Дождик ночью прошел небольшой, только пыль прибил.

С утра и до самого обеда Голубев объезжал на стареньком, линялом газике сады и плантации совхозного отделения. За рулем правил сам управляющий в своей простиранной парусиновой куртке, отвалясь на спинку и то и дело оборачивая к Голубеву сухое, энергическое лицо. Он знакомил его с округой, рассказывал о культурах и севооборотах, выгодах и убытках предгорного земледелия, а заодно жаловался на недостаток удобрений.

Голубев старался рассмотреть все собственными глазами, понять и запомнить сказанное. Писать именно об этой своей поездке он не собирался с самого начала и пока твердо удерживался в этом мнении. Письмо Кузьмы Надеина не только не подтверждалось, но и мешало сосредоточиться на иных темах. Оставалось не терять времени, запасаться агрономическими сведениями для иных, будущих работ.

Он сделал важное заключение для себя, например, что культура земледелия выросла не только в степных, богатых колхозах (об этом он знал и раньше), но и здесь, на горных неудобях. Плантации оказались чистыми, без сорняков, почва хорошо прокультивирована. И во всем видел он ту аккуратность и прибранность, которая прямо говорит о рачительности здешних хозяев – полеводов, бригадиров и самого управляющего. Во-вторых – что еще более важно, – люди и здесь стали жить лучше. Женщины в звеньях весело откликались управляющему, скалили зубы и только изредка на что-нибудь указывали, как на непорядок. Заработки у них, правда, еще были невысокие, но себе в убыток теперь уж никто не работал, а про механизаторов и животноводов уж и говорить нечего.

Жил в хуторе работящий и добрый народ, и напрасно Голубев входил вчера в крайний проулок с тайным предубеждением к здешним старожилам…

Покачиваясь на мягком сиденье газика, он в который уже раз думал сегодня о Василии Ежикове, совхозном разнорабочем. Утром он совсем неожиданно встретил Ваську в соседнем дворе – там стояла запыленная, сделавшая немалый пробег индивидуальная «Победа» с поднятым капотом. И Василий вместе с с хозяином, лысоватым военным в сетчатой майке, копались в моторе.

Голубев с Любой как раз вышли на крыльцо после завтрака, а он заметил их, вытер паклей руки и, попрощавшись с хозяином машины, пошел навстречу. Физиономия у него улыбалась призывно и была в мазуте.

– Ты чего тут? – спросила Люба, когда он пожал руку Голубеву.

– Да вот, к Ильченкам сын-подполковник приехал, а у него зажигание барахлит, – сказал Василий, и было понятно, что зажигание нуждалось в пустячной регулировке, такой топкости, которой хозяин до сего времени не знал.

– Он уж подполковник? – удивилась Люба.

– Ага, – Василий обернулся к Голубеву с заметной гордостью, будто Ильченко не соседом ему приходился, а братом. – Первый на весь хутор. То майор был, а теперь еще звезду дали, изобрел там чего-то. Ну, а зажигание-то барахлит, контакты пришлось зачищать, – он вынул десятикопеечную монетку с темным краем и показал Любе. «Вот и весь инструмент…»

– Да ты-то куда шел? – снова спросила девушка.

– К участковому, – сказал он виновато. – Ночью кто-то фасадные окна в хате побил. Кирпичами. Хорошо, что мы в той половине полы покрасили, а то, гляди, и по башке могли угодить…

– Кирпичами? По окнам? – удивился Голубев.

– Два глазка – вдребезги…

– Не этот? Не помешанный сделал? – перепугалась Люба.

– Черт его знает, может, и он… Больше-то, конечно, некому. Надо участковому сказать, а то ведь мало ли что… Да и рук марать не хочется, – сказал Василий с прежней виноватостью.

Скоро он свернул, а они пошли к автобусной остановке, и по пути Люба показала ему клуб – длинное строение с каменным фронтоном и оштукатуренным портиком над входом.

На площадке, перед клубом, стояла в штакетной оградке бетонно-каменная пирамида, обставленная со всех сторон высохшими венками. Камни грубо и аляповато примазаны цементным раствором, и вся пирамида чем-то напоминала те угловые столбы, на которых держалась новая Ежикова хата. А на лицевой стороне Голубев увидел серую, лопнувшую от какого-то сильного удара на три части и тоже не очень умело вделанную в бетон мраморную плиту.

На мраморе сохранилось глубокое, когда-то позолоченное тиснение:

С.П.ЗАБРОДИН

Рабочий-большевик, первый председатель нашего колхоза им. товарища ЖЛОБЫ.

(1892 – 1934 гг.)

Голубев постоял около пирамидки, спросил, почему плита оказалась разбитой на три части. Люба объяснила, что старую пирамидку взорвали в войну полицаи, а может быть, и сами немцы, а куски мрамора будто бы сохранила мать Агриппины: она того человека почитала до самой смерти и дочери велела на эту могилу цветы приносить. Вот до сих пор школьники и соседи в прощеный день венки кладут.

– Колхоза того уж нету, а Степана Петровича у нас помнят, – сказала Люба. – Отец говорит: редкий человек был! С добром к людям ехал, и не на один день…

Умер очень рано, оттого и память…

Голубев заметил, что фамилию Жлобы кто-то старался зачеканить тупым зубилом, но далее расспрашивать не стал, а тут подошел автобус лесхоза и надо было провожать Любу. Горластые девчата-культурницы, все в заношенных комбинезонах и резиновых сапогах, подняли крик, потащили Голубева с собой в машину, предлагали ему невесту на выбор и вышучивали бригадиршу в зеленой фуражке, и он едва отбился от хуторских красавиц, пошел к Белоконю.

И вот, с самого утра, колыхаясь на ухабах полевой дороги, он не переставал думать о людях, повстречавшихся ему здесь, о превратностях их судеб и пестром многоцветий жизни, что пронеслась над здешними зелеными предгорьями за истекшие десятилетия.

А места вокруг были и в самом деле веселые!

Тихая в эту пору года речка вилась меж зеленых берегов, занятых табаком и кукурузой, стремительно огибала серые скалы с обнажениями древних пород, клокотала на камнях перекатов и вновь растекалась широкими плесами в глубокой и прохладной тени огромных верб и белолистных осокорей. Холодные ручьи сбегали с гор и, вскипая белыми бурунами, мчались под высокими сваями мостов, рассчитанных на полую воду. А над клокочущей быстриной солнечными радугами вставала водяная пыль, и самый воздух в зеленой лиственной тени был ощутимо густой и вкусный.

– Дома отдыха, дачи бы здесь строить, – непроизвольно вырвалось у Голубева, когда машина чуть ли не вприпрыжку миновала один из мостов и вырвалась на крутой противоположный взгорок..

– Да… – кивнул задумчиво Белоконь. – Жаль только, что пахотной земли маловато, а то, конечно, можно бы и дачи строить.

В его ложном согласии Голубев уловил насмешку и скрытый протест и надолго замолчал. А Белоконь несколько раз провернул баранку, свернул на кочковатый, плохо наезженный проселок и повез его в сад, угощать яблоками и грушами-скороспелками.

Когда поехали обратно, Голубев сообразил, что пора уже заканчивать расследование письма (утром уезжать), и решился, спросил с невольной усмешкой:

– Так я и не смог понять все же: был у вас Ежиков бухгалтером или нет? Как же понимать эту ошибку в письме?

Белоконь тоже засмеялся.

– Да, был, был! – кивнул на резком ухабе. – Был! Три дня!

– Это как же? Что за срок такой?

– Я же говорил вам вчера, что это чепуха. Бухгалтер наш Воскобойников, человек в летах, заболел как раз. А тут квартальный отчет. Ну и попросил старик Ежикова помочь, реестры подсчитать, кое-какие простейшие оборотки свести… Он на счетах-то умел, правда, но бухгалтера из него все-таки не получилось, – Белоконь снова засмеялся.

– Не усидел за столом?

– Усидеть-то, может, и усидел бы, но специфика ему не понравилась. В какой-то оборотной ведомости три копейки потерял, целый день искал, в поте лица вертикаль с горизонталью сводил. Потом вскочил, трахнул счеты об пол, аж костяшки по полу брызнули, и – домой. «Считайте их, – говорит, – сами, а я лучше пойду мотор переберу!..» Не вышло из него бухгалтера.

– Да… А вам не кажется, что это его метание по разным работам несколько на шабашничество смахивает?

– Какое же метание?

– Да он же у вас механизатор и вдруг – печи перекладывает?

– Да ведь сейчас на механизмах ему делать нечего, технологический перерыв. Вот осенняя вспашка начнется, тогда его от машины даже и к своей печке не оторвешь. А чтоб руки гуляли, этого нормальный человек не любит…

Белоконь мельком глянул на него, не выпуская из поля зрения извилистую дорогу, и заметил с необидной насмешливостью:

– А все же легкая у вас жизнь, должен сказать!.. Нагоняете вы на нас страху – то по причине, то без причин, и ведь совсем не важно для вас, сойдется впоследствии у вас ведомость по горизонтали и вертикали или не сойдется… Дожди, засуха – а у вас все равно урожай! Факты собирать оно, конечно, тоже работа – умения и сноровки требует. Но главное-то, по-моему, это не сами факты, а соображение. Чтобы не сбивать с толку, правильно ориентировать.

– А что? Разве сбиваем? С толку?

– Да, к сожалению, бывали случаи. И не редко… Вот вы сейчас о шабашничестве выразились очень уж… неуважительно. А в чем, собственно, корень зла? Это все рабочий народ и в основном не церкви строит, а клубы, животноводческие помещения, совхозные дома. Притом – качественно и быстро и, между прочим, налоги платит, как вы и я…

Голубев промолчал.

– А то вот еще эта недавняя кампания против тунеядцев. Я понимаю, что категория такая еще есть. Сам видел двухэтажные дачки граждан, получающих мизерную зарплату. Но вы об них ведь и не говорили, по сути дела. Вы за огородников сразу взялись! И зря! Потому что огородники – это тоже рабочие люди. Им просто недосуг козла забивать в нерабочее время или у пивных ларьков околачиваться… Люди-то уже смеются. Мол, в кювете пьяным валяться – это еще куда ни шло, а вот с тяпкой на огород пойти – зазорно.

– Ну, это уж вы слишком сгущаете! – попробовал возразить Голубев.

– Почему же? Вот я прочел в прошлом году в одной газете статью, там взяли под огонь критики одну старуху, которая, оказывается, до того дошла, что рыболовных червей копала на огороде и рыбакам-любителям продавала, представьте, за деньги! Так вот ее-то и квалифицировали злейшей тунеядкой. И такая она, и сякая, и пережиток прошлого к тому же! И по всему видно, сам журналист, который эту чертовщину писал, у нее червей закупал!

– Вполне возможно… – кивнул Голубев.

– Ну, так как же это можно? Во-первых, у бабки это, может быть, единственное средство купить хлеба и соли. Есть такие старухи, что сынов лишились, а пенсий не получают. И во-вторых, что это за люди, что ленятся сами червей накопать? Откуда они взялись-то на белом свете? Вы можете себе представить, ну, к примеру… Чехова, Пришвина или Паустовского, покупающих… рыболовных червей у старухи?

– Н-да… Вряд ли…

– Да вот и я что-то не представляю. А представляю зато этих новых рыбаков, гангстеров наживки… И не стыдно ведь! Бабка им поперек горла встала!

Голубева подкинуло, он схватился за ручку, вделанную на этот случай в приборный щиток, сказал со вздохом:

– Бывает, конечно. В семье не без урода. А вообще-то я на свою профессию не в обиде. По крайней мере, с жизнью приходится иметь дело во всей ее полноте, не то что, скажем, у невропатологов или юристов, где общение довольно однообразное… Но трудность у нас есть огромная, и о ней вы ничего не сказали, потому что вряд ли представляете ее. И трудность эта в том, что мы о живых, конкретных людях пишем.

– Ну и что же, пишите на здоровье. Только правду! – сказал Белоконь со спокойной беспечностью.

– Да, да… Только правду, разумеется. Но вот пишешь о человеке только хорошее, если он, конечно, этого заслуживает, а он недоволен, говорит, что приукрасил я, полноты не смог добиться. А о критике и говорить нечего. Сложность в том, что не только добрый человек, но и самый последний мерзавец о себе только хорошее знает. И попробуй тронь его!

Он еще подумал о своей нынешней бесплодной командировке и сказал откровенно:

– И по пустякам, можно сказать, мы не ездим. К вам, например, я из личных мотивов заявился. Письмо-то, оно с самого начала особого доверия, как бы сказать… не могло внушить. Просто хотелось вновь побывать в хуторе.

– Видимо, в войну здесь приходилось бедовать? В эвакуации?

– Нет. Когда-то моего отца в хуторе убили. Он тоже корреспондентом был, из краевой газеты…

Голубев оценил возникшую паузу и добавил:

– Теперь, конечно, никто уж не помнит: человек-то был чужой, приезжий… А время крутое было, кулачье в этих местах вольготно себя чувствовало. Горы, леса вокруг. Казачья стихия!

– Почему же, казаки – мирный народ, – сказал Белоконь.

Машина выбралась на ровную дорогу, Белоконь сказал задумчиво:

– Казачество и все вопросы, связанные с ним, разумеется, – в прошлом. Интерес может быть чисто исторический… Но… вам не кажется, что всякая предвзятость и особенно ненависть – это, мягко говоря, не строительный материал в жизни? И даже не эмоциональное подспорье? Разрушать с ними еще куда ни шло, а вот строить что-нибудь уж никак не возможно. Лаптя, что называется, не сплетешь.

– Странный ход мысли… – смешался Голубев.

– Ну, почему же. Письмо это… И – ваши оценки…

Жаль, что ваш отец погиб, и погиб именно здесь. Но в те годы люди гибли ведь и в иных краях…

Голубев промолчал.

Когда въехали в хутор, Белоконь предложил пообедать вместе, но пришлось отказаться. До вечера Голубев рассчитывал управиться и ехать дальше.