Знамя Журнал 8 (2008)

Знамя Журнал Журнал

Знамя» - толстый литературный журнал, издающийся с 1931 года, в котором печатались корифеи советской литературы, а после 1985 г. произведения, во многом определившие лицо горбачёвской перестройки и гласности.Сегодня журнал стремится играть роль выставки достижений литературного хозяйства, публикуя не только признанных мастеров, но прозу и поэзию молодых писателей, которых критика называет будущим русской литературы.http://magazines.russ.ru/znamia/

 

Знамя» - толстый литературный журнал, издающийся с 1931 года, в котором печатались корифеи советской литературы, а после 1985 г. произведения, во многом определившие лицо горбачёвской перестройки и гласности.Сегодня журнал стремится играть роль выставки достижений литературного хозяйства, публикуя не только признанных мастеров, но прозу и поэзию молодых писателей, которых критика называет будущим русской литературы.http://magazines.russ.ru/znamia/

 

Знамя

Нельзя не ждя

Об авторе | Андрей Вознесенский, чье семидесятипятилетие отпраздновали в мае, начал печататься у нас в 1959 году. Именно тогда в “Знамени” появился “Гойя”, в 1962 году - “Осень в Сигулде”, в 1963-м - “Прощание с Политехническим” - лирические отступления из знаменитой его поэмы “Треугольная груша”.

Постоянный автор “Знамени”.

Зачаток поэмы

Глобальное потепление

хрюкает над головой.

Семидесятипятилетие

стоит за моей спиной.

Я хрупкие ваши камеи

спасу, спиной заслоня.

Двадцатого века камения

летят до вас сквозь меня.

Туда и обратно нелюди

сигают дугою вольтовой.

Стреляющий в Джона Кеннеди

убил Старовойтову.

Нет Лермонтова без Дарьяла.

В горле от пуль першит.

Стою меж веков - дырявый,

мешающий целиться щит.

Спасибо за вивисекции.

Нельзя, говорят, узнать

прежнего Вознесенского

в Вознесенском-75.

Госпремия съела Нобеля.

Не успели меня распять.

Остался с шикарным шнобелем

Вознесенский-75.

К чему умиляться сдуру?

Гадать, из чего был крест?

Есть в новой архитекстуре

Архитекстор и Архитекст.

Я не был только протестом.

Протест мой звучал как тест.

Я был Твоим архитекcтором.

Пора возвращаться в текст.

Боль

О. Табакову

Вижу скудный лес

возле Болшева…

Дай секунду мне без

обезболивающего!

Бог ли, бес ли,

не надо большего,

хоть секундочку без

обезболивающего!

Час предутренний, камасутровый,

круглосуточный, враг мой внутренний,

сосредоточась в левом плече,

вывел тотчас отряды ЧЕ.

Мужчину раны украшают.

Мученье прану укрощает.

Что ты, милый, закис?

Где ж улыбка твоя?

Может, кто мазохист,

это только не я.

Утешься битою бейсбольною.

Мертвец живёт без обезболивающего.

Обезумели - теленовости,

нет презумпции

невиновности.

Христианская, не казённая.

Боль за ближнего, за Аксёнова.

Любовь людская: жизнь-досада.

Держись, Васята!

Воскрешение - понимание

чего-то больше, чем реанимация

нам из третьего измерения -

не вернутся назад, увы,

мысли Божие, несмиренные,

человеческой головы.

Разум стронется.

Горечь мощная.

Боль, сестрёночка, невозможная!

Жизнь есть боль. Бой с собой.

Боль не чья-то - моя.

Боль зубная, как бор,

как таблетка, мала.

Боль, как Божий топор, -

плоть разрубленная.

Бой - отпор, бой - сыр-бор,

игра купленная.

Боль моя, ты одна понимаешь меня.

Как любовь к палачу,

моя вера темна.

Вся душа - как десна

воспалённая.

Боль - остра, боль - страна

разорённая.

Соль Звезды Рождества

растворённая.

Соль - кристалл, боль - Христа -

карамболь бытия.

Боль - жена, боль - сестра,

боль - возлюбленная!

Это право на боль

и даёт тебе право

на любую любовь,

закидоны и славу.

* * *

Взгляд Твой полон любовью,

чувства прочие победя.

Я готов совершить любое

преступление ради тебя.

Когда судьи мне кинут сроки -

от восьми лет до ста восьми,

понимают они, жестокие,

что бессмертен я, чёрт возьми!

Одной

Бежишь не от меня -

от себя ты бежишь.

Рандеву отменя,

убегаешь в Париж.

Мне в мобильный Сезам

объяснишь: “Например,

я внимала слезам

нотр-дамских химер”.

Для того ль Тебя Бог

оделил красотой,

чтоб усталый плейбой

рифмовался с тобой?

Именины Твои

справишь, прячась в Твери.

Для чего выходной?

Чтоб остаться одной?

Ты опять у окна,

как опята, бледна.

Ничего впереди.

От себя не сбежишь.

Ручки тянет к груди

нерождённый малыш…

Не догонишь, хрипя,

длинноногий табун.

Не догонит себя

одинокий бегун.

Ночью лапы толпы

станут потными.

Не рифмуешься Ты

с идиотами.

Каково самой

владеть истиной,

чтобы из одной

стать единственной!

Стиснешь пальцы, моля,

прагматизм бытия,

гениальность моя,

Ты - единственная.

Среди диспутов,

дисков, дискурсов

Ты - единственная:

будь Единственной.

К образу

Ты понимаешь, с кем связалась?

С самим, быть может, Князем зла.

Гитара коброй развязалась,

по телу кольцами ползла.

Когда играешь ты на пару

в концерте, сердцу вопреки,

прошу тебя - стряхни гитару

с остановившейся руки.

Но каждым вечером я в шоке:

так гипнотически стоит,

как кобра, раздувая щёки,

в тебя нацеленный пюпитр.

Вальс

Далеко-далеко,

где Шарло де Лакло

зачитался “Опасными связями”.

Далеко-далеко,

там, где стиль Арт-деко

сочетался с этрусскими

вазами.

Далеко-далеко,

где туман - молоко

под лиловыми русскими вязами…

Где моя Медико?

В холодящем трико,

босоножки с грузинскими стразами?

Далеко? Ого-го!

На служебном арго

ты с наркотиками повязана.

Если нету Клико,

коньячку полкило

за успех всенародный и кассовый!

Не легко? Не легко

что на сердце легло

никому никогда не рассказывай.

Чужеродное

Родные берега,

родные берега,

родные берега -

где жили,

вы стали навсегда,

родные берега -

чужими.

Чужие берега -

чужие берега,

чужие берега,

отныне

вы стали навсегда,

чужие берега, -

родными.

Без “Б”

Л.Б.

Смех без причины -

признак дурачины.

Ещё водочки под кебаб!

Мы - эмансипированные мужчины

без баб.

Часы с вынутою пружиной -

возлежит на тарелке краб.

Тезаурусные мужчины,

мы - без баб.

Слово “безбабье” - ещё в тумане

обретёт суммарно масштаб.

Беседуют же с Богом мусульмане

без баб?

Вот Валера, дилер с Саратова,

с детства несколько косолап,

кто бы знал об его косолапости

без баб?

Или баба - глава издательства.

Получается Групп-издат.

И поборы и издевательства.

Как на лошадь надеть пиджак.

Без болтливости, что не вынести,

без капканчиков вечных “кап-кап” -

без покровительской порно-невинности,

без баб.

Без талантливого придыхания,

без словарного курабье,

дыроколы пока отдыхают,

без “б”.

Устаешь от семейной прозы.

Мы беспечны, как семечек лузг.

Без вранья люксембургской Розы -

люкс!

Сжаты в “зебрах” ночные трещины,

достигается беспредел.

Наша жизнь - безрадостиженщина.

Нам без разницы, кто сгорел.

Рядом столик из разносолов -

стольник шефу от поп, сосков,

от восьми длинноногих тёлок

без мужиков.

“На абордаж” - пронеслось над пабом.

Все рванули на абордаж.

И стол, принадлежавший бабам,

ножки вверх! - полетел на наш.

И пошло: визг, фуражки крабьи,

зубы на пол, как монпансье -

(мой котёночек! Ты - мой храбрый…!

Уберите с меня свои грабли!)

Бьют швейцара из ФСБ.

Так накрылась идея безбабья.

Точно клякса под пресс-папье.

Я бездарно иду домой:

все одежды мои развешаны.

Пахнет женщиной распорядок мой.

И стихи мои пахнут женщиной.

Будто в небе открылась брешина.

И мораль, ни фига себе:

“В каждой бабе ищите Женщину!”

Но без “б”.

Ф-ки

Ухаживали. Фаловали.

Тебе, едва глаза протру,

фиалки - неба филиалы -

я рвал и ставил поутру.

Они из чашки хорошели.

Стыдясь, на цыпочках, врастяг

к тебе протягивали шеи,

как будто школьницы в гостях.

Одна, отпавшая от сверстниц,

в воде стоящая по грудь,

свою отдать хотела свежесть

кому-нибудь, кому-нибудь…

Упёршись в чашку подбородком,

как девочка из “ДеМаго”,

ждёт жестом эротично-кротким -

но - никого, но никого.

Разные книги

Бог наполнил Библию

страшными вещами,

варианты гибели

людям возвещая.

Это продолжалось

болью безответной, -

беззаветной жалостью

Нового Завета.

Зависти реликтовые

после отзовутся

завистью религий,

войн и революций.

Вечностью застукана,

тлением оставлена,

вещая преступность

Ленина и Сталина.

Новогодние прогулки с Сексом

Попискивает комарик,

плывёт в Новый год кровать.

Оставив меня кемарить,

пошёл мой Секс погулять.

По барам, местам приватным,

по бабам, что станут “экс”.

Пугая экспроприаторов,

пошёл погулять мой Секс.

По-гоголевски про нос он,

пел песенку, муча плебс,

с невыветрившимся прононсом,

как будто Григорий Лепс.

Перекликаясь саксами,

собой друг друга дразня,

с четвероногими сексами

прогуливаются друзья.

На набережной Стикса

фонари принимают душ.

Тень от моего Секса

доходит до Мулен-Руж!

Такая страшная сила

меня по миру несла -

сублимированная Россия,

Евангелие от Козла.

Рождаясь и подыхая,

качающийся, вознесён,

с тобой на одном дыхании

кончающий стадион.

В год Новый - былые выгоды.

За выдохом следует вдох.

Из жизни, увы, нет выхода.

И женщина - только вход.

Расстреливающий осекся.

Расстреливаемому - под зад.

Вы видели моего Рекса?

На место, мой Рекс,

назад!

Линней

Тень от носа - подлинней

всех нотатений и линей.

Так говорил старик Линней:

“Всё подлинное -

подлинней”.

Гламурная революция

I

На журнальных обложках - люрексы.

Уго Чавес стал кумачовым.

Есть гламурная революция.

И пророк её - Пугачёва.

Обзывали её Пугалкиной,

клали в гнёздышко пух грачёвый.

Над эстрадой нашей хабалковой

звёзды - Галкин и Пугачёва.

Мы пытаемся лодку раскачивать,

ищем рифму на Башлачёва,

угощаемся в даче Гачева,

а она - уже Пугачёва.

Она уже очумела

от неясной тоски астральной -

роль великой революционерки,

ограниченная эстрадой.

Для какого-то Марио Луцци

это просто дела амурные.

Для нас это всё Революция -

не кровавая, а гламурная.

Есть явление русской жизни,

называемое Пугачёвщина. -

Сублимация безотчётная

в сферы физики, спорт, круизы.

А душа все неугощённая!

Её воспринимают шизы,

как общественную пощёчину.

В ресторанчике светской вилкою

ты расчёсываешь анчоусы,

провоцируя боль великую -

пугачёвщину.

На Стромынке словили голого,

и ведут, в шинель заворачивая.

Я боюсь за твою голову.

Не отрубленную. Оранжевую.

II

Галкин - в белом, и в алом - Алла

пусть летают в гламурных гала.

Как “Влюбленные” от Шагала.

Вместо общего: “фак ю офф”!

Чтоб страна обалдев читала:

“ГАЛКИН + АЛЛА = ЛЮБОВЬ.” * * *

Пей отраву, ешь “ризотто”

но последняя строка -

линиею горизонта

будет жить наверняка!

***

Ты чувствуешь, как расправляется

лицо, уставшее от fucking?

так утром снова распрямляются

дождём побитые фиалки.

***

Убрать болтливого вождя

нельзя, не ждя.

Построить храмы без гвоздя

нельзя, не ждя.

Когда луна, околдовав,

дрожит, скользя,

вам снова хочется - стремглав! -

не ждя - нельзя!..

Как “помощь скорая”, летим,

смешав сирены и интим.

Плевали на очередя.

Нам ждать нельзя.

2008

 

Асан

Об авторе

| Владимир Маканин - постоянный автор “Знамени” (“Отставший”, 1987, N 9; “Долог наш путь”, 1991, N 4; “Сюжет усреднения”, 1992, N 1; “Стол, покрытый сукном и с графином посередине”, 1993, N 1; “Андеграунд, или Герой нашего времени”, 1998, NN 1-4; “Удавшийся рассказ о любви”, 2000, N 5).

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На опустевших рельсах… На открывшемся пространстве только и толпились они, новоиспеченные солдаты. Никого больше… Они вдруг видят самих себя. Вот мы какие! Нас много!.. А поезд (всего-то два вагона), на котором они прибыли, скромный такой, тотчас куда-то отгрохотал и ушел. Здесь поезд не задерживается, могут взорвать… Война!

Поезд им, конечно, осточертел, сколько можно ехать. Жаркие, протухшие вагоны, как некончающийся дурной сон. Зато теперь воздух пьянит… какой здесь воздух!.. И вот они уже братаются под кавказским небом. Ура! Ура! В обнимку. Первый взвод со вторым… Главное, сохранили оружие. (Несмотря на выпивку. Или благодаря ей!) Солдат, гляди бодрее!.. Рожи багрово-красны. От щек, ха-ха, можно прикуривать.

Почему два взвода, притом неполные?.. И почему на всех солдат только один офицер? Да и тот оказался вне дела - его сняли на станции, не доезжая Ростова, с острым приступом ущемленной грыжи… Как? Что?.. Безгрыжных офицеров в России не осталось?.. Где они, безгрыжные и безаппендицитные?

Встречающего офицера на пыльном перроне тоже нет. Но, если подумать, он бы нам только мешал! На фиг… Нет его… Зато есть какой-то бздиловатый распорядитель с воспаленными глазами. И с красной повязкой на руке. Этот, как водится, торопит прибывшую солдатню - пора, пора!.. Гонит с перрона… Ему бы поскорее избавиться от пьяноватых юнцов с автоматами. От этой гульной необстрелянной орды. И от войны вообще, мать бы ее перемать!

Красную Повязку только это и волнует. Скорее, мать вашу!.. Вон с путей!.. Ага!.. Через бомбленый вокзал на площадь, тоже слегка бомбленную… Вот там пришли БТРы - это для вас, пацаны! Для вас!.. Вперед!

- Где БТРы?

- Там… Все туда - все в колонну!

Громадный солдат, таких хмель не берет, взревел:

- В какую колонну? Ну, ты-ы! Где ты видишь колонну?

- Вы колонну как раз и организуете. Все вместе… Вы и есть колонна, - объясняет Красная Повязка. - Там ваши БТРы… И там два порожних грузовика от майора Жилина. И три грузовика с бочками бензина… Бензин тоже от майора Жилина.

Новая фамилия сразу раздражает солдат. Новобранцев по приезде раздражает всякое имя, произносимое с уважением… И они вопят:

- Блин!.. Пацаны! Обосраться можно… Мы еще и сопровождаем кого-то.

- Не сопровождаете, а просто вместе в одной колонне. Вместе движитесь… двигитесь… движи-гитесь… - Красная Повязка запутался в глаголе, в самом главном глаголе войны.

Солдаты, так и не построившись, уходят всей ватагой с рельсов. Наконец-то… Площадь вся в ямах… С хмельным азартом солдаты взбираются на БТРы, а БТРы, четыре боевые машины, помаленьку, борт за бортом, выдвигаются на дорогу… Ближе к грузовикам.

Ехать в сторону Бамута. В воинскую часть за номером икс-икс. Давай-давай! Колонна кое-как слепливается… Давай-давай! Вот и грузовики с бензином! Не бойсь! Не сгорим!

Появляется тихий старичок-чеченец. С форменной бляхой носильщика на груди. Седая голова. На лице непреходящий нервный тик.

Он пытается ухватить Красную Повязку за рукав. Чтобы тот к нему обернулся:

- Сашик будет недоволен.

- Чего тебе?

- Ты зачем солдат к его колонне цепляешь? Сашик будет сердит.

- А мне по фигу… Ты, старик, хорошо видишь? видишь эту орду?!

Они оба видят… Солдаты, едва влезши на БТРы, спрыгивают. Ища место получше то там, то здесь… Гогочут, обнимаются. Несмотря на чудовищный хмель, лица многих сияют. Такие ясные, такие восхищенные жизнью молодые глаза!

Красной Повязке не хватает решимости. Но вот этот солдат, совсем уж бестолковый! Впору дать недоумку по башке!.. Кинулся к проходившим мимо железнодорожным работягам, чеченцам и русским… промасленные… невыспавшиеся… А солдат мечется. Криком крича, зовет: “Батя-аа!.. Батя-аа!..”. Спрашивает работяг про отца… Солдат думает, что он все еще на Волге. Дурачок не успел проститься!.. Он думает, что его дом и родные где-то неподалеку. Не понимает, что он в Чечне. “Где батя-аа?!. Батя-аа!..”

В помощь Красной Повязке определился тот нехмелеющий громадный солдат. По имени Жора, немыслимый здоровяк… Жора сгреб солдатика, смял и ласково повторяет ему, подталкивая, подпихивая его кулачищем к БТРу:

- Найдем отца. Найдем после… Не бзди, рядовой!

Красная Повязка все знает и потому торопится. Как ему не знать, что притормозивший в солдатских кишечниках хмель еще только готовится обрушиться на них по-настоящему. Обязан обрушиться… Заглавный хмель. На их молодые мозги. Ах, ч-черт. Ах, как ударно, как стопроцентно хмель может отключить пацанов! Вырубить… Ах, сучары.

Зато Жора… Жора всегда кстати!.. Амбал.

И плюс ему в помощь объявившийся сержант… Сержант с двойной фамилией Борзой-Бабкин только-только проспался. Он ничего не помнит. Кто он?.. В каком он взводе.

- Пацаны! - орет сержант.

Тем не менее два ума лучше. Сержант Борзой-Бабкин и Жора спохватились. Среди бодрящейся пьяни оба уже смекнули, что дело не ах!.. и что братающиеся солдаты в таком виде до назначенной воинской части за номером икс-икс не доедут.

Красная Повязка язвительно успокаивает:

- Доедут… Но не все… Здесь все никогда до места не доезжают.

- Как так?

- А вот так. Здесь это обычно… Здесь Чечня… Может, слышали?

Красная Повязка знает и гнет свое. Вон с площади!.. Всех на БТРы… Всех в путь!.. Он при вокзале никого не может оставить. Даже вмертвую пьяных он не оставит… Эту орду?.. Отоспаться им?.. Где?.. Как?..

Красная Повязка хватается за пистолет. С ума сошли! Солдатам отоспаться? Еще чего!.. Зачем они сюда приехали - неужели спать?.. А какие для них стоят красавцы БТРы!.. Сажайте! Сажайте солдатиков. Что ни говори, солдатское место - на БТРе. Ух, хороши!.. Великолепно глядятся на броне! Чудо!.. Им разве что не хватает оркестра.

Однако Жора и сержант прихватили Красную Повязку. Справа и слева. Ты распорядитель - ты дорогу обеспечь!

- Я распорядитель только на вокзале.

- Обеспечь!

Красная Повязка, подумав, находит вроде бы компромисс. Три грузовика с бензином трогать нельзя. Бензин отправляют по приказу майора Жилина! Это очень-очень большой человек… Никакой задержки!.. Но зато этот бензин пройдет по дороге как раз мимо вашей части…

- И что?

- А еще два пустых грузовика…

- И что?

- Пройдете единой колонной. Понятно?

Красная Повязка ловко подкинул им эту мыслишку, насчет двух пустых грузовиков. Если пацанов совсем развезет. Практически пустые пойдут два грузовика. Ну, опилки на дне. Как всегда, в пустом кузове опилки… Для сохранения будущих грузов.

Жора и сержант переглянулись. Подброшенная мыслишка пробилась им в головы. Опилки. Не для сохранения грузов, а для сохранения пацанов…

А Красная Повязка торопит, уже подгоняет на БТРы самых последних:

- Нельзя! Нельзя вам здесь!.. Убирайтесь… Грозненским чеченцам не нравится, когда здесь толпятся солдаты! Вы должны были приехать еще ночью!.. В темноте!.. Чтоб вас не видели!

Из Грозного колонной кое-как выползли, но дальше сделалось неладно. Пацанов внутри БТРов развезло, тошнило. Пацаны вылезли на броню, на воздух, но стали падать с боевых машин, как мешки… Едва на большой дороге прибавили в скорости… Как зрелые сливы. Солдатики сыпались с БТРов прямо на дорогу.

А сзади шли грузовики. Смотреть в оба, мать вашу!.. Один сломал руку… Другого солдата едва не придушило трансмиссией. А те, что внутри БТРов, спьяну блевали и задыхались… Воинская слава дается не сразу.

Колонна притормозила, и солдатня инстинктом, без приказа сама перебирается с боевых машин в два порожних грузовика. Перелазят… Кой-кому приходится помочь. Совсем отключившихся Жора и сержант Борзой перебрасывают в раскач - раз-два! - через борт. Всех туда… И никакой поименной переклички!

Там, в грузовиках, надежнее. На мягких опилках!.. Отовсюду плывет сладкий предгорный воздух! Это чистый кислород!.. Это Кавказ! Распахнувшийся Кавказ окутывает мозги. Окутывает и нежит молодую душу… Кавказ зовет к себе… Новобранцы счастливы! Нет-нет и они встают в полный рост - в прыгающем кузове движущегося грузовика. Трясут автоматами. (Если Жора или сержант оружие отнять не успели.) Падают и опять встают…

И вот уже стреляют, стреляют! Где эти чертовы чечены? Где война?.. Командиры, ау-ууу!.. Некоторые рвутся воевать прямо здесь и сейчас… Сколько можно медлить! Надо ввязаться в какой-нибудь бой, прежде чем развезет от жары.

В бой! И поскорее… Эти чертовы грузовики, что с бочками бензина, нас только тормозят. Они впереди колонны. Неповоротливые, мать их! Говнюки! Дайте нам дорогу!.. Мы бы уже вовсю воевали!.. Если бы не эти грузовики.

У самых пьяных Жора и сержант Борзой продолжают отбирать оружие, автоматы под брезент!

Жора и сержант вынужденно разделились - в кузове первого порожнего грузовика бдит Жора. Его задача усадить на опилках (желательно уложить) самых упившихся и буйных. Таким водки всегда мало! Спать не желают… Уложить… Пусть ползают теперь по опилкам и друг по другу.

Во второй грузовик сержант Борзой-Бабкин отобрал более спокойных и сонных. Всем лежать… Спать на опилках, чего уж лучше!.. Едва докурив, сержант Борзой и сам засыпает.

Но ненадолго. Заснувшие шевелятся. Кто-то поднимет башку… Кто-то негромко зовет кореша:

- Мудила-аа… Мухи-и-ин!

Однако сержант Борзой, лежа сверху (сразу на двух-трех солдатах), спит бдительно. Он начеку. Если кто зашевелился, сержант, не просыпаясь, тотчас переползает на него. Наваливается. Под сержантской тяжестью (и властью) тот притихает. Заснул. С ним вместе засыпает и сержант. Хоть и опять ненадолго.

Зато Жора в первом грузовике держится на ногах вполне. Он, в отличие от сержанта, не переползает через своих подопечных. Он перешагивает. И затем просто сшибает с ног очередного буйного, некстати приподнявшегося. Р-раз!.. И тот уже барахтается на дне кузова. На опилках. Кричит:

- Как ты мог, сучара! Как ты мог меня!.. Рядового Коптева!.. Ответишь!

Но Жора даже не смотрит на него. Он один стоит сейчас в рост в кузове грузовика. Чуть держась за кабинку… Он один смотрит на дорогу. Он просто один. Ему нравится, как клубится кавказская пыль. Как она мощно завихряется!

Двадцатилетнему Жоре хорошо стоять. В кузове мчащегося грузовика. Ему думается, он сейчас в далеком солнечном детстве. В самой глубине детства!.. Мне пять лет, думает он. Нет, семь.

На пустой платформе застыл Красная Повязка. Он в некотором ступоре… Вокруг опустевшие рельсы, пустые пути, безлюдный вокзал. Тихо.

Сзади к Красной Повязке вновь подходит старик-чеченец. Он без тележки, однако же опять со своей, никому здесь не нужной бляхой носильщика на груди.

Оба молчат.

- Сашик будет недоволен, - опять изрекает старик.

- Да фиг с ним, с Сашиком.

- Не говори так.

Красная Повязка сплюнул в сторону. Слава богу, разделался с солдатней. Надо же!.. Из Ханкалы ни одна зараза не приехала солдат встретить!

Бедолаг-солдат гоняли с поезда на поезд. Не спавших. Не евших… Счастливчики, они хотя бы водки нажрались… Сначала туда-сюда под Ростовом. Забыли придать офицера вместо заболевшего… И почему только один офицер? И даже в Моздоке трижды! - трижды их пересаживали!

- Давно таких солдат не было, - вздыхает старик-чеченец.

- Давно.

- Таких пьяных совсем не было. Не помню.

- Год назад были.

- Э-э!.. Целый год!

И Красная Повязка, и старик думают об одном - и зачем сюда таких присылают? Кто их собрал? Откуда они?.. Как будто приехали из прошлого.

- Сашик будет недоволен, - со вздохом повторяет старик. - Зачем же незнакомых солдат - в его грузовики?

Красная Повязка, еще разок сплюнув, спрашивает:

- Ты разве видел его здесь?

- Два дня назад.

- И как?

Старик скорбно произносит:

- Сашик совсем не улыбался.

ГЛАВА ВТОРАЯ

- Да-ешь вой-ну!.. - орет солдат. Весь в опилках… Кое-как поднявшийся в тряском кузове грузовика.

Устроил бы и мир с чеченами. Долгий-долгий мир… Чечены тоже люди. А солдаты могли бы половить здесь рыбку. В горных речках, говорят, отличная рыбешка, хотя и мелкая.

Однако все-таки общее и дружное солдатское мнение - на войну! Мать вашу! Почему так медленно едем?!. Начхать! Дайте нам дорогу!.. Бензин?.. Горючка для майора Жилина… Кто такой этот гондон Жилин? И уже сколько про него базара!.. Нахер его!

Три его грузовика с бочками?.. Вот и пусть их чечены спалят!.. Начхать… У-уууу! Как огонь заполыхает!..

Они уже отъехали около ста километров. Им начхать.

Зато майору Жилину не начхать на грузовики с горючкой. Майор Жилин - это я.

Прораб Руслан хладнокровен. Руслан мне звонит без паники. Он только-только подключился к колонне, чтобы сопровождать грузовики с бензином… Да, да, проблема! Колонну остановили… Еще и гор не видно, а уже проблема!

По его словам, дело идет к большому выкупу или к большой крови. Колонна стала на полдороге. Перегородившие путь чичи требуют денег.

- Пьяная солдатня, Александр Сергеич. В грузовиках… В дым пьяная… Их всех порежут. Их почему-то прикрепили к нашей колонне.

- Чичей много?

- Достаточно.

- БТРы стреляли?

- Слава богу, нет.

Отзвонив майору Жилину, свой мобильный телефон Руслан, конечно, спрятал. Тут же!.. Мобильник здесь, на дорогах, зачастую повод и предмет первой ссоры. Первая искра!

Но голос его не дрогнул. Это хорошо.

- Еду, - говорит майор.

Разрулить ситуацию. И поскорее!.. Руслан будет стоять до последнего.

Говоря общо, Руслан - чеченец, и он ненавидит федералов. Но говоря конкретно, Руслан - чеченец, и он честен в порученном ему деле. Такой коктейль чувств… Частый здесь, в Чечне… Майор Жилин знал своих. (Я знал. Я так и видел Руслана с трехцветным российским флажком. Стоит Руслан, не дрогнет… Возле нашего головного грузовика, полного по самый край бочками с классным бензином. Это как жидкая взрывчатка.)

Чеченцы-вояки, напавшие на колонну, наверняка подсмеиваются над Русланом. Что делает прораб на большой дороге?.. Мало-помалу оскорбляют. У него, в отличие от боевиков, нет ни автомата, ни пистолета… Только флажок.

А потому майор Жилин, выскочив на прямую дорогу, гнал вовсю свой джип-козелок. (Я уже гнал. Я спешил.)

Но кое в чем майор Жилин заторопился. Не угадал в выборе солдата… Майор взял его, чтобы при случае тот порулил. Или чтобы солдат выставил в окошко дуло автомата, когда майор сам будет рулить. С виду солдат как солдат… Угадать трудно… Когда берешь кого-то в помощь.

По расстоянию были не так далеко, успевали…

Издали уже видны чеченцы. Мелкие фигурки, стоя возле колонны, трясли автоматами… Солдат загодя сильно трусил. Глаза совершенно круглые! Хотя он и выставил свой автомат.

Звонок… Руслан сумел-таки позвонить мне еще раз - чичи разъяренные, майор!.. Они только-только из зеленки. Бомбленые… Голодные… Будьте готовы ко всякому.

Да, да, полевой командир согласился, чтобы майор Жилин дело с захваченной колонной разрулил. Чтобы замирил. Командир согласился, как только услышал, что майор Жилин сейчас недалеко. И конечно, чтобы деньги… Полевой командир так и сказал: “Майору я доверюсь. Но пусть приезжает скорее. И с деньгами”.

- … Какие они солдаты, Александр Сергеич! - торопился сказать Руслан. - Так себе… Салаги.

- А офицер?

- Нет его.

Майор переспросил - не набивают ли чичи цену, Руслан? Надо ли сейчас так спешить?..

- Надо, надо, Александр Сергеич. Крови много будет!

- Война, Руслан.

Чеченцу лучше сразу и прямо сказать главное. Озвучить. Чеченца не надо успокаивать. Тогда он сумеет включиться весь… На главном инстинкте. Проблема в том, что у майора Жилина как раз в те дни не было денег. (У меня были деньги, но мало.)

- Александр Сер…

Разговор с Русланом прервался. Помехи… Близость к колонне уже мешала слышать. Всякая колонна - гора металла.

Однако помехи возникли не только в эфире… Прямо на дороге… Перед машиной вдруг вырос чич с автоматом. Выскочил из кустов.

- Ч-черт!

Когда добираешься до заблокированной колонны, конечно же, чичей не миновать. Их дозорный здесь, на дороге, был вполне на месте. Даже обязателен был дозорный! Но он не должен был выскакивать из кустов внезапно.

Были же предупреждены, что едет мирщик! Что будет замирение и что, вполне возможно, будут немалые деньги. И вообще - что за дозорный и что за постовой, если он без окрика вдруг выскакивает на дорогу и целит тебе прямо в лоб.

Солдат выстрелил первым. Открыв на ходу дверцу и выставив автомат… Майор Жилин только успел чертыхнуться. (Я чертыхнулся… Мы убили… Осложнили дело.)

Теперь все зыбко… Как глупо!.. И, как всегда в минуту опасности, я перестал видеть себя (и ощущать себя) майором Жилиным - просто “я”. Я ехал. На нерве. На инстинкте… Я и мой никудышный солдат.

Сердце вибрировало. Что толку!.. Еще слышнее вибрировало сердце моего солдата… Ага! Вот и нормальный чеченский пост. Стоит на дороге чич. Окрикнул… Поднял руку.

И сразу махнул вдоль дороги - проезжай, мол.

Он, мол, обо мне, майоре Жилине, уже все знает. Что я еду мирить, что я близко, знает. Что я в стареньком джипе-козелке… Но он не знает, что в полста метрах от него убитый чеченец. Узнает!.. Такое узнается скоро… Мы даже не оттащили убитого в кусты. Лежал у дороги, раскинув руки. Но прятать убитого - это почти всегда оказывается только хуже. Хуже в итоге. Это всегда внезапно и непредсказуемо злит.

Уже почувствовалась охраняемая линия. Мой солдат стал бел лицом. Это он убил чеченца. В ту минуту, когда я рулил.

Колонна на виду… Мои грузовики. Стоят в нитку. За грузовиками БТРы, пустые, как я уже знал, без солдат. Боевые машины легко угадывались… в конце колонны, изогнув ее линию.

Полевого командира чеченцев я где-то и как-то и когда-то видел. Но вспомнить не вспомнил. Жаль!.. Он был окружен небольшой напористой группкой своих. Наперебой говорили… Я почти наехал на них. Сделал это с умыслом. Двоих, что на пути, даже задел слегка, подтолкнув бампером, - отскочили. Еще и гуднул им… Дорогу, орлы!

Расступились. Иначе я командира и не угадал бы. Все они, в общем, были одинаковы. Жутковаты. В грязных камуфляжах, только-только с гор. Но когда я, выпрыгнув из джипа, подошел к командиру, они вновь сомкнулись в кружок. Я был внутри… Какие лица!.. Зачуханные, в пыли и в грязи! Голодные!

Только-только выползли из зеленки. И страшно, затхло пахли. Когда стояли в кружок.

- Са-ашик, - полевой командир поздоровался со мной за руку. - Вот и мы. Встреча у нас с тобой случилась.

- Вижу, вижу.

- Для начала все хорошо. Никто не стреляет, а?

Я дружески улыбнулся:

- Для начала ты сводил бы их в баню.

Полевой не ответил. Засмеялся… Но сдержанно… И, замахнувшись рукой, отогнал своих орлов чуть подальше. Мол, он тоже боится задохнуться в их вони.

- Переговоры! Переговоры! - покрикивал он на своих, еще и еще отгоняя на шаг-два.

Теснота, мол, не обида, однако мешает.

Мы с командиром, бок о бок, сделали несколько шагов в сторону застрявшей колонны… Вот она… Грузовики с моими бочками. Мы с командиром шли дальше - туда, где гул и вопли. А вот и они - два (моих же) грузовика, набитых шумной солдатней.

Руслан не с бензином, а возле грузовиков с пьяными солдатами. Понятно… Правда, в руках Руслан не держал трехцветный российский флажок. Не тот случай. Правильно… Я махнул ему. Все правильно… Будем, мать их, делать дело!

Дело меж тем непростое… Да, я стоял рядом с полевым. Да, полевой разговаривал с уважением… Но два молодых чеченца так и не отстали от меня, от моей незащищенной спины. Приклеились. С горящими глазами… Они стояли и нет-нет держались рукой за нож на поясе. Картинно! (Хорошо, что мой солдат остался в джипе. Ему было бы несладко.)

Эти двое изображали кровожадных. Они умышленно стеснили, блокировали меня сзади. Вспыльчивые… Молодые!

- Что там? - спросил я, указывая на грузовики.

Особенно на ближний… Солдаты там словно барахтались на дне кузова. Этакие полусогнутые… Пьянь… Только один и стоял на ногах. Здоровяк… Как только кто-то из барахтавшихся поднимался в рост, здоровяк ударом кулака сваливал его опять вниз, на дно кузова. Туда, где все… Они там ползали и гудели… Что-то пьяно выкрикивали… Казалось, в опилках они роются, ищут. Ползают там и ищут последнюю потерянную копейку. Каждый свою.

Этой копейкой была сейчас их жизнь.

- Там, Сашик, товар, - сказал полевой, но уже без улыбки.

Глаза его сузились. Начинался торг. И полевой командир сразу, с разбега, назвал цену этих солдатских жизней-копеек - пять кусков. Ого!.. Три ноля. Полевой даже написал, начертал рукой в воздухе эти три ноля вслед за пятеркой. 5000. Зелеными… Я только улыбнулся - нет, дорогой, я не спорю. Но я хотел бы посчитать поточнее… Где есть реальный товар, там есть реальная цена.

Я позвал, махнул рукой - от грузовика с солдатней отделился Руслан и сразу сюда. Ко мне… Вроде как Руслан всегда помогает мне при денежных подсчетах.

Пока он шел, один из солдат в кузове грузовика все-таки встал… Посмотрел мутно… Нет. Он не смотрел… Он просто перегнулся через борт и мощно блеванул. К нему уже спешил, уже пробирался тот здоровяк с кулаком. Но солдат, облегчившись, проворно упал… Сам залег… На дно кузова… И даже с расстояния слышалось, как он там, весь в опилках, гоготал: гы-гы-гы… мол, во как обманул здоровяка Жору!

Чеченцы - оба, молодые, - опять подержались за ножи. И что-то обидное крикнули по-чеченски подошедшему Руслану. Тот чуть побледнел, но смолчал… Хладнокровен.

Руслан (словно нахваливая товар) рассказывал мне, что солдаты только-только с поезда, молодняк! Их отправили сюда из России какие-то кретины!.. Солдаты наверняка пили уже в поезде. Закусывали домашней курочкой. С картошечкой, прикупленной на полустанках. Веселились. Гоготали… И сразу по прибытии добавили какой-то дряни. Возможно, паленая водка… Вряд ли умысел… Вряд ли подставили… Просто бардак! Ни один офицер их не сопровождал…

- Погоди, Руслан… Минуту!

Не все дослушав, я не удержался и позвонил на известный мне блокпост. Что на выезде из Грозного. Я звонил, а молодые чеченцы придвинулись ко мне, готовые при всяком неверном моем слове вышибить трубку… Ну и заодно мозги.

С блокпоста мне ответили - да, проследовали. Наши солдаты. Да, сильно навеселе. Там, в пустых грузовиках. У них какая-то долгоиграющая пьянка.

- Что за пьянка?

- Не знаем, товарищ майор. Напились какой-то дряни.

- Отбой, - сказал я.

А Руслан рассказывал… Лихие солдатики, они попробовали на вокзале и травку курить. Все сразу… Много наслышаны о травке. Как же, как же! Кайф!

Полевой командир с интересом слушал. Каждое слово укрепляло его позицию в торге… Ну, попались!.. Только-только призванные! Прямиком из России. Вот это добыча…

А два молодых горячих чеченца снова вплотную приблизились ко мне со стороны спины. И знаками показывали один другому, какие они опасные… Я знал, не оглядываясь… Нет-нет и тискали рукоятки ножей. Настоящие кинжалы. Сжимали рукоять, как крепкую руку товарища.

И что-то негромко меж собой, по-чеченски…

Полевой кивал им и улыбался - да, удача. Да, да, его орлы только-только вылезли из зеленки целым отрядом… и такая сразу добыча! Пять тысяч… И, не сдержав радость, полевой бацнул по плечу одного из молодых с горящими глазами.

- Повезло, а?

Даже этому молодому все было ясно - давай-давай доллары, майор, иначе твоих солдат в грузовиках прикончим. Всех до последнего. Сейчас же. Прямо тут, на дороге.

- Воины не станут убивать спящих, - холодно заметил Руслан.

Но красивая подсказка, срабатывавшая иной раз в начале войны, уже омертвела. Киношная лесть не прельщала. Полевой усмехнулся в мою сторону и махнул рукой: “Ну уж нет! Воины - это было когда-то… Мы, Сашик, теперь не знаем эти старые слова! Мы их нахер забыли!”. Полевой говорил, гортанно вскрикивая… На высокой ноте… Доллары уже жгли ему нутро. Сильнейшая наших дней изжога.

- Пять кусков - хорошие деньги, - сказал я деловито. - Но надо, командир, посчитать честно.

- Как это?

- А посчитать, сколько солдат. Прикинуть, кто пьян, а кто нет… Получится человек тридцать… А если вычесть трезвых… Которые могут за себя постоять… Правильно?

Я навязывал какую-никакую логику:

- …Мы платим выкуп только за пьяных. Правильно?.. В БТРах водилы все трезвые. Шофера трезвые… Пулемет тоже трезвый. Правильно?.. Считаем, сколько пьяных… Потом считаем, сколько трезвых…

Молодые чичи аж затопали ногой от нетерпения. Полевой спросил:

- Долго будешь считать, Сашик?

Он, конечно, понимал… Я, переговорщик, тяну время. Выгадываю. Чтобы, возможно, чем-то козырнуть.

- Разве мы торопимся, командир?

- Сам сказал, им в баню надо.

Полевой засмеялся. Удачно мне ответил… А потом показал на этих двоих, что за моей спиной. Готовых к резне.

- Они очень торопятся.

Я даже не кинул вполоборота взгляд. Горячие юнцы. Как не понять!.. Вот сейчас бы и выхватить ножи… И резать русских… Этих сволочей… Этой солдатни прямо на дороге попалось больше сорока рыл!.. Два, что ли, неполных взвода!.. Во как!.. Всю жизнь после этого можно гордиться. Похваляться… А когда состаришься, детям рассказать. Сорок пять их было!.. Зарезали, как барашков. А кто-нибудь льстиво поправит - нет, больше, чем сорок пять… Это больше, если два взвода!

Я, сказать честно, уже не слышал вонь этих юных нукеров… Я уже сам вонял, весь в поту. Я все-таки обернулся и похлопал одного из них по плечу. (Он отшатнулся. Весь в нервной дрожи.)

- Хорошие пацаны у тебя, командир!.. Хорошие!

Я выдал восхищенный вздох. Но (переговорщик!) продолжал свое:

- Однако, командир, твои ребята не все так торопятся, - и я мотнул головой в сторону группки бойцов, что поодаль.

Надо отдать должное части чеченцев… Как ни засиделись они в горах, как ни намерзлись у своих хилых, притаенных (от вертолетов) костров, они сейчас не схватились за ножи. Не торопились отличиться, убивая буйных пьяных, что в первом грузовике, и режа сонных, что во втором. В бою, в засаде - это бы лучше! Это бы самое оно!.. А с пьяни лучше взять деньгами, а не пьяной кровью.

- Конечно, если б настоящая засада, можно бы и дорого заплатить. Если б атака… Бой - вот дело для чеченцев достойное, - я льстил вслед за Русланом.

Я продолжал, пренебрежительно фыркнув:

- А что тут, в грузовиках?.. Чем похвастаешься, командир?.. Это же дармовщина. Это ж халява!

Я, такой нехороший, пытался принизить их удачу. И полевой, осердясь, коротко меня перебил:

- Ачх!..

Коротко и ясно. Деньги!.. Командир не мясник!.. Разве он не ждал здесь майора Жилина столько времени?.. Потому и ждали Сашика. Потому и торчим на дороге так долго, задержав колонну, - ждем не крови, ждем денег. Ачх!

Вот его последнее слово. Мирщик майор Жилин докладывает сейчас… сейчас же!.. по телефону своему командованию. Командование выплачивает деньги. Сразу… Конечно, сразу… В течение часа-двух… Командир прекрасно понимает, что у Сашика нет таких наличных. Или есть?.. Ну-ну! Чеченцы знают, что у Сашика водятся деньги. А если нала нет, пусть-ка тогда штабные пороются в своих карманах поглубже!.. Звони, майор… Что у вас за война! Должен же кто-то из ваших штабных ответить за этот пьяный бардак и разгуляй! (А никто не ответит… Если я позвоню… Штабные пошлют майора Жилина на.)

- Но ты же БТРы взял и держишь… И бензин мой, сколько бочек… Целая колонна, - заспешил было я.

- Не-еет, Са-ашик… Не хитри… БТРы пропустим. Колонну пропустим. Твой бензин пропустим.

И он мягко улыбнулся:

- Товар - люди.

Я разозлился на его улыбку, но еще больше на самого себя. На майора Жилина, который (как вдруг оказалось) слишком уперся… увлекся в торге… не уступает майор! (А меж тем за плечами мертвяк. Который лежит на въезде!) Не-осторожное слово - и меня прикончат. Прямо здесь. Вдоль ничейной дороги… здесь даже не хоронят… Падаль!.. В кусты… Здесь все внезапно!

Я с холодком покосился на кусты. Колючки!.. И вокруг безмятежно высокая трава.

Притом что бензин чеченцы майору Жилину отдают… грузовики отдают… дорогу отдают… вот разве что солдатики в ауте.

Но что майору Жилину эти солдатики… Жаль пацанов, так и будут порезанные валяться в кустах! Не протрезвев, не проснувшись!.. А себя самого майору Жилину не жаль?

А между тем я не вояка. И однажды, в Ялхой-Мохи, едва не сгорев заживо (облитый моим же бензином), я уже сказал себе: стоп, стоп!.. Не та война, майор, чтобы бросаться жизнью. Над мирной высокой травой птички порхают.

Эта высокая трава меня достала! Я даже спросил сам себя - почему ты, майоришка, такой заводной?.. ты что, крутой?.. Я спросил себя: куда ты лезешь, дерьмо в камуфляже, когда у тебя дома жена и дочка?.. Каждый день ждут… Война отдельно - ты отдельно. Запомни… Ты просто служишь. Ты просто служишь на Кавказе.

Я слышал, как по спине двинулась капля пота. Ползет… Высокая трава!.. Пацанов тебе жаль. Ах, ах!.. Будут валяться в траве и в кустах!.. Ах, какие молодые!.. Но взгляни честно. Они приехали убивать. Убивать и быть убитыми… Война.

Сиди на своем складе, майор. Считай свои бочки с бензином… и с соляркой… с мазутом…

Кляня себя (и слыша всем известные нервные рези в желудке), я меж тем продолжал торговаться. Майор Жилин продолжал торг с полевым командиром.

Полевой командир, слово к слову, уже навязывал, продавливал свои пять тысяч. (Но и я уже собирался козырнуть в посредидорожном споре.)

Выкупная цена солдата, пока солдат не в яме, была в те дни невысока - сто пятьдесят-двести долларов. Немногим больше, немногим меньше… Я вполне уловил скорый подсчет командира. Сто пятьдесят зеленых умножить на тридцать-сорок (пьяных и сонных) - как раз и будет около того.

Оба, в полушаге от резни, мы думали о деньгах. Такая на дорогах жизнь. Я думал о денежном (и заодно человеческом) эквиваленте моего бензина. А полевой, войдя во вкус, - о своей грезе в пять тысяч налом.

Боевики сидели на корточках вдоль дороги… Отряд расслабился. Курили… Автоматы заброшены за спину. Некоторые прямо под колесами (моих!..) грузовиков. Призакрыв глаза… Вялые… Один сидел, обняв колесо, вот уж кто не даст удрать-уехать!

Но если не будет денег, вялые проснутся. Еще как! Их будет трясти от вида крови! Солдат порежут, бензин заберут сверх…

Ну, может, за половину бензина в итоге мне заплатят. После… Чтоб меня не злить.

Сейчас козырну… Пора?

Это черт знает что! Я ведь думал о моем бензине. Все время о бензине. Исключительно о бензине… О бочках думал и о грузовиках… а меж тем выручал этих пьяных желторотых придурков. Эту одуревшую солдатню! Полный кузов пьяни!.. Увлекся, майор Жилин. Постоять на краю, а?..

Сейчас козырну.

- А все-таки, командир, мне важно… - прибавил в голосе я. - Слышь!.. Надо считать по головам. И после сложить… Я должен знать. Во что в итоге обойдется один выкупленный солдат.

- Хочешь калькулятор? - полевой смеялся.

- Хочу обмен.

- Ну-уу? - полевой командир так и вскинулся.

Какой обмен?!. Еще чего?!. Разговор, по его мнению, уже не должен был уходить от названной цифры. Ни на шаг… Ни на копейку… Пятерка с тремя нолями уже гляделась командиру как нечто ожившее. Как живое. Как, скажем, барашек. Бегает под ногами… Кудрявенький! По травке, по травке!

- Ехал к тебе на эту встречу и видел, - начал я как бы равнодушно и вяло. - Стоит колонна ваших… Машин пятнадцать, не считал. В Ачхой-Мартан, а может, они и дальше, в Грозный… Немного женщин с овощами. Немного ребят с автоматами. Но в основном старики… Седая башка там, седая башка здесь. Из Бамута колонна, я думаю…

- Почему стоят?

- Нет бензина. Кто-то им, я думаю, пообещал… Из ваших горцев. Из торгашей… Пообещал сволочь, что прямо на дороге поможет - подбросит им горючку.

Полевой глянул, усмехнулся - думал, что я намекаю на оплату пьяных солдат бензином. На мои бочки с бензином, что в колонне. Бочки, которые сопровождает Руслан. Которые, если надо, чичи сумеют и сами взять. Без торга… Хоть прямо сейчас.

- На бензин не меняю, - насмешливо процедил полевой.

- Я и не предлагаю, командир, менять на бензин. Ты спятил!.. Я к тебе ехал, а мне вдруг позвонил подполковник Василек. (Тут я чуть скривил, это я по пути сюда позвонил вертолетчикам. Сам. Срочно… Завидев ту, недвижную чечен-скую колонну.)

- Чего он звонил?

- Вдруг взял и позвонил.

Полевой командир стиснул скулы, услышав ненавистное имя. Василек бомбил их сегодня ранним-ранним утром. И не только сегодня.

- …И Василек мне твердо сказал: если этих солдат пополнения чичи порежут, то через три минуты (не через десять, а через три - так передай!) вертушки уже будут висеть в воздухе. И долбать колонну в пыль.

- Ха!.. Мы уже будем в зеленке.

- Вы - будете… А те, что застряли в пути?.. Те, что без бензина?

И я повторил. Уточнил, как уточняют при честном торге:

- Я, командир, не предлагаю тебе менять колонну - на бензин. Я и не думал о такой ерунде… Я предлагаю менять колонну - на колонну.

Это означало, не тронь наших - не тронем ваших. Колонна с чеченскими стариками уцелеет, если уцелеет колонна с пьяными солдатами.

Означало, что чичи пропустят и пьяных пацанов, и даже мой бензин - за просто так, останутся при этом без денег. Именно!

Полевой в озадаченности повел головой вокруг. Огляделся:

- Бля-а, - сказал он совсем уж по-русски.

Так бывает в торге, когда торгующийся промахнулся. Только что! Так хорошо игравший игру!.. И вдруг не видит дальше ни одного сильного хода…

Растерянность скрывают за мелкими движениями. Полевой крутил головой… Раз-другой оглянулся… На грузовики с федеральными солдатами. На свой товар! На свой замечательный сегодняшний улов!

А там нечто. Из глухо шумящего кузова грузовика как раз выставилась солдатская задница. Голая. Натуральная… Ну, кретин!.. Солдат стоял там полусогнутый - выставившись задом к нам - и содрогался от смеха. Ему нравилось. Ему казалось, это потрясающе смешно!

Здоровяк Жора, наводивший в кузове порядок, не сразу понял. Картинка открытой стороной была к нам, а не к нему. Но Жора уже пробирался… Прямо по валявшимся и копошащимся солдатам. Пробирался, чтобы дать голожопому в ухо. Как следует… Он сейчас получит! Он сейчас закувыркается аж до заднего борта!.. Жопа меж тем сияла.

Чеченцы из злого нетерпения могли вдруг и выстрелить в белые ягодицы… Руслан им что-то спешно говорил. Сглаживал… Минута была плохой. Хотя и потешной.

Полевой командир, по счастью, повел правильно - сделал вид, что мальчишеские, сраные глупости его не задевают:

- Что еще скажешь, Сашик?

Я нарочито горестно развел руками… Я объяснял:

- Ты же знаешь, командир… У меня бизнес. Я за хорошие деньги могу дать бензин высокого качества. Хоть цистерну… Могу мазут… Солярку… Могу дать небольшую атомную бомбу (но у тебя, командир, нет таких денег, шутка!)… Все могу дать… Но пьяных пацанов порезать не дам.

Слово “бизнес” чеченцы (и горцы вообще) презирают и уважают одновременно. И плюются - и уважительно цокают языком.

Полевой кивнул с пониманием:

- Бизнес, конечно… Но мои злые. Порежут… Сам видишь… Они ведь и тебя, Сашик, порежут.

- Из ваших стариков вертушки сделают дым. Много дыма.

Я повторил мягко, как бы даже горестно - объясни им, командир. Объясни своим. Если я сейчас НЕ позвоню - вертушки обязательно и сразу вылетают. Про ракеты скажи… Прицельность на дороге стопроцентная… Пять минут, и старики в раю… Может, ты старикам завидуешь?.. Объясни своим, одно дело в бою геройски подбить русские БТРы, поджечь, атаковать - другое дело резать пьяных мальчишек… И я показал в сторону кузова грузовика (там уже выставились две задницы).

- А зачем они здесь?

- Их прислали.

Он грозно захрипел:

- А зачем они ехали?

- Они этого не знают. И я, командир, не знаю… И ты не знаешь.

И, подхватив неопределенность натянутой минуты (неопределенность всей нашей войны на дорогах), я позвонил Васильку. Одним нажатием приготовленной кнопки… Я весь начеку (трубку могли из рук выбить) - и потому, едва заслышав голос, я с опережением сунул, передал трубку полевому командиру.

Василек начал с вопроса. Все правильно. Все, как у горцев.

- Как тебя зовут? - низкий подполковничий голос, настоящий бас Василька, сделал свое начальное дело.

Полевой командир ответил:

- Маурбек.

Василек пробасил:

- Пожалей стариков, Маурбек.

И отключился.

Пауза…

Переждав, я спросил у полевого:

- Ты сказал - ты Маурбек?.. Не чеченец?

- Нет.

Факт мелкий, однако он значил в нашем, совсем уже не мелком торге.

Это важно. Их командир - не чеченец… Я не упустил случайного… Ага!.. Если разборка повернется круто, все эти оголодавшие и озленные чеченцы наверняка подумают, что их полевой командир Маурбек пожадничал и не пожалел чеченских стариков. Торгуясь с майором Жилиным… Своих бы стариков он пожалел.

Взаимное умолчание. Ни слова. Я ничего - и Маурбек ничего. (Я его понял… И он меня понял.)

В грузовике тем часом разыгралось полнейшее безобразие. Четыре… Пять… Семь голых жоп вдоль борта! Смотрели в нашу сторону… Это надо было прекратить! Весь борт, весь бок грузовика!.. Они там гоготали… А теперь еще и трубные звуки из глубин их кишечников. Кто-то пьяно орал-командовал: “По чичам огонь!”… Они были на волос от смерти. Кретины!.. Хладнокровный Руслан опять и опять отговаривал тех двоих молодых, что держались рукой за рукояти.

Я, однако, отдал им должное: оба чича отвернулись. Оба старались не видеть оскорбительно голых задниц… Я тоже отвернулся. Один зад был весь в чирьях. Это слишком.

Но по сути дело сладилось. Торг сошел на нет сам собой. (И резь в моем желудке сошла. Куда-то делась… И как бы даже не за что похвалить майора Жилина.)

Полевой командир отошел переговорить со своими.

Полевой спешил… Нет-нет и подымал башку в сторону Ханкалы, не появились ли в небе зловещие вертушки… И двое молодых, бранясь и плюясь, тоже ушли. Все еще злые. Уходя, держались за ножи… Я даже подумал о потных рукоятках.

- Пацаны, стоп… Погодите, - окликнул я.

- А?

- Мы же сделали мир.

И я пожал руку одному… Затем второму… Горячие!.. Юнцы… Один совсем смазливенький. Похоже, любимчик… Я заметил, как полевой вскользь на него поглядывал. Возможно, трахает его полевой, заскучав в горах без женщин… Нежно трахает. И очень редко.

Но, возможно, просто близкий родственник. Чего наговаривать!

Сам я двинул к грузовику… К торчащим жопам… Боже мой. Что за молокососы!.. Воины!

Через борт я крикнул здоровяку Жоре - узнал, что за часть их ждет… номер… где… и как… И тотчас позвонил туда, чтобы выслали нам навстречу небольшое сопровождение. Чтобы захват не повторился. Чеченцы - разные. Договор с одними для других мало значит… И конечно, я приказом сказал Жоре, чтобы два моих порожних грузовика пригнали обратно. Как только вынут пацанов из опилок. Как только их поставят на ноги… и отряхнут.

Колонну пропустили!.. Чичи, пуская слюну, посматривали вслед уходящим грузовикам и БТРам. Они даже не успели толком пожалеть о добыче… А чичи, контролировавшие дорогу, буквально разинули рты. Онемели. Не ожидали увидеть таких врагов… Две-три задницы в кузове, проплыв мимо и поддразнивая, еще нет-нет и мелькали. Жопы еще долго виднелись. С расстояния.

Остались только бензовоз и грузовики с бочками. Наше, складское!.. Руслан продолжит их сопровождение.

Полевой командир, ничего не забыв, скомандовал своим немытым бойцам попрятаться в зеленку. На всяк случай. Доверяй, но проверяй… Фантомы вертолетов, ведомых Васильком, так и висели в воздухе. Их не было - и они были. Крылатые призраки… Над пока что небомбленной дорогой.

Да и в ушах, как бы предваряя рев Ми-28, незабываемый бас Василька.

Его утробный бас, я знаю по себе, еще долго звучит в ушах. Василек специально басил по телефону. Это впечатляло. Видеть его чеченцы не видели, а голос знали. Да и большинство наших, кто водили колонны и подстраховывались с неба, знали только его бас. Василек играл голосом… Природа ему благоволила. Крупный мужик (для вертолетчика). Веселый. Рисковый… Настоящий игрок!

Все его лето - обязательный запойный преферанс. Говорили, что в отпуске, в каком-нибудь паршивом санатории, Василек сходился с первой попавшейся женщиной и делал ее на этот месяц женой, которая хлопочет… Днем и ночью, чтобы ему угодить. А сам играл. Безоглядно. Днем и ночью…

Выигрывал он помалу. При этом ликовал!.. Ас, классный летчик-атакер, подполковник в неполных тридцать и с хорошей зарплатой, Василек бывал совершенно счастлив, выиграв в картишки пару сотенных! Вернувшись с карточного боя, потрясал потертыми рублями. Гордился! Совал среди ночи своей женщине под самый нос! Посмотри, как пахнет победа!.. Бедняга только кивала сонно: да, да, пахнет… да, да, победой!..

Женщина не понимала, что случилось и как так произошло с ее отпуском. Приехала на юг отдохнуть, пощеголять в новых легких платьях, а оказалось, опять жена. Приехала повеселиться, а оказалось, топчется возле плиты… да еще и не плиты, а электроплитки! Топчется, беспокоится, не находит себе места и еще вскакивает, как чумовая, с постели, чтобы разогреть пришедшему в три часа ночи Васильку блинчики с мясом.

Чичи разбрелись по зеленке. Но сначала они приволокли убитого. Того, кого мой солдат застрелил на въезде. Труп не скроешь… хорошо, что мы его не зарыли!.. Остывая от тяжелого торга, я как раз неспешно вернулся к джипу.

Солдат, мой храбрец, так и сидел в машине за рулем все это время. Подходя, я с десяти шагов видел, как побагровела его шея. (Несли убитого… Прямо к джипу. Прямо, казалось, к нему.) Совсем нетрудно представить, как разъяренные чичи рвутся в машину: “Выходи, сволочь! Все равно достанем!..” - и тычут, тычут дулами автоматов в лобовое, прямо в глаза, мол, открывай… вылазь… пристрелим через стекло, если не выйдешь!

Но с мертвяком упростилось. Оказалось, боевикам убитый был хорошо известен как человек невменяемый. Больной на голову… Чичи вообще не хотели его брать в отряд. Он только мешал. Еще вчера его едва сами они не застрелили, когда он, сидя в кустах, никого не окликнув, вдруг защелкал затвором… Месяц назад его силой оставили в родном селе. Его даже заперли.

Но бедняга страшно возбудился, как же так! Половина села шла воевать! Убивать русских! А как же он?!. Его заперли, однако он выбрался. Через дыру, рядом с трубой. И, держась в отдалении, тихо-тихо следовал по тропе за своими сельчанами - по тропе войны. Вчера только он здесь появился. Вчера его увидели… Как мало повоевал!

Перенеся мертвого к джипу, чичи вновь испарились. Попрятались в зеленку. Тут ожил мой солдат. Страх сковал и держал его внутри машины. Только тут он вылез из джипа. Полчаса он мочился. Не меньше… Все это долгое, бесконечное время торга он ждал… ждал.

Я хотел, чтобы солдат расслабился. Все позади. Все утряслось… проехали!.. Достаточно громко, чтобы солдат слышал, я сказал Маурбеку:

- Вашего я застрелил, - я развел руками с понятным сожалением. - Этот полоумный выскочил с автоматом перед машиной… Целил мне прямо в лбешник.

Полевой кивнул - они, мол, так и подумали. И они меня не судят. Бедняга был обречен. С самого первого дня… Как только убежал из села… Как только вылез через трубу.

Однако мертвый был перенесен к моему джипу и положен у самой дороги все же не случайно, не просто так… Полевой Маурбек подсказал мне, чтобы я все-таки оплатил нелепую смерть. Чтобы в уплату помог старикам с бензином… Той застрявшей колонне. Каждому мотору по полбака, допустим…

- Надо, надо за убитого, Сашик. Что я скажу своим?!

Он отлично знал, что сказать своим. Но и я чувствовал его правду. Я согласился сразу. По двадцать литров - даже если там десять машин… Это двести… Двести литров - ровно одна бочка. Что за убыток!

Я крикнул Руслану - отдать застрявшим на дороге чеченцам одну бочку. В подарок. Он тотчас понял. Он дал отмашку… Бензовоз и наши грузовые с бочками тронулись в свой путь, в в/ч за номером… неблизко!.. Проходя мимо застоявшейся чеченской колонны, они, не останавливаясь, сбросят старикам эту оплатившую смерть бочку. Едва сбавив скорость… Прямо на ходу сбросят. В высокую траву.

Мой джип-козелок в одиночестве на опустевшей дороге. Ни души. Если не замечать, что рядом лежит этот мертвяк. Мертвяк поедет с нами. (Отдадим чеченцам в ближайшем селе, они похоронят. Как и положено у них, в тот же день. Сегодня.)

Рулил мой натерпевшийся солдат. Полевой командир Маурбек сел с ним рядом - впереди. Напоказ. Чтобы чеченцы, что в колонне, его командирское лицо сразу увидели. Чтобы узнали… А то ведь могут обстрелять. Когда ближе подъедем… Запросто! Старики стариками, а автомат с боекомплектом у кого-то в колонне всегда найдется.

Но прежде мы поставили точку прямо здесь. На дороге. Разборка позади… На уже опустевшей дороге мы с Маурбеком пожали друг другу руки - финиш.

Он все-таки слегка хмыкнул. С иронией… Все-таки недоволен. (Все-таки без денег.)

- Ну что, Сашик… В другой раз захвати калькулятор. Ты так и не посчитал до конца… Сколько стоит твой российский солдат?

- А сколько стоит твой чеченский старик?

Он спохватился:

- Ты прав. Ты прав, Сашик… Я вот что думаю, какая гнусная штука эта война.

Ему хотелось, чтобы я ответил - да, Маурбек, какая это гнусная штука.

Он еще и вздохнул.

Ему хотелось, чтобы сейчас, в конце разборки, все выглядело, как в кинухе про войну. Чтобы мы с ним, двое, были сейчас как крутые бойцы. Как крутые честные бойцы, которые оказались врагами. Которые хочешь не хочешь живут здесь эту проклятую нынешнюю жизнь.

Однако мне подумалось, что, получи Маурбек с меня деньги, он не так уж горько сожалел бы об устройстве нынешней жизни.

- Гнусная штука эта война, Сашик.

Но я только усмехнулся:

- Неужели?

Мы приближались к застывшей (и сильно скучавшей на открытом месте) чеченской колонне. Конечно, кроме стариков, там были женщины с узлами. Куча детей… Зачем они всюду их возят?.. И конечно, одна из машин была набита автоматчиками. Сопровождение.

Маурбек сидел впереди, рядом с рулящим моим солдатом. Я сзади - с мерт-вым. Мертвый уже закостенел. Не сгибался… Он диагонально лежал на заднем сиденье, полусвесив жесткие ноги. Его голова расположилась на куске брезента. А этот кусок брезента расположился у меня на коленях. Иначе нам с ним не уместиться.

Иначе не получалось. И потому получалось, что я ему как мать родная и что он напоследок головой на моих коленях… Но хорошо хоть “сынок” не пачкал меня. И вообще… Оказался опрятен в смерти. Две пули прямо под сердце, крови мало.

Лет сорок. Умер, а черты лица не разгладились… Усатый, хмурый. Мать учила когда-то этого угрюмца ходить, держать ложку. Улыбаться… Одевала мальца, чтоб не простыл. Лет в тринадцать-четырнадцать стало, конечно, заметно, что он ненормален. Ах, ах! - сочувствовали матери. Ах, она бедняга!.. Сожалели, а может быть, над ним потешались… А может быть, как раз отгоняли от него насмешников. Но уже не удивлялись его странностям. И сегодня не удивились.

Ничуть ведь не удивились, когда он попал под русскую пулю. Пока шиз живет, у многих возникают эти тоскливые вопросики… Зачем он живет вообще - зачем мать учила его ходить? Зачем одевала в холод?.. Еще и читать шиза научили, зачем?..

Зато смерть шиза никого не удивляет. Гибель его всем кажется закономерной. Для такого, мол, конец вполне нормальный… Не спросят, сколько ему лет… Смерть видится некоей молчаливой правдой. Восстановлением справедливости в природе… Даже не ахнут. Мол, так получилось. Обвал горы или русская пуля… или просто шиз попал под машину… никто не спросит - никаких “зачем?”.

В/ч за номером 135620. Горючка все-таки добралась… $2000…

Бензин - кровь войны… На складе я распределяю бензин по заказам воинских частей. Но плюс - я еще и обеспечиваю доставку. Это моя личная инициатива… Война стала исключительно горной, и потому в нынешней войне доставка - это все. И потому каждая десятая бочка - мой навар.

В этот раз моя доля (в денежном эквиваленте) стала чуть более двух тысяч долларов. С учетом предыдущей колонны. Так и внесу в записную книжицу. Завтра… Когда посчитаемся.

Свою долю получит Руслан. Свою долю получит штабной майор Гусарцев. Нас трое. Как говорит Коля Гусарцев, наше трио сыгралось легко… Их деньги я, конечно, не записываю, не запоминаю… Я не слежу за чужими деньгами. Трио сыгралось.

Рядовой Сергучов, ямник

… $1000… Я помогал выкупить его из зиндана. Деньги пришли не сразу. Я помогал лишь косвенно… Я только звонил.

Звонки мои (выясняющие или отслеживающие) шли по моим же бензиновым путям и связям. Или по моим бензиновым должникам. (Это всегда надежные люди!)

Труда было немного. Но заинтересованные лица сочли, что мои телефонные контакты сработали отлично. И оценили. Деньги прислал Камский комитет солдатских матерей. Надо же, Камский!..

Кама - большая и нечасто называемая русская река.

На обратном пути, уже близко к Ханкале, нам попался бродячий. Он высунулся из зарослей и призывно махал рукой, чего-то от нас захотев… Верхушки кустов качались… Мой руливший солдат притормозил.

Но бродячий тут же спрятался. Робкий!.. Вероятно, по лицу моему, по взрослости моей прочитал, что в машине офицер… Был еще не слишком поздний вечер. Не темный.

- Эй! - окликнул я негрозно.

Я как раз подумывал о бродячих. Я уже взял к себе на склад двоих… Может, еще одного?

- Эй! - мы стояли с работающим двигателем. Готовые рвануть и уехать. На подъезде к Ханкале стоять иногда опасно.

Бродячий солдат высунулся по пояс. Однако очередное “Эй!” его опять испугало.

Спрятался…

Но теперь стало слышно, что он движется. Где-то он опять кустами… Глазу незаметно. Но все-таки он пробирался в нашу сторону. К нам. Он высунулся еще. Уже ближе. Уже крупнее.

Кашлянул… Уже настолько был ближе, что в него могли бы стрелять. Если бы хотели.

Мой солдат присвистнул и крикнул:

- Хорош трусить!.. Дуй сюда!

Бродячий солдат выступил из кустов. В полный рост.

Сейчас подойдет…

Из ущелий, где боевики пожгли их колонны, потерявшиеся после разгромного боя солдаты первым делом пробираются сюда… К Ханкале поближе. Горная война, она без линии фронта - так что бродячий идет через всю Чечню. В одиночку… Иногда их двое, трое. Шатающиеся от голода. Шарахающиеся от страха… Днем они спят в перелесках, на теневых обочинах, а ночью крадутся - идут.

Попасть к чеченцам в яму они не хотят. Пахать рабом у горца-крестьянина никому не вариант. Ничего нет хуже ямы… Но быть пойманным нашим патрулем и попасть под расследование в комендатуру, а для начала и в военную тюрьму, солдату тоже не сахар.

Бродячий подошел к машине, как-то странно клоня набок тело и сверля меня боязливыми глазами. Весь дрожал. Совсем юнец… Автомата не было…

- Где оружие?

Он стал бормотать про какой-то съехавший среди боя откос земли. Землей солдата засыпало. После третьей, рядом разорвавшейся мины… И сапоги у него были полны непонятной воды… И он полз, полз… А потом понял, что автомата нет.

Нынешний солдат, в одиночку уцелевший после боя в ущелье, уже загодя чувствует себя виноватым.

Его уже допрашивали на блокпостах, но не всерьез, от нечего делать… На втором блокпосту целый час… Офицер велел ему стоять прямо. Не опускай плечо. Правое плечо, мать твою! Почему опять опустил?!. Ты что, кособокий?.. А дальше весь допрос солдат тупо сидел. Прямо на траве… Офицер стоял над ним и орал. Долго… Потом потерял к нему вдруг интерес и уехал… Офицер на прощанье дал ему в ухо… Так и сказал, за тупость.

Вернуться в родную в/ч, к своим пацанам и к своему офицеру, - для бродячих известное спасение. Там и накажут, там и простят… Родная часть - их мечта. Вот только где теперь эта их часть? Куда ее перевели после того побоища в ущелье?

Постепенно, друг от друга, бродячие узнают, как быть, какова практика их возвращения. Отработана временем… Во-первых, надо тихо пробраться в Ханкалу… Во-вторых, уже в Ханкале еще более по-тихому поработать у какого-нибудь знающего войну чина. В каком-нибудь его хозблоке. А уж чин после (если ты хорошо поработаешь… придется пахать!) подскажет тебе, с какой пойти колонной, сопровождаемой БТРами… Или с какой мотострелковой частью. Так или иначе доберешься до своих пацанов.

Мы договорились. Я так и сказал ему:

- Месяц поработаешь - верну к своим.

Он по-мальчишески смотрел мне глаза в глаза, ища обман.

Я как раз подумывал о бродячих, пусть бы еще пару солдат… пусть даже один… Чтобы, хотя бы временно, помочь моим солдатам катать бочки с горючкой. От ежедневной натуги (а то и еженочной) у солдат-грузчиков уже через три месяца лицо становится темно-свекольное. От приливов крови… Мой Крамаренко так и зовет их - красномордики. Ласково, но безжалостно. Крамаренко подтрунивает… счастливчики! Здесь, на складах, их не поднимают в атаку. В них все-таки не стреляют.

Мы проезжали мой строящийся Внешний склад. Бродячий солдат для начала переночует здесь. Чтобы не искать ему среди ночи особое место.

Я вышел из машины и веду его.

- Сюда… Теперь сюда.

Внешний склад строится еле-еле. Без ограды даже… Ночью тихо, поутру здесь работают два-три чеченца.

Здесь есть бытовка… Отдельная каморка, как раз чтобы поспать. Солдат, теперь это заметно, кособок. Что-то с бедром… Особенно на ступеньках его перекашивает… Я показываю ему место ночлега. Топчан.

- Завтра устрою тебя капитально, - говорю я.

А он чего-то ждет.

- И завтра же переговорим обо всем.

Бродячий кивает. Но глаза испуганные… Я говорю чеченцу-охраннику, чтобы дал ему лепешку и сыра. Охранник мгновенно находит и уже протягивает солдату съестное… Какая реакция! Чеченцы стремительный народ.

Я не хочу отставать и тоже оставляю солдату пару своих невостребованных сегодня бутербродов. (День такой, что не до еды. Мне бы сегодня как следует выпить. Но сил нет даже на выпивку.)

Ухожу спать… Спокойной ночи, солдат.

Но солдат, судя по дальнейшему, не уснул. Не всякому ночь спокойна!.. Не знаю, ложился ли он вообще. Бродячий оказался слишком напуганным. Его слишком долго виноватили. Его слишком допрашивал тот офицер. На блокпосту… Перестарался!.. Приятно же поорать. Приятно же требовать, нагонять страх, вправлять мозги кособокому солдату, потерявшему где-то оружие… Кругом виноват… А теперь вот сидит на траве и ни фига не соображает. Тупой!

В бытовке, где я оставил солдата ночевать, дверь не выровнена и туга. Тоже кособока… Солдат, видно, подергал ее раз-другой и решил, что его заперли.

Нет чтобы рвануть дверь посильнее. Вместо этого солдат испугался еще больше… Он не хотел больше расспросов. Он решил, что я заманил его, чтобы сдать в комендатуру. Для этого и зазвал его в джип. Для этого и накормил… Среди ночи, напугавшийся, солдат выставил раму окна и сбежал. Он уже никому не верил.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

- Это я.

- Да. Да… Я поняла… У тебя все в порядке.

- В полном порядке.

Моя жена перевела дух.

- Слава богу.

Она уже хорошо знала… запомнила… выучила… что я иногда звоню просто так. Жене можно и ночью звонить просто так.

Я помолчал. Так вышло. Похоже, с молчанием я затянул. А потом сразу и простился. На всякий случай простился вперед, впрок. Вдруг, мол, разговор прервется… Она к такому опасливому прощанью загодя тоже уже привыкла.

- Все в порядке, Саша… Спи спокойно.

Там у них, у жены и дочки, - в географическом от меня далеке - на берегу большой (но не называемой) русской реки уже огорожен (куплен) средних возможностей участок. Не велик и не мал… Участок со строящимся уже домом. Не лучше и не хуже соседних.

Сейчас, как и здесь, там ночь. Но, может, у них луна. Каждый раз, звоня, я пытаюсь мысленно увидеть, разглядеть ту далекую пядь земли.

- Смотрю на луну…

- И что?

- Круглая!

- У нас она сейчас высоко… Угол дома мешает… Зато лунная дорожка с реки.

- Вот смотри сейчас на эту дорожку. До ее конца… Там в конце есть фокус.

- Саша!.. Ну, скажи что-нибудь серьезное… У нас вчера уже второй этаж. Стены пошли.

Я сглотнул ком. Душа взволновалась. И сердце подстукивало. (Я как строитель не вовсе умер.) Складской менталитет не все во мне задавил.

- Вовсю строишься?

- Угу.

Это она как бы небрежно. Как бы ни о чем… Пустяки… Чтобы не о деньгах. Она не слишком доверяет телефону.

- А есть на что строить? - я засмеялся.

- Есть.

Значит, посланные мной деньги она получила.

- Ишь ты! - хмыкнул я довольно.

По моей подсказке (телефонной) жене удалось прикупить с левой стороны участка небольшой спуск к реке. Внешне - не ах. Но инженерно - это грамотно. С перспективой… Дом с флигелем. А на правой стороне участка будет хоз-блок. Потому что там выезд на будущую основную дорогу этого поселка, прижавшегося к реке… выпало, как удача!.. Когда обговаривали с женой план, про дорогу мы еще не знали. Это настоящая удача!

Я объясняю - подвоз стройматериалов будет тем самым для нас проще. Сразу же с дороги!.. В хозблоке в будущем (деньги и время!) можно разместить генератор. Для автономного света и тепла. Молодец и умница. Единственная ее ошибка - купила для хозблока кирпич подешевле. Напротив: хозблоку необходим самый капитальный кирпич.

В переборе подробностей меня захватила мысль - странная мгновенная строительная мыслишка - хотя бы на чуть подняться в нашем будущем доме над вторым этажом.

- Вверх бы, - сказал я. - Еще бы малость вверх. Повыше.

- Но, Саша, - она, конечно, удивилась. - Саша… Есть же план, два этажа, ты сам его одобрил.

- Алло… Алло… Пропал голос… Не слышу.

На минуту я ничего не слышал. Даже шорохов.

Зато белой вспышкой во встревоженном сознании - увидел домашний наш стол… увидел наше круглое зеркало… и ее лицо.

- Как тебе сказать… Хотелось бы повыше. Чуть бы еще добавить высоты.

Связь восстановилась.

- Саша. Но уже есть план… Ты же знаешь!

- План чуть переделать.

- Но это значит - третий этаж.

- Ничего не третий. Пусть что-то совсем узкое, не слишком объемное возвышается над вторым - вот и все.

- Как это возвышается?

- Ну, торчит. Ну, как член.

- Саша!

- Извини, извини, дорогая… Я тут привык запросто. С солдатами.

Она сказала сухо:

- Сейчас ты не с солдатами.

- Извини.

Пленный сержант Рыжов. Дорого обошелся

… Люди прораба Руслана, взяв след, стерегли пленного сразу на трех дорогах. Все сделали правильно. В боестолкновение не входили, а только давали “хозяевам” знать, что о сержанте пронюхали - как-никак засветили пленника. Пасли его мягко. С выдержкой… И вот те, кто держали сержанта в зиндане, занервничали. Они стали передавать пленного из села в село, из ямы в яму… И в конце концов продали его нашему человеку. Без торга.

К сожалению, когда возвращались, одного из людей Руслана застрелили в нелепом ночном столкновении. У костра!.. За едой!

Я предложил все вырученные деньги отдать Руслану. Его потеря… За сержанта мы хорошо заработали. Гусарцев согласился. Но не согласился Руслан. Он словно боялся брать больше. Он даже не поднял глаз. Как всегда, его твердое и холодноватое - нет. Все на равных.

Мы сидели тогда, все трое, в джипе. Коля Гусарцев курил… Раз, другой, третий выдохнув в окно дым, он спросил - очень ли близкий человек был Руслану погибший?

Руслан и тут не захотел давить на нас - на дележ и на наши деньги. Он просто ответил:

- Близкий.

В/ч за N… Солярка… Эта воинская часть расположена не доходя до гор. Поэтому ее сопровождал Гусарцев.

Если нет штабного офицера, который досматривает путь, глотая пыль рядом с колонной, горючка не дойдет до назначенной в/ч. Ее завернут… На первом же повороте дороги. Наши в этом отношении столь же опасны, как чеченцы. Любой подполковник перехватит у тебя и бензовоз, и бочки - и в свою часть. Да еще заставит твоих шоферов разгружать. Знаем!

В/ч за N… Бензин… Эти зарылись подальше. Добраться непросто. До гор назначенный им бензин в бочках сопровождал Гусарцев, в горах - Руслан. Отправили спешно. И в каких помятых бочках, в треугольных! На войне все можно.

В/ч за N… Дизельное топливо… Мазут… Ура. Ура. Полковник А-нин поумнел. Да как быстро!.. А ведь командует частью всего три месяца.

Всего три месяца назад он, этот А-нин, страшно возмущался, когда прослышал, что должен за доставку и за вообще отдать мне каждую десятую бочку. Он не мог понять, кто я. Он вопил в открытую! Как так!.. Кто такой этот майор Жилин! Я эту сволочь выведу на свет… Я в штаб!.. Я к генералам!.. Но вот ведь посмирнел товарищ полковник и поутих. Понял.

Ему объясняли… Кажется, Коля Гусарцев. Прямым текстом. Самым прямым. Армия сейчас полууправляема. Никак не обретет форму… Дисциплины нет. А когда нет дисциплины, пусть снабжением горючкой управляет хотя бы рынок… Иначе хаос… Полковнику А-нину объясняли, втолковывали правду этой войны, а он опять и опять - как же так? Как же так с бензином, с соляркой! Как я буду воевать в таких условиях!.. Я их всех!.. Я эту сволочь!

У него перехватывали по дороге все, что он заказывал. Либо наши, либо чичи… Какая разница… Три месяца!.. И вот бедолага прислал мне письмишко: “Дорогой, Александр Сергеич!..” - ну, и так далее. Очень приятный текст. Симпатичный стал человек… Солярку получит… Чеченцы обращаются ко мне еще более трогательно: “Са-ашик…” - звучит неплохо. В этом что-то задушевное.

Мы сидим втроем в машине Гусарцева, и, когда с делами покончено, Руслан прощается и пересаживается в свой “жигуленок”. Внешне - мы, все трое, просто друзья.

Я и Коля Гусарцев, мы смотрим, как Руслан идет к машине легкой, летящей походкой молодого кавказца. Мы никогда не ссоримся из-за дележа денег. Я плачу щедро… Иногда просто поровну. Иногда по вкладу - учитывая личное участие. Наше трио сыгралось. Так сказал Гусарцев. “Трио” - это его словечко. Бензин… Солярка… Ничего особенного. Мой бизнес скромен.

Ханкала - знаменитый пригород Грозного, здесь у нас и впрямь теплее. Может быть, от количества моторов. Здесь основная группа федеральных войск. А также склады, склады… Так что на весь день покидать теплую обжитую Ханкалу и ехать к штабистам, - это не всегда в радость. Но надо.

- Давай моей машиной. Чего тебе сейчас возвращаться… Тебе ж удобнее! - предложил Коля.

Мы едем.

Дорога в Грозный знакома до мелочей, я бы на своем джипе рулил с завязанными глазами… Но Коля рулит еще легче - играючи!

Ведя машину, Коля звонит генералу Базанову, своему непосредственному начальнику.

- Еду, еду, товарищ генерал… Да, да, уже скучаю… Послушать вас очень хочется.

При этих дружески-льстивых словах на том конце телефонной связи раздается радостное стариковское кудахтанье, восторг… Даже мне слышно, как булькает, как живо вскипает в трубке голос генерала-ништо. Веселья сколько… Дите!

День еще не нагрелся. На дороге много машин.

Коля Гусарцев исподволь, я и не заметил, как попал под гипноз хорошо знакомой дороги, заводит сторонний и неопределенный разговор - о продаже оружия. Болтает!

- Саша… Сейчас кое-кто очень ловко продает чеченцам АК. Речь о наших, федеральных, чеченцах - им лень ждать, пока автоматы придут по распределению… И они готовы купить, если вне очереди… Из рук в руки… Чем не бизнес…

- Да они тут же перепродают боевикам.

- Саша!.. Какое наше дело!

Я все еще думал, что просто некая его болтовня. Я все не мог оторвать глаз от дороги.

А Коля Гусарцев воспарил высоко… Да, да, наш бизнес - это наша горючка… Разумеется! Бензин-масла-солярка-боевой летный керосин. Но всякий бизнес норовит расшириться… Разве нет, Саша?.. Это как в бою, Саша. Это как фланговая атака… Фланг, он в любом деле живой… Фланг сам тебя подталкивает. Фланг хочет сам попробовать… Фланг рискует…

Коля как зациклился. В дороге это бывает - вдруг случается нечаянный восторг. Повод неважен… Молодой штабист забивал меня словами. Фланг… Фланг… Фланг…

- …Опасности, Саша, мы с тобой не боимся. И тебе, и мне иной раз даже хочется постоять на краю… Разве нет, Саша? На самом краю… Война - дело заводное.

Я, помню, только засмеялся. Какой напор! Мне Коля Гусарцев показался смешным… Молодой и зеленый!.. Слабое место всех мужчин - постоять на краю.

Коля замолк. Возможно, чуть обиженно.

А я только посматривал на облака, на лес… Это место особенное. Этот поворот, казалось бы, хорошо знакомой дороги я каждый раз оглядываю с непонятным счастьем.

Речка!

У моста пришлось пропустить запоздавший кусок ханкалинской колонны. Огрызок… Два БТРа, и меж ними большой грузовик. Отставшие…

Сунжа небольшая речка. Типичная кавказская речка. Без умиления… Мост освободился, а за мостом - уже Грозный. Кусты… Кусты малорослые… А дорога на некоторое время невнятная. Но все открыто и видно.

- Пригни башку, - сказал Гусарцев.

Я пригнул. Боевиков в Грозном хватает. Но поутру они отдыхают… Их времечко - вечер и ночь. Однако на окраине могут обстрелять. И даже снайпер, наскучав, может здесь поработать.

А все потому (такие мысли), что пейзаж теперь угнетал. Обкромсанные с боков дома давили… Нежилое все. Целый квартал домов с мертвыми глазницами. Пустота окон чувствуется на расстоянии… Но уж лучше пустота, чем проблеск чужого прицела.

Штаб для престижа пробовал обосноваться не в Ханкале, а в Грозном. Пусть даже на время… Для ощущения близкой победы… А по обстановке чуть что - назад, назад!.. Дать деру и вернуться в надежную Ханкалу. Все уже знали эту канитель. Некоторые штабисты даже почувствовали вкус к путешествиям. Мчатся туда - мчатся обратно. (Связисты, вот кто негодуют, - негодуют, но на них плюют.)

Мы в Грозном… И вот она, знакомая толкотня знакомых машин.

У невояки Базанова, большого, рыхлого генерала, прозванного в штабных коридорах генерал-ништо, кабинет был замечательный. Туда мы после совещания и заглянули - Гусарцев с еженедельным докладом, а я как бы с Колей заодно. Обзавестись таким шефом, как Базанов - несомненное счастье что в миру, что на войне, и Коля Гусарцев это счастье имел. Настоящий везунчик, Коля нет-нет и меня водил на глазок к Базанову. Чтоб тот меня помнил… Пригодится!

В штабе Базанов отвечал за связи с местным населением. За контакты. За укрепление дружбы многочисленных кавказских народов. Должность, которой никто не понимал. Над ним и над его должностью подшучивали бегающие здесь по коридорам офицерики. Почему?.. А потому… Считалось, что генерал нелеп. Нелепо женился. Нелепо затеял строить дачу аж под Ростовом… Куда ему не удавалось (и никогда не удастся без скандала) послать, чтобы поработали, хотя бы пару солдат.

И никого у него в подчинении. Ну, кроме, конечно, лихого Гусарцева, который тоже над шефом посмеивался. Слегка, конечно… Был, правда, еще прапор Геша, который носил генералу чай.

Зато к генералу никто и никогда не приходил на прием. И в штабном его кабинете сама свобода. Мы тотчас там с удобством расселись. Что за кресла! Чудо!.. Если любишь ленивую позу, можно откинуться до предела, а ноги вытянуть и вовсе в запределье, в самую вечность… Мои глаза упирались в стену, где четыре книжные полки. Четыре!

Генерал заметно оживился. Во рту у него запершило. Кхе-кхе… кхе-кхе… “Саша…” - генерал отвесил мне легкий стариковский поклон. Но не знал, что сказать.

Откашлявшись, густым баском он с ходу попросил у меня рабочих для стройки дачи. А когда я сказал, что свободных рабочих нет, он здорово огорчился.

- Но надо же мне когда-то ее достроить… Что за генерал без дачи!

И опять он не к Гусарцеву, а ко мне. Это странно, он никогда не был настырным.

- Но у тебя, майор, есть стройка. Ты же, я слышал, еще и строитель.

Я объяснил ему - склад строится наружный. Внешний. За воротами основных складов… Неохраняемый.

- Но кто-то там работает.

- Там чеченцы. Хотите?

- Нет, конечно.

Гусарцев вмешался наконец мне в помощь:

- Работяги-чеченцы, товарищ генерал, не доедут до Ростова. Краснодарцы задержат их на полдороге. И будут держать… До выяснения.

- А это правда, что на стройке склада у тебя два прораба - и тоже чеченцы?

Спросив, Базанов с важностью приподнял голову. У генералов есть эта черточка: всякой безликой фразе придавать значительность.

- Правда.

- И оба - Русланы?

- Оба.

Гусарцев подсказал:

- Саша, а новенькие… Эти двое?

- Эти двое контуженные.

И тотчас генерал опасливо захлопал крыльями:

- Нет-нет. Контузиков не надо… Неадекватны. Сбегут. И еще кого-нибудь изнасилуют по дороге.

Мы расслабились. Гусарцев даже нога на ногу. Свой здесь человек. Я свой не вполне, но зато я помнил про чай и про прапора Гешу. Готов ждать… В штабных кабинетах всегда хочется чаю.

А генерал заныл:

- Ребятки… Ну, просьба. Прошу вас… Надо рабочих. Позарез… Жена! Жена!.. Вы же знаете, что такое жена!

- Вот он женат. Он знает, - сказал Коля, смеясь в мою сторону.

- Са-ааша, - протянул генерал. - Жен же не выбирают.

Вот, оказывается, в чем дело. К генералу нагрянула его молодуха-жена. Говорят, красивая… И уже наверняка им понукает.

- Да, да. Навестила, - сказал генерал как-то странно, с неумышленной двойной интонацией.

Радостно-скорбно.

Вступил с некоторой важностью Коля Гусарцев. В паузу… Под видом очередного “контакта с местным населением” Коля живописал вчерашнее мелкое событие близ Ведено. Недолго Коля думал! Событьице было пустяковейшее: солдаты, охранявшие дорогу на Ведено, перехватили у местных чеченцев хлебовозку. Забрали… Съели… Рота отоварилась полусотней буханок свежего хлеба - еще и лепешки! Сожрали всё!

Солдатики были так голодны, что за хлеб, похоже, были готовы и пострелять. Да вот беда: чеченцы этого села оказались из невоинственных… А невоинственные, они же сразу пишут. Руки есть, писать умеют. Прямиком приехали с жалобой в Грозный - и жалобу там приняли! Пришлось хлебушек оплатить!.. И оплатили!.. Это хороший знак, товарищ генерал. Представляете: воинская часть оплачивает чеченцам хлеб!

Из бытового столкновения, из чепухи Гусарцев прямо на глазах слепил открытие новых отношений, а значит, и открытие новой фазы войны: обмен!.. Этот обмен хлеба на деньги означал зарождение рынка и прямых контактов с местным населением!.. Обмен вместо обстрела из кустов. Обмен вместо отрезания голов… Конечно, не всё сразу… Но шаг сделан!.. Почин!

- Коля, ты молодчина! - Генерал Базанов был своим помощником доволен. Ах, как доволен!

И по контрасту недоволен мной:

- Майор!.. Даже чеченцы уже идут на контакт… А ты? - журил меня он, не забывший про отказ.

Еще и пальцем пухлым грозил. Брови морщил… Что это с ним сегодня?

Бравый прапор Геша принес наконец в кабинет на подносе красно-белый заварочник и чашки.

- Пока что - чай. Ча-ай! - раскатистым баритоном объявил нам генерал.

И так значительно, так крепко нажал он на “пока что”. Словно бы чай только для разбега, и вот-вот следом грядет крутая выпивка. На этом же подносе и с этим же прапором.

Я посматривал на книжные полки. На книги… На их корешки. С мелко выведенными фамилиями авторов. Я знал про генеральское хобби. Слышал от разных… Даже если дизайн. Даже если люди собирают книги под цвет купленных полок, их невольно уважаешь. Пусть… Пусть собирают и дальше.

Жизнь горских народов Кавказа (книжная) тоже была для нашей войны своеобразным дизайном. Книжная жизнь стала настоящей страстью генерала Базанова. Коля рассказывал, что пробудил генерала вышеспущенный приказ прочитать присланную книгу - некую популярную книжонку о Кавказе - как-никак Базанов был призван курировать контакты с местным населением. Он, видно, давненько вообще ничего не читал. Книжонкой генерал оказался по-настоящему потрясен и затребовал еще. Так началось!.. И ведь у него был мощный служебный телефон. Бесплатный. И генерал звонил… звонил… звонил!.. Пришлите то. Поищите и пришлите это… Если книжка редка, ксерокопируйте. Это нам важно!.. Это огромный непознанный мир. Все, что связано с историей Чечни… Да и других горских народов-соседей. А ведь генералу Базанову (поговаривали) уже бы не мешало подумывать о мире ином. Генерал был в подходящем возрасте.

Те, кому он звонил в Ростов и даже в Москву, молоденькие офицеры и штабные клерки, могли впрямь думать, что генералу Базанову книги и брошюрки нужны, чтобы научить наших солдат общению с горцами… чтобы те, суровые, хотя бы с ходу не отпиливали им башку! Чтобы шли на контакт… для смягчения характера войны, так сказать… а там, глядишь, и полного замирения… Искали и даже отыскивали ему редкие тексты. Как же, как же! Генерал велел!.. Приказ есть приказ. И присылали!.. Военной, штабной почтой. Ни одна книжонка не пропала!.. Ни одна ксерокопия не была слепой или трудночитаемой. Полный порядок.

Постаревший вояка весь ушел в историю гор и горцев - погрузился, не вынырнуть! Конечно, ему слали немало чепухи. Чтобы отделаться… Ну, просто так. Уже и слушок прошел о генерале-дуриле. Но война не кончалась. И ему присылали снова и снова. Ему слали и кое-что серьезное. И, едва сорвав обертку c бандероли, генерал запирался в кабинете и отдавался запойному чтению.

А Коля Гусарцев знай расписывал тот случай с оплаченной полусотней буханок чеченского хлеба.

Такие смягченные рассказы, вернее, росказни о контактах с местным населением очень нравятся высоким чинам. Чины усваивают только подслащенную мысль… А чиновным старикам, типа Базанова, и вообще мало надо - только бы теплой лапшички ему на уши. Он слушал и млел. Если торговля, значит, замирение… Мир вот-вот!.. Ура!.. Казалось, мир от генерала уже в шаге. Ну, в двух шагах. Которые спешило проделать, пусть даже в обход реалий, его старое и, без сомнений, доброе сердце.

Кража хлеба солдатами представлялась ему чем-то замечательным, неслыханным. Прямо посреди дороги… На скорости!.. Из кузова машины… Во время дождя!

Ведь хлеб за деньги, за деньги!.. Генерал непременно доложит об этом самой верхушке штаба.

Ведь, можно считать, чеченцы в итоге сами дали солдатам какую-никакую еду! Гусарцев нес старику совершеннейшую чушь. Он почти не сбивался. А насчет приносимой еды у него получилось даже вдохновенно!.. Мол, горцам и горянкам очень нужно сейчас наше доброе слово! И лишь немножко денег. И вот уже чеченцы сами несут лепешки и овечий сыр. Особенно же старушки-чеченки… С горячими лепешками! Кушайте, солдатики!

Он рассказывал, как о чуде. Я не встревал. И уж конечно, не пытался Колю поправить. Человек получал удовольствие. Несомненно… И пусть!.. “В батальон Гурова… Сколько харча чеченцы понанесли! Ты же видел?.. Видел?” - дергал Коля Гусарцев меня, когда его россказни получались уже совсем неправдоподобными. Я оставался спокоен… Да, я был готов подтвердить. Конечно, он враль, но ему сейчас так сладко.

- Кстати. Можно чеченцам за провиант подбросить солярки, - и генерал поощрительно кивнул в мою сторону. (Это я, что ли, подброшу?)

- А как же! - взвился голос Гусарцева. - Обязательно!.. За солярку они заплатят и хлебом, и деньгами. Это как-никак горская честь!.. Заплатят, правда, без кассового аппарата, - и Коля Гусарцев дал голосом понять, что шутка остра и современна.

- В обход налогов! Ха-ха-ха! - смеялся генерал.

Базанов был очень доволен. Вот, мол, она - правда настоящей войны… Это, мол, в столицах подсчитывают и пересчитывают в дурацких бюджетах, что и как, кому да сколько. А война - штука внутренняя! нутряная!

По словам Коли Гусарцева, нашим солдатам особенно удавалось подружиться и сговориться насчет провианта с простыми чеченцами. С горцами из самых глухих аулов… Я слушал невозмутимо. Я только покусывал ус. А Колю несло. Без руля и ветрил… Там, в диких аулах, живут потрясающие добряки! Ни читать, ни писать… Но зато широкие натуры!.. А как они интересуются незнакомым оружием! Они балдеют!.. Дай потрогать!.. А как они находят и узнают в темноте свой ствол?.. На ощупь. А как они нараспев произносят “грааа-нааа-томет”. Музыка!.. Гусарцева уже было не остановить. Он рассказывал, как и чем отличается речь в разных селениях. Он изображал, подбирал голосом то один, то другой “аульский” акцент.

- В этих горах, где мы сейчас воюем, ислам однажды уже победил христианство. Да, да, чеченцы, как, впрочем, и ингуши, были прежде христианами… Недолго… Но были, были!.. Есть развалины православных храмов… И каких!.. Пятнадцатый век.

Генерал Базанов видел, осмотрел их самолично. Руины, конечно… Остатки стен.

- Вот этими руками трогал.

Он не дал нам уйти просто так. Этими же руками (пухлые, крупные генеральские руки) он выставил нам коньяк, чтобы мы не заторопились. Чтобы послушали теперь его.

Увы, ветвь христианства, перевалившая кавказский хребет и пришедшая сюда к чеченцам, была не вполне, как оказалось, крепкой. Здешнее христианство было красиво, нарядно и, скорее, декоративно, чем глубоко. Красота и убранство храма. Красота обрядов… Пение… А вот ислам пришел сюда уже мощный, полнокровный и суровый. С подчеркнутой духовной глубиной. Во всеоружии нравственных законов. Кстати сказать, с запретом кровной мести… Да, да, с запретом… С личной ответственностью за грех. С красотой бытия.

- Встреча или, лучше сказать, борьба двух верований получилась здесь не на равных - и вот почему ислам вытеснил христианство.

Встреча или, лучше сказать, борьба двух вер началась где-то три… четыре сотни лет назад, срок для истории небольшой. Малый!.. Секунда!

Конечно, Коля Гусарцев все это от генерала Базанова (с подробностями или без) уже не однажды слышал. Но я узнал впервые. Было интересно… Я даже взволновался… Я ощущал себя в глубоком, в глубочайшем колодце. Под толщью столетий.

Тогда я и услышал впервые это слово:

- Асан.

До ислама и до христианства, как и у большинства народов, у горцев началось с идолов. Со страшноватых истуканов… Асан был не просто идол, а заглавный идол. Как у славян Перун… Генерал Базанов знал даже, как выглядел идол. В виде большой, громадной двурукой птицы был Асан. Божество!.. Еще какой наводил страх! Сейчас этот бог забыт, но можно предположить, что в бездонной глубине сознания горцев его имя еще мерцает:

- Асан… Асан… Асан…

Грозное забытое имя еще посылает душе горца (и его подсознанию) свои утробные, свои негромкие и смутные позывные. Ислам, к примеру, запрещает кровную месть… Но ее разрешает, дозволяет Асан, более ранний, более глубоко укорененный.

Генерал, рассказывая, воодушевился. Даже лампас на генеральских брюках подрагивал и подергивался. И ведь генерал не о чем-то древнем и от нас далеком - он о Чечне! В конце концов мы здесь живем. Мы здесь воюем… Но, возможно, укрепляя наш дух против страшного идола, генерал совершил ошибку - он добавил нам с Колей выпивки. Коньяк!.. В мягких креслах!.. Это была чудовищная ошибка!.. Я почти сразу увидел весь Кавказский хребет с прерывистой нитью белых вершин… И горные перевалы… И даже нависшие лавины.

Еще немного выпивки, и на линии гор я легко разглядел Асана, а с ним и гордые малые народности. Много их… Народ к народу сидели плечом к плечу. Несколько скучиваясь на перевалах… На Кавказском хребте народы сидели, как на жердочке, свесив ноги. Беседуя, цокая языком…

Не знаю, как Колю Гусарцева, а меня сморило… Мне слышались тихие барабаны… Греческие фаланги… Греки, это почему-то было важно. Они шли стройными рядами… Но сон был сильнее даже греков. Эк, навалился!.. Я не сводил взгляда с генеральского рта. Оттуда выпрыгивали слова… слова… а потом стали выпрыгивать треугольники.

Я увидел громадные пирамиды… И рядом двигались какие-то совсем уж древние люди… Полураздетые… И много, много! Полчища… С копьями! Внешне ободранные. Сплошь босые!.. Вот тут и появилась опять птица-божество. Птица успокаивала. Она уверяла меня своим странным клекотом, что бояться этих бомжей с копьями нечего… Нахер их, говорила птица. Сначала она напевала что-то игривое. И даже подмигивала. А потом обрушила на меня сладчайшую печаль… Засни, храбрый воин… Засни, засни, майор Жилин… Это все про меня… Она пела мне в уши долго, сладко!

Только выйду в Грозном из машины, старик-чеченец стоит поблизости и ловит мой вгляд. Старики подходят. Прямо на улице. Просят горючее - Сашик, солярки мало-мало… А у них на носу, скажем, посевная!.. Они всегда просят именно одолжить. Одолжить, хотя отдавать долг нечем. Я иногда помогаю… Дам грузовик на полдня… Скромно дам. Чтоб самому не в тягость. Солярки-мазута плесну… Что за бизнес без мелких связей. Без душевных просьб.

Они клянутся, что когда-нибудь и чем-нибудь мне отплатят.

- Са-ашик, - говорят они. - Если что надо - только свистни.

Но, конечно, это лишь разговоры. Я могу свистеть долго… Крестьяне по своей природе забывчивы. Как всякие честные люди. Парадокс, но факт!.. Зачем честному помнить?.. А вот лгун и враль должен помнить свои должки хорошо и цепко.

Пару раз из любопытства я спрашивал стариков об Асане. Они не знали… Кто такой?.. Но, возможно, не хотели делиться со мной. Их лица становились никакими. Они замолкали. Боялись потревожить мрак? Испугались упоминания всуе?.. Или им попросту неловко, что русский знает их седую старину, которую они сами забыли.

Руслан сказал, что будто бы высоко в горах, на редко и трудно проходимых перевалах еще живут столетние чеченские старики. Пока живут, ничего такого не помнят. Но иногда умирающий старик вдруг упоминает Асана. Ни с того ни с сего… Когда жить ему остается полдня.

Я уже поторапливался, чтобы вернуться в Ханкалу пораньше. Дом мой - мои склады… А к вечеру уже хотелось быть дома. Но едва я, выглядывая на охраняемой стоянке гусарцевский джип, прошел подальше… весь ряд, за машиной машина… ко мне бросилась женщина, явно меня поджидавшая. Такое бывает… Стояла в тени неказистой пятиэтажки.

- Александр Сергеич! Александр Сергеич! - подбежав (она именно подбежала), женщина стала умолять меня зайти к ней.

Рядом, совсем рядом!.. В эту самую пятиэтажку! Она заглядывала мне в лицо. Хватала меня за рукав. Ее серенькое плохонькое платье парусило на ветру… Мы зашли, втиснулись в густо пахнущий жильем подъезд дома. Затем в маленькую комнату. Комнатушку женщина временно снимала.

Я ведь торопился. (Забегаловка в Грозном, где я съел сухонький пирожок… Я был еще и голоден.) И потому чуть ли не с порога переспросил женщину. Давай, дорогая, но только быстро - что и где твой сын?

Она полезла в свои бумаги… Какие-то имена. Какая-то карта, рисованная от руки. Химическим слюнявленным карандашом… Совала мне в руки. И не замолкала. Жалобы… Какой-то бред… Но я такого наслушался и навидался. “Спокойно, - говорил я ей. - Спокойно…” Это был старый ученический портфель, полный бумаг… Я теперь сам смотрел одно-другое-третье… Наконец на стол высыпались письма сына. С просьбой о деньгах… А затем и его записки. Уже безнадежные. Из ямы… Записки-вопли!

Я перебирал бумаги и бумажонки, а она быстро, щеки и губы в быстрых слезах, рассказывала. Как она и еще одна солдатская матерь, Галина по имени, шли по дорогам и как пробирались… Две женщины. Ели у пастухов. Ночевали в поле…

Лицо в слезах, но голос ее твердый. Дорогу за дорогой… Исходили, обыскали впустую горы… Один раз чичей сразу пятеро…

- Вы… Вые… були…

Простая воронежская крестьянка, она не подбирала слова покрасивше.

- Вы… Вые… бли-бли…

Обеих женщин. Так рядом и положили на траве. Да, да, они обе знали, на что шли. Дуры… А главное - все бесполезно… Но один раз сразу пятеро… пятеро, - она захлебнулась словами. - Даже…

Я смотрел записанные ее рукой имена полевых командиров. От одного командира ее посылали к другому. От отряда к отряду. Не все насиловали. Командиры, это правда, в большинстве своем были к матерям незлобивы, даже деликатны… Жалели… Кормили… Да и помнили, что через матерей скромный денежный ручеек все-таки журчит и журчит в их сторону.

Я смотрел имена. Нет… Не знаю… Даже не слышал… Нет… И про этого не слышал. Видно, эти боевики высоко в горах… Нет… Нет…

И вдруг увидел знакомое, хотя и искаженное написанием имя.

- Стоп, стоп, дорогая.

- Поможешь?.. О, господи.

Я переписал себе в книжечку его имя. И дорогу, где он работает. С пометкой о матери. Чтобы не спутать.

- Попробуем, мать. Гарантий нет.

- О, господи… Майор!.. Какие гарантии. Конечно! Конечно!

Ее прямо затрясло.

- За тыщу? За тыщу?

Я ей объяснил, как это обстоит: я с матерей денег не беру. Тыща долларов - такса фонда. Это мой гонорар. Но это капля в море. Это в самую последнюю очередь… А сейчас, если к полевому командиру в горы мои руки и мои возможности дотянутся, ей надо будет денежку собирать и собирать. Ей понадобится восемь-десять… а то и побольше тысяч… Эти деньги будут требовать, будут вырывать прямо с рукой. Цепочка посредников… И конечно, на посредников, на этих промежуточных непредсказуемых скотов, фонд денег не даст… Это, мать, ты сама соберешь. Где?.. В России, конечно. Не здесь же.

Воронежская крестьянка. Доярка на ферме… У нее вырвался матерный вскрик. Простая женщина, привыкшая круто оттягивать соски корове и называть все прямыми словами.

А я говорил ей мать, хотя ей лет сорок с чем-то, ровесница. Она льстила мне изо всех сил. И даже восторг… Жилин! Майор Жилин!.. Надежда умирает последней… В фонде ей и подсказали - если у солдатской матери нигде не получается, надо к майору Жилину.

Она заговорила порывами, шквал слов.

- А как вам здесь в комнате? Не нравится? Разве так плохо?.. Бедно, правда… Но зато чисто. Вполне у нас чисто, - разгонялась она все больше.

У нас - значило у нее вместе с той самой Галиной, тоже матерью. Они вдвоем и снимали комнатушку.

- А кровать одна?

- Мы спим валетом… Зато постель чистая.

Как только бедная поняла, что я и впрямь что-то попытаюсь для ее сына сделать, она захотела мне понравиться. Изо всех сил… Изо всех каких-никаких женских чар… Лицо засветилось. Но оно так и оставалось лицом солдатской матери, нахлебавшейся бед… Вздыхала… Хотела! Изо всех сил хотела подластиться ко мне и не знала, как… Захочу ли я ее такую? После чичей?.. Говорят, на войне даже козой не брезгуют… О, господи. Помоги нашим победить… Победить… Победить, - бормотала она слова. Неостановимая и уже ничем не стесняющаяся скороговорка!

По причине войны ее сын (если был еще жив) сидел сейчас безвылазно и кашлял в глубине сырой четырехметровой ямы. С переломанным носом… Сидел бок о бок со своим зловонным ведром. А она (с ума сойти) хотела этой войны еще и еще.

Уголок одеяла на постели был отогнут, возможно, чтобы я видел белизну свежей простыни.

- Нет-нет, дорогая, - успокоил я ее как мог ласковее. - Я по делу. Я только по делу. Напиши свое имя… и как найти… и как дать тебе знать. Если дело выгорит.

Ее звали Анютой.

Я впервые высмотрел ее в предприемной какого-то полковника, где Анюта рвалась к высокому начальству, кричала, требовала, бранилась… а еще минут через десять стал слышен ее вой. Я их навидался. Достаточно. Этих несчастных женщин… Солдатская матерь!

Другой раз я видел ее на улице. Она, еще с одной матерью, возможно, как раз со своей напарницей по несчастью Галиной, шла куда-то на прием… Женщины вперебой говорили, спорили - и передавали из рук в руки какую-то потертую казенную бумаженцию.

И еще однажды я видел Анюту в полуразрушенном магазинчике, где она ела хлеб. Полбатона… Так прямо и откусывала, отрывала зубами. Жуя некрасиво, давясь… И прихлебывая молоком из дырявого пакета… Из пакета и текло, и капало, и женщина едва успевала перехватывать ртом белую вкусную струйку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ХВОРЬ РАНЕН… Мы с Гусарцевым подъезжали к Грозному, когда позвонил Руслан и выдал мне эту пугающую новость - Хворь в госпитале.

Руслан хотел дать отбой, он явно торопился:

- Сейчас же звоню майору Гусарцеву.

- Он здесь. Рядом сидит.

- А!

Я сказал:

- Подскочи ты хоть на минутку… Мы только что переехали Сунжу.

- Ладно.

Через пять минут “жигуленок” Руслана был уже виден. Стоял на обочине, ожидая.

Руслан знал подробности вчерашнего боя лишь в общих чертах. Хворостинин колонну провел… Как всегда!.. Но какая-то случайная пуля… Может быть, снайпер… Хворь ехал не в танке, а в джипе. Если бы он в БМДэшке, в своей танкетке!.. И все же Хворь не просто провел колонну, а еще и разгромил засаду. Говорят, изрешетил всю левую сторону ущелья… Как это ему удается!.. И вовсе не в джипе! Хворь поймал пулю, как раз когда пересаживался из танка в джип. Выпрыгнул из танка…

Ранение вряд ли легкое. Если прицельная пуля.

Известие нас оглушило. Слишком неожиданно!.. Все трое мы смолкли. Долго молчим. Просто курим. Притихшее трио, как говорит Коля Гусарцев… Ранить могут каждого, война! Но ведь у Хворя все ранения легкие - ведь он как заговоренный! Основной проводник колонн в сторону Шали-Ведено. Наш выручальщик и наш любимчик славы. Заодно любимчик медсестер, герой и немного хвастун!

Что дальше?.. Все трое думаем, не знак ли будущих потерь… Мелких… Крупных… Теперь открывай ворота!.. Моя жена как раз звонила, что зашла вчера в церковь и молилась. В городишке (что у большой реки) нашлась маленькая церковь. Но холодная… Жена мерзла, долго сидела там на стульчике.

- Ну-ну, мужики! - прикрикиваю я на них, на себя и на нашу длящуюся тишину… - Ну-ну!

Молчат.

- Есть же и другие неплохие проводники. Жизнь продолжается, - повторяю я им пожестче, по-деловому.

Я не хотел при них звонить насчет Хворя в госпиталь. Двоякое осторожное чувство. Мало ли что там!.. Не хотел дополнительной плохой информации… К тому же у меня дрожали руки. Я даже сунул руки в карманы… Дружба с Хворем была для меня даром небес. Даром - и задаром. Ни за что… Настоящая дружба! Хотя общались мы с ним мимоходом. Пять-шесть слов.

Когда-то я помог капитану Хворостинину по мелочи, кажется, с соляркой. Пустяк… Но этого хватило. Настоящая дружба всегда задаром. С тех пор сотню раз я пристраивал свою горючку в его разномастные колонны. Я и видел-то Хворя обычно на дороге… в основном на дороге… в эти пыльные, грязные, крикливые минуты. Когда в его колонну пристраивается мой бензовоз. Мои грузовики… Издалека его видел. В джипе… Или стоит на дороге, орет на БТРы… Никто ни фига не слышит. Рев машин. Крики… Диалог сказочный!.. Только рукой помашем друг другу - вот вся дружба. Издалека…

Щупловатый! Тонкокостный!.. Капитанишка!.. Ах, нет, он уже майор. Но как же долго его придерживали. Ревновали… Смелый и знаменитый должен быть нелюбим начальством. Логика войны… Ну, прямо Чапаев или Чкалов, - а зачем Чапаеву или Чкалову лишняя звездочка, если у него слава!.. Всегда в камуфляже. Голосок, конечно, у него мог быть погуще… Для большинства так и остался капитаном Хворостининым. Чеченцы его звали просто Хворь.

И не берут его прицельные пули, и облетают его осколки! Интуитивный проводник колонн!.. Сталкер!.. Гениальный хозяин чеченских ущелий!.. Сгусток героизма!.. Как только не писали о нем в армейских газетенках. Но для меня это ничто. Просто шумливая болтовня… Впрочем, приятный привкус нашей дружбы. И я эту издалекую дружбу ел, что называется, большой ложкой.

Хворь мне помогал, не зная (или делая вид, что не зная) про каждую десятую бочку - про мой бизнес. Он просто проводил очередную колонну, а с ней мои грузовики. Он снабжал армию горючкой. Вот и все. Зачем гениальному человеку знать подробности?.. Незачем… Зачем орлу с высоты видеть чужие (да и свои) какашки на ветках деревьев?.. Орел видит вровень. Орел видит горы. Отдаленные вершины на Северном Кавказе бывают красивы. Очень! Дух захватывает… Разумеется, всякий не прочь побыть орлом в этой жизни. И я тоже не прочь. Но, увы, сначала надо дожить жизнь майором Жилиным.

- Звони, Александр Сергеич… Звони, - говорит негромко Руслан.

И Гусарцев со вздохом:

- Звони, Саша.

Однако меня все еще тормозило. Парадокс: мне приятно, что мне больно. Вот ранили Хворостинина - и мне по-настоящему больно. Только так и чувствуешь, что там, в госпитале, - друг. Боль завораживает. Боль остра и сладка.

Ага! И Руслан переживает за раненого Хворя. (А не только за очевидный уже сейчас убыток наших денег.) За врага, в сущности, переживает - за удачливого вояку-врага… за федерала!

И когда я вынимаю мобильник, а Коля Гусарцев кричит с удивлением: “Са-аша!.. У тебя дрожат руки”, - Руслан вскипает благородством и признается:

- У меня бы, Коля, тоже дрожали.

Поколебавшись, с кого - с штабистов или с врачей - начать горький опрос, я вдруг звоню напрямик Хворостинину - и чудо! - слышу его голос. Голос без хрипов… Уже легче!

Спрашиваю его:

- Разве ты бываешь ранен?

- Саша!.. Сам удивляюсь.

- Такой живчик… Тебя же не берет пуля.

- Вот именно!

- Может, осколок?

- Да-а!.. Какая-то ошибка в природе. Сбой.

Мы с ним посмеиваемся. Мы еще и тезки. Ему особенно идет имя Александр!

- Как ты, Саша?.. Как твой склад, как твои бесценные бочки?

А я все не решаюсь и не спрашиваю, - что за ранение и как он дальше.

А Хворь про бочки…

- Что бочки!.. - сердито говорю я. - А вот люди!.. Ты вот давай поправляйся… Люди уже гроша не стоят!

И я коротенько рассказываю ему о пьяных солдатах-новобранцах, остановленных чичами на дороге. О голых солдатских задницах… Выставленных на обзор прямо с грузовика!.. Комедия. И о том, как среди этой дешевой комедии едва-едва не пристрелили. Меня… А заодно и Руслана.

- Нуу! - Хворь в голос смеется. - Едва-едва - это, Саша, не в счет!

Он может смеяться!.. Возможно, не всё так плохо… Но как раз теперь, когда я решаюсь спросить всерьез, голос Хворя сдает… Слабеет. Я даже подумал, что дело в телефоне. Что в звуковое поле влезли вертолеты… Или другая техническая муть.

Из пустоты объявляется незнакомый голос.

- Майор Жилин?.. Больной не может говорить долго. Раненый тем более… Я врач. Я перезвоню вам.

О нашей дружбе знали. Даже врачи. Я со своей особой, складской славой и Хворь со своей большой, звучной, громкой!.. Можно и так дружить. Оставаясь на равных… Он раз за разом меня выручал, а я?.. А я - ничего. Я ему - ноль. Настоящая дружба!

Врач перезвонил через две минуты и был предельно краток - раненому Хворостинину сегодня же назначат день операции. Что за операция?.. Посмотрим… Возможно, операций будет несколько.

Вот и весь разговор.

Врач важничает. Мы же должны его понимать… Его занятость… Он устал противостоять, он измучен толпами спрашивающих!

Гусарцев толкает Руслана, а Руслан меня - про ранение? Про пулю?

- Тяжелое ранение? - успеваю спросить я.

- Плохое, - отвечает врач очень-очень тихо.

Он, видно, уже отошел с мобильником в сторону. Может, к окну… Подальше от бодрячка-героя. Который завтра-послезавтра на столе под скальпелем забудет все свои подвиги. Лишь бы выжить.

Я уже с расстояния услышал, как бухают бочки друг о друга. Что за гнусные, тюремные звуки!.. Второй пакгауз. Автоподъемник сломался?

- Сломался… К обеду починим, - привычно говорит Крамаренко.

Он же предлагает:

- Т-рищ майор. Может, хоть Пака перебросим на погрузку?

Кореец Пак - наш писарь.

- Пак цыпленок.

- Вот и пусть хотя бы сидит с карандашом на погрузке.

Но я не согласился. Пусть сидит на своем с бумагами. Самое время проверок… А тихий Пак любых и разных нагрянувших к нам проверяльщиков делает довольными сверх! Это его какая-то особая красота бумаг и бумажек. Проверяльщики даже возбуждаются. Им хочется Пака съесть! Я по глазам видел… Чистое, без помарок, уверенное письмо корейца. Цифирка к цифирке, вязь.

Когда Пак первый раз положил передо мной и Крамаренкой опись пакгаузов… накладные… приход-расход… и прочее, Крамаренко стоял и смотрел, разинув рот. Возможно, я тоже… Боже мой!.. Как идеально у корейца устроен наш мир. То есть, в бумагах. То есть, отражение нашего мира. Империя порядка… Чудо!.. Опись напомнила мне старинные кружева, которые я видел однажды на рынке. Вынесенные случаем на продажу, уже пожелтевшие, они притягивали взгляд. Ажур… Они были не из нашего времени. Их так и не купили.

Нет-нет, пусть трудится. Пусть сидит сиднем. В своем восьмом пакгаузе… Пусть, как всегда, сам один и перед ним только стакан солдатского компота… Пак приносит свой компот с обеда. И пьет компот экономно, долго. Редкими глотками… На миг отрываясь от бумаг. Не зря мы его выдернули из грузчиков на чистенькую работенку. Пиши, кореец!

Я завернул за второй склад.

Там уже не слышен грохот бочек. Там у меня существует моя лунная полянка. Уединенное место… Стол вкопан прямо посреди распахнувшихся, расступившихся кустов… Скамейка для задницы и для уставших ног. Полянка почти в полный круг огорожена колким боярышником. Боярышник - сам по себе тоже ажур. Ажур природы. Тоже старинный и непродажный (непролазный).

Без помех. Без людей… Тоже пядь земли. Отсюда поздними вечерами (а то и ночью) я звоню жене. Здесь хорошо… Наши ласковые и притаенные разговоры. Иногда долгие.

Но был день.

Я позвонил и лишь кратко дал знать, чтобы она пока что не начинала покупать стройматериалы для хозблока. Надо выждать… Потому что (я дал это понять) с деньгами, скорее всего, будет задержка.

- Саша… Это надолго?

- На время.

Жена спросила, почему, и, как обычно в неожиданных или трудно прогнозируемых случаях, я ответил одним словом - бизнес!..

Перечень потерь, начиная с субботней атаки чичей.

По пути в воинскую часть за N

- Залитые под завязку бензовозы… Плюс мой новенький грузовик с бочками солярки. Заменил Хворя капитан Зыбин. Неплохой вояка. Вел колонну правильно. В ущелье вошел правильно. Все правильно… Еле уцелел.

Бензовозы - оба - сгорели… Солярка из грузовика наполовину разграблена. Без малого даже смущения… Сбрасывали бочки прямо в овраг. Пусть катятся… В итоге всего-то $1500.

Вместо верных девяти-десяти тысяч нам досталась ерунда.

Грабеж по пути в в/ч за N -

Бортовой “Урал” с бочками мазута. Нападение… Сопровождал наши бочки Руслан. Что и спасло от полного разгрома. Каждому из нас вместо четырех тысяч еле наскреблась половина. $2000.

У моего камуфляжа за долгое время сильно оттянулся левый карман. Разного рода тяжестью… Сейчас тяжести ни малейшей, пуст. Так что глядел мой карман, как пасть, голодная и жаждущая. Руслан бросил туда, в пасть, пачку денег. Легким движением кисти… Никакой тайны. Это просто доля. За привезенный мазут наш приработок… Потому что хоть что-то мы в в/ч за N… привезли… Надо сказать, что в пасть моего кармана вошла бы бо€льшая пачка. Гораздо бо€льшая… Карман бы проглотил, не поперхнувшись.

Увы, не в эти дни.

Чичи про Хворя и про неудачи, разумеется, тоже знают и атакуют теперь практически в каждом ущелье. Только-только увидишь на дороге впереди пять кустов. Под ними пять чеченцев.

По пути в в/ч за N

- Днем!.. При ярком солнце!.. В “КамАЗе”, помимо заказанного федерального бензина, была часть наших бочек сверх разнарядки… Все спалили. Вчистую. По счастью, примчались вертушки, действующие “по вызову”, и спасли солдат. Сверху отлично видно. Помогло это самое солнце. Яркое было солнце в тот день. $0.

По пути в в/ч за N - Классическое нападение, когда уже проскочили Старые Атаги

- как только колонна вползла в ущелье, сработал фугас. Подорвали головную машину. В самом узком месте ущелья… И уже не объехать, не двинуться дальше. Но и назад хода не было… Подбили замыкавший колонну танк. Колонна невелика и оказалась сразу парализована… И теперь чичи уничтожали боевые машины, одну за одной… С правого взгорья. И с левого… $0.

Из танков выскакивали оглушенные солдатики. Прямо под пули… Бежали, шатаясь. Зажимая руками уши. Из ушей тонкие струйки крови… Первыми попрыгали те лихие, кто оказался на броне БТРов… Эти хоть как-то отстреливались… И гибли… Все горело. Однако же в том жутком огне не пострадал бензовоз с дизельным топливом, не пострадал и грузовик с бочками солярки… Ни одна пуля не попала. Не чиркнула даже.

Потому что полевой командир, хваткий Абусалим Агдаев, организовавший засаду, внимательно следил за боем. Очень внимательно.

Руслан (он был с плановой колонной) узнал о разгроме только к вечеру. Хоть и не сразу, он выяснил, что ушел бензовоз и ушла захваченная горючка - к Абусалиму. Тотчас впрыгнув в “жигуленка”, Руслан отправился к нему разбираться, однако без пользы. Абусалим Агдаев смеялся… Предложил копейки.

Тогда Руслан прямо дал ему знать: часть топлива и половина солярки от майора Жилина - она для чеченцев, для полевого командира Гакаева-старшего. За деньги. Там, у Гакаева, уже определена и готова оплата.

Абусалим смеялся.

Этот Абусалим был в свое время взят в плен. Но то, что вертолет с пленными перегружен, федералам стало понятно уже только в воздухе. И Абусалима сбросили на какой-то холмик. Отлично гляделся этот холмик с высоты… Просто выбросили. Тесно было в вертолете.

Абусалим упал, поломался. Он полз. Он перенес жуткие боли. И ведь дополз… И на ноги встал. Через полгода. Хотя и хромал… Но главной победой и приобретением Абусалима в те дни была вера - он заново уверовал в Аллаха. Как и многие вдруг спасшиеся. Год целый Абусалим поражал родню страстью и истовостью своих молитв!.. Он вернулся к свету. Он иногда рассказывал близким, что он готовится в рай.

С желанием попасть в рай к настоящим воинам и к грудастым гуриям конкурировало только желание, чтобы ему привели пленного. Русского пленного, который был бы ранен и от голода уже едва бы стоял на ногах… Ему привели… Но это оказалось ненадолго. Натешившись, Абусалим не знал, как теперь жить без земной цели. Рая еще надо было дождаться… Мертвый русский был, как решето. Сквозь него было видно землю. Кустики травы… А что дальше?

Абусалим заскучал. Он скучал, пока его не оживили вдруг деньги, деланье денег, а конкретно - перепродажа бензина. Он не стал жадным, но деньги успокаивали. Он сколотил отрядик и перехватывал горючку где только мог… Он так и сказал приехавшему разбираться Руслану… Он, Абусалим, воюет не с русскими. С русскими он поквитался. И Абусалиму теперь все равно, кто и что, где и с кем… Он воюет за бензин. И не вернет ни полбочки.

А если Руслан ему конкурент, тем хуже для Руслана.

Полевой командир Гакаев-старший ждал свою долю горючки. От меня… Он так и не дождался. Руслан дал ему знать про Абусалима. Из уважения Руслан не только позвонил Гакаеву, но и съездил к нему. Все честно!.. Они пили чай… И Руслан сказал, что готов помочь с Абусалимом разобраться.

Но полевой командир Гакаев сказал, что он сам… Ему самому хочется. Он сам знает, как быть, если хищник повадился. Он поквитается с Абусалимом. Он случаем как раз знает родовое село хромого Абусалима Агдаева. И что Абусалим теперь богат. И про его замечательный каменный дом… В центре села… С зеленым флагом на крыше.

С утра помолившись, ощущая приятно натрудившиеся в молитве колени, Абусалим вырулил из своего замечательного дома… Ворота плавно открылись. В движении ворот чувствовалось достоинство. Абусалим еще не отошел вполне от молитвы… С тем же достоинством, плавно, абусалимовский БМВ плыл через центр родного села.

Абусалимовский БМВ по праву красовался пуленепробиваемыми стеклами и угловыми отражателями, а кой-где с флангов вместо стекла была качественная заводская броня. Но только-только машина выехала из села, из ближайшего куста слева ударила молния… Реактивная граната “Муха”… Но, скорее всего, РПГ-26. Уж очень нацеленно ударила она в лобовое стекло… Противотанковая… Огненный шар ворвался в салон машины и сжег в секунды и Абусалима, и его охранника, и его сына - мальчишку, которого Абусалим вез устроить учиться (между прочим, в русскую школу в Грозный).

Чадившие остатки машины вылетели на обочину. Дым шел невысоко. Ничего больше. Горела уже пустота… И только оторвавшаяся задняя стенка БМВ лежала на дороге, четко подсказывая место происшествия.

Срочный бензин - грузовым вертолетом!.. Шума и треска полные уши. И сопровождали нас два боевых Ми-8… Мы спешили.

А когда пролетали низко над чеченским селением, лейтенант показал мне в оконце на дорогу под нами. Там я разглядел десяток малолетних калек… Детей… Они ползли по дороге. Прямо под нами… Кто без руки, кто без ноги… Жуткий и страшный выползок калек лейтенант сам комментировал. Я не просил. Я чувствовал тошноту, а оторвать глаз не мог.

Дети, ставшие калеками от недавних бомбежек, обзавелись собственным рефлексом. Как только шумы вертолетов, здоровые дети под рев и треск убегают, - торопясь, они прячутся в ближайший перелесок, а что калеки?.. а калеки вон из домов и на дорогу!.. Ничего лучшего у них нет. Калеки уже научены. Потому что им на открытом месте - безопаснее. Дом не спасет, дом может загореться от бомбы. Перелесок тоже может вспыхнуть. Еще как горят перелески!.. А вот дорога цела. Дорога не горит.

Я не отрывал глаз от безногого пацаненка. Он только-только успел с крыльца на дорогу… Полз, волоча пустую штанину. Прямо подо мной.

- И что, - спросил я. - Село не бомбят?

Лейтенант ответил коротко:

- Жалеют.

Всякий знает, что жалость уязвимое чувство. Чувствишечко небольшое. Однако оно нет-нет и высунется… То там, то здесь… И пусть, пусть!.. По мне, комментировал лейтенант, такая вот малость жалости - единственное великое, что здесь, на этой войне, осталось.

После того как мы с Русланом не дали порезать и еле-еле спасли прибывшую на вокзал пьяную солдатню (выручили заодно с нашим бензином), я сказал Руслану спасибо. Оно как-то само вырвалось. Когда мы уже были на складе… Когда уже чай.

Как-никак в той дурной заварухе он, чеченец, стоял против чеченцев… Мог получить пулю. Щекотливая, гнусная минута. Стоял и слушал попреки единоверцев.

- Напряг был… Спасибо тебе, - я сказал ему просто так, почти машинально.

- Не нужно мне твое “спасибо”. От этих “спасибо” блевать хочется, - ответил Руслан.

От этих - значит, от ваших русских. Руслан такой. Внешне он закрытый. Он как раз из тех, кто вынужден помалкивать на больную тему. На русскую тему его не выманить, если вокруг чужие. Ни оскорблением, ни провокацией спорщика… Молчун… Но зато свою антирусскую позицию он не скрывает от близких. И пусть близкие его слышат. И пусть знают. А майор Жилин - как раз близкий, свой, пусть тоже слышит и знает.

Я сказал:

- Ну-ну!.. Обойдемся.

Раз уж он не хочет “спасибо”.

Хотел ли он поражения федералов?.. Еще бы!.. Несомненно. Но при этом, русских недолюбливая, Руслан хотел и даже старался внушить им к себе уважение. Он честный - он порядочный… И он хотел бы, чтобы русские его уважали. Настоящий чеченец.

И какая же стрельба могла быть там, где остановили пьяную колонну! Первые же пули были бы в нас с Русланом… Такие напряги на чеченских дорогах самые опасные и непредсказуемые. Напряги, как набухшие нарывы. Да и полевой командир Маурбек был совсем не сахар! Мы стояли на самом краю… И был ясный-ясный день… А я негромко насвистывал. Я все еще помню мелодию… Небо для нас с Русланом было в те секунды рядом. Совсем рядом.

Я представил себе наши души, взлетающие на небо… Разнобоговые! Воинственные души!.. А по сути - детские воздушные шары разных расцветок. Моя… Руслана… ну, еще две-три души наших шоферов… четыре, скажем. А с нами и разноцветные души чеченцев, тоже не менее дружно взлетающие, спешащие к небесам… После взаимной беглой стрельбы. Дружнее, ребята. Все вместе!

Прямиком к небу - с проселочной пыльной дороги. Но и на лету, уже подымаясь и вдыхая синеву, наши души сварливо перекрикиваются… Кричат… О солярке. О бочках с бензином. О том, кто первый начал стрельбу… Небесная, но все еще земная разборка.

ЗВОНОК ЖЕНЕ… Будить не хочется, но уж так у нас повелось, что я ее бужу - мои звонки ночью нежнее. Жёнка привыкла. Женщина привыкает к ночной нежности. (К необходимости ночной нежности.) Она уверяет, что, разбуженная моим голосом, она после спит слаще и дольше. Пусть!

Вокруг меня лунная полянка… Ночь… Я один. Сижу за вкопанным в землю столиком. Сторожит меня только боярышник… Ну, и луна.

- Саша?

- Я.

Я чувствую, что она улыбается. Сонные ее губы… В ее улыбке.

- Опять луна?

- Опять.

Я говорю ей какие-то мелочи, глаза мои уперты в ночь… И в кружевную стенку боярышника… Но все равно я вижу свое. Как можно не увидеть!.. Там - в далекой дали - на берегу все той же большой (но не называемой) реки географическое пятнышко. Пядь земли. И дом…

Я, собственно, уже днем дал жене знать, чтобы она слегка (именно слегка, не рывком) попридержала стройку, так как денег у нас (у нее) будет теперь поменьше. Это не беда. У реки многие сейчас именно так (так замедленно) строятся. Выбранный нами городишко сам по себе тих. Так что стройка даже без крышевания (без бандюков)… Хорошее место.

Луна… Жена притихла. Жена слушала. Ей хотелось еще.

И словно бы в параллель далекому дому, на меня здесь повесили долгострой - Внешний склад. Убогий, бедный, он в Ханкале, но находится поодаль, вне моих складов. И почти не охраняется. Действительно внешний… Работают только чеченцы. То трое их. То всего двое… Лет сорока, но кажущиеся уже стариками, рабочие словно ползают по замороженной во времени стройке. Тихо-тихо движутся меж низкорослых стен. Или тихо-тихо спят (здесь же).

Это недалеко. Мне только выйти со своих складов… За ворота… И пройти метров сто. Или на джипе… Готов здесь лишь фундамент с покрытием, и на метр-полтора кой-где выведены стены. Над огрызками стен чистое небо. Зато внутри этих стен-недомерков удобно поговорить… Они защищают от шума и, например, от подслушиванья. Иногда они защищают от ветра. Но от дождя нет.

Деньги платятся только прорабам - Руслану и Руслану-Рослику. Почему и на какие шиши появляются здесь двое-трое пропыленных, выжженных солнцем рабочих, я не знаю. И оба Руслана не знают. Хотя это наша стройка.

Я и Руслан-Рослик, мы в тот день пришли на стройку одновременно.

- Привет.

- Привет.

Мы поднимаемся на недострой по лестнице-времянке, без перил.

- Эй вы… Осторожнее!

Рослик громко кричит на рабочих. Он каждый раз громко кричит. Преду-преждает, что идем.

- Э! Они селяне… Кирпич на голову бросят, - заботливо говорит он.

И не без доли презрения он, пока мы топаем вверх, объясняет: сельские!.. Они все сельские!.. Только-только от своих баранов отошли на два шага. Не соображают. Если ему надо - берет кирпич. Если не надо - бросит кирпич вниз… А если там, внизу, чья-то башка, его не колышет!

Однако при виде нас эти сельские все-таки заспешили. Этих людей сразу узнаёшь. Руки их к кирпичу непривычные. Корявые руки… Настоящие крестьяне. Настоящие косить-копать. Эти их вечные причитания, что денег нет… денег надо!.. для дочек надо!.. замуж дочкам надо!.. Оторванные нуждой от села, они смотрят на стройку тусклыми глазами. И на городских людей… На всех… Не различая чужих-своих. Им чужды Русланы, что один, что другой, им чужд я… Мы для них как некие сытые инопланетяне.

Но ненависти в них нет и на грамм. И ведь тоже настоящие чеченцы. Вот они. Грязноватые трудяги, с узловатыми руками, с артритными пальцами от работы на холоде… в снегу… Они боятся меня, боятся Рослика… И так редко засветится в их глазах вдруг улыбка. Проходя мимо, я похлопываю ближайшего ко мне по плечу: “Как дела, дорогой!..” - и тогда он улыбается. Но даже и с улыбкой он смотрит мимо меня, мимо Рослика… смотрит куда-то далеко… куда-то, где его незамужние дочки… где некормленые блеющие бараны.

Потоптавшись около (для поощрения вялой их работы), мы с Росликом отходим поговорить от рабочих подальше. Недострой похож на лабиринт. Кругом в полроста стены… Над головой небо… А говорить нам с Русланом-Росликом в общем не о чем. Поэтому мы говорим о войне. Здесь все так. А о чем еще?

В отличие от притаенного Руслана прораб Руслан-Рослик весь на виду, особенно на виду и на слуху его антирусскость. Он без конца козыряет нелюбовью к русским. Он такой!.. Но я ему не верю. Его антипатия просто слова, просто болтовня. Легкая, нравящаяся ему самому болтовня! Росликом, кстати, его прозвали русские. Ласково прозвали.

Никто у него не был убит. Никто из родных не погиб ни под бомбами, ни во время зачисток. Редкий случай. Счастливчик!.. И однако же маленький вулкан, переполненный злобой и ненавистью, - вот каким появился на вялотекущей стройке молодой Рослик-Руслан. Носил на виду нож в первые дни. Не угадать - кинется на тебя или тебе улыбнется. Я понял его не сразу. Тоже глупость! Недели две, не меньше, я ему соответствовал - носил пистолет с расстегнутой кобурой.

Однако постепенно притерлись… Мало того, Рослик зауважал меня. Он подражал мне… Он подпал под мое влияние. Такое на дороге не валяется. За будущее можно было быть спокойным. Он усмехался, как я. Подсмеивался, как я. Курил, как я. Словечки мои повторял… И главное (главнее здесь не бывает) - Рослик хотел быть мне другом.

Эта (могущая быть или не быть) дружба - его всегдашняя тема… Помимо войны… Конечно, Рослик в курсе моих с Русланом и с Гусарцевым дел. Рослик знает про наше трио. Все знает.

На правах своего и знающего он прямолинеен:

- Если Руслана убьют… Когда-нибудь… Я буду для тебя вместо него.

То бишь в моем солярно-бензиновом бизнесе он заменит Руслана. Чем, собственно, Рослик хуже его?.. И не только заменит… Он будет полезнее Руслана. Не просто партнер… Он будет моим другом. У горцев это не говорится просто так!

- Тебе нужен друг-горец, Александр Сергеич.

Разговор наш абстрактный, друг-горец тоже абстрактный, так что я не реагирую никак. Может быть, и нужен.

- Майора Гусарцева тоже могут убить. Я заменю того, кого убьют первым…

Это он уже шутейно. Но только наполовину шутейно. Без смущения.

Мы о войне.

- Слышал? - Рослик делает серьезное лицо. - Колонну под Урус-Мартаном раздолбали.

Хоть и молод, Рослик со мной на “ты”, однако же при случае - по имени-отчеству.

- Не раздолбали пока что. Заблокировали.

- А куда она денется теперь?

Я пожимаю плечами.

- Куда-нибудь.

- Разве что на небо, а? - привычная дерзкая острота.

Конечно, Рослик болеет за своих - я за своих. Но ссор у нас нет. Болельщики, но не ярые фанаты. Мы общаемся, как общаются интеллигентные любители футбола. Как многолетние поклонники. Которые (так уж по жизни получилось!) прикипели сердцами к разным и - увы - соперничающим командам.

Чеченские новости - это как глянуть с изнанки… Рослик не может скрыть и не скрывает радости, когда проносится слух, что чичи раздолбали колонну. Потери в ущельях! Самый-самый пик наших страстей! Зато я ликую (а он мрачнеет), когда колонна все-таки прорвалась.

Я не смотрю телевизор, хотя на складах есть “ящик” и есть эта редкая возможность. Не люблю лукавый базар. Не люблю сожженные дочерна наши танки… Не люблю и этот обязательный нынче телевизионный кадр, когда очередной застреленный Хаджи Мурат растерзан, валяется на земле… скрючен… пуль двадцать в нем… но лицо непременно на самом виду. Не люблю и не смотрю. И прежде всего потому, что я видел многих полевых командиров вживую… Они мне враги, знаю. Но их трупы мне неинтересны.

Подъехал к недострою Руслан и по хлюпающей, прогибающейся лестнице поднимается к нам с Росликом, извиняется, что опоздал… Ведь он знал, что я скоро уйду на мои склады. (Конечно, Руслан с удовольствием пришел бы ко мне на склад, в мою офис-квартирку. Поговорить о горных дорогах и о солярке. За чашкой чая… Но этого ни ему, ни Рослику нельзя. Никак нельзя. Им не место там, где сотни бочек с федеральным бензином. Они - чеченцы.)

Руслан начинает медленно и раздельно, как бы диктует текст:

- Александр Сергеич… Кое-что сказать хочу… Чтоб не забыть… Вы же сейчас уйдете, знаю, а вдруг… важно… Вот я думаю…

Он тянет и тянет слова, давая Руслану-Рослику прочувствовать, что тот в разговоре сейчас лишний. (Рослику необязательно знать все наши подробности. Должен понимать!.. Он в дружбе с нами, но он не в бизнесе.) И Рослик, деликатный, понимает. Хотя, конечно, не без ревности.

Рослик кивает головой:

- Ну, я похожу… Послежу, как они… Покричу на этих ослов!

Идет покричать на рабочих… Рослику это нравится.

Мы вдвоем.

- Как дела? - улыбается Руслан.

Это он умеет, улыбаться. Весь ясный, толковый и дружелюбно смотрит. Настоящий горец, который знает, что он горец. И знает, что в эту минуту он на виду.

Я спрашиваю о его жене… Он спрашивает о моей… У меня жена, дочь и строящийся дом. У него тоже жена, двое детей и строящийся дом. Это как ритуал. Это Восток. Обменяться словами о главном.

Война в эти минуты для нас с Русланом где-то на обочине, в стороне. Война касается нас, но мало. И нам особенно дорого наше с ним партнерство. Руслан хороший семьянин. Все работа и все для семьи. (Как и у меня.) Мы улыбаемся, шутим. Нам немного совестно, что мы так ясно, так понятно любим свою жизнь. (И что жизнь любит нас.) Временами наш с ним бизнес опасен, война! Но мы оба хорошо чувствуем, где красная черта. С Русланом (и здесь вся разница с Росликом) мы не говорим о дружбе.

Мы глядим в пустое окно недостройки.

Я посмеиваюсь, эта грязная стройплощадка - наш с Русланом офис под открытым небом.

- Удобнее места не найти, - улыбается он.

И разводит руками:

- Несколько раз Коле звонил - не отвечает.

Коля Гусарцев и со мной второй день без общения. Но такое случается, когда у них в штабе боятся утечки информации. Когда запрещают офицерам вообще говорить по телефону. До определенного часа завтрашнего дня.

Гусарцев продал партию АК… Коля, прихваченный скорее азартом, чем желанием заработать. Море ему по колено!.. В штабе выписали больше сотни автоматов, которые Коля должен был отвезти в одно из селений. Отдать их горцам, насмерть поссорившимся с Басаевым. Просто раздать стволы. И скорее-скорее назад… Это тоже контакт с населением.

Но зачем же раздать, если можно продать? Перехватить легкие деньги! Если уж ему, Коле Гусарцеву, покупатель как раз подвернулся… Правда, покупатель темный. Опасный. Но если аккуратно… Если быть начеку… У Коли наверняка уже с первой минуты хищно раздувались ноздри. Он любит опасность.

Однако надо еще было найти подходящую под его замысел машину.

Торопясь не упустить нечаянный барыш, Коля примчался ко мне на склад. Здесь все говорят на склады€, ударяя на “ы”. На моей территории, и правда, два склада, и на дверях каждого висят правила с параграфами… Но что правила и параграфы, если я в отъезде. (Я был в Грозном.) И поскольку мы приятели, Гусарцев вполне по-приятельски разгуливал с моим Крамаренкой… Вдоль пакгаузов. И прицеливался глазом… Нашел!.. Поохав, что меня нет, он взял у ничего не подозревающего Крамаренки мой старый уазик. И еще выпросил на час-два одного моего солдата, чтобы этим уазиком рулить. Самого туповатого взял, большого любителя поковырять в носу… После чего впрыгнул снова в свой лихой джип.

И в путь… Сначала уазик тащился за джипом пустой. Затем его набили выписанными Гусарцеву автоматами. Миновали комендатуру, потом блокпосты. С штабным офицером все хотят ладить. С веселым и обаятельным!.. Который с каждым умеет посмеяться. Да и бумаги в полном порядке. Да и в лицо редко кто не знал майора Гусарцева.

Джип Коли и уазик, обе машины, ехали одна за одной. Выехали на ничейную дорогу. А уж там можно рвануть. К чеченцам… На “стрелку”. С которыми Коля сговорился. К лояльным чеченцам он ехал или нет - ему неизвестно.

Мне - ни слова про продажу.

Так что спустя два дня сердит я, конечно, был. Но пока что сердит только за уазик. Каждая, мол, складская машина как родная… Привыкаешь!.. А Гусарцев, слегка виноватясь, объяснял мне по телефону, как он торопился. И как он оставил чеченцам (враждующим с Басаевым) оружие прямо с уазиком. И что те клятвенно обещали машину вернуть.

- Больше так не делай, - я строго ему выговорил.

- Конечно!

- Я, Коля, не хочу сейчас орать и крыть тебя матом.

- Я понял, Саша…

Не хочу, не люблю бранить своего человека. Особенно если по телефону. Поэтому я лишь понижаю голос. До гневного шепота.

Машину чеченцы не вернут, это дважды два. Азартного неслуха Колю лишь отчасти оправдывало, что он и впрямь не знал, что меня на складе нет. И ведь он звонил мне… И ждал… А потом решился и просто взял уазик. Это, мол, в его характере. Азарт, мол. Терплячки не хватает… Извини.

- Я, Коля, хочу, чтобы ты понял без ссоры. Раз и навсегда.

Он соглашался полностью. Конечно, Саша… Разумеется, Саша…

Каков, а?! Продавший чичам машину автоматов и получивший хорошие деньги, он строил из себя незнайку. Да и деньги не главное!.. Всплыви продажа, фээсы прихватили бы не только его, но и меня, и Руслана… Ответственность - штука сволочная и липкая! Лезешь в яму, с собой не тащи… Повязанные бензином, мы, несомненно, оказались бы повязанными и продажей оружия. А там совсем-совсем другой разговор и другая статья!..

Меж тем Коля Гусарцев сидел в эту минуту в штабном коридоре, где-то в уютном уголке, и дурил мне голову - каялся по мобильному телефону… всего лишь в утрате уазика - в мелочовке!

А незнайкой был я.

- Смотри, Коля! Другой раз тебя вообще на мой склад не пустят.

Я не по чину ему выговаривал, мы оба майоры, а по возрасту. По опыту. Я, можно сказать, деликатно вправлял ему мозги. Как старший в нашем бензиновом бизнесе - младшему. И обидеть его, конечно, не желая. Я думал, что даю ему урок.

А он по-дружески блеял. Поддакивал. Наверняка в ту минуту он был уверен, какой он молодец. Крутой… Как все ловко. И как он весь мир обскакал!.. Да и кому, мол, не импонируют лихость и отвага штабного офицера, который носится по чеченским дорогам без охраны, сам за рулем!.. Разве мы не знаем других штабистов!

Притом что Коля Гусарцев не был жаден до денег. Он, несомненно, уже искал, чем себя занять, когда энергии через край! Он явно томился при своем читающем генерале. Молодой! Возможно, он уже и при мне томился… Не знаю… Как такое узнать!

Конечно, ранение Хворя. На него подействовало, что и Хворь, и Костомаров, оба в ауте… Что колонны ненадежны. И что наши солярка-бензин прибыли сейчас не дают… То ли дело стволы!

Именно молодой азарт гнал его с этими автоматами на “стрелку”. Кураж!.. Захотел попробовать.

Вырулив к назначенному месту, Гусарцев пересадил прихваченного моего солдата в свой джип - велел застыть вместе с джипом на дороге и ждать. Ничего не делать. Сидеть… Сиди, ковыряй в носу.

А сам на уазике, полном оружия, свернул в гнилой перелесок. Проехал вперед еще полкилометра - прямо к болоту. В одиночку. Смелый… В ногах автомат… С другой, с чеченской стороны болота на “стрелку” прибыли две машины. Тоже джип и грузовичок с закрытым кузовом… И сразу из обеих машин высыпали чеченцы.

Майор Гусарцев не дрогнул. Эти шустрые чичи как раз для разгрузки… Место не для войны. Место для мира. Дивный лесок! А каков спуск и изгиб дороги!.. Болотце лишь чуток подванивало. Изумрудно-зеленая ряска… Там задыхалась мелкая рыбешка, не успевшая в жару уйти в речку.

Федеральный уазик с автоматами АК-74 и грузовичок чеченцев, загруженный для тяжести лапшой арматуры и кусками рельсов, съехались поближе. Принюхивались нос к носу.

Стояли в мелкой воде. Майор Гусарцев и полевой командир держались рядом, бок о бок, и курили. Никто, впрочем, не нервничал. С минуту еще чеченцы потомили Колю под прицелом. Все честно. Затем началась быстрая перегрузка. Мы вам - вы нам.

Автоматы из уазика быстро-быстро переносили в чеченский грузовичок, а куски рельс и арматуру из чеченской машины - в этот жертвенный федеральный уазик.

Переносить металл здесь неудобно, скользко ногам. Зато следов не оставят… Никого не задев, никого не толкнув… Чавкали по болотной траве, по воде. Чеченцы, особенно когда они несли рельсы, слышно кряхтели, а то и издавали трубные звуки. Тяжко!.. Майору Гусарцеву звуки не нравились. Он нет-нет и стрелял насмешливым острым глазом - что это с ними?.. Что за бойцы!.. расперделись… притом на каждый второй шаг… Мы так не договаривались.

Полевой командир, застеснявшись, сказал:

- Тяжело.

Майор Гусарцев кивнул, но остался строг. Конечно, тяжело!.. Понимаю! Однако в следующий раз на “стрелку” возьми других.

Когда обмен завершился, федеральный (складской, мой родной!) уазик, груженный теперь уже рельсами и арматурой, загнали в болото чуть подальше. Жертвоприношение. Уже через минуту он сел ниже осей. Быстро утопал в черно-зеленой жиже… Рулившему чеченцу вовремя крикнули, он успел выпрыгнуть.

Брезентовый верх федерального уазика скоро полностью погрузился в темную воду, выпуская пузыри воздуха. Сел на дно. Была машина - и нет ее. Последний пузырь воздуха был, как шумный прощальный вдох-выдох.

Чичи разворачивались, довольные, еще бы! - в их грузовичке автоматов было под завязку!.. И как напряженно, глухо чичи гудели. Оружие, как алкоголь. Людская масса оружием делается вдруг возбуждена. Гудит… и так странно!.. в такую вот минуту.

А майор Гусарцев уходил со “стрелки” в одиночку и в тишине. Сзади, за спиной, чеченцы. С пачкой денег он уходил. Один… Чистый адреналин!

С полкилометра шел Коля к своему джипу. Возвращался… Туда, где лес. Где вокруг тишина. Где в джипе на переднем сиденье сидел солдат и неутомимо рыл в ноздре пальцем.

О затонувшем уазике майор Гусарцев, разумеется, доложил в штабе сразу. Автоматы слишком глубоко. Машину засосало, с дна не поднять. Кран туда не подъедет. Сам утонет.

Приехали проверить: тот же Гусарцев (от штаба) и хитроватый следователь Луковкин (от отдела по расследованию). Луковкин с ходу вцепился в проезжавших мимо. Останавливал. Выспрашивал. Тряс поодиночке… Но проезжали здесь редко. Никто ничего не видел, не знал.

Впрочем, следы на траве сами неплохо показывали место затопления машины с тяжелым грузом. Да и майор Гусарцев охотно помогал следствию - бросал в зеленую болотную воду камешки… здесь!.. и теперь здесь!.. указывая все точнее и точнее, где затонул уазик. Удалось проложить и настелить по краю болота доски. Чтобы хоть сколько-то поближе к утонувшей машине. Чтобы видеть сквозь болотную воду вглубь сколько удастся.

Ну а теперь кое-что еще!.. Хитроватый следователь Луковкин сбегал к своей машине и достал особый выдвижной крюк. Штуковина, говорят, была Луковкиным запатентована и носила некое условное имя. Однако в простоте солдатской называлась “хер Клинтона”. Юморок! (Придумали, конечно, связисты. Всеслушающие - это всезнающие.) И вот, шаг за полшагом, тыча, прощупывая болото там и здесь, наткнулись. Машину под водой обнаружили.

Оба солдата Луковкина, крепкие и мощные, из сибиряков. Длинный и мощный металлический крюк (с ручками для тяги и для манипулирования) был им под стать. Когда солдат крюком терзал вязкое дно, другой солдат возбужденно кричал: “Еще! Еще!..”. Солдатам нравилось прощупывать мягкое. Итак, нащупана машина была… но вот чья она?.. Покрытая крепким брезентом… Вытащить бы хоть один автомат… но вот как?.. Внутрь затонувшей машины, увы, не забраться!.. Солдаты уже шарили крюком просто по кругу. На случай… В пустой воде.

- Не помочь ли чем? - поинтересовался у Луковкина улыбающийся майор Гусарцев.

- Нет.

Луковкин перекурил. Минуту-две Луковкин ласково поглаживал своего “Клинтона”, а затем снова за дело. Посвистывая, он сам нащупывал крюком в болотной жиже… Что-то этакое. А затем велел обоим солдатам взяться за свободный конец крюка и рвануть.

Не так-то просто. Два здоровяка-сибиряка рванули еще… еще!.. Тужась, они, точь-в-точь как чеченцы, даже, пожалуй, слаженнее, издавали трубные звуки… Война!

Еще и еще! И вот “хер” стал всей своей длиной выходить из воды. И вдруг пошел быстрее… быстрее… С добычей… Сорвав и зацепив, сибиряки выудили из жижи номер машины. Чего, собственно, и хотел хитрован Луковкин… Но номер честно совпал. Сомнений не осталось: на дне лежал складской уазик.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ОТЕЦ… Когда я вернулся в Ханкалу из Гудермеса, меня ждал сюрприз. Все-таки он приехал. Нагрянул!.. Отец появился здесь, в Ханкале, внезапно и совсем не вовремя. И конечно, незваный. Он вроде бы дал телеграмму… Вроде бы… Не зная адреса… А по приезде он собирался найти меня по фамилии. “У тебя же моя фамилия”, - сказал он после.

Появившись в Ханкале, он с самого утра болтался на улицах. Прямо с поезда - в интересную жизнь. Вместо того чтобы увидеть сына. Однако для чего-то ведь он приехал?.. О да!.. Побазарить с солдатами. Огромный круг интересов! С неким контрактником Дубовым. Хотелось узнать, порасспросить насчет войны… Как-никак - отец майора Жилина! “Знаешь, дед, сколько здесь таких майоров!” - сказал ему некий контрактник Дубов. Но мой отец умел в две фразы навязать спор. Прямо на улице… Как бы вежливо. И как бы бесцеремонно… Хитро щуря глаз. И презрительно плюясь сквозь плохонькие вставные челюсти.

Как идет война? Как воюем? В общем и целом, а?.. Его, мол, интересует высокий (ирония) настрой нашего воинства… Страна, конечно, наплевала на пенсионеров. Стариков забыли! Однако мы, старики, не забыли страну… Мы в строю, - витиевато рассуждал он. - Сын?.. А что сын?.. Да, он отец майора Жилина, и он не делает из своего приезда в Чечню большой тайны… Но майор Жилин, как ему сказали, пока что занят. Майор Жилин все в делах, в делах!.. Ждем-с!

А майор Жилин уже два часа кряду сидел у телефонов (мобильный и рядом офисный) и гонял желваки. Я нервничал. И совсем не хотел бегать по Ханкале… Выказывая всем и каждому свое слабое место.

- Отец твой. Ты уже видел его? - мне беспрерывно звонили. - Он хорошо поддатенький. Он издали похож на пьянь, а?.. Извини… Да, да. Симпатяга старик… Если бы не пил…

Они, кажется, с большим удовольствием мне звонили:

- Если бы не пил… Но лицо светлое. Такой белоголовенький. Щупленький. Аж светится… И говорит! так охотно говорит!

Доброхоты добавляли:

- Нагуляется - придет. Ты, Александр Сергеич, не волнуйся. Патруль его не забирал.

Но осторожный Крамаренко уже занервничал.

- Мишень приехала, - кратко выразился он.

Из далекого зачуханного Ковыльска-на-Урале. Городишко такой. Ясное дело, нашлись добряки-советчики… Навести, мол, сына. Ну что ты за отец! Там какая-никакая, а война… Сынок будет рад! Многие отцы своих в Чечне навещают… Весь этот хитрожопый бред кто-то впаривал вашему отцу в вашем Ковыльске… А ваш папаша и рад - в путь! в путь!.. Не в грязь же лицом! Небось, весь ваш долбаный городишко деньжат ему в долг собирал.

- Но-но. Ты уж слишком. Мой родной город, - одернул я Крамаренку.

Крамаренко не мог поверить, что старик-отец сам по себе рванул в Чечню из простенькой жажды обновить скучноватую жизнь. Он не знал моего старика!.. Инженер-строитель, одинокий и вдруг выпихнутый на пенсию. Неудовлетворенный, непонятый… С потребностью выпускать лишний пар. С пышным (чуть выпьет!) слогом… С любовью к Ахматовой… Настоящий выпивающий совок. Сейчас он у ханкалинского дощатого пивного ларька… Отец счастлив. С четвертинкой в кармане. Момент торжественный!.. Стоит, опершись, прислонившись к стенке, и вдудонивает какому-нибудь контрактнику про малые войны и про обесславленную Россию.

В моей казенной квартирке (она же офис) отец мог оставаться только до семи вечера. Таков запрет… Таков складской устав… Даже отца нельзя. Никого… Но тем лучше!.. Крамаренко проблему отцова ночлега решал оперативно. Старику нужен привкус войны - и потому Крамаренко разместит моего курящего и пьющего папашу в пакгаузе-8 (когда-то заставленном штабелями снарядов… ага!.. а ныне заваленном солдатским обмундированием). А ныне там горы гимнастерок и обуви… И настоящий канцелярский стол для учета, за которым, уставившись глазом в калькулятор, сидит кореец Пак и строчит… строчит… Заполняет накладные. Здесь же жесткий топчан корейца. (Пак не спал в казарме.) Но слева же есть и второй топчан! Запасная постель. Тихо… Скромно… Немного подванивает складированной обувью… Пусть!

Там и будет жить (и спать) мой отец. Будем общаться. Пакгауз-8 отгорожен от остальных. Майор Жилин будет приходить сюда в свободное время. Я буду приходить к нему в этот пакгаузный закуток… По зову родства…

Я даже настроил себя, чтобы в первый же вечер мы с отцом побыли с глазу на глаз. Так что я загодя отослал Пака к Крамаренке… Займи его делом… Пусть, кстати, меж делом кореец выберет в списанном складском добре моему отцу камуфляж (неброский), обувку… белье добротное… И вообще задержи корейца. На время.

- Эх, Александр Сергеич… Чтобы Крамаренко не нашел, чем занять солдата. Была бы солдатская шея, а уж хомут будет крут.

Я приготовил отцу (руками Крамаренко) теплое место, я приготовился (душой) сам, а отца не было - отец бродил по Ханкале. Мы ждали звонка. На улицах Ханкалы патрули, не очень-то на виду повыпиваешь. Правда, и отец был очень в этом процессе опытен. И неуловим. Возлияния на ходу… Почти на бегу… Он выпивал гениально, по-другому не скажешь. Его не поймать! При случае старикан умел контратаковать - мог постоять за свое право выпить. С блеском!.. С цитатами!

Наконец позвонили… Майор Жилин? Прошу прощения… Я - младший лейтенант Зуев… Должен вам сказать…

Я знал, что именно лейтенант должен. И сразу пошел, поспешил к воинской КПЗ… Отца, ожидая меня, загодя выпустили из обезьянника. Он уже вышел и сидел на скамеечке. С ним рядом сидел младший лейтенант Зуев… Который заулыбался мне уже издали… Мне сдавали отца с рук на руки. Мы наскоро обнялись. Отец был заметно под хмельком. Он немного таращил глаза.

Сдали мне его без словца упрека. И вообще стояла тишина. Вверху только барражировал вертолет.

Доро€гой отец оправдывался, что слишком увлекся, когда базарил с контрактником Дубовым. И еще прапор Горячий… Недоразвитые, отсталые люди! Ничего о стране… Ни одной новой идеи. Все только бабы. И еще блин… блин… блин…

- А ведь я, сын, приехал к тебе… Хоть ты и не хотел!.. Да, да, не хотел!.. Я ж не виню… Я приехал из-за нескольких жгучих идей, переполнивших мою седую башку.

Он прямо-таки бурлил. Меня не задевал смысл его слов, я их почти не слышал, не понимал. Волновал звук его голоса. Отец мало переменился. Неостывший старый вулкан.

Идти к складам недалеко. Но и посреди короткой дороги он вдруг надумал приостановиться. И прямо спросил:

- Ленин - мессия?

Я опешил на миг. Я только пожал плечами.

- Отвечай…

А я не ответил, только приобнял его. Только обнял… Родное тепло отца. Родное тело… У меня заплясало сердце. После этого можно долго молчать. Можно было не спешить с ответом.

Мы быстро пришли.

В пакгаузе-8 мы сидели за писарским столом корейца. Какая тишь! Время остановилось. Это мой отец.

Мысли куда-то провалились. Я пришел в себя, вдруг понимая, что отец опять спрашивает… Деловито… Уже дергая меня за рукав:

- Сын. Наш первый большой разговор, а? Наконец-то… Ты поставишь бутылец отцу… Я ведь с поезда…

Я засмеялся. Я очнулся… Он уже день как с поезда. Но ведь это мой отец.

- Я принес, принес, - и он выволок из кармана какое-то ларьковое пойло.

- Э, нет!

Я позвонил Крамаренке, и тот прислал солдата. Солдат прибежал! Все было готово загодя - все уже ждало нас. Выпивка и еда. На большом подносе.

Кругом нас складские полки. Одна над другой… Заваленные обмундированием… Пакгауз-8 особый. Здесь тихое царство Пака… писаря, которого вместе с его чистописанием на весь вечер зафрахтовал Крамаренко.

Бумаги чистюли-корейца мы сдвинули далеко в сторону. Бумаги вон!.. А отец пересел, чтобы быть напротив. Чтобы ближе. Чтобы глядя мне глаза в глаза… Сидя вот так напротив, пьется и закусывается вольготнее.

И тишина… Как вступление.

И тусклая лампочка.

И отец… Поднос… Рюмки… Закуска… Отсвечивающая бутылка… Красота кровной встречи!.. Бывает же так, что начинаешь свободно дышать только в каком-нибудь закутке.

Уже по телефонным разговорам (время от времени я звонил отцу в родной зачуханный Ковыльск-на-Урале) было понятно, сколь энергично мой отец сдвинулся в сторону политики… Но это ж крен многих пенсионеров. И пусть, пусть!.. Что мне!.. Пусть отец говорит. Пусть говорит что хочет… И как хочет… Я ему не помеха. Уже со второй, я думаю, стопки его понесло. Заговорил!

Это был нелепый, но яркий и вдохновенный забег в будущее… Высокий бред пенсионера о торжественном возвращении великой идеи социализма. О том, как (как именно) вернется к людям почти погибшая и прекрасная социалистическая идея… В России социализм не ужился… Это факт. Это правда. Это горькая правда, сын!

Россия, сын, в смысле идей уже никакая… В смысле социализма… Она перенапряглась… Она надорвалась.

Он широко развел руками:

- Но ведь есть другие народы! Они вполне чувствуют нашу неудавшуюся историческую миссию… Ты, сын, хочешь сейчас услышать всю правду?

Сказать честно, я не хотел. Ни о России. Ни о других народах… Я здесь достаточно об этом знал… Но зато я очень хотел бы услышать про мой тихий Ковыльск-на-Урале… Чем там живет мой старенький отец? И не перенапрягся ли он с выпивкой?.. Как там наши улочки?.. Старые клены… Развалилась ли моя школа N 9…

- Какие улочки! Какая школа!.. О чем ты только думаешь, сын!

И он опять и опять о своем… Нормально! - в который раз одернул себя я. Это же нормально… Пьющий наш старик с идеями. Выпивающий нынешний пенсионер. Это уж обязательно, что он с идеями. Иначе он и не наш…

Его и впрямь было не остановить:

- Вспомни христианство, сын… Для сравнения, а?.. Христианство не выжило в Израиле?.. Отвечай!

- Не выжило.

- Возникло там. Зародилось там… Но - не выжило. А теперь припомни, как и когда это поражение отозвалось… как оно аукнулось в Европе после… Как спохватились!.. Вспомнил?.. Вся Европа заболела Гробом Господним… Рыцари со всей Европы кинулись туда! Выручать! Освобождать!.. Крестовые походы… Иерусалим стал мечтой!

Фантазия отца, как всегда, не без логики… Я молча пил… Пусть выговорится. Оказывается, как Израиль в свое время остался без христианства, так Россия в наши дни - осталась без социализма… И израильтяне, и русские - родить родили. Вложили в роды страсть и кровь. Но… Но, увы, не вырастили.

Оказывается, Китай… Что? что?

Вот тут я решил, что ослышался.

Но нет!.. Оказывается, Китай… Китай!.. Вот он, народ, который спохватится о потерянном, об утраченном нами социализме. Ты, сын, думал об этом?

Не дождавшись ответа, он поспешил развить свою мысль. Бурно, напористо!.. О китайцах, которые вот-вот кинутся сюда, к нам… Как новые крестоносцы… Как рыцари. Через Сибирь - к нашим пятиэтажкам… Нет, нет, не грабить! Не заселять!.. Они придут с идеей! С нашей же, вернувшейся идеей, сын!.. Придут миллионами… Но не бойся их! Не бойся!

Его волновали, его будоражили уже нюансы этого близкого (как он считал) будущего. Конкретности китайского прихода… Ведь пытались же христиане освободить Гроб Господень?.. Ведь шли же войной в Палестину… в Иерусалим… Ради идеи… Почему бы китайцам не попытаться освободить Гроб Ленина, а?!

Как ни готов я был к любой предложенной мне исторической развязке, - не ожидал. Никак не ожидал… На миг я похолодел. Надо же так!.. Китайцы у мавзолея. Момент истины… Его воображение так легко рисовало гуманных хунвейбинов, вал за валом спешащих к Москве.

- Батя. Остынь… Да ты свихнулся, - сказал я сердито.

Он удивленно смотрел на меня:

- Это ж просто идеи… Высокие идеи, сын… Беседуем… Разве нет?

Он засмеялся, но уже как-то смущенно:

- Я даже стих про это накропал… Ну, не стих, а только две строки. На тему…

Он опрокинул полнехонькую стопку в рот. Не пролив и капли. Недрогнувшей рукой. Великолепным жестом!

- Только, сын, не кори старика. Я ж не поэт… Стих только для поддержки этой жгучей мысли.

Он любил старое слово корить, укорять. Был уже на сильном взводе.

Я кивнул - читай, отец… Я не укорю… Читай.

- Но сначала по рюмочке, а?.. Сын?

Я опять кивнул и взял свою задержавшуюся стопку. А он себе новую налил. Полнехонькую… Выше краев… Крамаренко организовал нам отличнейшей водки.

Откашлявшись, отец тихо (неожиданно тихо) произнес свои две строки:

Еще, конечно, впереди

Освобожденье

Гроба

Ленина.

Пожевав колбаски, отец пояснил, что вторую, главную строчку стиха надо читать, как у Маяковского… Ты, сын, знаешь - моя любимица Ахматова. Но здесь… Здесь нужна зычная торжественность. Лучше Маяковский… Лесенкой… Ступеньками…

Мы помолчали.

Отец добавил, пожимая плечами:

- Вот, собственно, всё… Жаль, рифмы нет. Не задалась рифма.

Мне (под очередную рюмку) вспомнился подвал в нашем старом доме… в Ковыльске… Земляной, глубокий подвал, там воняло крепким духом моченых арбузов. Засоленных с укропом, с солоцким корнем, с несколькими яблочками… За этими яблочками я и пробрался тогда… Только-только хотел запустить руку в бочку. Шаги… Отец… Я спрятался за второй, за последней бочкой. И замер.

Отец, помню, вынул из первой небольшой арбуз. Хрустко разломал его… Я видел впалый бок арбуза… Отец был пьян и хотел закусить. Моченый арбуз - большая вкусовая радость для пьющих. Смог он укусить пару раз или нет, я не увидел. Зато услышал… И еще услышал, как отец застонал, так было вкусно… Умел пить, крепкий мужик!

Да и сейчас, хотя суховат, он был крепенький старикан. Прочитав пророческое двустишие, отец напряженно замер… Пауза… Он ожидал за свой стих большего, чем похвала… Чего-то большего. Он не знал, чего именно, но знал, что это большее существует.

Меня, надо признать, морозец продрал. Даже сквозь водку. При мысли о миллионах китайцев, которые ринутся… уже ринулись… идут по нехоженым сибирским дорогам. Я кожей оценил стих. Я как-то слышал, что от настоящей поэзии мороз по коже… Что-то подобное было и сейчас… Ощутимая зябкость. Вдоль позвонков… Так что я с уважением подумал в ту зябкую минуту - не о стихе даже. Об отце.

- …А как думцы?.. Неужели, сын, наши выкинут Ленина из мавзолея?

Он, кажется, боялся, что китайцам ничего не достанется. В сущности, тоже люди. Так долго шли!.. Спешили. Такими дорогами пробирались и топями! А в домике-гробике пусто!..

Провинциальная милота и тишь отбросили отца назад лет на пятнадцать-двадцать. И законсервировали… Москвич или петербуржец его поколения пел бы мне сейчас про демократию. Бодался бы с властью. Что-нибудь интересное!.. Сошел бы с поезда - и сразу всерьез о правах человека, о выборах, а мой старикан что нес! С ума сойти!

А мой старикан опять нес пургу… На Красной площади… Суета у мавзолея… Освобожденье Гроба. Смена нашего караула на китайский… Со вскинутыми штыками китайские гвардейцы чеканят шаг… Всё ближе… Аж мурашки, когда мой отец вдохновенно и опять про Гроб… И китайцы вокруг… китайцы… китайцы… вся площадь… Их же придут миллионы!

Он все равно не дал бы возразить - и зачем, сын, спорить?! Мы, мол, с тобой просто люди, и против Истории мы с тобой ничто!.. А они придут, придут скоро.

Вкусно причмокнув, отец произнес:

- Миллионы.

И вдруг он впал в ступор. С открытым ртом… Мой старик даже привстал со стула. Онемел. Его можно было понять.

На пороге… В дверях… Там возник Пак. Почему-то с котелком. И со своим автоматом на плече.

После пяти или шести полновесных (по самый край) стопок отец мог думать, что час “икс” пробил и что первый из китайцев уже здесь. Отец выпучил глаза… Известно, как сильно удивляются пророки, когда их собственное предсказание сбывается.

Однако минута-другая, и мой отец преодолел себя - пересилил краткий, но поистине космический кошмар. Старый строитель весь распрямился… Поднялся со стула. Весь на уральской отваге. Он выпятил челюсть:

- Кто тебя звал? - спросил он грозно.

Тихонький маленький кореец затоптался на месте… что-то мяукнул… мямлил… мол, ему время спать.

Я вмешался - это теперь твой сосед, отец… Наш писарь Пак. Наш солдат…

- А!.. Тогда знакомь.

И отец, вот умелец выпить, сделал, не качнувшись и не дрогнув, два крепких шага навстречу. Не поленился… И с щедрой провинциальной улыбкой протянул писарю руку.

А уже на следующее утро я был вызван в Гудермес разбираться с исчезнувшим составом бензина. И плюс два дня в их тупике на товарной - выяснять, где чей мазут… Никакая не коррупция. Просто хаос! Бардак!.. Не воровство, а хищение. (Коррупция - это уже какой-то уровень. Это уже какая-никакая культура, - как сказал во всеуслышанье один из штабных генералов.) Цистерны перехватывали на самом подъезде к Грозному… Буквально за километр… Их отгоняли. Их даже перекрашивали… Приходилось проверять каждый тупик… Я выискивал, крутился, но все равно убытки!

А без меня что было делать на складе отцу? В одиночестве? Неудивительно, что он рвался на ханкалинские улицы… Увы, увы! Патрулям была дана строгая команда - старика, отца майора Жилина, не трогать, пусть выпивает… Его дело… А вот солдат-халявщиков от старикана отгонять непременно - гнать в шею. Чтоб не пил с кем попало. И чтоб никаких обсуждений… Пусть себе ходит-бродит. Пусть устанет ногами.

Могу только представить, как мучилась в его одинокой душе идея возврата социализма… Рвалась из нутра. Распирала душу… И какая же злая мука - спор без собеседника!.. Идея задыхалась сама в себе. Идея сидела со стариканом рядом на паршивой скамейке и страдала, помня свое былое величие. А люди, даже халявная солдатня, шли себе мимо.

Отец возвращался к ночи в пакгауз-8, не выговорившийся, неутоленный. Отец доставал едва початую бутылку. По сути, невостребованную!.. Отец сбрасывал тяжелые ботинки… И наконец целый вулкан слов обрушивался среди ночи на тихого вежливого корейца.

У Пака возникли большие проблемы со сном. Отец говорил подолгу. Настаивал на полноценной беседе. Что ж спать!.. Почему не отвечаешь?!. Если отец вдруг о чем-то задумывался, кореец тотчас пытался вздремнуть. Хоть немного… Особенно если отец в хмельном раздумье съезжал со стула… И молча сидел на полу. Но промежутки тишины были слишком малы.

Едва Пак засыпал - отец просыпался. И снова и снова рассказывал он корейцу о построении миллионов на Красной площади. О китайских народных плясках на Васильевском спуске… Пак каждый день жаловался Крамаренке на недосып, однако же он так и не стал ошибаться в своих безукоризненно оформляемых бумагах. Просто в его глазах стоял туман.

Только на четвертую (или пятую) ночь, как раз когда я вернулся, оба наконец устали… и спали. Особенно сладко спал Пак. Эти невинные ароматы непьющего писаря!.. Зато справа висел густой дух крепкой выпивки… Там, в соседстве с горой солдатских гимнастерок, стоял отцов простенький топчан. Я присел на край.

По полу тихо перекатывалась пустая бутылка. Все-таки отец перешел с водки на дешевое пойло… Я не решился будить. Я тоже был усталый. Я просто посидел около… Отец… Его усы… Его мощное сонное дыхание.

Я вспомнил забытое. Он учил меня в детстве натягивать сапоги… Утром, когда в школу… Высокий подъем ноги. У многих. Уже с детства… Вся тогдашняя обувь - сапоги, валенки - все с трудом. Отец учил меня выждать. Ощутить миг сопротивления. И только тут еще и еще подтягивать голенище с усилием… Школа.

Пусть спит… Я протянул руку. Я хотел прикоснуться к нему. Погладить его высокий морщинистый лоб. Но он вскрикнул, и я отпрянул… С протянутой было рукой.

Крики были неожиданные:

- Маша! Маша!

Я так и сидел с отдернутой, как бы отброшенной кверху рукой… С пьяноватого, сладкого сна он выкрикивал имя не мамы, а своей первой жены.

Мама была жена лучше, была вернее, чем та. Насколько я знал.

Я ушел к себе. Надо было поспать.

Однако ночь получилась тяжелой. Только я лег - разбудил Крамаренко. Один из солдат-грузчиков сломал руку. Я быстро вновь оделся и еще быстрее пошел к погрузке. Это у второго пакгауза… Я забеспокоился - как-то вдруг, мимолетом, подумал, что поломался один из моих шизов-контузиков. Из бродячих…

Отправлять их в родную воинскую часть надо вместе, обязательно вместе. Они составляли пару. Алик и Олег.

Тяжелая ночь тяжела с первой минуты… Солдат сидел от погрузки в сторонке - уже выбитый из обычной колеи. Сидел прямо на земле, ждал судьбы. “Идет фельдшер! Уже идет!” - повторял ему Крамаренко.

По силуэту солдата я понял, что шизы целы… поломался кто-то третий. Я подошел… Ваня Клюев. Безотказный на работе. Почему ломаются самые тихие? - легкий вопрос и легкий ответ. Я присел на корточки с ним рядом… Сейчас, Ваня, отправим… Не робей… В медчасти лучше, чем здесь… А какие там медсестры!

Я почувствовал себя машиной, которая ломает солдатиков. Склад на войне - такая машина. “Это хорошо, Ваня. Поверь… Ты там жирком обрастешь. Повеселеешь!” - я был и ломающей, и утешающей машиной. Подбадривая, я рассказывал ему анекдоты о медсестрах, очень старые.

А на самом трудовом месте, у открытого заднего борта грузовика, я видел своих двух контузиков. Вкалывали!.. Конечно, там. Они безотказные. А как, мол, иначе?.. Зато опытные солдаты-грузчики, конечно, жухали. Как бы трудиться поменьше. Как бы еще разок сбегать отлить… Все они… Кроме этих двоих. Да еще Вани, уже поломавшего руку… Чуть ниже локтя. Ваня придерживал руку другой рукой. Лучевая кость. Это на месячишко!

Один из двух грузовиков загружался с ленцой. Я строго окрикнул солдат. Я, мол, все вижу… Но помалу они все равно сачковали. Устали… Неделя была авральной, погрузка-разгрузка. И сплошь солярка - бочки! Подпрыгивающие в накате! Ночью - это тяжело. Тюлени, - так почему-то называют бочки с соляркой. Гимнастерки солдат мокрые… Рожи красные.

Я сидел с Ваней, но опять встал… Ага! Я присмотрелся. Да там и впрямь нелады. Ну-ка!

- Шестаков!.. Ко мне! - крикнул я, выдергивая одного из солдат-грузчиков к себе поближе.

Солдат подошел, дышал тяжело. Этот не притворялся… Но тем хуже для него.

- Почему не потеешь? - спросил я. - Повернись. Повернись! Не прячь спину!

Я потрогал, еще и похлопал ладонью по его сухой спине.

- Не пил. Клянусь… Честно… Не пил, товарищ майор.

- Дыхни.

Алкоголь обезвоживает организм. Но сначала связывает воду внутри нас.

Солдат дышал каким-то жутким дыханием, и я поманил к себе рукой Крамаренко.

- Сейчас, сейчас, т-рищ майор! - Крамаренко следил за погрузкой у дальней машины. Там забарахлил автоподъемник бочек. Судя по звуку.

Крамаренко подошел к Шестакову и, ничего не спрашивая, придвинул ноздри. Тоже нюхал. Однако солдат действительно не пил. У нас, увы, уже был такой опыт. Почки… Или сердце… То, что не давало солдату при ночном сверхнапряжении потеть, мог унюхать-определить только врач… Пусть врач и разберется. Солдат потому и отлынивал, быть может, что почки ему подсказывали. Почки ему нашептывали, обе сразу: “Не спеши, солдатик. Ты не из долгожителей…”.

Я отправил его в казарму. И чтоб с утра к врачу.

Что поделать! У нас не хватало рук. Не хватало мощных плеч, трицепсов, крепких прессов… Не хватало стальных позвоночников… И много чего еще.

Крамаренко думает о том же. Предлагает - может, еще раз из бродячих… из отбившихся от своих рот солдат взять и пригреть еще парочку.

- С ума сошел, - фыркаю я. - Я с этими двоими не знаю, как быть. Жалею, что взял.

Мы подошли глянуть на них. Контузики вкалывали. В крепкой пятерке грузчиков… Быстрей! Быстрей!.. Хороший, ровный ритм. Ворочали и катили бочки… Прямо из складких дверей к откинутому борту грузовика, а там тяжелого тюленя принимали в две пары рук и ставили на попа.

Словно почувствовав, что о них вспомнили, Алик прервал накат бочки и шагнул в нашу сторону… Запыхавшийся.

- Товарищ майор! Когда… - он прихватил воздуху в глотку. - Когда?.. Отправьте нас к своим…

И Олег тут же. Этот прямо с бочкой… Он ее катил мимо нас. Увидев, что переговоры, так и застыл… Придерживая бочку на скате… Готовый покатить ее дальше. Если я или Крамаренко прикрикнем.

И тоже подал просительный голос:

- Мы надеемся.

Я спохватился. Я не считал дни, но они-то, конечно, считали. Неужели пролетел месяц?.. Нехорошо, майор!

- Крамаренко, - мой голос тверд, я хозяин. - Свой месяц они отработали?

- Отпахали, т-рищ майор.

- Уверен?

- Уже два дня лишних… Если считаться.

Крамаренко загибал пальцы, пересчитывая дни… Оба солдата ждали. С волнением.

Я сказал:

- Ладно, ладно!.. Все помню… Как только колонна будет в сторону вашей воинской части - отправлю.

- Мы старались… Мы работали… М-м-мы пахали, товарищ майор.

Тут я уже прикрикнул:

- Сказал же - помню!

Алик кинулся в темноту склада, чтобы схватить заждавшуюся бочку. Олег рьяно покатил свою, замершую на скате… Как только контуженные подключились, поток бочек наладил ровность подачи… Бочки шли мягко, одна за одной… Плыли. Текли. Настоящий ручей! Чуть только прыгали…

Ну, то-то… Мы не могли оторвать глаз от контузиков. Как честно работают больные на голову… Как ровно!.. Взять, что ли, еще пару? Набрать взвод контуженных. Кому-то смешно.

Крамаренко побежал к забарахлившему автоподъемнику. У третьего пакгауза. Пора, пора купить новый!

Алик и Олег, они оба бродячие - уцелевшие из на две трети уничтоженной чеченцами колонны. Одуревшие после близкого разрыва… Забились в ямку. Уползли… В непролаз кустов. Когда бой (не бой, а избиение) уже кончался… Их рота с большими потерями ушла. А они, контуженные близким разрывом, жались друг к дружке и ползли… Олег стонал от нестерпимой головной боли… Отползали все дальше, слыша, как там, в ущелье, чичи добивают наших раненых.

Днем спали в перелесках и даже прямо на обочинах, а ночью - шли.

Отбившиеся от своих после боя, одичавшие солдаты - известная странность этой войны, где нет линии фронта… Шатающиеся от голода. Воняющие козлом… Они забывали номер своей воинской части. Забывали, как зовут ротного командира. Все отшибло… И, не дай бог, утеряно оружие.

Комендатура - это первое, что их ждет и приголубит. Где был бой? Где колонну разгромили?.. Ах, он не знает. НЕ-ЗНА-АЕТ… Как это не знаешь, ну-ка, не ври! Спрос всегда суров - а когда был бой? Какого числа?.. Как это не знаешь числа. Разрыв снаряда? Какого снаряда, если орудий у них нет?.. А разве у чичей были в том бою минометы?..

Пробираясь в Грозный, они бредут по ночной дороге - от горы к горе - чуть что - в кусты… В ночной тьме выдают из кустов друг дружке опознавательный сверчковый звук: “Ти-ри-ри-и…Ти-ри-ри-и…”. В отличие от чичей, которые издают для своих негромкий высокий посвист.

Мой бравый сержант Снегирь подобрал Алика и Олежку на самом подходе к Грозному. В каком-то перелеске они отсиживались… Классика!.. Зоркий Снегирь углядел их из БТРа. Попросил водилу остановиться… Стой!.. И свистнул прячущимся в кустах контузикам грубым двупалым свистом. Наш посвист. Эй, вы!..

Контузики выползли из кустов. И перебежкой к руинам пятиэтажки. И с автоматами оба! Не как-нибудь!.. Переговорил с ними Снегирь быстро. Хотя один заика. И на броню обоих… Поехали!

Их только и волновало, сможет ли этот майор Жилин отправить их в родную в/ч после того, как они честно отработают на его складе.

- Шеф все сможет, - сказал Снегирь. - Наш шеф всем шефам нос утрет.

Это про меня.

И привез их… Первый из них, Олежка, надо, не надо вытягивался и отдавал честь. И вопил: “Присяге верны!”… Второй вовсю заикался, и глаза на мокром месте. Вернее, один глаз. Плачущий левый глаз. И левосторонний легкий лицевой тик… Воняло же от них… Это сейчас они благообразны. Отмылись, отъелись.

Когда сержант Снегирев привел их прямо из перелеска к Крамаренке, а Крамаренко - ко мне, я спросил:

- Чего боитесь?.. Что у вас такие напуганные рожи?

Отвечал мне Алик. Сильно перекашиваясь и заикаясь- м-мол, с-с-спрос будет… М-мол, тюрьма… Фээсбэ спрашивать будет… Я засмеялся: “У Фээсбэ только и дел контуженных спрашивать”. - “Еще как спрашивают. А в комендатуре вообще ни слову не верят… Как это, мол, вы уцелели, когда колонну разгромили?.. Как это остались одни?.. Часть ушла в одну сторону, а вы в другую. П-п-почему?”

А еще дружок их там навсегда остался. Ощеренные зубы выставил… Застывший, замороженный подбородок мертвого пацана… Толич. Лежал в двух шагах…Толича добили, а тебя почему-то нет. П-почему?

- Ладно, ладно!.. Но ведь вы со своими автоматами. Уже не скажут, что в бою бросили оружие.

Он опустил голову. И продолжал лить слезу. Из левого глаза. Прямо ручеек.

- С-с-страшно… Огонь шквальный… Мы отползли в кусты.

Запуганы… У солдат много страшилок. Пробираясь сюда, на стыках дорог они натыкались на других запуганных, а те порассказали им своих страхов. Было, чем делиться.

Притом что все они, бродячие, знали одно спасение и один выход - вернуться в свою воинскую часть.

- Месяц поработаете у меня на складах. Ровно месяц… Потом отправлю в часть, - пообещал я.

Оба закивали. Согласны!.. Мотали башкой - да… да!.. А Олег на всякий случай еще разок отдал честь. Присяге верны!

Через Колю Гусарцева я узнал, что после пополнения их рота была отправлена под Ведено. Жаркое местечко!

- Может, кого из охраны? - предлагает Крамаренко.

- А?

- Перекинуть в грузчики кого-то из охраны?

На этой нехитрой мысли мы с Крамаренкой пока что останавливаемся. Хватит с нас наших контуженных. Попробуем!.. Завтра он принесет мне поименный список наших солдат, охраняющих склады. И сам будет стоять рядом. Крамаренко знает каждого… Будет водить по списку пальцем, подскажет - здоровяк ли?.. Годится ли в краснолицые?

Между делом он стукнул мне на отца.

- Александр Сергеич… Не сочти за упрек… Твой отец здесь много пьет.

- Он везде много пьет.

- А не давай денег.

На другой день отца все-таки отловил патруль. Наконец-то решились… У него отобрали его паспорт… Началось с криков на улице. Отец прижал к стене очередного контрактника и крутил ему пуговицы… Затеял спор о войне… О начале и причинах… Как идет ход войны? Засады чеченцев на дорогах - агония войны? Или ее новый виток?..

- Вашего папашу кое-кто приметил, - говорит мне на стройке склада чеченец-рабочий, еле шевеля губами.

Совсем тихо-тихо.

У меня екает сердце. Кто приметил? Наши или чичи?.. Судя по тому, как он шепчет, чеченцы… Шелестит губами. Чтоб не слышали даже эти недостроенные стены. И эти громыхающие под ногами деревянные настилы.

Конечно, пока что слушок. Отдаленный и невнятный… Однако вполне достаточный, чтобы я наложил в штаны.

Случаев с умыканием родственников немало. (От пивного ларька - прямиком в горы.) Грозный как раз наполнился свежевыбритыми чеченцами. С белыми, незагоревшими скулами на месте вчерашней бороды… У них были выправлены бумаги… Они, мол, теперь сотрудничают с федералами. Со вчерашнего дня… Отличнейшие бумаги! Но запах гор не скрыть. Даже свежевыбритые, они подванивали. Когда такой протягивал свою бумагу, патруль, как по команде, зажимал ноздри и отступал на шаг назад… Дело в том, что в Грозном в эти дни перебои с водой. Мы не мылись… Так совпало. Мы, сказать честно, все пахли сыром.

Конечно, охота за мной. Пьяненький болтливый старикашка - легкая добыча!.. Но это я буду у чичей на крючке. Я и мои склады. Я и мои бочки с бензином… Моя солярка… Мои (только что привезенные на склад гранатометы… пять штук) АГС-17… Если они отца схватят. И начнут меня доить… Эти идиоты могут думать, что я держу деньги при себе. Тем опаснее!

Отец появился к самому вечеру. Шумный, поддатый, он вязался к солдатам охраны у Больших ворот. Я слышал, как охранник себя сдерживал… “Ладно, ладно… Проходи!” - охранник с удовольствием не пустил бы на склад “майорова отца”, вытолкал бы в ворота. Еще бы и пинка дал…

Я поспешил встретить, отец был в отличной разговорной форме. Глазки его бегали, блистали. Остренькие в вечернем свете… Он имел в кафе… в кафе?.. интереснейшую беседу с неким контрактником Запасецким.

- О самом начале этой войны… Дуда хотел в СССР, верно?.. Дуда ни за что не стал бы с нами воевать, если бы снова в СССР.

Я сдержанно улыбнулся.

- Он много чего хотел.

Я же знал про ханкалинские кафе. Поддатые контрактники в эти две кафешки носа не сунут. Боясь патрулей… Да, признался отец. Да, сидели не в кафе. Сидели на завалинке. Потом просто на траве сидели. Но что это по существу меняет?.. Беседа получилась интереснейшая. Контрактник Запасецкий оказался умен и знающ. Но на самом пике вдохновенного спора его замели. Патруль!.. Молниеносно! Делать им нечего! Они здорово здесь наловчились. В две секунды!.. Такого философа замуровать в обезьянник!

Мы подошли к пакгаузу-8.

- Тебя не замели, - я улыбался. - Потому что ты им напомнил про майора Жилина?

Он возмутился:

- Ничего я не напоминал! Они и так меня знают!

Святая правда. За неделю гостевания его знали все патрули. Пора отправлять в Россию… И побыстрее, майор Жилин… В дальнюю дорогу. В вагон, на крепкую нижнюю полку, бутерброды, бутылец - и прямиком к его друзьям, к пьяницам далекого городка Ковыльска… Загостился!

Отец укладывался на ночь… Пак на своем топчане уже спал. Бывают же безгрешные люди. Затравленный писарь, уставший думать о полчищах возле мавзолея, завернулся с головой в одеяло. Маленький… Был как кокон.

Едва я уложил отца спать, звонок Рослика: отцу пора уезжать.

За отцом следили. Отца уже пасли, отслеживая потемнее место и пожестче обстоятельства. Настоящая охота!.. Рослик, весь возбужденный, кричал в трубку… Папашу на складе не запрешь, Александр Сергеич! А на улице подпоить старика ничего не стоит. Лишняя стопка! За хорошим разговором!.. Даже не оплатят его выпивку. С такой скоростью… Уволокут… Только и всего.

Рослик, опередивший Руслана, был доволен. Со своей тягой стать моим другом-товарищем, он как-никак первым предупредил меня о серьезной опасности… Он! Он мне помог!

И одно к одному - из штаба - общий запрет на приезд в Чечню всякой родни.

Отец все же подыскал себе положительную эмоцию для своего скорого отъезда. Это не бегство, а маневр!

Ему даже льстило, что для кражи присмотрели его, а не кого-нибудь… Чтобы тянуть жилы из сына. Но ведь чичи просто так не крадут. А значит, сын - человек важный. Значит, сынка-то ценят… Говно-то красть не станут.

- Какие суки! - деланно возмущался он.

И как же лестно было ему, что его сын был когда-то знаком с самим Дудаевым! Даже нынешнюю необходимость срочно уносить ноги отец как-то хитро увязывал с тем давним знакомством… И хотелось поговорить о неистовом Джохаре. Ну, сын! Ну, похвастай! Расскажи!

- Батя! У нас нет лишней минуты.

- Но ведь Дуда прямо говорил - в Россию нет, а в СССР да. Разве не так, сын?

Я в это время созванивался с Гусарцевым - как? Как там с билетами?.. Быстрее, быстрее, Коля!

- Сын, похвастай… Дуда ведь хотел в Советский Союз. Дуда не стал бы отделяться. Он любил СССР, верно?

- Батя. Давай-ка собирай свой рюкзачок.

Да и хвастать мне, в общем, было нечем - я общался с Дудаевым в самом его начале, когда он искал власти в Совете Чечни. Когда и сам он еще только метил в высокие чиновники. Он тогда только-только начинал сколачивать и вооружать батальоны.

Рюкзак… Еда в дорогу… Быстрее!.. Я прятал отцу деньги в потайной карман брюк. Совал бутылку в уже умятое рюкзачное барахло… А отец не умолкал… Старикан был неисправимый интернационалист. Реликт! В их поколении это уже редкость. (Они уже разобрались…) На него вдруг напало говорливое безумие. На прощанье!.. Старикан шумно сожалел, что уезжает.

Он хотел именно здесь, в Чечне, дождаться того дня, когда Дуда, как пастух стадо, приведет чеченцев в СССР.

Уминая и утрясая его рюкзак, я все же ему напомнил, что ни Дуды, ни СССР уже изрядное время нет… их нет как нет… не существуют…

Отец спохватился:

- Ах, да, да, - заспешил он. - Его же убили. Как я запамятовал… Но знаешь, сын… Ты уверен? В программе “Время” говорят… То нашли его могилу. То нет… То похоронен. То опять нет… А как он погиб?

- Его предал его лучший друг.

Отец даже вскрикнул:

- Надо же!

Секунду погоревав, отец заметил:

- Неважный был у него друг.

- Лучший.

- Что?!. Лучший друг?

- Он так мне сказал.

- А надо было брать в друзья с умом… Но ты расскажешь. Ты обязательно мне расскажешь, сын. А?.. Перед отъездом… Мне это важно. Я буду об этом долго думать… В вагоне… У меня долгая дорога, сын!

Если выпадет минута, я ему расскажу. Почему нет?.. Это скрасит ему дорогу. Тем самым скрасит жизнь. Я любил отца. Моего старенького выпивоху.

Звонок Гусарцева.

- Поезд через три часа. Билеты у меня на руках.

Я облегченно вздохнул. Сработал, конечно, генерал Базанов. Его звонок… На товарной станции мое влияние почти безгранично. Но на пассажирской без генерала нам было не обойтись.

- Спасибо, Коля.

- Я с билетами подрулю… Подскочу прямо к складам, так?

Звонок Руслана.

У Руслана родственник, работал телохраном, настоящий профи… Он далековато, но через час будет здесь. Если свистнуть, примчится прямо к поезду. И будет сопровождать моего отца хоть до Моздока…

- Спасибо, Руслан… Нет необходимости. Главное сейчас побыстрее.

Отец вдруг завозился с тряпками. Что еще за сборы?!. Один камуфляж. Другой. Брал с полки, смотрел и отбрасывал в сторону. Туда, где сидел притихший, задолбанный Пак.

- Батя!.. Что ты делаешь?

- Выбираю.

Отец был не прочь, чтобы камуфляж произвел впечатление на наш родной, на наш маленький, но самолюбивый городишко. Чтобы пятнистое дыхание войны “выстрелило” в Ковыльске-на-Урале… Чтоб из каждого окна видели приехавшего из Чечни… Старик будет идти меж пятиэтажек, выпятив грудь. Ну, может, с кем из местных приостановится. И кое-что им порасскажет. О войне… О сыне.

Ничуть не торопясь, он напялил наконец приглянувшийся ему камуфляж. Огладил бока.

- М-да… Так ты мне расскажешь, кто предал Дудаева?

- Обязательно… Быстрее, отец.

Стало слышно, как снаружи зарычал мой джип. Крамаренко проверял там мотор, бензин.

Невыспавшийся и грустный Пак сидел напротив нас. На своем топчане. Замер в ожидании… Мне кажется, Пак не дышал. Боялся спугнуть отъезд… Его мысли были устремлены куда-то высоко, ввысь, как молитва. Пусть, пусть вернется социализм, мать его… Пусть придут китайцы… Пусть полчища индусов… Инопланетяне. Пусть придет кто угодно. Но пусть уйдет, уедет, сгинет этот незамолкающий ночами безумный старик.

Посидеть с отцом в ресторане в его удовольствие! Поставить там, за рюмкой, точку… обязательную родственную точку в его ненужном, необязательном сюда приезде. Вторая моя мысль - не дать ему перебрать водки. Потому что в его глазах уже появился характерный блеск. Блеск там жил… И чуть расширенные зрачки. И значит, где-то с собой у него чекушка. Четвертинка. Из которой он будет подливать.

Он мастерски умел это: пить с тобой вместе и по-тихому добавлять только себе… Из кармана… Или из плохонькой сумки. В нем говорила запасливая старость. И заодно скупая бедность. Он боялся… Что радость жизни вдруг оборвется. Старик уже не был уверен в людях… Даже в сыне… Не был уверен, что в хорошую стариковскую минуту его жизни ему нальют… нальют хорошо и вдоволь.

- Мы поговорим… Мы будем спорить, сын. Это будет наш большой разговор.

Я только кивал. Мы входили в привокзальный ресторанчик, и я думал - дать, дать ему выпить. Но в меру… Милый, милый старик. Отец!

Но, увы, уже в самых дверях ресторана, секунда! - мы еще даже не вошли, - громко и четко была объявлена посадка. И пугающе близко гукнул локомотив… Мы тотчас развернулись.

И чуть не бегом к поезду.

Отец стоял на подножке вагона, а я на земле напротив. Мы растерялись… Мы же ничего не успели. Я не успел ему толком рассказать о стройке дома у реки - там, где жена и где дочка. О том, что мы хотим, чтобы отец жил с нами. Как только построимся… Хватит с него Ковыльска-на-Урале.

Я даже не успел ему рассказать обещанного… о том, как неожиданно и, пожалуй, даже невольно я превратился здесь в человека, умеющего делать деньги. (Чего потомственные строители - что мой отец, что я - вообще говоря, никогда не умели.)

Отец, стоя на подножке, тоже смотрел растерянно. Тоже не успел многое… Мы не понимали, куда делось время. Что, собственно, мы делали эти восемь-девять дней? Где они, эти наши дни и наши ночи?.. Это был какой-то грабеж. Нас обобрали.

Еще раз гукнул локомотив… Родство наше заныло. Родство немо кричало. Мы смотрели друг на друга. Я должен был сказать что-то очень значительное. Я даже напрягся… Сейчас скажу… Я облизнул губы. Не успел поцеловать отца… И только сказал:

- Много не пей.

Он тоже выдал нечто высокое и достойное минуты:

- О чем ты говоришь!

И поезд ушел…

Я машинально вернулся к ресторанчику. Вошел… Сел за столик и машинально же проглотил сто водки. Потом еще сто.

Но есть совсем не мог.

Народу там мало… Полковник с дешевой красоткой. А у окна с бинтом на башке солдат. В углу женщины-горянки в темном… Узлы возле ног. Безденежье. Чеченки или ингушки… не понять. Женщины, деньги экономя и еды не заказывая, молча гоняли чаи.

Отец был уже далеко. Отстучали колеса - отстучало сердце. Но все еще висела та минута прощанья, когда мы оба впали в ступор.

Я расплатился и ушел.

- Запашок? - спросил официант. Он решил, что меня замутило от запахов. И поэтому я не закусил под водку.

Из приоткрытых дверей кухни к нам в зал и впрямь валил густейший дух жратвы и готовки. Фасолевый суп… Мясо… Марево съестных запахов… Пища в котлах, явно вчерашняя, тихо-тихо курилась. Запахи разлагались, осторожно подымаясь и ползя ввысь. Им тоже хотелось… Путь наверх!

Там, вверху, запахи становились еще круче, густели. Но потолок не пускал. Не давал этому дерьму вырваться на простор, к синеве небес.

Конечно, инфраструктурой и нуждами строящегося дома, начиная с подвала, руководил (по телефону) я. Коммуникации. Свет. Газ… Но и первый, и второй этаж жена строила сама. Сейчас она и дочка живут в уже построенном. Живут и над собой неспешно растят крышу… Единственное, чему я учу, мои телефонные подсказки, это найм рабочих и переговоры с ними. Грузчики… Каменщики… Столяры… И особенно электрик - для современной АГВ, для котла… С современной и правильно скрытой проводкой.

Лето, жена и дочь спят во флигеле… Там свежее дышится. С той стороны подходит степь.

Со временем я объясню моему старику, что у меня, у майора Жилина, работающего (и воюющего!) в Чечне, вовсе НЕ шальные и НЕ легкие деньги. Не в казино и не на скачках… Я сумею ему объяснить, в какую рулетку все это выиграно. В какую рулетку мы играем здесь каждый день.

Когда я позвонил, отец только смеялся. Отец наотрез не захотел переезжать к моей жене и дочке, - не захотел на берег большой реки, где строился дом. Он, мол, привык всю жизнь жить скромно и не хочет под старость в хоромы. Старику-пенсионеру не с руки “во дворцах”. Он не хочет натоптать на слишком чистом полу… Что-нибудь запачкать… Зато он хочет, никого не стесняясь, шумно и слышно хлебать свой суп.

- Какие хоромы! - я даже повысил голос. - Обычный нормальный хороший дом.

- Сколько этажей?

- Два.

Он хмыкнул, словно поймал меня на постыдном.

- Ну, вот!

И опять ядовито засмеялся.

- А сколько земли, сынок?

- Ну, есть, есть земля. Клином березняк… Прямо к нам входит.

- А-а!.. Еще и роща клином!

И он бросил телефонную трубку. Кажется, ему остро захотелось меня раскулачить и переселить в Сибирь.

Жена, когда я ей доложил о переговорах, отругала меня - мол, я неделикатен. Звонок с Кавказа всегда грубоват… Со стариками надо мягче… С уговором… С лаской.

Она сама старику позвонит.

- Флаг в руки, - и я дал телефонный отбой почти так же стремительно, как отец.

С моей женой отец и впрямь говорил по-другому - и теплее, и мягче. И даже несколько возвышенно. Философствовал… Но суть ответа не изменилась. Он не приедет… Посмотреть на подросшую внучку?.. Вот посмотреть внучку когда-нибудь приедет… Когда?.. Это уж как здоровье подскажет.

- Милая моя. Спасибо, - с лаской же отвечал ей отец на главный вопрос. - Но ты меня тоже пойми… Я хочу остаться здесь. Я хочу остаться с этими зачуханными пятиэтажками. Моя жизнь здесь, пойми, моя милая.

Он напоследок еще и поинтересовался - читает ли моя жена иногда Анну Андреевну Ахматову, которая, как ни тяжко жилось, отказалась уехать за границу?.. И с гордостью написала - я была с моим народом. Вот так, милая.

“Милая” огорченно дала отбой.

А отец, гордясь ответом и ликуя, наверняка кинулся на улицу. Радостно! На свежий ветер. Душе в такие отказные минуты нужен простор.

Жена сказала, что его голос звенел. Еще бы!.. А я сказал, что не сомневаюсь, что старикан в ту же минуту и кинулся к “народу”. Где целый ряд обшарпанных пятиэтажек, мимо которых он прямо сейчас пройдет к до боли знакомому гастроному… И там купит пойла. И там же его будут шумно приветствовать синещекие приятели. Угловой дохлый магазинчик с просроченным товаром!.. Там вода с потолка лишь чуть сочится. Ну, капнет на башку. Ну, еще капнет… Там душе старика тепло. Уже у самого прилавка с тем-другим-третьим можно и побазарить, можно снова выйти на ветер, пить из горлышка и получить в рожу.

Отец вкусно пожевал тишину - и негромко заметил моей жене, прощаясь:

- Милая… Я остаюсь с моим народом… Передай Саше.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

К генералу Базанову ехали не спеша, я за рулем. Коля Гусарцев с мобильником сидел рядом. Нас обоих пригласили поужинать. Генерал сам позвонил… Он просит прощения за то, что уже в прошлом разговоре он не позвал нас в гости. За то, что не позвал сразу… У него ведь гостит его молодая жена. Колебался… Сказать честно, он колебался.

- Но вот она согласилась… Сразу согласилась и зовет!.. Посмотрите мою. Ах, какая у меня женушка!.. А вот пусть-ка и она посмотрит быстрым блестящим глазком на молодых офицеров. Пусть почувствует вкус к жизни… Порадуется… Что ей рассматривать такую развалину, как я! - и в телефонной трубке послышался раскатистый хохот генерала.

Донесся до меня… и пришлось прочувствовать этот великодушный мужской хохот. Уже сытый. Уже насытившийся молодой женой. За ночь-две.

- Как только проскочите площадь Минутка… Сразу к блокпосту.

- Мы проскочили.

- Значит, уже рядом… Спросите там.

За отцовский ж-д билет… Все правильно. И за участие. Надо ж было поблагодарить генерала за то, что мой отец, слава богу, в Ковыльске, а не в чеченской яме. Отец всласть отдохнул, лет на десять вперед наговорился - и уехал домой в целости-сохранности. Свой букет собрал.

Коля сиял - видишь, мол, как полезно водиться с штабным генералом, пусть даже с генералом-ништо.

- Надо, надо, Саша!.. Не удушит же он нас своими чеченскими байками!.. Да и жену его молоденькую посмотрим… А?.. Что?.. Я, Саша, давно не видел молоденьких москвичек… С прошлого лета!

Я рулил, а Коля рассуждал вслух. Машина бежала гладко. Мы уже подъезжали.

Коля Гусарцев здесь тоже еще не бывал. Ехать - все время расспрашивать… Выделенный недавно генералу небольшой домишко стоял в самом тылу казарм.

Постовой… Какой-то странный! Показывал нам заторможенно и туда, и сюда. Пока не понял, что речь о генерале Базанове.

- А-а… Этот.

Постовой велел нам ехать прямо и прямо. Ища глазом зеленый забор… Точнее он не знал.

К генералу Базанову не ездили, боясь его разговоров. Но что поделать, если генерал был по самый край переполнен жизнью горских народов - Чеченцы… Чечня!.. Я расскажу тебе о прошлом Чечни! Не уходи. Кое-что новенькое! Стой же!.. - он слишком много знал, чтобы носить в себе молчком… Его избегали и в штабе. Считалось, что генерал Базанов клиента заговаривает… Многие это знали, но не все - и если некий новичок-подполковник случаем попадал в кабинет генерала в одиночку, он выходил оттуда через час-полтора, не меньше… Выходил очумелый, уже пошатываясь!.. И отгоняя от себя рукой несуществующий дым.

А меж тем Базанов считался неплохим воякой, когда был боевым полковником в Афгане. Он дважды атаковал самого Махмуд шах Аббаса, “льва пустыни”. Есть убедительное фото, где полковник Александр Базанов склонился над картой.

По его рассказам, там, в Афганистане, он и сломался. Вдруг пришло известие - у него умерла жена. Полковник Базанов пытался вырваться на ее похороны, на два дня. Постоять у свежей могилы. Проститься… Не отпустили. А через неделю начался вывод наших войск.

Что-то с полковником Базановым тогда произошло. Военная косточка сломалась. После Афгана, служа в Калужской области, он уже совсем поседел и обрюзг. Он замкнулся. Сделался молчуном. Что-то еще он не договаривал. У него не стало друзей.

Ему все-таки дали генерала, но с тем чтобы он отправился в разбушевавшуюся Чечню и чтобы там, при штабе, занял какое-нибудь безликое место. Воевать он уже не мог. Но занять место - занял. Его делом, его войной стало “курировать отдаленные воинские части, а также контакты этих воинских частей с местным населением”. Однако никаких “контактов” курировать не пришлось. Их не было. Должность становилась все более невнятной… А системные грабежи вокруг в/частей на горных дорогах сделали службу генерала Базанова совсем бессмысленной.

Но для женщин он оставался генералом. И плюс его привлекательный крепкий лысый череп… Он оказался легкой добычей. Ко второму году войны генерала выбрала (приглядела где-то в краткий его отпуск) и женила на себе некая бойкая молодушка. Хорошенькая москвичка… Лена… Она была не против, чтобы он продолжал воевать в Чечне. Но при этом он должен был построить дачу под Ростовом, в которой бы она проживала, когда в Москве холода. И к солнышку ей там будет поближе. И к генералу.

Ростов - город южный, от Кавказа по российским меркам неподалеку. Редко, но генералу удавалось прикупить и послать туда с машиной стройматериалы. Но ему так и не удалось найти и послать туда пару вялых солдатиков, чтобы поработали лопатой и ломом… Стройка шла еле-еле. Так что молодуха-жена генерала подталкивала… Звонками… Наездами… Требованиями денег… Угрозами уехать одной на лето к морю. Генерал Базанов за свою активную молодую жену, конечно, волновался, но с некоторых пор как-то не слишком. Как-то с ленцой… И кое-что, на пять копеек, для строящейся дачи сделав, тотчас расслаблялся. Причина в том, что постаревший вояка уже погрузился в историю горских народов. А это навсегда. Наркотик.

Но зато хобби дало ему лицо, генерала Базанова теперь все знали. Как оказалось, военная косточка сломалась по-особому. Возник читающий генерал. Возникло нечто… Да и почему бы некарьерному генералу не читать книжки?.. После кофе… Или даже до кофе… Приставленный к генералу прапор Геша так и подавал ему с утра - в заведенном порядке:

- книги, намеченные к прочтению еще со вчерашнего вечера,

- кофе,

- письмо от женушки Лены.

Исторически-исследовательское (по его собственному выражению) чтение, как в огне, переплавило характер вояки - притом в самую лучшую сторону. Это было уже больше, чем хобби. Генерал отлично гляделся. Легко!.. Он был совершенно счастлив. Он был безумно говорлив. Он был мил и добродушен. И не подумать, что этот миляга когда-то атаковал “льва пустыни”.

Все отчеты в штаб стряпал Базанову его быстрый Коля Гусарцев.

Гусарцев (а иногда и я) - мы пользовались его чином, его громким голосом. Не самое плохое прикрытие! В счет начальствования над Колей генерал иной раз помогал и мне, выручал. Где-то что-то скажет… Кому-то звякнет по службе… И будет тебя защищать - глупо, но зато шумно. Сделать он мог мало, но кричать-то он мог. Тряся генеральскими погонами и багровея лицом. И еще как кричать!.. Что такое! Как такое можно?!. Офицера в обиду не дам! Это мой, мой офицер!

Базанов распекал прапора, который не подсказал нам, где генеральский домик:

- Что ты себе позволяешь! О чем ты думал… Задумчивый, да?.. Ты должен был бегать и шустрить! уже на перекрестке!.. и показать майорам, где я живу!

Он распекал, орал с таким неподдельным гневом, как будто столкнулся с неслыханным непослушанием. Орал, нет-нет и зорко поглядывая на жарившееся на огне мясо. Но именно так орут добряки. И прапор это отлично знал. Для здоровья. Для прочистки горла. Пусть всласть поорет!.. Прапор Геша нам даже подмигивал.

Обмахивая картонкой мангал, отгоняя сизую гарь, генерал тем же своим шикарным баском окликнул побежавшую приодеться жену Лену - мол, мясо готово, дорогая… Возможно, знак. Мясо готово!.. Чтобы жена вышла во всей красе. Чтобы жену Лену нам наконец показать.

Нам сразу стало хорошо. Действительно, молодка и красотка. И такой чистенький домик, удобный. Куда мы попали!.. Участок небольшой, но какой ухоженный. А шагах в десяти от веранды - под раскидистым грецким орехом - генерал Базанов саморучно делал шашлыки. Умел же и хотел для гостей!

Выслушав мою благодарность за ж-д билет и помощь, генерал поинтересовался:

- Меня, Саша, тоже просят… Мотострелки… Хотят приборы ночного видения. Как там у вас?

- Ночников нет, - отвечал я.

- А для вертолетов? Авиатопливо?

- Керосина нет.

Я отвечал машинально. Нет, нет и нет. (Меня не упрекнуть в чрезмерной уступчивости.) Генерал в околовоенных делах не значил. Никто и ништо. Просто офицерский треп меж собой. Дружеский… Не более того… Кому слить оставшийся керосин - я и сам найду.

- Что?.. Нет? - вопрошал он с заметной важностью.

- Нет.

Генерал округлил глаза. Надул щеки. Желая круто выглядеть в глазах жены. А я косо увидел Гусарцева - Коля восхищался моими спокойными “нет”.

Уже не зная, что дальше придумать, генерал Базанов нарочито грозно заблажил, обращаясь к жене.

- Ну, ты подумай. Ты хоть возмутись, Ленка!.. Что себе стали позволять интендантские мыши! Ленка?.. Ты слышишь?!

Молодая женщина слышала и погрозила мне пальчиком. С улыбкой, конечно.

- Эти складари, Ленка, они зажрались… Далеко не каждый офицер имеет мобильный телефон. Даже штабной офицер не каждый! А у него их два. Угадал, Саша, а?

Он угадал. (Но он не знал еще о нескольких мобильниках. Его бы хватил удар. Я раздал их чеченским крестьянам. Которые живут на интересных для меня перекрестках дорог.)

- Два мобильника!.. Один для дел, другой для женушки, поворковать! Плохо ли?

Молодая женщина продолжала с улыбкой грозить мне пальчиком. Впрочем, мысли ее уже забежали вперед:

- Идемте на веранду… Что мы тут дым глотаем!

И тотчас генерал Базанов ей в подхват (и с важностью в голосе):

- Да, да, друзья, шашлыки готовы!

Однако же, говорун, добавил и в сторону жены Ленки:

- Мы глотаем боевой дым, дорогая. Здесь всякий наш дым - боевой.

Шутки генеральские!

Надо было выпить, а генерала не замечать… Ведь я отлично понимал, что Базанову ничего не надо. Ни мотострелки не нужны… ни приборы видения… ни керосин… Ни даже шашлыки! Ничего, кроме как малость покрасоваться перед молодой женой. Что тут зазорного?.. Она завтра уезжает. Редко здесь бывает… Просто генеральский треп на виду у милой молодой женушки! Я мог с ним хотя бы поболтать об авиатопливе. Так он считал. Цена-то две копейки.

Тем более что старый генерал был гостю искренне рад и чуток. Он заметил, что недосып сводит мне скулы.

- Надо высыпаться, Саша. Выглядеть свежее. Жить свежее.

- Вам удается? - спросил я.

- Еще бы!.. - и он громко засмеялся, загоготал. Его жизнь и впрямь удалась, жизнь посвежела. Старик ведь никуда вверх не лез, карьеры не делал. Он никого не подсиживал. Не воровал. Мало ли этого?.. Просто жил жизнь… Читал книги о горцах… Любил порассказать.

Он и за шашлыками, когда сели все вместе, не заткнул фонтан и громко разглагольствовал о цвете хорошо прожаренного мяса. Явно ради женушки… Говядина парная, господа офицеры… Баранина… Можно на ребрышках!

Но что нам с Колей цвет его шашлыков! Что нам его багровые угли! Подернутые пеплом!.. Нас манил цвет кофточки молоденькой генеральши, приехавшей к нему вместе со всеми радостями жизни. Да, да, и с кокетливым недовольством этой жизнью… По поводу той самой дачи под Ростовом!.. Ужас, ужас!.. Недостроена, а уже разрушается. Отвратный забор. Крапива в рост… Представляете?.. Все запущено… И даже автоматика въездных ворот. Воротца кнопкой кое-как открываются, но уже без музыки! Единственное, что радовало… Там была музычка из “Крестного отца”.

И вообще жена Ленка жила свою жизнь, оказывается, скучновато. Без изюминок… Но ведь хороша красотка! - мигнул мне Гусарцев.

Ведь хороша!.. Зайчик! Заливистый молодой смех и легкое, но очень точно направленное на нас кокетство - на офицеров в самом соку. В то время как ее симпатичный старый хрен запал на жареное мяско. Грыз шашлык так, что задевал зубами шампур. Скрежетал… Вздыхал! Какое мясо!.. Особенно с Гусарцевым она кокетничала. Генерал грыз шампур, но все видел. Он понимал в женщинах. Понимал и улыбался. (Генерал раздразнивал ее нами. Неплохо придумал… Завтра ей уезжать. Но нынче ночью она генералу отработает наши жадные армейские взгляды.)

Я думаю, ей тридцать, а может, и тридцать пять. Это как смотреть!.. Можно смотреть до выпивки, а можно уже поддавши. Меж грудей висюлька. Серебристая. С некоторой натяжкой висюлька могла сойти за полумесяц. Оберег. В плену у горцев будто бы помогает. Я успел подумать… мелькнуло… что жена Лена и насилованная-перенасилованная солдатская матерь Анюта ровесницы… Почти!.. Анюта была старше Лены лет на пять, а виделось - на все двадцать пять.

Домашний зайчик!.. Женушка!

Вставала из-за стола, чтобы принести салфетки. И чтобы показать попку. Аккуратную, в обтяжку… Ах, и задница. Я бы ее съел вместо шашлыка. А ведь я мужчина сдержанный, очень сдержанный, не бросаюсь. Я бы ее сначала помял, помял нежно… Потом бы съел… Я почувствовал, что пьянею. Водка фирменная… Я бы съел и ее попку, и ее дачу с безмузыкальными воротцами… Я делал вид, что смотрю на салфетки (тоже в цвет ее кофточки) - я и смотрел на салфетки! - но в том же направлении были ее бедра. Бедра приближались. Мягкие. И мягко мускулистые… Я был как завороженный… Для меня ее московские бедра и ее донская дачка под Ростовом вдруг стали как одно, и это одно я мог съесть одним разом. Да-а… Уже крепко набрался.

Я подсказал себе - попка у меня есть дома. Не хуже попка. Ничуть не хуже… Там, в России, на берегу большой нашей реки… Жена… Женушка… И тоже строящийся дом-дача… Вот что втайне меня возбуждало: та попка и та дачка. Нормально и дистанционно возбуждало… Но мое то было слишком далеко. А чужое то было рядом. Руку протянуть… Что тут хитрить!.. Эта жадность не перегорает. Ни в строю. Ни в госпитале. Ни, я думаю, в зловонном зиндане.

Прапор Геша принес чай… Очень кстати. Генерал еще не начал о Чечне, о горцах, но мы же знали, что нам не избежать… на нас вот-вот обрушится водопадом. Обязательно… Плата за ужин. За визит. За наши взгляды на обтянутую попку… Счет серьезный.

Вот-вот, и его рассказ рванет, как фугас. И бесконечными осколками - исторические справки… Цитаты… Цифры… Факты… Легенды, мать их!

Но пока что был шашлык - сочная преамбула застолья. (Опытный говорун, он не хотел так уж сразу шевелить снег в горах. Придерживал лавину.) Генерал давал нам с Колей сколько-то порезвиться. Он давал нам погрезить о попке… Удав… Нам ведь придется выслушать все. Он знал, что я, майоришка Жилин, уже никуда не денусь. Не спрячусь. Ни в какую норку… По-видимому, он поначалу играл с жертвой.

А для затравки генерал Базанов начал с кой-чего издалека… ну, так… вообще. Он сам только-только узнал - вычитал, как наши горцы гадают по руке. Ого! Это самобытная техника. Это вам не цыгане!.. У горцев особая проницательность… А какое фантастическое прочтение линий. Заметьте, у всякого горца столько опасностей, включая кровную месть! И ведь всегда кинжал, всегда пуля… Всегда из-за угла… Вернее, из-за горы!

- Тем поразительнее, что горцы так точно угадывают длительность чужой жизни. Правильнее сказать, краткость ее… Верите?

Мы верили.

- Одновременно горец учитывает знаки зодиака! Я думаю, это от древних греков… Греки прошли вдоль Кавказа валом. Как цунами… Греки завоевали здесь все, вплоть до персов. Да и персов на закуску.

Генерал тут же прибегнул к показу. Он не мог ждать и терпеть. Он начал с прапора Геши. Он, видно, гадал Геше много раз. Домашний тренинг… Прапор к своему сроку жизни (немалому) был уже совершенно равнодушен.

Генерал стал хватать наши руки. Колебался… Выбрал Гусарцева. Крутил его ладонь. Ощупывал линии.

- Так… и вот так, - мысленно рассуждал он. - Ага!.. Вот оно!

И майору Гусарцеву срок был также отпущен щедрый. Можно жить!.. Горцы не ошибаются и на полгода!

Генерал взял мою руку… Глянул мельком… Отбросил… Возможно, гадать ему уже надоело. Плевать на будущее. Хотелось назад… назад! Генерала Базанова манила зияющая бездна прошлого - он уже хотел мыслить столетиями. Уже хотелось в глубь веков.

Он потянулся к вину, взял и открыл нам бутылку. И тут же забраковал. Взял другую… Эта получше!.. И все-таки вспомнил, что мне не погадал. Мою руку взял с запозданием и опять с колебанием… Это было заметно. Он вдруг стал гадать традиционно… Водолеи, рыбы… Раки, мать их!.. Александр Сергеич… Саша, тебе я не стану гадать… Почему?.. Я слишком волнуюсь. Ты мне потом и капли горючки не дашь, ха-ха-ха!.. И ты никогда не дашь мне хотя бы пару солдат, чтобы поработать в Ростове…

Он мял руку, но так и не стал гадать. Возможно, жизнь майора Жилина получалась недолгая, и сказать мне о сроке он попросту трусил. Не портил мне вечер. Бывает же так, что здесь, в Чечне, жизнь совсем короткая… Война!

Генерал смолчал и поскорее отвлекся, чтобы разлить вино по пиалушкам.

И наконец вот оно!.. Генерал Базанов напрямую завел о Чечне, о горцах. Уже надолго. Уже навсегда.

Сначала, кажется, древние обряды. Жертвоприношения… Войны… Герои… Но по-настоящему и страстно (и без малейшего разгона!) генерал взорвался на идолах, что правили жизнью всякого горца до единобожия.

Несколько богов-идолов. Дяла (у чеченцев и ингушей)… Галь-Ерда… Сиели… Самые когда-то известные и самые теперь забытые. Так проходит слава… Их нет. Даже в наскальных анналах… Увы! Их никто не помнит. Они кончились, они, буль-буль-буль, захлебнулись… утонули во времени… Не переплыв пучину средневековья… А вот идол Асан остался на слуху. Влез в наши дни. Пусть даже одной-единственной фразой, но остался. Присказкой!

А ведь Асан старее, Асан по времени был раньше, чем Дяла… Галь-Ерда… Сиели… Асан был - до.

Разумеется, Асана в нашем времени тоже нет. Если всерьез и академически, что от него осталось?.. Осталось имя Ану, перешедшее (предположительно) в имена людей. В имена богов - Асс (у лакцев), Аснцва (у абазин), Ансва (у абхазов)… Осталось Ассиновское ущелье в Чечне, суровое, с грубо отесанными, птицеподобными камнями. Но все-таки главное и явно оставшееся от идола - это страшноватая присказка - Асан хочет крови…

Всего лишь этой поговоркой (приговоркой) идол Асан и зацепился за Время. Говорят, старики-горцы, умирая, иногда произносят эти три слова. Этакий выхлоп подсознания. По сути - предсмертный бред. Огрызок стертого от времени заклинания. Остаток молитвы? Или простое бормотанье?.. Но вот что значит язык!.. Через тысячелетия прошла, проползла, протиснулась фраза. Потеряла конкретный смысл, значение, а все-таки жива… И ведь сама по себе… Без костылей!.. Доковыляла.

Это уже сейчас боевики по случаю подхватили три крепких, пусть не очень внятных словца - Асан хочет крови, - подхватили как многофункциональный призыв защищать родные горы, дом, детей. Красивой фразе можно навязать что угодно… Слова не виноваты… Притом что сам идол Асан забыт. Нет его. Никто не знает, что Асан такое… ни когда он был и царил… ни как он возник… Но генерал Базанов не зря же рылся в старых и новых книгах. Генерал Базанов не просто так. Генерал Базанов докопался. Он знает.

Час… Два… Возможно, три… Генерал не мог остановиться… От потока его вдохновенных слов веяло подлинной вечностью. Я совсем перестал жевать. Мне каждый раз видятся горные вершины. Когда я его слушаю… Даже пирамиды. А в поднебесье орлы… Не я один такой. Мы сидели как завороженные. Я ни разу не глянул на часы.

Его жена Лена, вот кто первый очнулся, - она испуганно захлопала глазами. Страх женщины, что она уже никогда не вырвется из гипноза гор… Она трясла хорошенькой головкой, выкарабкиваясь из этой пьянящей бесконечности. Слова не виноваты… Из этих миражей, как из болота… До жены Лены вдруг дошло, что ее генерал, ее гостеприимный муж не остановится - сам жертва потока слов.

Мы с Колей были парализованы. Но не она… Хорошо помню отрезвляющий финал… Именно молодая женушка сумела поставить точку. Заодно еще раз показав аппетитные свои формы. Она плюхнулась к генералу на колени. (Тем самым для нас она явилась на возвышении, на пригорке, на долгожданном подиуме - смотрите! Ну!.. Майоры!.. Ну! Смотрите же напоследок!) И, закрывая ладошкой рокочущую генеральскую пасть, ласково ему сказала:

- Время, дорогой… Вре-ее-мя!.. Тебе-то хорошо - у тебя ночью бессоница.

И заулыбалась:

- А каково всем нам?.. Час-то поздний.

И закруглила:

- Майорам надо спать… Спать… Спа-аа-ать, - и она чудно зевнула во весь свой зазывный ротик.

- Саша, - вдруг спросил меня генерал, где-то в середине своего вдохновенного рассказа. - Чеченские старики иной раз зовут вас Асаном?.. Ну, Асан Сергеич вместо Александр Сергеич?.. Конечно, зовут… Меня тоже зовут. Так и спрашивают. Звонят… Асан Павлович, можно, мы временно закроем школу? Пока такие частые бомбежки?

Он стопроцентно передал интонацию чеченского старейшины.

- …И я им говорю. Конечно, закрывайте… Какая, к чертям, школа!

Генералу все же хотелось нашего живого участия в разговоре. Он переспросил. Он не зря притормозил монолог.

- Ну так что, Саша?.. Кличут вас Асаном?

Я сказал - не знаю… Не уверен. Вроде да, и вроде нет.

- Ага! - генерал Базанов тотчас оживился.

Морщинки, красные жилки на его лице - все заиграло.

- Это очень… очень характерная, Саша, горская скороговорка… Сначала, хрустя на каждом слоге, Але-ксы-кса-н-дыр… Затем Аксандр Сергеич… Ага!.. И вот уже по-простому - Аксан Сергеич…

Он развел руками:

- Но кончается все Асаном. Асан - вот что остается. Хотя чеченцы хорошо говорят по-русски. Однако скороговорка и темперамент их торопят и сжирают буквы… Асан?.. Нет?.. Не замечали?

- Я! Я замечал! - вскрикнул Гусарцев. - Именно так Сашу окликали старики на дорогах - я слышал! слышал!

- А вы сами, Саша? - еще раз спросил меня Базанов.

Я покачал головой… Я не замечал. Не замечал - но ведь и не отслеживал… Теперь, когда меня ткнули в нужном направлении, я мог с некоторой неохотой согласиться… Что-то такое в горской речи есть. Пожалуй. Чем чаще чеченский старик со мной общается, чем торопливее он обращается ко мне по имени-отчеству, тем скорее мое имя проделывает путь от Александра - к Асану. Забавно!

Генерал Базанов, счастливый, что его наблюдательность признали, хлопнул в ладони.

- Внимание. Внимание, господа офицеры… А теперь главное… Главное! Я вдруг догадался, откуда, как и когда у них возник идол Асан.

Он хотел сделать важную паузу, но не выдержал:

- Я… Я докопался… Этого нет в книгах, нет в рукописях… Это я сам, сам!

Хвастовство его было, пожалуй, даже симпатично. Стареющий генерал хвастал, как школьник… Радостно! Он ведь не корчил из себя ученого. Он делился нечаянной удачей. С нами делился. Запросто!.. И щедро!.. Он даже торопился поделиться. Когда ему еще выпадет такой счастливый случай. Застолье… Вино… Рядом женушка… И два уже пришибленных слушателя - целых два майора! Уже не сбегут… Не весь же бисер метать в одиночестве прапору Геше.

- Ну?.. Теперь вопрос… Имя идола уходит в седую древность… Ну, кто? Кто из вас сможет догадаться?.. откуда и почему Асан?

О “догадаться” не могло быть и речи. На втором, а то и на третьем часу майоры сильно сомлели.

- Ну? - спросил он.

И еще раз:

- Ну?

И убедившись, что сейчас на сотни километров вокруг города Грозного проницательнее генерала Базанова никого нет, произнес:

- Ну, конечно, это он… Два тысячелетия назад… Это он, проникший в сознание древних народностей как непобедимое божество… Воин-Бог… Ну?.. Ну, ясно же, друзья мои, это Александр Великий!.. Македонец!

Мы одобрили открытие, но, пожалуй, вяло… Согласились, но как-то без восторга. Ну да - может, и он. Герой. Молодой царь. Завоеватель вселенной… В подпитии, однако, трудно перенестись (даже мысленно) через тысячелетия так глубоко человечеству в тыл. Вот заговори о древних греках она, его молодая жена Лена… И привстань она при этом. Мы бы ожили. Что нам греки, мы могли бы рвануть мыслью хоть к мамонтам… Женский голос царапает сердце. Одуряющие формы… И если она привстанет…

- Есть хорошо известное мнение, вполне научное, - продолжал генерал-исследователь. - Часть нынешних горских имен - это след его имени. След Истории, врезавшийся в сознание горцев…

Он энергично перечислял:

- Аслан у чеченцев… Сандро у абхазов… и просто Александр у грузин… Искандер… Скандербег… это все Александры! Это все отголоски былых сражений горцев с древними греками (былых поражений горцев, отметьте, именно так!) Две тыщи лет назад!.. Следы Македонца, отпечатанные в именах!

На какой-то миг я почти проснулся. Любопытно!.. Горцами, оказалось, становятся не от любви к высоте.

- …Горцы… Македонец, собственно, и сделал их горцами. Он загнал их в горы… Тех, что уцелели. Остальных перебил.

Генерал ласково коснулся рукой книжной полки:

- Тем самым я отследил время возникновения Асана. Время рождения идола - это время Александра… Внимание!

И с нажимом он продолжал:

- Асан возник как противовес Александру Великому… Асан возник из его имени… и более того - в противовес его имени. Вот почему Асан хочет крови… Это моя гипотеза… Асан возник как необходимость… Как культ… Как самозащита. Именно как защита от воинственного гения греков… Как защиту горцы воздвигли собственного идола.

- Конечно, дилетант, - шепнул мне на ухо Коля. - Но ведь сколько открытий сделано такими чайниками.

- Пока что гипотеза! Никакое не открытие! Я, дорогие мои майоры, читал и читал… Находка случайна.

Даже я, мало что знавший о тех веках, видел, как подчас прямолинейно вяжет генерал свои логические узелки. Копатель истории, увы, уже привык достраивать сам… Привык спрямлять время… Гнуть факты… Но зато с каким вдохновением! Самоучка, он ведь и не скрывал этого.

- Если б я учился смолоду!.. Эх, жаль время. Носил эти погоны. Чего ради?.. А жизнь, Коля, шла мимо!

- Вы воевали, - очень умело и ненавязчиво успел лизнуть шефа Коля Гусарцев.

- Воевал… Еще как воевал!.. Однако, Коля, что мне это дало?.. Только состарился быстрее! Ах, как много я успел бы прочесть и продумать за то просвистевшее время!

Вот тебе и “ах”!

Выражение лица Коли Гусарцева стало, однако, слишком уж отключившимся и сонным. Я насторожился… Он сидел, откинувшись на стуле. И полузакрыв глаза. Внешний покой убаюкивал. И заодно скрывал кой-какую динамику… Гусарцев под столом касался своей ногой ноги молодухи. Трогал жену шефа. Ее ножку… Коля слегка кренился. Левое его плечо становилось на чуть выше правого. Он тянулся и, кажется, дотягивался. Тер щиколоткой щиколотку. Мягко… Чуть-чуть… Затем его плечо выравнивалось… Я толкнул его. Затея ни к чему, мальчишество! Которое дурашлепу могло плохо обернуться.

Она, уверен, и не очень ему нравилась. Ну просто так, игра!.. От легкого винишка. От не фига делать… От невыносимости слушать шефа… От тягомотной войны. Я в таких случаях не люблю долго удивляться природе людей. Просто глупый Коля! Делал вид, что ему на все плевать. Умный, мгновенно соображающий офицер… Интересный и с юморком - а какой вдруг глупый!

Я еще раз толканул его.

У Коли было это уязвимое место. Присущее многим. По молодости… Он думал, что он предприимчив, в то время как был всего лишь азартен. Известная ошибка.

Генерал не умолкал. Вдохновенный!.. Нет-нет и он вставлял в речь чеченские, реже дагестанские словечки… Нохчи!.. Ачх!.. Он наслаждался.

Несколько птицеподобных камней генерал-исследователь смело объединял в образ. Но ведь камни действительно существовали. В Ассиновском ущелье… Нестыковки фактов и пустоты генерал Базанов заполнял своими собственными картинками. Как часто бывает у увлеченных людей… Без колебаний! Асан, древнее языческое божество, представлялся горцам птицей. Громадной птицей с кривым клювом… Птица, которая хочет человеческой крови. И получает ее вдоволь, когда война.

Чертов Македонец загнал целые народы в горы. Этот грек всех напугал… Пуганул так, что при его имени дети писались в постель… внуки и правнуки писались от страха. Даже в пятом поколении… И чтобы этот урок, этот генетический ужас прервать… Именно для этого горские народы придумали Асана… Идола!.. Придумали себе не менее свирепое Божество, чем Македонец. Против Александра был выставлен свой Александр. Они только чуть исказили имя своего идола горским, более простым произношением… Асан.

Коля Гусарцев рассказывал, как однажды он приехал рано утром, когда генерал Базанов только-только встал и чистил зубы… А с кухоньки аромат! И какой потрясающий!.. Улыбчивый прапор Геша варил генералу кофе. Сказал, что сварит и майору Гусарцеву. Он, мол, хорошим людям варит хороший кофе.

Улучив, однако, минуту, прапор улыбку сбросил и пожаловался офицеру, что у него уже нет сил слушать генерала Базанова, когда он про чеченцев… Про их древние обряды. По словам прапора, к ночи он уже сам, самостоятельно слышит в темных углах голоса горцев. И нет-нет - видения… А по части ночных кошмаров и ужасов прапор один мог бы заменить всех тяжело контуженных в моздокском военном госпитале.

Такая жизнь. Прапор хотел бы подать рапорт, но боится. Рапорт о переводе. Куда угодно… Пусть в самое Ведено… В бой. Под чеченские пули… Генерал задолбал его… Прапор нет-нет и мотает головой. Главное же, ночами прапор кричит и бьет одеяло ногами. Он бросается с постели. Прямо на пол!.. Нет, нет, он всегда готов генералу услужить, сбегать туда-сюда, постричь, помочь натянуть сапоги, сварить кофе… Если б не слушать!

Заговоривший своего прапора, генерал Базанов живо напомнил мне моего отца - один к одному!.. - терзавшего своими бреднями корейца Пака. Конечно, у генерала Асан был прорисован мощно… Книг сколько! Древность!.. Еще какая!.. Но если о мавзолее, мой отец в воображении генералу не уступал и был ничуть не менее вдохновенен.

И с какой же страстью оба старика в своих седых головах раздували искру. Я вдруг увидел, как они разны - и как они схожи. Нашли себе нечто. Искали - и нашли. Лишь бы не смотреть кончающейся жизни глаза в глаза. Как не подумать о целом поколении, не договорившем свое… не докричавшем… Не старики - поэты!

У стариков (я замечал не раз) при соприкосновении с войной, с темой войны, в голове возникает капитальный самообман - они, мол, никогда не умрут. Они, мол, бессмертны. Они проживут сто лет. (В противовес там и тут гибнущему в ущельях молодняку.) Вера в сто лет впереди высвобождает в стариках мощнейшую энергетику. Легко заметить!.. Но ведь у них и впрямь этой верой продляется жизнь почти до ста. До девяносто шести-восьми!.. Именно старики кричат о войне до упора. До победного конца… А если хватает ума и такта о бойне не кричать, старики взамен находят себе параллельный жгучий интерес… находят Асана… какую-нибудь мавзолейную игру со смертью… и толпу, готовую крушить, - это обязательно. Их все равно выносит на простор большой кровищи.

- …В некоторых полевых отрядах слово Асан сейчас на слуху. Асан - это стало модно… Имя вернулось… Не как идол. Не как Бог. А как знак. Как пароль. Или просто как модные позывные… Один боевик передает другому. Как только у них проблема.

- Проблема войны? - переспросил я.

- Ну да… В ущелье, допустим, идет наша колонна. Или вынужденно сел, плюхнулся наш вертолет… Когда надо спешить применить силу, знаете, что передается в радиоэфир… Ага!.. Передается, повторяется очень коротко и по-русски. Асан хочет крови… Асан хочет крови.

- По-русски?

- В отрядах боевиков достаточно нечеченцев… И черкесы. И абхазы. Знаменитый абхазский батальон… И дагестанцы все разноязыкие… Так что по-русски. Звучит понятно всем.

Застолье внимало.

- Я думаю, что для стариков-горцев… Думаю, мы все для них асаны, - сказал генерал с улыбкой. - Мы тоже от того самого Александра ведем свои имена… Майор Жилин - Асан. Я - уже старый, но Асан… Кстати, и ваш славный захваленный капитан Хворь - тоже Саша. Значит, тоже Асан.

- Он наконец майор.

- А!.. Поздравьте его.

Я бы наверняка забыл, не удержал в памяти завлекательную асанологию, если бы не концовка, если бы не забавный выворот вдохновенного генеральского рассказа.

Наш хозяин вдруг взглянул на часы. Нет, нет, он не намекал на уход гостей… Вовсе нет, майоры!..

Он лишь следил за временем. Потому что именно в девять ноль-ноль. Все по-военному!.. В девять ноль-ноль вечера один из отрядов боевиков, скучающих в засаде… небольшой отряд!.. похоже, совсем мелкий!.. Они ежевечерне подают сигнал… позывные… или некий призыв?.. Как знать!

- Второй вечер их слышу. Засек тотчас волну… Одиннадцать и пять.

Генерал Базанов, извинившись, встал. Он сделал три или четыре шага. Пронес мимо нас крупное тело… Я обратил внимание на его уверенные руки, когда он извлек из стенной ниши рацию… Такие рации в солдатской учебке. Обычная и старенькая, армейская.

- Специально держу у себя. У одного комбата выпросил. Да-да, уже модернизированная, усиленная рация-приемничек, - пояснял генерал с явным предвкушением.

Он быстро нашел примеченную волну.

- А вот послушайте…

Но сначала свиристящие звуки… Он сделал погромче. Он сделал совсем громко. Сквозь хрипы и прокашливанье эфира донесся голос… Мы ждали… Затем вдруг вполне деловой голос:

- Асан хочет денег… Асан хочет денег… Асан хочет денег…

С чуть слышным акцентом.

Мы разом захохотали. Было слишком неожиданно. Ну, идол! Ну, божество!.. Мы, казалось, разом проснулись. Какой тут сон! И какой, однако, современный идол!

Застолье содрогнулось. Я, переполненный спиртным, бил себя по колену - ну и ну!.. Коля Гусарцев аж перегнулся от хохота… Мы все необъяснимо ликовали. В нас что-то прорвалось - в нас обнажилось что-то покруче войны. И никакие идолы, никакая кровища, ни убитые, ни контуженные не могли перебороть внезапную и беспричинную нашу радость - эту нечаянно и радостно открывшуюся жизнь живых!.. Наплевать на идолов! Наплевать на эту вонь тысячелетий. На деньги наплевать еще больше!.. Начхать!.. И пусть завтра будет то, что будет!

Едва отхохотали. Едва смех сходил на нет… Женушка Лена иронично заметила генералу:

- Дорогой. Я тоже хочу… Я тоже хочу и буду… Тебе повторять. Каждый вечер… Про деньги… Ладно?.. Ровно в девять ноль-ноль.

Но наш копатель истории был смехом задет. И тут же вскричал:

- Я же предупреждал! Нечего хохотать!.. Я же говорил - птица двурукая…

Да, Асан двулик… И если торг, если с федералами можно договориться, - Асан хочет денег.

Но если атака, если колонну надо брать с боем, - Асан хочет крови…

Генерал объяснял. Генерал уверял! Настаивал!.. Однако мы посмеивались. Бедняга Асан! Сидит где-то в горах без копейки! Несчастный… Тоже не моется. Курит бычки. Как боевик на зимовке. Не может спуститься с гор и купить хотя бы пачку плохоньких сигарет.

- Но я же говорил, что Асан - птица двурукая…

Генерал спешил объяснить: эти позывные у чичей с двояким смыслом. С двояконацеленным… Позывные по всей предгорной Чечне.

Мы слушали и из уважения к хозяину заново удивлялись. Впечатляющая птичка!

Гости, уже готовые встать из-за стола, мы допивали вино… мы думали о завтрашнем дне… о делах… а голос по рации негромко и безнажимно нам повторял:

- Асан хочет денег… Асан хочет денег… Асан хочет денег…

Генерал вывел нас в ночь… Ему спать с молодой женой. Нам возвращаться. Ему - постель. Нам - дорога.

Провожая нас к машине, генерал Базанов повеселел. Он наконец вполне оправился от конфуза. Гордился хорошо прожитым вечером!.. Настоящий хозяин. Он щедро нас напоил! А какое мясо!.. В левой руке добряк нес все еще тихо бормочущую рацию.

Он почему-то меня счел главным сегодня пересмешником. И хотел слегка отыграться. В генерале на минуту-другую ожил былой вояка-афган. Он пугал меня, майора Жилина, ночными страхами… В шутку… Этакая забавная велеречивая контратака.

Все на ту же тему.

- Да, да! Александр!.. Да, да, Саша… Будьте внимательны… Запомнили эту волну?.. Одиннадцать и пять… И если вдруг услышите, что Асан передумал…

В рации продолжался писк… Посвистыванье тишины.

- Ага! Ага!.. Вы слышите, Александр!.. Уже!.. Прислушайтесь, как тревожны эти свистки… Как нервозны эти свиристящие помехи! Они неслучайны, а?.. Вдруг они нам сейчас брякнут, что Асан передумал и хочет не денег, а крови?.. Вдруг он хочет крови?.. Дать вам на обратный путь патронов? Лишний пистолет?

Генерал улыбался. Генерал валял дурака.

Был там, в застолье, еще момент, когда жена Лена уже отключилась от говорливого мужа. Уже сдалась близкой ночи… Не посматривала и на Колю Гусарцева. Не дразнила…

Ее взгляд остановился на своей красивой молодой руке. На чашке - на недопитом в чашке вине. Она не знала, что с вином делать. Вот ведь кислуха!.. Бр-р… И что они в нем находят. Она предпочитала полусладкое… Она, казалось, рассматривала красивую чашку, похожую на пиалу. Тихо взбалтывала винишко… Красное мазалось по краям… Слава богу, перестали говорить о кровище.

Но нет, ее говорливый муж опять и опять нес про чертова Македонца… Генерал привстал… За книгой, как за подкреплением. Что-то процитировать. В книгах закладки, они подскажут… Рука выдернула книжонку, но, кажется, не ту. И вдруг наклонилась вся полка, книги посыпались. Закувыркались… А он все еще не знал, какая нужна… Он ловил их. Обеими руками. Пухлые генеральские руки дрожали… Он хватал воздух… От вина размякшие, мы все тоже среагировали не сразу.

А генерал согнулся. Рухнул на колени… Перебирая руками и скребя по полу, пытался схватить… Непонятно, что он искал. Что-то в прошлом горцев. Что-то незримое и неуловимое… Он искал и пытался схватить само прошлое.

Коля кинулся помогать. Поднимать книги… Но я помню самую первую секунду. Генерал растерянно держал руки… Как ладони под дождем. Книги летели вниз. Книги сыпались, падали на пол. А он не мог поймать ни одной…

Осоловелый от выпитого, я зачем-то привстал… А жена Лена сидела на стуле рядом.

Она не смотрела на расставившего руки старика. Она не смотрела на падающие книги… Она так и смотрела на свое чуть колышущееся красное вино. Легким движением руки чуть гнала вино по белостенной чашке. Чуть подгоняла, подкручивала… Я все еще помню ее мягкую улыбку… И как вино чуть колыхалось.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я распекал Колю Гусарцева не так чтоб гневно, но вполне серьезно и по делу. Он, штабист, должен был вовремя дать знать о небольшой колонне, ушедшей в Гудермес. У меня и в Гудермесе (да и по ходу туда) есть кому забросить горючку… И что значит - небольшая колонна! После ранения Хворя мы рады всякой. Я был бы рад блохе, научившейся прыгать по чеченским дорогам. Если б еще загрузить ее на скаку полудесятком бочек солярки… Хотя бы в Гудермес!

Коля помалкивал. Лучший вид защиты… Невелик чин, Коля Гусарцев не мог, разумеется, за всем и вся, что в штабе, поспеть. Почему, собственно, он должен вынюхивать и подслушивать в штабных коридорах! Стоять на ушах?.. За те жалкие тысчонки?!

На что в ответ у меня вырвалось: а Хворь? а почему Хворь помогал мне всегда и притом без всяких тысчонок, а?

Гусарцев встрепенулся. Упоминание Хворостинина - колкая вещь для многих офицеров. Коля вскрикнул:

- Что ты хочешь! У него же слава… Он жрет славу без отдыха!

И Коля повторил. Фыркнул. Мол, это же очевидно.

- У него слава… Зачем, Саша, ему деньги?

Я смолк. Поперхнулся на слове… Я, возможно, не сумел бы додуматься сам так нацеленно. Коля невольным вскриком вдруг осветил Хворостинина как вспышкой. Хворь потреблял свою собственную славу, это интересно!.. Как спичкой чиркнул Коля… На миг.

В монастырях, я читал, бывали знаменитые отшельники и голодари, питавшиеся только грибами. (Вполне белковая пища.) Жареными в осень, сушеными в другое время… И не были они голодными, ни даже полуголодными, поскольку их подпитывала их знаменитость. Их растрезвоненное имя. Это не было чем-то исключительным. Это была обычная жизнь в параллель. Монахи, всей братией, после поста вкушали мясцо и… изысканную рыбку. Отшельники не отставали. Отшельники ели грузди и… славу.

Мне так понятнее. Майор Жилин - человек со складов. И я все меньше верю, скажем, надутому полковнику З-ву, герою, звенящему орденами и в каждом разговоре строящему из себя целку. И я все больше верю Хворю (пусть даже малость хвастливому).

И каждый раз, когда я звоню в госпиталь, где Хворь, екает сердце. Или готовится екнуть. За Хворя мне больно.

Пулевое ранение. И задета почка… А вдруг осложнение - и на полгода ремонт?

- Как он?

- Пока никак, - врач сердит. - Что вы хотите!.. Послеоперационный период.

- Будет еще операция?

- Возможно.

И я так остро и с таким стыдом почувствовал вдруг, что мне мой простывающий без Хворя бизнес на чуток жальче, чем самого Хворя. Это правда. Бизнес, как ребенок. Хнычет и плачет. Жалуется… Хотя Хворя мне было жаль до вопля. Вот настоящий мужик, и пусть бы ему ущелья с чичами, и пусть бы медсестры… пусть жрет свою славу сколько влезет. Настоящий вояка… И настоящий друг. Бывают такие.

- Можно мне сказать ему два слова?

- Завтра… После утреннего обхода. Но только через мой телефон… Его телефон мы отобрали.

- Я знаю. Я пробовал звонить.

По подсчетам Хворя, валяться в госпитале ему оставалось около десяти дней… Скажем, две недели. Однако его лечащий врач возмутился. Энергично всплеснул рукой:

- Две недели?!. Он шутит.

Перехватив трубку, врач вышел в коридор, чтобы тем самым одернуть болтливого пациента… И заодно обстоятельно выговорить мне. Да, да, капитан Хворостинин из тех, кто горазд ускорять ход событий… Он замечательный офицер. Это всем известно. Герой… Но как почти все такие люди, он не чувствует время. Что поделать! Ему кажется, что время - это он сам… Время там, где капитан Хворостинин.

Для народа Хворь так и оставался капитаном. Пусть!

Хворь водил колонны практически без убытка. Еще и посмеивался. И хвастливо поплевывал… Он, как фигура, вызывал в моей памяти полустертые от времени фильмы о пиратах. Старье, которое по сто раз крутили в опустевших домах отдыха… На экране там хорошо было видно только главное - море. Море как сумасшедшее! Качало там и бросало туда-сюда смутно различимый парусник… жулье… сволочи… пираты… звон золота. И здесь же классный английский капитан, пьяница. Как Хворь, но только тушей сильно потолще. И тоже хвастливый. Это обязательно!

Как только Хворостинин вернется в строй, его сразу запрягут. Козлы!.. Не дадут и неделю отдыха… Герой же не отказывается. Герой не хочет в заслуженный отпуск! (Но это правда… И не мне упрекать начальников Хворя. Ведь точно так же запрягу его и я. Как только он впрыгнет в свой джип.) Именно с моей подачи и по моей настойчивости он стал носить камуфляж, когда ему дали майора. Перестал дразнить снайперов. (Может, еще и поэтому для большинства он остался в чине капитана.)

Я запрягал Хворя (а с ним мой бензин) в самые горные и в самые жгучие точки. И мне за проход, за сложность платили. А Хворю нет… Он ведь ел славу. Он ел славу и был просто капитан Хворостинин. А я просто деловой. Просто майор Жилин. (Складарь. Симпатяга-мужик…) Но мы отлично ладили, и каждый из нас знал, что у нас настоящая мужская дружба… Тезки… Саша и Саша! Много ли надо, чтобы на войне сдружиться. Достаточно случая… Война чувствительная штука.

Если птице взлетать, ей надо крыльями пошлепать воздух. И побить, взбить пыль… Без этого никак. Таким хлопаньем крыльев (на самом взлете его имени) многие офицеры считают нелады Хворя с его колоритным командиром. С непосредственным начальником полковником Саблиным. Так получилось. Так нам, офицерам, видится проще. Хворь вырос в легенду прямо на наших глазах. Из ничего… Из взбитой пыли.

Капитанишку Хворостинина полковник Саблин посылал в проводку колонн по тем особым маршрутам, откуда назад уже не возвращаются. А капитан возвращался. Полковник Саблин знал про колонны и про горные дороги всё, и дело стало принципиальным. (Но капитан все равно возвращался.) Некий, никому не запомнившийся из-за своей слишком длинной фамилии капитан… Так и хаживал он туда-сюда по убойным, простреливаемым справа-слева ущельям, где прохода нет, а он проходил… И главное - проводил в целости как минимум три четверти колонны. И с подобранными ранеными. И, конечно, с самим собой… И еще с толстой дорожной пылью на боевых машинах, какая скапливается в раздолбанных войной засадных ущельях. Пыль как пыль. После взбитой пыли только и оставалось сплюнуть… Скрежетнуть зубами, вычеркивая из наградных листов. Всех к награде. Кроме него. Кроме этого удачливого, заносчивого и хвастливого.

- Рожей не вышел, - полковник Саблин объяснял свою нелюбовь просто.

Ему казалось отвратительным строгое и одновременно улыбчивое, худое лицо Хворостинина. Отчасти даже породистое. (Породу, разумеется, заприметили не сразу. Только когда заносчивый капитан стал в славе.) Ну да, да, он опять провел колонну. Улыбчивый удачник… Так ведь рожей не вышел!

Сам полковник Саблин имел на шее прекрасную квадратную будку. Монументальная грудь. Места много… Настоящий орденоносец. И настоящий, кстати, вояка. Любил самолично, сам полезть под пули. И молодых рядом не терпел… И конечно же, его раздражало, что чичи уже заприметили регулярно ускользающие от них колонны. И сказали вслух имя - Хворь. Не вникая в смысл слова. Просто покороче… Хворь!.. Скользкий, как угорь.

Но, говорила легенда, полковник Саблин уже сыграл свою историческую роль, и дальше он бы только мешал своей квадратной тенью. (Где-то он теперь? Кого он из молодых там ревниво кроет?!) Полковника Саблина куда-то перевели. Задвинули.

И только теперь высокое штабное начальство углядело и оценило изящного проводника своих громоздких колонн. Капитанишку заметили. Как же, как же! Хворостинин-Хворь!.. Его теперь даже берегли отчасти. Берегли, разумеется, не от чего-то, а для чего-то. Для сложных маршрутов.

Но удивительно, что и теперь рожей или не рожей, чем-то для высоких чинов Хворостинин не вышел. Чем-то он не вполне нравился. (Везучий и яркий человек не должен пролезть в верха. Нормально!) Да, да, удачливый… Да-да, капитан-легенда, но только пусть наша легенда остается в нашем узком кругу (в нашем воинском округе). Не высовываясь выше…Талант, но только на своей лестничной клетке. Так оно лучше.

Но если честно, моему дружку, обойденному орденами капитану Хворю, чего-то существенного все-таки недоставало. Даже мне так думалось. Если честно… Некоей солидной тяжеловатости ему не хватало. Чего-то этакого. (На груди?.. На плечах?.. Не знаю.) Конечно, в его возрасте хотелось всякого опьянения. Но слишком он легкий!.. Пена… И дурашливое его балагурство. Когда заглядывал в штаб и с удовольствием ловил взгляды машинисток. Готовый прихвастнуть… А его подозрительно легкие ранения. (Кровотечение! Задета почка! Другой бы на полгода в аут!..) А медсестры!.. И эта его всегдашняя улыбочка. Дурашливый и легковесный! - вот что говорилось про Хворостинина. Только и умел - выводить колонну из засад. Из безнадеги сырых чеченских ущелий.

Человек складской, бензиново-солярный, я с большой натугой верю в героев. Герой, на мой взгляд, - продукт разговоров. Герой - тот же склад, набитый под завязку анекдотами, слухами и байками о подвигах. Но я ценю своего Хворостинина более высокой ценой. Я ценю друга. И не хочу видеть его свалкой. Просто Хворь. Просто офицер… Просто профи.

Я побывал, поучаствовал в его колоннах, попавших в засаду. Всего в двух… Оба раза сопровождал свой бензин. Мы с Хворем еще не были дружны, и мои глаза были тогда вполне беспристрастны. Ну да, да… Удалось. Проскочили…

А меж тем оба эти случая (обе проведенные колонны) считались и все еще считаются у вояк образцовыми. Сошлись равные! Вот, мол, критерий… И чеченцы тогда были в самой силе, и Хворь в самом начале своего взлета. Интуитивный прорыв засады!.. Блестящий проход по ущелью! Блестящий захват правого взгорья… Блестящее что-то еще… Ну, разумеется!.. Классический (ставший классическим) сдвиг живой силы на правое взгорье ущелья!.. Чего только не писали в армейских газетах и сводках. Однако, живой свидетель, я блеска что-то не помню, не видел. Блеска не было. Была невнятица. Путаный, дерганый бой… Война.

Первый бой, что в ущелье за Сержень-Юртом, памятен прежде всего тем, что я забыл надеть камуфляж. Едва выехали, я уже занервничал… Майор во всей красе и в самой середине колонны. В джипе-козелке… Открытый. Еще и солнце!.. Оно так и играло на звезде моего левого плеча, зазывая снайперов… Первый куст (засада?)… Второй куст (засада?)… Я пугался разросшихся вдоль дороги пышных кустов.

В джипе со мной был солдат. Не подвергая его риску, я мог, конечно, стянуть с него камуфляж. Но не хватило духу. Нервничал. По предписанию я обязан быть в камуфляже… Прятать свое звание. Можно было хотя бы посадить солдата за руль. А самому забиться в угол на заднем сиденье.

Но колонна уже входила в тень. Ущелье!

Подбив головной танк, чичи остановили нас намертво. Ущелье простреливается насквозь. Что с правого взгорья, что с левого. И сзади тормознули… Застопорив… Не засада, а классика. Картинка. Хворостинин сидит где-то в своем джипе. Колонна стоит, обреченная.

Однако обстреливаемые наши танки и два БТРа как-никак при броне. А мой джип-козелок совсем беззащитен. Я настолько растерялся, что сидел в нем, онемев, руки на руле… И, помню, только пожимал плечами… пожимал своими звездами на погонах. Молодец! Молодец, Жилин. Умрешь при параде… И даже какая-то торжественность!.. Наконец что-то сработало, и я выпрыгнул. Тоже скатился в траву. Как и все наши солдаты… Но что дальше? Обстрел был методичный, двусторонний и даже можно сказать, как про дождь, - обложной. И что делать мне в траве?.. С пистолетиком!

Наши, скатившиеся с брони БТРов, уже залегли в траве. Стреляют… Но, окруженных, их всех перебьют, не уцелеть, дай только время… Из головного танка, я видел, вывалились два горящих танкиста. Подбежал откуда-то наш третий, в камуфляже. Отбросив автомат, сбивал с них огонь… Прямо голыми ладонями… Хлопал и хлопал! При этом немыслимо кричал: “А-ааа!.. А-аа!..” - как будто огонь и бьющееся пламя были на нем.

А я в траве, в неглубокой ямке. И почему-то все еще злят, раздражают погоны. Теперь никто не дождется… меня и моих замечательных погонов. Ни жена с дочкой. Ни Крамаренко. Ни склады… Ни фээсбэшник. (Меня назавтра вызвали в ФСБ… Будет бушевать фээс. Пока не узнает о погибшей колонне.) А я вот он. В своей ямке… Кручусь и верчусь. Выставив пистолетик куда-то вверх… Еще и целюсь. В склон ущелья, где в кустах чичи. Я видел там их сволочные трясущиеся дула, которые беспрерывно плевали огнем… Какая-то из этих пуль мне. Моя.

Когда я увидел Хворостинина?.. Нет, нет, сначала солдат с АГС-17 (Автоматический Гранатомет Станковый)… У солдата от огня и близких разрывов (небось, первачок) поехала крыша. На самом виду и под пулями он выскочил из травы и полез на скос ущелья, чтобы спрятаться (среди чичей?). На правое взгорье… К кустам… Еле карабкался. Но и бросить гранатомет он не смел. АГС-17 тяжеленный, в развернутом виде его обслуживают два солдата. А каково одному и в гору?

Добраться до кустов, чтобы спрятаться, едва ли успеет… Его сапоги в гору не шли. Кирза скользила по траве… Солдат падал и снова перебирал скользящими ногами. Мишень. Стреляй не хочу… Скреб по земле. То дулом… То раскоряченными лапами гранатомета. Дурила… Волок еще и сумку с лентой гранат. Из кустов его убьют в упор. Если там чичи… Я неотрывно следил за ним, потому что он и мне давал шанс. Потому что кусты это кусты!.. А вдруг там никого?.. И вот тут к солдату метнулся офицер. От меня в десяти-пятнадцати шагах. Рядом!

Сосна, заранее на узком пути сваленная, не давала танку повернуться. Танк крутился… Танк только бодал дерево… Я узнал Хворостинина. Это он выпрыгнул из танка (он же был в джипе!). Кругом пальба… А Хворь кинулся к солдату, скользящему по глине с гранатометом. Это было непонятно. Ведущий колонну полез на взгорье. Из любого куста его могли свалить. В ту минуту стопроцентно… Нет… Не свалили.

Догнав солдата, Хворь подхватил ему в помощь дуло АГС. И ремень ему поддел, чтобы нести, а не волочь: “Давай, солдат!.. Давай!” - кричал ему Хворь. Я хорошо запомнил слова. Слова въелись мне в мозг… Хворь оставлял колонну, помогая солдату. Вдвоем они осилили крутизну. Они добрались до кустов… Не знаю, что я думал. Но я бросил свою плевую ямку и побежал за ними… Пули чмокали совсем рядом, а у меня на бегу мелькала детская мыслишка залезть где-нибудь в дупло. И жить там. В дереве… И пусть проходят столетия…

Почему я побежал за Хворем?.. Не знаю. Это вне сознания. Вверх и вверх… Оба они карабкались впереди меня, и я все время слышал эту гвоздящую мой мозг присказку: “Давай, солдат, давай!”… На нашем подъеме пространство кустов вдруг кончилось. Скос стал не так крут… И там сразу - пулеметное гнездо. И один чич там… Близко… В пяти шагах.

Бородатый чич увидел их. Этих двоих, пробежавших мимо него, с раскоряченным гранатометом в обнимку… Бородач разворачивал пулемет неспешно. Чтобы стрелять им, пробежавшим, прицельно вдогон… И тут я услышал крик-команду. Обернувшийся Хворостинин крикнул мне. Вроде как он не хотел терять своего времени на чича. (И как только он успел меня, бежавшего сзади, заметить!):

- Застрели его, майор!

Чич только теперь увидел меня и снова стал разворачивать пулемет. Уже ко мне дулом. Но понял, что не успевает. На редкость неспешный чич… Схватился за автомат… Но я был быстрее… Я даже рискнул подбежать к нему ближе. Не стрелял сразу… Чтобы из пистолета (у меня только пистолет) попасть наверняка… Попал. Дважды.

Но бежать дальше за Хворостининым и солдатом я не смог. Сразу еще три чича выскочили… Я успел нырнуть в какой-то куст… Они подбежали к убитому. Они, конечно, сочли, что убитый - дело рук Хворя и солдата-гранатометчика. Двое кинулись за ними вслед - в гору, а один остался выть около убитого… Такой тонкий, воющий плач. Причитания по-чеченски, но язык не повернется сказать, что они были мне непонятны… Слишком понятны. Наверное, брат. Наверное, сын.

Я не стал в него стрелять. Я не стал его убивать, хотя мог подойти со стороны его спины. Эти несколько шагов были бы неслышны. Я даже не успел подумать о том, что только-только убил человека. Как плакал, выл этот чужой голос!.. Меня достал этот плач-вой. Но дело не в плаче. Я совсем вымотался. Выдохся… Вдруг обессилел. И жажда, жажда… Пить. Пить.

Я сел на землю и сидел. Я хотел воды… Больше я ничего не хотел. Я хотел сидеть и ждать, пока кончится бойня.

Уверен, увидев солдата, карабкающегося в гору, Хворь еще ничего не придумал. Он не мог предвидеть, что и как будет дальше. Никто не мог предвидеть… Этот солдат пер и пер вверх, оскальзываясь по грязи и глине… Пер куда-то в спасительные кусты, вверх, вверх! лишь бы спрятаться!.. Солдат и думать не думал лезть с гранатометом именно на правое взгорье. У него просто поехала крыша, и только поэтому он не знамо куда и зачем волок свой АГС-17.

Но теперь их было двое. Когда Хворь ему помог, подсобил, оба как бы по инерции продолжали лезть в гору… Сквозь кусты, с треском! Они карабкались вверх и вверх! Иной раз на четвереньках… Храбрый солдатик наверняка думал, что они все еще убегают от чичей.

А дальше я не знаю… Как там, на взгорье, помимо Хворя и солдата, оказалось еще двое наших?.. Двое… поддатые… И плюс два АГС-17. Приволокли ли эти двое гранатометы с собой? Едва ли… Захватили чеченские?.. Не знаю. Я только видел, как появился один. И с какими муками. Тот самый, что несли Хворь и солдат.

Это ли не везение?.. При всей своей интуиции Хворь не мог знать, что наверху, на пятачке, обнаружится запасное гнездо чичей с нацеленными глубоко вниз гранатометами. Тем более не мог он знать, что возле гранатометов будут стоять вчерашние крестьяне, которые тут же дадут деру, завидев солдат. А окажись там матерые?

А как прошли наверх, в гору, еще двое наших солдат? Кто их послал?.. Двое, заметно поддатые… Возможно, прошли мимо меня. Когда я сидел все еще в прострации. И ничего не видел, не замечал. Убивший впервые человека… И немыслимо хотевший пить… пить!.. Вокруг ни капли воды. Только редкие деревья. Только синими клочками небо.

А в это время наверху: “Давай, солдат! Давай!” - уже весело кричит Хворь. И очумелый от бега в гору солдат понимает наконец, что удача… что он жив, выскочил… ого, здесь еще двое, откуда они?.. и капитан рядом.

Солдат тут же храбреет, помогает Хворю установить гранатомет… И плюс двое поддатых, пробравшиеся наверх, быстро-быстро устанавливают и перенацеливают гранатометы вниз по склону, но не в самую глубину ущелья… а в близкие, в ближайшие кусты, где чичей, как муравьев. Одно дуло чуть вправо, другое чуть влево… Это ли не везение?.. Чуть вправо - чуть влево… И еще дуло. И гранаты, лента к ленте. У АГС-17 замечательное ленточное питание.

АГСы заработали, вся правая сторона, весь склон - в огне. А большего не нужно. Автоматический станковый гранатомет (с прицельной дальностью 1700 метров) раскидывает гранаты очень густо. В шахматном порядке. И каждая граната при разрыве на десять метров вокруг себя сносит все… куст за кустом… каждую травинку… Огонь все сметал, корежил… Единственное, что огонь после себя оставлял и усиливал, - это крики раненых. Дикие крики… Молящие… Огонь внезапен - и сзади! Казалось, чичей бьет кто-то из своих… непрерывное уничтожение гранатометами с тыла… Последние три минуты Хворь, охрабревший солдат и еще двое подключившихся наших изничтожали уже только деревья.

Колонна прорвалась. Когда возбужденные удачей офицеры, как водится, вспоминали еще не остывший бой… Стоя рядом и перебивая друг друга… Хворь среди них: “Главное, кто первый запустит сенокосилку…” - и я услышал его смех, счастливый и, как всегда, чуть излишне легкий, хвастливый. Его слова офицеры тут же истолковывают, мол, важно найти то время и то место, откуда уничтожающий огонь побежит по всему пространству боя. И все время они повторяли - правый склон, правое взгорье!

Я сам видел, как чичи оттуда уходили. Вперед по взгорью. Назад по взгорью… Все равно, лишь бы уйти… Но не бросив оружие… Все правое взгорье обуглилось. Кой-где еще горела трава… Кусты торчали прутиками. А прутики дымились.

Именно туда - в очищенное гранатометами пространство правого склона - стала сдвигаться, смещаться вся живая сила нашей, казалось, полумертвой колонны. Очень быстро смещались, даже как-то проворно… Как? Какой командой?.. А никакой… Говорили про замысел и даже про выстрел ракетницы, мол, Хворь подал знак, но не было выстрела! Не бы-ло. Я уже вполне пришел в себя, чтобы видеть. Я тоже со своим пистолетиком… Тоже воевал… Вносил лепту… И я бы заметил сигнал. Не было… Кто-то из офицеров предположил, что это какой-то неведомый закон боя. Живая сила сама собой сдвигается, смещается, переходит и переползает, почуяв, где именно открылась спасительная пустота. Звериным своим нюхом… Звериным?.. Но тогда чего захваливать Хворя?!

Зажатые было на дне ущелья, наши перебрались теперь на правый, выжженный склон. И палили изо всех сил. И уже не было избиения, не было засады. Просто бой. Наш правый склон - против чеченского левого. Плюс наши танки… Они, конечно, никуда не сместились, оставаясь на дне ущелья. Но теперь и танки, без опаски подставив себя правому склону, развернули дула и били по левому. Сметая там куст за кустом… Сенокосилка!

Колонну выручил, слов нет. Но ведь все как-то на пальцах - как-то у него просто, даже примитивно. Чистый случай!.. Ни заготовленного маневра. Ни запомнившейся сигнальной ракеты. Ни вообще командирской мысли.

Давай, солдат, давай… И это все?.. И ничего больше?.. Это верно, колонна уцелела. Это верно, к вечеру, разогнав чичей, расчистив путь и подобрав раненых, колонна двинулась - и ушла. Пыля уже по ровной дороге.

Но чего-то яркого этому бою явно не хватало. И ведь я не из тех, кто ждет гениального… Мне не нужно блесток… Да, да, Хворь преуспел. На пару с тем солдатом… Спору нет… Но почему он сам полез наверх? Разве нельзя было предвидеть и загодя нацелить на такое дело двух-трех-четырех спецназовцев?.. Хорошо, пусть не было спецназа, но пара-тройка матерых солдат была?.. Вот пусть бы и послал их, профессионально отважных, пробраться с гранатометами на самое взгорье. Загодя бы послал, а не тогда, когда колонну уже долбали.

Я не придираюсь. Я о друге!.. Конечно, я ценил его и, по-дружески льстя, даже сравнивал его с Суворовым. Такой же тонкокостный… Мелковатый… И тоже улыбчивый, тоже не без хвастливости. Но ведь то Суворов! Великое прошлое!.. История!.. Осталась даже его переписка с Екатериной.

Когда убьют Хворя, от него ничего не останется. Какое-то время посожалеют… Особенно медсестры… Имел отменный нюх на опасность! Военная косточка! Бессребреник… Что еще?.. Цитировал офицерам Шекспира?! Две фразы, не больше. (Но мы и тех не знали.) А затем все осыплется. Мелкой такой листвой. Дождичком… Уйдет в землю… Все уйдет. Все забудут. Нет и не было никакого Хворостинина. Майоришка. Останется дурацкая фраза “запустить сенокосилку”. Сама по себе останется. Уже и неизвестно, чья… А что еще? А чем, собственно, восторгаться?.. Он только и умел спасти колонну в ущелье. Только и всего.

Я тогда вернулся на склады с воодушевлением. Но только-только складские ворота открылись, на пропускной пост звонок.

- Майор!.. Это Хворостинин звонит… Давай познакомимся.

- Попробуем, - засмеялся я.

С облегчением засмеялся. Как дурной сон, вспомнив, что весь бой сверкал для чичей своими звездами на погонах.

Когда бой стал бой… Когда бой стал понятным, даже симметричным, правое и левое взгорья (наше и не наше) уже стали палить друг в друга по максимуму. Стреляло все. Даже я, складарь, подоспевший к нашей полупобеде, палил по противостоящим кустам из своего пистолетика… С жаром! Со сладким чувством уже непроигранного (по крайней мере непроигранного) боя!.. С новой обоймой в руках, перезаряжая, я вдруг глянул на дно ущелья. Неглубокое, оно дымилось. Боевые машины бешено гвоздили чичей. Либо сами чадили, уже подбитые… Я еще пострелял. Кончались патроны… И, помню, я еще раз глянул вниз, в самое ущелье. И вот что увидел.

Несмотря на шквальный огонь с обеих сторон, ни один осколок не царапнул, ни одна пуля не попала толком ни в бензовоз, ни в грузовики с бочками… Стоявшие, кстати сказать, на самом виду. Бензин на дне грохочущего ущелья. В адском огне тихо цвели цветочки. Потому что левое взгорье считало бензин своим, а правое - своим. А меж тем бензин, пока еще не доставленный, был мой.

Затем, собственно, и ходят колонны… Затем, что по точкам, по местам постоянного пребывания воинских частей они развозят необходимое (харч, иногда воду) и необходимейшее (горючее и боеприпасы).

Второй бой, в котором я поучаствовал, памятен ущельем. Глубокое и омерзительно сырое… На самом подходе к Ведено. Но прежде всего в памяти причудливые скачки Хворя. Его перебежка, перепрыжка… Из высокой травы… Под пулями… Когда он в шесть или в семь блошиных прыжков перебрался в БМДэшку и крикнул засидевшемуся там водиле - жми! (Боевая Машина Десанта. Солдаты кличут танкеткой. Она относительно легка. Изящна! Ее можно десантировать на парашютах.) Но и мелкой БМДэшке вперед ходу не было. Чичи очень хитро подорвали фугасом головной танк, и он торчал в ущелье, как пробка. Не пройти… Как затычка. И весь дымился.

Ущелье уже было в огне. А Хворь выводил БМДэшку из колонны. Карабкаясь прямо на скос ущелья… С жутким креном… БМДэшка в наклоне, вот-вот кувырком. Я не знаю нутра БМДэшки. Не знаю, на чье там место Хворь прыгнул и так сразу вписался. (Пять человек десанта, вероятно, уже раньше рассыпались по траве.) Колонна, как и в тот раз, была обречена… И все это знали. БМДэшку видели все. Хворь, покрикивая на водителя… своими командами (и его руками) вел боевую машину, как вел бы ее, скажем, пьяный. Покачиваясь… Дергаясь… И задом, задом!.. Смотреть страшно! Чудо началось цирковым номером.

Но еще страшнее было видеть, как следом этот же маневр с почти пятидесятиградусным креном стал повторять тяжелый танк, поползший сразу за БМДэшкой… Пятясь и пятясь, танкетка Хворя задом выползала из ущелья. Прямо по веткам поваленного чичами дуба. По его захрустевшей вершинке. Там, где ствол дуба не так могуч. И за БМДэшкой, за Хворем полз тяжелый танк. Один-единственный. Но ведь и тут везенье! Еще какое! Ну опрокинься танк… или замри, заглохни… зависни под мертвым углом!.. Ну что победоносный Хворь делал бы в одиночку на своей нелепой БМДэшке?!

Танк, копируя маневр, прошел за танкеткой след в след. Водила, несомненно, верил в Хворя. (В него слепо верили.) Танк повторял каждое микродвижение БМДэшки. И, в точности повторив, раком, ракоходом, выполз из ущелья… Не ввязываясь в стрельбу. Чичи даже не слишком взъярились на этих ракообразных. На этих пятящихся… свалятся!.. сами опрокинутся!

Но и тогда, когда обе боевые машины, не опрокинувшись, выползли из ущелья, чичи не слишком на них оглядывались. Чичи вели бой. Основная добыча оставалась в ущелье… Ну, спаслись, ну, дали деру две единицы. Ушли. Ну, пусть!

Однако, едва вырвавшись из ущелья, БМДэшка, а за нею танк и не подумали уходить - развернулись и быстро-быстро поползли на правое взгорье. Местами лысенькое… И более пологое. (Это как берег реки.) Обе боевые машины оказались над чичами. Выше их… Правда, ступенчатость ущелья не давала по-настоящему чичей обстрелять. Ни ближе к ним подползти.

И опять, что там ни говори, везение - опять чудо!.. Если о чуде, Хворь тут как тут.

Не мог же Хворь заранее знать про элеватор. Влезший на взгорье, он видел, конечно, внизу, в ущелье, свою зажатую и обреченную колонну… Но он видел и кое-что другое - он выполз к селению! А между его БМДэшкой и этим селением - прямо перед глазами - возвышался гордый параллелепипед зернохранилища. С плоской деревянной крышей. Что это было, если не подсказка?

Первыми же выстрелами, отвернув дула башенных орудий от ущелья к зернохранилищу, БМДэшка, а за нею танк (главный калибр) подожгли деревянную крышу. Горящая крыша рухнула вниз - а там, внутри, занялись переборки… зерно… Огонь вырос стремительно, высоко! Все запылало, загудело… Горели элеваторные пристройки, что рядом. Будки-халабудки.

Селение находилось за элеватором, подальше. Однако огонь был так силен. И конечно, крики. Вопли!.. Женщины! Они испугались огня… Селение не загорелось. Но именно кричащие, воющие женщины придали полыхающему поодаль огню особый, безумный оттенок. Это совсем особое голошение. Кто-то выносил вещи… Кто-то поливал загодя заборы водой… Но в первую очередь женщины выбегали из домов с детьми, мал мала меньше, и кричали.

Большинство чичей, что в засаде, были крестьянами этого селения. Они вели бой именно на этой стороне ущелья (чтобы недалеко уйти от дома). Они видели, как там, за желтизной большого огня, мечутся их жены и матери. Это пугало больше смерти. И все они, большинство, - бегом, бегом! Спасать родные дома!.. Кинулись, побросав автоматы и тяжелые гранатометы.

Ну, некоторые все-таки с автоматами. Но уже не воевали. Они бежали к своим домам, не оберегаясь… Прямиком… Едва огибая танк и БМДэшку. Ни Хворь, ни (ему след в след) ведомый танкист не стреляли по бегущим. Пусть бегут. Пусть хилеет, пустеет засада… Не хотели чичей даже на секунду тормознуть. Все по домам!.. Пусть, в конце концов, помогут своим… огонь неподалеку! Огонь ревел в бетонном элеваторе, как в огромной печке. Рваный, стреляющий звук столбового пламени.

На бугре правого взгорья так и стояли сделавшие свое дело две боевые машины. Танк и БМДэшка. Уже не стреляющие.

Залегшие в ямах и в ближних кустах оренбуржцы (они сопровождали колонну) поняли, почувствовали, что есть маневр. Что правое взгорье от чичей освободилось. Как поняли?.. Не знаю. Опять же не знаю. Я сам лежал в канаве. На этот раз я был в камуфляже. И с автоматом, помимо пистолета… Но и на сломе этого боя я не видел сигнальной ракеты. Не слышал команды… Это факт… Так что оренбуржцы сместились, переползли, перебежали на правое взгорье сами собой. Бой как бой. Правое взгорье воевало с левым.

Через полчаса подоспели вертолеты. Рассеявшихся боевиков били с высоты. Чичам не повезло. Сгоревший в прошлом году лес не подрос. Лесок оказался редким, совсем жидким. Бежали на виду… Вертолетчики их били легко, как в тире… Так и подпрыгивали фигурки. Подпрыгивали и падали… И еще один упал. И еще… И уже не вставали… Только и уцелели сбежавшие на пожар крестьяне. Бог хранит простаков.

Но как же зловеще было начало боя! Головной танк горит… закрыл, закупорил дорогу. Два завязших БТРа с оренбуржцами на броне… Огонь по колонне и с правого, и с левого взгорья. Чичи под азарт стреляют лучше наших… Шквальный огонь! И где-то внутри этой длинной, растянувшейся, беспомощной кишки-колонны маленький джипик капитана Хворостинина, старенький “ГАЗ”. Из этого джипика Хворь и перебирался к БМДэшке какими-то странными скачками. На моих глазах. Я думаю, на глазах у многих. (Гляделось нелепо. Он прыгал, как блоха, еще и пошустрее! Взлетит - ляжет!.. Да как проворно. Взлетит - и опять ляжет… Герой! Он дал бы фору десятку здешних блох. Пока не впрыгнул в танкетку.)

Я в ту минуту уже решил, что мой последний день. Колонне отсюда не выбраться. Я лишь облизывал сухие губы. Я уже научился быстро-быстро облизывать губы. И думать про последний день. Мы все научились… Война.

На другой… нет… на третий день после боя я был зван на недострой Росликом, пришел, а его нет. Только-только я закурил, набежали старики-чеченцы. Только-только присел на подозрительно шаткий табурет… Старики буквально откуда-то возникли. Словно бы их кучкой выбросили ко мне из-за недостроенной стены.

Один из них - в высокой папахе, седой, весь в острых морщинах. Знакомый мне лицом, он подошел и по-горски обнял меня. Касаясь щекой о щеку… правой… левой. Двое незнакомых стариков тоже было сунулись, но я глазами дал понять, что хватит объятий. Не хочу… Старость здесь, как зона риска - букет болезней. Старики тотчас деликатно отпрянули. Папахи сняли. Молча. Держали в руках. Тоже знак уважения.

Но как только я поднял (вопросительно) на них глаза, старики разом замычали, заныли… Один даже подвывал. Это они так взмолились.

- Са-ашик. Са-ашик… Сдай Хворь.

Их стариковское разноголосие, как всегда, неотчетливо. Невнятно. Звучало, как в госпитале, когда ты на анализах, - сдай кровь.

По сути так и было… Не больше и не меньше, они предлагали мне сдать им Хворостинина. Его кровь. Его жизнь. И притом вежливо - все же это был визит просителей… Для этих жалких стариков я большой человек. Очень большой. Я хозяин бензина и солярки. Я все могу.

С другой стороны - комедия!.. Комедия не только в том, что я никого никогда не сдавал, но еще и в том, что эта сделка, предлагаемая ими затея, не казалась им странной - звучала в обращении к федеральному офицеру вполне нормально… вполне деловито… как торг… как на вещевом рынке.

- Са-ашик… Сдай Хворь.

Комедию я должен был играть. Мое имя обязывало, и я сейчас был не я, а Сашик. А Сашик не мог выгнать их пинками и криком… Сашик человек достойный, и Сашик должен был говорить о жутковатом деле - как о деле. Беседовать. И, возможно, обсуждать условия. Иначе бы уже завтра старики перестали Сашика уважать.

Изобразив лицом ход мысли, я спросил:

- Сдать Хворостинина?.. Это с какого такого праздника?.. А воевать с вами кто будет?

Они едва не зарыдали:

- Сда-аааай… Са-аааашик … Он сжег наш хлеб.

- А вы сожгли его солдат в танке. В головном танке. Забыли, а?

- Мы не сожгли. Мы мирные люди… Са-аааашик.

Они опять устремились ко мне. Двое на коленях… Самые пахучие… Это не так просто, когда на тебя надвигается серебро седин. Оба в старинных столетних пиджаках. (Со стариковского же многоразового плеча. Умер, а пиджачок передал дальше… Носи и помни.) Но даже коленопреклоненных, я не хотел их видеть и ощущать вблизи. Я люблю дистанцию. А они приближались… Я боялся, закружится голова.

- Стоп, стоп! - я прикрикнул. - Давайте о деле… Хватит ползать.

Другая картина - мой знакомый старик. Настоящий горец! Держался просто и благородно. Стоял, чуть склонив голову… И чуть стыдясь за своих. (Но не унизив их замечанием.) Он стоял, лишь приложив ладонь ближе к сердцу.

Не сразу, но я углядел их главного. Мрачноватый чич, старающийся сейчас быть благостным и незаметным. Этот-то и пригнал ко мне стариков. Как овец. Пробовал меня купить… а почему нет?.. а вдруг!.. С ранней сединой на щеках и в бороде, он неплохо косил под старика. Он притаился, он прятался в кучке стариков. Он не был стар. И прятал смелые глаза.

- Са-ашик… Сашик.

Такой волчара ничего не боится. Пришел по делу. Старики ничто, старики только видимость, - он стариками пробовал меня… на покупку… а вдруг?.. Я на миг почувствовал себя чужестранцем - я это я, но внутри их тысячелетнего торга. Внутри тысячелетней горской реальности. На чужом базаре. На чужой земле.

Меж тем эти жалкие, пропахшие потом трудяги-старики были мстители. И за ними, за их блеяньем стояли деньги. (Уверен. Увесистая пачка. Восток!) Вот так и выглядят настоящие мстители. Они - на коленях… А я стою в рост… Тем удивительнее, как внятно я слышал, чувствовал их прессинг, их давеж. Их приглашение на открывшиеся торги. Приглашение, лишь чуть примаскированное их стояньем на коленях и стенаньями.

- Сдай.

Быть и оставаться Сашиком мне было важно не из игры, не из тщеславия… Из необходимости. Мне с ними жить.

И потому я был терпелив:

- Не могу. Никак не могу, уважаемые… Это нарушит равновесие войны. Наша вялая, тихая война может стать войной сумасшедшей… Зачем?

Я объяснял спокойно, с подробностями:

- Война, уважаемые, держится на особых людях. На больших людях. А Хворь, то бишь Хворостинин, как раз очень большой человек в этой войне.

- Он - капитан.

- Это для вида. Это как маскировка… Других таких, как он, сейчас у нас нет. Во всей армии нет. Сами это знаете… А ваш Басаев кто по чину?.. А?

Молчание.

- Он тоже по чину никто… Поняли?.. Всё, уважаемые. Точка.

Старики замолчали, натолкнувшись на неожиданную логику симметрии. Как всегда на Востоке… Теперь они думали и сожалели - неужели они, старики, не так начали разговор? Не с той карты пошли?

И тут я уже должен был разгневаться. На их затянувшееся молчание я просто обязан был обозлиться. Восток дело тонкое. (Гнев сильного - это его главная правда.) Именно в тишине… Именно когда просителям уже встать и уходить.

- Хворостинина сдать?! - вдруг заорал я. - Да вы охренели, отцы. Человека ценить надо! Вы же мудры… А сейчас вы прямо как братва горская… Вы своего Басаева прирежьте! А?!

Я гневался. (Работа…)

- Хворя им сдать! В войне баш на баш, - орал я. - Басаева как-нибудь прирежьте. В междусобойчике…

- Сашик… - заныл один из стариков заново.

- Ну, что мне вас учить… Прирежьте. Только без подмен!.. Чтоб телевизор во всех ракурсах его трупак показал.

Я очень гневался:

- … Чтоб на экране Басаев, а не завонявшийся чич. Личико чтоб. Лица ему не портить. Рожа чтоб читаемая. Ясно?.. Можно башку отдельно. Но уши не отрезать. Чтоб сразу узнали…

- Са-аа-ашик.

- Все. Все… Встали… Подъем, уважаемые… По домам!

Ушли… Едва не припрыжкой сходили старики по ступенькам опасной, шаткой лестницы недостроя. Без перил… Горцы!

Зато к машине, к “жигулю” шли медленно. Приуныли? Обговаривали неудачу?.. Один из стариков в брюках-галифе. Не пачка ли денег в гигантских карманах?.. А что?.. Они такие. Все с собой. Просто, как воды выпить. Старик опустил руки, вытянув их вдоль тела. Слегка контролировал деньги. На ходу. Едва касаясь галифешных карманов.

Вот там их “жигуль”. Еще и с маленьким российским флажком на капоте.

Оренбуржцы в том ущелье не потеряли ни человека. Молодцы! Только и погиб, с экипажем вместе, приданный им головной танк… В штабе спасенную колонну обговорили с особенным удовольствием. Заметили!

В штабе вдруг припомнили (приятно при удаче припомнить одну-другую подробность), что именно генерал Шкадов на оперативке посоветовал послать с колонной компактных оренбуржцев вместо разрозненных в боях ментов. Не подвели пацаны… Шкадов при обсуждении скромно подтвердил: да… да… его была идея. Шкадов говорил три минуты. И чем скромнее и короче он говорил, тем яснее было, что в эти три минуты он вот-вот схватит орденок. И схватил!

Генерала Шкадова лишь немного кольнуло, когда в офицерской столовой в общей болтовне он расслышал, что Хворь опять не дал спалить колонну… Прямо за соседним столиком… Ох уж эта общая болтовня! Вояки не любят (а собственно, кто любит), когда чье-то имя, даже случайно упомянутое, вдруг укалывает их в области сердца. За соседним столиком!.. Да кто он такой! Захваленный капитанишка! Многие слышать о нем не хотели. Даже плевались… Только и умеет - провести колонну.

Хворь

, так ведь прозвучало в офицерской столовой. Так его звали теперь. Что чеченцы, что наши.

Подъемник бочек (ура Крамаренке!) работал… Бочки так и взлетали на уровень пакгауза, можно и выше. А на скате легко прыгающую пустую бочку ждала куча желтоватых опилок, гасила скорость. Настил из досок с наклоном небольшим. Бочка разгонялась и прыгала… Прямо в объятия опилок… Однако пустую бочку еще надо крепко попридержать. Контузик Алик Евский, карячась, этим и занимался… А сверху уже слали вторую бочку. Не выждав… Шиза не щадя.

- Рядовой Евский!

Но им обоим ни фига не слышно.

- Евский! - еще раз гаркнул я… Сегодня оба хотя бы в рукавицах. Не ломают ногти.

Я не стал выдергивать пацанов из работы надолго, дабы их же не подставить. Солдаты на этот счет соображают быстро… Любимчиков не любят.

Отозвал их на коротко, на три минуты - только отдышаться.

Спрашиваю:

- Ну?.. Не тяжело катать бочки?

- Никак нет, товарищ майор… Ста… стараемся!

Как рыба, раскрывает рот. Такая улыбка… И задышка одновременно.

Я еще не знал, что я придумаю. Чем занять эти три минуты… Я стал показно (и слышно для солдат) бранить за грязноватые гимнастерки. За болтающийся ремень. Что, мать их, за неряхи!

Оба тотчас, сразу подтянули ремни. Но не сразу после бочек налаживается солдатское дыхание.

- Вы, пацаны, отработали свой месяц… Однако колонны в вашу сторону пока что нет. Майор Хворостинин и майор Костомаров оба в госпитале… Знаете?.. Слышали?.. Оба поводыря в ауте, будем их ждать.

Я добавил:

- А пока что подыщем вам работенку полегче. Хотите на кухню?.. В охрану - нет… доверить охрану я не могу. Не имею права… А на кухню - пожалуйста.

Нет, они не хотели на кухню. У Алика даже глаза побелели. (Боевой солдат. Боялся оскоромиться!)

Слабым голоском запротестовал:

- Т-т-товарищ майор… Не н-надо кухню… М-мы солдаты. Нам н-надо вернуться…

И этот дубоватый Олег-Олежка вдруг вытянулся по стойке смирно. Сейчас вякнет, что долгу верны.

Я, опережая, сердито прикрикнул:

- Знаю, знаю про долг.

А инициатива у Алика. Как заводной:

- Отправьте нас… К своим… Т-товарищ майор. Вы обещали.

- Я обещал - значит, отправлю.

И ах как просиял!.. Весь засветился… Губы дрожат.

И тут же бросился назад, к бочкам. Счастливый!.. Готов работать и работать. Принимать летящую гулкую бочку на грудь. Настоящий шиз! И Олег за ним… Труба зовет. А ведь оба еле стоят на ногах.

Я ушел…

Ефрейтор Снегирев, попросту Снегирь, вроде бы их опекает. Как своих. Он их нашел - он их пригрел.

Снегирь (по рассказу Крамаренки) остановил над ними насмешку - пресек идиотскую шутку заскучавших курцов. Отменная солдатская шутка!.. Во время перекура… Когда сидели и смолили возле песочницы, мои солдаты-грузчики вдруг начали меж собой перемигиваться и переглядываться… То туда посмотрят, то совсем в другую сторону… И шепотком друг дружке: “Офицер… Офицер!..” - после чего Олег, то бишь рядовой Алабин, вскакивает… взлетает пружиной… Называлось у них пугануть шиза… Сидят себе и сидят. Курят. А рядовой Алабин так и стоит, вытянувшись и ожидая, в какую сторону отдать честь появившимся офицерским погонам.

Солдат Дроздов, выкупленный нами у боевиков на редкость удачно.

Родные солдата не откликались слишком долго. Занятой нынче народ!..

Я и Руслан сразу получили по штуке… $1000 - внес я в свою книжицу. От комитета матерей. Гусарцев получил свою штуку позже (участие штабиста мы попросили матерей замолчать).

До холодов мы активно занимались меной или выкупом наших пленных - безухих подчас, насилованных. Солдата Дроздова я видел только на фото, с улыбкой до ушей - везунчик, не покалечен, не обижен. Такое бывает… Война.

Мужики всё гуляют: Костомаров с дизентерией, Хворь с капельницей. Оба в загуле… И отправлять что-либо (или кого-либо) с колонной в сторону Ведено больше, чем риск. Молва дело скорое.

Обе фамилии слишком длинные. С четко разделенными слогами - Хворостинин и Костомаров. Иногда представляю их написанными. Фамилии проводников гнутся, изгибаясь перед моими глазами… Как гнутся и изгибаются в дороге колонны, которые они ведут.

Разгрузки-погрузки нет уже третий час. Кайф!.. Сидят в тени на скамейках мои краснолицые. Смеются. Рядом с песочницей… Чтоб было куда воткнуть окурок. Место для расслабляющей солдатской болтовни о девчонках. О взрослых, опытных женщинах.

Я иду вдоль пакгаузов. Не тороплюсь. Под солнышком.

- Ну, вы!.. Обхохотались уже! - начальнически кричит вдруг ефрейтор Снегирь на солдат.

Я слышу, но, конечно, не оглядываюсь. Не хочу. Не вижу и не слышу. Это их дела… Так устроена, так налажена самодостаточная солдатская масса.

Ага!.. Снегирь в очередной раз защищает контузика.

- Олежка! - грозно восклицает Снегирь.

Притихли.

- Олежка!.. Ну-ка поди к турнику… Покажи пример этим толстожопым!

И рядовой Алабин, он же Олежка, идет к турнику, что в двух шагах от песочницы… И начинает подтягиваться. Демонстрация не силы, но хотя бы ловкости!.. Дело в том, что солдаты-грузчики после ночной тягловой работы слишком много едят. Врач объяснил… Жрут!.. От ночных перенапрягов сердца… надо или не надо, тело грузчика набирает силу и массу впрок. И потому на турнике такой солдат висит тяжелым мешком… Ну, три раза подтянется. Ну, четыре.

- Девять… Десять… Одиннадцать, - считает громко Снегирь.

Даже в такой миниатюре покомандовать сладко. Еще как сладко!.. Снегирь явно доволен уроком, который он так наглядно дает солдатам. Искусство управлять!

На идущего мимо майора Жилина ефрейтор Снегирь не оглянулся. Хотя, конечно, видел меня. Смышленый и чуткий, Снегирь все понимает.

- Четырнадцать… Пятнадцать…

Косым взглядом вижу, как подтягивается к перекладине тонкое солдатское тело. Как гнется… Как трудно дается рядовому Алабину каждый следующий раз… Я иду стороной. Это их дела. Но в такт и вдогон каждому следующему числу про себя повторяю. Как бы невольно: “Давай, солдат… Давай!”.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Меня вызвала охрана, мол, на въезде непорядок. Я чертыхнулся, но поспешил к воротам, по пути туда уже слыша сигналы БТРов. Эти их гундосые бэ-бэ-бэ. По мозгам били… За воротами две боевые машины с солдатней. Будут сопровождать мой бензин. Ждут… Так что им и не надо въезжать к нам в ворота. Они, сигналя, просто баловались. Просто скучали!.. Первый БТР выдавал подчеркнуто прерывистые бэ-бэ-бэ, второй БТР отвечал, предпочитая длинные… Общались морзянкой.

Солдаты, ожидая, сидели где пришлось, на камнях… на траве… на бревне… Но как сидели!.. Не просто небрежно, а отвратительно. Похабно сидели! - вот точное слово. Расставив колени. Как бы выставив, выпятив член вперед… Бугром… Так сидят солдаты, разминувшиеся с пулей. Их дважды, как я знал, уже поутру обстреляли. По похабной посадке обстрелянных сразу узнаешь. Никаких же сомнений - именно они, уцелевшие, должны зачать детей. Они ведь должны передать потомкам свое умение выжить. Для следующих поколений… Член вперед, уцелевшие! Пережравшие боевого адреналина!.. При этом какая густая, какая сгустившаяся тоска в глазах. Они ждали женщину, бабу… дайте бабу!.. любую, всякую… а не этого сучару, майора Жилина, чего он воащще из ворот вылез!

БТРы перестали перебрасываться дурашливой самодельной морзянкой. Завидев меня… Не гудели уже… Но лица солдат, рожи их не перестали быть презирающими меня и растленными. Я для них - складской… Солдаты не вскочили с травы, с камней. Не встали… Они меня не видели. Сидели, сплевывали куда-то набок слюну. Они такие. Только-только из боя.

Въедь солдатики в ворота, на моей территории я бы их вмиг обуздал и укротил. Но здесь кричать было чревато, даже опасно… Это было взрывно… Да и, сказать честно, я их понимал. Их и их похабную тоску - правду выживших.

Я только бегло оглядел пространство за воротами. Лишь скользнув глазом по раскорякам-солдатам… Я как бы поискал на въезде знакомый джип… не он ли только что мне сигналил?.. Я и впрямь ждал Гусарцева. Конечно, я и на слух отличал, знал его машину. Но можно же и глазом поискать.

Я вернулся на склад…

Погрузка срочная. Бочки закатывали сразу в два грузовика. Их и будут сопровождать те два БТРа. Которые бэ-бэкали. И которые заново помчат под обстрел тех картинных солдат-раскоряк с автоматами на коленях.

Но не моих солдат-грузчиков… Мои все в трудах! В грохоте бочек, в мазутной черной (с бортов) пыли, солдаты трудились, как в аду. Таких красных лиц я у своих давно не видел. Они даже не матерились. Они дышали открытыми ртами… С такой скоростью загружались обе машины. Шевелись! Шевелись! - подгонял их Крамаренко, знавший утренний приказ.

Конечно, моих двух шизов и здесь удостоили круто… определили!.. Алик и Олег… ну, этим-то поблажки нигде не будет. Дураки, как известно, вперед!.. Они оба в кузове - пристраивали одну к одной мчащиеся на них с припрыгом, пританцовывающие бочки. Эти железные с приплясом подлюги!.. Танцы с солярочкой! Ефрейтор Снегирев хотя и оберегал контуженных, но не сейчас. Не за счет танцующих бочек. Ефрейтор Снегирев здраво считал, что на то и лычка, чтоб привычка… Вкалывай, где стоишь!

Я жалел, что взял их на работу. Промах!.. Но и оправдание промаху было - ведь слышал я от врача, что физическая работа лечит контузию… От толкового врача слышал. Физический, мол, труд постепенно меняет лицо контузии. Один недуг уходит - другой проявляется. Исчезает другой - выныривает третий… Таков непростой путь врачевания. Самозаменяющиеся недуги… Так исходят травмы духа.

“Присяге верны! Автоматы при нас!” - вскрикивает Олег иногда, мол, оружие не бросили. Окаменевшее чувство вины… И хватается рукой за пустое плечо, хлопает ладонью… ищет… ищет автомат на своем плече. Автоматы мы у них, конечно, забрали и унесли сразу. Подальше. Поглубже. Туда же, где отдыхают автоматы солдат-грузчиков.

У Алика, кроме заикания, из внешних признаков только слезоточение. Из левого глаза. Без повода… Одна струйка, но практически непрерывная… Потихоньку… Течет и течет. Однако если бы только это… Внутри Алика невнятный страх. Целый букет страха из неизвестных цветочков. Алик как-то проговорился. Ему бывает страшно ни с того ни с сего. Его вдруг накрывает с головой темная волна. А из этой тьмы - вдруг россыпью желтые осколки. То ли солнца осколки, то ли луны. Как зайчики от маленького круглого зеркальца. Желтые кусочки света врываются ему прямо в глаза. В самые зрачки.

У мальца что-то там, в башке, слегка сдвинулось, это ясно.

Не при солдатах… Я вызвал их обоих к себе и предложил позвонить родным. Я расщедрился. Они входили в мою офис-квартиру заметно боязливо, стараясь не следить солдатскими сапогами. В жару это нетрудно… Почти на цыпочках.

Обалдели… Смотрели на мобильный телефон, как на чудо. Сто лет ни с кем не общались.

Олежка вдруг развел руками и сказал, что у него ведь никого. Мать и отец уже умерли. Да, да, так рано… Никого… Есть только дед, но Олежка едва ли вспомнит его телефон. Он вертел в руках трубку.

Зато Алик в нетерпении повторял, весь сразу взвинтившийся: “А у меня мама… мама… мама…”.

Но именно Олежка телефон деда вспомнил. Он дозвонился в подмосковный поселок… Надо же!.. Вот только он не знал… О чем говорить. Ему слегка ударило в голову. Волнение… Их с дедом разговор никак не мог стронуться с места. “М-м-м, - мычал Олежка. - Дед, это я. Привет… М-м-м…” Дед тоже плохо его понимал.

Дед наконец спросил, придя в себя первым:

- Ну и ладно. Что ты там делаешь?

Стоя с Олежкой рядом, я хорошо слышал далекого деда - его мирный, спокойный, я бы даже сказал, сыто-спокойный, подмосковно-дачный голос.

- Воюю.

- А-а… В окопе, что ли?

- Не. На складе сейчас…

Дед, подумав, высказался:

- Ну и мудак.

- Почему?

- Ну, а баба? А девчонка у тебя есть?

Разговор, похоже, стремительно становился интимным, и я отошел на пару шагов.

Однако еще с минуту невыразительно в трубку помычав, Олежка уже дал отбой. Дед его ошеломил… Старый козел! И не подумал сказать солдату что-нибудь родственное… Сказал, что, пока пацаны воюют на складах, они, старые козлы, перетрахают девчонок.

- Живой у тебя дедок! - я засмеялся.

Трубку взял Алик, но вот его-то память как раз подвела. Он, вроде бы, знал номер. Он тыкал пальцем в цифры… Он, сколько мог, тыкал… Сердился. Вдруг шипел на случайный чей-то голос: “Да заткнись же!.. Брось трубку, кретин!.. Не тебе звоню!”. Алик снова и снова пробегал пальцем по цифрам. Уже ощупью ища полузабытый номер… “Мама?! - спрашивал.- Мама?!.”

Он вдруг замер. Смотрел на трубку. Весь сокрушенный… Он словно знал, что чудо не для нас. Вот оно, в его руках, чужое чудо… Я вдруг подумал, что он шмякнет мою трубку о пол. Мне не понравились его глаза. Они наливались белым цветом.

Я протянул руку, а он не отдавал.

- Рядовой Евский!

Я грозно рявкнул. И сам, шагнув ближе, забрал трубку из его оцепеневшей руки.

Я сразу свернул на складскую дорожку. Контузики шли следом за мной.

- Подумайте все же о кухне, - сказал я пацанам.

И прибавил ходу.

Возник у ворот Крамаренко:

- Александр Сергеич! Сейчас Гусарцев подрулит!.. Звонил!

- Иду, иду! - крикнул я.

Я шел резво, шел, ускоряясь. Но оглянулся… Бог мой! Лучше б я этого не делал… Какие они жалкие. Согнутый, сгорбленный, как червячок, Алик… И Олежка не краше - длинный, но сложивший плечи, ссутулившийся.

Сердце у меня сжалось. Вблизи они иной раз раздражали. Скажем, своей неопрятностью… Но издали… Не надо бы мне оглядываться. Надо бы о чем-то далеком и постороннем. О небе и о Млечном пути?.. Как только я видел их издали, меня прихватывало жалостью. Словно бы сердце реагировало на некий новый медикамент… У меня не мягкое сердце. Ничуть! Оно, и когда надо, необязательно сожмется.

Я вышел за складские ворота. Ага!.. Грузовые с бензином и сопровождающие их БТРы отбыли… Никого.

Глаз хочет пустоты. (Если долго шастаешь по складам, глазу надоедают предметы.) И когда здесь, за воротами, машин нет, сразу открывается даль. Незаполненное пространство. Глаз хочет, жаждет бесконечности. Или хотя бы легкой полупрозрачной пыли. За которой бесконечность от тебя скрылась, но не совсем… Играет в прятки.

Так!.. Вот и Гусарцев подрулил. На своем шустром джипе. Ах как он подрулил! Как все штабные!.. Конь, а не машина. Конечно, никаких реальных джипов здесь, в Чечне, нет. “ГАЗ-69”, старенькие армейские козлики, которых в воюющей Чечне полным-полно… и которых горделиво все называют джипами.

Притормаживая, Гусарцев зычно мне кричит - вторая колонна сегодня формироваться не будет… Ни сегодня, Саша, ни завтра!.. Причин он не знает! И позвонить он не мог. (Такое не говорится по телефону.)

Стал, продолжая кричать мне лихо и молодецки:

- Саша, едем!.. В штабе разнарядка будет на час раньше.

- Возьму машину.

- Зачем!.. Хватит моей!.. Я тоже буду возвращаться.

Коля Гусарцев вынул платок и отер пот с лица. Трудяга. Трудовой пот… Остыть!.. Он только за этим и вылез из машины. Постоять на ветру… С платком в руках.

Через минуту-две мы уже выехали. (Я успел смотаться на склады за кой-какими бумагами. Оставил распоряжения Крамаренке.)

Колонны не будет, это огорчало. Дожили… Совсем, что ли, некому вести караваны?.. Бочку с солярой, и ту хорошему человеку не подбросить! Нет движения - нет жизни… Огорчал даже пустяк, вроде того, что не постою, не покайфую на выезде боевой колонны. Не увижу пыль за уходящими машинами. И летящих выше колонны диких гусей.

Коля подтвердил: чичи в эти дни развоевались. Чичи всюду. Они лезут к связистам, проникают в нашу шифровку. А перешифровка - это тихий дурдом!.. Скоро чичи будут знать все - кому и что. И какой дорогой повезут со складов.

Коля болтал, но Коля все еще не сказал мне о продаже тех автоматов чеченцам. Про утопленный мой уазик, набитый обломками рельс… Ни слова… Не сказал, но сказать, похоже, хотел. Он, кажется, подготавливал меня. Возможно, проданные под молчок автоматы уже не давали ему сладко спать.

- В Старопромысловском районе, Саша, выгорел склад. С оружием по большей части… Выносят там все спешно и запросто, давай-давай.

- И что?

- Не взять ли нам тоже часть?

Я не откликнулся никак. Дорожный разговор, если нас двое, самый уравновешенный.

Но следом же Коля завел речь о продаже оружия неким “тихим” чеченцам с гор. “Тихие” - это как бы ничьи, то есть нейтральные. Может, они даже за нас… И потому продажа им - не обязательно криминал.

- Но, скорее всего, это завтрашние боевики.

- Да какое наше дело, Саша!

Похоже, он хотел от меня получить хотя бы общее, приблизительное согласие.

- Ты, Саша, сам говорил - бизнес, если он серьезный, сам собой норовит расшириться… И значит, нам надо пробовать. Разве нет?

Гусарцев, уговаривая, уже слегка давил. Но я знал свое. У нас бензино-солярный бизнес, неплохой, прочный… чего же еще!

- И пробовать не станем, - я почему-то засмеялся.

Коля, не сумев скрыть досаду, повел джип быстрее. Погнал.

- Все равно чеченцы у тебя сегодня попросят… Вот увидишь. Услышишь… Сегодня же.

Вполне возможно… Помимо разнарядки, в штабе нам предстояло короткое совещание с местной властью - с чеченцами, воюющими на нашей стороне. Там могут быть и “тихие”. Будут просить… Гусарцев, вероятно, об этом и думал. Об автоматах… И о “тихих”. Конечно, сколько-то АК и на наших склада€х наскрести можно.

Не знаю, о чем думал Коля, а я, выдернутый им из дорожной нирваны, раздражился. Складской человек обязан быть и скуп, и осторожен. Блюди, складарь, девство… Потому что нашенские чеченцы уже завтра запросто продают оружие ненашенским. Тем более блюди!

Обмундирование чеченцам дам, бензина малость дам, а оружие - ни ствола. У меня и точно оружия почти нет. У них у самих - больше! В любом горном селе… У них - без счета. Даже на чеченчонке-мальчонке, на каждом десятилетнем, “калашников”. И при случае пуляет мальчонка, не разбирая. Реагирует, как гончая, на любой быстро движущийся предмет. Кто бы и куда бы ни рванись бежать - мальчонка (за тобой!..) тотчас дулом. Выстрелит или нет, неизвестно, а дулом вслед поведет обязательно. Как за взлетевшей уткой. Уже инстинкт.

А вот чтобы тебе вслед (и тебе встречно) не дернулось чье-то дуло, не делай сам резких движений… Здесь только так.

- Без резких движений, - озвучил я вдруг вслух.

- Понял, понял, - недовольно проворчал Коля Гусарцев, принимая сказанное на свой счет.

Я засмеялся. Каждый о своем!

Мы как раз пропускали встречную колонну в узком месте. Ползут к нам в Ханкалу из Грозного… Джип с начальством, грузовики, два БТРа, на броне густо омоновцы. Смеются. Война дело веселое… Иногда.

Гусарцев опять про свое. Посматривая на БТРы… Коля, видно, настроился меня потрясти. Как трясут яблоню. Чтобы хоть что-нибудь упало.

- А что, если ты, Саша, поговоришь с этими чеченцами помимо штаба, а?

Машина шла гладко. Как раз под его гладкий вопрос. А я все еще думал, что он просто болтает.

- Не о чем… Не о чем говорить, Коля.

Я привык и люблю эти выезды в Грозный… Особенно когда солнечно. Особенно когда сам за рулем… Прибавил скорости - и получи навстречу пьянящий летний ветерок.

Такой теплый, пьяный, обвевающий, облизывающий тебя ветерок!.. Небеса его делают только на сегодня и только для тебя. (Как нечто одноразовое в середине лета.) И первое, что думается, - войны нет. Нет ее - и все. Нет. Стреляют или не стреляют - неважно. Считаем, что ее нет.

Перелески… Небольшие, но коварные местечки. Дорога на Грозный здесь самая невнятная. И видно все вокруг - и не видно. А слева совсем развалины. Но чужие, не родные глазу… Где-то здесь, вдоль по прячущейся в буграх дороге, мой бравый сержант Снегирь подобрал обоих, Алика и Олежку… В этих перелесках… Оба были с автоматами. Издали пацаны как пацаны.

Да ведь и вблизи не калеки. Если не считать больных глаз - слезящихся и немного безумных у одного и напряженно одеревеневших у другого.

Сегодня на обратном пути хорошо бы проехать эти неродные развалины засветло. Нам с Колей хотелось думать, что мы вернемся скоро.

Возле штаба полно машин, но место нашлось.

В/ч за номером … - Бензин, солярка… Но они под Ведено. Не добраться.

В/ч за номером … - Масло Вязкое Приборное (МВП… Полбочки… Для приборов ориентирования…) Легко! Под Гудермес. Им пошлем сразу. Чего жалеть! Масло может загустеть, потерять свое качество, а с качеством и смысл.

В/ч за номером … - Пехотный огнемет “Шмель”, 10 штук… Эти ребята недалеко. С первой туда колонной. Где-то у меня “Шмели” были. Для этой в/ч Крамаренко как раз, помнится, и заказывал…

В/ч за номером … - Старая заява. Солярка… Они расположены после Шали, но до Ведено. Здесь Руслан, вроде бы, навел контакт… Вроде бы, чеченцы пропустят. Вот только что придется за это у них сбросить… Или деньгами?.. Побольше соляры, и проскочим! И тем, и этим соляры должно хватить…

В/ч за номером… - Вертолетчики. Летный керосин… Василька не забыть. У него керосин есть… Но пусть с запасом. Пусть Василек будет мне должен.

Кому, чего и сколько. Разнарядка списком… Я редко в штабе. (Рангом не вышел.) И потому я сам по себе… Мои склады старого типа. Конечно, можно поискать и то, и другое. Но практически в развозе только горючка.

Внеся заказы (и пожелания) в записную книжицу и, по сути, освободившись, я пошел побродить по штабным коридорам. Это особый мир. Не мой… Чужеватый мне… Слишком блестящий мир, если сравнивать с моими хлевообразными складами. (Мой мир воняет.) Но иногда меня вызывают… И, пользуясь случаем, я, как и многие, не прочь поглазеть… На двери кабинетов с табличками и на настоящих вояк. Чья слава гремит, чьи имена на слуху… Война!

Пошастав для вида туда-сюда, я сунул нос в торцевую, самую большую в этом здании комнату. Заглянул… Туда, где шла оперативка. Заглядывать не возбраняется. (Возможно, ты кого-то срочно ищешь.) А затем я оставил дверь приоткрытой на толщину пальца. (Возможно, кого-то высматриваешь.)

Докладывал Мамаев… Штабной генерал. Считается, что у нас нет другого штабиста с таким талантом речи, с умением разъяснить. Из каждого своего выступления Мамаев делал маленький шедевр. Слова звучны! И какие сравнения!.. А как волнующе он медлил, даже слегка изящно мямлил на важной, на ударной - на удавшейся ему фразе. (Но меж вояками Мамаев, конечно, в большой цене не был. Каждому свое… Меж офицерами, нюхавшими каждодневно порох, его прозвище было Мля-мляев.)

Вояки… Они слушали штабиста с едва скрываемой скукой. Сидели характерно. Точь-в-точь как у моих ворот сидели нынешним утром обстрелянные по дороге солдаты. (Солдаты с тех двух сигналивших, бэ-бэ-бэ, БТРов.) Какое совпадение!.. Казалось, старшие офицеры косили под тех солдат!.. Расставив ноги и колени. Сидели вразвалку. Выставив вперед и напоказ бугор члена под брюками… Боевые полканы и подполканы. Именно так они сидели. Членом вперед… Они, надо думать, пахли кровью и спермой. И презирали всех, кто пахнет иначе.

А блестящий, умный штабист Мамаев все говорил. Он быстро, даже очень быстро, глотнул воды из стакана… всего лишь миг!.. но за этот его быстрый, красивый академический миг-глоток из зала слиняли сразу двое. Один из них знаменитый “окопный” генерал Трошин. (Я еле успел отпрянуть от двери.) Трошин, выходя, крепко хлопнул этой дверью. Невольно. Нечаянно. Но звучно… Расшиб бы мне лоб, не отскочи я загодя.

Не он один дал деру. Часть слинявших расселась в буфете. Туда ушел и я… В буфетной свободе офицеры сидели, уже обмякшие, хорошо наглотавшиеся чаю. Были на стойке еще и бутерброды. Неплохие!.. Я разглядел за угловым столиком двух знакомцев, невысоких чином… И подсел к ним… И к чаю.

На улице поодаль штаба топтался чеченец из “наших”. Ждал меня… Он уже знал о заказах. У чеченцев свои информаторы… Но попросил скромно. Крошки со стола. Как всегда - бензин и немного патронов к АК-74. Я пообещал, если найду.

Едва отошел дальше и включил мобильный - звонок. Крылатый Василек просил горючего. Не для себя… Для некоего своего дружка (еще по Афгану). Дружка перевели к нам из-под Питера. Летчик-ас. На “Сушке”… Отличный вояка. Но он новенький, и ему никто ни фига не дает.

- Василек… Ты же помнишь. Я со слов не доверяю. Я должен знать человека в лицо… Устраивай встречу.

- А можно такую встречу на бегу?

- Можно на бегу. Можно на лету… Но я должен видеть и знать его в лицо.

- Он сейчас в Грозном. Хочешь, он подскочет к штабу?

- Хочу.

- Он тебя найдет?

- Я у въезда.

Состоялось скорое знакомство. Летчик-ас держался неуверенно. Но лицо мне понравилось.

Затем я отправился к Гукаеву и его брату. Это Промысловский район. Лояльные чеченцы. (Хлипкий, слабенький горный тейп. Их всегда обделяют с горючим.) Разговор на квартире… Эти договорные встречи в полуразрушенных и обесточенных грозненских пятиэтажках… Любого напрягают! Темные комнаты. Под тобой шаткий табурет… И сразу же стремительный торг. При фонариках.

Да, опасно!.. Но эти разговоры нужны. И я нет-нет веду их. Пистолет при мне.

- Тебя ищет матерь Владимирская.

Как об иконе… Так это прозвучало. Такая здесь ласковая шутейность. Но речь, конечно, о земном: о солдатской матери из Владимирской области. Мы вытащили ее сына из чеченской ямы. Руслан пленного отыскал, я и Коля Гусарцев помогли его выкупить. Возможно, она привезла деньги.

Чеченцы вернули ей сына под Гудермесом… Через лояльных, вот в чем подробность. Лояльные чеченцы, при торге поспешив, проплатили вперед, и теперь сами ждали деньги. Однако выкупленного солдата в реальности еще не существовало. Он исчез… Фантом… Бывшим ямником занимались фээсы. Пока он свеженький, пока не зашоренный спросом со всех сторон, люди ФСБ должны были его высветлить.

Их право - право первой ночи. Что он помнит?.. Реку? Горы?.. Кого видел из известных, объявленных в розыск чичей?.. Кого из наших пленных?.. Нелегкий, я думаю, спрос. Ямник-раб страшно шепелявил. У него после ямы, как рассказал Руслан, не было ни одного зуба. И отек в горле… Но вот мать уже могла к нему ехать. Так ей сказали.

Почему мать к сыну не любят пускать сразу?.. Мать расслабляет пацана. Мать особенно расслабляет. И подавляет память… Но, надо полагать, всю нехитрую информацию фээсы из него уже выдоили. Теперь солдат мог думать о постороннем, о чем хочешь. О звездах на ночном небе.

Я вернулся к штабу. Поискал… Обошел охраняемую площадку, где все машины, но гусарцевского джипа не видно.

Значит, у Коли еще какая-то забота в Грозном… Надолго ли он там?

Сделав дела, я тоже мог думать о чем угодно - о ночном небе… Но я уже подумывал о моих, по-домашнему пахучих складах. О моей там офисной квартирке… О лунной полянке… О звонке жене… И о том, как я тихо и одиноко (и в общем счастливо!) скоротаю вечер - в обнимку с памятью. О двух-трех чашках горячего чая… Спиртного разве что чуть.

- Ну вот! - все же ругнулся я. Коля как Коля. Надо, конечно же, было ехать сюда своей машиной.

Подошла солдатская матерь (Владимирская) и с ходу, не поздоровавшись, стала проситься, чтобы я отправил ее к сыну. Сын уже ждет… Под Гудермесом. Она слышала - туда будет большая колонна… Через день-два, да?.. Любой колонной… Хоть на парашюте, - так она сказала.

Она сияла. И впрямь, как икона.

Вытащила откуда-то из грудей пакет. Деньги. Восемь тысяч долларов.

- Как вы носите деньги, Ксеня! Вы с ума сошли!.. Ксения Петровна!

- А ничего, ничего, - улыбалась она.

- Должны были оставить деньги в вашем комитете! Я бы после взял.

- А ничего. Мне люди помогают… Мне все помогают.

Она так сияла, так была счастлива найденным сыном, что из денег выделила мне лишнюю тысячу. Это, мол, вам, майору Жилину, лично… Я не взял. Я за труды уже получил эту сумму от комитета. Такая такса - одна тысяча.

- Не надо восемь. Семь - вы же знаете. Семь - это чеченцам как раз.

Она навязывала. Как благодарность… Но я взял только необходимые семь. Я с матерей не беру. Семь! Что за хитрая у чеченцев цифирь!.. Переговорщику… Посреднику… Полевому командиру - какая-то немыслимая горская дележка.

- Возьмите… - я на этот раз решительно вернул ей ее тыщу. - Вам, Ксения Петровна, самой пригодится… Может, сыну, с его зубами, уже здесь придется помогать?

- А что с зубами? Что? - она всполошилась.

- Да нет. Это я так… Какой-то разговор был.

Она на миг успокоилась. Сияла.

- Может, мне закурить. Я никогда не курила! - она была на немыслимом взводе.

В такие минуты душе хочется какого-нибудь дурмана. Хоть копеешного.

- Не надо бы вам привыкать.

- Закурю…

- Ксения Петровна!

Мы больше часа ждали Гусарцева. Когда появился Коля, она опять курила, опять кашляла.

Можно возвращаться… Коля скороговоркой мне дал понять, что не зря мотался по городу Грозному. По раздолбанным его пятиэтажкам… Подробности после. (Не при матери.)

Обратный путь в Ханкалу оказался непрост. Слишком припозднились!.. По счастью, Коля Гусарцев, ведя машину, сам и вовремя заметил при дороге звездочку огонька… Уже на полпути домой. Уже глубокой ночью.

Угадать сигарету нетрудно. Курящего и я угадал издали, едва в кустах он на секунду повернулся лицом.

Гусарцев резко осадил машину:

- Эй. Кто там?

Из тьмы голос. (А могли и не ответить.)

- Поговорить надо.

Ночной, решительный чеченский голос. Акцент - круче не бывает…

- Сидеть в кустах будешь? - крикнул с насмешкой Коля, поглаживая руль. - Выходи на дорогу. Посмотрим на тебя. Тогда и поговорим.

- И ты немного выходи… подъезжай.

- Согласен.

Но для начала я, перегнувшись, ощупью тронул затылок солдатской матери. Она сидела на заднем сиденье… Она нагнула послушно голову. С пониманием… Но склонить голову - этого мало. Я сильнее надавил рукой. Она полулегла на сиденье… “Да… Да… Да…” - повторяла она шепотом.

Теперь мы смелее приоткрыли дверцы машины, Гусарцев свою левую - я правую. (Автоматы были на коленях.)

Гусарцев повторил, крикнул им громче:

- Согласен… Выходи.

И тронул машину вперед на пять-семь шагов, не больше… В кустах движение. Но на дорогу никто не вышел. Значит, сейчас начнут стрелять.

Стоп, стоп!.. И сразу же Гусарцев и я по кустам из автоматов. Выставившись дулом каждый в свою дверцу, привстали (одна нога на земле) и огонь… огонь!.. Мы их опередили. Секунды на две-три.

А едва стрелять начали они, мы задом… быстро-быстро!.. Отъехали назад.

Успели.

Стихло на миг. А затем в кустах наконец крик. Это был настоящий вопль. Кого-то мы при стрельбе зацепили пулей… Ах, как он вопил!.. Ему, похоже, заткнули рот. Но он кляп выбил, вытолкнул и опять вопил.

Его уносили… Вопли отдалялись. Даже нам с расстояния было хорошо его слышно.

Вся ли ушла засада?.. или часть?.. У нас еще был подствольник на заднем сиденье. Я взял его в руки… Но Гусарцев сказал - погоди.

Мы стояли, как бы испугавшись тишины и вдруг закончившейся стрельбы. Чуть рокотал мотор.

Солдатская мать подняла голову. Я дал ее шее отдохнуть… Но затем снова пригнул ее голову на сиденье. Она там тихонько чихала. На сиденье много пыли.

Выждав минуту-две, мы медленно двинулись вперед… Туда, к тем кустам… Готовые к вариантам - и дать задний ход, и рвануть… А они, конечно, нас караулили.

Им все равно, кого караулить. Вряд ли это боевики… Чтобы забрать оружие… Чтобы забрать машину. Чтобы раздеть тебя, в конце концов. Когда сидишь в кустах, мимо проходит и проезжает много интересного.

Но им не повезло. Не каждый же раз с добычей.

Нам даже не пришлось пострелять повторно… Оказывается, мы еще кого-то ранили первыми пулями… юнца… Такой жалобный был плач. Нежный. Так плачут только юнцы. Их плач, если вслушаться, обращен не только к своим. Но и к нейтральным. Но и к врагам. Просто плач в кустах… Среди глухой ночи… Душа притихла. Душа моя ему сочувствовала. Но что поделать, дорогой?!. Война.

В кустах опять занялись плачущим… Он до небес доставал всю округу своим тонким голосишком… А мы воспользовались. Момент - из лучших. Я подтолкнул Колю. И наш джип рванул мимо засады. Жмясь к противоположному краю дороги. Даже выскакивая опасно за край… Проскочили.

Ехали, и теперь вместо звонкого раненого юнца тихонько голосила солдатская мать. “Вы можете сесть”, - сказал я ей. Но она так и лежала, припав к пыльному сиденью. Плакала. От пережитого.

Вряд ли нас стерегли боевики… Просто напасть и просто пограбить. Голодные. Из пригорода. С кучей детишек… Работы у них никакой. Руслан-Рослик презрительно звал их - селяне.

Едва только ворота открылись, мне сказали. Охрана сказала. Доложили, что мои контуженные, мои тихие солдатики, дали деру. Сбежали. Сегодня… На ночь глядя…

- Б….! - ругнулся я.

Глупо. Просто глупо… И как досадно. Ну, не засранцы оба?

- Обойдется, т-рищ майор. Хлопчики в бою бывали, - утешал Крамаренко.

- Какой, к чертям, бой, если они без автоматов!.. Что за кретины!

- Один с автоматом…

Я даже не мог бы сказать, лучше это для нашего случая или хуже.

- Выкрал как-то, т-рищ майор. Ефрейтора Снегиря надо поспрашивать.

- Вот ты и поспрашивай!

Я устал… Немыслимо хотел спать. Я еще велел Крамаренке - солдатскую мать на ночь определи! Устрой. Чтоб выспалась!.. Ей к сыну - в спокойную сторону, до Гудермеса… Дня через два будет туда колонна. Понял?

Я ушел к себе на ночь. Повалился спать… Но теперь сон не шел.

Где сейчас пацаны?.. Из Ханкалы эти засранцы выбрались, это уже ясно. Или уже взяты патрулем и кукуют где-нибудь глубоко в комендатуре, в недрах… Сидят… Нет, нет, за пригороды Грозного на большую дорогу они, опытные, выбрались… А дальше?.. Ничейное серединное пространство… Будут проситься в машины… Колонна, идущая сейчас из Ханкалы в сторону Ведено, только и обязательно боевая. Только если на дело… Колонна, если на дело, вряд ли их подберет. Проскочат на скорости… Даже таракана на бронь не посадят. (Разве что на обратном пути.) А без брони, без какого-никакого БТРа пацанам до Ведено не добраться. Там непролаз… Там чичи. Или, на выбор, к крестьянам чеченским в яму. В рабы!.. Поработайте теперь там на природе! Не все же бочки катать.

Я все-таки позвонил в грозненскую комендатуру. Ночному дежурному. И даже попросил разбудить офицера. Побег есть побег… Вполне могло быть, что пацаны патрулю где-то попались. Могло быть, их расспрашивают - трясут по полной программе.

- Двое солдат… - повторил я офицеру. - Они у меня работали… Евский и Алабин… Рядовые… Нет, ничего не совершили. Нормальные солдатики. Но малость шизанутые.

В комендатуре о них ничего не знали.

Я еще позвонил на узловой пост по той дороге. Тоже нет… Нигде их не знали, не видели… Пусто… Неужели сумели из пригородов Грозного выбраться - и уйти достаточно далеко?

Было противно, тускло на душе. Я звонил еще и утром, но все пусто… пусто. И только обязательно переспрашивали фамилию Алика. С удивлением:

- Ебский?

Их не было трое суток.

Но на четвертые они вернулись. Охрана пустила их на склады как своих… Голодные, измученные, а главное, пристыженные неудачей… Хотя что за неудача?! Это же как смотреть!.. Ведь не попались. Ведь трое суток. Если знать грозненские реалии, для контуженных солдат это ничуть не было их личным поражением в игре с недремными патрулями - разве что изнурительная, долгая ничья. Я и впрямь подумал тогда об их прошлом недолгом (месяц, что ли) опыте в разведроте. Что-то ценное (бесценное) они там, в разведроте, за тот один месяц поимели. Как-никак! Прихватили себе в ноздри… Что-то сверхосторожное, роднящееся с волчьим нюхом… Вело их. Подсказывало… Что-то удержалось в уголках их ноздрей.

Что-то вело их, хотя так и не вывело.

Я не стал в первый день ни бранить их, ни попрекать. Ни повторять, что без меня - им не уйти… Я даже не захотел с ними поговорить по их возвращении. Я велел им прийти только на третий день… Когда они малость отлежались. Когда они уже со всеми вместе катали бочки.

Ко мне в кабинет их привел Крамаренко. Сам он вышел, стоял у дверей, притаившись. На всякий случай… Он хорошо чувствовал, когда во мне собирался гнев.

Гнев и злость. Как я на них орал!

Я начал с Алика, он все-таки более вменяем:

- Ты же, сучонок, на краю стоял… Мать-перемать! Я даже не говорю о чичах. Я о наших… Что? Соскучились по допросу? Соскучились по хорошо проветренной холодной камере?.. Ты же шел без автомата. Мудак! Засранец! Сочли бы дезертиром… Ты знаешь, что такое попасть в дезертиры?

Я не все помню, что я орал. И даже Крамаренко, стоявший за дверью, не помнит. Он только сказал, что его прошиб пот… Он вынимал платок. И много раз прикладывал ко лбу, к шее… И разок-другой его даже качнуло моим криком. Крамаренке казалось, что ему в голову вбивают гвоздь.

Когда на кого орешь - привязываешься. Брань роднит, не знаю уж почему. С каждой угрозой, с каждым моим матом-перематом они оба на копейку становились мне дороже. Так получилось.

Я выгнал этих контуженных чуть не пинками, а потом позвал Крамаренко и вынул водку. Чтобы не пить одному.

Спрашивающий сразу возьмет их за жабры - как отбились от части? Беглые есть беглые… Что это был за разрыв снаряда, когда контузило сразу обоих? А что за калибр? А есть ли вообще у боевиков такой калибр?.. И как это они, контуженные, при таком разрыве не потеряли друг друга… или держались за ручку… как детки? Не помните?.. Как это не помните?

Одного от другого отделят. Отыскивать скрытую вину… Скрываемую вину… А где шлялись так долго? А в каком ущелье чичи напали? Отыскивать вину солдата - это почти в радость. Дезертир?.. Или всего лишь трус?.. Или, может, из тех, кто зовет офицеров шакалами и при случае стреляет в спину?

Спрашивающие все таковы. Они сперва наслаждаются.

Пацан будет каяться. Пацан будет ползать у его ног. Да, он виноват. Он виноват, что его контузило… Согласен! Согласен!.. Пацан даже поторопится что-то подписать. Вот, мол, не спорю. Видите, какой я согласный и весь вам открытый!

Только не оставляйте, не бросайте меня… Не бойсь, солдатик, не бойсь! Тебя не оставит и не бросит подписанная тобой бумажонка.

Надо уже было перестать думать о них. Надо уйти… На свою сонно-лунную полянку… Потрогать рукой куст боярышника… Позвонить. Как там живет-поживает, как строится моя женка?

- Что случилось, Саша?

Как ни припрячь, в голосе остается.

- Да ничего.

- Расскажи…

- Ты раскажи… Как дочка?.. С новой школой определились?

После обеда привезли опознать солдата охраны, подстреленного чеченским снайпером на окраине Ханкалы… Мой солдат… С моих складов. Этому чего недоставало?.. Сыт и в тепле. Чего беглец хотел?.. С пятном под сердцем его пронесли на брезенте. Показали мне. И понесли дальше.

Голова на брезенте живо подпрыгивала… Белокурые, совсем молодые волосы!.. Вот и пацаны, если будут добираться сами… Я уж не говорю, что на полпути. На первом же ничейном километре под пулю! И еще хорошо, если мертвая голова Олежки или этого заики Алика будет вот так подрагивать на брезенте. На чьих-то несущих руках… А то ведь попроще: за руки-за ноги, раскачали и выбросили… В канаву… Его в траве и не видно. Там и истлеет. И никому ни малого интереса - зачем они, эти два дурака-шиза, горбились на складе… зачем жили-были… зачем катали так старательно бочки?

Я встал рано, Крамаренко еще раньше - он встретил меня уже у ворот. Мы почти столкнулись.

- Шофера трезвые?

- Так точно, т-рищ майор. Каждый дыхнул.

То есть дыхнул в лицо Крамаренке, в его острый нос, контрольным выдохом.

Мы отправляли четыре грузовика с бочками солярки. В колонну нам велено влиться уже на пятачке последнего построения - на выезде из Ханкалы. Гущин велел, он ведет колонну.

- Выгоняй машины.

- Уже ползут, т-рищ майор!

Поодаль я увидел Алика и Олежку. Эти-то чего встали?

- Ты, что ли, их разбудил? - спросил я.

- Никак нет, т-рищ майор… Сами… С ночи узнали, что колонна будет.

- Колонна в Гудермес идет!.. Ты сводку слушал?!

Крамаренко заморгал глазами. Он слушал сводку… Он отлично все знал. Но вдруг перемены… Вдруг приказ, и колонну перенаправят в чертово Ведено. Мало ли что и как!.. Отправить пацанов поскорее. Забота о контузиках, как я понял, его тоже достала.

- Сами… Сами, товарищ майор. Кто их будил!

Они переминались с ноги на ногу, эти шизы, эти выбежавшие к воротам поутру пацаны. В такую рань… На всякий случай они проснулись!

Я сказал Крамаренке: пацанов отошли. Пусть дрыхнут… Но зато найди срочно матерь Владимирскую. Она же - Ксения Петровна. Где-то она ночует, я же велел ее устроить… Где?.. У охраны спроси… И быстрее!

Первым грузовиком я командовал, стоя на подножке. Вывел за ворота… Поставил, давая в запас место трем другим. Маневр!.. Важно, как рулит первый. Дальше шофера на пятачке разберутся сами.

И где-то тут, в суете, в полутьме утра, случилось смешное.

Я вернулся на складскую территорию, шел дорожкой, уже не помню, зачем. Иду шагом, неспешно… Я здесь хозяин. Иду, как хочу… К этому моему хозяйски- медлительному шагу как раз и пристроились Олег и Алик. Двое моих контуженных… Шли бы хоть теперь поспать! Но я их даже не ругнул. Было не до них.

Алик уже рядом со мной. Сейчас будет клянчить.

- Т-т-товарищ майор… - У Алика текли слезы.

Но ведь они у него всегда текли. Левым глазом… Зная об этом, контуженный солдат уже умел от соленой течки на время избавляться. Научился… Алик вроде бы куда-то оглядывался - и вдруг стряхивал водицу этаким легким движением головы. Ловко у него…

Одну из слезок я даже проследил. Она пролетела, как трассер. Заметная… Над зашарпанным складским асфальтом… Слезка смачно тюкнула в пыль.

- Нам п-п-пора в свою часть… Товарищ майор… В-в-время идет.

А его дружок, рядовой Алабин, заметно приотстал. Олежка приотстал и шел теперь сзади нас. Деликатность?! (И заодно защита с тылу?.. Защита нашего с Аликом разговора.)

Я вдруг догадался. Мне стало смешно… Сейчас эти чудаки предложат мне деньги.

Если дело никак… Если дело не движется, не подмазать ли это дело?.. Гениальная мысль осенила моих пацанов.

Убеждая меня, что им обязательно надо в родную в/ч, и нет-нет опасливо оглядываясь, Алик приостановился. Я - невольно тоже. Мы на миг рядом. Алик полез рукой в свой кармашек-пистончик… Солдаты сами себе делают такие кармашки. (По подсказке из дома. Хитрые кармашки…) И оттуда, в восьмеро сложенную… извлек… хрустящую бумажку.

Я не знал, рассмеяться или умилиться. Я не одернул. Я только за улетевшей солдатской слезкой еще раз проследил. За плохо на этот раз улетевшей… Слезка сплюнулась ему же самому на носок сапога.

Извлек, выудил… Сложенную в восьмеро зеленую бумажку. “Отправьте нас в нашу ч-часть. Обоих. П-п-пожалуйста…” - он заикался с какой-то новой силой.

От волнения… Еще и объяснил… Мать, мол, ему советовала. Будет трудно - вынь денежку. Люди, мол, и на войне люди. “Мать у меня с-с-смешная. Учительница в школе… В самых н-начальных классах. Про всякую к-к-купюру говорит - д-денежка…” Еще одна мать, подумал я.

Я взял, чтобы не спугнуть доверие пацанов. Так надежнее… Пусть успокоятся… Я чувствовал незримое присутствие Аликиной матери. Надо же как хитро, как сметливо придумала ему мамуля. С пистончиком-карманом и с выручалочкой-сотней это наверняка она удумала. Питерская мама!

Я взял - я верну. В моем кармане целее, сохраннее будет… Как это наши выпивохи-грузчики не учуяли $100!

Секундной вспышкой мелькнула мне картинка будущих проводов. Когда Хворь поведет в Ведено или Костомаров (кто-то из этих… из длиннофамильных!)… Вот как это будет. Когда я пристрою их в уходящую колонну, когда уже закину обоих пацанов на броню БТРа, я денежку верну.

Я вдруг вспомню, словно спохватившись… Ах, ч-черт!.. и протяну, втисну, затолкну одному из них в руку эту сотенную… Она вам еще сгодится, пацаны. Растерявшись, они даже отнекиваться от бумажонки не станут.

Еще и крикну им вслед - вслед весело пердящему БТРу:

- Большой привет питерской маме!

На своем джипе-козелке я медленно вырулил на дорогу. Оглядываясь, отслеживал, как ползут мои четыре машины с горючкой. Я прислушивался. Бочки закреплены, не тарахтели. Шофера надежны и трезвы.

Ага! Вот и матерь Владимирская. Выскочила из ворот и сразу ко мне. Легким бегом.

Я притормозил, посадил рядом.

- Не проспала чуть, - она немного задыхалась.

Я кивнул.

Мы двинулись к месту формирования колонны, что на выезде из Ханкалы… Рассвело… Солдатская мать приоделась ко встрече с сыном. Я заметил. Одежда скромна, добротна. А все же и по одежде чуть-чуть праздник!

Едва я вывел грузовики за Ханкалу на пятачок, молчаливая матерь словно пробудилась. Едва мой джип стал… Слова посыпались из нее горохом… Она увидит сына! Увидит! Увидит!.. Она не замолкала. Она уже успела разузнать о сыне - от Крамаренки, что ли?.. Тараторила без единой запинки. Ее трясло… Беззубый сын еще и глух. На одно ухо. На левое… Ей придется все время говорить с ним, сидя справа… Да, да, деньги мне она все-таки отдаст… После… Это так порядочно, что я вернул ей ту тысячу, когда деньги ей (она теперь это знает) будут так нужны. Майор Жилин так помог, так помог… Притом сам… Без просьбы даже. Она всем скажет. Добрых людей не так много… Но они есть. Они есть!

Я уже не мог слушать и вышел из машины. Вроде бы покурить. Но она за мной… Она не замолкала… Ее совсем не раздражает дым. Майор Жилин мог бы покурить в машине… Она и сама иной раз пробует. Сын тоже курит. Если не отвык, пока четыре месяца сидел в чеченской яме. Вряд ли его там баловали… Сквозь ее говор я вдруг расслышал треск цикад.

Дивное стрекотанье, куда лучше горестной человеческой речи!.. Я смотрел вдаль. И уже видел колонну из Грозного. Она шла с малыми огнями.

- Идите в машину, - сказал я.

И матерь тотчас поспешила на место. Ксения Петровна даже побежала. И продолжала на бегу говорить. Бывают же безгрешные матери. И надо же им когда-то высказаться.

Показались БТРы… И грузовые. (Боеприпасы и топливо.) Уже виден и замыкающий колонну танк.

Мои четыре грузовика нацелились носами туда, где им давали место в колонне. Однако Ксению Петровну к ним в кабинку не посадить. Гущин зацикленный. Гущин не потерпит. Женщина и горючка - несовместимы.

БТРы почти не двигались. В паузу перед маневром я успел пристроить матерь. Важная минута!.. В джипах, а их три, места для Ксении Петровны не нашлось. Джентльмены, похоже, еще не вполне проснулись, не побрились лезвием “Жиллетт”, не поодеколонились и потому не успели с утра подумать о женщинах. Еще и косо смотрели кое-кто. Сердито! Для большинства это была моя баба. Которую я хотел посадить помягче… Так что извини, майор. Так что только БТР.

- Ребятишки! - крикнул я повеселее ближайшему БТРу. - Потеснитесь. Это мама… Надо маму сберечь.

- У-уу… Угу-уу! - загудели на броне. Оживились… Маме было лет сорок, чуть больше. Поутру, приодетая, она выглядела еще и помоложе.

Но не ехать же ей на броне. Такой приодетой… В юбке… Солдаты были щедрее, чем те, кто успел вовремя забраться в джипы-козелки. Кого-то одного из своих солдаты тотчас выдернули из нутра БТРа… Кого-то из там пригревшихся… И помогли матери забраться в гудящую боевую машину. Все быстро. Все умело. Выдернутый из теплого места солдат влез на броню, уселся, автомат на колени, и отчаянно зевал. Блин, думал он… Если что, опять под первые обстрельные пули.

Гущин из своего джипа выглянул на пять секунд. В руке мегафон… Скомандовал БТРам… Увидел меня - помахал рукой. Что-то радостное мне крикнул, но не в мегафон (чтобы не спутали с его хриплыми командами).

Вовсю рассвело… Колонна тронулась, и я видел, как на ходу мои четыре грузовика вписываются в ряд, в ускоряющееся течение боевых машин. Никого не тормознув… Гладко все вышло. Чисто!

Набирая и набирая ходу, колонна становилась одной-единой и вытягивалась. Красиво выгнулась на небольшом повороте дороги. Зрелище!.. Я услышал, как застучало сердце. Уже скорость. Уже помчались… Иногда война торжественна, чувственна. В такой исключительный миг война впечатляет. Война даже что-то обещает… помимо смертей.

Вот-вот солнце.

Ага… Крупная птичья стая пересекала по воздуху стаю машин. Под острым углом. Колонне и стае почти по пути… И поскольку машины, удаляясь, стали стихать, расслышался птичий клекот.

Мой джип стоял на дороге в совершенном одиночестве. Я держал в руке бинокль и какое-то время следил за птицами. Их еще было видно… Гуси.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Наконец он открылся. Не может он больше молчать, не хочет молчать и…

И вот милейший Коля Гусарцев ошарашивает меня признанием, что он не отдал, а продал чеченцам автоматы, набив ими тот мой уазик. Продал немного оружия… Да, да. И еще он продал побитый танк… Да, да, он хотел бы затеять бизнес. Да, со мной вместе… Параллельно бензину и солярке… Он таился, он скрывал от меня, потому что хотел попробовать сначала сам. Хотел убедиться, что он может. Хотел первую удачу… И вот ведь получается! Вроде бы, получается, разве нет?

- Ну ты даешь, - говорю я, сдерживаясь.

Он же меня подставил своей идиотской торговлей!.. Ну, штабист! При неудаче, при его срыве я бы даже не знал, за что меня взяли. И я, и Руслан… Так бы и загремели… Партнер, мать его! Я озлен. (Но ссоры не надо. Ни в коем случае!..) Ну-ка, подробности. Ну-ка, Коля, рассказывай…

Какое-то время я сижу, не поднимая глаз, чтобы не выдать гнев. Надо быть спокойным… Он не сука. И не хапуга. Он просто Гусарцев. Так бы и загремели все трое. Он просто молодой… Дурачок!.. Надо с ним холодно.

Спокойно и холодно объясниться. Рассказывай, Коля… Теперь уж чего!

Тот мой уазик, набитый автоматами, - весь его успех… Да, да, за хорошие деньги. Да, быстро… Однако все это легло и проскочило под шальной случай. Я объясняю… С уазиком он чудом не прокололся, когда следователь Луковкин обшаривал болото. “Клинтон”, так ведь он называется - длинный специализированный крючок для поиска?.. Я объясняю милейшему Коле Гусарцеву, обманувшему меня… А теперь оглушившему меня своей дурной удачей.

Солдаты следователя, крепыши-сибиряки, запросто могли своим крюком подцепить тяжелые железяки. Вместо якобы утопленных в болоте автоматов… Кусок рельса крючком им не подцепить, это так, но кусок арматуры - легко. Арматура, Коля… А!.. Что тогда? Решали секунды… Представляю вопль! Когда из утопленного уазика!.. На самую поверхность болота… Вместе с гнилостными светлыми пузырьками… То-то радости! Всплывает нелепая ржавая железка. Мрачно-ржаво-темная, бьющая в глаза откровенным обманом.

Чем еще похвастаешь, Коля?..

Еще он продал побитый танк… Но ведь тоже не бизнес. Танк Гусарцев продал грузинам, сплавил боевую машину неплохо, если о деньгах. Однако чтобы танк перегнать, Коля нанял контрактников, храбрых, отчаянных, но ненадежных. Парняги начисто лишены страха, без нервов, на зверском адреналине… Но что в итоге?.. Грузины контрактниками недовольны. И было за что! Пока добрались до Панкисского ущелья, танк ощипали. Сняли всю электронику… Танк Т-80!.. Хорошо, что деньги дадены были Гусарцеву вперед. Хорошо, что грузины были лохи!.. Но другие грузины лохами не будут. У лохов злая память, Коля.

Я объясняю ему, что эти его дела - не бизнес. Я спокойно ему объясняю. Сдерживаясь… Что это даже отдаленно не называется бизнесом.

Мы пьем водку у меня, в маленькой служебной офис-квартирке, прилепившейся прямо к Первому складу. Коля Гусарцев, видно, давно хотел этого разговора… Пусть получит. Пусть все получит. Уже то хорошо, что он открылся.

- Что молодец, то молодец, - хвалю его я и поднимаю полную стопку.

Чуть спешно, чуть нервно он тоже вздергивает свою стопку со стола - чокаемся.

- Саша, да я просто попробовал!.. Денег же нет и нет.

Он слишком легко оправдывается.

- Брось!.. Зачем ты тогда гонишь все это мне только сейчас?.. Под водку, а?

- Я же хочу вместе.

- Понимаю… Вместе… И теперь, ради этого “вместе”, хочешь знать мое мнение?! Ты хочешь услышать про продажу оружия… Пж-жалста!

Я круто набираюсь гневом. Но холодным гневом:

- Вот мое мнение… Получи.

- Погоди.

- Нет, ты погоди… Слушай внимательно… Чеченцы будут не просить продать - а требовать продать… Разницу слышишь?.. Уже со второй с ними сделки. Со второй, Коля!.. Как только ты наладишь первую продажу со складов…

Я говорю негромко. Я тихо:

- Продажей оружия занимаются другие люди, по-другому организованные. По-другому денежные. Не нам чета… Как только станет известно, что на рынке оружия новый игрок… Игрочишка!.. Подключатся чичи. Чичи не станут просить. У тебя, дурака, будут требовать. Ты очень-очень скоро обосрешься, Коля… Извини.

Пусть услышит:

- Это у вас в штабе говорят - я наложил в штаны… мы наложили в штаны… Здесь, Коля, никаких штанов. Здесь грубо. Ты обосрешься, Коля…

Я нарочно повторяю жесткие слова:

- Я уж не говорю про пакостность этого дела… Маленькие люди не могут торговать оружием. Запомни. Торговля оружием - это твоя смерть. Очень скорая смерть, Коля.

Я продолжаю тихо. Я хочу подсказать ему ключевое, главное, и совсем-совсем тихо - ты, Коля, маленький человек. Мы с тобой - маленькие люди.

Он побледнел. Хотя изрядно полон водкой.

После тягучей, долгой (ему на осознание) паузы я мягчею. Я уже, можно сказать, предлагаю примирение:

- Займись, Коля, делом себе вровень. Если уж так хочется другой бизнес… Себе, маленькому, вровень.

Чем выискивать автоматы и гранатометы по складам и по приходящим в Чечню составам… Чем боеприпасы… Лучше бы тебе, милый Коля, доски-гвозди. Шифер и кирпич. Мешки с цементом… С тех же самых прибывающих в Грозный составов… И не спешить, не хапать… Войти в контакт с грозненцами. Постепенно… Окучивать под себя какой-нибудь строительный бизнес. Хиленький с виду, никак не блестящий, но всегда надежный и всегда востребованный бизнес со стройматериалами… Чем не дело?.. Завести знакомство на товарняках… В тупики заглядывать. В вагоны.

Гусарцев, весь бледный, слушает меня молча. И вдруг жестко перебивает:

- Никогда больше не предлагай мне такого.

Тщеславный.

Я только пожимаю плечами - ладно… Живи сам. Не буду предлагать… Не хочешь - не буду.

Мы пьем молча.

Наконец, я вижу, он собирается с духом. Говорит:

- Саша… Я не выдерживаю. Денег ноль!.. Мне скоро в отпуск…

И еще:

- Саша… Ну, ты подумай, что у нас сейчас за полоса! Хворь после операции… А теперь Костомаров опять запоносил! Хорош сталкер! Сталкер-дристун, а?.. Как жить?.. Я совсем без денег. Скоро отпуск. Как жить?

Он лез в душу.

- Живем же.

- Это ты живешь, потому что с талантом. Ты ждешь свое время… Ах, как ты ждешь, Саша! Как красиво ты ждешь!..

Психотрюк мил и, конечно, мне знаком… Когда человек вот так за водкой себя, любимого, умаляет. А тебя, сидящего и пьющего напротив, - соответственно, возносит до высот. И значит… Значит, он еще не все свое выложил. Что-то еще он скажет. Что-то на уме…

- Коля… Давай прямо.

Он вдруг смеется:

- А я прямо. Прямее не бывает… Ты родился с талантом, а я нет.

Я фыркаю. Я не родился с талантом. Это мое нынешнее умение (каким словом ни назови) родилось само собой и прямо здесь. Прямо на войне… Бог прищелкнул пальцами. На только-только начинавшейся тогда войне.

Бог в ту минуту прищелкнул пальцами, чтобы человеческое ухо услышало (а ближе других ухо оказалось мое), и Ему, щедрому, подумалось - а не послать ли кой-какое умение этому майору Жилину. На войне и дурачку надо же что-то послать. Хотя бы иногда. Хотя бы однажды.

Пьем… Все же Колина лесть стала попадать в меня. Ближе и ближе к разогревшемуся водкой сердцу.

Но тем внимательней я следил, куда гнет милый Коля Гусарцев.

Он явно хотел что-то досказать. Но смолчал… Сегодня смолчал. Мол, на сегодня и без того круто.

Молодой!.. Оставаясь со мной с глазу на глаз, он часто говорил о чужих успехах. О Шуманове… О Хворостинине… А ведь и сам он, майор Гусарцев, достаточно заметен (если о штабистах) - и храбростью, и манерами. Он мог бы, я думаю, понравиться многим, если бы не эта спешка взять свое.

Человек внушаем. Иногда кажется, что человека дразнит его собственная, очень ему по жизни подходящая - звучная! - фамилия.

Мы еще говорим… И Коля опять с пережимом! Он восхищается Крийко, а этот Крийко попросту и примитивно вездесущ - подполковник, который носится по Чечне как одержимый. Который слишком быстро, суетно делает себе имя. Меняет пленного араба на контрактника… Трупы трех боевиков - на одного нашего раба из ямы… На часть денег (с каждой сделки) он выкупает еще и солдатские жетоны, знаки мертвых. Горстями!

И опять я Колю одергиваю - этот Крийко безумен, слишком суетен. И наверняка недолговечен. Он из тех, кто жрет пыль. Мельтешит… Грех говорить, но не сегодня-завтра такого убьют.

Перед уходом Коле Гусарцеву хочется, чтобы мы пили, многократно чокаясь. Это подчеркнет, что теперь, после откровенного разговора, мы стали еще ближе. Я согласен - пью с удовольствием, надо расслабиться. День, и впрямь, выпал трудный… Меня уже разбирает на части ночь. Хозяйка-ночь!.. Отправить Колю спать… А самому на лунную полянку… И цифра за цифрой медленно в темноте набирать жёнкин номер. Дочка ночью спит, не откликнется… Но я сейчас только и хочу голос жены.

Однако Коля еще не ушел.

- Ты объяснил… Ты хорошо мне объяснил, Саша.

- Ну-ну.

- Мы же друзья? - и он глядит мне в глаза.

Но я начеку:

- Мы в деле, Коля. В серьезном деле.

Он опять хочет что-то сказать. Но не решается… Что-то еще у него. Что?.. Так ведь и не сказал.

Спохватившись, Коля хочет какой-нибудь своей подмогой еще и еще загладить жесткий наш разговор. И предлагает:

- Давай, твоих контуженных отвезу… Я сам отвезу.

Он знает эту мою возникшую заботу.

- Отвезу… Свалю обоих в их воинскую часть… Базанов как раз шлет меня в сторону Ведено.

Там, под Ведено, наши в/ч плохо снабжаются. Даже с консервами, с тушенкой проблемы… Генерал Базанов, отвечающий за “контакты с местыми жителями”, посылает Гусарцева - попробовать наладить закупки. Но не у чеченцев… а, скажем, у дагестанцев, проживающих в том районе Чечни.

А что?.. Он, Гусарцев, запросто отвезет пацанов, раз уж ему по пути. Он смеется. Штабистам, мол, все запросто! (Сам я в этом смысле невыездной. На блокпостах не поймут. Складской начальник из Ханкалы не ездит так далеко.)

- Прихвачу их с собой… Я еду в джипе. Один. Без сопровождения.

- Лихой! - похвалил я.

Я вынул карту и провел пальцем, а потом ткнул, показывая, куда ехать. В родную в/ч моих шизов.

- Саша. Спрячь карту… Я знаю эту часть.

В те дни становилось модно мчаться, гонять по дорогам без грохочущего тяжелого сопровождения. Модно и притом оправданно!.. Было даже негласное предписание - офицерам пересесть на козелки-джипы. Слишком часты стали подрывы бронетехники. Слишком гибнут!.. Обстрелять, понятно, и джип могут. Но одиночку засада чаще всего пропускает. Без БТРов одиночке счастья больше.

Лихо!.. Штабисты смекнули первыми и первые пересели на джипы. И знай катают. На больших скоростях! У чичей таких козелков-джипов (отнятых в свое время у федеральной милиции) тоже полным-полно. И в камуфляжах чичи точно таких же! А мчащий по дороге джип (в котором непонятно кто) пылит, не притормаживая!.. Отличи-ка своих.

Гусарцев крепко пожал мне руку:

- Отвезу, Саша… Обещаю.

И добавил:

- Найди, Саша, пацанам камуфляжи старые, какие сейчас в ходу у чичей.

- Найду.

- Чтоб самые потертые. Чтоб вонючие!

Костыев… с ударением на “ы”… это с ним вместе (и с ним в дружбе) мы построили те известные, а сейчас в дым разрушенные дома в двух шагах от Минутки. Где проспект упирается в площадь. Их звали Журавлиные дома… Не знаю, почему. Крыша, как слегка искосившееся птичье крыло… Возможно, людям, идущим со стороны проспекта, вид запоминался… этот запараллеленный скос крыш.

Но кому нужны в то время в Грозном дома! Нам с Костыевым велели строить склады. Два, три склада… Пять… Лепя один к одному.

Мы крепко сдружились. Жилин и Костыев. Два инженера-строителя… Я всерьез и уже нацеленно думал, отработав положенное в Грозном, переехать жить из моего уральского Ковыльска навсегда в его Питер. Перевезти мою жену с ребенком - к его жене с ребенком. А с квартирой Костыев в Питере обещал помочь. Мы так и дружили: строили склады и строили планы. Вечерами Костыев слушал музыку… Идиллия.

А затем мне и Костыеву было велено нами же построенными складами управлять - называлось, заведовать. Мы оба легко согласились. Склады как-никак - пядь мирной жизни. Костыев инженер вольнонаемный. Я - в инженерных войсках… Меня, конечно, приказом… Два зава, русский и чеченец. Как и положено.

Костыев чеченец, но старого питерского розлива. Над фамилией, я думаю, хорошо поработало петербургское произношение. Изначально был Хасыев… Газыев… Не знаю… Тем не менее уже с первых дней смуты именно Костыев следил за Джохаром Дудаевым по-чеченски чутко, настороженно. И как только генерал Дудаев шагнул на очередную ступеньку выше, в какой-то взбаламученный Совет, а затем в некую Комиссию по оружию, Костыев сказал мне: “Саня… Дуда - это война…” - произнес он негромко и тер кончики пальцев. Пальцы о пальцы… Такая у него малозаметная привычка. Интеллигентные чеченцы уже в самом начале Дудаева звали Дудой, что звучало серьезно и значительно. Не дудка, мол, а ДУДА… Труба… Горн!

На наших складах настоящий затор. Что пустые углы, что зияющие пространства по центру, - все было теперь завалено оружием. Здесь же и бензин-соляра. Бросали как в сарай. Как ворованное!.. А охрана - жиденькая. Мы с Костыевым и на четверть не успевали сделать опись. Целый арсенал!.. Начальнички (что московские, что чеченские) хотели, чтобы мы двое продолжали этими тысячами стволов заведовать и за них отвечать. Казалось нелепостью, но нелепостью это не было… Костыев ошеломляюще рано, первый понял, что наши склады - подстава. Чеченец! Ноздри у него были будь здоров. И трепетно чуткие кончики пальцев… Как дополнительный орган.

И в первый же вечер, когда стало известно, что Дудаев захотел величаво шагнуть в Совете на самую верхнюю ступеньку… В тот самый вечер… Теплый был вечер. “Знаешь, Саня, - мой друг Костыев потер кончики пальцев. - Я не уверен. Я уже не уверен, Саня, что мы с тобой успеем перебраться в Питер…” Этим же вечером мы с ним крепко выпили. И крепко поговорили. Разошлись на ночь в сомнениях. У меня были доводы за, были против. Я не спал ночь.

Я и сквозь ночь думал - так… этак… Хотелось (я даже заспешил) поутру все снова обговорить… А было уже не с кем. Ранним-ранним утром мой друг Костыев сбежал к себе в Питер. Что такое чеченская стремительность, я прочувствовал намного раньше наших генералов.

Я-то остался. По сути, уже никто не начальствовал. Склады были брошены… Ко мне ломились с какими-то самодельными приказами, с фальшивыми бумагами… Или вовсе без бумаг. Или даже с настоящими бумагами и печатями… Были бумажки и за подписью генерала Дудаева. Какие угодно! Возле склада кучились пришлые люди… толклись небольшие бандочки… Все они хотели только и только - оружия.

А как они орали!

С Дудаевым я уже познакомился прежде, на одном из совещаний, где он бросил на меня быстрый, цепкий взгляд. Его интересовали строители… Не знаю, почему. Может быть, он уже знал про склады. Что склады пойдут под оружие… И что хватит строителю строить. Они (которые сверху) уже чувствовали, как выражался Костыев, бессмыслицу возведения стен.

И однако же спокойно, вкруговую, лгали друг другу - и на бредовых своих совещаниях все жевали жвачку… Надо строить так… Нет, надо строить этак… Я, оставшийся без Костыева, помалкивал. Мне, помню, сделали замечание, почему это он - складской - молчит. Чего это он?.. Но я и не подумал им подыгрывать. Я так и не открыл рот. Меня тошнило от их фальши.

В перерыве Дудаев подошел. И сказал, похлопывая меня по плечу, - мол, ты, майор, молодец. Хорошо молчал, майор. И добавил, улыбаясь:

- Тенево-оой.

Дудаев быстро и легко разбирался в людях. Он говорил со мной с легким даже заигрыванием. Но при этом без уважения. То есть совсем без уважения. Пока что так.

Нечто

было мне свыше. Щелк! Щелк!.. Это когда Бог со своих гениальных высот, снисходя к такому говну, как мы, вдруг звонко прищелкнет пальцами.

Хотя бы и в парах алкоголя, я думаю о себе достаточно трезво… При удаче талант (как там ни назови это мое умение) сам находит человека себе вровень. Талантишко нам дается нашей же дозой. Человек на свой талантишко вдруг натыкается, как на камень. А дальше - спаси и сохрани.

Если бы я в те взбаламученные, забубенные дни затеял продажу оружия (хотя бы затеял!.. а случай-то был!), меня бы давным-давно не было в живых. Бензин-солярка - мой потолок. Но это еще надо было уметь услышать. Щелк, щелк!

Лесть Коли Гусарцева под водку насчет моего таланта. И страх за Колю… За дурацкий уазик с автоматами.

Мне хочется еще выпить. Но так, чтобы высоту опьянения не потратить на пьяный бред. Волну, которую я наберу вместе с водкой, чтобы не расплескать… Как раз и Коля ушел… Никого… Сберечь вольную волну в себе (и для себя). Чтобы там колыхалось. Взлетало и падало. Волна… Когда она бьет и облизывает камень.

Или уже утро?.. И птички уже ожили на утренних ветках - щелк! щелк!

А когда поутру Рослик-Руслан заводит, как пластинку, разговор о настоящей горской дружбе, я посмеиваюсь. И рассказываю о вовремя удравшем в Питер моем друге Костыеве… Какой стремительный! Уехал, до утра не дождался… А ведь была, Рослик, настоящая дружба!

Рослик взбеленился:

- Сколько воды утекло, а ты все помнишь!.. Нехорошо!

Уже весь вспыхнул. Глаза горят… Размахивает руками:

- Костыев!.. Да кто такой этот твой Костыев! Да он и не чеченец. У него и фамилия не чеченская!

Воинственный националист - мужчина, как правило, мелкий, ущербный, иногда уродливый и всегда рвущийся к оружию, потому что иным способом ему от жизни взять свое не дадут. Таково подсознание… Это у всякой нации… И я мог бы предвидеть. Но то, как и какие неполноценные обрушились на меня с первой же волной… все-таки!.. все-таки перебор!

Было слишком… Одноглазые. С заячьей губой. Или росточком едва за метр. И через одного каждый с нервным тиком на лице. И как пугающе дергалась его шея… Таких держать дома. Зачем выпускать?.. Трясясь сами, они еще и трясли малограмотными бумажками, где предписывалось дать им оружие на законных основаниях… Были даже горбуны. Но я выстоял. Не дал. Тогда эти уроды подставили русских. С витиевато написанными, но тоже липовыми бумажками. Этих я и вовсе послал.

Крикливое и уродливое воинство лезло в склады, бросаясь из пакгауза в пакгауз. Палили из автоматов, правда, пока что в небо. Со злости. Мой сержант орал: “Майор! Товарищ майор! Сюда!” - и я бежал “сюда”, а потом “сюда”. Не шел, а бежал… Я тоже хватался за кобуру. Но не вынимал. (Угроза сильнее, чем ее выполнение.) А чичи уже всюду… У каждого пакгауза четыре-пять человек. Ищут поживу… Если не оружие, так дай бензин, убью!

Все мечутся… И я мечусь… И то там, то здесь из автомата в небо. Просто так. Для музыки!.. И вот среди этой музыки и криков я вдруг увидел кожан. Сначала спокойную большую кожанку… Вертолетчик… Русский.

Весь поразительно спокойный, вертолетчик стоял себе и нажевывал что-то. Отбить запашок. Знаем!.. Листиками кинзы. (После вчерашней поддачи?) Я кинулся к нему: “Вам, пардон, чего?!.” - спросил с яростью. С опережающей злостью… На кожане звезд нет, чина нет. А он протянул руку. Еще чего!.. Я не пожал. “Керосину бы… Летать-то надо”. Он улыбался. Было ясно, что он из Ханкалы. Они там чувствовали себя гораздо уверенней, чем мы в Грозном.

Так ясно, так свежо он улыбался. Фантастически спокойный среди всех этих с нервным тиком. Человек с неба… Погоны под кожаном я, конечно, не усмотрел. Но мысль про достоинство, про незримые погоны, которые носит каждый человек, уже кольнула меня… Ишь, он какой!.. Да и что мне эта говенная горючка! Чего я на ней сижу?.. Чичи вот-вот устроят внутри склада прицельную пальбу… Бочки с бензином! Сгорю вместе с ними.

И вот - исключительно из складской противопожарности (меня словно обдало несуществующим пока что большим огнем!) я заорал на него:

- Забирай! Забирай все!.. Только быстро.

Погрузили. У меня и было на том складе бочек шесть-семь. Нет, восемь. Восьмую выкатили помятую. Почти треугольную… Подпрыгивала… Забросили в машину легко, как перышко. Не грузчики, а летчики!.. С ним приехали. Надо же! Ах, ах!.. Все в кожанах… Василек, кричали ему… Василек! Оказывается, он уже тогда был подполковник!.. Молодой! У них, у небесных, чины быстрее растут. Засранец, подумал я. Хоть бы спасибо сказал. Нажевывает кинзу! Лишнего слова для человека жаль!

А следом, завидев увозимые бочки, на меня кинулся чич. Ему - тоже. Ему тоже бензину!.. Как на женщину. Дала - значит, уже дала… У этого ни тика не было, ни горба. И не заикался. Вроде бы и не наш человек. И вдруг меня осенило - перекошенный!.. Одно плечо выше другого сантиметров на десять. За счет искривленного позвоночника. Запомнился!.. Чич хотел почесать у себя под левой коленкой. Так казалось. Левую руку сильно оттягивал вниз. Этим скособоченным, я запомнил, закончились наезды первой волны.

Я сказал ему - бери. Впустил сам его внутрь… Чтобы дорогой гость посмотрел на пустые углы. Там, в углах, все еще воняло бочками. Но бочек не было… Озлясь, чич поднял автомат и стал стрелять вверх. Просто вверх. Дырок в крыше наделал… Но и дырки были, я помню, с перекосом влево. В западную сторону.

Зато вторая волна впечатляла - рослые, плечистые и лицами хороши. Стремительно сбрили бороды. Казались актерами, которых ты где-то и когда-то уже видел… Я даже всматривался в лица. Чеченцы, вообще говоря, красивый народ.

Красавцы вроде как засиделись в горах, заждались мне показаться - но зато теперь они быстро спустились, буквально свалились с горных перевалов. И сразу хотели оружия. И автомат красиво в руке держали… Один целил мне сразу в лоб, другой - в пах… Такая раздвоенность прицела особо напрягает мужчин, оказавшихся под дулом… А они, целящиеся, смеялись. Эх, ах, Костыев-друг!.. Быстро исчез!.. Стоя под дулом (под двумя дулами), немеешь, нужда острая именно в чеченце, чеченец нужен… с языком… с повадками… для того нас двоих и срастили на складе вместе!

Он бы с ними базарил, а я бы надувал щеки, мол, ладно, ладно… мол, позвоню. Уточню насчет оружия и насчет вас… Эх, Костыев!.. Я тогда даже двух слов не понимал, когда чеченцы меж собой орали. У этих, с автоматами, у них не было нервного тика в подглазье, зато я теперь моргал вовсю… Слюна летела мне в самые зрачки. Злая слюна их криков. Эти суки ссорились, решали - прикончить меня или только отстрелить мне яйца… чтобы голос майорский был нежнее… евнух майор Жилин, а?.. Звучит?

Но и этих я тормознул. Пока что тормознул… Кое-что растащили… Ну, там автоматы, но десятками. Не сотнями же. Пришлось кинуть им хоть что-то. В каждом пакгаузе я приманкой держал несколько как бы забытых стволов. Как бы кому-то обещанных… Чичи их жадно хватали. Они балдеют от АКМ.

Крикливые небольшие отряды-банды, с непонятно каким горским языком. Бесноватые, они врывались в пакгауз!.. Орали… Пугали… Мои солдаты охраны и солдаты-грузчики становились тихими и все больше немели. Слухи об отрезанных ушах… о посаженных в яму рабах… Солдатики покрывались потом. И помалу ударялись в бега… Строй таял с каждым утром. Вскоре сбежал сержант. Не сказал до свиданья, боялся, что его запру.

Но пока бандочки ограничивались десятком “калашниковых”, я откупался… Коллапс… Ничего удивительного! Склад был похож на страну, а страна на склад. Начальство мое, полковники Фирсов и Федоров, только обещали усилить охрану… Прислать даже пару БТРов… Я кричал, причитал, вопил. Однако в ответ только их легкий полковничий треп. Телефонное фуфло.

Начальству, как известно, виднее. Вывезти оружие в Россию чеченцы не дадут, это ясно. А оставить стволы чеченцам - значит, после за кровь отвечать. Поэтому начальнички попросту убегали, оставляя дело и ответ на нас, кто чином поменьше… Им же виднее!.. Бежали, а я? А как же я?.. А я, разумеется, был оставлен… Приказом… Каждый поздний вечер, вместо сна, я погружался в проклятую писарскую склоку. Писал бумаги-жалобы! Одна глупее другой!.. И звонил, звонил… На что мои начальнички, мои два полковника, Фирсов и Федоров, только сердились:

- А что, собственно, ты хочешь, майор?!. Война!

И собирали чемоданы.

Наши, по сути, уже ушли… Все стройки замерли, а все склады напряглись и дрожали в ожидании грабежей. Мне меж тем было велено оставаться на месте и мужаться. Стоять стеной.

Стоять стеной в одиночку, это как понять?.. А вот как!.. Меня оставили завскладом, чтобы после отдать судить - судить и упечь в тюрягу. Когда склад окончательно разворуют… Они решили мою судьбу легко. Они, эти два полковника - Фирсов и Федоров, мои начальники. Я их случайно подслушал. Они не стеснялись в выражениях. “Если федеральные войска в Грозный вернутся, отдадим его под суд за разворованное”. И был альтернативный вариант: “Если федералы не вернутся, оставим его здесь… Забудем его. Отдадим чеченам. Пусть его порвут”.

Формально они дали мне знать. Уже уезжая, они меня все-таки позвали на ту их пьянку вдвоем. (Вызвали под приказ.) Вроде как по-дружески прикрепить мне звездочку майора - новый чин… Представление на майора было уже много-много раньше, еще Костыев не сбежал. Но теперь вроде бы обмыть. На деле же им, полковникам, был нужен факт - мол, они меня официально оставили… Как бы передача дел… И разумеется, в будущем один полкан будет свидетельствовать против меня, защищая другого, - и наоборот. Если вдруг что. Если спрос.

Простенькая, в сущности, схемка. Втроем, мол, мы все тогда обговорили, решили окончательно. Честь честью. Посидели вместе… Плюс выпивка.

Я, сидя тогда с ними за столом, понимать понимал, но все еще оставался дурак дураком. Так бывает… Они, знай, наливали по полной. А я думал, что, собственно, дальше. Тупо думал… От неожиданности на меня свалившегося. И только много пил с ними. И мало закусывал.

Зато я все услышал.

Они, конечно, предвидели и мою маяту, и какой головной болью я, остающийся здесь, буду болеть. Отдавая чеченцам каплю за каплей бензин… ящик за ящиком патроны. В конце концов я с чичами не полажу и меня убьют… Порвут.. Таких капитанишек-майоришек - море… Не жалко… Даже если уцелею, я буду виноват тем, что отдавал оружие чичам все больше. Когда нож был у горла. Когда пистолет был всунут мне в рот…

- Времяша так и оставляем. Одного?

И неважно, кто из полковников так сказал первым, потому что второй ему только поддакивал:

- Времяш хоро-ош!

- Догадается?.. Не-еет!.. Ни в коем случае! В его репке мысль вообще не сосредоточивается. Настоящий майор!.. Но если он чего и надумает, то это уже не для нас информейшн…

- Не успеет надумать. Он ничего не успеет… Им, оставшимся, здесь быстро рвут жопу.

Так они говорили… Два полкана, Фирсов и Федоров, а я, времянка, времяш, которому скоро порвут жопу те или эти, лежал под высоким и красивым крыльцом их чистенького штабного дома… Лежал в собственной неожиданной блевоте и их слушал. Я тогда слишком уважал моих полковников.

Я уважал… И было стыдно, что я так торопливо напился. Напился плохо, мутно. Хотелось, чтобы какое-то время, минут пять-десять меня не видели, пока проблююсь. Хотелось в пять-десять минут выправить и выровнять вдруг покосившуюся майорскую удаль.

Они, полковники, сами поторопили меня. Они дружелюбно погнали меня в кусты: “Поди, капитан, проблюйся. Но не сворачивай на плац!” - “Он уже майор, ты забыл?!. Поди. Поди, майор”. - “Не сворачивай на плац, майор. А сразу в кусты. Сирень от шиповника еще отличаешь?.. В сирень нельзя - в шиповник валяй!”

Тяжелый, я вышел. Асфальтовый плац показался мне бесконечным, не дойду. Но и кусты шиповника росли почти на горизонте. Так казалось. Так меня подпирало… Не дойду… И я не пошел в кусты шиповника. Не полез… Я попросту сунулся под крыльцо (как когда-то в моем детстве мой отец), - под высокое крыльцо их дома, где меня выворачивало, крутило, подбрасывало, исторгало из меня непонятно что… и не ел я этого… не пил!.. А оно из меня летело и фонтанировало.

Зато услышал… Они меня заложили, батя, меж двумя стопками водки. Местная поганейшая водка, под колбасу и сырок, еще рыбка была копченая… а-а, вот чем рвало… Рыбкой привозной. Копчушкой… Они меня, батя, сдали. Списали, как на складе… Заложили, закусывая… И запивая… Им было все равно, что у меня остается жена и малая тогда дочка. Им было без разницы, что я живу некую свою жизнь, что и сам я был (как и они) когда-то пацаненок… что у меня была мать, и что ты учил меня удить, вырезать удилище… мягко, но быстро выбирать лесу, когда она, скользя в воде, обжигает пальцы… Им было начхать, батя… А я был под их крыльцом. Твой опыт.

Ты не помнишь, батя. Зато я помню. Ты принагнулся и вдруг быстро-быстро полез под крыльцо. Вроде по делу… Давно это было… Шмыгнув туда, ты там спокойно и честно блевал, чтобы мальчишки, пацанва, выбежавшие следом, не видели тебя. Чтоб не заулюлюкали… Я видел тебя там. Глазастый мальчишка видел тебя, а они нет. Ты очень хорошо притих под крыльцом, батя. Хорошо спрятался. Настоящий честный совок. Стыдливый.

Много позже Фирсова и Федорова отдали под суд, за то, что они оставили склады. Нет, нет. Не за меня, разумеется… А вообще… Ими кто-то высокий прикрылся, как собирались они прикрыться мной. Но все-таки они получили свое. Война - справедливая вещь… Иногда.

Может быть, когда их судили… Жалким и похудевшим, с оборванными погонами, может быть, им припомнилось, как они сладко ели и пили, удирая из Чечни… как жировали… бросив одного… приказом!.. оставив человека, с которого обязательно спросят… сейчас спросят те, а после эти… Щелк! Щелк!

И не будь тогда свыше этих звонких щелк-щелк пальцами, как бы уцелел майоришка, обреченный на выбор - либо быть судимым за расхищенные склады, либо за предательство, пособничество сепаратистам… Либо еще проще - быть пристреленным крикливыми чичами еще той, еще самой первой волны. Откуда их тогда набежало?.. С заячьей губой. С одним ухом… Редко-редко кто без нервного тика… Для большинства людей нет разницы, убил тебя красавчик или урод уродом. Но из опыта я-то знаю. Все-таки приятней, когда на тебя наводит дуло человек красивый… Как-то спокойнее.

Наконец ворвались. Они носились по пакгаузам, кружа возле ящиков с “калашниковыми”. Третья волна… Это был бы полный финиш, конец. И для меня. И для складов. И то, что этот человек с усиками сумел хотя бы временно их построить и ими покомандовать, говорит в его пользу. Генерал, он делал дело с умом.

Я тогда и к нему обращался. По старой памяти… Я же складской, я… на ничьей земле. Помоги, товарищ генерал, унять своих бесноватых.

Ответ был краток - не могу.

И кратко же Дудаев пояснил:

- Я сам случаен. Я тоже случаен. Поверь, майор… Лидер - это большая случайность!

Он умел скромничать. Как все люди с безграничным тщеславием. Но спустя время мне подумалось - а вдруг человек говорил правду. Правду, которую он знал. Правду, которой он не стеснялся.

Оседлать волну… Только не спешить, не хапать - вот и весь талант лидера. Накопить, насобирать, надергать себе, намолить правдой-неправдой побольше звездочек на погоны, дождаться волны и… и… и не спешить.

Он тонко чувствовал боль своего народа, униженного и оскорбленного (прежде всего высылкой из родных мест… полными составами!). Он улавливал минуты гнева. Виражи противостояния… Те минуты и те особые виражи, когда гнев уже надо унять. Направить!.. Отсюда и особенное, уважительно-насмешливое его чувство к врагу. Это у него классно получалось!.. РУССКИЕ - В СИБИРЬ… Он заметил надписи и запретил, велел подправить. РУССКИЕ - ДОМОЙ… Это красовалось на стенах, на торцах пятиэтажек, на заборах. На общественных полуразрушенных зданиях.

Он грамотно раскачивал лодку.

Так что возможно, что и сам Дудаев не смог бы на них в голос прикрикнуть. По пакгаузам, по всему складу чичи бегали как отвязанные. Уже сами по себе… Как муравьи… Лезли. Что-то волокли… Мои последние два солдата охраны вырывали у них ящики, но отнести на место уже не успевали. Хотя бы вырвать из рук… Оставались еще солдаты-грузчики, но те тоже таяли. Тоже в бега! В Россию… Ничто там и тут не убиралось… Ящики где попало. Я уже и не пытался отыскать по описи, где что лежало. Опись только мешала и путала, такой был бардак!

Что-то немыслимое. Бесноватые! Чокнутые! Метались по складу… И дрожали плотской дрожью, как только приближались к ящикам с оружием. Их трясло. В них ничего не было, не осталось от тех чеченцев (их дедов), которых, тихих-мирных, выселяли в степи Казахстана и в Сибирь семьями и целыми селами.

Мои последние два солдата жили, совсем онемев, оглушенные чужеродной силой. Молчали. Я тоже онемел… На моих глазах! Никогда и нигде, ни одна женщина не притягивала так мужчину, как притягивал чеченских юнцов новенький, пахнущий смазкой складной “калашников”. А гранатометы!.. Это же чудо! Это пляска и транс!.. Невероятно, но я видел, как один из этих бесноватых гладил, а потом и поцеловал угол ящика, где в щель меж досками проглядывала “труба” реактивной РПГ-26.

Теперь я откупался целыми ящиками… Автоматы, патроны… Но оружия все еще было очень-очень много. Переполненный склад был беременной женщиной. И одним из тех предчувствий, какие случаются у перехаживающих свой срок беременных, было то, что вот-вот к нам сюда явится сам Дудаев… И встанет вот там… На входе… С улыбкой. Она была холодная, его улыбка. Напряженно-холодная… Улыбка больше, тревожнее напрягала, чем все эти дурацкие угрозы юнцов - отрезать мне оба уха, по очереди… Размозжить голову, зажав ее дверью… Технология каждой угрозы подчеркивалась. Технология была серьезная, судя по громыхающей вслед горской ругани… И так милы казались вкрапленные там словечки русского мата.

Один ящик с верхней полки, вырвавшись из рук чича, упал с трехметровой высоты. Грохот оглушил. И чеченцы, и мы - разом притихли, подумав, что рванул… или вот-вот начнут рваться снаряд за снарядом. Кое-кто бросился на пол… Снаряды были как раз на верхних полках. Облако белой пыли запудрило нас. Это была известка… Всего лишь!.. Страх отпустил. Минута мертвой тишины взорвалась радостными пронзительными криками. Вопили… Плясали…

От той известковой пыли мы отплевывались еще сутки. Ночью в горле стоял ком.

Взлететь на воздух мы могли в любой день. Я поглядывал на ворон, привычно сидевших на коньке склада. На голубей… Успеют ли хотя бы птицы взлететь при взрыве?.. Мои оставшиеся два солдата (один из них сбежит этой же ночью) мрачно чертыхались. Глаза у солдат ввалились. На лбу непреходящая испарина страха… Мои слова их уже не успокаивали.

Одноглазый чеченец, этот, несомненно, чокнутый… Он сидел на моем стуле и, нет-нет стреляя, делал дырки в крыше (вверх стрелял, просто вверх, непонятно, зачем)… Проходя мимо, я окликнул его и пугнул: если он выстрелит случаем в тот верхний, с полоской, ящик, где снаряды, нам конец. Нам обоим… Мы с ним оба и разом отправимся к Аллаху… Я так и сказал. Взлетим к Аллаху… Уцелеют только вороны и голуби. Но и голуби не все - только те, что в эту минуту в полете… Чеченец засмеялся. Он громко засмеялся.

И поклялся, что может четырьмя одиночными выстрелами открыть этот мой опасный ящик… Сбить углы… Не задев при этом ни одного снаряда и Аллаха не потревожив… Он тут же и выстрелил напоказ. У меня сердце едва не остановилось… Маньяк, но одноглазый! Без повязки. С какой-то сморщенной, зашитой дыркой вместо глаза… Однако он, и правда, вогнал пулю в самый угол ящика. И одна из досточек ящика - вот фокус - медленно приподнялась с левого края. Ящик приоткрылся … Вот был стрелок! В меня, помню, закралась нелепая мысль, что, может, с одним глазом стрелять и целить проще. Не надо прищуриваться.

Последнего моего солдата изнасиловали. Без суматохи. По ходу дела. Требуя какой-то ящик… Солдат этот был болезненный, весь в чирьях. Теперь я знал наверняка, что и он, последний, сбежит. Подальше. В Россию. Зароется там поглубже.

Он был удручен, но не жаловался. Молчаливый. Зато у меня даже слеза нервно брызнула, когда я узнал… Я за него испугался. Я к тому времени очень устал. Устал быть цепным псом при оружии. При стволах АК и гранатометах. Уже и неважно, чьи они.

- Серега!.. Серега! Это я… - окликал его несколько раз.

Я нашел его за складскими сараями. Он курил. Я сел рядом. Он оглянулся, увидел, что я угрюм и зол… Вынул пачку и протянул мне паршивую сигарету. “Пробьемся, майор”, - сказал он негромко. И тяжелый сглотнул ком… Он меня утешал. Он сочувствовал мне. Он подсказывал мне, чтобы я тоже уносил ноги отсюда.

Он ничего не сказал про насильников. Он старался смотреть на жизнь проще. Да, да, у него простое, незлое сердце. И у меня тоже простое, незлое. И что из того?.. Что имели мы с ним теперь взамен всеспасающей злобы и ярости.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Дудаев появился вскоре. Пришел на мои уже не охраняемые (последним солдатом) склады. Конечно, внезапно… Пришел он, впрочем, тоже один, оставив свою охрану в машине. Вошел… И смотрел.

Он достаточно повоевал, чтобы увидеть оружие, чтобы его оценить, к стволам не приглядываясь и к смазке не принюхиваясь. Профи!.. Он там и стоял, где мне заочно виделся. На входе в Первый склад… Ожидаемо… И улыбался, но улыбка его была прямее, лучше, чем в моих ожиданиях-видениях. Улыбка была теплее.

Сомнений у него никаких не было. Он и не смотрел впрямую на море разливанное оружия, не смотрел на меня… смотрел куда-то вверх - на крышу склада в дырках от пуль. Однако насчет оружия все увидел. Все понял. Ничего не взял. Только потирал кончики пальцев. Пальцы о пальцы. Незаметно. (Но не для меня.)

- Ты хороший мужик, Жилин. Мы поладим с тобой, - сказал он простецки. - Еще как поладим!

Он сделал рукой широкий жест. Как бы до самого горизонта… И напоследок потрепал меня по плечу доброжелательно, по-приятельски. Даже, пожалуй, сердечно. (Но без уважения… Все еще без уважения. Которое в подобном случае сразу почувствуешь, если оно появилось.)

Почему же не выждать еще и еще, если сила прибывала к нему сама собой. Дудаев выждал. С перегретого, распаленного митинга он (лидер толпы) приходил в Совет. Строгим своим шагом. Он умел… Усики! И сдержанная улыбка… Усики вдруг раздвигались! Расплывались. В жесткий и немного хищный расплыв… Но с теплой улыбкой. Он никого не пугал. Он охотно беседовал с еще не получившими пинка и не разогнанными совчиновниками. Выдвигал им некие новые идеи… Предлагал… Между прочим.

Почувствовав человека в силе, я в тот приход Дудаева на склад с ним заговорил. Поддался его теплой улыбке (и после не пожалел). Я в те дни намолчался. И как-то вдруг, с прорвавшейся обидой, я сказал Дудаеву, что меня здесь предали… Все… И сбежавшие полковники… И те, кто были рядом… Даже друг. Лучший друг.

Дудаев кивнул: “Твой Костыев… Знаю… Помню… Удрал в Питер”, - он меня сразу понял.

Я отнюдь не жаловался, только взял ноту повыше. Я знал (еще по советским совещаниям), что Дудаев любит высокие слова. Кавказ тому способствует. Предатель - это черное. Друг - это белое, белее не бывает.

Дудаев посерьезнел:

- Предают друзья, майор… Лучшие! Предают именно друзья…

И генерал заговорил. Он слегка взволновался. И слегка тер пальцы о пальцы. Его слова зазвучали. Хотя, по сути, он только повторял и повторял про лучших друзей. Которые нас предают… Почему?

А потому что все прочие нас сдают. Приятели сдают… Товарищи сдают… Сослуживцы сдают… И если ты накололся на них, на всех прочих - это ничто, это норма. Это жизнь. Если делают подлянку приятели, товарищи и все прочие - это просто люди как люди. Это мало что значит… Это ничего не значит. На Кавказе есть притча о волке и буланом коне…

Дудаев не изрекал и не поучал, он легко и с удовольствием рассказывал горькую притчу… При этом оглядывал склад, ящики. Я вдруг понял, что он здесь такой же, как все. Его возбуждало оружие.

Человек выкормил раненого волчонка, полагая, что тот станет ему собакой. Волчонок, разумеется, стал волком и сбежал в лес. Когда человек встретил его однажды в лесу, он с укором сказал: “Ты предатель”, - на что выросший волк ответил: “Не нагружай меня чужим именем. Я просто волк. Я не был твоим другом”.

“Я же не был твоим другом, - продолжал волк. - А вот твой конек буланый, который был твоим дружком и которого ты так любил… Которого ты кормил и поил слаще, чем самого себя… Которого ты из жалости не выхолостил… Который каждое утро ржаньем тебя будил… И который вчера, забыв тебя, увязался за молодой кобылой, ушел по тропе до самых гор… где наши леса… где как раз вчера я перегрыз ему горло, вот он - предатель”.

Но притча не про нас с Костыевым. И что там ни говори, дома мы с ним сработали чудесные. Ляпали-стряпали, и вдруг - вот оно! Удалось!.. Возможно, и впрямь горстка домов была, как малая стая птиц, напрягшихся крылом… перед взлетом. Журавлиные, надо же!.. Костыев, хоть и питерец, цокал языком:

- Капитан. Какие дома получаются!

И я, в те дни капитан инженерных войск, отвечал:

- Какое время - такие дома.

Недолгим было то время. Камень подбирал я. Для горного солнца. Чтоб играло. Чтоб дома высокие, играющего, серебристого цвета… Все четыре дома были вытянуты. Почти башни. Вот-вот взлетят в сторону гор.

Сейчас сплошные руины. Если мне случается проехать мимо нынешних там разрушений, я только на миг зачем-то сбавляю ход машины. Вглядываюсь.

Стремительность - восхитительная чеченская черта. Завораживает!.. Сразу же после рассказа о честном волке и предателе-коне Дудаев решительно двинулся в глубину склада… Накормив меня вкусной притчей. Зажигая по ходу лампы освещения. Одну за одной… Был в форме. Красиво пронес рядом со мной генеральские погоны. И вперед, вперед!.. Не оглядываясь, иду ли я следом… реагирую ли.

Раздвинув усики, улыбнулся - он забирает из гаражной части БТРы, это ясно… оба танка, больше их нет… грузовую машину, полную автоматов, и… и малость провианта в консервах… А где складской бензин? Впрочем, бензин пока ему не нужен. Ну ладно, немного солярки… Патроны… А солярку про запас в горах запас - это неплохо!

Я молчал. Ясно, что я никто. К этому времени за строптивый базар пристреливали на месте… Все служаки жили в дурмане страха. Не были уверены в понедельник, что доживут до среды. Я такой же. Я все еще каждое утро названивал в верха, прося уже не охраны и не помощи, а просто жизни - чтоб отозвали… Чтоб я имел право удрать в Россию… По-тихому, как мой изнасилованный солдат охраны. Он только и сказал мне: “Пробьемся, майор…” - и исчез. Последний солдат.

Дудаев забрал, сколько хотел и сколько мог. Генеральский мундир нарядный. Еще советский!.. Мундир узаконивал, где мундир, там и право. Но все же не настолько, чтобы опустошить мои склады… Ведомства все-таки разные.

Но что мне!.. Кто я?!. И что я?!. Подполковник забирает или генерал забирает, русский или чеченец - все без разницы, потому что пуля в стволе… потому что я никто и меня вот-вот пристрелят за лишнюю бочку бензина. Вот теперь право. Вот мундир.

По сути, Дудаев, опустошая склад, предлагал мне дать деру. Гуманно предлагал. Еще и прикрывая сколько-то меня, майора, генеральским словом и иммунитетом.

Он меня щадил. Он мог и вовсе ничего мне не говорить. Обычно интендантов, комендантов, начскладов и прочее говно Дудаев просто запирал в красный уголок, вместе с бюстом Ильича (чтобы тот не скучал), и брал все, что надо, без слов.

Четыре пакгауза он и здесь обошел молча. Только после заговорил, но не об оружии… Обо мне.

- Я тебя ценю, майор… Я тебя помню…

Я смолчал.

- Ты ведь не вояка.

- Нет.

- Почему бы тебе, майор, не построить дачку. Уйти со службы… Совсем уйти. Самое время…Дачка - это хорошо бывшему майору.

Он повторил, нажимая на слово очень:

- Дачка, это очень хорошо бывшему майору.

Он мне подсказывал.

- На берегу большой реки, а?

- Что? - я заторможенно недоумевал.

- Почему тебе там, у реки, не построиться… Там у вас места полным- полно. И сколько красоты!.. На берегу какой-нибудь большой русской реки, а?

Он, кажется, любил эффектно подсказывать. И минута удачная… А все, что он на складе хотел, он уже высмотрел.

Свою полуколонну, которую он дополнит моими БТРами (и которая станет полной колонной), он вызвал загодя… Она уже стояла, разинув рты, то бишь задние борты. Стояла с уже откинутыми, открытыми задними бортами, как раз когда мы толковали о настоящих друзьях. Когда он потчевал меня конем и волком… И ворота складские тоже уже были настежь открыты… Бери-неси.

Его люди выплеснулись из машин без сигнала. Дудаев лишь выглянул в ворота… Забегали туда-сюда, как муравьи. Вмиг всё вынесли - вмиг все загрузили… Выползли и боевые машины. Дудаев что-то своим подсказывал, но опять же без слов. Вытягивая руку. И сложенные два пальца.

Вернувшись ко мне, Дудаев стал строже - сказал, что прощается. И что майор Жилин не должен дергаться… И что вообще он разговаривает с майором Жилиным только потому, что уважает майора по прошлому.

- Только потому, что ты строил Журавлиные дома. Понял?

Усики легко улыбнулись, и он дал мне в придачу щедрый генеральский совет!.. Запиши, мол, - взято генералом Дудаевым то и это… То и это… Взято там и тут… Понял?.. Если будешь вести такие записи, наши люди отрежут тебе башку, но все-таки не сразу. Отрежут на неделю, а то и на две недели позже. Времечко тебе будет исчезнуть… Отступ… Понял?

Грабеж с улыбкой… С усиками… Твой любимец, батя, он был эффектен. Не спорю.

Колонна, за счет моей бронетехники отяжелев, разворачивалась медленно. И что-то мне стиснуло сердце. Невнятное чувство. Мне стало досадно - обидно, что ли?

Поначалу, уверен, сработало обычное складское жлобство. Да, да, жадность… Стало вдруг жлобски жалко эти стволы, эти гранатометы, эту броню… Ящики патронов. Жаль, как будто из моего детства уворовывали коробки с сухим печеньем, надо же!.. Цвет хаки стал пронзительно родным. Цвет кричал. Ущербный, ящеричный цвет… Солнце висело бледное, тем охотнее цвет хаки прятался от присмотра лучей. Вся колонна дудаевская охотно пряталась от солнца… сама собой подальше… пропадала вдруг!.. такой вот цвет! Странно, батя, но правда: я любил этот прячущийся цвет.

А Дуду распахнуло. Ну, открылся человек. Все-таки он волновался, пока не получил оружие. Душа его пела. Оружие - наркотик… Горец открылся!.. Не стесняясь, уже победитель, Дудаев привычным движением крутого вояки открыл свою планшетку. Тоже цвета хаки… Призадумался… Мне вдруг крикнул: “Поди к ангару. Перепиши свои БТРы… Все большие стволы”, - крикнул, а сам склонился над планшеткой ниже. Прилип.

М-м… М-м… Вот-вот… Так-так…

Прикидывал Дудаев себе путь в горы. Генеральское мышление!.. Вот здесь и пройдем… М-м… Здесь будем в шесть… Значит, здесь, м-м… В семь тридцать…

А я стою, не ушел. Я подзадержался. И тупо стою. С ним рядом… Он, генерал, хозяин гор и ущелий, водит карандашиком по карте - по самой ходкой для него дороге Шали-Ведено… А я вроде как ищу складские ключи. Склады ограбленные запереть. Перебираю… Позвенькиваю… Я ж для него никто. Для Дудаева я еще бо€льшая времянка, чем для оставивших меня здесь полковников, Фирсова и Федорова. Заранее мертвый. Считай, что поблизости от него трупак, только стоит трупак на ногах и почему-то пока что не воняет…

Окликнул:

- Эй. Не бренчи ключами.

И размышляет над картой вслух:

- Ага. Здесь в семь тридцать… Как раз будем.

Дудаев на миг оглянулся на меня - мол, времянка, а ключами опять бренькает. Но я уже, и правда, завонял, пахну€л на него своим нервозным потом. С расстояния даже… Такого со мной никогда не было. Но и мысли такой отчаянной тоже ведь не было.

Мысль… И какая!..

То-то пот прошиб… А Дуда на меня оглянулся. От планшета, цвета хаки, оторвавшись. Конечно, генерал был слишком занят дорогой на карте. Зигзагами путей и перепутий… Так что, оглянувшись, он только на миг задержал на мне удивленный генеральский взгляд: стоит, мол, времяш, времянка, еще живой, а уже воняет, смердит… странно!

- Поди, поди, - ласково сказал. Вони не захотел. Остерегся времяшу крикнуть строже - времяш ведь не вояка, времяш и реально в штаны наложит.

А в моих ушах щелкнуло. В слуховом пространстве левого уха… Щелк! Щелк!.. Но уже звонче. И уже много выше моего уха… Так что после я легко счел, что этот звук - с небес. Там прищелкнули чьи-то громадные звонкие пальцы. Там возникло мое рыночное умение, мое оно, которое Коля Гусарцев, когда хотел мне льстить, называл талантом.

Я вдруг понял свой пот. Запах пота. Смысл… Моего пота!.. Вот как с Дудаевым надо… Более того, я понял не только про Дудаева, а сразу про многих-многих дудящих… вот ведь как с ними надо… независимо от их лиц… званий… национальностей. Да, с Небес… Божья подсказка.

Колонна ушла. Дудаев на первой машине… Чуть что, он успеет выпрыгнуть в кусты. При атаке с воздуха. Сообразит… Профи!.. Малость оцарапает свой мундир… Нос… Так что я, уже конкретно подумав про укрывающие его кусты и его оцарапанный нос, пошел к складской рации.

Каменным, медленным шагом шел. Вот как с ними надо. (Но весь был в жару… Пылал. Щеки и уши, лицо горело.) Нашел бумажку-квиташку с фамилией, оставленную тем подполковником в кожане… Тем, жующим кинзу Васильком.

Василька в Ханкале полковые связисты нашли мне по рации в минуту. Известен!.. Теперь он не жевал, зато говорил жутким басом. Важный… Тоже, как стало понятно, он вынул планшетку. Я ему кратко… Про грабеж. И про усики. И про дорогу Шали-Ведено очень кратко и точно. Про всю ящеричную колонну с так любовно подобранным грузом цвета хаки.

Василек ничего не пообещал, а просто дал конец связи. И как обрубило - я стал далек от всего окружавшего.

И холоден, до зябкости холоден. Я стал лед. Ни кровинки тепла… Я, помню, разом обессилел, сделав тот первый самостоятельный шаг… Колонна с моим складским добром еще в пути. Колонна еще пыль за собой тянула. Сопли не убрала… Они еще были недалеко. Сейчас, в шесть с минутами, они были близко. Но я ведь уже знал наперед. Знал, где они будут в семь тридцать… Ровно в семь тридцать. Где и в каком виде.

В виде каши.

И тогда же Бог упрекнул меня этой кашей и остановил меня. Не воюй… Бог подсказал мне третий путь.

С тебя хватит крови, майор Жилин… Ты не вояка и не мститель. Ты обычное честное дерьмо. И хотя ты никто и ничто, майоришка Жилин, ты не сразу сгинешь в уже начавшемся непредсказуемом кровавом бардаке… Продавай… Тебе не выжить иначе.

Предлагай - и продавай… С дудящими только так. И не стесняйся… Твоя миссия!

Дудаев примчался. Без мундира… В пиджачке. Каким был в дороге, такой и примчался.

Но вот ведь чутье!.. При атаке с воздуха ему не пришлось сигать в кусты, царапая мундир, нос и лоб. Оказывается, он не отбыл с собранной и пополненной (у меня на складах) колонной в горы, он только отправил ее и… и правильно сделал. Сам он поехал сразу по другим делам. Но пришлось вернуться.

Потому что от отправленной им колонны уже в семь двадцать девять осталась пыль. В семь тридцать его бойцы, сопровождавшие награбленное, уже рванули на небеса - все разом. В семь тридцать пять, я думаю, их там уже встречали. Расселяли… По комнатушкам… По койкам… Гурии уже заждались и готовы были их обласкать… Впрочем, частично боевиков этой колонны Дудаев сохранил. Сами сохранились!.. При виде (и при реве) вертушек Василька часть чеченцев разбежалась в кусты очень грамотно. Ну, понятно, служили в рядах… Учились в учебках… Когда-то.

Дудаев, хотя и без погон, хотя и переодевшийся, в пиджачке, владел собой и ситуацией. Он не знал в те дни поражений… Он довольно спокойно сказал мне, что он снова придет с бойцами к моим складам. И снова заберет себе оружие… Сегодня же!.. Точно так же… Столько же БТРов. И гранатометов столько же. И “калаши”, само собой. И патроны.

Затем, чуть хмыкнув, он решил не мелочиться:

- Я заберу все.

И только затем спросил, глядя глаза в глаза:

- Кто мог меня предать? - и так странно, так колюще он смотрел на меня.

И знал вроде бы ответ. Но верить в такое не верил. Чтобы этот времяш мог так быстро, так мгновенно в ситуации разобраться?.. этот никчемный, пропахший, подванивающий честным потом, всеми брошенный майоришка?.. он?.. это складское дерьмо?!

Однако!.. Однако при этом Дудаев впервые (впервые за годы) смотрел на меня, нечеченца, с настоящим уважением.

Я пожал плечами:

- Предают только друзья. Вы же сами сказали… Предают только лучшие, верные друзья.

Он все еще смотрел на меня. Безотрывно.

- А все остальные сдают, - продолжал я. - Просто гадят, и это нормально… Что удивляться! Люди как люди… Сами так сказали.

Я же, мол, не твой друг. Если даже это я, времяш, такое тебе устроил - я же из остальных. Я же не из числа друзей. И значит - не предатель… Чему удивляться!

Он вынул бумажник, легко сбросил мне на стол тысячу долларов. Сотню за сотней.

- Неплохо, а?

Однако же и при столь царском движении рукой, уже давая деньги, уже покупая у меня, он не вполне верил, что разнос на дороге его колонны (в семь тридцать по времени) связан со мной… Ну, не мог он поверить! Чтоб это дерьмо… Чтоб этот майоришка. Может, за его спиной кто-то серьезный?.. Да, да, кто-то серьезный.

Иначе б он, Дудаев, вынул пистолет. Если б вполне поверил. Он бы застрелил сгоряча… Но он не застрелил и даже не вынул пистолет, а вынул штуку зеленых… И еще спросил - неплохо, а?

Я сказал:

- Неплохо… Если половина колонны дойдет до гор. В горах ведь и половина колонны тоже неплохо.

И Дудаев вновь - опять же не веря (в меня) ни секунды - вынул из бумажника еще одну тысячу и положил на ту, на предыдущую. Еще полцены. Наперекос положил. Чтоб не считать. За вторую половину колонны. Так на столе они и лежали крестом. Мои первые тыщи.

А потом они, его люди, пришли… Загрузились полностью. Не оставив даже пол-ящика патронов. Ни ствола… Выгнали в ворота БТРы, до последнего. Там и было-то два… Три грузовика. Два джипа… Вот и опять получилась колонна. Взяли все и ушли.

Я стоял в открытых воротах вчистую разграбленного склада. Колонна запылила… Чеченцы уходили. Ворота так и остались распахнуты. У меня уже не было ничего и никого. Ни солдат-грузчиков. Ни солдат-охранников.

У меня были только распахнутые ворота.

Там у ворот мы и стояли - Дудаев и я… Стояли не спеша. И молча… Вроде как поладили и тем самым навсегда прощались.

И тут, вот минута, ему позвонили. Он вынул мобильный телефон. (У чеченцев мобильники появились раньше, чем у нас. Но тогда их еще вовсе ни у кого не было.) Просто чудо. Такой блокнотик. Без проводов, без антенны!.. Вроде плитки шоколада. И так плавно шоколад-блокнотик разносил вокруг свои позывные - мелодичный, как бы щенячий звон. А Дудаев - сразу важный, усики сделал строго - поднес телефон к уху и коротко сказал кому-то:

- Мы вышли.

И зачехлил блокнотик.

Возможно, генералу показалось, что во мне маловато эмоций по поводу мобильника. Восторга моего мало. Снисходительно глядя, он мне подсказал, что я сейчас должен чувствовать - мол, видал диво! вот теперь какая связь будет… связь в горах - ты, майор, и представить себе не можешь, какое это чудо для войны в горах!

Я на всякий случай по-горски восхищенно поцокал, пощелкал языком. Мол, диво дивное.

Дуда сказал:

- Вот мой лучший друг теперь. Вот кто не предаст.

А я как в воду глядел. Сказал машинально:

- Еще посмотрим, товарищ генерал.

Иногда (мысленно) я рассказываю отцу о своей фантастиче-

ской (и однако же реальной) продаже оружия. И что не кто-нибудь, а Дудаев стал повивальной бабкой моего торгашеского таланта. (Сам того, впрочем, не сознавая.) Отцу всласть было бы послушать. Наверняка!.. Старенькому выпивохе польстило бы!

Как он, отец, там в Ковыльске?.. Закрываю глаза. Вижу его, идущего меж пятиэтажек в сторону магазинчика. И какой легкой походкой!

Первая моя сделка по оружию так и осталась единственной. Я словно бы потрясен был сам собой. Я обомлел… Я больше никогда ни ствола не продал… Возможно, социологи сделают наблюдение. Возможно, не один я в те дни попытался скачком совершить торгашескую метаморфозу. Не знаю!.. Я как бабочка, только-только освободившаяся от кокона. Бабочка совершила свой первый полет. Свое первое кружение… И замерла… И сидит… Мимикрируя на цветах разнотравья. Схожих с ее крылышками.

Да и обстоятельства от меня отвернулись. Война!.. Грозный в огне… Время то ползло, то немыслимо ускорялось. В мятежный город с двух сторон ворвались десантники Бабичева и десантники Рохлина. И эти “клещи” - единственное, что в те дни уперлось в меня вплотную.

Конечно, война, становясь гражданской, жесточеет. Понять ее невозможно… Воюющий невоенный человек, я лишь для себя (для внутреннего пользования) все-таки нашел войне объяснение. Оно простое: война сама по себе абсурдна… Пока она не кончилась.

Нет, нет, вот так будет правильнее: война абсурдна, пока нет победителя… Пока победителя нет, не задавайся вопросами. Почему? Да как? Да кто виноват?.. Да кто в драке ударил первый… Детские споры!

Вот выявится победитель, и сразу (или постепенно) найдутся понятные причины, неизбежные следствия… События встанут по росту. Победитель расставит все и всех по своим (по своим) местам. Появится логика победителя. А другой логики у нас, у простых людей, не бывает.

Шел - 95-й… Логики еще не было. Грозный разрушен, раздавлен… Черепки домов. Сожженная бронетехника. Десантники Рохлина, разрушая или сжигая дом за домом, вдруг натыкаются на сгоревший цементный завод и на несгоревший (!) склад с бензином. Чем не абсурд!.. Склад, забитый бочками с бензином, целехонек. Бензиновое спокойное море. А кругом огонь!.. И безлюдные пакгаузы в ряд. Никем не охраняемые. Если не считать одного шизанутого майора, который с пистолетом в руках бегает у распахнутых ворот и вопит, что эти бочки не отдаст… бензин не отдаст!.. Никому!

Рядом, там и тут горят дома, рушатся стены… на воздух большими птицами взлетают крыши… А майор кричит, загораживая собой склад с бочками:

- Мое!.. Мое!

Я и был тот шизанутый майор.

Десантники скрутили меня. И один из них, добрая душа, успокаивал мою безумную складскую алчность: “Мы их заберем, майор… Не боись!.. Мы все твои бочки заберем”.

Мне дали отпуск на целый месяц, и я уехал в родной Ковыльск к жене и дочке. Ну, и к отцу, конечно… Отцу я привез первые байки о Дудаеве, а жене - две дудаевские тысчонки - доллары… Которые я сохранил, несмотря на острую шизоидность тех моих дней (одиноких, у ворот склада). А может быть, сохранил благодаря той шизоидности. В обычной пятнистой куртке. В обычном грудном кармане.

Дома я рассказал жене о совете чеченца построиться на большой неназываемой реке. Ночью рассказал… В постели. В любовном затишье… Дудаев, вот кто уже тогда чутко понимал, что выбравшемуся из Чечни майору свою реку, где жить, лучше не озвучивать. На всякий случай… Тогда же, в постели, мы с женой решили - мысль хороша… Какая интересная, Саша, мысль, с полетом!.. Что значит генерал!

- Генерал авиации, - подтвердил я.

Но только через год, когда в Чечне сделался какой-никакой мир, мы с женой созрели вполне. И, не промедлив, уже в следующий мой отпуск, я выбрал большую реку. И по-быстрому съездил, присмотрел местечко на ней. Но начинать там стройку жене пришлось одной. Меня вызвали…

Не отпускали. Замирение в Чечне, все чувствовали, было непрочным… Меня перебросили в Моздок, строить дома возле Чкаловского аэродрома… Дома и казармы… Чкаловский становился очень востребован.

То там, то здесь разбег и взлет самолета. Свист, рев двигателей. Я на стройке общежития, и вдруг… знакомый голос. Окликает меня, а с какой стороны, не разобрать. Из-за рева самолетов… Я верчу головой… Ищу… И вдруг ах! Костыев!.. Стоит, улыбается! Его, питерца, тоже бросили на здешнее приаэродромное строительство. Вернулся мир - вернулись стройки. Видно, на чьей-то начальнической бумажке (или в чьей-то начальнической башке) мы так и числились, так и жили парой - Жилин и Костыев, инженеры.

Мы обнялись. Никакой у меня, конечно, обиды… Ну, уехал! Ну и что?.. Тем более что Костыев объяснил. Его тогда выдернули прямо в ночь - либо уедешь сейчас в свой Питер, либо вообще не уедешь!.. А он, среди ночи собравшись, попросил некоего Исмаилова. Просил рассказать мне… Записку написал!.. И крупно поверх: МАЙОРУ ЖИЛИНУ… Но Исмаилов, это я тоже помнил, тогда же исчез. Говорят, убили.

Костыев все умел объяснить легко и толково. Питерская школа… Да я и не таил обиды. Время разбросало. Время не для обид… Где оказался. Кого потерял… Кто пожил в Чечне, уже не вели счеты. Война!

Наша дружба возродилась с первого же дня. Словно и не расставались… Строить на пару, это у нас с Костыевым получалось. Вспоминали, конечно, и Журавлиные дома. Глянуть бы глазком - целы ли?.. Съездить невозможно… Грозный был не наш. Зато возникла романтическая идея (под вино, конечно! в Моздоке с вином было нормально! отлично было!) - слетать туда. Уговорить вертолетчика… И пролететь краем города.

Сбить не собьют. Самолетный парк Дудаева был практически нулевым… Набрать как следует высоту… Пролететь. Нам бы с Костыевым на полминутки. С биноклем в руках… Только бы глазком глянуть!

- Узнаем мы их сверху?.. Наших красавцев?!

- Еще бы!

И мы чокались.

Нам в Моздоке предстояло строить очередной дом, в три этажа, для все растущей аэродромной обслуги. Дом предполагал два флигеля - и вот меня ужалила тщеславная инженерская мыслишка. Амбициозен вдруг стал.

Спланировать дом - как самолет. На долгую память о нашей здешней совместной работе. Чтоб два флигеля, как два крыла. Ну, и нос… Такой туповатый (небольшой) выдвиг в центре дома. За счет эркеров в выдвинутых квартирах. Эркер на третьем будет сам собой глядеться, как полупрозрачная кабина пилота… А?

- А? - сказал я сам себе. - Клево?

Мысль пришла на ночь глядя. Я уже ложился спать… Я покрутился, поворочался в постели не меньше часа. Сна нет. Намял бок… Потом другой бок… А потом встал, оделся и среди глубокой уже ночи пошел к Костыеву.

Он квартировался неподалеку, у одной старушки.

Да, да, я еще и вина взял. Под хороший разговор. Пару бутылок… В Моздоке было с вином отлично!.. Костыев в нашей паре считался все-таки главным планировщиком. И если дом нестандартен, Костыева надо было убеждать… Уговаривать. Желательно с вином.

И вот я взлетел по лестнице, держа по бутылке в руке - в правой и в левой. Бутылки (как все помнится!) были по-вечернему прохладны, не липки.

На мой несколько нервный (вдохновенный!) стук дверь открыла старушка. И сказала, что ее постоялец, мой друг Костыев, уехал в Питер… У меня запершило в горле… Старушка выговорила название города тщательно - в Санкт-Петербург… Час назад. Да, насовсем… С вещами.

Уже утром узналось, что тихо тлевшая война вспыхнула наново. Вторая Чеченская.

Едва Грозный и его пригороды были с боями взяты, меня выдернули из строительства и опять воткнули в склад. В склады€… Но не в Грозный, там живых складов пока что не было… в Ханкалу… Где я довольно быстро развернул бензиновый бизнес. Что получилось само собой.

Но в первый день я ходил по вверенному мне ханкалинскому складу крайне недовольный. Склад был дерьмо, ни в какое сравнение не шел с моим грозненским… Во-первых, не приспособлен к хранению бензина-солярки. (А именно бензином-соляркой склад только и был забит.) Пакгаузы не приспособлены к накату и выкату бочек. (Пакгаузные выступы не вровень к бортам подъезжающих машин.) Автоподъемники скрипели, хрипели и ломались ежечасно. Чуть что - погруз-разгруз вручную… Каменный век!.. Но выбора не было. Война!

Залив бензовозов был тоже плох. Но зато бочки. Бочки!.. Вот что меня подвигло… Я вдруг узнал их. (Или мне показалось, что я их узнал.) Родные мои. Их действительно вывезли из грозненской жаровни. (Или мне показалось…) Я весь встрепенулся. Это были мои бочки. Мой бензин!.. Именно так я кричал десантникам Рохлина.

И никакого оружия. Как благодать. Только горюче-смазочные. Я даже потрогал бочки рукой. Эти чумазые бочки мне нашептывали. А я их касался. Ласково… В тот первый день, когда я сюда прибыл.

Бочки стояли, лежали. Бочки всюду… На этот раз я прочитал подсказку.

Если я впаривал офицеру-деляге или напрямую говорил разъяренному полковнику (или чеченцу-посреднику) - да, я дам тебе солярку… Бензин тоже дам … Я дам смазочные масла. Немного, но я дам… - они меня не понимали. Они меня не слышали. Ни наш деляга, ни заинтересованный чеченец-посредник… Они одинаковы. Война!.. Они тут же начинали требовать больше. Качать права… Грозить… Еще и еще больше! И совать вдруг появившийся в руке пистолет мне в ухо.

Но если я им говорил, - да, я дам солярку, бензин, другое-третье, но ты заплати… Если говорил, я продам… Вдруг оказывалось, что меня понимают и меня слышат. Все. И те, и эти. И третьи, и пятые. Я продам - и они соглашались. Да, да, спорили, жались за копейку, однако понимали. Они тоже грозили, наставляли иной раз в ярости пистолет, сколько я повидал этих дул!.. этих черных и серых отверстий!.. но весь этот балаган был уже иным. Уже ради цены.

И ведь они не бесновались. Не палили в потолок. Даже чеченцы. Самые буйные. Одноглазые… С тиком в ноздре… Они становились вполне вменяемы. И все-все очень хорошо понимали, когда я им говорил:

- Я продам. Все пять бочек. Но заплати.

Или натуральным путем. Если я был обязан по разнарядке:

- Получишь. Все получишь… Продам… Однако в том перерасчете, что каждая десятая бочка - моя.

Армия была все еще в полураспаде… Не будь майора Жилина, где-то стояли бы горы бочек с бензином и мазутом, а где-то - ноль. Как при коммуняках. Застой.

Я брал каждую десятую бочку не потому, что я хозяин склада и вор, а потому, что я обеспечивал доставку. Да, я зарабатывал… Но ведь я круто работал. Но ведь у меня информация. У меня осведомители на дорогах, им надо платить. Война в горах - непростое дело… Иной раз я продавал бензин-мазут чичам, но зато и полевые командиры нет-нет и пропускали те колонны, где были машины Сашика. Я, как никто, обеспечивал, чтобы горючка попала в точности в те наши воинские части, в какие она должна попасть. (На чеченских дорогах отслеживал Руслан, на наших - Коля Гусарцев.) А в тяжелых, тяжелейших случаях (дорога на Ведено) я самолично находил проводников, таких, как Хворь… Таких, как Костомаров… В сущности, я ввел цену за гарантию горючки. За гарантию ее доставки. Я и такие, как я.

Не скажу, что я ввел рынок. Это смешно. Это нескромно… Но я и такие, как я, ввели в условиях войны цену как таковую… ввели доставку… оплату деньгами… ввели оплату натурой в параллель деньгам (каждая десятая бочка)… Мы ввели начальные рыночные отношения. А рынок возник, конечно, сам. Рынок всегда сам.

Однажды в штабе кто-то впрямую на меня сказал. Все-таки стукнули. “Жилин” - прозвучало. “Три бочки бензина чеченцам за провоз…” И как некая сверхугроза прозвучало “коррупция”. Присутствовал сам Трошин. Присутствовал сам Шуманов. И другие могучие.

Но штабисты сами же меня прикрыли. Я был им нужен. Там уже появились неглупые люди… Что ни говори, академии кончали. Сначала Мамаев эффектно выступил. Тогда и прозвучало впервые, что ничего нет хуже на войне, чем хаос… чем распад армии, который как раз сейчас мы едим большой ложкой. Коррупция - это стократ лучше, чем хаос. Коррупция - это уже какая-никакая культура…

- До коррупции нам еще надо дожить, - эффектно заключил Мамаев.

Но напряженная пауза вновь повисла. Штабисты молчали. Мамаев все-таки слыл за краснобая.

Затем Гусарцев отважно выступил - иногда, мол, мы все это знаем, бывает нужна обеспеченная дорога. Предгорная… Тем более горная… Кровь из носу, но нужна дорога.

Неплохо выступил, но опять пауза. Уж очень малый чин у нашего Коли.

Но вот, откашлявшись, Трошин заключил - сказал баском:

- Ладно, ладно, не стройте из себя девочек… Дорога бывает нужнее бензина. Давайте смотреть на эти две… или три… сколько там бочек?!. Смотреть не как на торговлю майора Жилина. А как на подкуп полевых командиров.

Все облегченно и разом расслабились. Засмеялись. Расценили слова Трошина как кутузовскую мудрость и неспешность. Меж тем я был в шаге от кары.

Конечно, конкуренты по горючке подвергались сильнейшему искушению избавиться от меня. Интенданты, которые в чинах… Убрать меня… Подпихнуть локтем, локотком под военный суд. Еще как ревновали!.. Ведь целых две цистерны с горючкой! Стояли же на вокзале!.. Прибыли с товарняком из России. Две!.. Громадные. А я им, хоть и в чинах, не отлил, не плеснул по малости даже в канистру.

Соляру я пожирал еще быстрее. (Чеченцам она ценнее, нужнее. На полевых, скажем, работах.) Мазут… Даже мазут… Солярка спецзаказом для моих конкурентов. Она исчезала запредельно быстро, уже на подъезде к Грозному. Уже на рельсах. Вместе с цистерной. Они не успевали цистерну даже заметить… Была ли?.. Мираж… Для конкурентов-перекупщиков от меня оставались только бензиново-солярные разводы на рельсах, вот и все. Меж рельсами. Цветовые, радужные пятна на темной земле. Как запоздалая отметка в просроченном паспорте.

Разруха и частая смена начальства - два фактора, которые шлифуют нас, рыночных, до блеска. Но не всех.

Откуда им, интендантам, было знать про божью подсказку, про тот удивительный звук в самом начале откровения… Щелк! Щелк!.. Задолбанные, истеричные, трясущиеся за погоны, за лишнюю там звездочку… Откуда им было знать про неожиданную параллель бензина и бесстрашия. Дудаев (сам того не зная) научил меня при сделке смотреть глаза в глаза. И не застрелил же он меня, не смог… А ведь потирал пальцы о пальцы. Он только потирал свои пальцы, хотя они тянулись к пистолету.

Дудаев погиб, его подставил, предал его собственный мобильный телефон. Лучший его друг. Именно как настоящий друг - разом и подло. Притом что сам уцелел… Когда федеральная ракета шарарахнула, среагировав на подсказку (на импульс мобильника), все, что вокруг и рядом, взлетело. Фонтан земли!.. Все в клочки и в пыль… Уже не склеить… Земля, джип дудаевский, какая-то его еда, разложенная на скатерке, разостланной прямо на траве. Все взлетело. Все фонтаном… Самого Дудаева не разорвало, но так сильно отбросило, что убило. И тоже не склеить… Зато дружок его верный остался цел, хотя вместе с фонтаном земли тоже взлетел до небес. Бывший верный.

Родные и подумать не могли на маленького предателя. Напротив! В час похорон они с полным уважением положили в могилу вместе с покойным его мобильник. Там же всем известная его пилотка… Оружие, конечно! Любимый планшет!.. Чтобы помнили, кто был хозяин пространства цвета хаки. Хозяин гор и горных дорог. И засадных глубоких ущелий.

Однако же, увы, не вполне хозяин своей небольшой могилы. На могиле ничего. Тайна… На могиле ни буквы, ни знака… безымянная, чтоб не нашли недруги… Закопали тайком… Настолько тайком, что вдруг потеряли могилу. (Пустили такой слух.)

Возможно, мол, есть два-три человека, кто место могилы знает. Но ведь война!.. Эти двое-трое могли быть где-то в отсутствии, где-то востребованы… А возможно, и убиты. Война то надвигалась, то отступала. Так что про могилу Дудаева уже вроде бы никто не знал… Но вдруг ракеты опять стали бить по некоему месту на взгорье. Две ракеты… И обе легли рядом с могилой.

Дело в том, что лучший друг Дудаева продолжал жить и в земле. Он и в земле вдруг стал попискивать… Включенный малым током. Вдруг ожил. Какой-то особый глинозем… Воздействовал как статическое электричество. Слабенькие, но сигналы. Ракетные взрывы вновь подняли землю… и все, что в ней, фонтаном. Вновь до небес.

А мобиле опять хоть бы что. Старомодный. Один из первых. Не бог весть какой с виду. Покувыркался на взрыве, шлепнулся в траву - и все еще попискивает. Опять за свое. Пока наконец сам собой не выдохся. Пока не успокоился… Настоящий друг мстит долго.

Я пью чай… Облака за окном поражают белизной.

Под этими облаками где-то там, подальше, вьется дорога. (Недалеко, в сущности. Чечня невелика.) Там по дороге мчит джип. Знакомый мне джип, за рулем еще более знакомый Коля… Коля Гусарцев. Мурлычет песенку… За его спиной на заднем сиденье мои два шиза.

Олег стискивает ствол и гоняет желваки. Ах, как он сейчас доволен собой! Остались долгу верны!

У Алика автомат, я думаю, на коленях. Своим левым, плачущим глазом Алик сбрасывает слезинки на каждом встряхе машины. Не отслеживая, куда… На каждой кочке. На каждом подпрыге джипа.

Я жду звонка, хотя звонка может и не быть. Коля Гусарцев начеку… Сумеет ли он мне звякнуть? Решится ли?.. Не очень-то тянет звонить, если звонишь, уже мчась по дороге на Ведено.

Лишь в самом начале моего бензинового бизнеса конкуренты-перекупщики меня все-таки однажды кинули. Ровно один раз… Да и то - не на деньги. Это бы им слабо.

Петров… Нет, Петряев… Нет-нет, Петрушин, подполковник. Интендант высокого чина. Прислал девчонку с ефрейторскими лычками и с ней бумагу за лишние три бочки моего бензина. Эти три бочки он, пройда, уже получил вперед.

“И отправь ее завтра…” - разрешил он мне по телефону, с улыбкой в голосе.

Хотя и ждал, я с некоторой растерянностью смотрел теперь на живую оплату. Ефрейтор-блондинка. Едва глянув, я обалдел. Был ошеломлен… Никогда здесь таких не видел… Чтобы живьем. Чтобы в двух шагах.

Однако слишком скоро грянул новый звонок - уже свыше. Уже приказом!.. Срочно отправить связную к генералу Коробейникову. Нет, до утра никак не терпит… Отправить сегодня же, до обеда. И не удерживай ее, майор! У связной важные бумаги…

И бросили трубку. Еще бы!.. Еще бы бумаги у нее не были важные. Такие ноги. Такие глаза!

Мы - двое - были с ней как раз на моей лунной полянке. Отделенные от войны боярышником. И от всего шумного мира тоже. Надежно отделенные… Когда раздался звонок… Я только-только распускал свои перья. Хвост… Показывал ей это чудо - мою полянку. Обрывчик к малому ручью… Луг с разнотравьем. Виды… Все мое и уникальное.

Она молчала. С легкой согласной улыбкой молчала: “Какое лето!..” - вдруг сказала. Я потрогал ее груди. Они были маленькие. Она осталась спокойной. Она даже не задышала заметнее. Только вдруг значаще кашлянула… Потому что уже случился тот звонок. Потому что эти ее грудки уже были не мои. И не ее… И вообще грудки были не здесь.

Грудки уже были у генерала Коробейникова. Мощного. Лысого. Умеющего пить коньяк прямо из горла… Еще и басок густой. Чтобы пугать до смерти прапоров.

Девчушка-ефрейтор тотчас и уехала. А я остался один на один с красотой своей личной и уникальной полянки. Ходил взад-вперед… Ручеек булькал мелкий-мелкий. Полянка благоухала.

ФОРЭВА… Крамаренко вбегает, весь в своих заботах, но счастливый. Привезли автоподъемник.

- Александр Сергеич!.. Додавили мы их.

“Их” - это техбазу штаба.

Крамаренко, не присев, - готов опять бежать:

- Я хочу насчет запчастей. Ребятки с базы нас дурят, Александр Сергеич… Глаз нужен!

- Да остынь ты.

- Ни. Невозможно… Я чего думаю - я попрошу у них запчастей побольше. Выпрошу… И с этим запасцем мы доведем до ума, починим еще и наш сломанный подъемник. Заодно!

- Ну, давай.

- Можно, я их подмажу малость нашей солярой?.. Это ж нам, т-рищ майор, много дешевле выйдет.

Мне не до Крамаренки. Но он прав - два автоподъемника лучше, чем два солдата с хроническим плечевым вывихом.

Килай - довольно безликий на этой дороге пунктик, излюбленное место для засад. Начиная с Сержень-Юрта вся дорога на Ведено из самых опасных… Но в прошлом году (да и в этом) засады случались чаще всего как раз за Килаем. Нет-нет и щеголявший английским словцом, Коля Гусарцев прозвал это безликое место Форэва. Новое имя звучало ласково и женственно. И чем-то смутным слегка волновало! (Возможно, красиво припрятанной опасностью. Тебя обманывали созвучием.)

Однако же пригодилось.

По загудевшему, затрясшемуся мобильнику я вижу, что звонит Гусарцев. Ага!..

Примерно полминуты он молчит. Это тоже их штабной прикол. Только дышит в трубку… Молчком… Наконец подает голос, но не словом, а пением. Вдруг я слышу, он чуть дурашливо напевает:

- Навсегда, навсегда, навсегда-аа-а…

Это значит, Форэву проскочили удачно.

- Молодцы! - говорю я.

- Стараемся!

Я перебрасываю запотевшую трубку в другую руку. При этом гляжу на нее с уважением, даже с восхищением. Как же она, попискивающая, позвенькивающая трубка, облегчает жизнь… Чудо войны!

- А что наши шизы?

- Нормально. Они на заднем, - Гусарцев снижает голос до полушепота. - Дремлют… В обнимку с любимым стволом.

Ну, наконец-то!.. Я вдруг взволнован. Я вдруг соображаю, что уважения заслуживает не только мобильная трубка - но и сам Коля. Заодно, конечно, вспомнилось, как я суров был с ним три дня назад. (В том откровенном разговоре под водку… Или это уже четыре дня?)

- Коля… Хочу сказать… Я благодарен тебе за пацанов.

- Да ладно, Саша.

Он так запросто это сказал:

- Да ладно, Саша.

И больше голос его я не слышал. Уже никогда.

(Окончание следует)

 

пообещай мне страшный рай…

Об авторе

| С 1989 года Бахыт Кенжеев - постоянный автор “Знамени” (последняя публикация см. N 10, 2007 г.).

* * *

“Небесные окна потухли”.

“Ты что? Неужели беда,

и чёрные звёзды, что угли,

погасли, причём навсегда?”

“Вот именно - в области света

сложился большой дефицит,

и даже случайной планеты

нигде в небесах не висит.

Материя стала протеем,

объявлен бессрочный антракт”.

“Но как мы с тобою сумеем

узнать этот горестный факт?”

“Никак! Постепенно остудят

глубины земного ядра,

и жизнь у любого отсудят,

включая лису и бобра.

Лишь ангел, угрюмый неряха,

очки позабыв впопыхах,

пройдёт по окраине страха

с мечом в невесомых руках”.

* * *

Есть государственная спесь:

брести за царской колесницей

колонне пленников. Бог весть,

кому она сегодня снится,

страна проскрипций. Чистый лоб

весталки. Сгорбленная выя.

И в цирках каменных взахлёб

гремят оркестры духовые.

Есть долгий звук - и узкий свет.

Прощай. Прости. Позволь на память

одну из самых тёмных бед

на столике ночном оставить.

Жизнь покачнётся навсегда,

заплачет, тихо глянет мимо…

Артезианская вода

мягка, и тьма неопалима,

где опыт, смерти побратим,

распознаватель белых пятен,

как первый снег, необратим,

как детский голос, невозвратен.

* * *

Ночь. Зима занавесила, стёрла трафаретное “Выхода нет”,

где моё трудоёмкое горло излучало сиреневый свет.

Человече, искатель удачи! Мы по-прежнему йодом и льдом

лечим ссадины; прячась и плача, драгоценные камни крадём

друг у друга; любимых хороним, да и сами, живой чернозём,

норки узкие жвалами роем, изумрудные кольца грызём.

Спи, прелестница, плавай под ивой. Я не рыцарь на чёрном коне.

Снежный ветер - архивный, ревнивый - кружит сонную голову мне,

и свистит, подбивая итоги, призывая мгновение: “стой!”,

чтобы я, утомлённый с дороги, бросил камешек свой золотой

у порога, вздохнув: далеко ты затерялся - песчинкой в пыли,

тусклой бусинкой из терракоты, обожжённой могильной земли.

* * *

El condor paso. Где же ты, душа любви и нищеты,

василеостровская дева-

лимитчица? Должно быть, там, где полночь хлещет по листам

платана мокрым снегом. Древо,

обряд языческий творя с нетвёрдым мёдом января,

к земле склоняется спросонок,

и в визге дворницких лопат часы глухие плохо спят,

скрипя зубами шестерёнок.

Четырёхструнная, сыграй, пообещай мне страшный рай,

булавку в мышце, мраз по коже…

Зачем кондор, чужой орёл, свою голубку поборол,

взыскуя музыки, не схожей

ни с чем? Где ты? Где мы с тобой? Сквозь купол чёрный, ледяной,

разрезанный, как бы живая

жизнь, льётся бездна, звезд полна, где наши тени дотемна

молчат, мой Бог, не узнавая

друг друга, где разведено моё привычное вино

водой и солью; плещут перья

разбойника чилийских Анд, ценой всего в один талант,

в один обол, в одно похмелье…

* * *

Сникнет ярость, выйдет дерзость,

а взамен придёт

небогатая поверхность

подмосковных вод.

Эти омуты да ивы,

как пастух - овец,

созерцает терпеливо

сумрачный мудрец.

Он ни слова не уронит,

потерял он счёт

дням, и мир потусторонний

перед ним течёт.

То пескарь при виде щуки

вздрагивает вдруг,

и воздел бы к небу руки, -

только нету рук,

то пупырчатая жаба,

выглянув на свет,

воспарить душой могла бы,

только крыльев нет.

Позабудь про долю рабью,

про свои года.

Тёплой праздничною рябью

морщится вода -

это дар, твой дар убогой,

ускользает он

водомеркой босоногой

по ручью времён.

* * *

Доцент бежал быстрее ланей,

быстрей, чем кролик от орла,

стремясь к потешной сумме знаний,

чтоб жизнь согласная текла.

Он подходил к проблемам строго,

любил районного врача

и мучил павловского дога,

ночами формулы уча.

Я тоже раньше был учёный,

природе причинял урон,

и плакал кролик обречённый,

мне подставляя свой нейрон,

и видел мир, где нет удачи,

покрытый смертной пеленой,

а я в мозги его крольчачьи

ланцет засовывал стальной.

Вещает мне Господь-учитель:

пусть не страдалец, не мудрец,

но будь не просто сочинитель,

а друг растерзанных сердец.

Как жалко зайца! Он ведь тоже

бывал влюблён, и водку пил,

и куртку натуральной кожи

с вчерашней премии купил.

Цветков! Мой добрый иностранец!

Ты мыслью крепок, сердцем чист.

Давно ты стал вегетарьянец

и знаменитый атеист.

Ужели смерть не крест, а нолик?

О чём душа моя дрожит?

Неужто зря злосчастный кролик

в могилке глинистой лежит?

 

Маятник Фуко

Об авторе

| Владимир Михайлович Шпаков родился в 1960 году. Автор двух книг прозы: “Клоун на велосипеде” (1998) и “Год петуха” (2006). Проза публиковалась в журналах “Аврора”, “Нева”, “Октябрь”, “Дружба народов”, “Крещатик” и др. Живет в Санкт-Петербурге.

Н. Б.

Дыхание дефолта я почувствовал задолго до его наступления. Газеты, с которыми я сотрудничал, медленно умирали, гонорары становились мизерными, потом и вовсе исчезли. А жить-то надо! В общем, весной 98-го года я оказался в ремонтной бригаде, приводившей в порядок квартиры “новых русских”. Второй месяц я навешивал двери, окна, укладывал черновые полы, а главное, получал за это денежное вознаграждение.

- Тебе хорошо, - говорила режиссерша Мосина, - работа есть, да и в долг ты не брал. А мое положение представь?!

У Мосиной не было работы, причем давно. Полгода назад она вознамерилась ставить спектакль: связалась с каким-то банком, выпросила ссуду на постановку и, собрав актеров из разных трупп, взялась за дело. Мосина умела убеждать: и актеров зажгла идеей, и художника, который нарисовал просто фантастические декорации. Деньги на них потратили тоже фантастические, и вдруг выясняется: сцену не дают! То есть театр (также почувствовав дыхание дефолта) предпочел на три месяца предоставить подмостки под какой-то мюзикл. Пока Мосина обивала пороги других храмов искусства, декорации свезли на склад. Когда же очередная договоренность, можно сказать, была в кармане, склад вспыхнул синим пламенем, похоронив под горящими балками спектакль. А тут еще из банка депеша: гоните, мол, долг! Мосина срочно перезанимала, что-то взяв у меня, что-то у друзей и родственников, но из долговой ямы до сих пор не вылезла.

- Ты как, терпишь пока? - спрашивала она время от времени. - Ты потерпи, ладно? Деньги - это ведь мелочь, главное, что спектакль накрылся…

Ради высокого искусства Мосина была готова участвовать в авантюрах, лезть в пекло, закладывать душу, поэтому ее звонков я побаивался. “Что она, интересно, придумала на этот раз?” Мосина звонила вчера, просила зайти, поэтому сегодня я договорился выйти на работу после обеда.

- Ну как, терпишь? Не будешь приставлять нож к горлу бедной женщины? Ничего, будет и на нашей улице бенефис…

Худенькая Мосина носилась по кухне, не вынимая изо рта сигарету и делясь впечатлениями о чужом творчестве. Что ставят, а?! Ты видел это чудовищное кино? Которое снял Курамов? Бред, полный бред, а ведь как хорошо начинал! Мы вместе начинали на Моховой: я Вампилова ставила, он - Петрушевскую… Не видел эти спектакли? О, это была песня! А сейчас - никакой песни, он охрип, он в каждом кадре дает петуха!

- Но ведь деньги на кино где-то достал… - осторожно вклинился я.

При слове “деньги” Мосина застыла.

- Деньги, деньги… Деньги - это страшная сила!

- Согласен. Особенно, когда их нет.

- А надо, чтобы были, верно? Мне ведь нужно долг отдать, в том числе тебе. А еще новая идея есть, спектакль хочу поставить.

- Тот же самый?

Мосина взмахнула сигаретой, осыпав мои брюки пеплом.

- Да ну его! Хороша ложка к обеду, а теперь… Перегорела, новое буду делать. Только больше - никаких долгов, ни-ни! Мы заработаем эти деньги, я даже знаю - как.

Идея была на первый взгляд абсолютно бредовая. Мол, есть какой-то знакомый в Краснодаре, который предлагает купить кагор, в большом количестве. То есть в очень большом: целых два фургона. Понятно, что на два фургона у нас денег нет…

- У нас и на один нет, - дипломатично поправил я.

- Ну да, у нас и на ящик вряд ли наберется… Но дело-то в другом! Нам не нужно закупать товар, нам покупателя требуется найти! Только по нашей цене, понял? А покупателем будет… Кто?

- Винный магазин?

- Вот и не угадал! Церковь! Кагор - это ведь церковное вино, оно там литрами потребляется, да что там - декалитрами! Во время причастия, на церковные праздники… Так что нужно всего лишь переговорить со святыми отцами, ну, на предмет покупки.

Мосина умела удивлять. Она могла расставить на сцене писсуары из папье-маше (действие пьесы происходило в мужском туалете), могла спрятать рок-группу за сценой, чтобы та грянула в момент лирического монолога, и кагор был из той же оперы. Причем главную арию в опере предлагалось спеть мне: себя Мосина в этой роли “не видела”, поскольку женщина в церкви - существо второразрядное, а тут два фургона, как-никак…

- Честно говоря, я тоже для такой роли…

- Брось, у тебя получится. К тому же ты не даром будешь работать, а за процент. Получим свою прибыль, поделим, и ты бросишь наконец пахать на этих “новых русских”. Спектакль будем делать вдвоем! Да от этого Курамова с его кинухой одно мокрое место останется! Ну скажи честно, я ведь лучше, чем он?

- Ты - лучше. Но кагор…

- Кагор нас спасет. Выручи, я умоляю! Я просто пропадаю, пойми!

Окурок нервно раскрошили в пепельнице, после чего Мосина надолго закашлялась. А я понял, что придется тащиться к святым отцам. Я не умел отказывать Мосиной, любые мои проблемы в сравнении с ее проблемами - меркли и казались ничтожными. У меня не было долга в несколько тысяч зеленых, не было астмы; и ребенка с пороком сердца я не рожал, а Мосина - родила и теперь разрывалась между творческими порывами и санаториями, куда иногда помещали юного Антона.

- Когда начнем делать спектакль, - откашлявшись, сказала Мосина, - я брошу курить. Честное слово!

- Ты и в прошлый раз, когда начинала, обещала бросить.

- Ну, тогда был стресс! Да и Антон, как ты помнишь, в больницу попал… Между прочим, он сейчас в санатории, нужно его навещать, поэтому в церковь, сам понимаешь… Да, тебе же нужны образцы!

- Образцы чего? - не понял я.

- Продукции. Мне эти краснодарцы завезли несколько бутылок на пробу…

Нырнув под стол, Мосина извлекла три бутылки. “Кагор N32” - это я прочел на этикетке.

- Сама-то пробовала? - спросил я.

- Я сухое пью, как ты помнишь… Но это вино - классное, я тебя уверяю! Можешь смело нести его прямо в Александро-Невскую лавру!

- В лавру - слишком нахально, - сказал я, укладывая бутылки в сумку. - Я начну с чего-нибудь поскромнее.

Моя работа оторвала меня от культуры, Мосина же вроде как возвращала в ее лоно. Возвращала, впрочем, хитрым окольным путем, через коммерцию и церковь, а эти две вещи были равно от меня далеки, да и вообще как-то плохо соединялись в мозгу. Отложив свидание с попами, я двинул на Невский, по которому не гулял уже черт знает сколько времени. И на первом же перекрестке увидел Дятлова.

Под мышкой он держал увесистый черный том, и лицо Дятлова озаряла загадочная усмешка. Обернутый в глянцевую суперобложку, том выскальзывал, но Дятлов почему-то не спешил укладывать его в потрепанный кожаный портфель. Наоборот, он взял портфель под мышку, а том понес перед собой, как Евангелие в церковный праздник. Встречные, однако, проявляли полное равнодушие к приобретению библиофила, положение спасло только мое появление.

- Видишь?! - Дятлов тыкал книжкой в нос. - Это “Маятник Фуко”!

- Вижу… - отвечал я, - И что с того?

- “Маятник Фуко” Умберто Эко!

- Ну и? Насколько я знаю, это не самое свежее изделие мастера.

- Зато там есть вот что!

Дятлов раскрыл книжку, и на титульном листе обнаружилась размашистая подпись, сделанная фломастером. Латинские буквы образовывали какой-то каббалистический узор, в котором с трудом угадывались “U” и “E”.

- А-а… Добрался до тела, значит?

В те дни Питер переживал культурный шок - к нам в гости пожаловала ожившая легенда мировой литературы. “Ты слышал? - вопрошали меня по телефону. - Во время лекции в Публичке он ругал Интернет и хвалил Гуттенберга!” Говорили, что Умберто Эко бессменно сопровождают переводчица Елена Костюкович и ребята из модного издательства, получившие на последние книжки автора эксклюзивные права. Еще говорили, что ребята неплохо греют руки на визите, живой классик, мол, служит великолепным катализатором продаж, и этим информация исчерпывалась.

Дятлов сразу почувствовал мою отстраненность от эпохального события.

- Нет, - сказал он, - так не пойдет. Ты понимаешь, что такое бывает раз в пятьдесят лет?

- Ну уж… - криво усмехнулся я. - За последние пятьдесят лет к нам и Маркес приезжал, и даже Жан Поль Сартр…

- И ты слушал их лекции, да? И брал у них автографы, верно?

- Так я и здесь лекцию не слушал. И автографа, как видишь, не имею.

- Ну и дурак, - заключил Дятлов. - Между прочим, в Домжуре завтра прессуха будет, а потом еще в Доме книги пройдет автограф-сессия. Где ты спокойно можешь подписать такую же книжку.

- Такую же не хочу… - вяло возразил я. - Мне больше “Имя Розы” нравится.

Дятлов испепелил меня взглядом. Да читал ли я вообще это великое произведение - “Маятник Фуко”? Ах, не читал… Но как же я тогда смею предпочитать одно - другому?!

Спорить не тянуло. Библиофил гвоздил лоха из всех калибров, а я вдруг вспомнил про тот маятник, что раскачивается в Исаакиевском соборе. С юных лет меня завораживал процесс демонстрации вращения Земли, когда маятник Фуко сбивал установленные дощечки. То есть завораживал именно процесс сбивания, о том, что Земля вертится, я и так знал. Установленный экскурсоводом крошечный брусочек в гигантском объеме Исакия смотрелся жалко, выглядел ничтожной песчинкой мироздания. А маятник, между тем, неумолимо к нему приближался, как воплощенный Фатум. Приделанный к шару длинный штырь скользил в сантиметре от брусочка, потом в миллиметре, и, когда в момент очередного качка брусочек опрокидывался, так жалко почему-то становилось, так вдруг сжималось сердце… Ей-богу, в этот момент хотелось остановить вращение Земли, но группу уводили, и теперь другие должны были лицезреть беспомощность брусочка перед судьбой.

- Короче, приходи завтра в Домжур. Это будет самым значительным событием в твоей жизни, поверь.

- Думаешь? - усомнился я. - Вообще-то я Гагарина видел живого, а еще Фиделя Кастро…

- Скажи еще: руку ему пожимал!

- Руку Фиделю пожимал один мой знакомый. Между прочим, он…

- Нет, ты полный дебил! Все, прекращаю общение, иначе мне захочется стукнуть тебя по голове этой книжкой! А книжку - жалко!

Дятлов кинулся на другую сторону Невского, рискуя быть задавленным автотранспортом, я же направился к метро.

Через час я уже вешал двери под четким руководством Якута. Главное тут было соблюсти идеальную вертикаль коробки, а для этого - использовать отвес.

- Что-то он качается все время, отвес этот… Прямо как маятник Фуко.

- Маятник чего? - спрашивал Якут.

- Фуко. Который в Исаакиевском соборе висит.

- Ты там тоже, что ли, двери навешивал? Ну, в соборе этом?

- Пупок развяжется, если там двери навешивать. Там каждая створка - весом в танк.

- Да ну? - не верил Якут.

- Точно. Слушай, а почему тебя якутом зовут? Ты вроде не похож на представителей нацменьшинств…

- Потому что родился в Мирном. Знаешь такой городишко? Он как раз в центре Якутии находится… Но здесь уже десять лет работаю, видишь, даже до прораба дорос.

- И что, за десять лет в Исаакиевский не сходил ни разу?

- Да я вообще не знаю, где он находится. Ну как, установил? Косовато вроде…

- Можно поправить, если косовато.

Якут взглянул на часы.

- Некогда поправлять. Сегодня с дверями надо кончать, на кухню переходим.

Не знаю, почему хозяин этих пятикомнатных хором так доверял прорабу из Мирного. Немцы вместо слова “брак” употребляют выражение “русская работа”. Здесь же практиковалось нечто более чудовищное, что следовало бы назвать “якутская работа”. Дверные и оконные блоки перекашивало, паркет в углах скрипел, но Якут как-то умело убалтывал хозяина, выпячивал достижения, халтуру же искусно маскировал.

- От, блин… - ругался он на кухне, заделывая в стену пластиковый водосток. - Не лезет! Надо было штробу глубже делать, а времени долбить уже нет! Ладно, дай-ка молоток.

Якут в три удара вогнал в штробу водосток, который из круглого сделался овальным, потом и вовсе треснул. Повисла неприятная пауза.

- Надо бы заменить… - неуверенно проговорил Якут. - Но где взять время? Поэтому давай, заклей эту трещину скотчем - и можешь замазывать.

Замуровывая треснувшую трубу в стену, я представлял, как через пару месяцев штукатурка набухнет водой и из стены забьет “кастальский ключ”. Однако жалости к владельцу апартаментов не испытывал. С какой стати? Я чувствовал себя жертвой экономической разрухи, хозяин же, говорили, неплохо хапнул во время перераспределения собственности, откуда и квартирка в сталинском доме в полторы сотни квадратов…

Когда я, собравшись домой, вскинул на плечо сумку, раздалось предательское звяканье. Якут сделал стойку.

- А что это у тебя звенит? - спросил он вкрадчиво. - Пиво?

- Кагор, - честно ответил я.

- Да ну? - не поверил прораб.

- Точно, я его в церковь несу, продавать.

- В церковь, значит… - Якут что-то мысленно прикинул, после чего радостно заявил:

- Так ведь сейчас пост! А значит, твои церковники подождут еще пару недель! В общем, давай, наливай!

К счастью, Якут плохо переносил сладкое, поэтому ограничились распитием одной бутылки из трех. Продолжили на улице, пивом, и, когда прораб расслабился, я закинул удочку насчет завтрашнего дня.

- Мне на пресс-конференцию надо. Хочу Умберто Эко послушать.

- Кого-кого?!

- Одного итальянца знаменитого.

Якут горестно махнул рукой.

- Итальянцев все хотят слушать, а кто будет слушать Якута?! Я же говорю: времени, блин, в обрез! Заканчивать надо с этой хатой, а то скоро все сыпаться начнет!

Когда я купил еще по кружке, Якут вспомнил, что у него есть домашние дела. А значит, хата вполне может подождать до послезавтра.

Пресс-конференция была намечена на вторую половину дня, первую же я посвятил делам коммерческим. Опыт говорил: любой бизнес заканчивался для меня плачевно, госпожа удача воротила нос от моих поползновений огрести маржу на купле-продаже. Но тут вроде как не я, а Мосина была инициатором коммерции. На всякий случай я поставил инициатора в известность, мол, “иду на вы”, услышал в телефонной трубке бодрое: “С богом!”, после чего отправился в Спасо-Преображенский собор.

Первой преградой оказался церковный порог. Я не бог весть какой православный, но входить в церковь с прагматической целью впарить две фуры кагора не позволяло генетическое уважение к крестам на куполах. Перед глазами встала картина: “Изгнание торгующих из храма”, и я в смущении остановился перед колоннадой. Служителей культа не было видно, пришлось обращаться к церковным нищим.

- Служебный вход? - удивился некто одноглазый. - Так откуда ж в храме - служебный вход?! Тут все входы для верующих, а ты, мил человек…

Я понял свою промашку и тут же опустил в шапки каждому из трех сидящих на паперти.

- Есть вход, - объяснила пожилая нищенка, - вон там. Надо в подвал спуститься, где у них хозяйственная часть. Только смотри, они ребята суровые…

- Ага, - добавил третий попрошайка. - Гоняют нас - со страшной силой!

Спускаться в подвал сразу расхотелось. Но и позорно сбежать, когда вожделенная прибыль была так близко…

В длинном, уходящем вдаль подвальном коридоре было пусто. Плитка на полу, белый кафель на стенах - это напоминало коридор больницы, сходству мешали разве что прикрытые брезентом штабеля вдоль стен. Приоткрыв брезент, я обнаружил ящики с пустой стеклотарой, на которой красовалась одна и та же надпись: “Кагор “Чумай””. Мелькнуло: “Верной дорогой идете, товарищи!” - после чего я двинулся вглубь, где слышались приглушенные голоса.

Завернув за угол, я увидел такой же коридор, а в нем - еще один штабель, теперь уже без брезента. Голоса сделались громче, а вскоре показались и их обладатели: один мелкий и худосочный, с венчающим редкую шевелюру хохолком, другой - массивный и чернобородый, в расстегнутом сером халате. Парочка сидела за столом, на котором стояла водка (как ни удивительно) и какая-то простецкая закуска.

- Плитку укладывать хочешь? - спросил обладатель хохолка. - Извини, набрали уже орлов… Приходи через месяц, когда будем ограду подновлять.

Я смущенно забормотал, дескать, работа не нужна, а вот кагор… Выслушав меня, собеседники переглянулись.

- Два фургона, говоришь? Да куда ж нам столько, родное сердце? Разве мы столько выпьем?

Мужик с хохолком цепко меня оглядывал, будто обшаривал карманы.

- Можно впрок купить… - неуверенно сказал я. - Впереди ведь еще Пасха, ну и так далее…

- Конечно, родной, конечно… И Пасха, и Троица, и Успение Богородицы… Сам-то крещеный?

- Ну.. да… В детстве крестили.

- В детстве - это хорошо. В детстве мы эти… агнцы, да, Кирилл?

- В детстве - все агнцы, зато потом…

Толстый Кирилл, кажется, имел в виду меня, дескать, из безвинной овцы некоторые потом превращаются в живоглотов.

- Так как, берете? Я видел в коридоре пустые бутылки, там под брезентом один опорожненный фургон уж точно стоит.

Хохолок удивленно закачался влево-вправо.

- А ты хват - разглядел, чего хотел! Ну, ладно, если ты такой умный, то вспомни, что написано на бутылках?

- Написано: “Кагор”.

- А еще что?

- Ну, “Чумай”…

- Вот! Мы молдавский кагор покупаем, ясно тебе?

- Краснодарский лучше! - убежденно сказал я.

- Зато молдавский дешевле.

- Это как-то непатриотично… - проговорил я после паузы. - У нас с Молдавией трения, приднестровский конфликт, а вы в это время…

- Ну, ты загнул! Выгода - она границ и конфликтов не знает. Нам выгодно это, понимаешь? А с тобой связываться - невыгодно!

Я помолчал, потом сказал:

- А маятник Фуко вешать не пробовали?

Парочка опять переглянулась.

- Что за маятник, родной? - спросил хохолок с подозрением.

- Его подвешивают за верх церковного купола, чтобы вращение Земли демонстрировать. Если деньги за это брать, тоже выгоду можно поиметь.

Повисло нехорошее молчание.

- А ты, однако, безбожник… - произнес Кирилл и, выпрямившись, уперся головой в подвальный свод. - А с безбожниками у нас разговор короткий…

- Сами хороши! - огрызнулся я, ретируясь. - Сейчас пост, между прочим, а вы тут водяру трескаете!

Я не стал огорчать Мосину неудачей, решил, что сделаю это после пресс-конференции.

Мероприятие проходило в малом зале Дома журналистов. Ища место, я здоровался со знакомыми, то и дело слыша: сколько лет, сколько зим! Ты куда пропал, а? Мы уже решили: ты умер… “Не дождетесь”, - думал я, придерживая сумку с бутылками.

На сцене восседал вальяжный чернобородый человек, он что-то быстро говорил по-итальянски, а сидевшая рядом дама с короткой стрижкой (надо полагать, Костюкович) переводила. В первом ряду я заметил Дятлова, однако там мест не было.

- Ну? - саркастически спросил один из знакомых, свободный философ по фамилии Брандт. - Тоже пришел отметиться? Тогда садись, приобщись к дискурсу этого профессора.

- Почему профессора? - я присел на уступленный кусочек стула. - Он вроде как писатель.

- Нет, он именно профессор! Все, что он пишет, - это же университетская лекция, закрученная в детективный сюжет!

Брандт был фигурой гомерической, и предметы поклонения у него были такие же. Ницше, Селин, Чарльз Буковски - все, кто идет перпендикулярно толпе, превозносились Брандтом, остальных же он в упор не видел.

- Собрались, смотрите на них! - Брандт саркастически кривил рот, озирая сообщество. - Дескать, мы тоже участники европейской интеллектуальной жизни! Тоже не лаптем щи хлебаем!

Публика в зале и впрямь напоминала неофитов, приобщавшихся к таинству, которое ожидалось в течение всей жизни. Те же, кому удалось усесться на сцене и составить что-то вроде президиума, вообще парили в облацех, их лица без всякого преувеличения сияли.

Эко вел себя свободно, много шутил, возвышаясь на высоком подиуме, как римский бог, изволивший посетить гиперборейскую страну. Гиперборейцы, напротив, своей неестественностью и суетливостью демонстрировали безнадежный провинциализм.

Брандт толкнул меня в бок.

- А Дятел-то - глянь: никак вопрос задать решил!

Вскочивший в первом ряду библиофил что-то прокричал, получив краткий шутливый ответ. Дятлов захлопал в ладоши, приглашая зал присоединиться, а Брандт закатил глаза в потолок.

- Нет, ну что за низкопоклонство?! - он раскрыл газету. - Ты лучше посмотри, что пишут про твоего любимого Эко!

- С чего ты взял, что он у меня любимый? Он у Дятлова любимый.

- Ну, с Дятла чего возьмешь? Дятел - он же и в Африке, как говорится… Короче, слушай. “Когда этот человек объявляет, что заканчивает новый роман, издательские машины по всему миру приходят в движение. Литературные агенты начинают бороться за права на переводы и издания. Новый роман этого маэстро интеллектуальной интриги подобен камню, который обрушивает лавину…” Тьфу!

- Ну, положим, я бы тоже не отказался, чтобы издательские машины скрипели и литагенты шустрили, когда я заканчиваю что-то писать. Но ведь не скрипят, увы.

Моей ошибкой было то, что я втиснул между собой и Брандтом сумку. Тонкий кожзаменитель не мог скрыть лежащих в ней сосудов, и приятель, поерзав, спросил: что, мол, там?

- Кагор… - вздохнул я.

- Ну, даешь! Ты бы еще шампанского притащил, чтоб отметить приезд этого макаронника! Ладно, здесь есть одно укромное место, в курилке. Пойдем, раздавим твой кагор…

Говорить про образцы продукции было бессмысленно. Оставалась робкая надежда, что церковное винище Брандту придется не по вкусу и хотя бы одна бутылка уцелеет. Увы, аппетиты на спиртное у Брандта были тоже гомерические: два кагора пролетели мелкими пташками.

- Идем продолжать в “Борей”, - сказал Брандт.

Я не возражал, философски решив: книжку все равно не купил, автограф не светит, а тогда - почему не выпить? Мы продолжили в подвале “Борея” водкой, потом забежали в актерское кафе заполировать выпитое пивком. Коктейль крепко шибанул в голову, мы шатались, идя по вечерней улице, и спорили, перескакивая с пятое на десятое. Как всегда, Брандта понесло в сторону своих “перпендикулярных” любимцев, о них он мог болтать хоть до утра.

Вскоре мы оказались возле цирка, встав рядом с афишей. А Ницше?! А тварь дрожащая?! Нет, при чем здесь тварь?! А вот при том! С афиши идиотически улыбались два клоуна, мы тоже чем-то напоминали идиотов. Я вдруг увидел нас со стороны: двое в соплю пьяных людей выкрикивают непонятные слова, и если бы нас кто услышал…

Оказалось, нас услышали.

- Нет уж, - не давал повернуть голову Брандт, - ты в глаза мне смотри! И отвечай: кто из нас та самая, дрожащая?

- Оба, - отвечал я. - Только я этого не отрицаю, а ты пальцы растопыриваешь.

- Я пальцы растопыриваю?!

- На полторы октавы, как Рихтер.

- Рихтер - выдающийся человек, высший! Он имел право растопыривать пальцы!

- Но ты же не Рихтер. Ты всего лишь Брандт.

Пока оппонент подбирал аргументы, я таки повернул голову. И увидел трех ментов: те стояли возле машины и, поглядывая на нас, весело переговаривались. Возможно, заключали пари: кто быстрее упадет? Или: кто первый врежет противнику в морду? Думаю, они стояли давно и должны были основательно пополнить образование в части философии бунта.

- Ну, мы пошли? - спросил я, почти не надеясь на положительный ответ.

- Я бы сказал: поехали! - загоготал один из ментов. - Предлагается автомобильная экскурсия по вечернему городу! Оплата - в конце маршрута!

Я никогда не понимал милицейской логики, не понял и на этот раз. Нас довезли, выгрузили из “стакана”, но перед дверью меня остановили.

- Ладно, - сказали, - ты можешь гулять. А вот с приятелем твоим мы потолкуем!

Массивная железная дверь лязгнула, скрыв Брандта в недрах ментовки. “Оставь надежду всяк сюда входящий…” - вспыхнула надпись на черном железе. Я попытался заглянуть внутрь через окно, однако там виднелась лишь наглухо задернутая штора. Я выкурил сигарету, мысленно проклиная моего ницшеанца, затем приблизился к двери. Звонка обнаружить не удалось, и я постучал по железу костяшками пальцев. Глухо. Я постучал еще раз, потом грохнул кулаком. Безответность прибавила наглости: я начал методично долбить кулаком по двери, и раза с двадцатого та распахнулась.

- Ну, чего ты стучишь? - примирительно сказал мент. - У тебя это… деньги есть?

- Практически нет.

- Вот и у него ноль. Практически… - мент вздохнул. - Что ж вы так, ребята? Надо это… Иметь в кармане на всякий пожарный!

- Надо было нас до того брать. Тогда в карманах было.

- А повод? До того повода не было бы, а просто так нельзя…

Мент еще раз вздохнул.

- А этот твой Брандт… Он какого происхождения - еврейского?

- Германского, - сказал я.

- Фашист, значит… Хотя - какая теперь разница? Если денег нет, то хотя бы душу отвести…

Брандта вытолкнули за дверь через полчаса. Приятель держался за печень, матерился, но как-то тихо - видно, душу менты отвели основательно. Когда поймали такси, я спросил:

- Ну, понял теперь, сколько в этом мире твоя жизнь стоит? Рихтер Ницшевич, твою мать…

- Да уж… - пробормотал Брандт, потирая правое подреберье.

- Ты - всего лишь дощечка, понял? А жизнь - это огромный маятник Фуко, он раскачивается, приближаясь к тебе, и в один прекрасный день - щелк! И нет тебя, грешного!

- Слушай, - озираясь, сказал Брандт, - я, наверное, поеду все-таки. А то нас, я чувствую, еще раз заберут.

На следующий день Якут на работу не вышел, по огромной захламленной квартире бродил один лишь хозяин, толстый и мрачный. На вопрос о прорабе я бодро ответил, дескать, у него домашние дела.

- Дела у него? Ну-ну. А это - тоже дела?

Мы стояли в кухне, хозяин отвернул кран, и через минуту на стене расплылось мокрое пятно.

- Вы чего, заразы, наделали?! Предупреждаю: буду наказывать рублем! За такой ремонт не платить надо, а вычитать!

Я изъявил желание сбегать за новым водостоком, дабы исправить огрех, но хозяин показал фигу: нетушки, разбираться будем, когда появится эта якутская морда! То есть я получал три-четыре выходных - примерно столько продолжались запои прораба.

Отвыкший от праздности, я включил дома “ящик” и тут же увидел Умберто Эко. Вначале показали Публичную библиотеку, где писатель читал открытую лекцию, и толпы слушателей, ловивших каждое слово. Показ закончили красноречивым кадром: раздавленная стеклянная витрина в лекционном зале, на которую взгромоздился некий жадный до информации студиозус.

Репортаж из Дома журналистов начали с вопроса Дятлова. Мелькнула кислая физиономия Брандта (меня почему-то отсекли), после чего Эко заговорил о босоногом детстве, когда он запоем читал русских классиков. “Интересно, - подумалось вдруг, - а Гоголя в Италии так же встречали?” Насколько я знал, в его честь чепчики в воздух не бросали и витрин в римской библиотеке не давили. У нас же сплошная кумирня, и я тут не был исключением. То есть я уже решил: если заработок накрылся, то хотя бы автограф получу.

Но для начала следовало огорошить Мосину, на чьем пути встали молдаване со своим винным демпингом.

- Не берут, говоришь? Дорого? Ну да, ну да… А сам что сейчас делаешь? С Умберто Эко пойдешь встречаться?! Слушай, заскочи на минутку, у меня на этот счет идея есть!

Как я и предполагал, Мосина о трех бутылках даже не вспомнила, зато выдала такое! В общем, у нее возникла идея поставить “Маятник Фуко” на театре, что должно было произвести эффект разорвавшейся бомбы.

- Постой, но это ведь проза!

- Ерунда, мы с тобой в два счета превратим ее в драматургию.

- Ну, если в два счета… А о чем это? Ты хоть читала?

- Слышала. То есть примерно представляю: тамплиеры, масоны, каббалисты… Публика от всего этого визжать будет!

- А деньги? - ехидно спросил я. - Сама понимаешь: это ведь страшная сила. А кто их даст под твоих тамплиеров?

На лице Мосиной мелькнула торжествующая улыбка.

- Умберто Эко!

- Ты серьезно?!

- А что? Ты сегодня подойдешь, скажешь, что готовится постановка, и я уверена: он будет очень рад! Я проверяла: у нас пока никто его не ставил, мы будем первыми!

У меня вдруг заболел зуб. Я ничего не имел против Мосиной, она была далеко не бездарной, но здесь я чувствовал: она на краю. Это было отчаянье, съехавшая крыша, жест утопающего, который хватается за соломинку (нужное - подчеркните). И верно: спустя минуту она уже хлюпала на моем плече, бормоча, мол, посетила Антона, тот совсем слабый, надо больше фруктов возить, а где деньги? И самореализации никакой, а от этого хоть в петлю, так что прости мои дурацкие идеи…

Она вытерла слезы.

- Ладно, бог с ним, с твоим любимым Эко.

- С чего ты взяла, что он у меня любимый?

- Я, может, Вампилова восстановлю, которого на Моховой делала.

- Да? А…

- Добудем как-нибудь деньги, не переживай.

Автограф, тем не менее, я по-прежнему хотел получить. Тамплиеры меня мало интересовали, и я приобрел небольшую (а главное - недорогую) книжку под названием “Пять эссе на темы этики”.

На втором этаже Дома книги царило столпотворение. Даже в советские времена, когда выбрасывали в свободную продажу Дрюона и Дюма, здесь не наблюдалось столько возбужденных лиц. Лица были в основном молодые, с нездоровым румянцем - то ли по причине культурного шока, то ли от выпитого пива.

- Эй, ты куда? - обернулся ко мне некто долговязый, когда я сделал попытку пробиться сквозь толпу. - Тут вообще-то пипл уже час пасется, так что торчи сзади…

- Кто не успел - тот опоздал, - высокомерно добавила его спутница, низенькая и круглолицая. “И чего они выступают? - подумалось. - Их положение, в сущности, мало отличается от моего…” Я ошибался: долговязый вдруг зааплодировал, и я понял, что сектор обзора у него больше. То есть в силу своего роста он видел классика, я же наблюдал лишь косвенные признаки его появления.

Круглолицей тоже достались косвенные.

- Коль! А Коль! - теребила она долговязого. - Тебе видно, да? Ну, какой он, скажи?

- Нормальный, - отвечали. - С бородой. И в очках.

Она вставала на цыпочки, подпрыгивала, а я решил слушать, благо, задействовали микрофон, а бороду с очками я уже лицезрел. Издатели хвалили переводчицу, та хвалила издателей, а господин Умберто Эко выражал крайнюю признательность обеим сторонам. Вот только, растолковывала толпе мадам Костюкович, устал он очень, понимаете? Немолод уже классик, а тут его буквально разрывают на части. Поэтому автограф-сессия продлится недолго, минут пятнадцать, после чего им нужно ехать в гостиницу.

Словосочетание “автограф-сессия” в те годы было непривычно для русского уха. “Сессия” вроде предполагала порядок, чинность и четкость, но становиться в очередь за автографом?! Короче, толпа начала придвигаться к столу, за которым расположились писатель и переводчица. Толпа потрясала книжками разных лет и мест издания, она жаждала закорючку на титульном листе, и противостоять этому стремлению не могли никто и ничто.

- Осторожнее, друзья! - крикнул издатель, мужественно вставший на пути толпы. - Не беспокойтесь, автографы получат все!

Ага, держи карман шире! Наши люди знали: все никогда не могут получить (“Кто не успел - тот опоздал”), а значит, надо опередить остальных. Долговязый, в которого мертвой хваткой вцепилась круглолицая, усиленно работал локтем левой руки, держа в правой толстенную черную книгу. Парочка служила для меня своеобразным тараном, я рвался за ней вперед, когда вдруг послышался скрежет сдвигаемого стола.

- Твою мать! - взвизгнул издатель. - Ты куда прешь, придурок?!

“Интересно, - подумал я, - будет ли переводить эту фразу Костюкович?” Казалось бы, писатель Умберто Эко обретал бесценный опыт: не всякому удается заглянуть в глаза бессмысленному и беспощадному русскому бунту! Но каково было профессору Умберто Эко?! Это ведь все равно, что на горгону Медузу глядеть: каменеешь, впадаешь в ступор, и тебя давят сотни ног…

В этот момент между долговязым и его спутницей образовалась прореха, там мелькнула борода, и я моментально сунул туда книжку. Когда парочка сомкнулась, рука оказалась зажатой горячими молодыми телами. Неожиданно я почувствовал, что книжку взяли из руки, и какое-то время моя раскрытая ладонь трепыхалась сиротливо и растерянно. Потом последовало быстрое рукопожатие, книжку вложили обратно, и, вытащив ее, я прижал к телу мою добычу. Есть автограф! Казалось, книжка прибавила в весе, стала равна тому черному тому, которым обладал долговязый, в общем, я был доволен.

Вскоре толпа была оттеснена. Находясь теперь в первых рядах, я мог наблюдать усталое, изможденное лицо маэстро. Показалось, что на лице был даже испуг, который Умберто Эко прятал за вежливой улыбкой. “А ведь ты тоже дощечка… - пронзила вдруг жалость к суперуспешному, суперизвестному, но всего лишь человеку. - Ты немолод, нездоров, а вокруг мечутся толпы фанатов, далеко не все из них понимают, о чем ты пишешь, но раздавить они могут - запросто…”

Умберто Эко достал платок, промокнул лоб и вопросительно взглянул на переводчицу.

- Господин Эко уже несколько дней дает интервью и автографы, - сообщила та. - Ему надо в гостиницу. Что? Ага, господин Эко хочет сказать два слова…

Последовало несколько тихих фраз, Костюкович покивала головой, затем проговорила:

- Господин Эко говорит, что у него в России, как он видит, появилось очень много друзей. И ему не хотелось бы их потерять.

“Друзья” смущенно переглядывались, вертя в руках символы приобщения к мировой культуре, затем захлопали. Я открыл свою тоненькую книжку наугад и прочел: “В 1942 году, в возрасте 10 лет, я завоевал первое место на олимпиаде Ludi Juveniles для итальянских школьников-фашистов…”. “Интересное чтение меня ожидает”, - подумалось, когда писатель с переводчицей удалялись под аплодисменты.

Летом Мосина раздобыла наконец деньги на спектакль. И опять были зажженная пламенными речами труппа, аренда сцены в ДК, декорации, нашлось дело и для меня: сочинить, напечатать и распространить рекламные листовки.

Когда я собрался выкупать тираж листовок, типография вдруг повысила цену. Как, почему?! “А газеты надо читать, маладой челаэк! - орал начальник типографии. - В стране кризис, понимаете?! Кризис!! И я не хочу оказаться без куска хлеба!”

Это было уже не дыхание, наступил дефолт как таковой. Мосина никогда не отличалась практичностью, и слово “дефолт” для нее значило не больше, чем слово “синхрофазотрон”. Она по инерции скликала актерскую братию на репетиции, а те уже разбегались, как крысы с корабля, предпочитая генеральным прогонам стояние в очередях в сберкассу. Народ спасал свои сбережения, у Мосиной же не было сбережений, были только долги. О чем ей вскоре и напомнили: дескать, желательно вернуть кредит побыстрее.

- Почему побыстрее?! - не понимала она. - У нас же договоренность: конец текущего года! Да за это время мы заработаем в пять раз больше!

Только ее журавля в небе никто не хотел замечать, все предпочитали синичек в руках. Назначенная на сентябрь премьера была отодвинута на месяц, потом и вовсе приказала долго жить. Последний раз я видел Мосину на остановке, с авоськами - она в очередной раз отправлялась в санаторий к сыну.

- Ничего не получается… - кусала она губы. - Ни матери нормальной из меня не вышло, ни режиссера… Ну, почему так? Одним - все, как дураку Курамову с его фильмами идиотскими, а другим…

У меня гораздо меньше друзей, чем у господина Умберто Эко. Тем горше их терять. Тот грузовик сдавал задом медленно, то есть совсем медленно, пять километров в час. Он приближался неумолимо, как маятник Фуко, ударив худенькую женщину точно в висок. Говорили, что смерть была мгновенной, она даже вскрикнуть не успела. На похоронах вдруг возникла несостоявшаяся труппа, было много покаянных речей, фальшивых актерских слез, но лицо лежащей в гробу Мосиной будто говорило: “Не верю!”.

Еще раз маятник вернулся спустя месяц. Как рассказала ее сестра, усыновившая Антона, к ней заявились какие-то бритоголовые, требовали вернуть долги. Однако от этого удара Мосина ускользнула.

 

8

Об авторе

| Алексей Петрович Цветков - постоянный автор “Знамени”. Родился в 1947 году на Украине. Учился на истфаке и журфаке МГУ, окончил аспирантуру Мичиганского университета со степенью доктора философии. Книга новых стихотворений 2004-2005 годов “Шекспир отдыхает” выпущена издательством “Пушкинский фонд” в 2006 году.

* * *

трудами предков прелая земля

приучена к произведенью яблок

которые без риска съесть нельзя

иначе блеск не по рассудку ярок

и та каменноугольная тьма

внутри которой в жанре алкоголя

всё те же мы нам целый мир тюрьма

нам только в гибели покой и воля

никто не свят раз прозябает зря

пуст на просвет и совесть в нём баранья

мерси змее за отделенье зла

от прочего добра и благонравья

и той чьим промыслом змея сильна

рабе любви с простой сурьмой и пудрой

пока между добром и злом стена

заботами рептилии премудрой

той деревенской девочки родне

чей архетип в нейронах несгораем

кто глупости показывала мне

юбчонку прочь на даче за сараем

и в солнце облечённая потом

кого в сердцах царицей зла назначу

на свете счастья нет но был батон

тринадцатикопеечный на сдачу

с отечеством слегка не повезло

но дочерям спасибо за науку

с тех пор как наше небольшое зло

в груди добру протягивает руку

где без творца они навек одни

как на юру последние осины

и чёрные перед бедой огни

рассеивают свет невыносимый

песня в пути

тому

кто из острых осколков как пазл составляет тьму

озирать близоруко словно стоглазый аргус

поднимите-ка веки ему

и на всех удалите скальпелем эпикантус

азиатский уголь с олифой импортный груз

не по мулу вьючил святой хуан де ла крус

преподаватель пепла летучий учитель ночи

чуть пронизан узором серебряных бус

по ним как по кочкам но кто не трус

через чёрное путь короче

пусть висят

взяли азимут мне аккурат шестьдесят

один и дальнейший отсчёт не слышен

если что и внятно то лишь как шумят едва

эти райские рощи трансгенных груш и вишен

овощи по краям естества

влететь со всей слепоты

истекая фосфором если орбиты пусты

воссиять из костей непригодным к некруглой дате

от осколков в крови амуры ангельские малыши

сан-хуан у рубильника вмиг и вот вам нате

тёмная ночь души

значит вечно ничья

по ручью между снегом и сажей отсюда близко

симпатичных бабочек толчея

верных евангелию воробьёв франциска

со стартовой с треском тереза в серебряных ризах святая

к паукам в их сумерки не слетая

без протокола

уличил участковый и чуть ли не шил статью

в безналичном десанте в метро при честном народе

так ведь сам нарывался мол слушай чего спою

потому что считался тогда ксп или вроде

даже не ксп как факт но влюблён или пьян

а вокруг временами в зной но скорее в стужу

простиралась отчизна и был в ней один изъян

то есть если бы только один я желал наружу

вспоминаешь серёжа как были с тобой бедны

хоть пустую под ливнем крапиву в суп на пленэре

и шотландскую суку чей рацион еды

нам отечества не умилял на её примере

мудрено на петровке в раю не пробыв ни дня

при посредстве стакана искать совершенства в мире

и в стране по которой в ментовку вели меня

где рвалась тетива на моей семиструнной лире

предавался в сибири железнодорожной езде

а когда подвели к безвозвратному трапу ладно

убедился конечно что стужа стоит не везде

но таки нигде не пускают в метро бесплатно

пусть по гроб бороздит зарубежная скорбь чело

и надежда не меркнет на материальную помощь

что нам пользы наружу там нет никому ничего

только небо и звёзды на нём ты ведь звёзды помнишь

всю крапиву в стога под неистовый рык грозы

бечева распускает снопы подмосковных речек

где с тобой разливал гитарист отставной козы

лимита с психодрома местечковый антисоветчик

век собака на страже в кустах теребить говно

велика целина облечённая в снежный капор

пусть и будет одна у ребят раз другой не дано

я вот выпил и песню сложил ты послушай прапор

побег

понимаешь какая загвоздка

мы по первой неправильно рыли

всюду камень а сверху извёстка

наглотались как суслики пыли

там решётка была за парашей

вот туда бы и сразу болваны

как сурки намудохались с сашей

метров двести до этой поляны

роба в клочья и с голоду босы

что-то местность тут больно глухая

шутки набок во вторник допросы

и за сашкой пришлют вертухая

хорошо вы как раз прилетели

мы ведь сами к вам в космос хотели

хоть по-честному вы и уроды

даже хобот спасителя чуден

много милостей есть у природы

научил нас товарищ мичурин

лучше дохлую в лапы синицу

чем журавль в небесах по желанью

отведите в свою колесницу

накормите какой-нибудь дрянью

это кто в чешуе перепончат

и трава почему как чернила

слышь сашок а они не прикончат

что башка с чифиря учинила

вроде чётко на запад копали

а куда неизвестно попали

ну ты ладно стволом-то не тыкай

желтоглазый и жопа как мощи

ща как печень пощупаю пикой

кончишь бегать на блинчики к тёще

хоть бацилла в тюрьме не из жирных

быстро брысь на казённых носилках

а о наших загубленных жизнях

сложат песни на всех пересылках

бей безносую в зубья заразу

он убил меня смертью героя

ты гляди как светло у них сразу

вышло солнышко следом второе

выше рыло в такую погоду

хорошо умирать за свободу

неписьмо

семь лет как мы не виделись поди

теперь такие промежутки жизни

прорехи между встречами пора

считать прощальными и заблуждений

насчёт резерва я лишён но ты

посуществуй ещё

я изложу

как если бы ты был или была

звеном реальности пускай она

нас в стороны швыряла по абсциссе

над руслом неживой воды я вслух

поведаю моменты и отрезки

вернее письменно вернее молча

семь тысяч километров плюс семь лет

пускай не световых и то спасибо

ведь это был или была не ты

кому беззвучно в воздух или в стену

я говорю

я собственно молчу

в полупостели в цифровой пустыне

проспал всю зиму и визит к врачу

но там клистир заряжен холостыми

давай сперва уговоримся быть

в одной из этих медленных вселенных

откуда вверх по ординате нить

в спиралях ускорений постепенных

нам скоро всмятку и стена в конце

недосвиданья непрощай

ац

memento

в лесу раздавался раскат пионерской трубы

погода стояла из тех на которые ропщем

струила осадки а мы например по грибы

ну то есть не прямо в упор по грибы а по общим

вопросам повестки допустим из зябнущих ласт

товарища в очередь за невозвратной канистрой

и если какая из спутниц согласие даст

злоупотребить под сосной благосклонностью быстрой

в смотря по условиям реалистической позе

так мы убирали морковь в подмосковном колхозе

как светятся мокрые их самокрутки в лесу

сограждане аж зажигалки в ладонях дрожат их

анфиса стояла анфас заплетая косу

и двое на поиски добрых пионервожатых

я вот что случайно придумал когда я умру

ну то есть не весь но частично и ящик мне впору

спроворят снесите меня одноклассники.ру

или однокурсники.ру на высокую гору

тьфу чёртова рифма в тот лес где настала зима

и тысячелетней моркови полны закрома

так зябнут ладони так ясно что незачем греть их

на дальнем последнем свиданье в сосновом кольце

где мы пионеры мы дети рабов то есть этих

которые всех обшивают атласом в конце

нам разве не лучше собраться с канистрой у клязьмы

с той быстрой улыбкой теплей тополиной пурги

где нерасторжимы объятья и встречи прекрасны

постой благосклонное время вперёд не беги

скорей распахни надо всеми лазурный атлас

и в прежней косе бесконечной анфиса анфас

игла

чёрную сестру зовут наташа

недоумение имени

тезка мата-хари из мультфильма

ни одна живая наташа не пострадала

в ходе эксперимента

жизнь изловили жгутом

в самом неувёртливом месте

дрожит и ёжится

в верховьях вены

игла из полого металла

в детстве во сне она летала

если даже не жалко жертвы

стыдно струсить до обморока

до губки с уксусом к губам

опустите пожалуйста синие веки

фальшивая наташа жалеет

но ей позарез для заклинаний

иначе застрянет на взлётной

лунное затмение зря

липко заклеивает

приглаживает края

сие есть кровь моя

нового завета

пейте её за это

ключицы

чужая повесть из чужого дня

сама успела или ты дождался

весь эпизод где не было меня

как будто умер или не рождался

как трепетно за тех кем изнутри

не побывал и глаз который сверху

вонзается ты у меня смотри

тела слепые торопя на сверку

по чипам где блеснут из-под белья

он точно знает кто из них не я

мы разве живы мы с тобой кино

шестидесятых или даже хуже

когда спешим сжимая полкило

трески и чёрно-белый ливень в луже

с экрана правде плыть наперекор

продрогшему где горько там и стопка

а там за дверью грубый перебор

реальности её не нужно столько

здесь третье измерение мечта

в нём глаз горит сквозь пыль и слёз ни капли

существовал же я раз эти кадры

у них в монтажной есть и про меня

она пришла но в теле не теплей

не донесётся голос и не надо

теперь её сыграла бы рената

литвинова но это не теперь

вся в кофточке с ключицами эфирно

пока живьём монтажный нож в куски

я полкило тебе принёс трески

но совершенно из другого фильма

куда глаза без автора внутри

разъят на нестыкуемые части

непопадание в рукав руки

невозвращение рассудка к власти

и пустота как пульс в сплетенье лет

где свет мерещился но нынче нет

Вашингтон, округ Колумбия, США

 

Прошлый век

Об авторе | Наталья Рубанова автор двух книг прозы (Москва по понедельникам, 2000; Коллекция нефункциональных мужчин, 2005). Печатается также как литературный критик, пишет стихи, эссе, пьесы (публикации: журналы Знамя, Дети Ра, ВолгаXXI век, Урал, Меценат и Мир, LiteraruS Литературное слово, Крещатик, Октябрь, Вопросы литературы, альманах Другие, газеты НГ-Ex-libris, Литературная Россия). Повесть Люди сверху люди снизу входила в шорт-лист премии Б. Соколова, сборник рассказов Коллекция нефункциональных мужчин получил Диплом премии Эврика.

Смахнув пыль с астролябии, Аделаида Вигдоровна будто потерялась: всего несколько секунд впрочем, не сосчитать, не сосчитать, и все же как-то не по себе. Теперь провалы случались нередко, и она размышляла, поспешно найдясь, о приближающемся чудище (чудище обло!), которое, того и гляди, размозжит чугунными (или какие там у него?) лапами. Размышление сие окрашивалось, впрочем, довольно радужными тонами благо, нежизнь имеет свойство обрываться самыми непостижимыми способами. Благо, у Аделаиды Вигдоровны есть, помимо возможности левого выхода, выхода с противоположной стороны, и нечто, не позволяющее ей прямо сейчас стать бесформенной биомассой в какой-нибудь богадельне: не так много, и все же На человеческую сиделку Что-с? хватит: она предполагала, а Господин Бог, как водится, ра…

с некоторых пор Аделаиду Вигдоровну успокаивал чего раньше не случалось шелест купюр. Неплохой выигрыш в лотерее обычный такой, невзрачный билетик случился; кто б мог погадать? Эта разве, лет сорок назад: Позолоти ручку, красавица. Потому, когда карета окончательно отыквилась (и одинокими зимними вечерами), едва ли Аделаида Вигдоровна сокрушалась немым отчаяньем отрицательных чисел, начищенных арт-ремесленничком до самоварного блеска: нет-нет, нельзя мучиться старостью, нет-нет К тому же, пока есть ловушка для звезд1 подарок The Homo, см. экс-life, есть и смысл. И слава *** (кто Там, тому и), что некогда упругая грудь не является давно необходимостью даже второго ряда, да так и спокойней вот бы раньше, как говорят в иных селениях, д о п е т р и т ь (а ведь неплохое словцо: с запахом, с норовом однако разг.. Вон пшло!).

Аделаида Вигдоровна усмехнулась: раньше Мёдом ее грудь мазнули в прошлом веке; в том же, впрочем, и слизнули. Что толку? Глухое, изматывающее своей сухостью, ничто. Стрекозка в кислоте, подумала она, нехотя отходя от астролябии: чудная вещица, роскошная ненужность, предмет гордости и зависти, щедрый подарок того, кого когда-то не стоило б (а кого стоило б?). Круг, испещренный названиями звезд и зодиакальными знаками с насаженными на него крутящимися дисками магический инструмент, играть на котором она так и не научилась. До гусиных лапок и не научилась!..

А первые прилетели в тридцать (она точно помнит), когда тончайшая г-жа Ниточка примостилась скромно, будто оправдываясь: Да я на минуточку!, на лбу, да так там и осталась в вечных приживалках не выпроводить. Каждый сезон стучалась новая г-жа; у каждой был свой говорок, походка, разрез глаз. Кто-то пел, кто-то плакал, кто-то читал или же смотрел бестолково в окно, а кто и жульничал, тщетно пытаясь заполучить маску: но эти-то штучки наперечет, даром что брюссельские! Однако она как будто и не боялась ничего: благородная седина, черти в глазах (опыт, опыт, очень острый, единственно нужный и никчемный одновременно), именно он-то и

Но тут вынужденная заминка, простим великодушно даму Аделаида Вигдоровна запнулась (Альцгеймер! кисть плотно прижата к виску) и улыбнулась зеркалу, странно-деловито обнажая симпатичный фарфор: Hi, my dear!. Так, несколько фамильярно, приветствовала она свое отражение каждое утро. Так шла к детям, коих без малого тридцать лет и три года потчевала историей мировой музыкальной культуры (жутковатое ИММК там, в расписании, на грязно-белом, не слишком ровно разлинованном, коридорном ватмане) и анализом форм. И если первое вне аббревиатуры, разумеется, было, коли разделить на десять, ее коньком, этакой серебряной струной, то второе навешивала на себя Аделаида Вигдоровна без особого удовольствия, по привычке к нагрузке да причине ощутимой прибавки к трехгрошовой подачке, именуемой змеящимся пенсия: наступи на слово и нет тебя.

В тот день она должна была рассказать детям так Аделаида Вигдоровна называла студентов о баховской символике: разумеется, процитировать и выученные едва ль не наизусть избранные письма Яворского, посланные им на Юго-Западный фронт Протопопову: а ведь 1917-й, до Иоганна Себастьяна ли, в самом деле?.. Но к черту десятилетия запрещенных мессиджей, о которых, увы-увы, не понаслышке к черту: быстрые восходящие и нисходящие движения выражали полет ангелов, основываясь на словах Нового Завета, когда в рождественскую ночь пастухи увидели реющих с неба на землю и обратно ангелов в сиянии2 . К черту: а ровные хроматизмы по пять-семь звуков что вверх, что вниз едино: боль, боль. Свежевыжатая. Колюще-режущая. Неиссякаемая. Однако не о себе ль?..

Тпрр-ру. Сегодня она расскажет им о дешифровке нотного текста: тпрр-у-у, первый курс, зелень Что они понимают? Что хотят узнать? Хотят ли? Сможет ли она, черт дери, до-сту-чать-ся?.. В ее-то годы, с ее-то стажем, об этом обычно никто не думает, все идет на автомате однако Аделаида Вигдоровна не любит подобных очередей. А последовательность хоральных цитат с сопутствующими символами позволяет говорить о прочтении так называемой программы этого контрапункта именно как ощущения близкого конца растекается ее низкий голос по аудитории (где все больше острые плечики да стриженые затылки; Лекция для струнников счастье: элитные дети, разве сравнишь с народниками… параллельный ход мыслей давно не мешает). Яворский писал, что все мотивы, бывшие тогда в ходу, имели предельно четкий смысл. Вот, например, символ Креста. Она подходит к старому Стенвею (Чайковский над ним в тот день особенно грустен): до-диез, си-диез, ми, ре-диез. В обращенном виде этот символ распятия будет переведен как искупление через свершившуюся крестную муку Кто-нибудь читал Библию? Хотя бы для общего развития?.. поднимаются четыре неуверенные руки; Аделаида Вигдоровна нажимает на кнопку Play. Откройте, пожалуйста, второй том ХТК. Прелюдия b-moll, вторая мелодия Aus tiefer Not schrei ich zu dir3 .

Из бездны бед

, все верно… Она и сама здесь когда-то училась: сейчас памятник истории и архитектуры, плохо, очень плохо охраняется государством: штукатурка сыплется, оконные рамы подгнивают, полы… Настройщик редкий, исчезающий вид: злую половину роялей пора в печь. А вон на том стуле, венском, она наверняка сидела в так называемом девичестве: и кто так назвал, кто умудрился опять народ? Что такое девичество? Одноразовая честь, не сбереженная где хранить подобные сбережения? смолоду, вторично не пригодилась, как и то шелковое платье (черное, крупным белым горохом): он, профессор скрипки, Ее Профессор Какая безнадежность и какое счастье! Камерный класс. Разрешенные Бах, Вивальди, Корелли. Запрещенные Сати и Хиндемит на даче, где: треск поленьев в камине, толстенный Сервантес на полу (Дон Кихот, великолепные иллюстрации), и такая даль за окном, что хоть уревись: Нет, не просите на ты, и губы до крови; в восемнадцать многим сердечкам далеко до кондома б.у. Я не могу развестись: это равносильно уходу из консерватории Девочка, талантливая девочка А как член этой самой партии… К черту! Ты будешь играть Будешь играть блестяще Должна! Да ты и так если только не остановишься, если не перестанешь работать А хочешь он неуверенно огляделся, став вмиг похожим на воскресного papa, подыскивающего киндеру дорогую игрушку, а через мгновение остановил взгляд на антикварной астролябии. Хочешь это?

Она хотела, он тоже, а потом опять: она и снова: он, и поленья догорали, но оба не ведали до поры, что сердце около двухсот пятидесяти граммов у Ж и трехсот у М дышит само по себе, абсолютно автономно, и оболочка, в которой оно селится от безысходности, не более чем изолятор, выйдя откуда только и начинаешь жить: как объяснишь это рыдающему невежеству?

На похороны стянулось пол-империи: Нелли почему, почему Аделаида Вигдоровна до сих пор помнит, как звали эту певичку в вуалетке, смотрящейся на ней как то самое черкасское седло известно где? два раза упала в обморок, причем довольно отрепетированно. Тени произносили ненужные речи, впрочем, недолго; одна из фигур зачем-то исполнила каприс Якоба Донта (а не его любимый, из Паганини) Ада не помнит, какой именно: да и как вспомнить, когда щеки уж белее кладбищенского камня, душегубительно пахнувшего хвоей? Раскрыла она зонт и пошла-шла-шла под проливным к остановке, а через год, после чудом выбитого академа, сожженного дневника да так и не вскрытых вен подподушечная бритва заработала б пролежни, кабы смогла, нашла силы перевестись со струнного на теоретическое: благо, мозги позволяли. Ее Профессор умер, а вместе с ним и Скрипка. Мертвый инструмент: мертвый футляр: мертвая музыка: чего уж говорить об остальном! И все же тело будем объективны, действительно неплохая комбинация молекул страдало не меньше. Ада, сплошь уязвима, ч у в с т в о в а л а, как слезает с нее самая последняя, самая тонкая, словно папиросная бумага, оболочка того гляди, останется одно мясо, или того хуже кости: тогда ее точно рассекретят! И выгонят, выгонят… Таким, как она, бескожим не место в советском Вы разве не умерли, Сергей Андреевич? Вас не хоронили ль? Разве? Не обманывайте, вы не имеете права! Я должна знать, знать, я не могу так больше, вы понимаете?! а потом жар, щеки пунцовые: Адка, да что с тобой? а она бежит, бежит уже по узкому коридору, и то Шуман, то Лист, а то и сам товарищ Сталин заглядится на долгие ее ноги.

Надо купить помаду По-ма-да По-ма-да-на-да так, в бреду, дошла до Центрального: толстая продавщица с золотой фиксой нехотя протянула пошленький пластмассовый флакончик. Так дамское счастье сроднилось с несчастьем до самой консерватории не красила губ, а там Там уж руки с ума сошли: по скрипке до нейродермита выли, а толку? Форма потеряна. С теоретического на струнное? Не смешите и Ада равнодушно-аккуратно решала задачи по гармонии да писала фуги, находя в их рациональной прохладе какую-то извращенную прелесть, изучала периоды такого-то и такого-то расцвета (всегда чьего-то чужого, чуждого, не своего), пела тайно в церковном хоре, что представляется теперь штампом, и не участвовала в общественной жизни, за что ее едва не исключили из комсомола, а, вызвав туда, попрекнули, кроме всего прочего, пресловутым пятым пунктом. Какая им разница? кричала она во сне, пугая мать, которая долго, до самого их прихода (сначала за отцом, через полгода за ней), гладила Аду по голове, словно предчувствуя и собственную арию без Da Capo: А волосы-то у тебя шелк, Fine.

Аделаида Вигдоровна стоит на кладбище и не плачет: что толку в слезах, если сама сюда скоро ляжешь? Сердце быстрая штука, автономная. Мама, шепчет она по привычке, почти не вкладывая в слово первичный смысл, поэтому получается просто ма и ма, а может, самое настоящее лягушачье кваканье, под которое Аделаида Вигдоровна и бредет по улицам. Глаза слезятся от гадкого февральского ветра: но какие чернила, когда руками теперь почти не пишут, и она сама тоже, тоже не пишет: на компьютере быстрее, хотя до сих пор, что скрывать, машинка эта кажется варварским изобретением В сумке ноты и книги, в голове звуки и буквы, в глазах струны, кла-ви-ши. Однако вот А ну-ка Да ближе, ближе! Хелло, Долли Не дворец ли? А платья на дамах Беса ме мучо Такие носили, когда мне было было?.. Когда мама Мама?.. Да где я? И откуда духовой оркестр? вздрагивает Аделаида Вигдоровна, ужасаясь полупровалу. И это только начало! (Кисть, как водится, плотно прижата к виску.) Но вот она уж плывет по дворцу, а во дворце ее заяц, ее серенький с бантом (Триста долларов, год выпуска тысяча девятьсот тридцать шестой, но Аделаида Вигдоровна не слышит), ее ведмедики с тем самым выражением глаз-пуговиц, которое не забыть, как не забыть и их, ведмедиков, остромордость, лишь через десятилетия округлившуюся А вот ее белый детский веер ее чернильница 53-го года Слезная тушь Ленинградская Амбре Красной Москвы Штофы, рюмки, подносы, патефоны и граммофоны, подковы, чугунки, валенки, санки, самовары Флаконы и вазы, жабо и боа, перчатки и зонтики, шляпы и шляпные коробки, сапожки и сапоги, сундуки и ширмы, халаты, шали, скатерти, утюги, куклы, куколки, кукляшки И глиняный кувшин, из которого братец-кролик поливал свои дурацкие кактусы Винтажная коллекция, не сойти б с у-ма-а-а-мочка, я хочу вон ту звездочку, какую звездочку, Адочка, вот ту, красненькую, хочу-у-у, ма-а-мочка, такую нельзя унести, Адочка, она же для всех людей светит, купи, нельзя, купи, нельзя, нельзя, купи, игрушки за углом, хочешь? А она хочет, хохочет, а там зайчик сладкий, грустняцкий, его одного никак не оставишь, не кинешь он мой, мой, он мой, мне не нужна звездочка, тише, глупая, нельзя так про звездочку, уж и тетя вон на тебя обернулась! Звездочка она хорошая, добрая, она весь мир освещает! Утро красит нежным светом

И цветы на салфетках, и подушки вышитые, и елка, дивно пахнущая мандаринами, и под потолком, словно волшебник развешивающий золотые и серебряные фигурки, отец в колпаке Звездочета (их вырезали из блестящей бумаги вчера вечером, а потом долго склеивали на руках остались липкие дорожки: как нравится Аде сдирать их с пальцев!). А на столе: кекс, яблоки с корицей; а на кухне: какао, шоколад и что-то еще, что-то еще белое, душистое, вкусноты необыкновенной в молоке сладком Можно? но вот часы бьют наконец двенадцать, и уж из радио прилежно лает рожденный лаять. Но родители будто не замечают его, заглушая зычное Счастье в труде, товарищи! музыкой, которую Ада едва ли забудет: их душераздирающее танго не раз приснится девочке, неловко снимающей с пахучей елки Щелкунчика, который, словно в сказке, уже слышите? оживает и говорит ей: Щелкунчик, пожалуйста: авторская кукла рождественской коллекции не сломан ли? Дама в шали называет цену, и Аделаида Вигдоровна вновь обнаруживает себя в одном из блошиных павильонов, вертящую в руках игрушку-мечту. Не зная, что делать (уж очень не хочется выглядеть дурой), она поспешно расплачивается и достает из кармашка сложенный вчетверо лист, на котором не забыть подглядеть заветный адресок: так спокойнее. Неужели придет время, когда она действительно все забудет?

Злые, злые, злые слезы капали: и потирал лапки Мышиный Король, и хохотала Суламифь, вот и весь пост-, сорри, -модерн.

Вытирая пыль с астролябии, Аделаида Вигдоровна в тысячный раз мечтает выйти через дверь, что пробьют в восточной стене сказочки про аль-Бируни успокаивают, веки смежаются. Ей снится некое королевство возможно, шахматное, где разрешено это: Боли, потеря интереса к жизни и стремление умереть достойным образом главные мотивы пациентов, обращающихся к нам с просьбой об эвтаназии, говорит Королева, подписывающая кончиком крылышка какие-то документы: причем говорит именно ей, Аделаиде, и сердце у последней ходит ходуном: Значит, Ваше Величество, Вы Вы можете содействовать мне в получении визы? Нет, дорогая, ты не понимаешь. Осуществление прекращения жизни медицинскими средствами по просьбе пациента и оказание помощи при самоубийстве возможно лишь в случае наличия доверительных отношений между больным и доктором. Принимающий решение об эвтаназии должен быть твоим лечащим врачом: он должен хорошо очень хорошо! тебя знать. Но нет ли исключений из правил, Ваше Величество? И почему Дорогая, ты задаешь глупые вопросы. А знать он должен тебя, разумеется, для того, чтобы сделать заключение. Какое заключение, Ваше Величество? Как вы, русские, недальновидны, даже если и евреи! Заключение о том, действительно ли твоя просьба об эвтаназии представляет собой твое свободное волеизъявление, глубоко ли продумана и действительно ли речь идет о твоих неизлечимых болезнях и невыносимых страданиях. Но, Ваше Величество, я страдаю, я страдаю невыносимо! А что будет дальше? Моя просьба глубоко продуманна я лишь хочу отложить ее на некий неопределенный срок Срок, через который Одним словом, если человека вовремя не избавить от существования Простите мое волнение Еще несколько лет или год? полгода? и я превращусь превращусь в овощ Хм, неужели ты думаешь, будто наше Королевство будет заниматься еще и импортными овощами? Нам хватает импортных шлюх! Нет-нет, только эвтоподданные. И не надейся, голубушка; прощай же да помни: есть масса способов, не выезжая из своей у-у-у-дивительной страны она улетела, в общем, а Аделаида Вигдоровна, задремавшая в кресле, вздрогнула и проснулась. Рядом, на туалетном столике, лежал томик запрещенного когда-то Набокова (и прочитанного ею, как следствие, много позже, чем нужно, но все же прочитанного, о, чудо), а также Нервные и психические болезни Бортникова и Зубахиной (издание, разумеется, переработанное и дополненное). С Набоковым уже было как будто б все ясно, и все же не перечитывать его Аделаида Вигдоровна не могла, раз отравившись. Больше всего любила она Лужина да Соглядатая (в Смурове узнавая себя, и не напрасно); нередко перечитывала Другие берега и особенно берлинские рассказы, в которых изредка просвечивал темноаллейный Иван.

Маленький шедевр Музыка был сплошь в карандашных птичках (отмечалось, как ловко жонглирует В.Н. ее настроениями, переключая их, будто клавесинные регистры) например, здесь. Или вот здесь пролетела. Или над этим местом. Да-да вырвалось у Аделаиды Вигдоровны. Да-а

А там, внутри то ли воздуха, то ли вздоха, уже Блестели мокрые скалы. Однажды видели, как рыбаки несли утопленника, из-под одеяла торчали удивленные босые ступни. По вечерам она варила какао, или: Разойдемся на время. Так дальше нельзя. Влетела маленькая дочка соседей, показать котенка, остальных утопили. Аделаида Вигдоровна закрыла книгу и, нахмурившись, крепко помянула адски словоохотливую цирюльнершу, с регулярностью придания ее прическе формы методично утомлявшую подробностями желудочно-генитального своего существования (именуемого, конечно, насыщенной, полноценной жизнью), как-то: рецепты, рассада, мущинка, etc. Однажды, во время всей этой трескотни, Веруня и проговорилась (речь зашла о слепых котятах): А что же малыши? Вы раздали уже? поинтересовалась Аделаида Вигдоровна. Закопали. На даче, выпалила Веруня, замолчав, впрочем, лишь на миг; Аделаида Вигдоровна чудом не стряхнула с головы смышленые ее ручки, а на улице долго не могла успокоиться.

Что же касается другой книги, лежащей на том самом столике, то Глава вторая на странице триста четвертой любезно знакомила читающего с психическими болезнями в предстарческом (как сообщалось, пресенильном) и старческом (сенильном) возрасте. Так, она уже все знала про инволюционные психозы, депрессии и параноид, но пуще черта боялась Альцгеймера, который у всех на слуху. Все это, включая скрупулезное соглядатайство, вызывало в Аделаиде Вигдоровне нешуточную тревогу (Фобия фобии, барышня она еще пыталась шутить с собственным отражением: получалось вяло). Но что злило больше всего, так это неизвестность: откуда берутся проклятые изменения? Потерять память, та-ак Последнее, что оста-алось И зачем тогда-а?.. а потому по ночам ей снилась черно-белая Королева с крыльями бабочки, и просыпалась Аделаида Вигдоровна растерянная, на шаблонно мокрой подушке. Не понимая толком, что именно с ней творится то ли прогрессирует нормальная забывчивость (всю жизнь она была несколько рассеянна), то ли маячит зловещий диагноз, Аделаида Вигдоровна становилась все более и более удрученной и неразговорчивой. Хотя, по большому счету, разговаривать кроме как с детьми да соседкой, подкармливавшей вместе с ней бездомное зверье (Смотрите, какие глаза у этого котяры! так и сошлись), оказывалось не с кем. Быть с кем-либо на короткой ноге после Ее Профессора, после жуткой и, как ни страшно, вполне традиционной семейной саги да умершей подруги, роскошно близкой (великолепной виолончелистки, кстати сказать), оказывалось невозможным. Исход заболевания неблагоприятный: состояние полного маразма, перечитала она, брезгливо переворачивая страницу. Смерть наступает либо во время судорожного припадка, либо от присоединившейся инфекции.

Да, память сдает; да, порой она действительно теряет ориентацию в городе. Экспозиция распада мыслительных операций? Или уже разработка? Аделаила Вигдоровна подошла к астролябии, которая, казалось, сама была готова к слезопусканию: те же пузырики, в сущности, только иного формата. Формат: Аделаиду Вигдоровну бесило это словечко нулевых лет уж ей ли не знать, что означает оно цензуру, и только! В блестящей обертке, но не менее смердящую.

Вести дневник-с? Каждый день через один три восемь шестнадцать как карта ляжет выписывать бисерным почерком свои ощущения? Аделаида Вигдоровна всегда с долей иронии относилась к подобному бумагомаранию если, конечно, это были не специальные, публичные дневники типа олешинской Книги прощания. Вспоминается блокнотик (где, Альцгеймер?), куда выписывала цитаты именно из Олеши И что-то у него было про жизнь (Господи, ну а у кого не про нее?!. Однако главное КАК сказать) что-то навроде того, будто вот умру и начну жить То есть будто не живешь, а только собираешься, и мешает жить исключительно сама жизнь Но это ее вольный пересказ, очень вольный, а ведь когда-то она помнила этот абзац наизусть; да где же книга, черт дери?!. Если это обычный склероз, все ничего, но если она Когда-нибудь И ведь никого у нее нет, никого

Она не хотела детей: смерть Профессора отрезвила ее моментально, напрочь лишив инстинктов самки аккурат в двадцать, а известия о гибели родителей в лагерях (несколькими годами позже) не способствовали желанию выпустить в эту войну (И почему говорят мир? всегда удивлялась А.В.) ни одного существа. Но дело даже не в этом: она в принципе не хотела помёта, считая, что воспроизводством должны заниматься другие да и нужно ли бесконечно воспроизводить этих хомонят? Нет-нет, ей не нужен кусок мяса, толкающий ее в живот, не нужны бессонные ночи и волнения, связанные с каким-нибудь трехсотым воспалением среднего уха. Нет-нет, она создана для другого. Но для чего же? И где ее королевская Скрипка, единственно дающая право СМЕТЬ?..

* * *

Ада глубоко затянулась, впустив с дымом в легкие воздух и, замерев, вспомнила почему-то, как в переходе метро мельком увидела фарфоровые фигурки. Надпись на одной из них гласила: Jesus в ассортименте, 1200 р., и Аду тогда передернуло, хотя вот уж ее-то как раз, казалось бы, и не должно, не должно Ахурамазда, Яхве, Саваоф, Ункулункулу, Мирта, Хено, Самвара шептала она. Не послушался братец Иванушка сестрицы Аленушки, испил воды из козьего копытца и обратился в козленочка Ункулункулу, Ункулункулу Ударилась лебедушка о землю и обернулась красной девицей И ты, древневавилонская Иштар, и ты, финикийская Астарта Ункулункулу, Ункулункулу! Двуполый первопредок! Вышел из тростника и, типа, породил всё Кто сказал, будто всё? В начале Homo создал богов как животных. Потом богов как людей Homo подарил богам бесмертие О, многорукие, тысячеглазые! Неужели не видите? Не чувствуете? Неужто не знаете? Молись Милый дедушка, Константин Макарыч! Сделай божескую милость возьми меня отсюда-а-а Ункулункулу! Ункулункулу! О, культурный герой бантуязыких! А вчерась мне была выволочка послышался сухой звук пощечины. Ункулункулу, Ункулункулу! заскулила Ада да и превратилась в собаку: на этом самом месте Аделаида Вигдоровна очнулась. Какие странные у нее теперь сны! И как их смотреть-то? Да и на что теперь вообще смотреть в ее возрасте? На бывших возлюбленных! На кого? На бывших возлюбленных. Как ты представляешь себе это?..

Вместо ответа Аделаида Вигдоровна принялась наводить справки впервые в жизни ей захотелось отомстить. Быть может, даже насладиться чьим-то умиранием: то, что N осталось не так много, она чувствовала. А он и правда был уже словно не здесь, хотя и лежал, напротив, здесь в той самой квартире, где они в прошлом веке так часто изображали любовь (назовем сей процесс так). Аделаида Вигдоровна, наклонившись к угрюмому старику, не без удовольствия отметила, насколько уродливым стало его лицо, и как по нему, этому самому лицу, прошла легкая судорога: Ну-с, куда достоинство уронили-с? а потом стало противно, и она поспешила на блошиный, где отчетливо увидела Аду и N, направляющихся к ней. Аделаида Вигдоровна растерялась да и кто б не растерялся, встретив себя самого! Но не видение ли это? А если нет, то где кончается сон и начинается явь? Ах, как хочется бежать, но разве убежишь от себя? И вот за ней уже гонятся, гонятся! Она сама за собой и гонится, только пятки сверкают! Ункулункулу, Ункулункулу, ночной кошмар-миллионщик! Вскрикивая от боли, будто каждое движение стоит ей пропарывания тела ножичком, Аделаида Вигдоровна несется вон из павильона. Но кто именно бежит? Не видите? И куда? Уж не Ада ли? Уж не за ней ли гонится Аделаида Вигдоровна с угрюмым стариком в рваной пижаме? Да кто это вообще и что, черт возьми?..

Вдруг в мозгу будто что-то хрустнуло три совмещенных, как санузел, времени? Три богатыря? Поросенка? Девицы? Медведя? Карты?.. Она чувствует себя связанной по дыхалку (ее выраженьице) и если б только связанной руками N! Тогда все оказалось бы, конечно, проще; было б, на кого свалить несчастье, одним словом А если двумя? Если двумя словами?

Ункулункулу! Ункулункулу-у-у!..

1 Астролябия (

древнегреч.).

2 Б. Яворский, Фонд N 146 ГЦММК им. Глинки.

3 Из бездны бед взываю я к Тебе.

 

Наша культура за рубежом: нужна поддержка

Русская культура за рубежом: нужна поддержка

Эмил Димитров

Возможен ли русский Сорос?

Об авторе | Эмил Димитров - болгарский литературовед, философ, автор многочисленных исследований в области русской литературы и культуры, в особенности творчества Достоевского и Лосева, публикатор и комментатор трудов российских писателей и философов, материалов из архивов русской эмиграции. Живет в Софии.

Пора (уже давно пора!) сделать необходимые шаги к выработке программы поддержки русской культуры и русского языка за рубежом.

Зачем и как это нужно сделать?

Следует сразу же оговориться, что в своих идеях, пожеланиях и рекомендациях я исхожу не из умозрительных идей, а из личного опыта общения с русской культурой (и соответственно - с ее деятелями); вот почему многое могу сказать “изнутри”, указать на “болевые точки” и предложить практические решения. Время выспренних и высокопарных слов о “дружбе” и “традиции”, слава Богу, безвозвратно ушло. Традиция работает не сама по себе и не через “заклинания”, а через выработанные механизмы передачи традиции и через продуктивное общение людей, “носителей” традиции.

Почему нужен “русский Сорос”? Сделаю небольшое отступление.

Вместе с распадом “Империи” в самом начале 1990-х гг. распались и налаженные этой же империей механизмы культурного обмена, “спроектированные” для поддержания заложенных системой “идей” пропаганды и приоритетов. Среди идеологического хлама и шумихи о “вечной дружбе” было, разумеется, и нечто хорошее - почти неограниченное поступление русских книг, во многом компенсирующее естественный “дефицит” книгоиздания небольшой страны. Результаты активного книгообмена часто были противоположны ожидаемым со стороны управляющих; тут много интересного, подчас и курьезного, о котором можно и стоило бы рассказать и отдельно. Вместе с СЭВ полетела и “Межкнига”, доступ к русским книгам в Болгарии исчез, но потребность в них осталась. “Кризис общения” требует нетрадиционных “жестов”; бывают моменты, когда человек в одиночку может (и должен!) взять на себя груз ответственности за судьбу отношений между странами и культурами. Сказалось знание и влияние Достоевского: понимание того, что человек ответствен за судьбу мироздания, следовало проверить “живой жизнью”. После упорной, непростой работы, в начале 1993 г. с колоссальным успехом в Софии прошла первая выставка-базар русских книг под названием “Россия в ее книгах”, за которой последовали выставки и в других городах страны. Не буду подробно рассказывать о десятилетней деятельности; лишь перечислю основное из сделанного: организация уникального в Болгарии книжного гуманитарного магазина им. Достоевского (1994-1995); подготовка, издание, презентации и распространение книг русских ученых и мыслителей (изд-во “Славика”); организация “круглых столов” и конференций; разработка образовательных проектов. Вся эта деятельность была широко отражена в средствах массовой информации Болгарии (в одних лишь печатных изданиях ей было посвящено свыше 50 публикаций). Так вот почему все это пишу: за свою более чем десятилетнюю деятельность “в миру”, основная часть которой была обращена к русской культуре и к русско-болгарским культурным связям, я НИКОГДА, ни за что, ни при каких обстоятельствах, при реализации ни одного из множества “проектов”, не мог рассчитывать ни на какую поддержку со стороны какой бы то ни было русской организации. Все мои попытки получить такую поддержку были тщетными. Не делает чести России то, что даже публично взятые на себя обязательства со стороны официальных лиц не выполнялись. Вот разительный пример: еще в 1993 году лично посол России в Болгарии г-н Александр Авдеев (ныне он стал министром культуры РФ) заявил: “Я хочу выразить свою признательность г-ну Э. Димитрову за организацию этой столь необходимой выставки. Наше посольство и торгпредство готовы оказать ему помощь…” (Култура, София, 1993, N 6, 5 февраля). Никакой помощи не было, все обещания были благополучно забыты. После организации второй, еще большей по объему выставки я был вынужден публично выразить свое удивление, даже потрясение от того, что “официальные представители такой страны, как Россия, могут себе позволить так легко упускать шансы распространения культурного влияния за границей” (Култура, 1993, N 33, 13 августа). Увы, мой опыт и в последующие годы не изменил, а только упрочил убеждение в том, что “лица России” - те же, с “нетронутым пропагандно-чиновничьим способом мышления”. За все эти годы я так и не нашел ответа на простой, “детский” вопрос, задаваемый мне много раз: “А почему Ваша деятельность не пользуется поддержкой русских институтов?” И это при том, что в Болгарии публично и не раз высказывались мнения о том, что “вы показываете России, какой должна быть ее культурная политика”, “своей деятельностью Вы меняете образ России”, и пр.

Иногда СМИ Болгарии не скрывали своего раздражения от неестественности ситуации. Вот, например, что писала популярная софийская газета “Сега” (“Сейчас”) по поводу выхода в свет болгарского издания “Диалектики мифа” Лосева, подготовленного и изданного мною (с предисловием А.А. Тахо-Годи): “Почему мы должны благодарить Сороса за эту книгу? Каверзная сложность этого вопросика адресована братушкам и никому другому” (N 222 (1802) от 32 сентября 2003 г.). Да, действительно: за все годы деятельности я мог рассчитывать на поддержку почти единственно со стороны Фонда Сороса (есть еще несколько исключений), притом - именно при подготовке своих “русских” изданий, получивших потом всеобщее признание (см., например, “Евангелие от русофила” - Литературная газета, N 44 (5764), 3-9 ноября 1999 г.)…

Ситуация действительно весьма неестественная и странная. Для наглядности попросим русского читателя представить себе ситуацию, при которой какой-нибудь из русских олигархов платил бы за то, чтобы издавали в Перу, скажем, сочинения Мишеля Фуко. Из нашего далека это кажется совершенно немыслимым и непредставимым…

Итак, возможен ли “русский Сорос”?

Увы, если мы будем искать буквальное русское соответствие, то ответ должен быть однозначно отрицательным. Нет никаких признаков, что кто-то из крупных русских бизнесменов или финансистов станет вдруг поддерживать русскую культуру (в стране или за рубежом) в нужных масштабах; для этого, как в случае с Дж. Соросом, нужно единство в одном и том же лице финансовых возможностей, высокой культуры мысли и наличия “идеи”. Ждать “чуда”, мгновенного перерождения или преображения олигархов, не приходится. Будущее русской культуры в мире не может зависеть от случайности.

Как быть? Пытаясь решить задачи настоящего и будущего, нужно, как кажется, изменить формулировку двух сакраментальных русских вопросов, а именно: вопрос “что делать?” переформулировать на “как сделать?”, а “кто виноват?” - на “кто отвечает?”

Попытаемся ответить на эти два вопроса. Но сначала нужно, по-моему, договориться вот о чем.

Нужна новая гражданская структура - Фонд поддержки русской культуры за рубежом. Ясно и то, что он должен быть самостоятельным и полностью независимым от всех старых, “неподвижных” структур, полученных Россией в наследство от Советской империи. Для того, чтобы Фонд был эффективным, в своей деятельности он не должен руководствоваться какой-нибудь новой (то есть хорошо забытой старой) идеологией (славянофильство, евразийство и пр.). Фонд должен предлагать возможности для реализации разных проектов, а не навязывать свое “ви€дение” России и русской культуры. Говоря другими словами, следует исходить из наличия множества различных образов России, и Фонд должен поддерживать, а не ограничивать или стеснять это разнообразие. Фонд должен будет пойти навстречу разнообразным (но, понятно, не всем!) инициативам “извне”; эти инициативы будут вызваны самим существованием Фонда, возможностью реализации проектов. Разумеется, у Фонда будут свои приоритеты, программы и т.п.; ничего страшного не вижу и в том, если он, например, последует за практикой часто упоминаемого тут Фонда Сороса: составление рекомендательных (но вовсе и не обязательных!) списков книг для издания и перевода. Есть международный опыт, им можно воспользоваться, не нужно каждый раз все заново выдумывать.

И вот что еще нужно иметь в виду.

Справедливо или нет, но по разным причинам (не место их тут обсуждать) образ России за рубежом сильно подмочен. Немало людей в разных странах (и вовсе не “патологические русофобы”, каких я, честно говоря, даже не встречал и не видел) относятся с подозрением к “деяниям” российского государства. С реальностью следует считаться, а не объявлять ее несуществующей. Судя по всему, государство уже понимает значение “привлекательного образа” России за рубежом; нам, однако, позволительно усомниться в эффективности дорогостоящих и малоэффективных PR-кампаний по выработке такого образа.

В интересах русского государства всячески поддерживать Фонд, но оставаться “в стороне” от него; Фонд лучше может справиться с некоторыми важнейшими для русского государства задачами, потому что будет исходить из иных предпосылок - не изобличать или громить зарубежных “врагов”, а искать друзей. Нет и не может быть образа России лучше и привлекательнее, чем образ ее культуры. Повторяем: следует не бояться или сторониться, а поддерживать множественность образов русской культуры - и в стране, и за рубежом.

Наверное, даже и не стоит напоминать о том, что деятельность Фонда должна быть прозрачной и подчиняться ясным и известным всем правилам. Фонд не должен контролироваться государством, но обязан отчитываться перед обществом.

Как мне кажется, для создания Фонда поддержки русской культуры за рубежом нужны совместные усилия, союз (“симфония”, сказали бы в старину) государства, общества и бизнеса. Разумеется, трудно судить со стороны и давать идеи и предложения, как нужно организовать такой Фонд, невозможно (да и не нужно) “выписать” заранее рецепт, “алгоритм” его создания. Нельзя, однако, не подумать об общественном характере Фонда. Удачно было бы сформировать Международный общественный совет фонда, состоящий из авторитетных ученых, писателей, деятелей культуры разных стран, связанных с русской культурой; совет являлся бы притягательным “лицом” и “визиткой” Фонда и гарантом его независимости. Общество в лице научных и творческих объединений должно предложить выработку правил функционирования Фонда и быть генератором направлений его деятельности.

Ключевым вопросом любого Фонда, разумеется, является вопрос финансирования. Государство может сыграть свою роль при создании Фонда. Оно в состоянии выработать правила, по которым крупный бизнес может быть заинтересован в принятии на себя основной доли финансирования Фонда. Тут следует заметить, что уже не воспринимаются “объяснения” типа того, что, мол, трудно стране, что не время думать о таком Фонде, и пр. Россия окрепла, а у русского бизнеса есть уже хорошие позиции во многих странах. Так, например, в Болгарии “Лукойлу” принадлежит крупнейшее предприятие - нефтеперегонный завод в Бургасе, сеть автозаправочных станций и др., огромная недвижимость и пр. Очевидно, что Россия сама в состоянии позаботиться о влиянии русской культуры в мире. Если безотлагательно не будут предприняты нужные шаги в этом направлении, то, боюсь, будет потеряно еще больше “мест обитания” русской культуры, а “разрыв времен” и поколений станет уже необратимым.

Каковы должны быть приоритеты Фонда, что он должен поддерживать?

Во-первых

, нужна поддержка встреч и общения - установление и восстановление (прерванных) связей с русской культурой и ее институтами, поддержка “коммуникации” с ней, научных и культурных встреч - конференций и симпозиумов, посвященных проблемам русской культуры в отдельных странах, вопросам ее рецепции и влияния, взаимодействия с другими культурами и пр.

Во-вторых

, необходимо поддерживать научные исследования и изыскания - изучение русской культуры за рубежом, поиск и изучение архивов русской эмиграции, изучение взаимодействия других культур с русской культурой и пр.

В-третьих

, нужна поддержка культурных “жестов” и “продуктов”: издание книг русских классиков - писателей, мыслителей, ученых, книг современной русской гуманитарной мысли, книг зарубежных исследователей в области русистики и пр.

Фонд может (и должен!) привлечь к своей деятельности молодых людей, не обремененных грузом предрассудков, воспоминаний и ностальгии. Тут, однако, следует обязательно иметь в виду и немаловажное требование к кандидатам на работу: блестящее владение языками тех стран, в которых они будут трудиться; так, например, в болгарском “отделении” Фонда должны работать квалифицированные специалисты, владеющие болгарским языком, знающие литературу и культуру, в сербском - специалисты по сербскому языку и т.д. Одна из причин неэффективности русских культурных институтов за границей - то, что работающие в них люди владеют только русским языком и им, по большому счету, безразлично, где, собственно, они работают: в Болгарии, Румынии, Чехии и пр.

В конце я бы осмелился посоветовать своим русским друзьям и коллегам перестать жаловаться на то, что, мол, “нас не любят”; это, по-моему, и неверно, и не так уж важно. В духе Канта можно добавить, что нужно быть и “достойными любви”.

Нет и не может быть “закона любви” к России и русской культуре. Если я люблю Достоевского, например, то я имею право недолюбливать Добролюбова. Или если я люблю русскую культуру как таковую, то я имею право не любить русскую не-культуру - опять же “как таковую”. Ни у кого нет права выбирать вместо меня, что любить в русской культуре и как именно ее любить. Любовь не бывает “правильной” или “неправильной”, не может быть даже “настоящей” или “поддельной”. Любовь - выражение свободы личности, она “своего не ищет” (1 Кор. 13:5) и не нуждается в постороннем соизволении или приговоре.

Русская культура не есть “владение” тех, кто эту культуру “делает”, не есть “удел” государства и правительства, а в известном смысле не есть даже собственность русских как таковых. Русская культура принадлежит человечеству, и она такая, какая она есть, единственная в своей всемирной открытости и разделенности.

Поэтому - и наша забота о ней; и в этом деле “несть еллина и иудея…”.

P.S.

Со времени написания статьи (январь 2007 г.) прошло немало времени, а происшедшие перемены (будем надеяться, что все они - к лучшему) заставляют уточнить некоторые пункты нашего текста. О каких переменах идет речь? Во-первых, 21 июня 2007 г. указом Президента РФ “в целях популяризации русского языка” был создан Фонд “Русский мир”; таким образом, часть поднятых нами проблем как бы снимается. Язык - важнейший ингредиент культуры, ее “скелет”, а изучение языка “втягивает” в орбиту соответствующей культуры. Из этого естественным образом следует, что мы не можем не приветствовать нужное и своевременное дело по поддержке изучения русского языка за рубежом, а то, что узнаем о деятельности Фонда “Русский мир”, дает надежды на ее развитие в будущем в нужном и желанном направлении. Во-вторых, в самой Болгарии тоже наметились некоторые сдвиги. Так, в нынешнем 2008 г., в связи с 130-летием Освобождения страны, у нас проходит Год России, а 3 сентября 2007 г. в небольшом курортном городке Выршец был открыт памятник Владимиру Высоцкому… Смеем надеяться, что это - знаки возвращения к “нормальности”, к “обыденному”, не требующему жертв и героических жестов, обмену ценностями и “продуктами” между двумя тесно связанными славянскими культурами. И все-таки: чтобы этот важный процесс не находился в жесткой зависимости от политической и проч. конъюнктуры, от великодушия сильных мира сего, нужны разнообразные общественные структуры, среди которых особое место должны занимать фонды. Как сейчас полагаем, лишь одному фонду не под силу разрешение разнообразных задач поддержки русской культуры за рубежом: пусть таких фондов будет побольше, с разной их “специализацией”, “целевой группой” и источником финансирования.

Формально нацеленные на “зарубежье”, такие фонды в действительности работают на Россию, точнее - на ее image, на узнавание ее лица и лика, на продуктивное общение России с миром.

А общение - условие и знак культурного здоровья.

* * *

Получив статью болгарского русиста Эмила Димитрова, мы задали деятелям культуры, занимающимся изучением, публикацией и пропагандой русской культуры в странах ближнего и дальнего зарубежья такой вопрос:

Обращались ли Вы в своей деятельности к российским государственным, общественным и бизнес-структурам, и если да, то была ли такая поддержка получена?

Пришедшие в редакцию ответы вместе с послесловием писателя Евгения Попова публикуем далее.

Марина Адамович,

критик, эссеист, главный редактор “Нового журнала” (Нью-Йорк)

Да простит меня редакция “Знамени”, что, отвечая на ее вопрос, я вдруг вспомнила заходеровского “Винни-Пуха”: любит ли Слонопотам поросят? и если любит - то как? и если любит - то за что?..

Поддерживает ли государство российское эмиграцию? и как? и за что?.. Еще пятнадцать лет назад никому и в голову не пришло бы спросить эдакое. “Эмигрант” значило - беженец, изгой, “враг народа” (типичный пример - судьба Александры Львовны Толстой). Эмигрировал - значит для оставшихся: продался, изменил - если не государству, то принципам, родине, русской культуре. Что, в общем-то, равно проводило эмигранта по “политической”, по идеологической статье (чем бравируют подчас мигранты 90-х годов). А ведь человек - существо свободное и имеет право жить, думать и чувствовать - как Бог ему на душу положил, ибо “дух витает, где хочет”. Такая вот “апология эмиграции” не признавалась и не признается ни российским государством, ни народом, во всех его слоях и прослойках.

Старых эмигрантов в перестройку простили за давностью лет, и даже всенародно полюбили: “все они - герои, все они - поэты…”, правда, в скобках (специалисты) или открыто (люди попроще) замечают, что ошибку-то эмигрировавшие совершили, уехать - уехали, зато так красиво ностальгировали, мучались так эстетично, на чемоданах сидели - нашу культуру охраняли, и за страдания стоит им воздать. Я, конечно, утрирую. Но странные мысли меня все чаще посещают - о гордыне любящего сердца, о своеобразном нарциссизме прощающего… И хочется испортить общую песню и пробурчать из своего угла: культуру в чемодан не упакуешь… Или: белая эмиграция, мечтая о России все эти десятилетия, страстно любя ее и храня культуру и язык, все же жила и обустраивала не Россию, а реальную свою достойную жизнь во Франции, в Китае, в Америке - вне исторической родины; да и вообще, никакой ошибки в решении своем, свободном или вынужденном, не видит, прошлых убеждений не меняла, и многое ее смущает в сегодняшней России - хотя она верит в будущее этой страны… Почему это важно понять? Потому что иначе не понять отношения эмиграции к современному российскому государству. Есть неподдельный интерес и заинтересованность даже, но чемодана бабушкиного - возвращаться - никто не ищет на чердаке. За прошедший век была выстроена полноценная жизнь и полнокровная русскоязычная диаспора - как была выстроена польская, украинская, достроена ирландская и пр. Поэтому когда самые “свободомыслящие” россияне, как и самые радикальные члены диаспоры, называют эмигрантов “шестой колонной”, обвинители, мягко говоря, просто не хотят отказаться от советского стереотипа - по отношению к государству российскому, а прежде всего - по отношению к эмиграции как свободному выбору свободной личности. Сотрудничество эмиграции с государством - основанное ли на деловом интересе, на культурном, на чистом альтруизме, - это не вербовка, это нормальные контакты равных партнеров. И лишь поняв это, можно отвечать на вопрос: поддерживает ли нынешняя Россия русскоязычную эмиграцию?

Ответ: в зависимости и по ситуации. С одной стороны, разработаны целые государственные программы поддержки. Они особенно красиво написаны в той части, что касается Ближнего Зарубежья. Отношение к Зарубежной России, зародившейся еще в 20-х гг. прошлого столетия, несколько иное. Российское государство ее практически не знает и ведет себя осторожно. Но готово работать вместе. Спонсирует отдельные проекты. Какие именно - это целая тема для аналитика, в которой, увы, не обойтись без уже обозначенного мотива “ошибки эмиграции”. Поддержан, по сути, один проект - блудного сына (а был ли мальчик?..). В этом, кстати, ничего заведомо плохого нет: ни в примирении, ни в кажущемся общим восторге любви, ни, уж тем более, в почтении к прародителю. Ни в самопропаганде новой России за границей, ни в поддержке лоббирования российских интересов диаспорой. А какой народ и страна ведут себя иначе? - бжезинские на заокеанских госпостах просто так не родятся. Расхолаживает утилитаризм и идеологизм таких отношений. А еще - атмосфера бесконечного праздничного застолья: российские государственные структуры выбирают проекты крупные, эффектные, массовые и краткосрочные. Скажем, форум - но попышнее, шансов у научной конференции уже мало. Фестивали идут хорошо. Концерты российских звезд. Можно выставку - но поэффектнее, типа “Russia!!!” - и в Гуггенхайме, не ниже. Причем поймите, что все это - нужно, интересно, у государства Россия (Франция, Англия, Германия, Польша, Украина, Берег Слоновой Кости) есть полное право ярко и масштабно заявить о себе при помощи своей же диаспоры. Скажем, Украина в прошлом году устроила в США выставку украинских художников-авангардистов начала ХХ века (не удержусь, заметив, что американцы ведут себя профессиональнее: показав выставку славянского авангарда в нью-йоркской Публичной библиотеке, они не определяли место прописки и состав крови Малевича или Шагала, назвав все “русским авангардом”, согласно традиции и истории). Та же Франция спонсирует все, что, на ее государственный взгляд, работает на поддержку французского языка и культуры за границей. Досадная разница лишь в том, что Франция готова к долгосрочным, даже “тихим” фундаментальным проектам, отдавая себе отчет в том, что культура формируется веками, а не большинством голосов в Думе. Ну, так российское государство и внутри страны радо тратить миллионы на городские праздники и форумы, а поддержать свои литературные журналы денег не находит; строит в снежной Москве модные закрытые санные треки, а на лекарства пенсионерам опять денег нет… Правота момента. Право дающего. Поэтому сегодня контактам РФ и диаспоры, на мой взгляд, не хватает спокойных деловых отношений. Они носят, скорее, характер одаривания, подкормки и пр. С другой стороны, и я с этого начала, диаспора - живой, сложный организм. И, что греха таить, некоторая часть ее мечтает именно о подарках - гульнуть и завалиться. Другая часть - о работе. Есть идеи, есть отлаженные рабочие механизмы, есть силы - как всегда, не хватает денег, но поиски спонсора - часть процесса реализации любого проекта.

В рабочем процессе находится и наш журнал: русский литературный толстый журнал, шестьдесят шесть лет работающий в контексте западной культуры. Мы - чужие для Америки, этническое филантропическое издание; чужие для России - независимое издание диаспоры, стоящее на платформе, сформулированной еще старой эмиграцией: свобода, Россия, эмиграция. Нас не надо кормить - но мы готовы к совместной работе. Общие удачные проекты, кстати, уже были. Скажем, специальный номер, посвященный истории русской эмиграции в Америке, - нас поддержал не только Кулаевский фонд, старая эмиграция, но и российское посольство (быстро, по-деловому, без нудной российской бюрократии). “Новый Журнал” провел в апреле первый Фестиваль российского документального кино в Нью-Йорке - нас поддержали московская Библиотека - Фонд “Русское Зарубежье” и консульство РФ. Но эти проекты закончены. Грядет, правда, проект “чешского” и “французского” номеров - при поддержке, в том числе, общественного Фонда “Русский мир”; глядишь, и это получится… Наша проблема в ином: литературный журнал не может опираться лишь на проекты; мы - не юбилейный альбом, а регулярное интеллектуальное издание; нам, как и любому российскому некоммерческому журналу, для работы нужен постоянный спонсор. Однако именно долгосрочный проект создания дополнительного российского тиража для РФ и Ближнего Зарубежья у нас не получился. И это, не скрою, досадно: НЖ был запрещен в СССР со дня своего основания и до перестройки, ни в одной российской библиотеке нет полной подшивки журнала - тогда как филологи и историки, профессора и студенты всего мира используют НЖ в исследовательской деятельности и все крупные библиотеки мира подписаны на нас. Мы же получаем письмо от некоей крупнейшей российской научной библиотеки крупнейшего университета страны о том, что у них… нет денег на подписку. 15 лет мы бесплатно отправляли журнал в перестроечную Россию, теперь такой возможности у нас нет - и с 2008 года мы не отсылаем НЖ в российские библиотеки (он будет представлен только в БФРЗ и книжной лавке “Знамени”). Наше положение крайне осложнилось после смерти Томаса Уитни, американского мецената, почти сорок лет поддерживавшего нас в качестве не проектопроизводителя, а - просто русского литературного журнала. Этот человек (кстати, в молодости он перевел “Архипелаг ГУЛаг”) безумно любил русскую культуру. Думаю, нас вполне можно было бы поддержать в рамках долгосрочного общегосударственного российского проекта защиты русской культуры и языка, потому что именно этим делом мы занимаемся все шестьдесят шесть лет - вопреки всему и вся, и мировой истории, и политикам, и идеологам, и купцам от культуры… Иногда мне начинает казаться, что мы вообще живем вопреки цивилизационному процессу… С другой стороны, разве культура когда-либо жила иначе? Нас поддерживают читатели - присылая свои маленькие чеки за подписку и извиняясь: мол, когда деньги будут, я еще пришлю (это не слезы “на тему”, это - реальные письма за 2007 год в ответ на наше обращение к читателям). Эмигранты иногда подписывают на НЖ своих российских родственников. Авторы нас поддерживают своими текстами, хотя НЖ, по академической славистской традиции, не платит гонораров, - но редакционный портфель переполнен. И что важно, нам пишут молодые, живущие по всему миру, - Грузия, Эстония, США, Франция, Фиджи… Мы - живы, и дай Бог новому российскому государству прожить так же достойно и трижды (по крайней мере) дольше. Не знаю, получится ли у нас совместная работа, нужно пробовать. Не гулять и не играть в “борьбу борьбы с борьбой”, по выражению одного хорошего российского писателя еще советских времен. Работать. На нашу русскую культуру.

Георги Борисов,

поэт, главный редактор журнала “Факел” (София)

Сразу отвечаю: за все 27 лет истории журнала “Факел” я ни разу и ни в каком виде не получал помощи ни от одной русской инстанции. Да и письменно ни к кому не обращался, считая это бесполезным после стены молчания в ответ на все мои попытки устно намекнуть официальным представителям РФ, что издание толстого литературного журнала (368 страниц, формат 16/870/100), притом переводного и почти целиком посвященного литературе их Отечества, нуждается в поддержке, в том числе и материальной.

Говорю “я”, потому что уже пятнадцатый год, все из-за тех же проклятых материальных проблем, издаю журнал один, совместно с одной технической сотрудницей, оставшейся верной журналу.

“Факел”, вероятно, единственное в мире литературное периодическое издание другой страны, печатающее столь объемно, профессионально и точно современных российских поэтов, прозаиков, публицистов, философов и просто людей искусства. Что было не раз отмечено как его авторами, так и зарубежными литераторами, славистами. Один из самых частых эпитетов в применении к “Факелу” - “уникальный”. Были даже грандиозные планы издавать его на русском и нескольких основных европейских языках, о чем я - в который раз! - писал бесполезные Проекты…

Основанный Союзом болгарских писателей, Союзом переводчиков и Министерством культуры Болгарии, журнал “Факел” стартовал 28 февраля 1981 года. На его обложке было написано: “двухмесячник советской литературы”. Постепенно его страницы начали заполняться произведениями, ранее не опубликованными в СССР. Среди них “Собачье сердце” и “Роковые яйца” М. Булгакова, “Ювенильное море” и “Котлован” А. Платонова, “Мы” Е. Замятина, “Машенька” Вл. Набокова, “Жизнь и судьба” В. Гроссмана, “Доктор Живаго” Б. Пастернака, “Колымские рассказы” В. Шаламова, “Москва-Петушки” Венедикта Ерофеева, неопубликованные стихи и эссеистическая проза В. Хлебникова, О. Мандельштама, А. Ахматовой, М. Цветаевой. Недоброжелатели стали называть “Факел” “рупором антисоветской литературы”, а в 1989 году, после публикации “Архипелага ГУЛАГ” А. Солженицына, журнал пытались закрыть, и он уцелел лишь благодаря вмешательству выдающихся болгарских интеллектуалов, поддержке “Литературной газеты” и ряда известных русских литераторов. “Факел”, издававшийся тогда тиражом 25 000 и собравший на 1990 год 60 000 заявок на подписку, все же разрешили печатать, но только для библиотек и тиражом всего лишь 2000 экземпляров, объясняя это “нехваткой бумаги”.

После падения Берлинской стены “Факел” все-таки устоял и окончательно утвердился как независимое издание. Основной целью его является теперь художественное осмысление проблем, связанных с общим тоталитарным опытом стран бывшего восточноевропейского блока во главе с Россией, их переходом к строительству гражданского общества, перспективами жизни в новом столетии.

За 27 лет на страницах “Факела” опубликованы 1425 авторов, среди которых более 1200 - русскоязычные:

П. Чаадаев, Ф. Достоевский, Н. Бердяев, В. Розанов, В. Хлебников, Вл. Набоков, О. Мандельштам, Д. Хармс, Н. Заболоцкий, З. Гиппиус, Ф. Сологуб, Н. Берберова, К. Чуковский, Вл. Войнович, Юз Алешковский, А. Рыбаков, Ю. Трифонов, Ю. Нагибин, А. Синявский, И. Бродский, В. Аксенов, А. Битов, Г. Владимов, Фр. Горенштейн, В. Шукшин, С. Довлатов, Саша Соколов, Э. Лимонов, Л. Петрушевская, Т. Толстая, В. Соснора, Вик. Ерофеев, Е. Попов, А. Королев, А. Кучаев, В. Сорокин, В. Пелевин, Ю. Мамлеев, Вл. Маканин, В. Пьецух, Вл. Тучков, Д.А. Пригов, И. Яркевич, Л. Улицкая, М. Шишкин, Вл. Буковский, Ал. Зиновьев, А. Амальрик, С. Аверинцев, Ал. Эткинд, М. Эпштейн, Ал. Ципко, Ал. Дугин, Ал. Генис, П. Вайль, Б. Гройс, Вл. Кантор…

Видя, как уходит время и тает жизнь, неоднократно собираясь расстаться с любимым журналом, я злорадно предавался таким мыслям: а что, если бы я издавал на болгарском журнал, посвященный, скажем, французской литературе? Судя по тем средствам, которые выделяет для популяризации своих писателей за границей братская Франция, я после выхода каждого номера, вероятно, ездил бы ежегодно по ней вширь и вглубь, собирая материалы для следующего номера, и уже был бы, наверное, кавалером Ордена Почетного легиона…

(В скобках: за все 27 лет службы русской литературе посольство РФ в Софии не пригласило меня НИ РАЗУ, НИ НА ОДИН из своих торжественных приемов.)

Вообще, хладнокровие российского государства к судьбе своей современной культуры за границей поражает. Создается впечатление, что оно мнит себя вездесущим, а ее - всесильной, если считает, что русская культура вполне может обойтись без мирового признания, а государство - вообще без нее.

Извините, русские друзья, но даже такие прагматики, как американцы, лет пятнадцать тому назад спонсорировали изданный нами том эссе великого русского поэта и гражданина США Иосифа Бродского “Меньше единицы”. Зачем?

Зачем самые экономные люди в мире голландцы, которые ежегодно тратят миллионы, чтобы сохранить часть своей крохотной по сравнению с Россией суши от наступления моря, должны собирать деньги и тратить их на поддержку русских писателей? Речь идет о Фонде для центральной и восточноевропейской литературы в Амстердаме, который спонсировал публикацию нашим издательством “Факел экспресс” А. Солженицына, Юза Алешковского, В. Войновича, Саши Соколова, М. Шишкина и упомянутого Бродского.

Некоторые скажут, что бо€льшая часть этих авторов покинула родимые просторы России, но разве не населяют они ее духовное пространство, которое, как и ее территория по сравнению с СССР, уменьшилось на глазах.

А почему необщительная Швейцария в лице своего фонда “Про-Гельвеция” уже несколько раз должна была делиться с нами своими авуарами и спасать “Факел”, журнал, представляющий русскую литературу в вернейшем из бывших сателлитов СССР - Болгарии?

О “тлетворном” духе подозрительно Открытого общества Сороса и речь не станем заводить. Некоторым представителям российских властей такое поведение заокеанского миллионера может показаться диким и нелепым, для других приобретает очертания очередного международного заговора. То, что Сорос спас от небытия “толстые” русские литературные журналы - для них не в счет.

Как не в счет и то обстоятельство, что каждое уважающее себя и своих граждан государство заботится о них и о своей репутации в ЛЮБОЙ ТОЧКЕ МИРА.

Со времен падения Берлинской стены у нас в Болгарии рушится и уже разрушена самая сильная школа переводчиков - с русского. Лучшие умерли от недоедания и невозможности приспособиться к новым временам, живые просто бросили прежнюю работу, поскольку и она их бросила, и редко кто из молодых не то, что переводит - вообще знает русский, ибо он становится у нас экзотическим языком. И если экономическая цензура не доконает наш журнал, то это сделает отсутствие профессиональных или хотя бы относительно хорошо подготовленных переводчиков. Тем более что живой язык тоже стремительно меняется, и сидящим дома за компьютерами нищим болгарским интеллектуалам, не имеющим возможности съездить в Россию, новая его фразеология теперь кажется чужой.

Каждый год в конце мая ослабленная войной и тающая на наших глазах Сербия проводит семинары для переводчиков художественной литературы с сербского. Для России и эта практика семинаров, очевидно, кажется дорогой и нецелесообразной, ибо она от нее отказалась. Болгарские переводчики русской литературы предоставлены сами себе. Русское государство, видимо, считает, что самый демократический подход к проблеме - не навязывать никому свои взгляды и деньги. Кто русскую культуру любит и хочет ей служить, это его дело: пускай у себя на кухне в одиночестве постигает великий и могучий русский язык.

А не пора ли уже всем нам учить китайский, коли “Некто в сером” (Л. Андреев) выстраивает между нашими братскими славянскими странами новую Великую Советскую Стену? Это, разумеется, горькая шутка, в которой есть большая доля постсоциалистического реализма.

Александр Кабанов,

поэт, главный редактор журнала культурного сопротивления “ШО” (Киев)

Нет, не обращались. Журнал “ШО” - коммерчески самодостаточный проект, и поэтому привлекать какие-либо инвестиции извне пока нет необходимости. Другое дело, что мы всегда с интересом участвуем в качестве информационного партнера в ряде международных культурных проектов, в том числе и российских. В Украине всего несколько госструктур, которым “по долгу службы” положено интересоваться русскоязычным (не люблю это слово) культурным пространством. Это посольство РФ в Украине и Россзарубежцентр. К примеру, при поддержке посольства и под личным патронатом В.С. Черномырдина была учреждена Международная литературная премия им. Великого князя Юрия Долгорукого. По 2500 долларов в трех номинациях (поэзия, проза, публицистика) вручается авторам, гражданам Украины, пишущим на русском языке. Это весьма авторитетная премия. Кроме того, посольство РФ и Россзарубежцентр продолжительное время помогают старейшему литературному журналу “Радуга”… Недавно, кстати, при поддержке журнала “ШО”, решили выделить какие-то деньги на проведение Международного фестиваля поэзии им. М. Волошина в Коктебеле. О помощи со стороны российских бизнес-структур ничего не слышал. Разве что “Альфа-банк”, помню, привозил несколько раз в Киев знаменитые московские театры… Да, необходимо отметить, что и организаторы Биеннале поэтов в Москве довольно активно задействовали в своих мероприятиях корпус авторов из Украины: Сергея Жадана, Андрея Полякова, Ирину Евсу, Наталью Хаткину и других. Спасибо Евгению Бунимовичу!

Людмила Коль,

писатель, главный редактор журнала “LiteraruS” (Хельсинки)

В связи с пятилетием журнала у нас прошел конкурс “Литературное слово”. В нем участвовали тридцать авторов из двенадцати стран. Мы подготовили публикацию, которая вышла в свет в N 5 журнала “Дружба народов”: там опубликованы тексты авторов-победителей конкурса - два автора из Финляндии (проза) и один автор из Швеции (стихи) и краткая аннотация - подведение итогов. Могу сказать, что журнал “Дружба народов” ВСЕГДА помогал и помогает нам. Здесь первыми дали рецензию на наш журнал, когда он только родился и сказать точно, что за ребенок вырастет, было невозможно. Но автор рецензии удивительно угадал задуманное, он его “почувствовал”. Я ему бесконечно благодарна за это и считаю, что именно та рецензия (N 12 за 2003 год) дала путевку в жизнь “LiteraruS”у. Это была самая большая моральная поддержка.

К сожалению, далеко не всегда встречается такое отношение к русским авторам, которые живут за рубежом. Их часто - если они не “импортированы” из России, а начинали писать в зарубежье - считают чем-то вроде “второго сорта”. Исключения есть, конечно. Но, на мой взгляд, среди авторов нынешнего русского зарубежья - а нас-то почти сорок миллионов - необходимо больше выявлять достойных, привлекать их к участию в общем русском литературном процессе, направлять, обучать, если хотите, потому что это все - наша общая культура. Ведь авторам никто никогда не говорит, КАК нужно составлять литературный текст. Тексты не проходят редакторской правки, что необходимо каждому автору. Талант талантом, но существуют и правила. Более того, эти авторы могут привнести новый, совершенно не похожий на наш привычный, опыт, так как безусловно испытывают влияние и западной культуры, и западной литературы, и западного менталитета, стиля жизни и проч., проч. И, мне кажется, нужно это приветствовать и ломать собственные устоявшиеся стереотипы.

Недавно мне пришел сборник прозы “Времени голоса” (символическое название, кстати), изданный в Нью-Йорке издательством “Mir Collection”. Каждый вечер я читала на ночь по одному рассказу - растягивала удовольствие! Несмотря на то что многие тексты написаны без всяких литературных изысков и далеки, может быть, от совершенства, люди пишут о том, что зафиксировала их память, что они унесли с собой в другую жизнь и хранят там. Мы, может быть, все это уже забыли, российская жизнь изменилась, ушла далеко вперед, а у них она все еще в прошлом. И мне жаль, что российский читатель до сих пор практически ничего не знает об авторах, которые живут не в России, но несут в себе Россию. И полное отсутствие знакомства с этими авторами тем более странно в нашем глобальном, без границ, мире.

Но лучше все-таки о хорошем. Наш журнал печатается на грант Министерства просвещения Финляндии. В 2008 году мы получили еще один грант от Министерства просвещения, который сможем использовать для выпуска специального номера на финском языке. В нем будут опубликованы переводы наиболее интересных для финского читателя статей, прозы и стихов из предыдущих номеров “Literarus”а. Это очень важно для продвижения современной русской литературы на Запад.

Недавно мы подготовили сборник трех наших молодых поэтесс (Полина Копылова, Татьяна Перцева, Анна Анохина) “Структура сна”. Я обратилась за материальной поддержкой в Посольство Российской Федерации в Финляндии, и мне выделили необходимую сумму на издание этой книги. Издательство “Алетейя” постаралось - книга выглядит прекрасно. Невозможно выразить радость авторов! “Это для нас замечательный подарок!” - так говорили они на презентации.

Сейчас создана новая организация - Фонд “Русский мир”. Очень важно, как мы сами определяем свое место в Русском мире. Может быть, фонд соберет воедино всех нас, несущих в себе русскую культуру, и приблизит Outside Russia к России, сольет эти две ветви нашей культуры. Я была участницей первой ассамблеи и считаю, что это замечательный проект, который реально помогает. Например, все материалы, которые посылаются для портала “Русский мир”, тут же размещаются в Интернете. Я просто поражена, как четко там работают люди.

Мы подали заявку в Фонд “Русский мир” на получение гранта для журнала и совсем недавно получили его. Такая помощь нам всем нужна. И главное, что хотелось бы отметить, - нам необходимо тепло, которое исходило бы от России.

Ольга Маркова,

прозаик, драматург, главный редактор журнала “Аполлинарий” (Алма-Ата)

Возможно, частный опыт одной организации не отражает картину в целом.

Более того, может ее искажать. Хуже, если это общая тенденция.

Общественный Фонд развития культуры и гуманитарных наук “Мусагет” - единственная в Казахстане организация, возникшая после распада Советского Союза и представляющая интересы писателей, пришедших в литературу после 1991 года.

За 15 лет существования фонд создал эффективно действующую структуру поддержки пишущих на русском языке писателей: семинары по писательскому мастерству и литературной критике, проводимые казахстанскими и зарубежными мастерами, выпуск периодического литературно-художественного издания “Аполлинарий” и книжной серии современной прозы и поэзии “Мусагет”, литературный интернет-портал - www.musagetes.com, “круглые столы” и конференции по проблемам книгоиздания, книжного рынка, издательской политики, конференции главных редакторов русских литературных журналов стран Средней и Центральной Азии и России, исследования по культурной политике и многое, многое другое… Наша работа охватывает практически весь Казахстан.

Многие из авторов, прошедших в фонде “Мусагет” обучение и активно участвующих в проектах фонда, уже известны и российскому читателю, например, Михаил Земсков, Ербол Жумагулов, Айгерим Тажи, Елена Зейферт и другие.

Писатели, с которыми мы работаем, являются проводниками русского языка в Казахстане и, в свою очередь, отражают в своих текстах, быть может, незнакомую России многонациональную культуру Казахстана.

Уже 10 лет фонд “Мусагет” существует благодаря поддержке различных организаций из дальнего зарубежья, представители которых не могут даже прочитать тексты наших авторов.

Естественно, фонд “Мусагет” не раз пытался получить поддержку российских организаций.

И если правительство Москвы отвечало на запросы о поддержке нейтральным отказом, то захватывающая история взаимодействия с Росзарубежцентром была почти детективной. Через представителя Росзарубежцентра в Казахстане мы не раз обращались в эту организацию. Тем более что знали: она поддерживала некоторые культурные события в Казахстане, обычно массово-зрелищного характера. Мы же планировали проведение ежегодных конференций главных редакторов русских литературных журналов стран Средней и Центральной Азии и России в Алма-Ате. Удивительно, но каждый раз поддержку нам обещали. В 2007 году даже назвали конкретную сумму, якобы нам выделенную. Правда, когда подошло время и мы уже пригласили участников конференции из России, Узбекистана, Киргизии, нам сообщили, что “деньги вдруг закончились, поэтому поддержать наш проект не могут”. Позже в частной беседе выразили неудовольствие, что мероприятие было поддержано американцами - посольством США. Ситуация парадоксальная: встречу, посвященную проблемам русских литературных журналов, их взаимодействию с обществом и издательской политике, поддерживает посольство США, а не Россия.

Получив вопросы “Знамени”, я провела небольшой опрос писателей Казахстана (тех, чья активная творческая деятельность началась уже после 1991 г.). Им было задано два вопроса:

1. Верите ли вы в то, что Россия будет действенно поддерживать культурные инициативы, в частности - литературу, на территории Казахстана?

2. Если вы считаете, что финансовая поддержка может быть оказана организациям, поддерживающим русскую литературу в Казахстане, то откуда она, скорее всего, придет: из Казахстана, из России, из дальнего зарубежья?

На анкету откликнулось 28 писателей. На первый вопрос 17 из них ответили “Нет”, 10 - “Да”, один - “Может быть”.

Таким образом, подавляющее число русских писателей Казахстана не верит в поддержку России. Судя по всему, это неверие обусловлено и личным опытом, и наблюдениями за сложившейся ситуацией. Но 10 человек смотрит на сотрудничество с Россией достаточно оптимистично.

Куда более интересен ответ на второй вопрос. Из 28 респондентов 22 ответили, что, скорее всего, поддержка русской литературе придет из дальнего зарубежья! Из них двое написали - из дальнего зарубежья и России, один - из дальнего зарубежья и частных меценатов в Казахстане.

Один писатель предполагает, что поддержку русской литературе нужно ждать “Отовсюду”, и еще один - “Уже ниоткуда”.

Четыре писателя предполагают, что такая поддержка может прийти из России.

Среди комментариев писателей к опросу есть и такие:

“России как государству не важна литература и вообще искусство, не согласующееся с политическим курсом. Поддержка, конечно, может быть оказана, но только националистическим инициативам или же не имеющим художественной ценности”.

“У России есть имперские амбиции и нет работающей в демократических и цивилизованных рамках программы развития культуры и языка.

Потому если и будет оказана помощь со стороны России, то в Казахстане это будет воспринято как проявление колонизаторской политики и пресечено (или сведено к минимуму).

Без понимания культуры вне контекста имперских и вообще политических амбиций невозможна поддержка культуры в РК со стороны России. А такого понимания в ближайшие годы у нашего северного соседа не предвидится”.

“Институт меценатства у нас, в Казахстане, еще не развит, в России - “погиб” в революционном огне.

Страна (граждане) только тогда оказывает финансовую поддержку НПО, когда большая часть граждан достигает определенного уровня духовного и интеллектуального развития. К сожалению, приходится признать, что наше общество еще не готово выделять деньги на некоммерческие проекты”.

“По сути, России нужна литература Казахстана исключительно в качестве некой экзотики. Русскоязычные авторы в понятие “экзотики” не вписываются ни под каким углом. Российские писатели свой-то пирог мирно поделить не могут…”

Вижу, как ослабевает в Казахстане влияние русской культуры, как уходит русский язык, на смену которого уверенно и агрессивно приходит английский, как снижается уровень грамотности говорящих и пишущих на русском, как происходит смена культурных ценностей. (В январе этого года Британский совет в Казахстане проводил обучающий семинар для писателей Казахстана и Узбекистана. Большинство приехавших узбекских авторов писали на… английском. И активно призывали к этому казахстанцев.)

За свою историю Россия не раз демонстрировала неприветливое отношение к соотечественникам за рубежом. Но пока мы еще думаем на русском, пока в нашем поколении живет и пульсирует русское слово, и поэтому наши произведения - часть русской культуры так же, как и часть казахстанской, потому что тот удивительный культурный, эстетический, религиозный нервный узел, завязанный в Казахстане, создал реальность, вросшую в плоть наших текстов. Пока мы еще орудия русского языка и часть русской зарубежной литературы. Неизвестно, что будет в следующем поколении.

Олеся Рудягина,

поэт, президент Ассоциации русских писателей Республики Молдова

Боюсь, я не слишком осведомлена, как должно быть в идеале, - как продвигают свои культуры Британский совет, германский Гете-институт, французская программа “Пушкин”. Наверное, пока еще не в том объеме и не по всем направлениям, как того хотелось бы, но соотечественников в Молдове сегодня стараются поддерживать. Вопрос продвижения культуры вообще деликатный, часто вторгающийся в область политики, а если речь заходит о продвижении РУССКОЙ культуры в новых суверенных государствах - особенно. К сожалению, вряд ли существует единая программа целенаправленных действий для достижений этого на территории Молдовы. А жаль. Потенциал здесь огромный, есть на кого опереться, кому и для кого работать! А пока мы завороженно наблюдаем за наступательными, весьма привлекающими граждан Молдовы, действиями всевозможных западных миссий, фондов и посольств иностранных держав - от, естественно, румынских до американских и венгерских; от фанатичных иеговистов, вкрадчивых мормонов и разноцветных “волонтеров” до педантичных работников Французского альянса, Фонда Сороса и UNICEF. Они-то не просто благосклонно ждут, когда их попросят о помощи, - идут сами - бегут навстречу! Поддерживают местных национальных художников и писателей, детские программы передач, сиротские приюты и дома для инвалидов, десантируют на ТВ специалистов в области индустрии новостей, регулярно проводят двусторонние встречи, кинофестивали, лекции для студентов вузов, качают деньги в “дружественную” прессу. Творческие союзы, в частности Союз писателей Молдовы, вообще находятся под неусыпным контролем и патронатом возлюбленной Румынии, со всеми вытекающими последствиями в виде единых проектов, издаваемых книг, журналов, обмена делегациями и выставками, премий, путевок на отдых и т.д., и т.п.

Россия же в вопросах поддержки русской культуры в Молдове ведет себя довольно осторожно. И если в рамках программ в области образования, защиты и развития русского языка делается очень многое (введено российское тестирование лицеистов, желающих получить высшее образование в России, прошла Первая республиканская конференция “Русский язык в Молдове: реалии и перспективы”, много лет проводится Республиканская олимпиада по русскому языку и литературе, работает “Русский интеллектуальный центр”, Фонд Солженицына передал в дар Славянскому университету и муниципальной библиотеке им. М. Ломоносова уникальные книги Библиотеки русского зарубежья и т.д.), то русские литература, издательская деятельность и искусство Молдовы выживают стараниями упрямых энтузиастов.

Все значительные мероприятия Русской общины Республики Молдова и Центра русской культуры РМ проходят при поддержке Посольства РФ.

Напрямую с правительством Москвы связан Конгресс русских общин Республики Молдова. Здесь и внедрение программы мэра Москвы “Московский аттестат”, и первый центр дистанционного образования, и восстановление исторических памятников, и приобретение предметов культа для русских церквей Молдовы.

У Ассоциации русских писателей Молдовы установились дружеские отношения с преподавателями Литературного института им. Горького, которые ежегодно по приглашению Конгресса русских общин и АРП РМ принимают участие в проведении Дней русской литературы и духовности в Молдове. В ноябре прошлого года Ассоциация была принята в МСПС.

Товарищество русских художников Молдовы “М-АРТ”, которое организовало и ежегодно проводит уникальную выставку художников Молдовы ко Дню России, недавно наконец установило долгожданный контакт с Союзом художников России.

В Православную Русскую Академию Наукъ и Искусствъ приняты новые члены из числа творческой интеллигенции Международной ассоциации дружбы и сотрудничества “Молдова и Россия”.

Хочется надеяться, что за первыми последуют и дальнейшие шаги. Мы истосковались по общению, по культурным и духовным взаимным контактам, не ограниченным узкими рамками официальных встреч и обещаний!

Соотечественники наслышаны о создании фонда “Русский мир” и очень воодушевлены этим. Но, как сказала Людмила Лащенова, председатель Республиканского совета Русской общины Молдовы, письма с предложениями Фонду отправлены, а ответы пока еще не получены. От Фонда соотечественники ждут реальной заинтересованности, ощутимой поддержки, внятной программы совместных действий!

Никита Струве,

культуролог, директор Парижского издательства “ИМКА-Пресс”, профессор славистики

В своей жизни я участвовал во множестве культурных проектов, и принцип в большинстве случаев был такой: на то, что делается во Франции, я никогда не просил и не получал дотаций или спонсорской помощи от российских (не говоря уже о советских) государственных или общественных организаций. Но в то, что делается в последние потора десятилетия с моим участием здесь, в России, отечественные структуры вносят свой вклад, и, я думаю, это правильно.

Даниил Чкония,

поэт, главный редактор журнала русской литературы “Зарубежные записки” (Кельн)

Идеей создания литературного журнала несколько лет назад я поделился с издателями выходящего в Дортмунде журнала “Партнёр”, с которым сотрудничаю в качестве ведущего рубрики “Литературный Рейн”. Михаил Вайсбанд и Борис Вайнблат, в прошлом занимавшиеся научными и техническими разработками, сумели создать успешный информационно-интеграционный журнал “Партнёр” и его дочерние издания, но не сразу решились на выпуск литературного журнала. Слишком негативным был пример разного рода многочисленных любительских альманахов и сборников, начинавших выходить в Германии и тут же умиравших, а некоторые издания, хоть и продолжали существовать, не смогли поддержать высокий уровень своих выпусков.

Подготовка к выходу первого номера затягивалась, и уверенности, что журнал появится на свет, не было.

Тем временем формировалась будущая редколлегия, а поэта Ларису Щиголь, строгому вкусу которой доверяю, я пригласил в качестве заместителя главного редактора. Сегодня Лариса является соредактором и душой журнала “Зарубежные записки” (название журнала, кстати, многозначное и точное, принадлежит ей). Наши с Ларисой дружеские литературные контакты со многими потенциальными авторами, авторитет и рекомендации писателя Бориса Хазанова, оказавшего нам большую поддержку, позволили собрать первые номера, достаточно интересные по уровню текстов и составу участников. Номера открывались поэтическими подборками Бахыта Кенжеева, Александра Кушнера. Борис Хазанов, Леонид Гиршович, Юрий Малецкий, Самуил Лурье, Александр Мелихов, Нина Горланова, Владимир Порудоминский стали нашими постоянными авторами. Дина Рубина и Михаил Гиголашвили, Владимир Берязев и Михаил Кураев, Галина Корнилова и Владимир Салимон, Светлана Кекова и Михаил Бусин, Сергей Чупринин и Людмила Агеева, Андрей Кучаев и Александр Мильштейн, Ирина Роднянская и Владимир Губайловский, как и многие другие замечательные мастера, доверили нам свои произведения. Идет четвертый год издания “Зарубежных записок”.

Но всего этого могло и не случиться, если бы не руководители и сотрудники издательского дома “Партнёр”, потянувшие этот некоммерческий проект. Будем называть вещи своими именами: в “колбасной эмиграции” качественный литературный журнал не может быть широко востребован, подпиской его не вытянешь. Но мы понимали, что есть такая прослойка людей в эмиграции, которая хотела бы журнал получать, но испытывает финансовые затруднения и не владеет компьютером, позволяющим читать “Журнальный зал” (присутствие в котором нам жизненно важно). Эти люди в былой жизни гонялись за подпиской на толстые журналы, а теперь оказались лишены такой возможности, и именно для них нам хотелось делать солидное литературное издание.

Тогда и возникла идея получить не прямую финансовую поддержку журналу, а финансирование и поддержку подписчиков - индивидуальных (инвалидов, малоимущих) и коллективных (различных русских клубов, объединений, общественных и университетских библиотек). На большие деньги мы не надеялись, но снять или облегчить финансовый прессинг на “Партнёр” хотелось бы. Русский бизнес, спонсирующий литературное издание, - это из области анекдотов.

А в действительности - широко разрекламированная болтовня на всех уровнях российской власти о поддержке соотечественников.

Первые попытки найти финансовую опору были предприняты тогдашним российским генконсулом в Бонне Г.А. Геродесом, человеком, который неформально относился к своей должности, старался создать атмосферу доверия между эмигрантской интеллигенцией и представителями российского государства, активно поддерживал идею издания серьезного журнала и организовал презентацию первых номеров в генконсульстве (жаль, но, на мой взгляд, с его уходом атмосфера доверия рассеялась). Господин Геродес побеседовал на эту тему с находившимся в Германии мэром Москвы, который попросил, в свою очередь, изучить вопрос на уровне департамента господина Мурадова. Речь шла о возможном финансировании подписки фондом “Соотечественники”. Господин Мурадов дал распоряжение заняться проблемой своим сотрудникам. Возникла также идея поддержки со стороны Росзарубежцентра.

Неинтересно рассказывать про гуляния по кабинетам в течение почти двух лет, завершившиеся ничем. Письма в поддержку уже выходящего журнала (можно было убедиться в его качестве) в адрес первого зама мэра госпожи Швецовой и в адрес руководителя Росзарубежцентра госпожи Митрофановой направил тогдашний председатель думского Комитета по культуре И.Д. Кобзон.

Наконец, издательству “Партнёр” сообщили, что принято решение “выдать” ему баснословную сумму - порядка 60 000 рублей.

Эту издевательскую сумму следовало бы получить хотя бы для того, чтобы оправдать бесплодные поездки в Москву и полтора десятка телефонных переговоров между сотрудниками “Партнёра” и Росзарубежцентра в течение нескольких месяцев. Чиновники отсылали один к другому, врали, что деньги отправлены, потом уточняли, что только будут в ближайшие дни отправлены. Но деньги так и не были получены, а в конце года последовал запрос из бухгалтерии Росзарубежцентра с просьбой отчитаться. Интересно, куда пошли эти деньги?

В некоторых кулуарах нам разъяснили, что поддержка соотечественников, которую так шумно по-прежнему декларируют, носит избирательный характер: есть “хорошие”, лояльные к российским госструктурам, соотечественники, а есть “плохие”. Кулуарные разговоры к делу не пришьешь, но если это так, то Бог нас от такой поддержки миловал.

А вывод простой: российский чиновник, как и всегда, лукав, неисполнителен, равнодушен, жаден. Выживать нужно самим.

Евгений Попов.

P.S.

Письмо Эмила Димитрова и отклики на него прекрасно иллюстрируют мою скромную мысль о том, что чиновникам, за редким исключением, окончательно стало наплевать на литературу.

С 1991 года российские литераторы лишены своего профессионального статуса и считаются “общественной организацией”, их имущество разграблено ушлыми людьми, закон о творческих союзах отчего-то никак не может быть принят.

С одной стороны - это, конечно же, замечательно и гран мерси, что государство не лезет больше песьей гэбэшной лапой в писательские столы, как это было при “дорогом Леониде Ильиче”, не устраивает сочинителям всенародных разносов, как “наш Никита Сергеевич”, не сажает и не отстреливает их, что практиковал грозный Иосиф Виссарионович.

С другой - вы же хотели свободы, да? Ну, так вот вы ее и имеете. А мы, знаете ли, отойдем в сторонку и с любопытством будем наблюдать, как вы барахтаетесь в жидких помоях рыночной экономики. Должны понимать, другие есть проблемы поважнее у Родины, перед которой вы “в вечном долгу”, как некогда написал один из вас. Все еще лудите свою “нетленку”? Хорошо. Будем использовать вас, когда НАМ нужно, на различных помпезных международных форумах и ярмарках. Чехова вашего издадим, так и быть, в тридцати пяти томах. Все остальное - ваши проблемы. “Или-или”, как велел Кьеркегор. Или вы верные псы режима, как это было при коммунистах, или вы - убогие, которым можно, конечно, подать иной раз копеечку, но зачем, когда вам и так ХОРОШО, мы же вас не бьем.

Все это - наши внутренние дела, мы внутри страны к такому привыкли и как-то все же выживаем, скорее не благодаря, а вопреки. Поразительно другое - что государство отталкивает иностранцев, которые годами бесплатно работают на Россию только потому, что любят ее и ее культуру.

Хотите узнать, кто хлопотал о помощи болгарскому “Факелу”, в течение многих лет рассылая письма в разные инстанции? Вот список этих “подписантов”: Аксенов, Алешковский, Ахмадулина, Битов, Василенко, Войнович, Кабаков, Казакова (покойная), Каледин, Королев, Салимон, Славкин, Славникова, Попов (Валерий), Пригов (покойный), Толстая, Чупринин и многие другие. Имена, вроде бы, извините за выражение, “значимые”, по крайней мере известные.

Ответом было “скорбное бесчувствие”, а один из высокопоставленных адресатов как-то сказал мне в приватной беседе: “Ну, о чем ты, Женя, какие болгары, у нас на наши-то журналы денег нет. Ты же понимаешь?”

И тогда не понимал, и сейчас не понимаю. Как можно говорить о величии страны и жалеть смешных (в общем масштабе) сумм на утверждение и пропаганду ее литературы? Крохотная Венгрия финансирует переводы своих авторов на русский, Финляндия четыре раза в год издает дайджест своих авторов на нескольких языках, и разве это не стыдоба, что русскую конференцию в Казахстане финансирует посольство США, а спонсорами издания русских книг в Болгарии стали голландцы и швейцарцы.

А может, дело в другом? Может, “некто в сером”, упомянутый Г. Борисовым, лучше писателей и критиков знает, кого НАДО переводить, а кого нет, исходя из некой ЦЕЛЕСООБРАЗНОСТИ? И зачем же помогать “Факелу”, если он не управляем из Кремля? То есть отечественные издания тоже самостоятельны, но их, по крайней мере, в случае чего и прижучить можно, благо, средств для этого предостаточно.

А по мне так целесообразность заключается в том, чтобы мир видел - русские сложные и разные, что свобода вовсе не в минус им, и сейчас в ее литературе действительно цветут все “сто цветов”, как некогда выразился тов. Мао Цзедун перед тем, как устроить “культурную революцию”.

Отдельный разговор об эмигрантах. Мне кажется, что вопрос здесь скорее политический, чем литературный. Сейчас ведь никому не заказано печататься где угодно, о чем свидетельствуют имена популярных русских авторов, живущих порой далеко от Москвы. Дело тут скорее в качестве изданий. Многие из них несомненно требуют поддержки и, как это видно из писем, худо-бедно, но иногда ее получают, если на то, правда, будет воля очередного чиновника. Увы, но и здесь не просматривается особой заботы о людях, которые связаны с Россией зримыми и незримыми нитями, которые НУЖНЫ ЕЙ. Здесь такая же бесхозяйственность и наплевательское отношение к проблемам, которые, не исключено, гораздо более важны, чем цена нефти на мировом рынке. И то, что у “крупнейшей российской библиотеки крупнейшего университета страны” нет денег на подписку одного из старейших литературных журналов эмиграции, вина чиновников, которые отвечают у нас за идеологию. Или у нас за идеологию не отвечает больше никто?

Начав “за упокой”, постараюсь закончить “во здравие”. Русская литература выжила. Управлять ею невозможно, помогать - необходимо. Пользуйтесь, пожалуйста, ею в своих политических целях, не жалко. Лично я все же надеюсь, что государством наконец-то будет проявлено здравомыслие, и связываю это с приходом во власть нового президента и нового министра культуры. Надеюсь также на решение хотя бы части насущных вопросов фондом “Русский мир”, для чего он, собственно говоря, и был создан.

 

Особый путь России: инерция без традиций

Об авторе

| Эмиль Абрамович Паин - один из зачинателей в России новой научной дисциплины - “этнополитологии”. Доктор политических наук, профессор, автор более десятка книг и более сотни статей по проблемам взаимоотношений российских республик и федерального центра, этнического и религиозного экстремизма в России, миграции, а также теории перехода России от империи к государству-нации. Генеральный директор Центра этнополитических и региональных исследований. Руководитель центра по изучению ксенофобии и предотвращению экстремизма Института социологии РАН. Профессор факультета прикладной политологии госуниверситета “Высшая школа экономики”.Первый лауреат премии им. Г. Старовойтовой в области конфликтологии. (2000 г.). В 2004 году награжден международным фондом “Толерантность” золотой медалью “За выдающиеся заслуги в области социологических и исторических исследований, содействующих разрешению этнических конфликтов в российских регионах”.

Вопрос о самобытности России, еще недавно мало интересовавший широкую общественность, неожиданно стал одной из доминирующих тем в общественной жизни нашей страны, даже оттеснив на периферию общественных интересов жаркие дискуссии начала 1990-х годов между сторонниками “левого” и “правого” выбора России. О каком выборе - “левом” или “правом” - сейчас может идти речь, если значительная часть российской элиты с начала 2000-х годов стала склоняться к фаталистическому взгляду на российскую историю как на рок, который исключает возможности народного выбора, предопределяя на вечные времена некий, умом не постигаемый, “особый путь” России? Первоначально эту идею поддерживал сравнительно небольшой слой интеллектуалов, разочаровавшихся в 1990-е годы в позитивности либеральных реформ в России либо никогда и не веривших в их успех. Ситуация изменилась, когда представление об особом пути и особой российской, или русской, цивилизации стало теоретической опорой главной ныне кремлевской идеологической доктрины - так называемой “суверенной демократии”. “Культура - это судьба. Нам Бог велел быть русскими, россиянами”, - говорит первый заместитель главы Администрации президента Владислав Сурков. Кремлевская канонизация идеи “особого пути” обеспечила ей массовую поддержку. Вместе с тем, она же привела к радикализации взглядов части оппозиционно настроенных интеллектуалов, полностью отрицающих, в том числе и в пику властям, специфику российского исторического пути.

Что касается меня, то я не разделяю ни официозной доктрины незыблемого и извечного пути России, ни радикального отрицания ее исторических особенностей или того, что принято называть исторической колеей. При этом мне не очень нравятся сами термины “историческая колея” или “особый путь”. Они слишком метафорические, поэтому сами по себе настраивают на избыточный детерминизм, предопределенность. Куда точнее в этом смысле понятие “инерция”. Со школьной скамьи известно: “Тело (объект, явление) сохраняет состояние покоя или равномерного прямолинейного движения, если не встречает сопротивления (трения) или нового внешнего импульса. Поскольку в природе, а тем более в обществе, нельзя создать абсолютно герметичную среду без внешних импульсов и внутренних трений, то всякая инерция исчерпывается и колея (путь) где-то заканчивается. Какую же роль в этой инерции играет традиционная культура как механизм социальной регуляции, создающий для общности единую систему ориентиров деятельности в виде этических критериев оценки поведения?

Этот нестрашный “культурный код”

В понимании особенностей этнических критериев многое дает анализ радикальной смены парадигм отношения к истории и культуре. Господствующая ныне идея культурно-исторического фатализма пришла на смену прямо противоположному подходу: “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью”, полностью отрицающему как исторический путь, так и влияние социокультурных традиций. Само шараханье из крайности в крайность чрезвычайно симптоматично - оно и отражает одну из существенных особенностей российской социокультурной специфики, которая принципиально не похожа на образ жесткой колеи или упорядоченной статичной “матрицы”. Это антиматрица - социокультурные качели или маятник с громадной амплитудой колебания ценностей. Они быстро меняются, и чаще всего в форме инверсии, то есть смены оценок на противоположные. Царь-освободитель становится в сознании царем-тираном. Образ перемен как надежды сменяется их образом как хаоса. Эта “Русская система” легко воспринимает инновации - будь то коммунизм, Хеллоуин или праздник святого Патрика, но так же легко с ними расстается. Я еще вернусь к объяснению природы этого маятника, а пока скажу, что в целом понимание культурной специфики сильно затруднено тем, что популярные термины “культурный код”, “цивилизационная матрица”, “национальные архетипы” используются как метафоры, поэтические образы - обычно без объяснения их природы и механизма действия. Это происходит не только по причине неполноты знаний. Сегодня вообще высок спрос на загадочное, мистическое. Чем туманнее идея, тем она привлекательнее. Например, недавно после моей лекции выступал человек с рассуждением о зависимости слез футболиста Ковальчука от особенностей русского языка (!). Разумеется, он не привел никаких аргументов, ни одного. На них нет спроса. Растущая безответственность общества проявляется не только в отношении к закону, не только в росте коррупции или в агрессивности автомобилистов, но и в отсутствии ответственности за сказанное. Еще недавно в интеллектуальных кругах, особенно в научных, люди опасались прослыть дилетантами. Сегодня таких опасений и в помине нет. Весьма показателен тот факт, что сторонников идеи национальной культуры как судьбы трудно найти как раз в кругах российских этнологов, профессией которых является изучение именно этой национальной (корректнее сказать “этнической”) культуры. В этой среде, напротив, такая идея крайне непопулярна. Здесь считают архаичным и крайне неадекватным так называемый примордиалистский подход, определяющий этничность как некий неизменный набор культурных свойств, якобы накрепко, навечно прикрепленный к телу народа-этноса. Зато примордиализм все шире представлен в экономических исследованиях. Почему? Да это все та же безответственность, неуважение к стандартам и нормам, сложившимся в чужой профессиональной культуре. Иногда такую смелость дилетантов называют новаторством, но в таком случае и чеховский злоумышленник новатор.

В наибольшей же мере мистификация культуры продиктована идеолого-политическими пристрастиями. Они проявляются не только в политических доктринах типа особой суверенной демократии, которая естественно нуждается в опоре на особую же цивилизацию, но и в, казалось бы, деполитизированных экономических прогнозах. Сравните сценарии экономического развития до 2016 года, и вы легко обнаружите, что апелляция к культурным кодам содержится в консервативно-охранительных вариантах, в которых эти коды выполняют роль пугала: “Не тронь - убьет!”.

Я как этнолог по образованию и политический антрополог по роду деятельности, разумеется, не отрицаю свой собственный предмет - этнические и регионально-цивилизационные особенности культуры. Есть в ней и явления, которые могут быть названы культурным кодом, - как, например, национальный язык, понятный “своим” и непонятный “чужим”. Только этот код изменяется, вбирая в себя другие коды, и уж точно он не ставит преград для выбора политического пути, не определяет также и специфику слез российского или английского футболиста в однотипных ситуациях. Мифологизация этнической культуры как раз и мешает ее пониманию.

Не так страшен культурный код, как его малюют, - и не только российский, строгость которого, как известно, смягчается необязательностью исполнения. Один и тот же народ, сохраняющий множество своих культурных особенностей, но разделенный границами, может строить совершенно разные политические системы (например, корейцы Севера и Юга), а разные народы создают однотипные режимы, например, социализм. И коды этому не мешают, а лишь привносят некоторое своеобразие в однотипные политические конструкции.

Нет подтверждений распространенному мнению о неизменности этих самых кодов, скажем, применительно к ценности коллективизма. Экономист Светлана Кирдина теоретически вывела два основных цивилизационных типа - восточный и западный, которые якобы навечно сохраняют свои особенности. В первом коллективистские ценности “мы” господствуют над индивидуалистическими “я”, а во втором, наоборот, “я” над “мы”. По этой логике немцы в Германии 1930-х годов были восточным народом, поскольку жили по принципу: “Государство - все, человек - ничто”, а сегодня стали европейским. Германия ныне является оплотом европейского либерализма, с его опорой на личность, включенную в добровольные ассоциации. Тогда же, в 30-е, германское общество было самым милитаризованным по характеру массового сознания, а ныне превратилось в одно из самых миролюбивых. Такая же метаморфоза, хотя и за более длительное время, произошла и с массовым сознанием скандинавских народов: потомки некогда грозных викингов сейчас одни из самых тишайших народов мира. Эти, некогда самые пьющие народы Европы, сегодня проигрывают в этом соревновании россиянам или финнам.

Но, пожалуй, самые радикальные перемены “культурного кода” демонстрирует современный Китай. Страна веками отгораживалась от “чуждых” влияний не только Великой стеной, но и совокупностью традиционных ценностей, ставивших барьер для заимствований. Сегодня же Китай превратился в мировой копировальный станок. Подчеркну, что во многом эти перемены стали результатом целенаправленных усилий в осуществлении проекта модернизации страны. В 1978 году Дэн Сяопин выдвинул лозунг, определяющий отношение Китая к Западу: “Прежде чем догнать и перегнать, нужно понять и перенять его опыт”. И получилось. Все сошло с рук архитектору китайского экономического чуда. Культурный код его не наказал.

Как передается традиция

Наиболее искаженными сегодня являются, на мой взгляд, представления о традициях. Этим термином зачастую обозначают любое повторяющееся явление. Не удивлюсь, если услышу от журналиста такую фразу: “В Москве перед Новым годом по традиции выпал снег”. Между тем, традиция - это явление культурное, не имеющее отношения к таким повторяющимся явлениям, как смена времен года или дня и ночи. Млекопитающие выкармливают детенышей молоком, а рыбы мечут икру не по традиции, а следуя инстинкту. Да и в человеческом сообществе не все повторяющиеся поведенческие стереотипы могут быть определены как традиции.

Традиция - это межпоколенная передача культурных норм, стандартизированных образцов поведения, идей и ценностей, которым должны следовать все члены некоего сообщества. Традиция является предписанием, которое предыдущие поколения оставляют своим потомкам, и в этом качестве она определяет легитимность действий членов сообщества в тех или иных ситуациях. Из определения понятно, что не всякий устойчивый стереотип поведения может быть назван традицией. Если люди зимой кутаются, а летом снимают с себя лишние одежды, - то это не традиция, но ситуативное приспособление к среде, а вот то, что им следует надевать зимой и до какой степени позволительно оголяться летом, - предписывает традиция.

Как передается традиция? Это важнейший вопрос, внимание к нему могло бы предотвратить появление множества мифов о бесконечности традиций, их естественности и прикрепленности к телу народов. Традиции не передаются по воздуху, как грипп, или с кровью, как СПИД, - для их передачи необходимы институты, выступающие носителями, хранителями, а главное, контролерами соблюдения традиционных предписаний. Социальный контроль использует моральные поощрения при соблюдении традиций и моральные санкции за их нарушение.

Опыт этнических сообществ, умудрившихся сохранять веками свое этническое самосознание и некий комплекс культурных особенностей несмотря на неблагоприятные условия утраты государственности, рассеяние по миру, указывает на важнейшие условия, обеспечивающие трансляцию именно этнических традиций. К ним относится наличие территориально-контактной среды, хотя бы минимально структурированной и институционализированой. Важнейшую роль институтов играют тут религиозные общины. Евреи, рассеянные по миру, веками сохраняли свою этническую самобытность благодаря прежде всего роли синагоги, в переводе с греческого - общины (сперва община, а уже затем молельный дом). В современной Европе этническая специфика, традиционные институты и ценности в наибольшей мере сохраняются в странах с высоким влиянием церкви и устойчивостью паствы. Это Греция, Португалия, Испания. Ирландия. Важную роль в воспроизводстве культурных традиций играют соседские общности. Недавно услышал такую фразу: “Немцы - это вам не русские, немцы шурупы молотком не забивают, они их ввинчивают”. Может, и так, только не все немцы. В Германию в 1990-е годы прибыли десятки тысяч немцев из Казахстана, России и других постсоветских государств. Значительная часть этих людей обращалась с шурупами точно так же, как казахи или русские. Но постепенно они освоили немецкие приемы, потому что в Германии в значительной мере сохранились традиционные механизмы социальной регуляции. Наши бывшие соотечественники, переехавшие на жительство в эту страну, труднее всего привыкают к тому, что соседи постоянно напоминают им, что должно и чего нельзя делать в доме или на улице. Однако со временем бывшие россияне понимают, что неформальный социальный контроль в большей мере помог их адаптации к новым условиям, чем школы, курсы и пособия. На традиционные институты наращиваются новые, которые часто строятся по культурно-психологическим образцам, характерным для традиционных. Неформальными объединениями, как новыми, так и традиционными, в Германии охвачено около 60% взрослого населения, а в скандинавских странах больше - 69,5%, в посткомунистических странах Европы население охвачено общественными организациям в три-шесть раз меньше, чем в странах Центральной Европы. В России же традиционная институциональная среда почти полностью разрушена, а новая не создана, и уже сам этот факт ставит под сомнение возможность осуществления социального контроля.

Религиозные общины, православные церковные приходы были разрушены в советское время, и их роль, скорее всего, не восстановится - ведь свыше 87% православных верующих не считают себя частью какого-либо одного прихода и посещают церковь эпизодически, по случаю, как придется. Еще недавно в наших городах были дворы, где пенсионеры, играя в домино, все же приглядывали за соседями, а бабушки, сидящие на лавочках перед парадным, судачили об их нравственности. Этим хоть как-то восполнялось отсутствие полноценного механизма социального контроля, действующего по принципу: “Что люди скажут?”. Сегодня и того нет. А родственные отношения? Их разрушение в российской, и прежде всего в русской среде, в крупнейших городах - общепризнанный факт. В таких условиях представление о российском обществе как коллективистском, соборном и общинном - миф. Напротив, сегодня наше общество - одно из наиболее атомизированных в современном мире. Менее освоено следствие из этого факта - атомизация общества ухудшает условия трансляции социокультурных, этнических традиций. Социолог Зигмунд Бауман в своей книге “Индивидуализированное общество” пришел к выводу, что общество обречено на полный коллапс социально-нормативной системы, если отмирание традиционных институтов коллективности не восполняется новыми институтами неформального общения, взаимопомощи и социального контроля.

Традиции и квазитрадиции

Если в России произошла закупорка механизмов трансляции традиционной культуры, то как объяснить историческую повторяемость однотипных коллизий и так называемую “традиционализацию”, которую сегодня считают несомненным признаком современной России? Как трактовать, например, такой исторически устойчивый стереотип поведения, как массовое неисполнение законов? Описание этого явления, сделанное Салтыковым-Щедриным еще в XIX веке, можно назвать фотопортретом сегодняшнего времени. Герцен прямо указал на эту особенность как на этническую. Напомню известное его высказывание о том, что “русский, какого бы звания он ни был, обходит или нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно; совершенно так же поступает и правительство”. Однако при всем уважении к этому мыслителю замечу, что ни он, ни многочисленные эксперты, цитировавшие его высказывание сотни, если не тысячи раз, не проводили сравнительных исследований и вряд ли могли бы сказать, по сравнению с какими странами и народами эта черта российской жизни является особенной.

Кросс-культурные исследования с использованием социологических опросов и социально-психологических тестов начались недавно и уже дают удивительные результаты. Материалы “Европейского социального исследования” (ESS), проведенного в двадцати четырех странах (2004-2005 годы), показывают: граждане всех бывших социалистических стран очень сходны между собой и в то же время кардинально отличаются от других европейцев, прежде всего наименьшей готовностью уважать законы и - что наиболее примечательно - наибольшей склонностью оправдать возможность его нарушения. Я еще не раз буду обращаться к материалам этого сенсационного исследования (кстати говоря, единственного гуманитарного, получившего престижную премию имени Декарта за всю историю ее существования). Пока же отмечу, что во многих обследованных посткоммунистических государствах неуважение к закону нельзя даже гипотетически отнести к традиции, поскольку оно сложилось за время жизни всего лишь одного поколения, попавшего в жернова тоталитарной системы. Ее влияние объяснимо. Если порядок обеспечивается не в результате интериоризации правовых норм (усвоения их личностью), а насильно, путем вмешательства власти, то подобное сугубо принудительное подчинение закону неминуемо приводит людей к отчуждению и от закона и от власти. Тут строгость не только российского или советского, но и чешского, польского, венгерского и других законов смягчалась необязательностью его исполнения. В данном случае отчужденность не является следствием традиций, она продукт ситуативного приспособления людей к однотипным условиям жизни. И такую адаптацию я называю квазитрадицией, то есть кажущейся традицией. Ее примером может служить “штурмовщина”. Сотни раз слышал как неритмичную работу в течение года связывают с особенностями российских природных условий, чередованием активности сельских жителей - бурной летом и затухающей в длительный зимний период. Но мы уже более полувека живем в урбанизированной стране и видим, что “штурмовщина” не связана с сельским образом жизни. Она отражает скорее фундаментальную особенность социалистического хозяйствования - хронический дефицит, порождающий большую часть года “недозавозы” и “недопоставки”, и неотвратимую как рок необходимость “освоить фонды” к его концу. Именно поэтому квазитрадиция в советское время проявлялась в равной мере в регионах с разным климатом - в Эстонии и в Туркмении, в ГДР и в Монголии. Любопытно, что по ряду ментальных стереотипов, приписываемых “русской традиции”, например по готовности дать взятку чиновнику, лидируют не славяне, а эстонцы, в то время как их близкие этнические родственники финны замыкают таблицу.

Сегодня в России необычайно популярны описания национального характера в стиле анекдотов о легкомысленных французах, педантичных немцах, чопорных англичанах или духовных русских. Но что такое этот знаменитый немецкий “порядок” или известная английская “традиционность”? Те же этнические маркеры, бренды - образы, возникающие в дискурсе, как правило, в художественной литературе. Они исторически радикально изменялись. Сегодня принято считать французов легкомысленными, а англичан чопорными, но в XVII-XVIII веках эти оценки были диаметрально противоположными. Еще Шарль Монтескье объяснял отсутствие тирании в Англии легкомыслием англичан. И это не покажется абсурдом, если вспомнить, какой из двух народов отказался от традиционной религии, признал женщин в качестве правителей, раньше посягнул на священную жизнь монарха и узаконил публичные дома. Судя по материалам упомянутого социологического исследования ESS, ныне “традиция” и “порядок” не входят в число доминирующих ценностей ни у англичан, ни у немцев, ни у французов. Это ценности охранительные, а для названных народов сегодня более значимо умение адаптироваться к быстро изменяющимся условиям жизни.

Говоря о сходстве поведенческих и ценностных стереотипов россиян и жителей других стран бывшего соцлагеря, я вовсе не имею в виду, что и в нашей стране отчужденность и безответственность родились только в советское время. Нет, я лишь хочу указать на сходство механизмов воспроизводства одинаковых стереотипов. Во всех случаях мы имеем дело не с традициями, а с квазитрадициями, не с культурными нормами, унаследованными от прошлого, а с их подобием, возникшим вследствие присбособления людей к сходным условиям жизни. Если каждую зиму мы видим снег, то это не значит, что он сохраняется с прошлых лет. Снег - свежий, а климатические условия прежние или похожи на прежние.

На Запад к праву или на Восток к традиции?

Хочу отметить, что процесс отчуждения от авторитарной власти в обществах, сохраняющих значительные элементы традиционной организации, приводит к совершенно иным последствиям, чем в обществах с разрушенными институтами. В республиках Северного Кавказа например, отчуждение от официальной власти и от ее законов замещается ростом влияния неформальных, традиционных институтов - родственных, земляческих и религиозных. На большей же части территории России этого не происходит. В традиционных обществах отчуждение от формальной социальной среды усиливает необходимость роста доверия к “своей” ближайшей среде. В ней деловые отношения обходятся без квитанций и расписок, при этом нет и обмана. В детрадиционализированных - и “своя” среда становится чужой, а деловые отношения гарантируются только страхом получить пулю в лоб. Между тем, даже в криминальной среде отношения, основанные лишь на страхе, считаются неустойчивыми, излишне рискованными. Уголовники, и те хотят жить “по понятиям”, то есть в соответствии с некими этическими нормами, пусть и весьма специфического характера, а нарушение этических норм - это “беспредел”.

Сильнейший удар по неформальным отношениям наносит кризис доверия. В упомянутом исследовании Россия участия не принимала, но в нем была представлена Украина. Так вот, свыше половины опрошенных в этой стране с подозрением относятся даже к своей ближайшей социальной среде, подчеркивая в анкете подсказку: “большинство будет стараться вести себя нечестно”. Если сравнить Украину и Россию, то можно заметить, что уровень тревожности и подозрительности населения в нашей стране несравненно выше, а уровень сохранности традиционных и зрелости новых гражданских институтов намного ниже, чем у наших ближайших соседей.

Мне часто приходилось слышать рассуждения, что “западная модель модернизации, основанная на правовых формальных институтах, не подходит для России - с ее традицией неуважения к закону. И что нам ближе опыт Сингапура, в котором авторитарная модернизация дала неплохой результат. Вот уж пальцем в небо. В Сингапуре, как и в других странах Юго-Восточной Азии, авторитарная власть опирается на хорошо сохранившиеся традиционные институты, она эксплуатирует традиционные этические нормы - послушание, уважение к старшим, к чести рода, семьи и т.д. А на что опереться нашему авторитаризму, если специфика России, во всяком случае подавляющего большинства населения и на большей части территории, как раз в слабой сохранности и малой значимости традиционных неформальных норм. В таких условиях нам легче двигаться на Запад к праву, чем на Восток - к традиции.

От власти авторитета - к власти нормы

Так почему все же Салтыков-Щедрин воспринимается нами как наш современник? Да потому, что у нас сохраняются фундаментальные черты российских условий жизни, воспроизводящие и специфику культурного кода. Русская система инерционна, но не традиционна. Несущим каркасом этих условий является господство природных ресурсов в экономике при дефиците ресурсов человеческих. В какие-то времена эти ножницы сжимались за счет прикрепления населения к территории, а после отмены крепостного права - за счет прикрепления его к власти. Оно требовало социального оскопления человека, лишения его гражданской и политической субъектности. Но одновременно росла безответственность государева человека: “Барин правит - пусть он и отвечает за все. Барин думает, что платит, - пусть думает, что я служу. Барин имеет собственность - пусть он ее и охраняет. Как торговала Россия сырьем при Петре Первом, так и торгует, только вместо леса и пеньки продает нефть и газ. Как сажали государи воевод и губернаторов “на кормление”, так и сажают”. Вот и воспроизводятся нравы города Глупова. Главное же, как не было на Руси общества, способного контролировать государственный аппарат и осознавать свою ведущую роль в политической системе, так его и нет.

Более того, в этом отношении наблюдается даже регресс, связанный с утратой традиционных институтов социального контроля. Если традиционные институты содраны до кожи, а новые не наросли, то массовое сознание становится беззащитным перед угрозами манипуляции им. Отсюда и гигантские качели инверсии. Еще в 1990-м три четверти населения признавали социализм единственно возможной формой политического строя, а к Западу относились настороженно, а уже в 1991-м (всего лишь за один год) СМИ удается перестроить массовое сознание на противоположную волну - и уже столько же россиян поддерживают идею “социализм завел нас в тупик”, а “Запад - это модель для подражания”. Еще через три года новая инверсия: “социализм не так плох, а западная модель не подходит для России”. Начало 2000-х и новая доктрина как ластик стирает в массовом сознании следы предыдущей: “Нет возврата к социализму”, “Нет пути на Запад”. Но маятник не компьютер - не зависает, он снова готов к колебаниям. Если на основании социологических исследований мне кто-нибудь скажет, что действительно точка невозврата к социализму пройдена, то я просто рассмеюсь. В нынешних условиях уже нет плохих “измов”, может быть лишь мало денег на их маркетинг. И это опасно.

Демократия не может быть устойчивой, если нация-общество не способна быть основным хранителем ее базовых ценностей.

Потому что истеблишмент может начать реформы, но не может их завершить. Он доводит реформы только до того состояния, которое соответствует групповым интересам элиты. Все это уже не раз происходило и воспроизводило бесконечный маятник смены реформ и контрреформ. Нужно искать выход из порочного круга.

Однако в действительности круг не столь уж замкнут. Пока я лишь перечислил факторы, которые воспроизводят русскую систему, но ведь это инерционная система, а не вечный двигатель, следовательно, ее ресурс исчерпаем. И как раз в социокультурной сфере это исчерпание уже заметно и будет нарастать, прежде всего в связи с убывающей легитимностью всего политического режима.

Власть - уже не от бога, но и не от выборов

. Пока терпят лидера - в расчете на то, что он защитит от совсем отвязавшихся бояр, но личный авторитет - быстропортящийся ресурс. Если во времена Гоголя только отпетые Белинские осмеливались в частной переписке именовать власть “корпорацией служебных воров и грабителей”, а во времена Зощенко на это решались люди вроде зека Шаламова, то во времена Жванецкого такие оценки стали открытыми и расхожими.

Собственность - никогда не была священной на Руси, но не стала и законной

, она воспринимается как ворованная и усиленно стимулирует рост представлений о несправедливости распределения богатств.

Отношения внутри элит не легитимированы ни религией, ни законом, ни традицией

. Почему московские должны признать верховенство питерских? Почему одним жирные куски, другим объедки? Признать это элитарные группы не готовы. Потерпеть могут: “Банкуйте, пока ветер не переменится”.

У меня нет сомнений в том, что элита, которая не может укрыться за традицией, будет пробиваться к защите закона, будет заинтересована в переходе от власти авторитета - к власти нормы, следовательно, она рано или поздно станет поддерживать политическую модернизацию. Вопрос в том, в каких условиях будет расти социальная база поддержки модернизации. Если в условиях нарастающей грызни между элитарными кланами, то в России это не приведет к “оранжевой” революции, которая, как известно, была бунтом миллионеров против миллиардеров и содействовала вестернизации страны. У нас такой бунт в нынешних условиях может опереться только на ксенофобские настроения, галопирующие в стране. Только радикальным националистическим силам, являющимся одновременно и антимодернистскими, выгоден в настоящее время принцип “чем хуже - тем лучше”. Подавляющему же большинству российского общества и практически всей элите предпочтительнее другой вариант развития - большая коалиция социальных сил: “За модернизацию”. Она, возможно впервые в истории России, дала бы шанс на длительное стабильное и эволюционное развитие страны.

В любом случае могу сказать, что нынешняя социокультурная обстановка в стране, в силу своей неустойчивости и утраты способности к социальному регулированию будет стимулировать скорее перемены, чем сохранение исторической колеи. В то же время социокультурный климат пока не содействует и становлению новых демократических институтов.

Расстаться с утопиями

Одни говорят: “Вначале улучшим культуру, а затем уж будем заниматься демократизацией”. Мне это напоминает анекдот: “Научитесь прыгать с вышки, а потом мы вам воду нальем в бассейн”. Сколько угодно можно внушать людям, что вы - граждане, источник власти в государстве, будьте ответственны, но если на каждом шагу люди сталкиваются с тем, что от них ничего не зависит, то такие проповеди будут бессмысленными. Однако и другой призыв: “Давайте построим демократические институты, а затем появится новый дух” - также лишен практического смысла. В том-то и дело, что в практическом отношении проблема состоит не в определении приоритета материи или сознания, а в их синтезе. В реальности материальные институты и ментальные культурные традиции находятся в нерасчлененном единстве, поэтому современные социологические и экономические теории рассматривают идеальные нормы, “правила игры” в качестве такого же института, как социальные организации. Ведь что такое демократия? Это и есть переход от власти авторитета к власти нормы. Закон становится главным институтом.

Как осуществить такой переход? У нас много и справедливо говорят о разделении властей, обеспечении независимого от исполнительной власти правосудия и т.п. Но при этом забывают об обществе как особом элементе политической системы. А я уверен, что расчет только на государственно-правовые изменения - такая же утопия, как и расчет реформаторов 90-х годов на рынок, который сам выведет Россию на путь прогресса. Опыт тех же 90-х показывает, что без общественного надзора демократическая государственность быстро портится. А в перспективе она грозит перерасти и в диктатуру. Поэтому задача выращивания общества не менее важна, чем задача строительства государства. А для интеллигенции это и есть главная задача.

Не мы одни десятилетиями жили в условиях тоталитаризма, и не мы одни из него выходим. И тот опыт, который имеется, - опыт Испании, опыт Италии, опыт Чили после Пиночета, - показывает, что новые демократические институты, то самое гражданское общество прорастают через использование традиционных. В Испании это были соседские хунты (то есть квартальные общины), а в Чили и в Польше - религиозные приходы. В Италии - это возрожденные цеховые организации плюс региональные ассоциации. На них опирались новые институты, через них укоренялись в народе новые политические течения, а потом и партии.

Так же и нам в России, на мой взгляд, надо сейчас попытаться отыскать те клеточки традиционных институтов, через которые может прорастать гражданское общество. Модернизации России мешают сегодня не столько косные культурные традиции, сколько отсутствие институтов гражданского общества, которые плохо приживаются как раз потому, что не опираются на традиционные.

Есть проблема поиска традиционных институциональных опор гражданского общества. В то же время традиционность ее нравственных истоков как раз в России очевидна. Если мы хотим найти доказательства национальных, российских, корней концепции гражданского общества, то их не нужно искать в мифах, снах или таинственных кодах. Вся классическая русская литература ее защитница и нравственный гарант. Та самая, которая в жестокий век восславила свободу и стремилась быть любезной не власти, а народу. Та, которая считала достойным служение, но не прислуживание. Та, которая превозносила гражданственность и утверждала, что “поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан”. Та, которая считала “слезу ребенка” мерилом политической эффективности.

 

Несвоевременная современность пристальное прочтение

(О поэзии Алексея Цветкова)

Об авторе

| Скворцов Артем Эдуардович - литературовед, критик, автор монографии “Игра в современной русской поэзии” и статей в журналах “Знамя”, “Арион”, “Октябрь”, “Вопросы литературы”, “Philologica”. Лауреат литературной премии “Эврика” (2008 г.). Живет в Казани.

Еще лет пять назад поэзия Алексея Цветкова воспринималась как явление свершившееся.

Его стихи безусловно успели утвердиться среди достижений новейшей литературы. Хотя нельзя сказать, чтобы раннее творчество поэта было хорошо известно широкой публике. Скорее, в актуальном культурном сознании на первом плане были иные имена. Да и библиография о Цветкове к тому моменту была обескураживающе скудна: буквально несколько статей и эссе С. Гандлевского, А. Зорина, М. Айзенберга, Л. Панн, а филологических исследований вообще имелось одно - Дж. Смита.

И вдруг… Случилось то, чего меньше всего можно было ожидать. Цветков вновь начал писать стихи и эссе. Регулярно появляться на публике. Участвовать в бурных литературных баталиях. За стремительно короткий период он стал одной из центральных фигур современного русского поэтического пространства. Если на протяжении семнадцати лет поэт словно находился в зоне “истории литературы”, то теперешнее его состояние больше похоже на пробудившийся поэтический вулкан.

Отношения автора с аудиторией часто вещь грустная. Как заметил И. Бутман, “музыканта любят, пока он играет”, - похоже, принцип следует распространить и на литературу. Десять лет назад сплошь и рядом в ответ на вопрос “читали ль вы Цветкова?” можно было услышать “а кто это?”. Ныне интересоваться поэзией и не слышать его имени просто невозможно. Остается только надеяться, что вслед за известностью автор действительно приобрел на порядок больше читателей, чем в девяностые.

С возвращением Цветкова стали говорить об изменении его поэтического мира. Как и положено, одних это радует, других удивляет, третьих возмущает. “Цветков нынче другой”, - говорят то с одобрением, то с безусловным порицанием.

А что, собственно, изменилось? Ну, лексикон стал еще богаче. В частности, полюбил поэт существительное “квант”, раритетный для стихов эпитет “квантовый” и даже совсем уж диковинный для гуманитарного сознания глагол “квантовать”. Ну, макаронических вплетений из латыни, греческого и новоевропейских языков прибавилось. Математические формулы появились (кстати, не редчайший ли это случай в русской словесности после Хлебникова? Пусть эрудиты проверят). Расширился метрический репертуар: кажется, еще не отмечалось, что в двух последних поэтических книгах автор свободно использует все четыре основные системы русского стихосложения - тонику, силлабо-тонику, верлибр и подзабытую силлабику - случай, скажем прямо, нетипичный, да и силлабика здесь какая-то причудливая, часто неравносложная, с плавающей цезурой.

Как и прежде, Цветков играет и заигрывается. Например, он может добродушно травестировать заветные строки самого известного стихотворения Тарковского “и слово ты раскрыло, / Свой новый смысл и означало: царь”, получив на выходе “вход в гастроном там слово рубль имело / старинный смысл и означало три”.

Он не боится писать чересчур знакомыми размерами, хотя бы двустопным анапестом, намертво связанным и с “Сколько надо отваги, / Чтоб играть на века, / Как играют овраги, / Как играет река…”, и с “Ни страны, ни погоста / Не хочу выбирать…”, умудряясь и тут сказать поверх и наперекор: “подступает отвага / от стакана в руке / почему мы однако / не такие как все”.

Он готов начать почти с ученической вариации на тему Анненского - “Среди миров, в собрании светил…”, чтобы, кинув в первой строке кость подтекстовым гурманам, увести высказывание в непредсказуемую сторону: “среди лучей космических планет / порой возможны голоса и лица / когда внезапной вечности момент / случается и начинает длиться”.

По запутыванию следов и неожиданности поворотов Цветков чемпион. Ну кто бы мог догадаться, что стихотворение, начинающееся строками “вот на каком остановлюсь моменте / людей негоже муровать в цементе / как поступает мафия в кино”, завершится саркастически-ритуальным “пойдем забудемся всеобщим вальсом / и если кто плеснул себе авансом / то с новым годом с новым счастьем всех”…

Удивительно то, что внешне Цветков изменился мало. Ведь сохранились многие устойчивые мотивы. Почти не подверглась ревизии поэтика: тут и некоторая монотонность интонации, и тяготение к неточным рифмам, и слабый интерес к анжамбеманам, и преимущественное совпадение синтаксических периодов со стиховыми, и виртуозная пластика метафор, и нередкие грамматические отступления от нормы, и, наконец, безусловное стилистическое единство. Так или иначе, в целом внутри собственной поэтики он устойчив и, говоря осторожно, даже консервативен.

Трансформации, однако, и в самом деле есть, но происходят они на более глубоком уровне. На чей-то взгляд, Цветков, возможно, и впрямь стилистически монотонен, зато подобное “однообразие” с лихвой компенсируется амплитудой отношения лирического субъекта к универсуму.

Герой нынешнего Цветкова состоит в сложных отношениях с Создателем: индивид то спокойно обращается к Творцу, то иронизирует, то проклинает, то благодарит, а то вообще отрицает саму возможность идеи верховного судии: “как счастлив вечерами человек / что он при бабе и богооставлен”, “он обещал вступиться в этот раз / но он оставил нас / оставил нас”, “редко жалели раньше какие стали / бога бы всем да нельзя остаемся сами”, “праздник прав а не святочный бог когда-то”, “как умел любил и не ведал что бог неправда / мы убили его и живем на земле всегда”, “когда бы вправду добрый доктор бог / пожать его целительную руку / творец бобров и повелитель блох / но бога нет и мы враги друг другу”. Соответственно, образ героя при всей устойчивости стилистики Цветкова предстает то умудренным опытом и даже пресыщенным жизнью мужем, то невинным дитятей. Этот плюрализм в одной голове - не шизофрения, а полифония, и под видом одного в поэтике Цветкова все чаще начинает говорить целый хор различных голосов, старающихся перепеть друг друга. Парадокс в том, что сам автор, разумеется - и тот, и другой, и третий, но он не может, да и не желает отдавать предпочтение какому-либо голосу.

Многие стихи в двух недавних книгах звучат как последнее слово и окончательный приговор - в пользу любви, либо сведения счетов, и после прочтения очередного сильного признания кажется, будто смысловая точка поставлена, но стоит перевернуть страницу, и все начинается заново. С чистого листа. И волны таких ложных финалов подсказывают, что разговор еще не закончен. От обилия метаний возникает резонный вопрос: а где же тут стержень? Что скрепляет весь этот вызывающий хаос поэтических явлений и состояний? И есть ли это единство вообще?

Герой последних стихов Цветкова лихорадочно колеблется между истовой верой и яростным атеизмом, между интеллектуальной изощренностью и детским простодушием. Но странно не это, а то, что во всех столь различных ситуациях поэту удается сохранить искренность. Каким же образом? Видимо, эмоции не лгут. Умственные стремления сымитировать можно, а гнев, радость, любовь - вряд ли. Они либо есть, либо их нет.

В поэзии Цветкова всегда был понижен эгоцентризм лирического субъекта - окружающий мир интересует его больше, чем он сам. Теперь же создается впечатление, что автор поставил перед собой вызывающе амбициозную задачу: вобрать и выразить через своего героя весь человеческий опыт как таковой. Но опыт не безличного джойсовского Here Comes Everybody, а реально некогда живших и поныне живущих. Его герой и подчеркнуто индивидуален, и всеобщ, оттого аграмматичные конструкции типа “долго на свете я был кто-нибудь” - не дразнилки для пуристов, а протокольно точный и единственно возможный способ фиксации этого отношения к универсуму: нет времени на размазывание манной каши по столу, и раз готовый язык не вмещает всеобщего гетерогенного опыта, значит, тем хуже для языка.

Вообще пресловутая “непонятность” языка Цветкова, последовательные нарушения некоторых школьных правил (кстати, довольно ограниченные и строящиеся в основном на расширении валентностей синтаксических связей, эллипсисе и нестандартном управлении), намертво связаны с его философией жизни, они - средство, а не цель. Об этом более десяти лет назад точно сказал А. Зорин: “Ощущение невозможности зафиксировать мир в слове при очевидном отсутствии других инструментов такой фиксации приводит автора к осознанному насилию над языком”. Но такое “насилие” не имеет отношения к авангардному стремлению обессмыслить словесный знак - вот уж чего у поэта не было и нет. Цветков - смысловик, причем один из самых радикальных.

Трудно не заметить, что большинство языковых аномалий у него связано с воплощением темы времени. В стихах Цветкова отношения со временем всегда строились напряженно, а в поэзии последних лет градус напряжения только возрос: “время повернуто в оба конца”, прошлое и будущее часто меняются местами или даже сосуществуют. Тогда торжествует, условно говоря, некое всеобщее настоящее. Одни и те же персонажи, существа и предметы могут одновременно действовать в разных хронологических отрезках: “рано выйди на дорогу / солнце медное над ней / там пасёт себе корову / человек вчерашних дней”, “почему на пристань Леты / с детства выданы билеты / почему еще в полете / чайки загодя мертвы”, “уснул и я проснуться в древнем риме”, “мы живы уже или жили тогда но не те”, “можно снова и никогда”, “смотри стекло просверлено насквозь / нить времени проложена подкожно / там предстоит то что давно сбылось / а то что было раньше невозможно” и т.д.

Временной континуум словно разделяется на ряд живых картин. Это мучительно напоминает стремление остановить мгновение средствами грамматики и поэтики. Иногда подобное приводит к почти безглагольному типу письма, к атемпоральности: “дробная россыпь черных грачей в ландшафте / или людей впереди один на лошадке”, “стрекот ходиков скорей / стриж в лазури лихо / после ловли пескарей / сбор ботвы и лыка”, “осины у ворот их медленное стадо / из земноводных уз зеленый водолаз / им невдомек пока что умирать не надо / когда стоит любовь как полынья до глаз”.

Сам поэт, объясняя такой эффект в своих стихах, сказал: “Время для меня очень важная материя, мне кажется, все наши несчастья заключены в нем, тогда как на самом деле его, может быть, нет вообще. Так считал Альберт Эйнштейн, так считал Курт Гедель. Вообще все религии пытаются как-то решить загадку времени, которой, быть может, не существует. Но, конечно, поэзия может только поднимать шум, чтобы привлечь внимание полиции, сама она ни заменить религию, ни стать ею не может”.

И грустно-ироничная строка “что мне вергилий или я ему” - в сущности, тоже о парадоксах времени. Здесь не просто остроумное переосмысление гамлетовской сентенции, а напоминание, что классики, как заметил М. Гаспаров, писали не для нас - мы все читаем чужие письма. Нет, не от “головы” идет Цветков при всем своем гиперинтеллектуализме - от “живота”.

Пожалуй, вот здесь-то действительно можно нащупать суть некоторых изменений в его мироощущении. Прежде тема страха перед Танатосом, столь важная для многих художников, решалась у него так: не страшно, что жизнь конечна, - само по себе это ни хорошо и ни плохо, - ужас и отвращение вызывает только то, что она может быть реализована без какой-либо рефлексии и понятий о чести, долге и чувстве собственного достоинства: “Оскудевает времени руда. / Приходит смерть, не нанося вреда. (…) / Поет гармонь. На стол несут вино. / А между тем все умерли давно, / Сойдясь в застолье от семейных выгод / Под музыку знакомых развозить, / Поскольку жизнь всегда имеет выход, / И это смерть. А ей не возразить. // Возьми гармонь и пой издалека / О том, как жизнь тепла и велика, / О женщине, подаренной другому, / О пыльных мальвах по дороге к дому, / О том, как после стольких лет труда / Приходит смерть. И это не беда”.

У Цветкова страх исчезновения своего “я” всегда был едва заметен. В его поэзии чувство ужаса перед небытием уступает вполне античному по духу страху утраты комплекса добродетелей, который в Древнем Риме принято было называть virtus, что условно можно перевести как “гражданское мужество”, чувство, позволяющее “сладостно и почетно”, как писал Гораций, умереть за общее дело - “dulce et decorum est pro patria mori”. Для римского гражданина такое общее дело - идея государства, верность духам предков и домашнему очагу, для современного русского поэта - русская поэзия: “Но я не духовные гимны - / Военные песни пою, / И строки мои анонимны, / Как воины в смертном бою”.

Тема античности у Цветкова, тесно переплетенная с темой смерти, в прежнее время была одной из ведущих. Античность в его понимании бесконечно далека от нашего типа сознания и столь же бесконечно выше нравственной парадигмы современности. Грекам и римлянам не нужно мучительно преодолевать идею смертности, поскольку основания подобной фобии - ощущения отъединенности и одиночества личности у древних еще попросту нет. Отсюда и откровенное пренебрежение поэта к так называемому “самовыражению”. Не самовыражение, а самораскрытие есть подлинно творческий акт, где личность меньше всего занята собой и более всего - Единым, ибо стремится понять и выразить смысл своего существования во всеобщем бытии.

История поэтом почти всегда понималась не столько как фиксация приобретений, сколько перечень утрат. Рушатся великие цивилизации, исчезают разрабатываемые веками сложнейшие представления о чести и долге, искажаются факты, и в конечном итоге малообразованный современник имеет дело с удобным и съедобным меню мифов и дней минувших анекдотов.

В эссе “Futurum imperfectum”, посвященном личному восприятию античности, Цветков писал: “Ученую беседу, то есть тусовку, давно не украшают цитаты из Вергилия или Гомера - иногда мелькнет Менандр или тот же Публий, но припишут в лучшем случае Максиму Горькому или Жванецкому. Что нам известно о Риме и Греции? Сказать “ничего” - значило бы преувеличить”. И далее - о принципиальнейшей разнице между мировоззрением антиков и современным, то есть об отношении к смерти: “(…) осталось убедить римлян и греков в моральном превосходстве цивилизации, которая уравнивает человека с треской. (…) Человеку известно, что он умрёт. Преклонение перед жизнью - это лицевая, парадная сторона страха. Мы боимся смерти так, как никто до нас не умел бояться, мы возвели этот трепет в нравственный закон, покрыли золотом и резьбой и поклонились ему. По словам Ницше, мы сделали свой порок добродетелью”.

У прежнего Цветкова смерть воспринималась как завершенность, а следовательно, и осмысленность конкретного человеческого существования. Страх смерти есть неосознанная демонстрация непонимания человеком того, что существует только жизнь и ее детали - в том числе и смерть.

Теперь же налицо некоторая смена вех. Уже не до чеканных общих суровых суждений. Изменилось не столько отношение к смерти, сколько к смертным - ныне жалко решительно всех: “день наступает со стороны луны / всех не спасти никого не спасти увы / (…) / боги неправда и смертному не друзья / хочешь люби любого спасти нельзя”. Теперь можно с полным основанием сказать: “доброй ночи свои а чужих не бывает”. Потому так пронзительна сегодня макабрическая тема у Цветкова, что умирает не солипсическое я - каждое мгновение умирает живое. Надежда есть, поскольку биота в принципе вечна, да только в составе ее происходит постоянная ротация, и с каждой конкретной смертью, особенно насильственной, примириться не удается.

И вот такие всеобщие, они же “абстрактные”, представления принимаются героем на удивление близко к сердцу и переживаются с не меньшей лирической интенсивностью, нежели сугубо частные, выношенные и выстраданные эмоции.

Что же получается в итоге - метафизическая поэзия? Трудно сказать. Само это понятие в русской культурной традиции на диво неустойчиво: что только под ним ни подразумевается - и “научная” составляющая, и “философская”, и “религиозная”… Пожалуй, для такой интерпретации поэзии Цветкова в ней слишком много жару. Горячности. Горечи.

Можно было бы красиво порассуждать об избытке романтического запала, если бы идеология романтизма не была так же далека от поэта, как живой человек далек от “человеческого фактора”. Не ночевал тут, разумеется, и постмодерн - при всем поверхностном сходстве ряда формальных особенностей цветковской поэтики с его инструментарием. Постмодерн, убаюканный тепловой смертью, ни холоден, ни горяч, а здесь несомненна точка кипения.

Цветков, - страшно сказать, - неравнодушен, но это еще не все: он не боится демонстрировать страсть. И потому не очень вписывается в нынешнее время. Скорее, изменился не сам автор, а социокультурный контекст, и на новом фоне поэт выглядит тоже по-новому. Очень несвоевременная книга “Имена любви”. Да и “Шекспир отдыхает” тоже не ко времени.

При всем том, что у лирического героя имен любви наберется не на одну книгу, любовь эта все же избирательна. Благостно-добреньким его не назовешь, ибо “пускай мне покажут землю где выбор прост / я пожил и в курсе какие возможны звери”. От иных событий и явлений вырываются признания вроде следующего: “может вслед придут кто меня добрее / и сожгут страну”. Цветков, не в пример многим его коллегам, с упорством Дон Кихота сражающимся с призрачными воинствами ада, умеет увидеть вполне отчетливый образ врага. Столько яду вкладывается, например, в строчку “помнишь они нас учили на человека”, что, не имея представления о том, кто эти “они”, читатель, впервые берущий в руки томик Цветкова, понимает: речь идет не о зле вообще, а о его вполне земном, конкретном и антропоморфном воплощении.

Но даже и зло, как выясняется, нередко достойно жалости. Да, его последствия чудовищны, и порой от имеющегося у человечества опыта хочется избавиться заклинательным “там нас не было не было нас это были не мы” или обратиться к создателю категорического императива с запросом “вот только скоро смерть а жизнь полна вопросов / в ней вор и хулиган открыто верх берет / хотя бы ты и дух ответь ему философ / как надо поступить чтоб шла мораль вперед”. В начале третьего тысячелетия слишком отчетливо видно, что “слагая свой трактат он думал о герое / герои мы не все а совесть только тень”, и все же “но верится что вдруг есть компас или карта / взять азимут с утра и по стопам твоим / пройти в хрустальный мир иммануила канта / где мы честны и зря прелюбо не творим”. В конце концов, возможно, нам зачтется не сама победа, а стремленье к ней: “пускай неумело любили / последние вспомнят мозги / какими хорошими были / и не были все но могли”.

Не удивительно ли, что автор, мастерски владеющий всеми оттенками черного юмора, с удивительным упорством, как в ранних стихах, так и в сегодняшних, не обинуясь употребляет наречия “нежно”, “бережно” или прилагательное “живой”? Вот свидетельства из давних стихов: “Наши нежные лица от прожитой жизни черны”, “Надо бережно жить, не страшась ни вражды, ни обиды”, “Он звездной родиной заброшен / На землю драки ножевой, / Такой потерянный и детский, / Еще живой, еще живой”. А вот уже из созданных в последние годы: “сиять на поле моего труда / на бережные чертежи и числа”, “чтобы бережно знать если выхода нет ни рубля”, “каждый наплачется всласть если нежно ранен”, “как жаль что ты умрешь но вероятна / весна раз мы живые ей нужны”.

“amat ergo est” - говорит героиня в финале одного стихотворения Цветкова, имитирующего средневековые поэтические диалоги-диспуты, и добавлять к этому признанию ничего не требуется.

В культурном пространстве наших дней многие искренно сомневаются в возможности прямого авторского высказывания: обращение к нему крайне рискованно - сорваться в пошлость ничего не стоит. Но Цветков и тут идет своей дорогой, без оглядки на моду. Достаточно сказать, что существительное “совесть”, не особо привечаемое в современной поэзии, у него звучит без ложного пафоса: “поэтому люди как дети / их совесть стремится к нулю / других бы придумать на свете / но все-таки этих люблю”. Или вот еще разительный пример по-этического суждения: “если брат им по праву терпи и не требуй ответа / это люди такие других не рожали от века” - куда уж откровенней. А если вспомнить, что “совесть” имеет прямое отношение к совместному переживанию, сочувствию, то признаем, что она попала в строку не для красного словца: сопереживанием поэзия Цветкова никогда обделена не была.

В наше время, когда причудливо тусуется колода крапленых литкарт, проводятся успешные атаки клонов против верных солдат Урфина Джюса и водружаются колоссы на века из папье-маше, Цветков относится к редкому виду литераторов уже потому, что - настоящий.

 

"Своя своих не познаша…"

Зачем пишутся литературные биографии

Об авторе | Светлана Шишкова-Шипунова - журналист, писатель, автор нескольких книг прозы. В последнее время выступает также в качестве литературного критика. В “Знамени” печатались ее “Маленькие семейные истории” (N 6, 2001) и “Курортные рассказы” (N 7, 2002), а также критические статьи: “Гора, уменьшенная до размеров мыши” - о романе О. Славниковой “2017” (N 12, 2006), “Философия негативизма” - о романе В. Кантора “Учебник рисования” (N4, 2007), “Код Даниэля Штайна, или Добрый человек из Хайфы” (N 9, 2007), “Возвращение батюшек” (N 2, 2008).

Писательские биографии становятся у нас популярным жанром.

Когда в 2006 году только что учрежденная литературная премия “Большая книга” была присуждена Дмитрию Быкову за биографию Бориса Пастернака, выпущенную в серии ЖЗЛ, этому, кажется, никто особо не удивился. Через год ситуация повторилась, с той разницей, что Алексею Варламову за биографию Алексея Толстого, вышедшую в той же серии, присудили на конкурсе “Большая книга” не первую, а вторую премию.

На этот раз было чему удивиться. Само совпадение воспринималось как тенденция, правда, не очень понятная. Несколько неожиданным оказался и выбор “замечательного человека”, чья жизнь стала предметом описания. Пастернак и Толстой - антиподы во всем, и в жизни, и в творчестве. В их “соседстве” можно было заподозрить своеобразную политкорректность со стороны устроителей премии, желающих объять оба “крыла” отечественной литературы.

Но ведь главное - как написана книга, не так ли?

Отмечу методологическое несходство двух писательских биографий, воссозданных двумя современными литераторами. Если Быков предлагает свой собственный, максимально личностный взгляд на Пастернака, то Варламов, напротив, намеренно устраняется от личных суждений и оценок, строя текст, главным образом, на цитатах. (Их так много, что редкие авторские вступления принимаешь за очередную цитату и ищешь, где открылись кавычки). Отдавая должное достоинствам быковского текста, скажу, что метод Варламова хорош по-своему: воспоминания и оценки современников Толстого, их живые голоса интересны и ценны сами по себе. Однако вопрос об отношении биографа к герою, как бы ни хотелось ему этого избежать, все равно возникает, хотя бы после того, как книга прочитана. Но об этом позже.

Алексею Варламову потребовалось, я думаю, определенное мужество, чтобы взяться за биографию самого одиозного из советских классиков, чья репутация “предателя своего сословия”, “отступника” и “приспособленца” в наше время - время триумфального возвращения русской литературы из эмиграции - почти затмила его былую литературную славу. Но сам факт обращения к автору “Хождения по мукам” показателен и может означать, что время непримиримого разделения русских писателей на красных и белых (с предпочтением сначала одних, потом других) постепенно проходит, а читателям XXI века будут, вероятно, равно интересны и те, и другие.

Версия Варламова выстроена традиционно, по хронологии, сочетает жизнеописание героя с разбором созданных им произведений. При этом она вобрала в себя все ранее известные биографии “красного графа”, включая автобиографию 1943 года и бунинское эссе-некролог, которые несли в себе черты двух враждующих идеологий. От этой версии читатель вправе ждать окончательной полноты и объективности. Но уже в начале книги Варламов честно предупреждает, что не претендует на архивные открытия, а лишь пытается “расставить свои акценты” в таком “неправдоподобном сюжете”, каким является биография Алексея Толстого.

Вот об этих акцентах и поговорим.

Граф или не граф?

Как известно, этот вопрос попортил Алексею Толстому немало крови. Варламов призвал все доводы в пользу графского происхождения своего героя. Но в одном очень деликатном пункте “дрогнул”.

Ссылаясь на письмо матери писателя Александры Леонтьевны Толстой (Тургеневой) к ее возлюбленному Алексею Аполлоновичу Бострому, Варламов пишет: “Она была почти уверена в отцовстве графа”. Это предательское “почти” портит все дело, заставляя читателя опять-таки сомневаться (как сомневались многие современники Толстого). Хотя, если прочесть упомянутое письмо внимательно, сомнений быть не должно. Написано оно 20 апреля 1882 года, спустя две недели после того, как законный муж Александры Леонтьевны, граф Николай Александрович Толстой, по ее же собственному признанию, насильно восстановил с ней супружеские отношения. Если всего через две недели после случившегося женщина пишет: “Я почти уверена, что беременна от него”, то мне, например, понятно: слово “почти” относится к слову “беременна” (“почти уверена, что беременна”, потому что две недели - не срок для такой уверенности), а вовсе не к словам “от него”. В этом-то она не могла сомневаться, находясь фактически под домашним арестом.

Мелочь? Отнюдь. Письмо Александры Леонтьевны - единственное, что называется, из первых рук свидетельство в пользу того, что Толстой - это Толстой, а не Бостром (самой-то ей хотелось как раз обратного, и рада была бы она обнадежить любимого, но два месяца, проведенные в доме законного мужа, не оставляли ей такой возможности).

И если уж расставлять окончательные акценты в биографии писателя, то стоило ли повторять старые сомнения и давать повод для новых?

Потратив немало страниц на доказательство законности графского титула Толстого, Варламов вслед за тем приходит к парадоксальному выводу, что он “не был графом по сути, а только играл в графа”. Под этим разумеется, что в силу семейных обстоятельств Толстой не получил подобающего графу воспитания, не впитал с детства родовых черт аристократии и при всей своей внешней породистости и осанистости часто вел себя не “по-графски”, слыл грубияном, но всегда и везде козырял своим титулом, спекулировал им.

Играет в эту игру и сам Варламов. Слово “граф” горохом рассыпано на страницах книги - “граф, граф, граф…”. Везде, даже там, где оно уже перестает быть уместным (“в Великую Отечественную стеснять себя графу не пришлось”), Варламов использует это слово как самодостаточную характеристику героя, иногда, для разнообразия, добавляя пару определений из лексикона советской пропаганды: “рабоче-крестьянский граф”, “красный граф”… Что говорить, слово вкусное. А для автора - просто “золотой ключик”, с помощью которого вскрывается абсурдность многих ситуаций (вроде апокрифической - “Его сиятельство граф уехали в обком”).

По мнению Варламова, своим успехом в литературе Толстой обязан именно фамилии и титулу. “Вот если бы Бостром усыновил его, то автором романа “Петр Первый” был бы не Алексей Николаевич Толстой, а Алексей Алексеевич Бостром. А еще неизвестно, стал бы человек с такой фамилией таким писателем”. И далее: не попади он в Париж в начале 1900-х, “не вышло бы из него ни писателя, ни поэта, как не вышло бы, не стань он графом”.

Почему не стал бы? Почему не вышло бы? В конце концов, дело ведь не в фамилии. (“С такой фамилией можно и лучше”, - заметила в свое время Н. Крандиевская, прочитав первый сборник Толстого). Дело - в таланте. У Толстого талант был. “Абсолютный”, - считал Бунин. “Талантище” - писал Горький. “Удивительно талантливый и интересный писатель” - говорила Ахматова.

Может ли талант зависеть от того, какую фамилию носит его обладатель?

Рискну предположить, что в литературе этот писатель остался бы с любой фамилией - Толстой или Бостром, или даже Тургенев (по матери). Это как в известном анекдоте: “Бороду я сбрею, а умище (в нашем случае - “талантище”) куда девать?”.

Но в России мало иметь талант, надо еще суметь выжить. И в этом смысле с другой фамилией он мог и пропасть. Потому что писателя Бострома Сталин посадил бы не моргнув глазом. Писателя Толстого, как известно, не тронул. Почему? Внятных объяснений в книге нет. Что, если Сталин был в каком-то смысле загипнотизирован этой фамилией? Что, если на Толстого у него просто рука не поднялась? К тому же иметь “своего графа” среди советских писателей - сплошь выходцев из народа - это должно было ему льстить. Возможно, именно фамилия вкупе с графским титулом и были, как это ни странно, главным оберегом Толстого в Советской России.

Но в литературе он остался благодаря двум другим своим качествам - таланту и редкой работоспособности.

Гений или злодей?

Писателя Алексея Толстого признавали все. Человека по имени Алексей Толстой (“Алихан”, “Алешка”) все так же дружно ругали. Одни за то, что “продался большевикам”, другие за то, что “приехал на все готовое”, третьи - просто из зависти, ведь и в эмиграции, и в России он больше всех писал и лучше всех жил.

Другое дело, что зарабатывал Толстой всегда своим трудом, был одним из немногих русских писателей, способных кормиться литературой, работал как никто много, ежедневно проводя за письменным столом по 8-10 часов. Варламов приводит воспоминания пасынка писателя Ф. Крандиевского о том, как они плыли на корабле из Одессы в Константинополь и как среди всеобщего смятения и уныния один только Толстой не терял даром времени: “В первый же день утром в углу трюма… я увидел перевернутый ящик из-под консервов, на котором стояла пишущая машинка “Корона”. На другом маленьком ящике сидел Алексей Николаевич, обвязанный по-прежнему шерстяным кашне с английской булавкой наверху. Он стучал на машинке”.

За четыре года, проведенных в эмиграции, Толстой (в отличие от многих других русских писателей), “выдал” кучу повестей и рассказов, закончил первую часть будущей трилогии да еще успевал сотрудничать сразу в нескольких газетах и журналах. Мало того, сам брался за организацию газеты, издательства, “Дома искусств” для русских эмигрантов… Короче, развил бурную деятельность, в то время как другие заняли выжидательную позицию.

“Толстой был прежде всего литературным работником, готовым взяться за любое дело, чтоб заработать”, - пишет Варламов. Действительно, он не гнушался никакими жанрами. Уже живя в СССР, писал не только исторические романы, научно-фантастические повести, рассказы, но и сказки для детей, пьесы, киносценарии и даже балетные либретто. (Не забудем еще, что в Великую Отечественную, как и в первую мировую, Толстой был фронтовым корреспондентом). Но почему подобное перечисление всегда заканчивается у автора биографии словами “…чтобы заработать”?

“С самого начала, - пишет Варламов, - на литературу он смотрел как на основной источник благосостояния своей семьи”. (А семья у Толстого была большая - вместе с домочадцами человек десять). “Писательство считал профессией”.

Хорошо это или плохо? Для заработка писали, бывало, и Пушкин, и Чехов, и Булгаков, да кто только не писал! Все зависит от того, талантливые строки выходят из-под пера писателя-“профессионала” или халтура.

Из всего написанного Толстым безусловно положительной оценки Варламова заслужили только три вещи - повесть “Детство Никиты”, роман “Петр Первый” и сказка для детей “Золотой ключик” (с оговорками, касающимися первоисточника и перевода). Все остальное, по его мнению, художественно несостоятельно, или вовсе - халтура. То и другое в творчестве Толстого, конечно, имело место, он и сам этого не скрывал, писал, например, Бунину: “Подрабатываю на стороне и честно, и похабно…”. Но все же строг Алексей Николаевич Варламов к Алексею Николаевичу Толстому, ой, строг…

Страницы, которые он отводит разбору произведений Толстого, напоминают школьный учебник литературы и хрестоматию вместе взятые. Краткий пересказ содержания, длинные отрывки из текста, обстоятельства написания и публикации, реакция читателей-современников.

О том, как именно работал Толстой, сказано в книге меньше всего, хотя благодатный материал для этого существует - хотя бы его статьи о литературном творчестве, обращенные к начинающим писателям, где он подробно рассказывает о таких важных вещах, как зарождение замысла, сбор материала, построение сюжета, нахождение языковых характеристик героев. Варламов этих статей практически не касается, повторяя вслед за современниками, что Толстой был “талантлив брюхом” (Ф. Сологуб), “бессознательно талантлив” (Г. Адамович). Между тем, в упомянутых статьях о литературе виден весьма прагматичный писатель, имевший свою четкую систему работы над словом, фразой, осознававший свой талант и умевший им прекрасно распоряжаться.

Из этих статей, как и из всего творчества Толстого, видно, что литература и только она одна была для него главным содержанием, целью и смыслом жизни. Кажется, даже самые неприглядные свои поступки он совершал, в конечном счете, ради того, чтобы оставаться писателем, иметь возможность писать и печататься.

Помимо таланта и “фантастической работоспособности”, у Толстого было еще одно отличительное свойство, запомнившееся современникам и принесшее ему скорее дурную, чем добрую славу. На этом свойстве Варламов делает особый акцент, живописуя, как его герой ел-пил-гулял, шутил и хулиганил, в какие неприглядные истории попадал, в каких был замешан скандалах.

Скандалы расписываются во всех подробностях, независимо от того, какое отношение имел к ним Толстой - непосредственное, косвенное или вообще никакого. Такова занимающая целую главу история с хвостом обезьяны, отрезанным в 1911 году от маскарадной шкуры. (В сущности, Толстой был ни при чем). Такова известная мистификация с Черубиной де Габриак, к которой он также не был причастен. Все эти “маскарадные” скандалы вполне безобидны и характеризуют не столько Толстого, сколько нравы дореволюционного литературного Петербурга.

Другое дело - скандальные истории, сопровождавшие пребывание Толстого в Париже и Берлине и подготовившие его разрыв с эмиграцией. Подробнее всего описан почему-то скандал, связанный с опубликованием частного письма К. Чуковского к Толстому, за что последний подвергся дружному остракизму в эмигрантской прессе. Строго говоря, это были уже не литературные скандалы, а идейные разногласия. По мнению Тэффи, “если бы не поднялась против него такая отчаянная газетная травля, он бы, пожалуй, в Россию и не поехал”.

Советский период биографии Толстого также отмечен чередой скандалов, одному из которых посвящена глава “Тот, кто получает пощечины”. Множественное число тут неуместно, так как речь идет об одной, но ставшей знаменитой “пощечине Мандельштама”, полученной Толстым за несправедливое, по мнению поэта, решение третейского суда. Автор предпринимает целое расследование, из которого делает два более или менее существенных вывода. Первый: Толстой отнесся к происшедшему равнодушно, не мстил Мандельштаму и уж во всяком случае не был причастен, как полагали некоторые, к его аресту в мае 1934 года. Никаких документов или свидетельств на этот счет не приводится (вероятно, их и нет). Вывод второй: “По большому счету, это была пощечина неудачника человеку удачливому”. Об этом можно спорить.

Обычно Варламов приводит сразу несколько, часто взаимоисключающих свидетельств очевидцев и участников (а замешаны в скандалах бывали многие знаменитости), из чего становится ясно: истории эти дошли до нас в весьма мифологизированном виде. Автор и не берется подтверждать их достоверность, действуя скорее по принципу “за что купил, за то продаю”.

Так, описывая “пьянки-гулянки” в московских литературных и артистических кругах 30-х годов, он каждый эпизод завершает такими словами: “Правда это или нет?” - и, не дав ответа, идет дальше, рассказывает следующую байку. И снова: “Сколько правды в этой байке, сказать трудно. Во всяком случае, неправды явно больше”. (Зачем же ее воспроизводить?)

Вот характерный образец: “В сырой туманный вечер на маленькой лодке с нетрезвыми гребцами, в чьих-то чужих подштанниках и нижней рубашке, завернутый в грязный и пыльный ковер, лежал депутат Верховного Совета СССР, личный друг Сталина, знаменитый писатель, краса и гордость советской литературы Алексей Толстой”. Закрыв в этой цитате кавычки, Варламов по своему обыкновению спрашивает: “Было, не было? Что тут скажешь? Наверное, было, пусть даже и несколько иначе, чем описано…”.

Действительно, что тут скажешь? Книги серии “ЖЗЛ” рассчитаны на массового читателя, а массовый читатель любит скандальные истории.

Собрав весь возможный перечень прегрешений своего героя, автор подводит нас к мысли, что “за все за это” писатель Алексей Николаевич Толстой должен был поплатиться как минимум своим литературным даром, но… как ни странно, ничего подобного с ним не случилось.

“Итак, не отнял Господь таланта у своего отступника и грешника, чревоугодника, циника, пьяницы и бабника” - как бы удивляется биограф.

А когда такое было, чтобы отнял? У кого? У Пушкина отнял? У Есенина? У Высоцкого? Человек погибает, а талант остается в нем до последнего. И если бы Бог награждал талантом за хорошее поведение, у нас вообще не было бы ни искусства, ни литературы.

В сущности, это были два разных человека - Толстой-писатель, проводящий по десять часов за рабочим столом, и Толстой - душа компании, герой застолий и скандалов. Как это уживается вместе? Как-то уживается. Ведь не один же он такой в нашей литературе.

“…Или же дан ему был талант не от Бога, но от врага рода человеческого” - продолжает Варламов. Еще лучше! Если у кого из русских писателей и был “дьявольский” талант, то только не у Толстого. Да и зачем понадобилось автору биографии до такой степени демонизировать своего героя?

Рассуждая о мотивах творчества Толстого, Варламов делает странный вывод, будто бы им “с самого начала двигала месть” (здесь и далее - курсив мой. - С.Ш.). Сначала он “отомстил и волжскому и заволжскому дворянству, которое столько лет отказывалось его принимать в свои ряды”. Как отомстил? Написал цикл рассказов “Заволжье”, где дал, как говорили в советских учебниках литературы, “галерею портретов” мелкопоместного, разоряющегося дворянства. Непонятно только, почему это надо квалифицировать как месть, а не как, скажем, изображение нравов.

Пьеса “о веселой компании 1911 года”, написанная в соавторстве с М. Волошиным, - это месть литературной богеме Петербурга. Роман “Егор Обозов” - месть декадентскому миру того же Петербурга. “Толстой не просто смеялся над Блоком, он мстил ему. Трудно сказать, за что конкретно и почему ему, а не Сологубу, например, но очевидно мстил”. “…Мстя за политическую и государственную слабость, дурно отзывался о царе-страстотерпце”, “…не простил поражения… потому и вдарил так по Белому движению”. “Пишет в пику эмиграции, желая выплеснуть… свою обиду на людей, его оттолкнувших”. “Лохматый с трубкой - это Эренбург, которому Толстой мог литературно отомстить, но делать этого не стал”. “А еще через несколько лет написал “Золотой ключик”, где снова прошелся по всем”.

Навязчивая тема “мести”, “отмщения” тем более странно выглядит, что мало стыкуется с тем психологическим портретом Толстого, который сам же Варламов рисует: Толстой у него не мрачный мизантроп, а жизнелюбивый, широкий и щедрый человек. Таким же видели его и современники: “Колоритен, беззлобен, добродушен, настоящий русский барин”.

Ладно - Толстой, но то же самое пишет Варламов почти обо всех его “собратьях по перу”: “Эренбург отомстил Толстому… за антисемитские обертоны или за высылку из Парижа”. После чего “приготовил новый роман и новую литературную месть похлеще прежней”. “Булгаковская желчь и горечь, когда он сравнивал, как живет Толстой и как живет он… вся неприязнь к Толстому… сконцентрировалась и вылилась на страницах “Театрального романа””. “Федин вывел (Толстого) в образе несимпатичного драматурга, пижона и эстета Петухова… и, возможно, таким манером отомстил за Бессонова-Блока”. (С чего бы Федину мстить за Блока?) “И то, что Бунин Толстому не отомстил, хотя мог бы…”

Да помилуйте! Что это у нас за литература была, где все только и делали, что мстили друг другу? Будто и не существует иных мотивов, иных побудительных причин для творчества!

Особенно обидно за Ахматову. Вообще-то она к Толстому относилась хорошо, можно сказать, снисходительно, называла его “очаровательным негодяем”, но талант признавала безоговорочно. Варламову это непонятно: “И все-таки в ахматовской приязни много странного. Ведь как раз в ту пору у Ахматовой были все основания чувствовать себя со стороны Толстого оскорбленной”. Речь идет о том, что в 1-й части “Хождения по мукам” Толстой вроде бы ее вывел в образе актрисы Нины Чародеевой. Ну и что? Они все друг друга описывали, Ахматова в том числе (достаточно вспомнить ее “Поэму без героя”). Известно, что толстовский персонаж она на свой счет не приняла, отнеслась спокойно и никак не реагировала. Но Варламову это непонятно, он ищет и находит корысть в ее поведении: “В ту пору у Ахматовой был к нашему герою свой интерес… Он единственный мог дать нужные показания по делу о дуэли между Гумилевым и Волошиным”. Кому дать? Что за корысть Ахматовой? Это в 1925 году. А вот через 30 лет: “В начале 60-х, когда вопрос о дуэли между Гумилевым и Волошиным стал менее актуальным (?!), а Толстого в живых уже не было, надобность в нем как свидетеле отпала, и Ахматова к нему переменилась”.

Дело не в том, как именно относилась к Толстому Ахматова, в разные годы могла по-разному относиться. Пугает логика автора - коль он о ней писал, она обязана относиться к нему плохо - будто речь не о литературе, а об анонимках в партийную организацию. Тем более что в другом месте Варламов сам признает: в 1940 году именно Толстой помог издать, наконец, сборник стихов Ахматовой и даже продвигал его на Сталинскую премию, он же всячески помогал ей в Ташкенте, во время эвакуации. И не только ей, но, например, и сыну Марины Цветаевой (Муру). Он вообще многим помогал, особенно когда стал депутатом и лауреатом. В то же время кому-то другому не помог, не похлопотал, не дал ходу (к примеру, в 1936 году своими критическими высказываниями “потопил” писателя Леонида Добычина).

На всякий добрый, благородный поступок Варламов находит поступок недобрый, неблагородный. Каков же общий баланс в этой бухгалтерии? А никакой.

“Все же неизвестно, какая чаша перевесит на весах его добрых и злых дел…”. Ясное дело, неизвестно. Не нам судить.

Алексей Толстой, конечно, не гений. Но он и не злодей. Он писатель.

И может быть, стоит все-таки оценивать писателя по тому, что он написал, а не по тому, сколько он выпил и наскандалил, с кем дружил и с кем враждовал, кому помог, а кому не смог? Потому что подобного “гамбургского счета” не выдержит, пожалуй, ни один из наших классиков.

О роли и месте Толстого в отечественной литературе биограф также высказывается не напрямую, а “в обход”, гипотетически. Так, в начале книги он пишет, что, живи Толстой в ХIХ веке, он, скорее всего, стал бы еще одним “усадебным” писателем, как Тургенев, Гончаров… Это вряд ли. Писательский темперамент роднит Толстого скорее с Гоголем, а темперамент гражданский вполне мог привести его в стан демократов, решающих вопросы “кто виноват?” и “что делать?”.

Ближе к концу книги Варламов высказывает другое предположение: мол, доживи Толстой до хрущевской оттепели, “можно не сомневаться, что самое яркое и правдивое изображение советской жизни появилось бы в его прозе”.

Но мы-то знаем, что “самое яркое и правдивое изображение советской жизни” вышло в период “оттепели” из-под пера Солженицына. У Толстого подобного личного опыта, подобного знания советской действительности (фронт, ГУЛАГ) не было. Да и сам он к тому времени был бы уже восьмидесятилетним стариком, и в очередной раз менять политическую окраску ему было бы, пожалуй, поздно…

А была ли она у него вообще - политическая окраска?

Красный или белый?

Автор, взявшийся писать биографию Алексея Толстого, неизбежно оказывается перед необходимостью ответить на вопрос: кем же на самом деле был этот человек? Действительно ли он, пройдя через эмиграцию, разочаровался в ней, “сменил вехи” и искренне захотел послужить своим пером, своим талантом уже окрепшей к тому времени (1923 год) Советской власти? Или же он внутренне так и не признал большевиков, не смирился с утратой старой России, а лишь приспособился, притворился и всю дальнейшую жизнь лицемерил - ради благополучия своей семьи, ради того же заработка?

Однозначного ответа на этот принципиальный вопрос Варламов не дает. Но по тому, как он рассказывает об образе жизни Толстого в эмиграции - его постоянном стремлении найти денег, заработать, его способности, несмотря на все трудности, устроить комфортный быт для себя и своей семьи, его барских замашках, страсти ко всяким дорогим “штучкам”, - читатель вправе сделать вывод, что все-таки материальная сторона жизни волновала Толстого больше всего, и в конечном счете именно соображения материального достатка подвигли его на возвращение в Россию.

Здесь хочется обратиться к другой книге о Толстом, вышедшей годом раньше. Это обширная монография об эмигрантском периоде жизни писателя1, написанная его внучкой Еленой Дмитриевной Толстой, преподающей русскую литературу в Иерусалимском университете. Она приводит рассказ Тэффи: “Я виделась с Толстым в Берлине… Стал жаловаться: …Я иссяк. Мне писать не о чем. Мне нужны русские люди и русская земля. Я еще много могу сделать, а здесь я пропал”. Она же ссылается на другого эмигрантского журналиста и писателя - В. Крымова, который пишет: “Я уверен, что никаких вех он не сменял, потому что и прежде никогда, на всем его жизненном пути, никаких вех не было, был большой талант, стремление стать большим писателем”. Елена Толстая заключает: “Конечно, не вошедшая в поговорку любовь к достатку, комфорту и т.д., а прежде всего честолюбие, жажда первенства подталкивали Толстого к поискам новой яркой роли, в которой он не имел бы соперников”.

Не то чтобы Варламов этого сугубо творческого мотива не учитывает. Он, как и Е. Толстая, цитирует, к примеру, Ф. Степуна, считавшего, что возвращение писателя на родину было продиктовано “живой тоской по России, правильным чувством, что в отрыве от ее стихии, природы и языка он как писатель выдохнется и пропадет”. Однако акцент он делает все-таки на меркантильных причинах, тогда как Толстая настаивает на творческих. Тут важно отметить, что как автор она не страдает синдромом родственницы и весьма объективна в оценках и суждениях. Достаточно привести названия некоторых глав ее книги: “Алексей Толстой как мастер халтуры”, “Фило- и антисемитизм Алексея Толстого”. Изучив большой корпус текстов, относящихся к журнально-газетной публицистике (начиная с однодневной газеты “Слову - свободу!”, выпущенной в Москве в декабре 1917 года, и “Одесских новостей” за 1918 год, и кончая многочисленными эмигрантскими изданиями), она открывает читателю неизвестного, досоветского Толстого, активно сотрудничавшего в антибольшевистской прессе.

“Нам трудно представить, чем были Толстой и его творчество для читателя в России и в эмиграции к моменту его “смены вех”, - пишет она. - Если бы речь шла только о карикатурном обжоре и беспринципном рваче, какой встает со страниц современных сочинений, непонятны ни гнев, ни боль современников, узнавших о его “отступничестве””.

Варламов, между тем, пишет, что, не вернись Толстой в Россию, останься за рубежом навсегда, “и могло бы так статься, что не только Иван Алексеевич, но и Алексей Николаевич получил бы Нобелевскую премию”.

Очередная гипотеза автора, лишенная реального содержания. Кстати, второй русский претендент на Нобелевскую премию в эмиграции был - Мережковский, но ведь не дали! А самое главное: написал бы Толстой своего “Петра”, живя в эмиграции? (Очевидно, этот роман имеет в виду Варламов, хотя и не называет). Он ведь еще и потому уехал, что хотел быть первым и единственным, а в Париже при наличии там Бунина рассчитывать на это не приходилось. В России, хоть и не сразу, но первым он все-таки стал. И премию свою получил, даже две, правда, Сталинские…

В начале книги Варламов признает, что “написать не внешнюю, богатую, пеструю, шумную и захватывающую биографию “третьего Толстого”, а биографию внутреннюю, понять движения его души непросто”. Можно констатировать, что автору и не удалось этого сделать. Он написал биографию именно “внешнюю и пеструю”, а в душу своего героя так и не проник (да и возможно ли?).

Но как ни уклоняйся от прямых оценок и выводов, а в конце книги их все равно придется сделать.

Елена Толстая, отвергая оппозицию “белый - красный”, пишет: “…амбивалентность была его постоянной чертой, он с самого начала право-левый, националист и демократ…”. И называет своего деда принципиальным центристом, “с позицией достаточно широкой, позволявшей ему сохранять отношения и с “крайне левым” Эренбургом, и с “крайне правым” Буниным”.

Варламов находит другой выход из положения. На протяжении всего повествования он не раз отмечал “театральность” поведения Толстого: мол, он всегда играл какую-то роль, “никогда не снимал маску беззаботного и успешного весельчака”. И хотя автор оговаривается, что на самом деле Толстой был фигурой “куда более сложной”, все же, часто не находя убедительного объяснения тому или иному его поступку, пишет, что это было… “актерство”.

“Лукавил? Врал? Лицемерил? - спрашивает он и сам отвечает: - Играл”. “Не злодеем он был, не лакеем, не негодяем, а шутом”. Одна из последних глав так и называется - “Красный шут”.

Общий итог биографии Алексея Толстого в версии Алексея Варламова: родился графом - умер шутом. Для автора позиция, может, и удобная. Ни за белых, ни за красных. Ни вашим, ни нашим. “Что с Алешки возьмешь?” (Бунин). Шут!..

Надо признать, что определенные основания для такого “приговора” существовали: вышедший из маскарадных 10-х годов, Толстой действительно любил театр - писал пьесы, сам играл в некоторых спектаклях и часто переносил принципы этой игры в реальную жизнь, что, видимо, входило в его стратегию выживания. Но в любом случае, речь может идти только о линии поведения, но никак не о творчестве. Как писала по поводу другого человека (С. Городецкого) Надежда Мандельштам: “Вел он себя, как настоящий шут, но не как те благородные шуты, которым литература поручила говорить правду, а как обыкновенный гороховый шут или, по-нашему, эстрадник”. amp;#9;

Что касается творчества, то, создав совсем не “шутовские” произведения о самых трагических периодах в истории государства Российского, начиная с Ивана Грозного и кончая Великой Отечественной войной, сказать всю правду о своем времени Толстой не смог, и причины этого нам хорошо известны.

Подведем итог.

Зачем сегодня пишутся, вернее - переписываются заново, литературные биографии? Вопрос не праздный: жанр поставлен на поток. Один только Алексей Варламов работает уже над четвертой по счету писательской биографией - после Пришвина, Грина и Толстого пришла очередь Булгакова.

Зачем? Ответ как будто прост: появилось много новых материалов, способных пролить дополнительный свет на жизнь и творчество классиков русской литературы. Но воссоздать окончательную правду, свести все концы с концами, как мы видим на примере биографии А.Н.Толстого, не так-то просто.

Безусловная заслуга Варламова в том, что он собрал воедино все значимые факты из жизни своего героя, представил самые разные точки зрения на него современников, сделал довольно полный обзор его литературного творчества.

Но вопросы, касающиеся истинного мировоззрения писателя, мотивов его творчества и поведения, его места в русской литературе так до конца и не прояснил. Одно из главных достоинств книги - живые голоса современников - стало и одним из ее недостатков. Автор слишком увлекся цитированием других писателей с их разноречивыми, часто противоположными оценками личности Толстого и гораздо меньше доверия проявил к самому Толстому. Недостает книге и сугубо документальных (а не литературно-мемуарных) свидетельств.

В результате на каждый сложный вопрос Варламов дает расплывчатый, двойственный ответ: Толстой у него - и граф, и не граф; и белый, и красный; и большой писатель, и халтурщик; и благородный покровитель, и циничный предатель… - понимай, как хочешь.

Но что, если он таким и был? - скажет автор.

И мы ему посочувствуем.

1 Елена Толстая. ““Деготь или мёд”. Алексей Н. Толстой как неизвестный писатель. 1917-1923”, М., Российский государственный гуманитарный университет, 2006.

 

Scheitern

Об авторе

| Алексей Макушинский - поэт, прозаик, эссеист. Родился в 1960 году в Москве. Автор книг “Макс. Роман” (Москва, 1998). “Свет за деревьями. Стихи” (Санкт-Петербург, “Алетейя”, 2007). Публиковался в журналах “Арион”, “Звезда”, “Дружба народов”, “Дети Ра”, “Зарубежные записки”, “Крещатик”, “Интерпоэзия”, “Новая Юность”, “Вопросы философии” и научных немецких изданиях. Член редколлегии журнала “Forum fьr osteuropдische Ideen-und Zeitgeschichte” и его русской сетевой версии “Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры”. Живет в Мюнхене.

Есть гениальные слова, непереводимые или не вполне переводимые на другие языки, теряющие в переводе не свое значение, конечно, но свои оттенки, отзвуки, отблески. Так, помнится, Рильке восхищался русским словом “тоска”, якобы не передаваемым ни немецким Sehnsucht, ни, к примеру, французским langueur. “Как трудно для меня, - писал он на своем потрясающем русском языке (в письме к Александру Бенуа от 28 июля 1901 года), - что я должен писать на том языке в котором нет имени того чувства, который самый главное чувсто моей жизни: тоска. Что это: Sehsucht? Нам надо гладеть в словарь как переводить “тоска”. … Но вы будете соглашатся, если скажу, что, по-моему, ни одно из десять слов не дает смысл именно “тоскы”. И ведь, это потому, что немец вовсе не тоскует, и его Sehnsucht вовсе не то, а совсем другое сентименталное состояние души из которого никогда не выидет ничего хорошего. Но из “тоскы” народились величайшые художники, богатыри и чудотворцы русской земльи”. Конец цитаты, от которой я не сумел удержаться - русские письма (как и русские стихи) Рильке кажутся, в самом деле, написанными на каком-то особенном, рилько-русском, дремотно-детском, восхитительном диалекте, на котором больше никто никогда, и ни один иностранец, плохо справляющийся с русской грамматикой, не писал. Впрочем, к немецкому слову Sehnsucht он все-таки не совсем справедлив; эта немецкая Sehnsucht сама заключает в себе такие оттенки, которые русской тоской не передаются - и прежде всего, если я правильно вижу, оттенок стремления к чему-то, или кому-то, отсутствующему, оттенок, содержащийся, конечно, и в русской тоске (тосковать по чему-нибудь или кому-нибудь, любимому или любимой), но в немецком слове выраженный все же отчетливее. Ich sehne mich nach dir - я тоскую по тебе и стремлюсь к тебе. Sehnsucht - это тоска и стремление в одном. Тосковать можно и просто так, ни к чему не стремясь; Sehnsucht от стремления неотделима. Гетевская selige Sehnsucht есть не просто “блаженная тоска”, как обычно ее переводят, но блаженно-тоскующее стремление - сгореть и погибнуть (как мотылек в пламени свечи… удивительно, кстати, что этот такой, в сущности, банальный образ у Гете банальным не кажется - само стихотворение, с его финалом, так поразительно и по мысли, и по звуку, что банальность как будто проглатывается, проскакивает незамеченной), чтобы затем, когда-нибудь, возродиться, восстать из пламени, обрести новое, отсюда невидимое нам, бытие. Und solang du das nicht hast, Dieses „Stirb und werde“… И вот покуда нет у тебя этого “Умри и будь”, ты всего лишь смутный гость на темной земле… (“Этого”, заметим в скобках, чего, собственно - “этого”? Этого девиза на жизненном щите? Или, может быть, самой этой строчки, с тех пор растасканной на мильон цитат и аллюзий, но ведь когда-то не бывшей, однажды впервые написанной? Этого Гете, конечно, не думал - но такая трактовка напрашивается. Ты, читатель, покуда не прочитал вот эту мою строку, ты всего лишь смутный гость на темной земле, твоя настоящая жизнь начинается вот с этого мгновения, вот с этого сейчас, в котором ты читаешь меня, Гете; трактовка, повторяю, невозможная, но прельстительная, уводящая мысль на совсем другие, неожиданные пути; мы, впрочем, по ним, сейчас, не пойдем…).

К таким-то вот гениальным, не вполне переводимым, словам относится, на мой взгляд, верней - слух, и немецкое слово Scheitern; о нем и поговорим. Это не совсем “поражение”, не совсем “крушение”, не совсем “неудача”. Если угодно, это все вместе: неудача, поражение, крушение, провал, неуспех, крах, срыв… Есть глагол scheitern - в значении: терпеть крушение, поражение, провал, в значении: разбиваться, рушиться… Так говорят о корабле. Das Schiff scheiterte an den Klippen. Корабль разбился о скалы. Я к чему-то стремился, чего-то добивался, над чем-то работал или на что-то надеялся - ничего не вышло, все рухнуло, ich bin gescheitert, щепки плавают по волнам, обломки кружатся в водовороте. Речь может идти о каких-то обыкновенных, житейских делах или о замысле всей жизни, о “самом важном”, о “последних решениях” - во всяком случае, в Scheitern, в самом слове Scheitern, есть что-то значительное, иногда - величественное, это не “какое-то там” поражение, но это “уж если крах, то крах”, “погибать, так с музыкой”. Scheitern и есть эта “музыка”. И в Scheitern, в самом, опять-таки, слове Scheitern, есть что-то независящее от нас, неподвластное нашей воле. Мы можем быть сами, пускай отчасти, виноваты в случившемся, а все-таки речь идет о чем-то более значительном и глубоком, не отменяющем, но оттеняющем нашу собственную вину или слабость. Не наша слабость, но наша судьба бросает нас на эти утесы. По сути своей, пишет Ортега-и-Гассет, жизнь есть не что иное, как одно непрерывное кораблекрушение. С чем мы, разумеется, не согласны, чего осознавать не желаем. Мы строим себе иллюзии, мы говорим себе “все в порядке”. А ничего не в порядке, в том-то и дело. Жизнь, по сути своей, есть что-то, что “не в порядке”. Scheitern, следовательно, когда оно, наконец, наступает - а рано или поздно неизбежно оно наступает - приближает нас к этой “сути”, к этой “сущности”, заставляет ее увидеть, посмотреть ей в лицо, заглянуть ей в глаза. Наступает же оно по-разному, в разных смыслах и отношениях, как бы на разных уровнях бытия. С определенного возраста, говорит император Адриан в романе Маргерит Юрсенар, одном из лучших, наверное, романов ушедшего века, с определенного возраста жизнь, для любого человека, есть принятое им поражение, une dйfaite acceptйe. А ведь этот роман, вернее - невозможность его написать, и была, для самой Маргерит Юрсенар, долгие годы, принятым или не принятым ею, то принимаемым, то, конечно же, опять не принимаемым ею поражением. “Отброшенный замысел с 1939 по 1948 год”, сообщает она в своих (любопытнейших) примечаниях к “Воспоминаниям Адриана”. “Иногда я думала о нем, но с тоскою, dйcouragement (слово, которое мой словарь переводит как “уныние”, “упадок духа”), почти с безразличием, как о чем-то невозможном. И с некоторым стыдом за то, что вообще покушалась на что-то подобное”. Вот этот-то dйcouragement, этот “упадок духа” и был, насколько я понимаю, ее господствующим чувством “с 1939 по 1948”, то есть почти десять лет, ее первое десятилетие в Америке, куда она перебралась накануне Второй мировой войны, соединив судьбу со своей, как стыдливо называют ее биографы, переводчицей, Грейс Фрик (которая, впрочем, и вправду переводила ее на английский). Надо было, впервые в жизни, зарабатывать на эту самую жизнь; в Нью-Йорке, где была все-таки какая-никакая французская литературная среда, жить было не на что; жить приходилось в провинции, в Хартфорде, где у Грейс Фрик было место в университете. Где это - Хартфорд? Я посмотрел по карте. Это к северу от Нью-Йорка, больше ста километров; денег на частые приезды в Нью-Йорк тоже, разумеется, не было. Это теперь для нас сто километров небольшое препятствие, да, впрочем, и теперь, при всех автострадах, жизнь в каком-нибудь университетском городишке в ста километрах от того места, где можно встретить людей, по незабвенной формуле Зинаиды Гиппиус - интересующихся интересным, от Парижа, от Берлина, от Мюнхена, есть все-таки жизнь в провинции, в тупом молчании, беспросветном оцепенении всякой провинции, этого необратимого здесь, не выпускающего тебя на волю и воздух… Затем пришлось ездить каждую неделю на три дня в тот колледж, где сама Юрсенар устроилась наконец преподавательницей французского и итальянского языков, колледж, где никто не знал, конечно, кто она на самом деле такая, никто не подозревал в этой загадочной, закутанной в шаль эмигрантке собственно - Маргерит Юрсенар. В позднейших интервью, например - в известных интервью с Матье Гале (Matthieu Galey), - явная стилизация. Я отказалась от литературных амбиций, я оставила литературу, как Рембо и Расин… Я была занята другими вещами, je m’occupais d’autres choses. На самом деле, это литература ее, конечно, оставила. Но сказать, что я - оставила, значит, сделать неподвластное подвластным, отменить неотменяемость факта, непреложность судьбы. Есть некая суверенная небрежность (nonchalance) в этом “я оставила”; то, что происходит само, выдается за проявление воли, за добровольное, “мое собственное” решение. Интереснее в этих замечаниях другое (и другому этому веришь больше). Я поняла, говорит Юрсенар, что маленькие группки литераторов, объединенных общими политическими, религиозными или другими какими идеями, подобно водорослям плавают по океану жизни. Я думала, я ее знаю, жизнь. Мне нужно было встретиться с ней в тотальной анонимности больших американских городов, чтобы понять, как мало мы значим в безмерном человеческом множестве и до какой степени каждый занят своими собственными заботами и до какой мы все, в сущности, похожи. Для меня это было полезно…

Эта открывшаяся ей анонимность есть факт внешний, но и факт внутренний, момент глубинной, подлинной биографии. Я никто, я какая-то, со своим саквояжем, или с чем она ездила, иностранка, которая тащится из одного города в другой на тяжелых поездах военного времени, пассажирка среди пассажиров, какая-то смешная француженка, что-то такое преподающая местным дурехам, и кому какое дело, что именно я писала когда-то, какие повести, какие романы, что надеялась еще написать. Ничего этого больше нет, ни прошлого, ни надежд. Мы все похожи в этой безымянной толпе. Вот это и есть поражение (пускай временное), Scheitern (пускай предварительное). Мы начинаем существовать анонимно, наша до сих пор совпадавшая с нами личность (персона), отвалившись от нас, рассыпается. Тот проект, которым мы были, больше не существует. Неудивительно, что в самих “Воспоминаниях Адриана” эта тема всплывает неоднократно. “Мне должно было исполниться сорок лет”, говорит Адриан об эпохе, предшествовавшей его приходу к власти. “Если бы я в ту пору погиб, от меня осталась бы только имя в ряду прочих сановных имен и греческая надпись в честь архонта Афин. С той поры всякий раз, когда я видел, как человек умирает в расцвете сил, а современники считают при этом, что в состоянии верно оценить его успехи и его неудачи, я говорил себе, что в этом возрасте я что-то значил лишь в своих собственных глазах и в глазах немногих друзей, которые, наверное, порою сомневались во мне, как и я сам. Я стал сознавать, что очень мало людей успевают осуществить себя за отпущенный им жизненный срок, и начал судить об их прерванных смертью трудах более милостиво, чем прежде. Навязчивый образ несостоявшейся жизни приковывал мою мысль к одной точке, терзал меня, как нарыв”. Самой же Юрсенар было в 1939 году, в начале ее “черного периода”, “десятилетней ночи”, тридцать семь лет; в декабре 1948 года, когда она получила из Швейцарии еще до войны оставленный ею там чемодан с бумагами - наверное, самый знаменитый чемодан в истории французской литературы - соответственно, сорок пять. Есть книги, на которые до сорока лет покушаться и не следует, пишет она в уже упомянутых примечаниях к роману. Я была слишком молода… В конце 1948 года она была, следовательно, уже достаточно немолодой, чтобы роман смог наконец начаться; в полученном чемодане, среди семейных бумаг и старых писем, обнаружилось несколько пожелтевших листков с отброшенным когда-то началом романа. ““Дорогой Марк…” Марк… О каком друге, любовнике, дальнем родственнике идет речь? Я не помнила этого имени. Прошло несколько мгновений, прежде чем я поняла, что Марк - это Марк Аврелий и что я держу в руках фрагмент утраченной рукописи. С этой минуты у меня уже не возникало сомнений: книга во что бы то ни стало должна быть написана заново”. Это был мгновенный выход, следовательно, мгновенное озарение, показавшее путь выхода из тупика, создавшее саму возможность этого выхода. Все в целом, все эти десять черных лет, были, значит, трансформацией, метаморфозой, мучительным переходом от “ранней” Юрсенар к “поздней” Юрсенар, смертью и новым рождением. “Умри и будь”, еще и еще раз, stirb und werde. Это сказка со счастливым концом; крушение оказалось не окончательным; поражение - лишь временным. За поражением последовали победы, другие книги, слава, Acadйmie Franзaise. Крушение окончательное? Сильнейший символ его находим все в тех же “Воспоминаниях Адриана”. Это император Траян, предшественник Адриана, в своей жажде завоеваний добравшийся до Персидского залива, накануне военной катастрофы глядящий на его, залива, “тяжелые волны” (“тяжелые воды”, как буквально и удивительно сказано в тексте - eaux lourdes). “Это было тогда, когда он еще не сомневался в победе, но тут его впервые в жизни объяла тоска при виде бескрайности мира, ощущение собственной старости и ограничивающих всех нас пределов. Крупные слезы покатились по морщинистым щекам человека, которого все считали неспособным плакать. Вождь, принесший римских орлов к неведомым берегам, осознал вдруг, что ему уже не отправиться в плавание по волнам этого столь желанного моря; Индия, Бактрия - весь этот загадочный Восток, которым он опьянял себя издали, - так и останутся для него лишь именем и мечтой. На другой день дурные новости вынудили его пуститься в обратный путь. Всякий раз, когда и мне судьба говорит “нет”, я вспоминаю об этих слезах, пролитых однажды вечером, на далеком морском берегу, стариком, быть может, впервые взглянувшим в лицо своей жизни”. Вот именно - в лицо своей жизни. Именно, еще раз, крушение, Scheitern, и заставляет нас взглянуть в лицо своей жизни, заглянуть ей в глаза, как бы мы ни отворачивались, как бы своих глаз ни прятали.

Здесь, разумеется, старость, предчувствие конца, близость смерти; здесь выхода уже быть не может. Но бывает и в начале жизни крушение, определяющее ее дальнейший ход, ее, соответственно, входы и выходы. Вот, возьмем другой пример, Филип Ларкин, любимейший мой поэт. Для Ларкина было в молодости все ясно - он опубликовал свой первый роман “Джилл” в 1946 году, в двадцать три года; в следующем году напечатал уже и следующий, “Девушка зимой”. Затем наступает кризис, в течение нескольких лет он все пытается - и не может - написать свою третью прозаическую книгу; карьера прозаика обрывается - бесповоротно. Со свойственной ему иронией рассказывает он в одном из позднейших интервью, какой ему виделась в юности дальнейшая жизнь. “Я думал, я буду шесть месяцев в году писать по 500 слов в день, отправлять результат издателю, а оставшееся время спокойно жить на Лазурном берегу, отвлекаемый разве что чтением корректуры. Вышло иначе - какое разочарование”. Были зато стихи - стихи, поначалу существовавшие параллельно с прозой, воспринимавшиеся как что-то, по отношению к этой прозе если не второстепенное, то уж точно не первостепенное, равностепенное, и причем стихи еще подражательные, еще, что для всякого поэта - основной критерий, не дававшие ощущения своего голоса, своих тем, своей интонации. Тем не менее он уже в 1945 году, в неполных двадцать три года, выпустил первый стихотворный сборник “Северный корабль” (The North Ship), и в последующие годы не оставлял стихотворства. Но все это еще - juvenilia, незрелые опыты, в качестве таковых и переиздававшиеся в конце жизни самим автором, и переиздающиеся теперь. Что-то, может быть, уже начиналось и созревало, но исподволь - или, скажем так, те отдельные стихотворения, возникавшие уже в конце сороковых, начале пятидесятых годов, которые нам кажутся уже вполне (или почти) “ларкиновскими”, кажутся нам таковыми, потому что мы знаем дальнейшее, знаем собственно Ларкина, “настоящего” Ларкина; они вовсе не должны были казаться самому Ларкину - “ларкиновскими”; “Ларкина” ведь еще не было. “Голос” должен быть найден, чтобы его первые проявления, предвестия и пробы могли быть восприняты как проявления и пробы именно этого голоса. Общего ощущения провала и неудачи эти отдельные тексты превозмочь, разумеется, не могли. В стихотворении сорок девятого года, прямо и обращенном к “поражению” (To Failure), говорится о его, поражения, недраматичности (You do not come dramatically…). Никаких драконов и привидений, но бессолнечные дни, но затхлый вкус этих дней, но утекание времени, развалины прошлого. Процитирую, впрочем, восхитительный оригинал:

It is these sunless afternoons, I find,

Instal you at my elbow like a bore.

The chestnut trees are caked with silence. I’m

Aware the days pass quicker than before,

Smell staler too. And once they fall behind

They look like ruin. You have been here some time.

Другое стихотворение на ту же тему, 1950 года. В язвительном эпиграфе цитируя Кафку, жалующегося на то, что вот он, Кафка, уже пять месяцев не может писать, “а пять лет не хочешь?” восклицает, не буквально, но по смыслу, Ларкин (My dear Kafka, / When you’ve had five years of it, not five months, / Five years of an irresistible force meeting an immoveable object right in your belly, / Then you’ll know about depression). Тут же - рассказ о том, как все житейские заботы Теннисона брала на себя его жена, сам же он “сидел как младенец, занимаясь своим поэтическим делом”. Такой жены у Ларкина не было, вообще не было никакой, так что житейские заботы приходилось нести самому. То есть надо было, опять же, как-то зарабатывать на жизнь. Почти сразу после окончания Оксфорда, в 1943 году, Ларкин начинает работать в библиотеке, сначала в “просто” библиотеке в Веллингтоне (графство Шропшир, глухая провинция), затем, с 1946 года, в библиотеке университетского колледжа в Лейсестере (Leicester), с 1950 года в Белфасте; наконец, в 1955 году возглавляет университетскую библиотеку города Халл (Hull), на северо-востоке Англии, провинция вполне тоже глухая. В Халле и прожил он до самой смерти, так и работая директором библиотеки. И здесь, следовательно, - провинция, анонимность, удаление от литературной среды и сцены. Но здесь все иначе, другой характер, другая судьба. Примерно с 1950 года, с переездом в Белфаст, “свой голос” начинает прорезываться; возникают стихи, впоследствии вошедшие в первый “настоящий” поэтический сборник Ларкина “Менее обманутые” (The Less Deceived, 1955). Если это и был - а это был, конечно - выход из тупика и преодоление кризиса, то совсем не такое преодоление, к какому он первоначально стремился, упорствуя в своих попытках написать третий роман; этот выход оказался выходом боковым; этот выход вывел в совсем другую, до сих пор незнакомую сторону. Первоначальный “проект личности” рухнул; выяснилось, что “личность” другая - не, как он думал, прозаик и поэт одновременно, с акцентом на первом, а только поэт, и не тот успешный автор, каким он надеялся стать (и каким стал, например, его близкий друг Кингсли Эмис), а человек, который всю жизнь тянет рабочую лямку, уходит утром на службу, возвращается вечером, пишет по вечерам. Никакого Лазурного Берега - скучная служба в библиотеке, всю жизнь, до самой, относительно ранней, смерти. Отчаяние? Отчаяние вообще было Ларкину свойственно. “Утраты для меня то же, что нарциссы для Водсворта”, сказал он в одном интервью (“Deprivation is for me what daffodils were for Wordsworth”). “Именно несчастье вызывает к жизни стихи. Счастье - нет”. “Я думаю, что в основе моей популярности, если таковая вообще имеется, лежит как раз тот факт, что я пишу о несчастии. В конце концов, ведь большинство людей и вправду несчастны, разве нет?” Все цитаты из того же интервью. Отсюда следует, что несчастье было ему, в конце концов, необходимо, чтобы стать самим собой; тот счастливчик с Лазурного Берега ничего бы и не написал. Не написал бы, во всяком случае, тех ларкиновских стихов, за которые мы и любим его, стихов, кстати, которые, какими бы мрачными они ни были, какие горькие истины ни высказывались бы в них, все-таки чудесным образом утешают читателя, потому ли, что “подлинное искусство всегда утешительно”, как писал Ходасевич, потому ли, что в стихах этих всегда, или почти всегда, присутствует как бы другая инстанция, другой полюс, не всякий раз облеченный в слова, но всякий раз ощутительный. Пусть речь идет о смерти и старости, об утратах и поражениях, всегда есть, в словах или за словами, какие-то иные отсветы, иные мерцанья… Все это сам Ларкин, разумеется, понимал; отсюда очевидное приятие им своей неблистательной судьбы. “Работа в библиотеке меня устраивает”. “Мне вообще кажется, что регулярная работа - вещь для поэта неплохая. Вы ведь не можете писать больше двух часов в день - а после этого что вы будете делать? Еще ввяжетесь в какие-нибудь неприятности…”. “Что касается Халла, то он мне нравится, потому что расположен так далеко от всего. По дороге в никуда, как кто-то сказал. Он лежит посреди этой пустынной местности, а за ней уже только море. Мне это нравится”. Вы, значит, не испытываете потребности быть в центре событий? - спрашивает изумленный журналист. “О нет. Я испытываю очень большую потребность быть на периферии событий”. И никакого желания посмотреть последнюю пьесу? “К значительнейшим мгновениям моей жизни я отношу тот миг, когда я осознал, что можно просто взять и уйти из театра”. Здесь тоже, конечно, есть стилизация, но за самой стилизацией стоит на сей раз действительный выбор, осознание своей судьбы и в конечном счете согласие с ней. Юрсенар соглашалась post festum, преодолев и повернув все иначе; для Ларкина то, что было некогда поражением, оказалось формой осуществления…

Все эти примеры - примерны. Мы узнаем себя в чужих зеркалах - на мгновение. В мгновение, следующее за узнаванием, мы видим, конечно, что все не так, не совсем так, не совсем о том же, чужие все-таки зеркала, чужие, соответственно, судьбы. Scheitern у каждого свое - как свои болезни, свой, неповторимый, набор привычек, свои воспоминания, как у каждого эмигранта своя эмиграция. Кораблекрушение терпят все - звезды над обломками стоят всегда по-другому. А море, “древний душегубец”, шумит своим вечным шумом, и валы, накатываясь, говорят еще о чем-то, всегда, всегда о чем-то совсем ином… Scheitern (подведем итоги) есть (окончательное или нет) крушение нашего “жизненного проекта”. Он оказывается неправильным, не совсем правильным, не осуществимым так, как мы хотели осуществить его, или, по крайней мере, не осуществимым тогда и так быстро, когда и как мы надеялись его осуществить. И в том, и в другом, и во всяком случае его крушение раскрывает некую ошибку в задаче, в “постановке проблемы”, неправильность неких посылок. Жизненный проект оказывается неверным, неисполнимым - это значит: я не тот, за кого себя принимал. Не совсем тот, немножко, а все-таки, значит, другой. Мы, конечно, не соглашаемся с этим. Мы упорствуем, мы бьем в одну точку - или начинаем искать какие-нибудь обходные пути. Мы думаем, что можем взять крепость хитростью, найти подземный ход, тайный лаз. И ход, и лаз, конечно, найдутся, но найдутся сами, не тогда и не там, когда и где мы их ищем. Поражение отменяет нас, вот в чем дело. Наше ложное, или не совсем правильное, иллюзорное, или отчасти иллюзорное, “я” разбивается на части, разваливается на куски, летит в никуда, в пустое пространство, вдруг со всех сторон открывающееся. Умри и будь, stirb und werde. Без рильковско-русской “тоскы” при этом, конечно же, не обходится. Но не в “тоске” все-таки дело. А дело в этом пространстве вокруг, в расширении возможностей, в этом выходе за свои же собственные пределы. Вдруг, при всей тоске, сквозь тоску, начинаем мы видеть это вокруг, какие-то перелески, окраины городов, какой-то свет в дальних окнах… “И сном окружена вся наша маленькая жизнь…”. Сном, не сном, но чем-то совсем иным окружена эта маленькая, разбившаяся, себя теряющая, себя же, но по-другому находящая снова и снова, всегда и непоправимо наша, не совсем наша жизнь, на которую вдруг смотрим мы с той скалы, о которую, может быть, и разбилась она.

 

Сергей Гандлевский. Некоторые стихотворения: новые и избранные

Все сбылось

Сергей Гандлевский.

Некоторые стихотворения: новые и избранные. СПб: “Пушкинский фонд”, 2008.

Вряд ли автора кто-то ужимал в объеме книжки: просто-напросто столько написалось нового, столько подверсталось (хронологически) к новому избранного. Сколько, кстати? Из 70-80-х годов всего лишь семь стихотворений. Круто. Мог бы, например, и “Устроиться на автобазу…” вспомнить, - не стал. А не так давно в коробке клуба “Улица ОГИ” я был свидетелем: автор у микрофона затруднился в чтении этого стихотворения - ему помог друг Бахыт и тихий хор всей (!) аудитории, состоящей из молодых с редкими вкраплениями седин и проплешин. Наизусть.

Между тем в “Некоторых стихотворениях” охвачено 35 лет стихописания: с 73-го по сей день. Срок не только репрезентативный, но и вполне укладываемый в целую жизнь - скажем, гумилевскую. По-видимому, Гандлевский, избрав те самые сакральные семь стихотворений, задумал начертить некую линию пути. Его “Будет все” в начале книги отзывается конечным стихом “ты не поверишь: все сбылось”. Порция сарказма не разъедает внятной мысли. В чем она?

Начнем издалека. Очень важно, с прописной или строчной начинается строка. От этого зависит тональность прежде всего, не говоря о графике. Прописная отсылает к высокой ноте. Ранний Гандлевский настроен на высокий звук с постоянным снижением до строчного состояния. Пикируя с вышки прописной, он с головой ухается в материал, нередко неприглядный, часто сильно соленый, с тем чтобы, вынырнув оттуда, в начале следующего стиха опять влезть на оную вышку. Такой пляж. Такая купалка. Собственно, таково мироощущение.

В этом смысле ничего не изменилось. Кроме того, что в новых стихах некоторые нечетные строки изменяют большой букве. Появилось ё вместо е. Столбик порой деформируется, четкая строфика и пунктуация не всегда обязательны. И вообще, кажется, в новом тысячелетии Гандлевскому стал тесен метрический канон, ровный размер расшатывается временем “сукомольцев и прочей шпаны”. (Я не нашел у Даля сих “сукомольцев”, но поверил поэту на слово).

Это чужое время. “И глаза бы мои не глядели, как время мое / Через силу идет в коллективное небытие. / Обездолят, вконец раскулачат - и точка”. Здесь он, заметим, придерживается прописной. Как за ствол дерева держится.

Есть ли что раскулачивать? Иными словами, как насчет вечных и личных ценностей? Вопрос риторический. Основы прежние. Детство да молодость. Все, что входит в эти понятия. Самое простое: любовь, дружба, родители, поэзия, отечество… И оно? Да. “Для отечества нет посторонних, / Нет, и все тут…”. Тут поэт борется с Богом, проще говоря - с учителем. “Учитель, не учи”. Напоминаю мандельштамовскую самоаттестацию: “отщепенец в народной семье”.

Четверть века назад, в 84-м, сказав “нет посторонних”, Гандлевский отвечает на отъездные соблазны той поры, для него, похоже, нет вопроса, где ему быть - там или здесь? “Нет, и все тут”. Проблема отщепенства снята. По крайней мере, для себя. Правда, картина кровной принадлежности отечеству выглядит так: “Пруд, покрытый гусиною кожей, / Семафор через силу горит, / Сеет дождь, и небритый прохожий / Сам с собой на ходу говорит”. Все это - дальний вид из-за колючей проволоки зоны.

Где-то тогда же для Гандлевского начался “вокзал в провинции”, поначалу такой: “Наша станция как на ладони. / Шепелявит свое водосток. / О разлуке поют на перроне. / Хулиганов везут на восток”, - вокзал, очень, кстати, похожий на вокзал того же Осипа: “Далеко теперь та стоянка, / Тот с водой кипяченой бак, / На цепочке кружка-жестянка / И глаза застилавший мрак”. Но есть существенная разница. Мандельштам со своего вокзала “без пропуска в Кремль вошел”. Мы знаем, в какой Кремль он вошел. Гандлевский тоже хорошо это знает. Ему такие сны не снятся. Вокзал оказался вещью вечной, в некоторой мере вечной ценностью, пронизав чуть не целиком и полностью его “Некоторые стихотворения”. В принципе, на русской железной дороге ничего не меняется: “Пусть пройдет вдоль вагона с жестокой зевотой / Милицейский патруль”.

Но вот заявлено же с самого начала: “Отгоревать и не проклясть!” (1973). Отгоревать не получается, вряд ли получится, но и проклятий нет и не будет. При всем врожденном максимализме этот поэт не склонен к решениям истерически крайним и бесповоротным. В юности он имел дело с такими девочками, как провинциалка-душа и длинноногая муза, обе они состарились уже тогда, и те возрастные кульбиты были столь же неподдельно реальным ощущением, сколь данью неистребимому романтизму отечественного строя поэзии.

Блок некогда назвал Тютчева “неисправимым романтиком”, и это - факт, в котором не усомниться, если прочесть, скажем, такие стихи двадцатипятилетнего Тютчева: “И новое, младое племя / Меж тем на солнце расцвело, / А нас, друзья, и наше время / Давно забвеньем занесло!” Романтик начинает стареть в утробе матери.

Когда у двадцатилетнего Гандлевского возникает модернизированный, в соответствии с текущими реалиями, образ горбуна: “Педалями звеня, / Горбун проехал на велосипеде / в окне моем”, - ясно, что автор действительно видел этого уродца, но он еще читал и Блока с Белым - слишком символистически маркирован объект наблюдательности, устроенной так, а не иначе. Да, в стихах многое опосредовано, можно допустить и случайность возникновения того или иного стихового факта, не осознанного тем или иным автором, но давно существующего, однако в случае Гандлевского отрефлектированная укорененность в прежней русской поэзии не подлежит сомнению. Я здесь обронил “романтизм”, сам он некогда придумал “критический сентиментализм” (применительно к Кибирову, кажется), то и другое - от фонаря, метафора, ненаука, нефилология. Однако.

Если уж прибегнуть к девальвированному и в принципе неточному термину “время застоя” относительно 70-х, когда Гандлевский начинал, то, может быть, будет уместно употребить словосочетание “страдальческий застой”. Опять Тютчев. Но привязывать Гандлевского к тютчевской ветви немного оснований хотя бы в силу таких стихов: “Доходи на медленном огне / Под метафизические враки”. - Курсив мой.

По молодости лет Гандлевским было сказано в его эмблематичной вещи: “Самосуд неожиданной зрелости, / Это зрелище средней руки / Лишено общепризнанной прелести…” - возможно, от тютчевской “прелести осенних вечеров”, тем более что тут же добавлено: “Молчание / Речь мою караулит давно”. Недавно он себе посоветовал: “Бери за образец коллегу Тютчева - / Молчи, короче, и таи”. - Курсив мой.

И вообще: “Короче говоря, я безутешен”, “Отсебятина, короче”.

Эхо улицы, между прочим. На которой, если внезапно подслушать, напр., разговор прохожих девушек, ничего внятного, кроме этого “короче”, не услышишь.

Так или иначе, тютчевский призвук у него появился с годами. Звучит вариацией некоторых поздних стихов Тютчева (в частности - “Вот бреду я вдоль большой дороги…”) такая вещь Гандлевского как “Мне нравится смотреть, как я бреду…” Дело не в метрике, но здесь и глагол общий, и все перевернуто с ног на голову, обытовлено, спущено с небес, подобно тому как Ходасевич в “Перешагни, перескочи…” инвертирует тютчевское “Не рассуждай, не хлопочи!..”, оставаясь в колее общей посылки.

Нет ни малейшего сомнения в полнейшей самобытности Гандлевского. Но он сам то и дело толкает читателя к той или иной отправной точке своих устремлений, соответствий и сближений. Помимо глубинных, вряд ли видимых нитей родства, это - внешняя черта поэтики, не им одним принятой и по сути своей традиционной. К тому же за ним филфак МГУ, “Бархударов, Крючков и компания”. Стоит вспомнить попутно, что, скажем, и Тютчев с Фетом, Аполлоном Григорьевым да Блоком посидели-потомились в скучной филологической школе (высшей).

…Но мы говорили о прошедшем времени. То было время разочарования, Боратынский сказал бы: разуверения. Сугубо романтические слова-знаки. Символы. Их почти не было в тогдашней поэтической практике, но именно ими пропитано состояние семидесятнического времени. Эти слова пропускались-проглатывались приблизительно так же, как в строке “С бесцельным беличьим трудом” необязательно присутствие колеса. Элементарная метонимия?

Не совсем. Гандлевский расположен к подробному реалистическому рисунку на размытом импрессионистическом фоне (когда “все громко тикает”). “Нагая женщина тогда встает с постели / И через голову просторный балахон / Наденет медленно и обойдет без цели / Жилище праздное, где память о плохом / Или совсем плохом. Перед большой разлукой / Обычай требует ненадолго присесть, / Присядет и она, не проронив ни звука. / Отцы, учители, вот это - ад и есть! / В прозрачной темноте она пройдет до двери, / С порога бросит взгляд на жалкую кровать / И пальцем странный сон на пыльном секретере / Запишет, уходя, но слов не разобрать”.

Заметим: не плачет, уходя.

Однако дух времени, усвоенный спервоначалу, в цельных натурах остается, как правило, до конца. Это оно, разочарование-разуверение: “Драли глотки за свободу слова - / Будто есть чего сказать”. Говорится, как видим, о других временах, о перестроечных, но мироощущенческая заданность никуда не делась. Да и не было у него стихов с горящими щеками воодушевления в самые наши эйфорические времена.

Так что о “цельных натурах” тут сказано не с кондачка. Нет слов о частном человеке Сергее Марковиче с его, может статься, разодранной душой - имеется в виду целокупность поэзии Сергея Гандлевского. Это опасно не менее, нежели прекрасно. Что на 7-й странице, что на 43-й с нами говорит один и тот же поэт. Так, разумеется, и должно быть. Да?

Дело в поэтике. Автор наверняка мог бы и не републиковать те семь стихотворений, но в его композиционных планах просматривается упор на единство сделанного им. Это получилось. И не могло не получиться. Наделенный инстинктом лаконизма (“короче”), с годами он еще жестче уплотняет стих при одновременном - во избежание инерции - растревоживании речи, о чем уже говорилось выше. Но речь остается той же. Поэтика, выработанная на утренней заре, явила необыкновенную крепость - жизнестойкость на грани самоконсервации - и не желает уходить со сцены “вслепую от блеска заката”. Пара новых верлибров вписывается в нее же. Но понятие “музыка”, в прошлом сакральное, ушло от него, кроме разве что: “Играет музычка, мигает лампочка…” - вокзальный мотивчик, киношно-народная песенка, “Вагончик тронется, перрон останется” на основе “Купите бублички, горячи бублички”.

Да нет. Большая музыка - здесь, в новых стихах, приглушена, упрощена, порой диссонансна, но неизбываема.

Нынче, когда стыдно говорить о лирике, он дает свой вариант: “В черном теле лирику держал, / Споров о высоком приобщился, / Но на кофе, чтобы не сбежал, / Исподволь косился. / Все вокруг да около небес - / Райской спевки или вечной ночи. / Отсебятина, короче, / С сахаром и без. // Доходи на медленном огне / Под метафизические враки. / К мраку привыкай и тишине, / Обживайся в тишине и мраке. / Пузыри задумчиво пускай, / Помаленьку собираясь с духом / Разом перелиться через край - / В лирику, по слухам”. Вот именно - по слухам.

Замечательно, когда поэт пишет коротко, - удобно цитировать.

То есть поэт пребывает на земле, над чашкой кофе, под разговорцы вокруг да около небес. Но есть обстоятельства, разрушающие позицию пускания пузырей. Появляются многострочные стихи, поверх установленного регламента.

В духе и ритме традиционного русского причитания, наподобие отчаянной пляски на поминках, звучит некролог “На смерть И.Б.”, невольно отсылая к двум вещам: во-первых, к его старым стихам о четырех стенах московского алкоголизма (“Сидели, пили, пели хоровую - / Река, разлука, мать-сыра земля. / Но ты зеваешь: “Мол, у этой песни / Припев какой-то скучный…” - Почему? / Совсем не скучный, он традиционный”); во-вторых - к Бродскому, и не только из-за совпадения инициалов И.Б. Существует ведь “Памяти Т.Б.” или “Похороны Б.Б.” Бродского, рядом - “На смерть Жукова”, “На смерть друга”. Гандлевский не мог не иметь их в поле зрения, создавая свою горестную плясовую.

Беспочвенных плачей не бывает. В самом жанре плача испокон века заложена идея сходства. Это самая консервативная форма искусства вообще. Такая уж это тема - смерть. Плач Гандлевского сюжетен, даже многосюжетен: от своих молодых подвигов во имя любимой (их дубль - в прозе: “ amp;lt;НРЗБ amp;gt;“) до встречи с Сопровским: “Воскресать так воскресать!” Тут и родители…

Но и сюжет - фундаментальная основа традиционного многовекового плача. Каждый плач той же Ирины Федосовой, гениальной вопленицы-северянки, увы, не прочитанной подобающе (ее собрали и издали), - полномасштабная фабульная поэма.

“Воскресать так воскресать! Встали в рост отец и мать. / Друг Сопровский оживает, подбивает выпивать. / Мы “андроповки” берем, что-то первая колом - / Комом в горле, слуцким слогом да частушечным стихом”. Тот слуцкий слог наряду с частушечным стихом - вряд ли негатив. Наоборот.

Странным образом этот слог пробивается и здесь - на французской могиле Ходасевича: “Жил беженец и умер. И теперь / сидит в теньке и мокрыми глазами / следит за выкрутасами кота, / который в силу новых обстоятельств / опасности уже не представляет / для воробьев и ласточек”. Впрочем, ничего странного. Слуцкий - ученик Ходасевича. А на самом деле - на той надгробной скамье сидит поэт Гандлевский, ученик Ходасевича. Для этой двойнической путаницы есть резоны, воробьи и ласточки для кладбищенского кота представляют не меньший интерес, чем ходасевичевские мыши.

Повторим: “Отцы, учители, вот это - ад и есть!” В книжке “Некоторые стихотворения” по-прежнему остался след Есенина (“Есть обычай у русской поэзии / С отвращением бить зеркала…”), мелькнул Кузмин (“А ты сидишь, как Меншиков в Березове…”), да и немало других отцов-учителей, однако в сухом остатке, именно сейчас, на уровне декларации провозглашается следующий ряд: “Драли глотку за свободу слова - / Будто есть чего сказать. / Но сонета 66-го / Не перекричать. // Чертежей моих не троньте - / Нехорош собой, сутул, / Господин из Пиндемонти / Одежонку вешает на стул. // День-деньской он черт-те где слонялся / Вечно не у дел. / Спать охота - чтобы дуб склонялся, / Чтобы голос пел”. Шекспир, Пушкин, Лермонтов. Не ахти какие чертежи.

Это принцип. Гандлевский не кичится эрудицией, не похваляется зарубежными вояжами (один восьмистрочный стишок на сей счет: “Выуживать мелочь со дна кошелька…”, и то не дальше Чехии да Польши), не сыплет именами. Иные именосцы упоминаются по необходимости, поскольку и впрямь “Никто - ни Кьеркегор, ни Бубер - / Не объяснит мне, для чего, / С какой - не растолкуют - стати, / И то сказать, с какой-такой / Я жил и в собственной кровати / Садился вдруг во тьме ночной”.

Очень знакомо.

Но этого не объяснит и школьная учителка, п. марьиванна. Она - про “смысл жизни”. Поэт - про то же. Он не знает этого смысла. “Как засран лес, как жизнь не удалась, / Как жалко леса, а ее - не очень”* .

Вообще говоря, “Некоторые стихотворения” - книжка про то, что жизнь не удалась (и, конечно же, про “вселенную всенепременно”). Продолжительно-прерывистый вздох по “дуре-молодости”. Вот оно: “Казалось бы, отдал все, лишь бы снова ждать у метро / Женщину 23-х лет в длинном черном пальто”.

Это тысячелетне-патриархальное сознание набито “признаками жизни, разными вещами”, “дачной рухлядью”, которая “…воскрешает, вроде искусства, / сущую малость - / всякие мысли, всякие чувства, / прочую жалость. // Вплоть до частушки о волейболе / и валидоле…/ Платье на стуле - польское, что ли, / матери, что ли?”. Элегия сведена к частушке. Которая щемит сердце. Именно так: польское, что ли, матери, что ли.

Но это началось еще в молодости. Раннее стариковство не было выдумкой, оно было предощущением, похожим на предвиденье. Он сам расписал свою судьбу, набросал ее чертеж и воплотил в живые формы. Нынче он подтверждает то, что предугадал. Почти теми же словами, изредка прибегая к новым вроде “пубертата”. Ушли свежесть взгляда, широта жеста, глубина дыхания - что образовалось на месте всего этого? Предельность высказывания. Та самая предельность, когда каждое стихотворение пишется как последнее.

Так ведь функция искусства - воскрешать. Истина не из избыточно затейливых, но со шкалы ценностей ее не согнать. Сама сюжетность прежнего и нынешнего Гандлевского, внутренняя балладность, постоянное движение, действие, клочки биографии, строки анкеты, нужные прозаизмы, осколки травматичного пьянства, каталог эпизодов и сцен, происходящих в его стихах, - все это и есть адекватно живая жизнь, “с сахаром и без”. В основном без.

“В черном теле лирику держал, / Споров о высоком приобщился…” Какой-то смысл во всем этом все-таки есть. Честно говоря, я мог бы много к этому подрифмовать - что-то из Межирова, Чухонцева и некоторых немногих других. Не надо. Автор “Некоторых стихотворений” самого себя стоит.

Сейчас, насвежо перечитав Гандлевского, я должен поправить себя. В недавней знаменской публикации** я с размаху записал Гандлевского в старшие братья Дениса Новикова и Бориса Рыжего. Это промах. Гандлевский больше напоминает их отца: достаточно взглянуть на датировку ранних его стихов. Не говоря уж о тематическом круге, поэтике и манере разговора (“небритый прохожий сам с собой на ходу говорит”).

Есть и еще одно уточнение, касаемое на сей раз сказанного только что и чуть выше. “Метафизические враки” у Гандлевского - как предмет отношения к ним - таковыми и остаются, однако в недавнем (2005) верлибре об отце сказано: “Среди прочего, отец научил отыскивать Кассиопею - / небесную “дубль-ве”…”; далее вкратце говорится (верлибр позволяет пересказывать) о подробностях земного бытия, его толчее и бестолочи, в том числе о непристойных россказнях “о загробных проделках усопших” и тому подобное; концовка же такова: “Вот когда новогодней ночью из дюжины свечей на дачном снегу держались до последнего ровно пять, образовав вышеуказанный астрономический зигзаг…” Мысль оборвана. Но ясна.

Кассиопея победила. Впрочем, на земле. На дачном снегу детства.

Илья Фаликов

* Ср.: “Как поздно, как жизнь пролетела, / как быстро настала Москва!” (Е. Рейн).

** “Знамя”, 2008, N 2: “Граду, миру, чему-то еще”.

 

Галина Ермошина. Оклик небывшего времени

Лестницы Мебиуса

Галина Ермошина.

Оклик небывшего времени. - М.: Наука (Русский Гулливер), 2007.

Эту рецензию можно было бы назвать так: “Способ фотографировать сновидения”. Или так: “Мир непроявленных форм”. Или: “Поперек зрения”, “Изумленное пространство бездействия”, “Продолжающееся отражение”… Проза Галины Ермошиной на редкость обильна такими просящимися в заглавие фразами, отсылающими как бы к чему-то более объемному и глубокому (опыту, взгляду, смыслу). Собственно, каждая фраза этой книги может быть ее названием, ее началом - а предшествующие фразы перенесены из начала в конец (тоже - условный).

Шарообразная проза. Шелестящая листва Мебиуса.

“Горло квадратных фонарей сжимает темноту, разворачивающуюся из твоих ладоней. Карантинное измерение температуры, падающий ртутный столбик, карманные сверчки внутри спичечного коробка. Где оказалась твоя ошибка, когда, открывая двери, выкатывается плотный шар воздуха, - две рыбы задыхаются на песке - черные острые камни перекатывают волны во рту Тихого океана”.

Сразу оговорюсь, что не принадлежу к числу любителей такой прозы - как принципа, как разросшегося дисметрического стиха, уже не подчиненного аскезе рифмы, стопы или хотя бы дискретности смысла, требующей членения на строки, - но еще не подчиненного аскезе прозы (сюжетности, драматургии…). Обретаемая свобода может иметь смысл лишь при сочетании предельной, хищной обостренности восприятия и стыдливой умеренности в эпитетах и сравнениях - что можно найти, например, в лучших кусках прозы Рильке или Мандельштама. Чаще, однако, “освободившиеся” авторы перегружают текст обилием метафор, особенно назойливых среди сюжетных и смысловых пустот.

Тем не менее аморфность письма, при известном мастерстве, может иметь и свои плюсы, давая большую возможность удержаться на мелкой детали, неожиданной ассоциации, микрометаморфозе. Этим интересны тексты Андрея Урицкого; отдельные куски такой стихопрозы у Сергея Спирихина, Александра Иличевского, Лены Элтанг или у Вадима Месяца - кстати, руководителя проекта “Русский Гулливер”, в рамках которого и вышла книга Ермошиной.

“Оклик небывшего времени” - из этого же ряда; выбор рискованного - с точки зрения удержания читательского внимания - жанра растекающегося монолога, монолога, предельно отслоенного от фигуры автора, о котором, кроме двух-трех его перемещений по географической карте, мы не узнаем ничего. Ермошина заговаривает об отправленном письме: будьте уверены, что мы ничего не узнаем ни о том, кто его писал, кому писалось, ни о содержании письма. Вместо этого мы узнаем, что:

“Письмо - такое событие, что разговор происходит между. Две зимы, расходясь, расходуются от центра, края соприкасаются, внутри - воздух. Это как способ подумать о другом, даже не оклик, а взгляд. Рассказ молчания о пути к нему, где можно обойтись без условий”.

Подобная рефлексия устраняет не только автора, но и свой предмет - письмо прямо на глазах превращается в воздух и молчание. Вообще все полагает неравным, нетождественным себе. “Где мое воскресенье - там твоя суббота”. “Ожидание не равно ожиданию”. “Здесь нет ничего, что можно было бы назвать точным или имеющим границы…” “Неспособность на “да” и “нет”. Только - может быть - между - на грани - внутрь - через - рядом - отдельно”.

Неопределенность, текучесть удерживается не авторским Я, но устойчивым словарем образов. Ладонь, воздух, город, вода, губы, мост, речь, фонарь, яблоко, тень присутствуют едва ли не на каждой странице. Хотя порой кажется, что изрядная затертость этих образов, взятых из расхожего лирического словаря, не компенсируется их причудливой оркестровкой.

“Первое спокойное отражение. Возвращение пустого взгляда, прочного каркаса воздуха. Там удивление сохраненной улыбки, падающие зигзаги противоречий, ключицы воды, ключи песка”; “Рост осенних газовых фонарей, примерная Голландия накрененной фантазии” - возможно, моя собственная фантазия недостаточно для этого накренена, но, на мой взгляд, гораздо лучше менее утяжеленные, более прозрачные фразы: “Сниться рыжей кошке, вытаскивать из лап занозы, выпивать молоко, поставленное для домового”; “Рыбы замерзают во льду - в елочных шарах их застывающий выдох”; “Укради из буфета пчел и ос”; “А сон, эта запертая кладовка, шипит и выплескивается на плиту нелепого фрейдовского безумия” - в последнем случае можно даже допустить, что кладовка может выплеснуться на плиту; по крайней мере, обеспеченность смыслом и образным “мясом” в этой фразе гораздо выше, чем во всех “ключах песка”.

Впрочем, обаяние прозы Ермошиной не столько на уровне отдельной фразы - хотя именно к такому “изюмному” чтению провоцируют эти бессюжетные, бесперсонажные тексты, - сколько в чередовании длинных, метафорически избыточных, и кратких, порой ничего не значащих и банальных фраз. “Здравствуй, летняя ночь”. Что это - начало девичьего дневника, перепев школьного: “Здравствуй, лето”? Но в единой партитуре с последующим текстом это непритязательное начало становится ритмически оправданным, начиная звучать и наполняться светом: “Здравствуй, летняя ночь. Твои теплые змеи упруго скользят в воду, твои большие глаза темнеют от приближения ладони ко лбу. И ночная ягода светится, перекатываясь по большому лесу. Твои дома держатся за руки и не пускают тебя в квартиры, где стены ласково прижимаются к человеку и сжимают горло”.

Опять же, повторенное “большие”, “большой” кажется скорее неопрятностью, а аллитеративная пара “прижимаются - сжимают” тоже, на мой взгляд, из разряда сомнительных красот (вроде цитированных выше “ключиц воды” с “ключами песка”). Но то, что может казаться неудачей на уровне отдельной фразы, не выпирает, но растворяется в тексте, в его особой ритмике, возникающей из сочетания разноразмерных кусков, отрывков, мыслей. Именно в этом и кроется магия стиля - хотя порой кажется, что автор сама подпадает под эту магию и забывает о важности пятого подвига Геракла в отношении стилистических “мелочей”.

Еще раз оговорюсь в своей пристрастности к детали, что, возможно, помешало мне как следует увидеть возникающий за деревьями лес - тот самый, по которому “светится, перекатываясь, ночная ягода”. Тексты Ермошиной, при всем их спокойствии, сдержанности, - провокативны; рецензия на них может созреть лишь как ответная провокация, но уже не автора (для авторов рецензия - лишь искривленное эхо), но читателя. Чтобы он - читатель - не испугался ни серого цвета обложки, ни “ученой” аннотации (“Лирико-психологическая проза, исследующая сложность межличностных отношений, восприятие предметов, в контексте культуры…” - бр-р!). Чтобы он попытался прочесть.

Это, например: “Город, чье продолжение - ступени, текущие во всех направлениях, чье застывание вроде мокрого песка, когда ветер высыхания заставляет рассыпаться ненадолго соединившиеся капли”.

Или это: “Львиная вода, зябнущие фонтаны, ты всегда приходишь с опозданием, окно закрыто, словари выговаривают английские извинения”.

И далее - вслушиваясь в оклик небывшего времени.

Евгений Абдуллаев

 

Алексей Дидуров

В раю беспросветного ада

Алексей Дидуров.

Райские песни. - М.: Время, 2008.

Соотношение текста (стихотворения) и контекста (можно сказать, судьбы) - ключ к пониманию любого поэта.

Бывает, что контекст превалирует над текстом. Знаю многих широко известных, даже овеянных славой авторов, прошедших войны, лагеря, ссылки, психушки и т.д. и т.п. и пишущих (увы, увы!) стихи на уровне плохого литературного объединения. И биографии им помочь не могут.

Известны другие случаи, когда в высшей степени превосходные поэты (скажем, Георгий Оболдуев) так и остались авторами для узкого круга, потому что не обладали легендарными биографиями и не сумели, говоря словами классика, “привлечь к себе любовь пространства”.

Важен баланс. Баланс между словом и жизнью.

Алексей Дидуров (1948 - 2006) был, безусловно, харизматической личностью, постоянно находящейся в центре внимания; он создал в глухом застойном 1979 году легендарное рок-кабаре, где выступали Виктор Цой, Майк Науменко, Юрий Шевчук, Александр Башлачев, Булат Окуджава и многие-многие другие знаковые фигуры, воспитал десятки достойных поэтов, написал множество песен (в том числе и незабываемый шлягер “Когда уйдем со школьного двора”). То есть абсолютно состоялся как личность, организатор, лидер неформального творческого коллектива. Об организаторских способностях Дидурова, его приключениях и похождениях, возлюбленных и женах ходили и до сих пор ходят легенды. Важно, что при этом он не разбазарил свои недюжинные литературные способности и сумел (усилия в этом деле все-таки нужны!) состояться как поэт. Не “проклятый поэт”, как пишет автор предисловия Дмитрий Быков, не великий поэт (как наверняка напишет кто-нибудь другой). Как поэт. Эпитеты в данном случае необязательны.

Дидуров при жизни (особенно в постсоветскую эпоху) был достаточно известным литератором, он печатал стихи в престижных “толстых” журналах, в частности, “Новом мире”, “Дружбе народов”, “Волге”, как публицист регулярно выступал на страницах “Огонька”, старой мальгинской “Столицы”, в других изданиях. Выпустил пять сборников стихов. Его книга прозы и поэм “Легенды и мифы Древнего Совка”, согласно рейтингу журнала “Огонек”, в 1995 году вошла в десятку лучших книг России. Словом, вниманием этот талантливый и энергичный человек, конечно, обделен не был. Несмотря на то что долгие годы он существовал в андеграунде, основные свои стихи он успел увидеть опубликованными.

Очень точно о поэте написал на сайте http://www.bard.ru/article/19/36.htm известный прозаик и публицист Леонид Жуховицкий: “Если Алексея Дидурова назовут неудачником, это будет чистая правда… …Если Алексея Дидурова назовут счастливчиком, это тоже будет чистая правда”. Лирический герой Дидурова абсолютно экзистенциален - это человек, понимающий, что земная жизнь это и есть ад, но в аду он умудряется быть счастливым (“и в раю моего / Беспросветного ада). Поэт совершенно не чурается жутковатого быта (“диких коммунальных нор, / Откуда шаг до нар”), более того - он дорожит этим бытом, этой треклятой советской и постсоветской чернухой (она тоже жизнь и тоже любовь!) и даже воспевает ее, как, например, в замечательной поэме “Рождение, жизнь и смерть сонета”: “…я потому и жил, / и жив, что из меня тянули жилу, / и тянут кто-нибудь зачем-нибудь / и как-нибудь - и тянется житьишка, / а не тянули бы - глядишь, и крышка, / о чем и ты, читатель, не забудь”.

При этом Дидуров как истинный поэт очень явственно чувствовал приближение кончины, видимо, сама жизнь диктовала ему трагические строки: “В переулке, где мы отлюбили, / Тишины стало больше и мглы. Постояли, пожили, побыли, / Разошлись за прямые углы”. Или еще более конкретно в суггестивном и горестно-лаконичном стихотворении “Ровесникам” - “Когда-то были мы. Теперь нас нет”.

Что за этими словами? Смерть, пустота? Для кого угодно, но только не для Дидурова. У него, как мы заметили, все рядом. И уже в стихотворении “Старый рок”, опубликованном в книге, читаем самоироничные, печальные и легкие одновременно, невероятно дидуровские стихи: “Мы проиграли, ну так что ж! / Наш финиш разве не хорош?”

Какие же выводы? Выводы жизнеутверждающие. Мы проиграли, но это не страшно. Важно, что мы играли. Нас нет, но мы все-таки есть. Все по проверенным классическим пушкинским канонам - “Нет, весь я не умру”.

Вот так все переплелось в поэзии Алексея Дидурова: жизнь и смерть, андеграунд и номенклатура (одно время он умудрился быть секретарем Союза писателей Москвы), высокий стиль, жаргонная и обсценная лексика, протестные рок-интонации и нежнейшая лирика, влияние (нередко взаимовлияние) самых разных поэтов (от Слуцкого и Евтушенко до Ряшенцева и Башлачева) и собственный, ни на кого не похожий голос. На этих социально-культурных изломах и пересечениях и выкристаллизовался поэт. Поэт, мастер, улавливающий абсолютным музыкальным слухом тончайшие нюансы слова.

Здравствуй, мое искаженье, сезамский близнец!

Эк мы: из склепа - да в смежную комнату смеха:

Вот и пузец не влезец в молодецкий куртец,

Вот нас и оттепель мочит в торец, наконец, -

Шепчешь: “Эпоха!” - “Э, плохо…” - читаю, как эхо.

Дидуров, верный сын центрового московского двора, “введенный им во дворянство” (Окуджава), аккумулировал в своем творчестве просторечный и бытовой городской словарь, переработал его, и опоэтизировал, и вернул назад - своему читателю и слушателю.

В приведенной выше строфе, написанной, безусловно, крепким профессионалом, перекликаются и подростковые жаргонные словечки (пузец, куртец), и высокие патетические размышления о главном - о времени, о поколении, об Эпохе, которая одновременно, выражаясь его языком, и склеп, и комната смеха.

Интересно, что при всем своем эпическом сознании Дидуров оставался весьма самокритичным и самоироничным автором (“Ты прожил больше полувека - / А ничего не понял в ней”), не избегал (особенно в песнях) дворовых, полублатных интенций, имплантировал глобальные и афористичные рассуждения о жизни в нежную ткань трогательных и щемящее-пронзительных лирических стихотворений.

Живем в тисках минут, хватаем, что дают,

Забыв про Страшный Суд, все чушь и ложь несут,

Рождают горы мышь, в рабах у ней коты,

Скажи мне, с кем ты спишь, и я скажу, кто ты.

Родился - и давай, по рельсам, как трамвай!

Сошел - не обессудь: по кочкам понесут.

Не прешь за наш рубеж - имеешь гладь и тишь!

Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, с кем спишь!

И жизнь бежит вперед, а мы спешим назад!

Молчанья полон рот, звучанья полон зад…

Сгущается удел, сжимаются мечты.

Скажи, чего хотел, и я скажу, кто ты.

От нашего мурла краснеют зеркала.

Вот-вот при виде нас начнут кричать “атас”.

Ничто не сходит с рук, пока не свистнет рак.

Скажи, что ты мне друг, и я скажу, кто враг.

Книга “Райские песни” очень квалифицированно составлена - здесь нет проходных стихов (вообще они у Дидурова встречались), собраны воедино его поэмы - “Детские фотографии”, “Рождение, жизнь и смерть сонета”, “Кафе на Васильевском”, “Бумажные часы”, “Посрамленье лимита”, “К самому себе”, “Снайпер”, “Из записок Казановы”.

Хорошо, что к сборнику прилагается диск, где Алексей Дидуров исполняет собственные сочинения. Песни Дидурова требуют отдельной вдумчивой рецензии, а точнее - исследования (исследований). На двадцатиминутном диске представлены замечательные песни - “Опять я трогаю рукой”, “Москва моя, мама, невеста”, “Дом-“хрущевка”, дворик проходной”, “Топот, смрадное дыханье, трели мусоров”, “Когда это было, века ли промчали, года ли”, “Сядь на скамейку - посмотри на перспективу”, “Секу точней и голоднее волка”, “Не пиши мне, прелестница, писем”, “Ярится над Столешниковым лето”, “Я подошел сейчас к окну”, “Я жил с вокзала - да в подвал”.

Как бард Дидуров воспитан городским романсом, дворовой песней и французским шансоном (есть некоторое влияние Брассенса). Конечно, в основе песен Дидурова - самоценные стихи, а не мелодия. Это песни, трогающие своей неподдельной мальчишеской искренностью, выражающие и личность художника, и время. Алексей Дидуров стоит в первом ряду мастеров бардовской песни - наряду с Галичем, Хвостенко и Башлачевым. Со временем, я думаю, это станет все более очевидным.

Евгений Степанов

 

М.Б. Горнунг. Зарницы памяти

Кентавр

М.Б. Горнунг

. Зарницы памяти. - М.: Нумизматическая литература, 2008.

“Блажен, кто, получив родителей честных, / Воспитан в строгости обычаев святых”, - эти слова ставит эпиграфом не только к главе “Начало памяти и фотографии из детства”, но и к своей жизни географ-африканист Михаил Борисович Горнунг, в течение многих лет возглавлявший в Институте географии РАН лабораторию глобальных проблем, выдающийся московский нумизмат (гены) и, как оказалось, прирожденный литератор (гены). Он выпустил книгу, жанр которой в издательской аннотации определен как мемуарный; по сути, это книга рассказов non-fiction, как мы сегодня именуем этот любимый читателями (и писателями) “отсек” современной словесности.

“Должно быть преодолено по-прежнему встречающееся мнение, что такие крупнейшие таланты того времени, как А. Ахматова, О. Мандельштам, Б. Пастернак и еще несколько поэтов и писателей, в основном уходящие своими творческими корнями в дореволюционную эпоху, должны считаться хотя и гениальными, но как бы одиночками “в могучем потоке советского литературного процесса”. Они не были одиночками. Вокруг них были жившие одной с ними духовной жизнью сверстники и целое поколение отделенных по возрасту от мэтров всего 5-10 годами - младших братьев по перу. Именно их Анна Ахматова назвала “поколением, которому не дали раскрыть рта”. О многих из них забыли надолго… По существу, была у нас после тех лет своего рода вынужденная “внутренняя эмиграция”, но не политическая, а творческая, о которой мы все еще действительно мало знаем…”

Эти слова - из очерка о Борисе Горнунге, не вошедшего в рецензируемую книгу, - принадлежат перу сына, Михаила Горнунга.

Есть имена и фамилии, без которых невозможно представить культурную (и литературную, конечно) историю России. Фамилия Горнунг - из их числа.

Ни один из тех, кто читает (и пишет) о Пастернаке, Ахматовой, Тарковском, не скажет, что эту фамилию встречает впервые. Без портретов и воспоминаний Льва Горнунга историк литературы ХХ века не обойдется. Но мало кто знает историю самой этой фамилии в старинном смысле этого слова, - фамилии как семьи.

Еще в 1703 году студент-дуэлянт Иоганн-Иосиф Горнунг переменил страну обитания. Из Германии переехал в Голландию, затем в Голландии же завербовался в Российский военный флот, а после - самим Петром Великим был определен в императорскую Иностранную коллегию.

Судьба рода смогла бы представить сюжет не для одного исторического романа; достаточно упомянуть, что обрусевший правнук “первого” из российских Горнунгов, гусар, воевал с Наполеоном; что основоположник московской ветви Иосиф Иванович Горнунг - выдающийся нумизмат, один из учредителей Московского нумизматического общества; что его сын Владимир в годы Первой мировой войны был одним из организаторов Российского Торгово-промышленного союза; что его сын Борис, брат Льва, был филологом, лингвистом, переводчиком и поэтом. В 20-е годы вместе с Ю. Верховским, М. Кузминым, Б. Лившицем, С. Парнок, Г. Шпетом Борис Горнунг участвовал в создании неподцензурных альманахов “Гермес”, “Гиперборей”, “Мнемозина”, позже работал в ГАХН, возглавлял научно-библиографический отдел в “Румянцевке”, был ученым секретарем этой библиотеки (избегая называть ее “Ленинкой”); академиком М.М. Покровским, который высоко ценил его, был приглашен в ИМЛИ и там руководил группой античной мифологии.

“Мандельштамовское общество” в серии книг своей “Библиотеки” выпустило в 2001-м два тома трудов Бориса Горнунга, куда вошли, кроме научных статей, и эссе, и воспоминания, и стихи.

Это никак не размышлизмы, хотя мыслей и горьких наблюдений, над которыми стоит задуматься, в книге хватает, - это собрание пестрых глав насыщенной жизни, эпизодов, динамично (каждый рассказ - не больше нескольких страничек) сменяющих друг друга. Картин и картинок действительности. Прежде всего московской. Автор - коренной москвич, великолепно знающий свой город благодаря еще детским прогулкам с отцом по Москве, “кругами” - от ближайших улиц, где обитало немалое семейство Горнунгов, которых постепенно “уплотняли” в квартире, так что Борис Владимирович до самой своей кончины предпочитал работать в любимом первом зале “Румянцевки”, до расходившихся подальше (особенно если денег, которых всегда у семьи было в обрез, хватало на трамвайную поездку) переулков. Вкус, цвет и запах времени восстановлены, причем восстановлены весело, иронично (и с самоиронией - тоже). “Благословляют” московский корпус текстов слова Ахматовой, поставленные эпиграфом к рассказу “Почему я появился на свет”: “Все в Москве пропитано стихами, / Рифмами проколото насквозь…”.

И неслучайно начало детской памяти положено сильным впечатлением - выносом гроба Маяковского (у гроба - отец) на Поварскую улицу: там напротив дома, на груде битого кирпича, где потом вырастет здание “дома безработных актеров”, стоит маленький мальчик, Миша Горнунг.

Помнит он и взрыв храма Христа Спасителя - вместе с родителями он, шестилетний, “стоял в толпе рыдающих и молящихся”.

Московская родина Михаила Горнунга - это Балчуг; рассматривая свои детские фотографии, он доносит до читателя и запах лавок с “москательными товарами”, и ход “речных трамваев”, что плыли тогда по Канаве, и облик церкви “Георгия в Яндове”, где автор был крещен. Автор фото, конечно, - дядя, Лев Горнунг. “Я помню этот мир, утраченный мной с детства, / Как сон непонятый и прерванный” (строки Валерия Брюсова - эпиграф к еще одной главе-рассказу). Арбат. Малый Власьевский, Александра Васильевна, дававшая уроки французского (как же без французского-то) не только Мише Горнунгу, но и Семену Буденному. Случилась и встреча. Вот - о встрече память: “Возможно, Буденному было не очень приятно чувствовать себя школяром рядом с тщедушным “шкетом”, а может быть, даже нутром он чувствовал во мне этакого недобитка…”. Пятницкая, да и все Замоскворечье, Большой Овчинниковский, Климентовский, Черниговский, две Татарские с “зажатой между ними” мечетью. Эйнемовский магазин. Китайская прачечная в подвале - в больших шайках мужчины-китайцы стирают белье, а дети (и среди них - автор), стоя на корточках, заглядывают в низкие окна…

Горнунги жили более чем скромно, но старались каждое лето вывозить детей на дачу. Если московские детские маршруты прогулок с отцом были продуманны - “чтобы постепенно уяснялась последовательность исторических событий, складывалось понимание архитектурных стилей и ансамблей, откладывались в памяти имена великих людей. Их деяния и многое другое, что должно создавать целостность личности и чувство национальной гордости”, - то в перечисляемых дачных местах тоже застыла живая история. Пешие прогулки - в Мураново, Абрамцево, Хотьково, даже в предместья Сергиева Посада, к исчезнувшим скитам. Вместе с мамой - на станцию Софрино, где в станционном буфете подавали (именно - подавали) чай с двумя кусочками пиленого рафинада (брать больше двух стаканов не разрешалось). И там же, бродя по дачным окрестностям, в лесу дети наталкиваются на высокий забор из ржавой колючей проволоки, за ним копошатся, отрезая и жаря на костре куски мертвой лошади, лежащей тут же, бледные, тощие люди в резиновых, из шин, опорках: “Дети, не надо вам смотреть сюда. Идите домой, идите скорей и будьте счастливы”. Близкие загорянские места - места концлагеря для заключенных, строящих канал “Москва - Волга”.

В “Библиографическом указателе”, выпущенном к юбилею М.Б. Горнунга в 2006 году, автор предисловия и составитель Маргарита Зотикова вспоминает направление социально-культурной антропологии, заданное спецкурсом писателя, профессора РГГУ Даниила Данина, - кентавристика. Именно наш герой, с его библиофильством (уже сто пятьдесят лет насчитывает библиотека Горнунгов - одно из старейших частных книжных собраний в России), собирательской любовью к экслибрисам (в 2001-м 75-летию Михаила Борисовича Горнунга была посвящена выставка “Человек и книга”), с его нумизматикой, географией, африканистикой и проч., и проч. и является живым и энергичнейшим примером “кентавристики”. Научные его интересы, связанные с полевыми маршрутами в Африке, с работой в Экономической комиссии ООН, - не исключают, а подчеркивают общую направленность сей жизни: деятельный гуманизм.

…А после 20-х, после лет замечательно обустроенного родителями (не бытом, более чем скромным, а воспитанием) детства, порой и голодного, - 30-е, студенческие; потом война, эвакуация, Ташкент, армия. Среди имен, населяющих страницы книги, - Осип Мандельштам, Анна Ахматова, Мария Степановна Волошина (“Левушкин племянник”), Пабло Пикассо (от которого автор получил в подарок парочку рисунков), Рокуэлл Кент. Женева и Брюссель, Лондон и Рим, Аддис-Абеба и Таормина. Насер и ее высочество эфиопская принцесса в качестве секретаря: нет, это не “приключения”, это все - весьма нелегкая работа, о которой поведано со вкусом авантюрности в самом лучшем смысле этого слова.

В книге М.Б. Горнунга ХХ век показан через жизнь и приключения ее автора. Хронология здесь не выдержана - не в ней дело, а в живости изложения событий, как они вспомнились. В живости самого, как скажем мы сегодня, дискурса: “Рассказики писались… исподволь в течение лет тридцати с гаком…”. Автору “на девятом десятке лет уже не осталось времени на долгие размышления” (вот пример горнунговских шуточек), в дискурсе превалируют существительные и глаголы, а повествователь обходится без метафор и сравнений. Без чего он не обходится, так это без чувства юмора: оно его никогда, даже в опасных африканских приключениях, не покидает.

Много слов говорится ныне о значении семьи, о ценности “семейного гнездовья” для общества. Во всех смыслах - в историческом, в культурном, в литературном тоже - и в научном, конечно, - семья Горнунгов, три столетия служащая русской культуре, науке, промышленности, сама служит, на мой взгляд, одним из славных и редкостных, уникальных примеров богатства этого понятия.

Свою не опубликованную при жизни рецензию на “Шум времени”, оставшуюся в семейном архиве, предназначенную для рукописно-нелегального (первые опыты самиздата, еще из 20-х ведущего свое грустное происхождение) журнала “Гиперборей” (“самиздание” которого в 15 экземплярах прекратилось, скорее всего, на втором выпуске) Борис Горнунг начинает цитатой из Мандельштама: “Никогда не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых-внуков, влюбленных в семейственные архивы с эпическими домашними воспоминаниями. …Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, - и биография готова”. Да, у разночинца предки теряются в исторической дали - чаще всего даже имен своих прадедов разночинцы не знают; какие уж там архивы. Более того: то, что биография вообще не нужна, вскоре докажет революционная необходимость. Но полемическое mot молодого Мандельштама будет опровергнуто его собственной трагической биографией, - а “семейственные архивы” тех, для кого революция - “факт неприятный и невыносимый”, станут спасительным и драгоценным прибежищем. Наша благодарность тем, кто их любовно сохранил, тщательно разобрал, опубликовал, восстановив историю рода и продолжив ее своей жизнью и своими воспоминаниями. Подтвердив, что “род” и “благородство” - слова однокоренные.

Наталья Иванова

 

С.В. Светана-Толстая. Русская речь в массмедийном пространстве

Человек говорящий

С.В. Светана-Толстая.

Русская речь в массмедийном пространстве. Под ред. профессора Я.Н. Засурского. - М., 2007.

Уже само имя Я.Н. Засурского, редактора книги и автора вступительного слова, заставляет отнестись к книге с заведомым вниманием. Я. Засурскому привыкли верить, и не только исчисляемые десятками тысяч выпускники возглавляемого им факультета журналистики МГУ - к слову сказать, самого большого во всем университете. Ни он сам, когда писал предисловие, ни автор книги, конечно, не вспоминали оппонентов журфака, любителей рассуждать: дескать, зачем в МГУ нужен факультет, когда, например, в Японии для этих целей есть всего лишь школы журналистики? Журналистика не наука - таков несложный ход их мысли - значит, изучать тут и нечего… Хочется спросить: почему Япония? Почему не Венесуэла, к примеру? Не Франция? Надо ли нам обязательно брать пример с кого-то? Вопросы возникают неизбежно, задавать же их бессмысленно: противники фундаментального, качественного журналистского образования к дискуссии явно не готовы и на нее не рассчитывают.

Последние по времени такого рода сомнения раздавались в конце прошлого года, но были они неновы, а когда начались, никто, скорее всего, теперь не скажет: никому не интересно. Ломать не строить, а книга С. Светаны-Толстой издана к 60-летию журналистского образования в нашей стране и в год русского языка. Это говорит о том, что пока сомневающиеся щедро делятся, устно и печатно, в радиоэфире и Интернете, своим скептицизмом, в МГУ продолжается (и не прекращалась) каждодневная исследовательская работа. Рецензируемая книга - малая, но важная ее часть.

“Проблема текста, - говорит Я. Засурский в предисловии к книге, - выходит из сферы лингвистики в сферу более широкого общения в СМИ и между СМИ. Появляется так называемый универсальный журналист, который с использованием цифровых аппаратов может записать текст, речь, фильм, изображение, материал для радио, телевидения, а затем оперативно его передать”.

Итак, слово постоянно взаимодействует с другими - внеязыковыми - явлениями. Как оно ведет себя при этом? Что меняется в нем от соединения с видеорядом? В прошлом тележурналист, потом студентка и аспирантка факультета журналистики МГУ, ныне доцент, С. Светана-Толстая как лингвист давно исследует телевизионную речь. Первую часть книги составляет монография “Телевизионная речь. Функции и структура”: впервые она была издана в 1976 году. Ее сопровождает состоявшаяся тогда же дискуссия о терминах. Вторая часть книги названа “Очерки новой русской риторики” и состоит из статей, написанных за последующие годы. Во многом они результат общения со студентами и работы С. Светаны-Толстой шеф-редактором периодического издания “Журналистика и культура русской речи”.

Что заставило автора и издателей обратиться к монографии тридцатилетней давности? Переиздание показывает: она не устарела, не потребовались никакие изменения концепции под диктовку времени, но многие проблемы звучат сегодня даже более остро, чем тогда. Единственный термин можно было бы подправить: аббревиатура СМИП (средства массовой информации и пропаганды, как писали в советских условиях), потеряла одну букву. Зато все мы приобрели от этого неизмеримо много. А три десятилетия и совсем не срок для языка. Он выдержал послереволюционный напор, выдержит и новые напластования, которые в свой черед так же отомрут. В этом отношении наше время, думается, не уникально.

Но “новые “языковые переживания” в массмедийном пространстве”, как справедливо пишет С. Светана-Толстая, требуют осмысления. “Телевидение действительно заняло ведущие позиции… Представляется, что как раз настала пора заняться углубленным изучением содержания”. Кажется, будто это написано сейчас.

Вообще многие положения книги сегодня звучат и правда актуально. Например: “Живое, обращенное к аудитории слово телевизионного публициста. Мы привыкли к нему, оно нам нравится, но и требования у нас сейчас к нему повышенные. Нравится то, чему веришь. Доверяешь знающему”. Автор имеет в виду профессиональную компетентность журналиста, его осведомленность, но и понимать специфику звучащего слова, внеязыковой контекст, в котором работает слово на телевидении, тоже нужно. Книга писалась тогда, когда еще в памяти был всеобщий восторг от “голубого экрана”, и хотя уже вряд ли ходили к соседям замирать перед ним, да и сам экран стал цветным (о, чудо!), но от ТВ еще ждали чего-то необыкновенного. Чудеса - что касается новых технических возможностей - действительно имеются. Но вот происходит ли чудо в тележурналистике как творчестве? Тут многие, наверное, испытывают ощущение оскомины, если можно этим словом назвать несбывшиеся ожидания.

А между тем синтез “изображение - звук - слово” дает и особую телевизионную речь (в 1976 году об этом термине спорили, теперь он стал общепринятым), и новые возможности пишущему - говорящему. Благодаря “картинке” можно столкнуть прямое и переносное значения слова, можно переместить слово “в новое лексическое окружение”, и оно приобретет другие оттенки смысла… “В телевидении практически любое слово может стать образным, если его дополнительную семантическую и экспрессивную характеристику создают окружающие слова и параллельный изобразительный ряд”. Даже нейтральные слова способны нести оценку (например, при иронической интонации говорящего).

А в то же время возникает и реально существует другая проблема - речевых клише. Они “удобны как для пишущих, так и для читающих (прибавим - слушающих), потому что, как однажды и на многие годы вперед “оправдал” журналистов ученый, “трудно писать быстро и правильно, не прибегая к избитым выражениям”, - цитирует С. Светана-Толстая французского лингвиста Ш. Балли. А среди отечественных филологов, на исследования которых опирается автор книги, - Л.В. Щерба, В.В. Виноградов, Б.А. Ларин, В.Г. Костомаров, Г.Я. Солганик… Труды последних двух названных ученых известны, конечно, каждому профессиональному журналисту.

Все это нужно знать телеведущему, диктору, редактору. Р. Кармен, обращаясь к читателям первого издания книги, говорил о ее важности для него как кинодокументалиста. Так что книга, надо думать, своего читателя найдет.

Но проблемы, связанные с экранным словом, еще остаются. С одной стороны - озабоченность многих и многих валом низкой, в том числе блатной и обсценной, лексики, хлынувшей в литературу и журналистику. А с другой - об этом как-то меньше говорят - обезличенная, выхолощенная речь полуинтеллигента, мещанская правильность, “галантерейность”. Что можно противопоставить тому и другому? Только истинную культуру речи свободного, творческого человека, не боящегося собственного слова. А ведь это нельзя сыграть, невозможно имитировать. “Проблемы лингвистики - сущностные”, - пишет Я. Засурский. С ним нельзя не согласиться.

Екатерина Орлова

 

Ефим Бершин. Маски духа

Закон калейдоскопа

Ефим Бершин.

Маски духа. - Нижний Новгород: ДЕКОМ, 2007.

Зрелище это в детские годы было восхитительное: смотришь в трубочку, а там загадочный, но строго гармоничный узор. Развинчиваешь трубочку - а тебе в ладонь сыплются грубые осколки разноцветного стекла. Собираешь снова - и опять восхитительный орнамент, но совершенно другой. И главное - строго гармоничный. Но, как ни разбирай и собирай снова, как ни встряхивай, закона образования геометрически четкого орнамента из горсти осколков не выявишь.

Такой загадочный узор из осколков жизненных впечатлений, мыслей по поводу, фантазий, откровенных мифов представляет собой книга Ефима Бершина “Маски духа”. Жанр неопределен и неопределим в принципе. Композиции в привычном смысле этого слова - никакой. Как правило, книги без признаков хронологической или пространственной последовательности представляют собой некую аморфную массу текста: здесь же все подогнано по каким-то неведомым связям, но крепко, эпизод к эпизоду. Хотя что общего между налетом Котовского на Одесский оперный театр и ухищрениями Андрея Синявского втайне от крутой супруги выпить стаканчик-другой винца?

Маска - вот основной связующий элемент прозы Ефима Бершина. И не та, реальная, что досталась в наследство от деда, - его единственный трофей после победы Котовского в Одессе, а та, что прикрывает весь видимый и невидимый мир и меняется сама. Вот и мелькают на страницах то Пушкин, вырядившийся молдаванином (“В другой раз смотришь, уже Пушкин - турок, Пушкин жид, так и разговаривает, как жид…”), то канючливый ипохондрик, а в действительности великолепный русский поэт Юрий Левитанский, то царь Соломон, которому пишут письма из Сыктывкара, а ответ получают в одесской гостинице. Легко и непринужденно реализуется навязшая в зубах сентенция - “Пушкин - наш современник”. И Соломон - современник. Потому что времени, по Бершину, нет. Есть его маска, создавшая ненужные перегородки.

И пространства в строгом смысле нет: повествование ведется то из Парижа, то из Сыктывкара, то из Тирасполя, то из Москвы. Правда, в Тирасполе стреляют, и если не укроешься за постамент памятника Пушкину, запросто могут убить. А в ссыльном граде Сыктывкаре за общение с ссыльным же Револьтом Пименовым можно угодить за решетку. И приходится бежать в Москву. Так что пространства тоже наделены масками, и неизвестно, откуда и куда надо бежать в момент опасности. Не найдя приюта в столице, герой отыскивает его на даче поэтессы, которой нельзя в новогоднюю ночь доверить метлу - улетит. Ведьма - ее маска, и не знаешь, что достовернее.

Да и не надо знать.

Убийственный своей серьезностью термин “глобальный реализм”, придуманный самим автором в оправдание собственной стилистики, тоже, в общем-то маска, поскольку вся книга насквозь проникнута клоунадой. И как водится в клоунаде, глаза артиста источают глубочайшую печаль. В этом определении все наизнанку, все, да простится мне невольный каламбур, тоже “замаскировано”. Во-первых, “реализм” подразумевает вовсе не художественный метод в традиционном понимании, а то, что для автора одинаково “реальны” вымышленные и невымышленные персонажи: равно достоверны и важны для повествования и придуманный веселый одесский вор Абрашка Терц, и писанный с натуры литературовед Андрей Донатович Синявский, укрывшийся за маской вора, воображенный Пушкин и близкий друг автора поэт Евгений Блажеевский. “Глобальный” - значит нарушающий истинный хронотоп, не признающий астрономического течения времени и сетки параллелей-меридианов, авторская “вечная современность”, полное равенство всех и всего в пространстве-времени. И это дает повествованию, быть может, главное - предельную свободу.

Кажущаяся необязательность, произвольность чередования вроде бы случайных пестрых эпизодов каким-то образом складывается в прочный гармоничный узор. Впрочем, автор сам попытался разгадать эту загадку: “Речь идет о частичном исчезновении рода человеков и использовании его внешнего вида потусторонней и не всегда чистой силой. Опытным путем мне удалось установить, что сила эта - некий неопознанный Дух…

Опытным, хотя и не совсем научным путем (наука здесь совершенно бессильна) мне удалось установить, некоторые из наиболее вопиющих подделок, оказывающих решающее воздействие на наше сознание. А именно:

а) Храм - маска Бога;

б) язык - маска мысли;

в) Вифлеем - маска родины;

г) государство - маска страны;

д) история - маска смерти;

е) бытие - маска вечности.

Нет времени - есть маска времени”.

Процитированный текст в книге тоже набран курсивом, так что и это, можно сказать не текст, а маска текста.

Так и не разгаданная с детства тайна: почему красив любой рисунок в калейдоскопе… На самом деле потому и любой красив, что изначально неведомая рука задала жесткие рамки, тебе непонятные, но для автора непреложные.

Михаил Холмогоров

 

Света Литвак. Книга называется. Стихи 1980-2000 годов

Прогресс и иже с ним

Света Литвак.

Книга называется. Стихи 1980-2000 годов. - М.: Культурная революция, 2007.

Книга представляет собой избранное известной московской поэтессы, художника-акциониста, организатора “Клуба литературного перформанса”, - то есть, как и полагается литератору, ориентирующемуся на вполне определенный авангардный или, если хотите, поставангардный культурный образец, личности крайне разносторонней. Таким поэтам полагается недурно рисовать. Хотя художникам такого склада обычно бывает обидно, что их куда-то вписывают или к чему-то причисляют. Кстати, если господин Телишов не обманывает, то Литвак понятие “авангард” ненавидит и считает Хлебникова шизофреником. (Что бы сказал о Литвак Хлебников?) Впрочем, читателя стихов, подозреваю, мало интересует, что делает Литвак кроме поэзии или в какую форму облачается поэзия в авторском исполнении. Для любопытствующих в книге имеется послесловие, где в форме содержательного интервью автор об этом рассказывает. Книга - вещь самодостаточная и должна говорить за себя сама. Особенно если учитывать факт, что Литвак считает себя прежде всего поэтессой.

Интересно другое - попытаться проследить эволюцию подобного художественного сознания. У этого сознания есть одна большая проблема, которая вбирает в себя все остальные - безусловная вторичность авангардного приема и авангардного поведения в литературе. Поневоле приходится отрицать и авангард, ибо если его не отрицать, то выйдет вообще окончательная глупость и пошлость. Подозреваю, всем нам знакомо чувство скуки от очередной демонстрации известного фокуса - артист с пилой выходит на арену и распиливает девушку. Забавно, конечно, но сколько можно? Устройство этого ящика, оклеенного звездами из фольги, можно нарисовать с закрытыми глазами. Правда, приходится признать, что изобретатель чудесного ящика - человек талантливый.

И что в первый раз фокус имел действительно большой успех. (Выход один - распилить девушку по-настоящему. Но поскольку поэзия - это игра, а фокус - это фокус, а не полная гибель всерьез, то этот вариант мы не рассматриваем). Кстати, то же относится и к моделям литературного поведения. Если на эстраду взобрался товарищ в хорошем костюме, то от него можно ожидать чего угодно: от графоманских стихов члена СП про березки, так что совестно за него станет, до действительно хороших стихов. А если на эстраде появилась немолодая женщина без юбки, как, впрочем, и без штанов, то все как раз заранее известно. Варианты возможны, но они несущественны.

Ранние стихи Литвак, если честно, трудно отличить от таких же стихов других поэтов аналогичной художественной стратегии. Насильственная прерванность традиции русского литературного авангарда, прежде всего в лице обэриутов, казалось, многое обещает в случае ее продолжения. Естественной выглядела и эстетика, ориентирующаяся на подчеркнутое противостояние официальной литературе, - как правило, совсем омерзительной. За небольшими исключениями - вполне традиционная силлабо-тоника с некоторыми перекосами от неумения писать стихи и от желания сказать что-то такое, чего советский поэт никогда не скажет. “Дождь какой за окнами… Да что ты / Оставайся здесь на эту ночь / Ты поверь, я в общем-то не против, / Да и ты, наверное, не прочь”. Или октавой выше “Припасть к ногам твоим и плакать / И целовать твои следы. / Не уходи в туман и слякоть, / Молю тебя, не уходи!”

Были и удачи. Удивительно трогательная, ритмически точно найденная детская интонация “Разноцветных проказников”:

Вы не видели пустынный этот сад?

Где висят фонарики, там фонарики висят.

И не видно ни души во цвете лет.

Лишь колеблется необратимый взгляд.

Правда, что такое необратимый взгляд и чего он колеблется - непонятно.

Нельзя не заметить здесь “Шариков” Анненского, но где ж в русской поэзии ХХ века их, помилуйте, нет? Совершенно замечательное “Стучали, открывались двери…” и еще несколько сравнительно ранних стихотворений.

Наряду с этим появилось и то, что будет определять поэзию Литвак в дальнейшем, - прежде всего навязчивые стихотворные описания быта, бытовых идиотских разговоров, ничего не значащих и никуда не ведущих. Тиражирование абсурдности существования во власти стереотипов, изображение никчемности всего происходящего - одна из основных тем Литвак во второй половине 80-х и начале 90-х. После крушения официозной литературы оказалось, что сказать тем, кому зажимали рот, в общем-то, почти нечего. А главное - уже некому…

Разложение поэтического языка наиболее ощутимо воплотилось в палиндромах, (“откуда сопли, да гадил по саду кто”). Что значит очередная роза, упавшая на лапу, не растолкует читателю, хоть он дерись, ни один доцент. Впрочем, вероятно, есть и такие читатели, которым и палиндромы должны быть по сердцу.

Поэтизация советских мерзостей переросла в более или менее традиционных стихах в поэтизацию мерзостей перестроечных и постперестроечных. Неслучайно, что именно в это время, во второй половине 90-х, Литвак начали по-настоящему печатать в толстых журналах, подборки в которых репрезентативнее книги. Если ранние опыты такого рода: “Думаете, меня не насиловали подонки?…” - почему-то напоминают сильно облегченный вариант поэзии Нины Искренко, бесконечно более цельной, отчаянной и сконцентрированной на смысле высказывания, то в современных стихах Литвак несомненно есть то, что присуще только ей, абсолютно ледяное созерцание происходящего вокруг. Вот характерное:

Как сказал мне штукатур со стройки, -

Тут еще работы до х…

Днем и ночью вкалывают турки,

Строя враз три корпуса жилья.

Проходящим мимо русским девкам

С верхотуры бешено свистят.

На ветру поигрывая древком,

Свесился национальный стяг.

Капает на джинсовые куртки

Мастика, олифа и мазут.

После смены ласковые турки

Повариху в очередь е…

и т.д.

Реальность настолько узнаваемая, что о ней даже поет товарищ Гребенщиков. Сравните: “А над обдолбанной Москвою в небо лезут леса, / Турки строят муляжи святой Руси за полчаса…”, и опять же т.д.

Обязательно надо сказать, что высказывания совершенно полярны. Уважаемый бард поет о том, что лично ему омерзительно, это очевидно из контекста песни. Литвак описывает то, что есть, не без некоторого витального удовольствия. Для того чтобы это понять, нужно прочитать всю книгу целиком или привести цитату из вышеупомянутого интервью, помещенного в книге: “Я уверена, что искусство аморально, а я его апологет… Аморальным современное нам общество объявляет то, что не соответствует кодексу правил современного нам общества. Как правило, настоящий художник преступает эту границу, поскольку является новатором и говорит уже на языке будущих поколений. То есть он формирует этот язык. А язык - мощное орудие прогресса…”. На эту дико оригинальную цитату собеседница Литвак остроумно заметила: “Хотелось бы только узнать, что такое прогресс и желательно - в конечном итоге”.

Поскольку ответа не последовало, то хочется ответить. В начале прогресса человека как биологического вида - обезьяна, в конце - декольтированная лошадь.

Честно говоря, я не верил, что “Знамя” напечатает эту рецензию. И про себя махнул рукой. Вообще я считаю, что отрицательные рецензии писать нужно только в крайнем случае. Лучше обращать внимание на хорошие книги.

Кстати, когда печатаются такие мои тексты - я болею едва ли не больше автора. Я не знаю Свету Литвак лично. Может быть, она - ранимая женщина, прячущаяся за всем этим. Не знаю.

Книга же произвела на меня почему-то настолько болезненное впечатление, что я никак не мог за рецензию сесть. Особенно меня угнетает то, что мне не понравились именно новые стихи Светы.

Видит Бог, я пытался найти смягчающие отрицание этих стихов обстоятельства. Я изучил все публикации Литвак и немногочисленные публикации о ней. Я прочитал ее ЖЖ. К сожалению, картина только усугубилась.

Для меня нет в поэзии ни запрещенных тем, ни запрещенных способов выражения. Но я вижу в этих стихах безблагодатность. Наверное, она разлита в мире сейчас, но я не могу хвалить освященное ею.

Александр Мызников

 

Без названия

Пронзительные звуки

Наиболее привычный вид поэтического издания в последние годы - это тоненькая книжечка, содержащая от пятидесяти до ста стихотворений. Тем интереснее, когда у известного поэта выходит большой сборник.

Новая книга Светы Литвак “Книга называется”, вышедшая в прошлом году в издательстве “Культурная революция”, по многообразию и многосторонности во всем подобна автору - поэту, прозаику, художнику-живописцу и художнику-акционисту. Особо хотелось бы отметить оригинальное оформление книги, выполненное Ильей Бернштейном. Это оформление создает противоречивый визуальный образ: аскезы - и одновременно вычурности. Это помогает восприятию стихов и подчеркивает композиционное и содержательное единство сборника. В интервью с Натальей Воронцовой-Юрьевой, завершающем книгу, Литвак говорит о том, что в первую очередь считает себя поэтом. Видимо, именно этим желанием - предстать перед публикой исключительно в качестве поэта - и объясняется то, что ни живописи, ни графики автора в книге нет (на обложке помещен рисунок Марка Тептерева).

“Книга называется” - стихотворения Светы Литвак, написанные ею за два десятилетия. Это своего рода избранное в избранном - из каждого отдельного сборника, сложившегося в определенный период времени, отобрано несколько стихотворений. Из ранних стихов 80-х годов в книгу включено всего девять текстов, затем идут выдержки из опубликованных книг “Разноцветные проказники” (1991) и “Песни ученика” (1994), следующие за ними разделы достаточно полно представляют творчество Светы Литвак 90-х годов. Разделы, как отметил в своей рецензии на “Книгу называется” Владислав Кулаков (см.: http://www.russ.ru/krug_chteniya/vetka_listva), составлены по жанрово-стилистическому принципу. Однако это деление, по его мнению, во многом условно - лирика Светы Литвак “формирует общее поэтическое пространство, лирический гипертекст с динамическим, развивающимся единством системы мотивов, образной системы”.

В интервью с Олегом Разумовским, опубликованном в газете “НГ Ex Libris” 20 марта (http://exlibris.ng.ru/person/2008-03-20/2_litvak.html?mthree=2), Света Литвак ответила на многие вопросы, возникающие при обращении к ее новой книге. В первую очередь это касается заголовка: книга включает в себя несколько сборников, соответственно, при переходе от одного раздела к другому ее название меняется - даже название своей книги Света Литвак ухитрилась сделать многовариантным. Интервью также объясняет появление в книге загадочной фигуры продюсера. Оказывается, Дмитрий Хлебников - поклонник стихов Светы Литвак: он прочел их в Интернете и захотел издать книгой. Публикация стихов именно этого периода также не случайность - по признанию Литвак, после 2000 года ее творчество кардинально меняется, поэтому книга стала итоговой.

При последовательном чтении сразу же обращаешь внимание на то, что Литвак виртуозно владеет формой стиха, сочетая в одной книге и силлабо-тонику, и изощренные авангардные тексты, соединяя в одном лице и традиционалиста, и новатора, успешно работая сразу на двух “фронтах” - пожалуй, для современного литературного процесса это вариант исключительный.

Все рецензенты отмечают поразительное чувство цвета, характерное для поэзии Литвак. “Книга называется” подтверждает это разделом “В нашем садике укромном”, представляющим не просто стихотворения, а картинки в слове, и цикл “Цветы”, завершающий раздел, содержит богатейшую палитру тонов и оттенков.

Еще одно удивительное качество стихов Светы Литвак, не отмеченное, насколько я могу судить, ни одним из рецензентов, - это их музыкальность. Причем не простая предназначенность стихов для исполнения с голоса, а музыкальность внутренняя, имманентно присущая тексту. Многие стихотворения Литвак являются готовыми песнями (“Когда пчела садится на цветок”, “Сладкая нега, ленивый покой”, “Двое в лодочке жемчужной” и др.), в них даже чувствуется своя определенная мелодия. По жанровой принадлежности такие стихи весьма близки к городскому (мещанскому) романсу, при их прочтении почему-то сразу представляются приземистые домики, занавески в цветочек, горшки с белой и розовой геранью, на завалинке - приказчик в лихо сдвинутом набок картузе, небрежно перебирающий струны гитары, из окошка, прячась за занавеской, робко выглядывает гимназистка в форменном платьице. Эти стихи при удачном выборе мелодии вполне могли бы стать народными песнями, что подсказывает нам еще одно очень важное качество поэзии Светы Литвак - ее близость к фольклору, особенно - к фольклору школьному (“Мое платье коричневое” и т.п.). Некоторые ее эротические произведения удачно стилизованы под стихи пятнадцатилетней школьницы (“От Черного моря до Балты” и др.). Эта черта, на наш взгляд, является весьма важной, так как полноценного осмысления этого фольклорного пласта в нашей литературе до сих пор не существует.

Женское начало как таковое является для поэзии Литвак одним из главных структурообразующих элементов. Во всех своих проявлениях она в первую очередь - женщина, пожалуй, даже женщина в квадрате, женщина до такой степени, что это подчас начинает казаться специально утрированным. И ее нередкая обида на читателей, издателей и кураторов - это именно женская обида на потенциальных поклонников, почему-то ее игнорирующих. Это качество снова напоминает о ранимости девочки-подростка, ожидающей от окружающего мира совсем не того, что этот мир готов ей предложить. Да и поразительная открытость к новому и многосторонность Литвак опять-таки весьма похожи на всеядность и пластичность тинейджера, стремящегося попробовать все, что можно, побыть сразу всем, примерить на себя разные маски и амплуа. Конечно же, неслучайно одними из самых ярких и запоминающихся произведений поэта и художника Светы Литвак стали перформансы “Колодцы”, “Японская киноактриса” и т.п., о которых она подробно и практически одними и теми же словами рассказывает и Олегу Разумовскому, и Наталье Воронцовой-Юрьевой. Перформанс как синтезирующая форма искусства, очевидно, дает Свете Литвак наилучшую возможность проявить заложенное в ней разнообразие талантов.

Большой интерес также представляют помещенные в конце книги дополнительные материалы - статья Евгения Телишева “Дознание Литвак” и интервью “Драконы и кошечки Светы Литвак”, взятое у поэта Натальей Воронцовой-Юрьевой. Оба автора заходят с разных сторон, пытаясь как-то определить феномен Светы Литвак, но сделать это им до конца так и не удается. Несмотря на то что Литвак вполне откровенна, от ее ответов остается ощущение неполноты и недоговоренности. “Я чувствую в себе недюжинные способности в изобразительном, а еще более в словесном искусстве. Моя жизнь художника подлинна и неизвестна. Вы видите мелькающие образы, но почти никто не видит меня. Повернитесь ко мне и увидьте меня”, - говорит Литвак Олегу Разумовскому. В этой невозможности адекватного восприятия ее творчества, видимо, как раз и сказывается обратная сторона разносторонности - Света Литвак так многообразна, что современникам сложно охватить взглядом все грани ее таланта.

И только история сможет нам показать истинную роль и значение Светы Литвак в современном литературном процессе.

Анна Голубкова

 

"Абзац" (Москва)

Век живи - век учись

АБЗАЦ

. Поэзия. Проза. Графика. Вып. 3. (Москва)

Если вы хотите немедленно понять расстановку сил в современном литературном процессе, начните чтение альманаха прямо с начала (ведь такого рода издания читаются кому откуда заблагорассудится), со статьи Валерия Нугатова “Добро пожаловать в дурдом”, которая, несмотря на иронический тон и такой же подход к состоянию вещей, весьма недалека от истины. А уж потом, дочитав альманах почти до конца, можете согласиться или не согласиться с Нугатовым, а также с мнением Павла Волкова, утверждающего, что литературе вообще пришел конец (Павел Волков. “Конец литературы”). Впрочем, этот конец лет …надцать назад предрекал нам, кажется, Вик. Ерофеев.

Сознаюсь, что мне, относящей себя к вымирающему виду шестидесятников, читать эти тексты было чрезвычайно интересно, весело и поучительно.

Интересно, что в этом альманахе действительно (по Нугатову) соединились авторы всех трех группировок: те, что печатаются (не брезгуют печататься) в толстых журналах - об этом можно узнать из справки об авторах в конце альманаха; “актуальные”, отвергающие “авторитет толстожурнальной твердыни” (впрочем, думается, не всегда так уж и отвергающие), “сетевые”, самиздатовские. И наконец, третьи - “сомневающиеся в том, что человеческий разум и логика должны служить единственным и непогрешимым ориентиром в литературной и вообще художественной деятельности” - цитирую того же Нугатова. К этим, правда, не “безумцам”, а лишь “сомневающимся” (в самом хорошем смысле), пожалуй, можно отнести многих, почти всех участников альманаха.

Интересно и логично, что в ряде случаев прозаический или поэтический текст сопровождается критическим разбором, подробным и убедительным, и это дает читателю возможность согласиться с оценкой критика или ее оспорить: рассказы Дмитрия Давыдова и статья Анны Голубковой о его прозе с очень точным названием “Очарование убожества”; проникновенное послесловие (эссе) Юрия Орлицкого к замечательным стихотворным подборкам Тамары Буковской и Валерия Мишина.

“Читая их подряд, - пишет Орлицкий, - понимаешь, что именно так надолго связало судьбы этих поэтов. Общность ощущений от нерадостной нашей жизни. И мужество ее проживания и переживания. И незаменимость слова. Его, если хотите, неотменимость… Слова не льются по листу тремя параллельными ручьями, как у Всеволода Николаевича (Некрасова. - Э.М.), а будто тихонько отступают с него, уступая место воздуху. Молчанию. Тишине. Это - чтобы, не дай Бог, не сказать лишнего слова. Словно от этого зависит все”. Отметим здесь ссылку на поэта сильно старшего поколения, и не одну на него ссылку в альманахе, а также ссылки на Айги, Хармса, редко - Хлебникова. А говорят, что нынешняя поэзия живет вне контекста классической поэзии. Ну да, Айги, Вс. Некрасов, Соснора - это классика.

А еще о Тамаре Буковской и Валерии Мишине есть “Заметки на полях” Дарьи Суховей, в них автор представляет питерских гостей в московском альманахе.

Жанр “Заметки на полях” здесь, по-моему, весьма продуктивен. Он позволяет в свободной форме сказать главное, не растекаясь и не занудствуя. В этом же жанре - “Закрытие волшебной страны” Дмитрия Виноградова о российском фэнтези, его эволюции и “Наброски к будущей статье” Данилы Давыдова, предваряющие “поиск эпоса” Федора Сваровского, его “мир детского, страшного, радостного, болезненного, счастливого”. Так что интересна сама разножанровость альманаха.

Интересна и самоидентификация лирического героя (или авторов альманаха) в сегодняшнем мире.

“Поэт в России - вовсе не поэт”; “… каждый может даром / Глаголом доставать

людей”, - утверждает Дмитрий Виноградов.

“… хотя бы раз / будь интеллигентом, / держи баланс, / жизнь одномоментна” - Валерий Мишин.

“Меня - отменили” - Тамара Буковская.

“Жизнь - складка небытия, ошибка в программе реальности…” - Анна Орлицкая.

“Время страха / время любви / время распада / настигает внезапно…”

“…просто мы прорастали среди пустоты / среди бесконечной сахары сами в себе одни…” - Владимир Никритин.

“Я надеюсь, что все мы после смерти станем большими добрыми рыбами, которым нет дела до того, что творится здесь, на земле, где так тесно, что слишком уж часто царапаешься о других людей” - Андрей Емельянов.

Цикл стихов Валерия Нугатова называется “Fake” - подделка. А внутри цикла: “The bargain” - сделка. А также - “Все будет / но не сразу”; “Старперы это мы” - рокеры, байкеры, неформалы, уроды, маньяки, импотенты, вампиры, мудозвоны… - “это мы”, а - красивые, счастливые, талантливые, креативные, беззаботные, цифровые, стройные, свежая кровь, звонкие голоса - “это вы”, “но мы все равно вас съедим, увы”. - Так вот решается вечная проблема!

Весело.

Весело и тем спасительно то, что при достаточной мрачности большинства текстов почти все они ироничны, а ирония, как известно, всегда защищает. За “приколом” - серьезность содержания и наоборот. А кое-какие материалы воспринимаются просто как прикол.

Вот статья Массимо Маурицио ““Хочешь” Земфиры как гипертекст. Вольные размышления” - о связи музыкального искусства с литературой. Песню Земфиры “Хочешь” автор вводит в контекст русской поэзии начала ХХ века - стихов Северянина, Блока, Брюсова, Маяковского; а также и Пушкина.

Не удержусь от примеров: “…признание поражения перед жизнью, неспособность направить судьбу и этим избежать расставания с любимым человеком связывается с жизнью и судьбой позднесимволистского поэта, в первую очередь с бродящим по кабакам в поиске несуществующей красоты А. Блоком второй половины 1900-х годов”. Связывается автором статьи, а не Земфирой, конечно.

Еще: “Индивидуальный бунт против небес по сути своей антагоничен восприятию звезд Владимиром Владимировичем (тем, который футурист), ибо Маяковский переиначивает традиционное понятие об астрах, в то время как Земфира выступает в роли Бога-разрушителя, не желающего строить ничего на оставленных после себя руинах”.

“Хочется подчеркнуть один момент, дихотомически определяющий сущность рассказчика… Эта дихотомия протекает по всему произведению, определяя собой отношения двух героев, как своего рода “битву богов” против всемирного зла, которая имплицитно завершится печальным для обоих богов концом”.

“Предыдущие стихи (Хочешь в море с парусами, / хочешь музык новых самых”) очевидно отсылают к финальному четверостишию стихотворения В. Брюсова “К самому себе” …Совмещение мотива моря… и смерти… раскрывает еще один пласт: рассказчику/авторскому я необходимо убедиться в том, что происходящее - это всего лишь испытание, после преодоления которого наступит эра “вольности” (через отсылку к Брюсову)… Вольность отсылает к известной пушкинской формулировке…”

Можно, конечно, эти ассоциации расценить как натяжку - если всерьез подходить к разбору Массимо Маурицио песни Земфиры, но преднамеренное наукообразие статьи наводит на мысль, что это всего лишь пародия, шутка. Для подтверждения этой догадки приведу целиком текст Земфиры:

Пожалуйста, не умирай,

Или мне придется тоже.

Ты, конечно, сразу в рай,

А я не думаю, что тоже.

Хочешь сладких апельсинов?

Хочешь вслух рассказов длинных?

Хочешь, я взорву все звезды,

Что мешают спать?

Пожалуйста, только живи,

Ты же видишь, живу тобою.

Моей огромной любви

Хватит нам двоим с головою.

Хочешь море с парусами?

Хочешь музык новых самых?

Хочешь, я убью соседей,

Что мешают спать?

Хочешь солнце вместо лампы?

Хочешь за окошком Альпы?

Хочешь, я отдам все песни,

Про тебя отдам все песни?

Далее повтор последних четырех строчек с добавлением в последней “я”.

Про тебя отдам все песни я?..

В статье о двух книгах Виктора Иванiва (“Зомби и сын. Практическая танатология Виктора Иванiва”) Сергей Соколовский тоже утверждает, что тот “задействует едва ли не весь арсенал классической русской поэзии”, но не демонстрирует это. Может быть, к счастью. Хотя вообще-то приятно, что современная поэзия не отвергает того, что наработано до нее, не сбрасывает ее “с парохода современности”.

И наконец, - поучительно.

Что же? Опыт создания “медийного образа автора в современной русской литературе”. Ей-богу, в ХХ и других прошлых веках вряд ли кому приходило в голову специально заботиться об этом. Ясное дело, о популярности художники заботились всегда, хотя и не все. Но… технический прогресс рождает новую реальность! И вот мы имеем “Заметки о звучащей поэзии как составном элементе медийного образа автора…”, из которой узнаем, что: “В современных условиях протекания литературного процесса все большее значение приобретает публичный образ автора”, который складывается из:

1. публичных исполнений текстов; 2. формальной деятельности автора - литгруппы, семинары, публикации теоретических статей; 3. неформальной деятельности - налаживание дружеских отношений, самомифологизация и пр.; 4. целенаправленного конструирования медийного образа, и т. д., и т.п. Автор - Георгий Манаев - считает, что эти формы деятельности необходимы и в обществе весьма популярны. Они создают “бум” - феномен успешности, “внимание литературной и окололитературной общественности к склокам и скандалам в творческой среде”, а стало быть, и к авторам. Что же касается самих высказываний авторов, то успешно эксплуатируются такие их способы: серийная, генеративная, интонационная, визуальная, пермутационная и прочая, и прочая. И все это, по мнению автора, заслуживает дальнейшего развития, изучения и теоретизации.

Ну что тут скажешь? Новое время - новые песни, век живи - век учись…

Графика в альманахе представлена одним художником - Кристиной Зейтунян-Белоус. Рисунки ее лаконичны, легки и, что редко случается, точно поставлены к текстам. Зачастую они не просто иллюстрируют, а поддерживают текст. Кое-где анатомичны (стр. 172. “телом - раскроенным, крепко сшитым…”), кое-где с налетом… конструктивизма, что ли (стр. 24 - к “птицам со стальными клювами”), и всегда ироничны, что тоже абсолютно в духе всего альманаха, о котором, словами Валерия Мишина, в конце концов, “хочется сказать всем хорошее… и больше не говорить”, ибо это профессиональное, интеллигентное и отвечающее духу времени издание.

Э. Мороз

Содержание