Помню, в конце сороковых годов, примерно в 48‑м, когда мне было едва 13 и только–только разменял шестой класс, еду трамваем после школы с Малого Базара до улицы Анголенко. В первом вагоне. Подпираю переднее стекло, за которым колдует контроллером вагоновожатая. Ноябрь. Более чем прохладно и первый снежок. День. Трудящиеся на работе, пассажиров мало, все сидят. На остановке Грязнова на заднюю площадку заходит взрослая (по моим понятиям!) сказочно красивая раскрашенная тётка лет 28–30 в приличной заячьей шубке, в дорогущих трофейных лиловых лодочках. А может быть и не трофейных — тогда очень прилично пошивали модельную обувь мастера- сапожники на заказ… Что сразу поразило, так то, что лодочки были, что называется, на босу ногу.
Оплатила проезд, дождалась пока кондукторша села покимарить в свой уголок. Внезапно красотка, спокойно глядя перед собой, небрежно сняла, устроив на левую руку, шубку, под которой оказалась совершенно голой, с одним янтарным ожерельем на шее. Сказать восхитительная — ничего не сказать! Медленно пошла по вагону вперёд в сторону вагоновожатой, гордо тряся красивыми сиськами с розовыми сосками. Восхитительный русый треугольник в паху притягивал мой воспалённый взор неодолимым магнитом. Богиня спокойно смотрела мимо нас, безмолвного народа, вперёд, куда–то вдаль. Ни слова мы, и ни слова — она!
Шла медленно, явно с расчётом одолеть вагон за неполную минуту, пока он промчится до Красногвардейской. В ушах её блестели небольшие золотые серёжки с розовыми камешками, губы нахально накрашены тёмно–красной помадой. В холодной атмосфере трамвая нежное тело порозовело, соски вздыбились, призывая смотреть и любоваться. Выражение её лица было бесстрастным — ни страха, ни стыда, ни пошлости, ни шалости. Лицо заводной куклы, выполняющей волю капризного ребёнка. Народ раскрыл рты, но так и не смог пригвоздить хулиганку матюгами к позорному столбу — ибо все потеряли дар речи.
А вот и следующая остановка — Красногвардейская. Богиня толкает дверь и грациозно, явно не торопясь, спускается на остановку и медленно идёт по Красногвардейской в сторону Городской бани. Отойдя с десяток шагов, одевает шубку и подходит к синей «Победе», ожидавшей её на дороге. Садится и уезжает, оставив в вагоне запах дорогих трофейных духов.
Только после этого возмущённо звякает трамвай и вагоновожатая резво трогает вагон дальше, к площади Свободы. Все продолжают молчать, не глядя друг на друга… Но вот не выдерживает упитанная номенклатурная прошмандовка с кошолкой, из которой торчат лапы купленной на Малом Базаре курицы.
— Что творится, бабоньки? Срам–то какой!.. Ну и блядище, я вам скажу!..
Другая тётка, уже по–зимнему упакованная в мужнину затасканную «московку», поддерживает инициаторшу.
— Эх, Иосиф Виссарионыч не знает, что тут у нас бандеровцы вытворяют!.. Не говорят ему наши начальники про такие дела, покрывают бандюков и ихних писек маринованных… А то бы он их, прости господи, с тёплых насестов и шугонул!..
— Дак может она и не бандеровка, а подстилка обкомовская. На ней не написано. А они щас всякие есть…
Уже и на площади Свободы у кинотеатра Ленина постояли, кто–то вышел, а кто–то вошел, потренькали звонком и дальше поехали, но возбуждённый народ не мог успокоиться.
— Вы бачилы, яка вона смэрдюча? Наче коза писля цапа… — внесла свой вклад в дискуссию бабулька в серой драной фуфайчине и коричневом шерстяном платке.
Я стоял молча, переживая случившееся событие. С последней ремаркой согласиться я никак не мог, мне запах сказочной феи казался божественным даром, доставшимся даром. А вот хлевный дух, а честно сказать, смрад, явственно доносившийся от драной фуфайки, возмущал молодого недоросля.
Ах, как же быстротечно всё прекрасное! Вот уже и моя остановка.
— Улица Анголенко! — объявила кондукторша, зевая.
Я выпрыгнул на брусчатку, размахивая дурацким портфелем, где кроме пары тетрадок, полуистлевшего довоенного учебника истории средних веков и
дневника с двойками ничего интересного и не было.
Мама до шести будет на работе, я должен сам пообедать, для чего начистить и нажарить картохи, а перед тем сбегать за хлебом. Потом сделать уроки и до маминого прихода можно погулять на улице, на углу Артёма и Анголенко, поиграть с пацанами в футбол перед 8‑й школой, располагавшейся в бывшей синагоге, похожей на крепость.
Мы с мамой жили в маленькой 14-ти метровой коммунальной комнатёнке на втором этаже старинного дома номер 7 по Анголенко, где, может быть знаете, при царе Горохе аптека была. «Аптека Рихтера»! Я долил в примус керосина, начистил и нарезал соломкой миску картошки, и, понятное дело, нажарил на постном масле, потому что жрать хотелось ой–ой–ой!.. Но играть в футбол почему–то отказался, хотя друг Сенька заходил и звал погонять мяч. Уроки тоже в тот вечер не было охоты делать.
— Ты уроки сделал? — спросила вечером мама, поев недоеденную мной картошку и попив холодного чаю.
— Угу! — кивнул я, уставясь в стену. По репродуктору Сергей Лемешев выплакивал арию Каварадосси из «Тоски», и мне тоже почему–то было премерзко на душе. А перед глазами всё шла и шла прямо на меня незнакомая нагая богиня из трамвая.
Утром, придя в школу, услышал от пацанов, что вчера в трамвае голая девка ходила и титьками трясла при народе. Я ляпнул было, что и я это дело видел, но мне никто не поверил. А ещё кто–то сказал, что старшие вечером болтали, вроде один вознесенский бандит проиграл в карты сестру «на показ», вот почему она и прошлась голяком, выручая брата. А не пошла бы, так его на перо накололи б…
Нас было много в классе, человек сорок, так что парты стояли в три ряда. Я сидел в середине левого ряда, у окон. Рядом со мной, но в среднем ряду, вертелась, как на шиле, Танька Донник, с которой мы с третьего класса гыркались поминутно. Но сегодня Танька пришла в новом свётло–зелёном платье, а туго заплетённые русые косы были в замечательных пунцовых лентах.
На третьем уроке классная, она вела русский язык и литературу, зайдя в класс и открыв журнал, первым делом после «Здравствуйте, дети!» и
«Садитесь!» прилюдно поздравила Таньку с днём рождения.
— Поздравляю тебя, Танечка, с Днём рождения! Счастья тебе и радости в жизни! Да, тринадцать — это уже что–то!.. — мечтательно, словно вспоминая своё детство, сказала классная. — Конечно, ты ещё не взрослая, но уже и не маленькая. Поздравим, дети, Таню с её праздником!
Пионеры радостно захлопали, им лишь бы не диктант писать. И я, осёл, тоже хлопал, как суматик, неизвестно с какой радости.
На перемене я увидел, как Танька с другими девками пошла на спортплощадку, и они стали по очереди взбегать на бум, а пробежав по нему, прыгать в песок под бревном. Вот Танькина очередь. Она с разгону взбежала на бревно, как вроде стрекоза взлетела, а дальше пошла осторожно, балансируя руками, чтобы не свалиться. Ветерок заголил ей зелёный подол выше колен, но она, погасив быстрой рукой безобразие, дошла до конца, чтобы грациозно спрыгнуть у нас, пацанов, на виду и опять молниеносно поправить непослушное платье.
Я отвернулся, чтобы скрыть свой нешуточный интерес к этому зрелищу. К тому же я, вероятно, покраснел, потому что не только впервые понял, что Таня — красивая девочка, но и оттого, что представил её обнажённой и божественно идущей по школьному буму.
И — мир перевернулся, как песочные часы… Начался отсчёт новой эры, эры любви и всепрощения.
Из меня получился вдруг прилежный ученик. Удивлялись мама и её подруги, в общем–то, не такие уж и толстые и вовсе не мегеры, как я считал раньше. Удивлялась классная и прочие училки. Бабушка приехала из хутора, едва оклемавшись от прошлогодней голодухи, и привезла увесистого петуха — их с дедом куриное стадо за лето восстановилось и закукарекало. Так она тоже нахвалиться на меня не могла — я и за хлебом, я и за селёдкой, я и за квасом. Внук образцовый, хоть на сельхозвыставку меня.
Но главное, что было мотором моего преображения, так то, что классная вскоре после Танькиного дня рождения пересадила меня к ней за одну парту. С того дня я понял бесповоротно, что жизнь прекрасна. А чего ещё надо бывшему двоечнику?..