На кладбище Федор отправился только под вечер. Кума Дуська с лёгким узелком семенила рядом. От самого дома она принялась комкать концы крапчатого платка, всхлипывать и украдкой вытирать глаза. Федор хмурился, шёл твёрдо и прямо, чуть одеревенев, и не смотрел по сторонам. Опасался, как бы на пути не встретились знакомые люди, не затеяли разговоров о матери, о том, что сынок только теперь догадался проведать могилу. И будет мучительно стыдно и тяжело оправдываться дальними расстояниями, слушать чужие, неискренние, а то и осуждающие вздохи.
Вода в речке заметно спала. У самой кладки в воде стояла автомашина. Ашот Вартанян, голый и чёрный, как грач, хлестал из ведра по крыльям и капоту, иной раз остатки выплёскивал наверх, в кузов. Там прыгали и орали станичные мальчишки. Их было человек десять, они толкались, закидывали ноги через борт, и тогда Ашот не жалел полного ведра. Вода лилась по крашеным бортам, смывала пыль и грязь, обнажая свежую зелёную краску. А в кузове стоял великий гвалт:
— Дядя Ашот, ещё!
— А я не боюсь, я высохнул!
— А я без рубахи! Мне мамка новую сшила и не даёт!
— Поеха-али! Ту-ту-ту!! — какой-то храбрец с одной подтяжкой через плечо уже топал босыми ногами по крыше кабины, презирая опасную высоту, но его мигом стащили оттуда и дали заслуженного подзатыльника, чтобы не лез выше остальных.
Ашот поздоровался, выпрямившись, откидывая мокрый чуб. На лбу и подбородке — мазутные полосы и весёлые, дрожащие капли. Федор кивнул молча, пропуская вперёд старуху. Они перешли по кладке и, спрямляя дорогу, пошли узкой тропинкой, а вслед долго ещё неслись весёлые ребячьи выкрики.
Кума Дуська оглянулась, постояла в раздумье и развязала концы платка.
— И каждый раз они около машины. Беды бы не было…
Федор пошёл дальше.
Леса за речкой теперь не было, только старые пни да высокий кустарник, заполонивший вырубки. Твёрдые, морёные корневища горбились поперёк растоптанной, грязноватой тропы — идти было трудно, старуха не поспевала. А Федор раздумывал над тем, что иной раз куда легче ходить дальней дорогой, чем спрямлять расстояния по таким вот колдобинам. И неотступно в мыслях стояла мать, перетрудившаяся на своём веку женщина, так и не дождавшаяся сына к последнему часу… Тоска смертельная сжигала Федора, да и трудно дышалось — наверно, от весенней сырости.
Кустарники раздвинулись, слева и справа замаячили кресты и бетонные пирамидки со звёздочками из жести. Отсюда, с тылов, никакой изгороди не было, кладбище вольно занимало старые вырубки.
Тишина была, и птицы не пели, только за дальним сквозным кустиком гомонили мужские голоса, видно, кто-то рыл ещё одну свежую могилу. Федору не хотелось никого встречать здесь, он спросил хмуро, где материна могила, и кума Дуська тут же остановилась, поправила на голове платок.
— Вот она, сердешная, тут и лежит…
Склонилась и начала торопливо и украдчиво обирать на оплывшем холмике старые, блеклые травинки и пожухлые прошлогодние листья.
Могилу Федор представлял почему-то огромной, из свеженасыпанной, рассыпчатой земли. Но холмик был низкий, коротенький и одинокий — без креста и без пирамидки.
Федор потянул кепку за козырёк, выпрямился, а колени совсем неожиданно и сами по себе подломились, он присел на ближний пенёк.
Низкий такой, уходящий в землю холмик… И все!
Та-а-ак…
Кума Дуська развернула узелок на могилке, разложила на белом платке просвирки и яйца. Рядом с кучей солёных огурцов поставила бутылку. Бутылка кособочилась, падала, кума Дуська вдавливала её донышком в мягкую землю. Федору эти приготовления казались ненужными, он облокотился на колени и подбородок положил на кулаки. Тупо смотрел вниз.
— Ты гляди, Федор, никак, приехал, а? — сказал кто-то за спиной, проламываясь через сухой куст.
Федор обернулся и увидел двух мужиков в потёртых плащах, выпачканных свежей глиной, в одинаковых треухах. Только обут один был в сапоги, а другой в разношенные мягкие чёсанки с калошами, заклеенными красной авторезиной.
— Здорово, Федя! — закричал тот, что был в валенках. — Здорово, милый! Мать, значит, пришёл проведать?
Ну, а мы тут — к делу! Мотовилов-то, дружок наш из сельпа — того… Могилу вот надоть!
— Эт-то хорошо, по-людски, конешно… — сказал другой, в серых покоробленных кирзах, и Федор не понял, что именно хорошо: прийти на поклон к матери или копать могилу старому дружку Мотовилову. Он смотрел снизу вверх, в глазах зыбились и расплывались бывший его наставник Уклеев и последний председатель Яшка-Гигимон — оба здорово постаревшие, пожухлые, как прошлогодние листья, и будто побитые молью. Оба не бритые, в колючей щетине.
Помешали. И откуда их дьявол вынес! Федор протёр кулаком глаза и встал.
— Ты не боись, Федя, мы со своим овсецом, коли что… — заверил Яшка-Гигимон и вернулся за куст. Оттуда вынес початую поллитровку, синеватую на цвет.
А десятник Уклеев облапил Федора, уколол щетиной в левую щеку:
— С приездом, братуха! Где бывал, что видал, давай выкладывай! Как оно — на далёких планетах?
— Присаживайтесь…
— У нас эт-то непокупное, Федя! — спешил высказаться Гигимон, устраивая свою поллитровку на платочек. — У нас эт-то… Коньяк зэ-кэ-бэ! Проще сказать, с краденых буряков первачок! Счас и помянем Кузьмовну, хай ей земля пухом…
Сели.
Федор отрешённо смотрел по сторонам, до того некстати показались ему здесь эти знакомцы. Они мешали посидеть над могилой тихонько, сосредоточиться и подумать. Обо всём подумать. А кума Дуська посветлела лицом, обрадовалась, и морщинки на лице разгладились, а глаза обсохли. Она кивала Федору, старалась ободрить:
— Хорошо это, Федя, хорошо, когда люди-то… Садитесь, люди добрые, поближе, теснее. Помянем Варюшку, царство ей… Безотказная была, добрая, и недоедала и недосыпала, бывалоч. Потом скрутило, бедную, куда ж там! Вот яички, просвирочки — вы ешьте…
Забулькала водка в гранёные стаканчики, пролился голубой самогон «ЗКБ», Яшка-Гигимон по всегдашней своей привычке возглавлять смахнул треух, протянул руку, и всв качнулись:
— Ну!…
— Стойте, стойте, проклятые! — панически закричала кума Дуська и развела морщинистой ладонью стаканчики. — Не за здоровье пьёте, за упокой! Рази ж можно толкаться, что вы?! Окститесь!
Уклеев вытер нос и закрутил головой, как бы припоминая что-то:
— Да, брат… Чокаться-то вроде тово…
Было минутное замешательство, потом Гигимон опрокинул-таки свою посудину, за ним Уклеев. И Федор, вздохнув, тоже выпил, с хрустом откусил огурец.
Пили потом ещё, не чокаясь, закусывали просвирками, чавкали, хвалили в один голос покойницу. А Федор сидел потупясь, вспоминал самое неподходящее для этой минуты: как Гигимон подкапывался под отца и как после обижал мать, сроду не помог ни с дровами, ни с сеном. За какую-то оплошку на ферме грозился отдать под суд. Много утекло воды с тех пор, но не мог примириться он и уяснить до конца, почему люди так жалуют покойников и обижают живых.
Очнулся, когда Уклеев потряс за плечо.
— А ты чего приуныл, Федюня? Чего? Мать, конечно, жалко, да ведь все там будем. Все! Сыра земля все спишет, дебет с кредитом сведёт чисто! Пей, не журись!
Гигимон скрипуче засмеялся, закрутил морщинистой шеей:
— Все, конечно! Эт-то ты как в воду. Только не все разом, по очереди! Сначала ты, а потом уж я! — и залился каким-то хитрым удушливым смешком.
Федор отвёл цепучие руки Уклеева, заново приценился взглядом к мужикам. Ему не хотелось в эту минуту ничего знать и тем более расспрашивать, как живёт станица, чем живёт, — ему казалось, что он все это слишком хорошо знал от самого рождения, знал даже какую-то недоступную другим главную истину жизни, — но он спросил именно об этом:
— Как живёте, отцы? Что нового?
«Не ждал я вас вместе увидеть, разные вроде были…» Лет десять назад этих людей и в самом деле никто не видел вместе, до того непохожую жизнь вели. Гигимон все больше доклады читал и выступал всенародно, проповедовал активность на всех фронтах жизни, а Уклеев жил себе на уме. Никогда тех докладов не слушал и поучал молодого Федьку шепотком: «Ты, паря, словам всяким не доверяй, в корень гляди! В самый чертёж строительного объекта, в несущие конструкции! Слова — дым, а жизнь, она, брат, увесистая, как железо! Что урвал, то и твоё, большего не получишь… Гигимон вчерась толковал, чтобы всем — поровну. А того не поймёт куриной головой, что для этого нужно сперва; чтоб у всех поровну мозги шурупили и руки-ноги двигали! Не с дармоедства, с другого края надо… А то — как же эт так? Я, к примеру, всей стройкой заворачиваю, тыщи на шее держу, а ты ещё и карандаша не научился держать… Нет, брат! Совсем это невозможно! Что там ни говорят, а сообща только дрова пилить сподручно. Курицу жевать куда веселее в одиночку, понял?»
В речах Уклеева всегда крылось что-то глубокомысленное насчёт того, чтобы хапнуть. Кто и когда научил его этой премудрости, Федор понятия не имел, скорее всего Уклеев был самоучкой. И вот теперь по странной прихоти судьба свела его с Гигимоном. Они сидели рядком, пили и в один слитный голос проклинали собственные несчастья.
Роли, правда, переменились, теперь критику наводил Гигимон.
— Р-распустили народ, эт-та, никакого тебе уважения! — скрипел он жалостливо после третьего стаканчика. — Никто никому не указ! Прихожу, эт-та, к директору. Уче-ному! А он на меня ноль внимания, фунт презрения. Он, видишь, не на меня, как активную массу, смотрит, а в окно — розами своими любуется с порядочного расстояния! Нету, говорит, у меня никакой руководящей работы для вас! Стыдится, значит, в глаза смотреть, а говорит. Знает ведь, кто перед ним шапку ломит, а говорит, хоть ты что! Вон оно куды повернуло, Федя! Цельная пантомина получается!
Тыкал кривым пальцем в Уклеева:
— А эт-то кто перед тобой? Это — мастер, спицилист, золотые руки! Он что хошь тебе может претворить в жизнь, хошь — силосную башню со шпилем, хошь — дворец с голыми мужиками в простенках и — без всяких вумных чертежей. Слыхал, чего он у моря под мраморную крошку разделывал?
— Эт нам пустяк, что раку ногу оторвать! — икнул бывший десятник с удовлетворением.
— Во! А в чего ныне его обратили?! — возликовал Гигимон. — Поч-чему эт-та никуда не берут? Образования начали требовать! А чего из этих учёных делать? Учёными этими хоть пруд пруди, а рази они смыслят, как с массой-то надо, с массой?!
Гигимон ужасно как соскучился по докладам, которых теперь никто ему не доверял. Желал выговориться, хотя место было вовсе неподходящее — кладбище.
Федор горбился, курил и досадливо сплёвывал в сторонку. Слова Гигимона, которые тот выкрикивал убеждённо, с жаром и болью, доходили до него как-то боком и наперекос, задевали только своей потаённой изнанкой. Странно было слушать человека, который сроду не умел приложить рук к делу, всю жизнь болтал путаное и самолично развалил жизнь в станице, а теперь жаловался и искал виноватых.
Федор порывался спросить о Нюшке, но этого никак нельзя было в присутствии Уклеева. Перед глазами к тому же время от времени мелькали бортовые знаки «66-99», и он не решался. Нюшка, скорей всего, готовилась выходить замуж либо крутила с этим Ашотом, Спросишь — и снова попадёшь в вагон некурящих.
Налил по четвёртому стаканчику, силой заставил Гигимона взять.
— Пей и не греши! — сказал Федор мрачно и пьяно.
— Ты чего? — удивился Гигимон.
— Молчать тут положено, дядя Яков, — мирно, уступчиво объяснил Федор, глядя на всхлипнувшую куму Дуську.
— А-а, мол-ча-а-ать?! А где можно говорить?! Нигде нельзя! — заорал Гигимон, расплёскивая коньяк «ЗКБ». — А как я могу молчать, когда кругом — пантомина?! Скажи — как?
Десятник Уклеев тихонько посмеивался, подтрунивал над соседом и аппетитно закусывал, ронял на могилу яичную скорлупу.
— Не слушай ты его, Федя, это он от личной обиды! — подмигивал Уклеев. — Мы ещё ничего живём, нормально. Зашибаем, сколь сумеем! Учёных-то, верно, до беса развелось, а рабочих рук — черт-ма! Теперь мы в цене! Вот могилу подрядились выкопать ак-кордно! Червонец в день, что раку ногу оторвать! Ежели надумаешь дома жить, приходи к нам, опять к делу приставим.
Из его слов Федор понял наконец, что оба они теперь уж нигде не получают лёгкой зарплаты, а ходят по шабашкам. Народ строиться опять начал, работы хватает. Кому сруб поставить, кому стропила рассчитать, кому печь сложить или стены отщекатурить.
Раньше Федор вроде не замечал, что Уклеев так именно и говорит: отщекатурить — станичный говорок смазывал оттенки. Казалось тогда Федору, что умнее и грамотнее десятника по всей станице не найти — уж больно веские и круглые слова он знал: кубатура, опалубка, фонд зарплаты, незавершёнка и многое другое. А нынче совсем нечаянно услышал Федор на свежее ухо это самое «отщекатурить», и поблек, скукожился десятник Уклеев.
Гигимон орал своё:
— Нич-чего хорошего из етого не получится! Раз дисциплину не вкладывают, откуда ж порядок? Качества, кач-че-ства нету, ты пойми! Сапоги вот… — задирал ногу над могилой, показывал разношенную кирзу. — Сапоги купил, думал навек, а они и года не проходили, течь дали! Раньше, бывало, в любую грязь влезешь и — сухим из воды, а теперь? Подмётки в самой грязюке, у чайной, в прошлое воскресенье оставил. Присосало их, подмётки! Да это что, гвозди и те никуда не годятся! Раньше, бывало, стукнешь его по шляпке, и он лезет куда положено, хоть в дуб сухой, хоть в липу! Звенит, сволочь, а лезет! А нынче с солидолом и то гнутся, проклятые, под молотком.
Передохнул, вспоминая новые факты:
— Мы вот извёстку вчерась у нотариуса гасили, токо взялись, а в ней, в извёстке-то, половина недожога, булыга к булыге — ты скажи, порядок это ай нет?!
— В случае чего приходи к нам, Федя, — уркотел Уклеев на ухо. — Работа не пыльная. Взялись дом поставить этому нотариусу, хорошо подрядились. Человек на пенсию вышел, со сбережениями. Выпросил в Совете план, домик кирпичный, под расшивку. Ни ч-черта не понимает в деле, любую смету ему назначай!
Смеялся хитро, беззвучно:
— Вчерась внутреннюю щекатурку обговорили… Как, говорю, делать будем: стены и потолки на угол сводить, или, может, надо закруглить паддугой под круглую тёрочку? Конечно, вякает, надо с паддугой, так навроде красивше… А я грю, ха-ха-ха! — захохотал Уклеев от собственной смекалки. — Я ему, дураку, толкую: за паддугу-то надо приплачивать, мол, рублёвку с погонного метра, это, мол, фасонная тяга!
Федор перестал жевать, глянул на бывшего десятника с недоверием.
Есть во всяком деле уловки, но есть и предел. Ты заламывай какую угодно цену, только мастерства в грязь не бросай! Нельзя же, в самом-то деле, с человека попусту рубли драть, даже если тот чудак и не знает, что закруглять проще, чем выводить угол.
— Ну и согласился он?
— Ха! А куда денется? Конешно, сам и промерил весь периметр! И задаток, как и положено, на лапу… Ха-ха-ха!
«Ш-шакалы!» — хотел напрямую сказать Федор, но никак нельзя было осквернять место, стерпел.
— Мастерок вчерась купил в магазине! — допекал Гигимон. — Новенький мастерок, а он с ручки выскакивает! Ты понял? Кач-чества нету кругом, а отчего, а? Кто это людей так разбаловал, что в руку нечего взять, а?!
— Выпьем, что ли, по маленькой? — спросил Федор, судорожно проглотив сухое, раскрошенное яйцо. — Выпьем по-хорошему за мою мать-работницу. Она… всю жизнь ничего об этом…
Пьяные слезы подступили к горлу. Как всякий неверующий человек, Федор никогда и ни при каких обстоятельствах не чувствовал за собою грехов. Но сейчас захотелось ему какого-то смутного отпущения за прошлое.
— Она так и не дождалась меня, дурака! Всю жизнь честно… и не дождалась!
Водка заклокотала в горле, осадив готовый сорваться всхлип. А десятник Уклеев обнял за плечи и сказал с понятием:
— Не горюй, Федя! Вот погоди, свободный денёк выберем, подкинем сюда матерьял, хор-роший памятник ей сварганим! Как раз у этого нотариуса счас цемент марки «пятьсот», можно того, поджиться. Тут мешка два всего и нужно…
Федор сидел молча, смотрел на могилу — узкий, короткий холмик без креста и пирамидки. Заброшенный холмик. Теперь бы председателю колхоза шею намылил за то, что не догадались никакой отметки сделать над могилой Варвары Чегодаевой, рабы божьей. Так ведь и колхоза давно нету, а с директора совхоза не спросишь, он тут человек новый.
Он слушал Уклеева вполуха, и вдруг смысл сказанного дошёл всё-таки, встряхнул.
— Чего, чего? — поднял он тяжёлую голову,
— Памятник, говорю, надо ей…
— А… идите-ка вы отсюда под такую! Гады!
— Да что ты, Федя? Мы же от души…
— Закопать бы вас заместо Мотовилова, носом к носу! Чтоб договорились, поняли один другого!…
— Да ты уж совсем того, — без обиды, мягко сказал Уклеев. — Зря ты, Федя…
— Стой! Ты чего это на старших, а? — гневно привстал Гигимон. — Ты эти антиобще…
— У-хо-дитё! — дико закричал Федор, вскакивая, теряя над собой волю.
Замутилось в голове.