обидел. Несет его эта пеллагра, зеленый и вроде даже сквозной весь стал. Говорит, уже кровь появилась. Теперь недолго уж, пускай попоет последние денечки…

Эх, Иван! Золотой мой белорус! Самому, брат, тоже жрать охота!

А эти, черти-то! Приутихли. Вот вам и «Одиссея»!

Нет, Вертодокс что-то заворочался, ногу спустил, ищет кордовым «ЧТЗ» опору. А нога-то, длинная да вялая, дрожит… Ну, прыгай, прыгай в неизвестность, чего там мешкаешь? Ты ж привычный, теоретик! До вечера этак будешь слазить со вторых нар по малому делу, не то что в государственных делах — там вы все быстрые! Из одной фазы в другую — как с печки на горшок!

Зашарил Вертодокс в тумбочке, не нашел, чего искал, голову лысую вверх задирает:

— Вы, Модест Поликагпович, не газгешите ли мне еще газ вашей кгужечкой воспользоваться? В моей — микстуга, а попить хотелось бы…

А Уклонист сверху с каким-то притворным неудовольствием отвечает ему:

— По правде говоря, Лев Давыдович, мне уже наскучило постоянно одалживать вам кружечку, мыть ее после… Но если уж микстура, то, пожалуйста, возьмите. Только выполощите потом и кверху донышком поставьте, чтобы какая пыль не попала…

— Спасибо, Модест Поликагпович, — благодарно распрямился Вертодокс и, покачиваясь, двинул к бочке с краном. А Леньке захотелось его по тощему заду ногой достать, да сил не было.

Пыли боятся, гады! Только и беды в жизни, что пыль… Подыхать вскорости хором будем, а они хрен их знает чем озабочены. Через таких вот теоретиков и дожили до веселого часа!

Что ж, о них говорить нечего, когда своя душа с телом расстается. Дыхания у Леньки нету, голова раскалывается, во рту сухо. Впору уж и Дворкина звать, может, даст какой «адонис верналис» от головы, а то ведь и окочуриться так недолго…