Я встал до рассвета, когда ученики еще спали в обнимку с нашими женщинами. Кошель с деньгами, заработанными мной в Хоразине, был у Матфея в мешке, а мешок он положил себе под голову. Конечно, мне следовало взять эти деньги, но стало жаль будить старика; к тому же было бы нехорошо требовать у него кошель, будто я собирался сбежать, бросив учеников. Впрочем, в поясе у меня было спрятано несколько монет. Я осторожно поцеловал в губы спящего Иуду, тихо взял свой мешок и вышел на улицу. Было прохладно и темно, кое-где под акротериями богатых домов горели лампы. Я пошел вниз по ступенчатой улице. Встречались прохожие – улицы Иерусалима никогда, ни в какой час не бывают совсем безлюдны. Я накинул капюшон, чтобы скрыть лицо, и подумал, что не зря побрился на римский лад, ведь мессия немыслим без бороды. Еще я подумал, что, когда уходил, оставил дверь незапертой, но ведь ее невозможно было запереть снаружи, а будить никого не хотелось.

Мимо прошла, звеня украшениями, толстая женщина, похожая на хозяйку борделя, затем два молодых еврея и старик с корзинами. Патрулей не было видно, я почувствовал облегчение и остановился, чтобы выбрать безопасный путь к саду в долине Гатшманим. Надо было выйти из города, не привлекая внимания. Цветочные и Шхемские ворота не подходили. Мусорные всегда закрыты до рассвета. Правда, рядом с ними была узкая арка, через которую при необходимости в любое время суток может протиснуться человек, но идущий ночью в Енномскую долину прохожий кажется особенно подозрительным, и я направился к Восточным торговым воротам, открытым в любой час, – там всегда было много народа.

Улица уходила вниз, открывая вид на бедный квартал, а левее, над серым скоплением домов, возвышались белые стены Храма, освещенные множеством огней. Я остановился и несколько минут смотрел на него: казалось, Храм висел между городом и черным небом, как зримое преддверие вечности. Я вдруг увидел себя мальчиком, перешагивающим через века, увидел, как дышит земля, как призраки отдельных людей становятся призраками поколений, а светлая пыль в глубине ночного неба – это была седина бороды моего отца, я снова вспомнил Иосифа, и теперь он был больше чем добрый и терпеливый отчим, он выражал собой всю скорбь и заботу мира.

Кто-то положил мне тяжелую руку на плечо, я вздрогнул и обернулся. Это был римлянин, тессерарий, я понял это по его поясу и шлему. Он патрулировал город с тремя легионерами, которые окружили меня, держа в руках короткие копья. Бежать было поздно, сопротивляться бессмысленно. Они были обуты в мягкие сандалии, не подбитые железом, и поэтому передвигались тихо, а серые плащи из шерсти делали их незаметными ночью.

– А ну сними капюшон, – сказал тессерарий по-еврейски.

Я подчинился.

– Кто такой? Что ты здесь делаешь?

– Меня зовут Николаос, – ответил я по-эллински. – Я паломник из Антиохии, пришел в город встретить Песах, ищу дешевое жилье, не знаете, где можно остановиться?

– А ну говори на еврейском либо на человеческом языке, я не понимаю греческий, – с раздражением сказал тессерарий; он был на голову выше меня и обладал титанической челюстью на большом плоском лице, которое женщины, наверное, сочли бы привлекательным.

Под человеческим языком тессерарий имел в виду латынь, но я повторил сказанное по-еврейски, чтобы не показаться слишком образованным, а соответственно – подозрительным.

– Посмотрите на него, ребята, – сказал тессерарий своим легионерам, – а не он ли бросил камень в нашего центуриона на той неделе, когда мы разгоняли протестующих на Рыбном рынке?

– Похож, – ответил один из солдат, не глядя на меня, и я догадался, где путь к спасению: когда я снимал капюшон, тессерарий заметил перстень, сверкнувший на моем пальце, и решил его заполучить. Он знал, что у меня нет выхода – его слов и показаний одного из легионеров будет достаточно, чтобы я оказался в тюрьме, а если там допытаются, кто я на самом деле…

Да, было жаль перстень, и в моем поясе лежало несколько серебряных монет, но откупиться ими от ночного патруля вряд ли бы получилось – скорее всего, они просто забрали бы и то и другое.

Я снял перстень и протянул его тессерарию со словами:

– Друг, ты несешь тяжелую службу, охраняя покой граждан города, возьми от меня в дар этот перстень, от самого чистого сердца.

Тессерарий быстро спрятал перстень в кошель, привязанный к наплечному ремню, и сразу изменился в лице, будто увидел во мне дорогого брата.

– Благодарю тебя, Николаос, – сказал он и улыбнулся. – Меня зовут Кезон, запомни. Тессерарий Кезон Криспус, командир ночной стражи. Если до рассвета тебя вновь остановит римский патруль, скажи, что ты мой личный осведомитель и следуешь по делу государственной важности. И все будет в порядке. Ступай.

Я сделал несколько шагов и оглянулся, но солдат уже не было, они быстро и так же неслышно, как появились, исчезли в тени стены, за которой темнел высокий кипарис, источая пряный и сладковатый запах хвои.

Я вспомнил, что масло кипариса помогает мужчинам продлить совокупление, поразился неуместности этой мысли и быстро пошел дальше, взволнованно повторяя про себя: «Тессерарий Кезон Криспус, дело государственной важности».

Возле хлебных складов надо было свернуть налево, но эта улица, ведущая мимо казарм и домов левитов, была слишком оживленной даже ночью, и я пошел прямо, по темному и кривому переулку – он пересекал канаву, по которой все нечистоты города текли в Енномскую долину. Где-то канава уходила в тоннели, а где-то была открыта, как в том месте, где я перешел через нее по мосту, задыхаясь от зловония. Дальше начинался Тиропеонский квартал, дома здесь были беднее, заборы ниже, и я шел, сопровождаемый лаем собак. В переулках никого не было, и это обнадеживало.

Дойдя до сыроварен, я повернул налево и стал подниматься на холм по длинной улице мимо ряда новых, еще не заселенных зданий. В одном месте, где кто-то начал строить дом, среди груды тесаных камней одиноко стояла молодая олива, ее узкие листья серебрились в лунном свете. Она мешала строительству, но ее почему-то пока не срубили. Я подумал, что этому дереву осталось недолго, хотя оно могло бы жить еще лет пятьсот.

Напротив Восточных ворот я остановился в тени дома возле окна, закрытого ставнями, сквозь щели которых проникал свет. Наверное, внутри жила семья, там было уютно и безопасно, а мне было страшно. «Завтра эти люди встретят Песах, – подумал я, – соберутся за радостной трапезой, а я, вполне вероятно, буду пойман и казнен». Мне вновь захотелось стать птицей, как в последнем сне, и перелететь через стену города. Я даже почувствовал негодование от того, что не могу этого сделать. Или, если нельзя превратиться в птицу, то хотя бы в какую-нибудь старуху, чтобы спокойно пройти через ворота. До старухи никому нет дела. Мало ли куда она идет – может быть, доить козу или набрать в корзину сухого навоза для очага…

Я увидел, что у Восточных ворот дежурит не римская, а иудейская стража, которая и более жестока, и более корыстна. От них трудно отделаться случись чего. Воины с лампами и факелами внимательно разглядывали каждого, кто выходил из города в этот предутренний час.

Да, хорошо было бы достичь истинных высот в чародействе и превращаться в птицу по желанию, а не во сне, подчиняясь неведомой воле. Это гораздо сложнее, чем заставить двигаться глиняное тело или утешить бесноватого. Я не научился даже управлять своими сновидениями! Это было горько. Я думал, что летел на крыльях пророков, а на самом деле летел на крыльях могил.

Распятые люди во сне вряд ли предвещали что-то хорошее. Одно утешало – сны никогда не говорят о будущем прямо, их всегда приходится истолковывать, иногда самым неожиданным образом, а значит, вряд ли я видел самого себя, висящего на кресте. Вряд ли…

Наблюдая за воротами, я заметил, что к начальнику иудейской стражи подъехал всадник – римский деканус. Они о чем-то коротко переговорили, и всадник скрылся за углом.

Людей, выходивших из Иерусалима в тот час, было немного: женщина с двумя детьми, несколько рабов с мотыгами – на работы в поле. Проехал еще один римский военный на коне.

Но в город одна за другой въезжали повозки и входили навьюченные ослы – сельские торговцы везли на иерусалимский рынок свой товар, спешили занять на площади самые выгодные места.

Я снял капюшон, приосанился и внешне спокойно, но замирая от страха, пошел к воротам, перекинув свой мешок через плечо. Казалось, легче было богатому и злому человеку войти в Царство Небес, чем мне с моим тощим мешком покинуть этот город.

Стражников было пятеро. Ночь кончалась, они, очевидно, устали, им хотелось есть и спать, и они были сердиты. Движения их были медлительны.

Я уже вошел в арку и отступил к стене, пропуская женщину, которая несла на плече кувшин, и в этот момент меня окликнул один из стражников:

– Эй ты, с мешком, стой!

Я повиновался.

Двое подошли ко мне. Один держал в руке лампу – он поднял ее и осветил мое лицо. Его правая рука лежала на бронзовой рукояти меча в виде головы льва. Второй, начальник стражи, был маленького роста, с умными глазами и подстриженной бородкой. На головах обоих были кожаные шлемы, покрытые круглыми металлическими пластинами, словно чешуей. По лицам и акценту я понял, что они идумеи.

– Куда идешь? – спросил начальник стражи и зевнул. Он стоял близко, и я почувствовал плохой запах из его рта: у него была болезнь желудка либо гнил зуб.

Что делать? Что говорить? Какая ложь убедительней? Я волновался и не мог сосредоточиться, все мое искусство убеждения вдруг испарилось, все силы были растрачены. Я чувствовал себя уязвимым как никогда. Будь у меня в тот момент кинжал в рукаве, я, возможно, решился бы убить их и попытаться скрыться за воротами в темноте. Они были сонные… Ткнуть кинжалом начальнику стражи в низ живота, а второму воину, пока он вынимает меч, полоснуть по горлу… и побежать…

– Я иду на кладбище Хар ха-Зейтим, – услышал я собственный голос, который звучал довольно уверенно. – Хочу ради праздника навестить могилу отца.

– Ты лжешь, – мгновенно ответил начальник стражи.

Несколько секунд мы молчали, глядя друг на друга. Я подумал, не сослаться ли на тессерария Кезона Криспуса, но это было бы нелепо, так как я уже сказал про кладбище, да и незнакомый римский военный не был авторитетом для них.

– Но по твоей бритой морде я вижу, что ты не разбойник и не убийца, – добавил этот проницательный, как змей, коротышка. – Так куда ты идешь?

– На кладбище.

– Все мы так или иначе идем на кладбище, – ухмыльнулся он и спросил тише: – У тебя есть с собой деньги?

– Да, – сказал я, радуясь тому, что припас немного серебра – драгоценный металл вновь открывал для меня путь к спасению.

– А зачем тебе деньги на кладбище? – спросил он. – Я могу сохранить их и вернуть тебе, когда пойдешь обратно.

– Спасибо, это замечательная идея, а то потеряю по дороге, да и вокруг города бродит столько грабителей, – сказал я, развязывая пояс, достал шесть сиклей и отдал ему. Больше у меня не осталось ни одной монеты.

– А что у тебя есть еще, подозрительный человек? – спросил он и добавил: – Тут по всему городу ищут какого-то смутьяна по имени Йесус. Не знаешь такого?

– Слышал, но никогда его не видел, – ответил я и, чтобы наконец отделаться от этого начальника стражи, вынул из мешка книгу Николаоса Дамасского и протянул ему со словами:

– Из этой книги можно узнать, как с помощью слов превратить ржавое железо в золото, возьми ее, я все равно помню ее наизусть.

– О, благодарю тебя! – с искренней радостью сказал он. – Люблю книги. А на каком она языке? На эллинском? Жаль, я плохо знаю эллинский, но дома мне почитает вслух жена, она у меня очень образованная. Ну иди, друг, иди, навести своего отца… Хорошее дело…

Как только я прошел через ворота, меня охватило ликование, я остановился и с блаженной улыбкой смотрел на людей, въезжающих со своей поклажей в город. Как мало иной раз надо для счастья – всего лишь покинуть Иерусалим. Желательно навсегда. Но затем я вдруг понял, что стал нищим, стражники отобрали у меня все, даже любимую книгу. Конечно, я отдал ее сам, но не мог не отдать… Меня охватил гнев, затем накатил новый приступ отчаяния, и я чуть не заплакал. Я понял, что надо сохранять самообладание – за последние дни я растратил слишком много душевных сил.

Я неторопливо пошел по длинному мосту во тьму долины. Затем подумал, что стража может пуститься за мной в погоню, и ускорил шаг.

Слева, за чертой города, на высокой башне сияли огни хрустальных ламп, которые зажигали во время праздников, визитов царей и префектов провинций в Иерусалим, а также оповещая народ о наступлении новолуния. Казалось, эти огни в тот момент горели не в честь Песаха, а в знак моего поражения.

У меня оставалась надежда на учеников. «Конечно, они придут, – лихорадочно думал я, – а вместе не пропадем. Интересно, где Матфей? Ведь у него наши деньги». В Матфее я сомневался больше всего, ведь по-настоящему он любил в этом мире только свой мешок со свитками. Мешок! Я вдруг возненавидел и свой мешок, в котором лежало только кое-что из одежды и несколько лепешек, оставшихся от вечерней трапезы. Мне вдруг показалось, что нет участи горше, чем тащить за собой, направляясь в неизвестность, этот жалкий мешок – символ тщеты человеческой. И, стиснув зубы, я швырнул его с моста в овраг.

– Исчезни, Иерусалим! Призываю голос с востока, голос с запада, голос от четырех ветров, – шептал я проклятие, злясь на себя и на весь город, и ярость проясняла мое сознание. – Голос против Иерусалима! Голос против женихов и невест, голос против всего народа! Проклятие Иерусалиму! Проклятие народу!

Начало светать, но как-то неуверенно, будто к человеку возвращалось сознание после тяжелой болезни. Я вышел на Иерихонскую дорогу, проследовал по ней несколько стадий, на другой стороне долины нашел слева едва заметную тропу и через колючие заросли кустарников по крутому каменистому склону поднялся по ней в масличный сад, в глубине которого стоял старый полуразрушенный дом. Я вошел в него, сел в углу, привалившись к стене, и задремал.

Я проснулся, когда солнце уже светило сквозь дыру в крыше, и понял, что ученики оставили меня. Испугались, утратили веру в своего учителя, не в силах полюбить в нем простого человека, который верил в них, и разве этого было мало? Затем сверкнула догадка: может быть, кто-то из учеников арестован и выдал место, где я нахожусь? Вскоре за дверным проемом послышались шаги, и мне стало так страшно, что я даже не нашел сил встать.

Это был Иуда! Ко мне, брошенному остальными учениками (что уж говорить о женщинах, они разлетаются при малейшем ветре, как ореховая шелуха), пришел только он. В минуту, когда я потерял надежду увидеть кого-то из близких. Где был Симон? Где были другие? Наверно, все бежали из города куда глаза глядят. Глупый Матфей спасал свои письмена… В тот момент мне хотелось, чтобы солдаты поймали его, отняли свитки и уничтожили, а его самого слегка выпороли кнутом – только это могло его отрезвить. «Что с ними будет, если всем удалось избежать ареста? – думал я. – Филипп найдет себе юношу и, может быть, обретет с ним счастье, Симон отдаст себя в услужение какому-то более удачливому мессии или будет промышлять воровством». И только будущая судьба Андрея оставалась для меня загадкой, он всегда был непредсказуем.

– Йесус, я чудом пробрался сюда, повсюду патрули и доносчики, весь город говорит о тебе!.. – торопливо объяснял Иуда. – Каиафа требует от солдат, чтобы они отыскали тебя во что бы то ни стало. Они перевернули весь Иерусалим, а сейчас прочесывают окрестности. Из сада уже нельзя уйти незамеченным… Они скоро придут сюда… Я люблю тебя, ты должен спастись, учитель. Я раздобыл для тебя женскую одежду, сурьму, румяна, зеркальце и пестрый платок, ты переоденешься и сможешь уйти подальше от города. Тем временем я обману их, отвлеку. Мы с тобой похожи, а солдаты не знают тебя в лицо… Еще я сделаю так, что по пути они меня изобьют, оскорблю их начальника, плюну в него, и тогда будет просто прекрасно – все разбитые лица похожи…

Я понял, что он хочет сделать. Я обнял Иуду, прижав его голову к своей груди, и сказал, что, когда власти во всем разберутся и отпустят его, он сможет найти меня в Дамаске, в доме ученого человека Деметрия, которого там все знают.

Мы сидели, спрятавшись, как мыши, в этом давно заброшенном доме с земляным полом, усеянным нечистотами. Там давно никто не жил, никто не охранял одичавший сад уже лет сто, никто не собирал плоды. Это был мой истинный дворец, где можно было сидеть и ждать смерти. У меня не осталось ни одной монеты от призрачных богатств проповедника, меня преследовали, на моих руках виднелись старые и новые порезы от многочисленных кровопусканий, и больше всего на свете мне хотелось покурить кифа, чтобы умиротворить душу. Из ценных вещей у меня была только янтарная трубка, которую подарил старый законоучитель Шаммай.

Седая борода моего приемного отца давно смешалась с землей, а мать совсем потеряла рассудок. Бог, играя со мной, все время подталкивал меня к пропасти, и если бы не бедный Иуда, мне пришел бы конец. Что происходит в момент, когда все кончается? Наверно, сладчайшее небытие, похожее на теплое бархатное устье женщины, обволакивает тебя, уже лишенного всякого греха.

Над Дамаском сейчас ночь. Масло в лампе кончилось, я встал, наполнил лампу и поправил фитиль, чтобы дописать эти последние строки. Если посмотреть в узкое окно из комнаты, где я сижу, город кажется высеченным из одного огромного белого камня. Кое-где горят огни. Луна убывает.

Когда нам рассказывают о жизни кумира, она всегда проста и устремлена к цели, как стрела, но, когда я смотрю на свою жизнь, меня ужасает ее неопределенность. Да, времена пророков прошли.

Наверное, еще какое-то время (год, два, пока император не затеет новые возмутительные реформы) про меня будут помнить. Говорят, мои ученики, чтобы добыть себе хлеба и вина, клянутся простофилям, что были верны мне до конца. Пусть. Если смотреть на звезду, стоя под деревом, кажется, что она висит среди ветвей, – так и я лишь условно присутствовал среди тех, кого исцелял и учил, ведь мой ум был где-то очень далеко. Но ведь найдется человек, который действительно разберется во всем, что со мной случилось? Ведь даже путь звезды можно высчитать – с помощью эфемерид, математики и арабских инструментов, и неизвестность отверзнется на основании известного. Впрочем, человек отличается от звезды тем, что его путь не поддается строгому вычислению. Какими приспособлениями надо вооружиться, если хочешь узнать истину? Да, мои слова тоже лишь слабый отсвет реальности, и сейчас я прекращаю эти записки, а вместе с ними – прежнюю жизнь, которая сделала из меня пророка, хотя, признаться, я не был этого достоин. В Дамаске я пробуду недолго. Я хочу иметь одну любимую жену, а не сотни диких восторженных женщин, которые у меня были прежде, хочу поселиться в кедровом лесу, в доме у ручья, хочу устроить на солнечной террасе небольшой сад с целебными растениями, а Царство Израиля пусть заботится о себе само, ведь оно (сколько времени ушло, чтобы понять!) не Божье дитя, молящее о спасении, а химера, которая преследует свои нечеловеческие цели.

Я осторожно наблюдал за тем, как Иуда подошел к солдатам. Центурион попросил его назвать имя. «Я Йесус», – ответил Иуда, и ему связали руки за спиной. Он был спокоен и улыбался. Меня спасло то, что легионеры не догадались заглянуть в старый дом. Вскоре их шаги стихли, и я стал торопливо надевать женскую одежду. Иуда поступил так ради меня, и это его воля. Смогу ли я жить дальше? Да. Надо сохранять ясный ум и жить, потому что другого шанса не будет.

Месяц элул,

3793 год от Сотворения мира