Вскоре мы оказались в Самарии, в городе Сихзре, где благочестивым людям делать нечего, но меня это не пугало. Да, там живут иудеи, которые смешали свою кровь с сирийцами и народом Двуречья, и наши духовные отцы строго осудили это. Но разве можно измерить любовь к Богу чистотой крови?.. Да и мнение законоучителей меня всегда интересовало только лишь как собирателя горьких человеческих заблуждений.

Деньги у нас к тому времени кончились, мы были постыдно голодны, а заработать проповедью я не мог, потому что во мне временно, после разговора с Шаммаем, угас этот огонь. Ученики выпрашивали у придорожных селян немного пищи – луковицу или лепешку, и случился маленький праздник, когда Иуда умудрился украсть овцу, которую мы зажарили в укромном месте и съели, вознеся к небу молитвы о ее хозяине. Хотя, если быть объективным, истинным начальником этой овцы был не пастух и не селянин, растящий ее на убой, а только Бог, если он, конечно, существует. А еще хозяином и мужем овцы может считаться какой-нибудь баран.

Покорно признаю, что огонь – слишком торжественное и при этом многозначительное слово для того, чтобы описать мою способность беседовать с людьми, поднимая им настроение, да еще зарабатывая этим на жирный кусок мяса и бурдюк доброго вина. Поэтому лучше сказать так: во мне ненадолго погасла чадящая лампа, копоть которой многим раздражала глаза и мешала дыханию, но зато в свете этой лампы обнажались самые скверные и сокровенные истины.

Не раз в те голодные недели я вспомнил дни изобилия, которые были у нас в Кафарнауме, в чудесном доме вдовы, и мечтал скорее туда вернуться. Но шли мы на север, в сторону Кафарнаума, медленно и осторожно, часто останавливаясь. Мы прятались от военных разъездов и от богатых повозок иудейской знати. На дорогах в ту весну часто ловили вестников всеобщей свободы и даже приговаривали некоторых к смерти.

И меня это поражало: зачем люди изобрели письменность и колесо? Искусство медицины? Зачем смягчают условия содержания рабов? Ведь при этом торжестве разума в каждый миг может оборваться нить жизни случайного человека, который мог бы стать поэтом всех времен или милостивым мудрым царем, изменившим мир к лучшему, или не стать ни тем ни другим, но быть не менее ценным для того, кто его по-настоящему любит, хоть для собаки или женщины.

Накануне Симон сходил в Сихзру один, чтобы узнать, не опасно ли там, а мы ждали его поблизости в укромном месте. Он был выбран для этой миссии потому, что лицом меньше всех из нас походил на иудея или галилеянина, и мы надеялись, что он своим видом не прогневает самарян.

Симон вернулся и сообщил, что жители Сихзры смурны и недоверчивы (как и следовало ожидать) и непросто будет заполучить там сытную трапезу и ночлег, но есть шанс: он встретил самарянку, с помощью которой все это можно легко осуществить…

Случилось так, что возле колодца у подножия горы Симон оказался с этой женщиной вдвоем и никто их не видел. Он сказал ей что-то хорошее, она доверилась ему и в слезах рассказала, что над ней каждый день издевается муж, местный мельник, подозревая женщину в измене, которой не было. Происходит это к вечеру, когда он напивается вина. Ее глупый муж убедил в этом чуть ли не весь город, и дело всерьез шло к тому, что ее могли наказать по суду старейшин. Бежать ей было некуда, и она с мольбой обратилась к Симону, потому что справедливо увидела в нем человека, который мог ей помочь.

Что делать, Симон сообразил сразу. В его большом кожаном мешке, набитом всякой всячиной, хранился запас простейших лекарств, и одним из них было снадобье, которое вызывает сильнейший понос и жар и применяется при отравлениях как очищающее средство, – порошок из листьев сенны, семян арктиума и крокодильего помета.

Симон дал ей это снадобье в мере, достаточной, чтобы несколько взрослых мужей провели некоторое время в корчах, и велел подмешать супругу в кувшин с вином, которое тот пил каждый вечер.

Женщина оказалась сообразительной и сделала все правильно.

Изнуренный бессонной ночью, жаром и коликами, недоверчивый сихзрский мельник к утру следующего дня готов был поверить во что угодно, лежа на соломенной подстилке в своем саду.

Мы пришли в город ближе к полудню и в условленный час, будто случайно, встретили эту самарянку на площади возле местных терм. Она оказалась маленького роста, стройной и милой. При случайных свидетелях я приблизился к ней и громко спросил нараспев, как обычно говорил с толпой: «Что ты скорбишь, женщина? Быть может, умирает у тебя кто-то из близких?»

Самарянка заплакала, кинулась на землю и стала обнимать мои ноги так правдоподобно, что я сам чуть было не прослезился.

– Ты великий учитель! – вопила она, и горожане начали выглядывать из-за своих заборов, а прохожие останавливались, глядя на нас. – Ты заглянул в мое сердце, учитель! Мой муж очень болен, я боюсь, он умрет, ведь я так люблю его, так люблю!

– Встань, дочь моя, и веди меня к твоему мужу, – ответил я ласково.

Мы направились к их дому, за нами последовала небольшая гомонящая толпа.

Был жаркий день, ярко светило солнце, и воздух сгустился от всеобщего ожидания чуда.

В саду за домом, возле зловонной выгребной ямы, лежал под персиковым деревом обессилевший мельник, лицо его было серым, и он был так измучен, что даже не удивился, когда люди наполнили его сад. Он трясся, икал, скулил и был страшно напуган, ожидая смерти. Конечно, действие порошка уже кончалось, но он не знал об этом и тихо молился, смешивая слова псалмов с проклятиями и стонами.

Я сел подле него. Он покосился на меня, будто увидел призрака. Симон что-то сказал людям, и толпа затихла.

– Мое имя Йесус, – сказал я. – Хочешь ли ты, чтобы я исцелил тебя?

– Да, равви, – жалобно проблеял мельник, открыв глаза. – Спаси меня, грешного человека, я умираю.

– А хорошо ли ты делаешь свою работу? – спросил я.

– Да, – простонал он.

– А можешь ли ты отделить весь песок от муки? – Я взглянул на него, как в день последнего суда. – Тот песок, который оставляют твои каменные жернова в муке?

– Этого никто не может, равви, – ответствовал мельник, – и я не виноват, потому что все жернова истончаются в песок.

– Так как же ты можешь отделить правду от лжи, – воскликнул я, – если даже простой песок не в твоей власти? Твоя кроткая жена терпит от тебя страдание, хотя ни в чем перед тобой не согрешила, и это начертано на небесах!

Люди в саду загалдели, а мельник, не имеющий сил даже на то, чтобы плакать, прохрипел:

– Верю! Верю! И больше не усомнюсь в своей жене никогда, если Бог смилуется надо мной и пошлет мне исцеление.

– Сегодня же к вечеру будешь здоров, – сказал я.

Так и случилось.

Вся Сихзра была у наших ног. Мы провели в доме мельника три дня и, приятно отягощенные его подарками, отправились дальше.

Иногда бывает полезно вернуть женщине честь. «Хвалю Тебя, Боже, что Ты не создал меня женщиной», – так молятся многие евреи перед сном, и я думаю, это неплохая молитва…

Мы вернулись в Кафарнаум, но слухи о моем бесчинстве у стен Храма опередили меня, и в этом было мало хорошего. Цель не была достигнута, потому что за редким исключением люди воспринимали это как преступление, не имеющее никакой высшей цели. Да и мне больше не хотелось совершать подобные подвиги, рискуя быть растерзанным толпой, и я подумывал о том, чтобы стать обычным скромным лекарем в Кафарнауме, этом тихом зеленом городе, который мне так приглянулся.

Правда, я не знал, что делать в таком случае с учениками. К тому времени они настолько отвыкли выполнять какую-нибудь обычную однообразную работу, что могли погибнуть без меня от скуки, голода и тоски.

Благодаря урокам врача-сирийца Априма я мог помогать людям как врач, но что было делать им? Положение учеников усугублялось тем, что каждый из них, в большей или меньшей степени, действительно видел во мне мессию и не хотел бросать учителя, способного ввести их в пределы Господни.

Первым делом в Кафарнауме я, оставив учеников околачиваться на рынке (сообразительные люди в толпе всегда могут как-то подзаработать), пошел в дом добросердечной вдовы, но ее там, увы, не оказалось, она по-прежнему жила у своих старых родителей, а дом заняла семья хайятов, выходцев из Армянского царства, глава которой, тучный волосатый торговец, каким-то образом убедил вдову, что является ее дальним и любимым родственником. Как и следовало предполагать, хайяты довольно грубо и с насмешками прогнали меня. Что ж, ради такого дома в одном из лучших городов мира действительно стоило покинуть Армению.

А вот мне не стоило выселяться в свое время из этого дома, боясь прослыть эпикурейцем, и не важно, что подумали бы некоторые желчные люди…

Априма я не нашел, он покинул маленькую каменную пристройку на территории маслобойни, где жил, и ушел из города, потому что был обвинен родственниками местного главы таможни в том, что не смог спасти ему жизнь. У чиновника было больное сердце, и Априм порекомендовал ему не пить вина, а главное – уйти на покой, передав начальственные заботы кому-то другому. Но чиновник настойчиво требовал чудесного лекарства, добился, чтобы Априм дал ему масляную настойку шалфея для растирания груди, и однажды утром умер.

Я наведался еще к нескольким людям в городе, которые раньше любили слушать мои проповеди, – мне дали еды и немного денег, но никто не предложил остановиться в своем доме.

В итоге нам помог знакомый рыбак, выделив для жилья один из тех амбаров на берегу, в которых вялится рыба.

Мы вымылись в озере, сварили и съели похлебку из рыбы (большой котел нам одолжила на время жена этого рыбака) и, когда стемнело, продолжали беседовать, сидя вокруг костра. На холме светились редкие желтые огни города. Оттуда прибежала черная собака, я погладил ее, дал ей остатки похлебки, и она сидела рядом с нами. За спиной каждого из нас плясала живая, быстрая и абсолютно реальная тень, и казалось, что нас не шестеро, а тринадцать, потому что под определенным углом тень крупной собаки неотличима от тени вольнолюбивого еврея.