Сильный частый дождь ударял о стекла. Наташа вбежала в избу, сбросила у порога набрякший плащ и грязные сапоги, прошла к окну. Холодные струи порывисто хлестали, то утихая, то вновь усиливаясь. Девушка села на скамейку и, обхватив колени озябшими пальцами, стала прислушиваться к шуму ливня. Скука адская, вокруг никого. Пройдешь по улице — одни ребятишки, заглянешь домой — тоже ни души. Все на работе…

«К Аленке, что ли, сходить, у нее иногда собираются ребята?» — подумала Наташа и подошла к зеркалу. Прическа нравилась ей — модно, красиво. Почему называют «конским хвостом» — не понять. Глупо!

Дождь между тем перестал. Наташа надела новую блузку и только хотела достать боты и туфли, как дверь отворилась, и вошла Феня. Споткнувшись о Наташины сапоги, брошенные у порога, она спросила:

— Ты куда, Наташа?

— А тебе не все ли равно?

Феня разделась, повесила плащ в прихожей, поставила Наташины сапоги в сторонку, потом заглянула на кухню и, увидев, что подойник пуст, бросила взгляд на часы: батюшки, корова не доена! Быстро накинула фуфайку, вышла во двор.

— Подумаешь, цаца! — зло проговорила Наташа, как только дверь за Феней прикрылась. — Живет, будто у себя дома, мать только и знает: «Феня да Феняшка», а я что, чурбан, что ли, с глазами? Ей все условия — ешь что хочешь, учись, а для родной дочери ласкового слова нет!..

Горло Наташи перехватила спазма. Мучительно переживала она свою непристроенность и какую-то пустоту. В школе прочили ей необыкновенное будущее, да и самой казалось… а вышло, что все это глупые детские мечты, не больше. «Сижу сложа руки, как дура, и жду, когда через форточку с улицы впорхнет открыточка с приглашением в ансамбль Моисеева. Вон люди устраиваются. Фенька нашла свое — у нее телята. Разговаривает с ними и чуть не целуется, глупая. А я… — Наташа хрустнула пальцами, вздохнула. — Пожалуй, зря все-таки сбежала из города. Борис помог бы, он любит сцену, и у него, как у Феньки, все получается». Наташины мысли невольно перенеслись в заводской Дворец культуры. Тонюсенькая ниточка надежды, начало которой она только что отыскала, вела к недавнему. «Зачем я нагрубила Борису? Зачем?..»

Наташа достала туфли, боты, стала одеваться. Со двора с полным подойником молока вошла Феня.

— Наташа, а тетя Матрена еще не приходила?

— Нет.

— Давай вымоем пол. Вдвоем легче и быстрей, а то мне в школу надо.

— А мне гулять!

Процеживая молоко, Феня наблюдала в щель между ситцевыми занавесками, как Наташа вертелась перед зеркалом, закручивая локон в колечко.

Феня не обижалась, что Наташа последнее время всю работу по дому переложила на ее плечи. Она старалась управиться с уборкой до прихода Матрены, чтобы та не заметила ее усталости. Феню тяготило другое — с каждым днем все труднее и труднее становилось разговаривать с Наташей. Что ни слово — то издевка и грубость. И все-таки Феня многое прощала Наташе, помня, как та в суровые для нее дни, когда она в марте пришла в их семью, поддержала ее, помогла учиться.

Феня успокаивала себя мыслью, что Наташе сейчас трудно, не менее трудно, чем когда-то было и ей самой: издергана, никак не найдет себя.

— Ладно, Таха, пол я вымою, иди. Не беда, что на первый урок опоздаю — литература, знаю все.

— Можешь и не мыть — денег платить не стану, самой нужны, — съязвила Наташа.

— Ну зачем ты!.. Ведь я хочу, чтобы все по-хорошему было, чтобы тетя Матрена, когда придет, успокоилась и хоть немножко обрадовалась. Жалко мне ее… За тебя же она переживает…

— Подумаешь, жалельщица какая нашлась! Влезла в чужую семью и мутит воду. Не слишком ли загостилась на чужих харчах?

— Наташка, что ты говоришь?!

— А то, что слышишь.

— Но ведь я ем свой хлеб и живу не у тебя, а у твоей матери. Скажет — уйду.

— Я тоже хозяйка, и вот мое слово — уходи, пока твое «приданое» сама не выбросила.

Наташа говорила торопливо, горячо и зло, обнажая все нехорошее, что накопилось в ее душе. Заносчивая, несчастная, она, видно, не отдавала себе отчета в сказанном.

— Таха, подумай!..

— Нечего мне думать. У тебя есть дом, туда и иди, а не выживай других своей святостью! — Наташа выкрикнула это все с дрожью в голосе и, хлопнув дверью, выбежала на улицу.

Феня растерянно оглянулась, не зная, что делать, потом машинально взяла из ведра половую тряпку, шлепнула на пол.

— Эх, Наташа, Наташа, — тихо проговорила она и, взглянув на часы, быстро стала мыть пол. Убрав половину горницы, Феня прошла на кухню, разожгла самовар и только было взялась за тряпку, как вошла Матрена и строго спросила:

— Почему не в школе?

— Да я пол надумала вымыть, сейчас пойду. Самовар, тетя Матрена, уже готов. Наташа поставила, когда уходила.

— Не ври, ничего она не ставила. Может, и корову последнее время доит она?

Феня молчала.

— Эх, девка, девка, нас, старых, не обманешь. А пол-то не стоило мыть, все равно на улице грязь. Ну ладно, умойся и беги, а то и так опоздала, а я тут приберусь.

— Нет-нет, я сама.

— Кому говорю, иди!

Когда Феня вышла, Матрена домыла последние половицы, с трудом разогнулась. Ишь как быстро взяла усталость, а бывало…

Матрена присела к столу. Против нее на стене в рамках висели фотографии разных лет. Вот худощавый парень с невестой — энергичное лицо, серые пытливые глаза серьезно смотрят со стены. Сколько зим и весен пролетело с той поры! Вот рядом другая фотография — на ней уже четверо: муж, жена и двое детей, один из ребят — совсем еще маленький, грудной, сидит у нее на коленях — это дочка Катя (Наташе все время приходится говорить, что это она). Неужели и погибшая Катя стала бы так же дерзить и прекословить? А вот еще фотография — темный, аккуратно повязанный платок обрамляет лицо. Это она, Матрена, сфотографировалась прошлой весной в областном центре на совещании доярок.

Чай в стакане остыл, а перед ее глазами незримо встала вся долгая жизнь…

«Разве я была такой, как Наташка? С мужиками наравне косила, молотила, за плугом, бывало, от зари до зари, а что в войну испытала — и рассказать не расскажешь. А вот Наташка не та. Где-то проглядела я, жалела, может, голубила слишком…»

Самовар незаметно утих. За окном все так же лил дождь, кошке надоело ходить и мурлыкать возле хозяйкиных ног — присела у порога. Матрена же, облокотясь о стол, все думала свои неотвязные думы о Наташе…

*

Вторые сутки кружит по селу багряная метель — сорвет с высокой березы лист, завертит, подхватит, унесет в дальнее поле, и долго потом ветры-листобои мечут его, нещадно гоняют по жесткой стерне…

«Так вот и Наташку…» — думает Феня.

— Пошли на собрание, — выводят подругу из задумчивости проходящие мимо девчата.

— На какое собрание?

— Комсомольское.

— А-а… Я уж и забыла.

Лицо Фени принимает озабоченное выражение. Утром Ваня Пантюхин объезжал на велосипеде дворы, извещал комсомольцев о собрании. Значит, Надя, секретарь райкома, еще не уехала из Микулина…

В клубе уже полно молодежи, но ни Вани Пантюхина, ни Нади пока не видно. Девчата атаковали председателя колхоза:

— Неправду вы говорите, Нил Данилыч, что мы не хотим работать на фермах! — звонче всех раздается голос Аленки.

— А зачем же тогда с Наташкой побросали путевки? — спрашивает Нил Данилыч.

— Отступники вы, больше никто, из комсомола надо гнать вас поганой метлой! — ворчит с задней скамейки Матрена. — Я бы вот взяла Наташу и выпорола хворостиной. Да вон она какая вымахала — руки обломаешь.

Видно, надоело ей в одиночку дома сражаться с Наташкой, и вот теперь пришла на комсомольское собрание. Наташа сидит, слушает мать, опустив голову, зато Аленка опять бросилась в драку. Нил Данилыч только и разобрал в общем хаосе криков всего лишь два слова — «метан» и «водонапорная башня». На лице его сплошное недоумение.

— Подождите, подождите! — решительно замахал он руками. — Какой «метан» и какая «водонапорная башня»?

Девушки снова загалдели, стараясь перекричать друг друга.

— А такая, очень просто — уродом станешь на нашей ферме. Вон у других и автопоилки, и подвесные дороги, а в нашем колхозе вилы, на одних вилах все и держится, как при царе Горохе.

— Ну вот, завели про белого бычка. Сразу всего не сделаешь…

— И ничуть не про белого бычка, — вскипела Аленка. — Попробуйте, Нил Данилыч, повыкидывайте-ка денек-другой из траншей силос — руки отвалятся. Вон моя сестра… Ни праздников тебе, ни частушек попеть. В красном уголке при ферме — свинья с поросятами.

И пошло, и пошло…

— А при чем же тут водонапорная башня? — рассмеялся председатель.

— А при том! Вы не смейтесь, Нил Данилыч, тут не до смеха, и про метан мы не зря вам говорим. Вон в «Советской России» газопровод на биотопливе, отходы животноводства не выбрасываются на воздух, а по избам у всех голубым огоньком газовые плиты горят, и кормокухня в коровнике на биотопливе.

«Прорвало! Сколько всего накопилось!.. — подумал председатель. — Покоя не дадут, вот бы только вожака им посмелей. А красный уголок в самом деле придется освободить, неделю побыла свинья, и то сколько шуму».

— Про автопоилки, Нил Данилыч, тоже тут правильно говорили, — отозвалась со своего места Феня. — Хорошо бы баки для воды на чердаке силосной башни поставить. Силос своим теплом всю зиму подогревал бы воду, и она бежала бы к автопоилкам.

— Молодцы, вот молодцы! Вы посмотрите — каковы! — обрадованно заговорил Нил Данилыч, обращаясь к только что вошедшим Наде и Ване Пантюхину. — Право, молодцы!

Но радость председателя была преждевременной — он тут же разочаровался, услышав, что сказала Аленка:

— Все это поскорее надо сделать, вот тогда мы с полным удовольствием пойдем работать в коровник.

— На готовенькое? Может, еще «приданое» преподнести?

— И с «приданым» и без «приданого» — все равно не ждите. На такую должность и без десятилетки можно сдать экзамены. Подумаешь! — с наигранным высокомерием проговорила молчавшая до сих пор Наташа.

— Барство! — краснея, отчеканила из-за стола секретарь райкома.

Собрание началось бурно. По сути говоря, был «оставлен всего лишь один вопрос — о поступке девушек, бросивших комсомольские путевки. Ваня Пантюхин категорически и безапелляционно настаивал исключить Наташу и Аленку из комсомола.

— Вы им не верьте, Нил Данилыч: на словах они — в небе, а на деле — дома за печкой. Стыд и позор нашей школе за то, что выпустила таких белоручек! — встряхивая чубом, все сильней горячился Ваня. — Какие они комсомолки? Вполне справедливо кто-то сказал тут: отступники! Другого слова не подберешь.

…Собрание открытое, в клубе полно народу, среди ребят и девушек сидят учителя с нахмуренными лицами. Иван Павлович встал и, не скрывая горечи, коротко сказал:

— Государство учило вас, расходовало деньги, а вы что сделали для государства? Ничего! Разве так комсомольцы поступают? Ведь совсем недавно, прошлой зимой, я сидел за учительским столом, а вы на классной скамейке, а теперь эта скамья стала для вас местом позора. Думал ли я тогда, что так случится? Нет, я верил в вас, я любил вас, я желал вам лучшего, желал удачи, а выходит — ошибся! И теперь мне надо садиться рядом с вами, на вашу скамью — пусть и меня комсомольцы судят. Плохо я вас учил…

По залу прокатилась волна шепота: молодежь тронули слова учителя.

Потом заговорила Надя. Начала она тихо, и, наверно, от этого в зале вдруг все умолкли — чувствовалось, с каким волнением произносила она каждую фразу.

— Я ведь, девушки, не чужая вам — своя же, микулинская, и по возрасту почти подруга. Сколько раз танцевали вместе и про суженых толковали, но, видно, уж так принято: хлеб-соль ешь, а правду-матушку режь. Скажите прямо, положа руку на сердце, — что же случилось? В райкоме говорили одно, мечтали о комсомольско-молодежной ферме, а приехали домой — делаете другое. Как же это так? Значит, у вас нет ни характера, ни стойкости. Зачем же надо тогда было брать путевки? Ведь вас никто не заставлял брать их! Не хватило мужества быть откровенными? Знаю, тяжело на ферме, но ведь молодежь всегда на таких участках, где тяжело, и все зависит от вас самих, чтобы сделать и труд и жизнь вашу легче.

Феня внимательно слушала Надю, Наташа же, оглянувшись, перехватила настороженный взгляд матери…

— Кое-кто из вас считает, — продолжала Надя, — что он вроде уже и не человек, раз не прошел по конкурсу в институт. Будете вы учиться, будете! Было бы желание. Вы думаете, у меня не болит сердце о судьбе каждой из вас? Я вот проснулась сегодня ночью, лежу и прикидываю: хорошо бы, кто-нибудь из микулинских стал знаменитым человеком вроде юштинской доярки Прасковьи Николаевны Ковровой. Бронзовый бюст при жизни поставили! Не каждый заслуженный полководец или академик удостаивается такой чести!

Говорила Надя горячо. Казалось, слова ее задели кое-кого из девушек за живое: Аленка, сидевшая на краю скамейки, поднялась и негромко заявила:

— Я согласна пойти на ферму…

Председатель колхоза переглянулся с Ваней Пантюхиным, и у всех, кто находился за столом президиума, появилась улыбка одобрения.

— Ну и Алена!

Как будто светлей и просторней стало в переполненном зале, свободней, легче вздохнулось. А Аленка, окинув синими глазами клуб, тоже улыбнулась и добавила:

— Я согласна, только… учетчицей молока…

По залу прокатился ехидный смешок, но тут нее заглох: встала Наташа.

— А я и учетчицей не пошла бы!

Надя слушала и не верила своим ушам: она была обманута в лучших своих надеждах, а еще горше стало, когда Аким Чернецов, отец Фени, сверкнув из-под косматых бровей неспокойными, диковатыми глазами, заговорил гневно:

— Правильно, Наташка, не для того столько училась, чтобы идти навозом дышать!

Аким с самой весны носил в сердце обиду на Феню за то, что она до сих пор не вернулась домой, и на каждом шагу прямо или косвенно старался высказать свое несогласие с молодыми, оставшимися в селе.

Феня, отвернувшись, посмотрела в сторону Матрены. Она сидела в полутьме, в углу. Хорошо были освещены лишь ее лицо и руки, устало сложенные на коленях.

Добрые руки!.. С какой лаской расчесывали когда-то они гребешком льняные волосы ребят, поили телят-первотравок, сажали мяту и укроп на грядках, сколько молока надаивали! А в войну эти вдовьи обветренные руки таскали бревна, строили землянки, закрывали глаза убитым… Как много могут рассказать эти руки, если хорошенько присмотреться к ним. А лицо, а глаза? Пусть потускнели они от невзгод и времени, но зато сколько ума, сколько горьких следов жизни хранят они.

Видно, реплика Наташи и слова Аленки сильно задели Матрену, она кашлянула и поднялась. Аким еще что-то бубнил себе под нос, а в зале уже зазвучал простуженный, грубоватый голос Матрены. В ее словах, как и в словах Ивана Павловича, слышалась давняя боль, но к ней еще примешалась и материнская обида…

— Не с Наташки начну я, с другого. — Матрена бросила осуждающий взгляд в сторону отца Фени. — Я понимаю, Аким, почему ты дочку свою гонишь из села — разуверился в микулинской жизни, панихиду поешь. Ладно, мол, судьба наша стариковская такая — будем спины гнуть до конца, а молодежь пусть спасается бегством. Вроде бы жалеешь ее, хочешь добра. А так ли это? Кто поднял соседний колхоз «Советская Россия»? Молодежь! Кем прославился другой наш сосед — «Заречье»? Ею же, молодежью! Сила в ней, знания! Посмотрите, какие головы у них, не девки — орлицы! Придумала же Фенька водопровод от силосной башни! И насчет газу тоже молодцы! Светлые головы у вас, девчата, только с панталыку сбивают вас зря. Идите своей дорогой и никого не слушайте. Я вот из-за Наташки сердце свое иссушила. Говорю ей каждый день: заглядывай ко мне на ферму, присматривайся, учись. Не хочет. И чего б не хватало человеку? У людей дети как дети, а тут — позору не оберешься. След ей какой-то хочется на земле оставить, да поярче. Приравнивает нас, работяг, к сгоревшей спичке. Вот, мол, ваша жизнь, как вспышка этой самой спички: полыхнула — и концы в воду. А я считаю, что это не так! Стоит ли далеко за примером ходить. Вон Ваня Пантюхин с комсомольцами сад спас, школьники вдоль дороги посадили деревца. Разве это не след на земле? Общий след, вечный! — Матрена бросила взгляд на дочь. — Королева какая сыскалась: фрык-брык, не подходи к ней близко. Да что за дурак тебе всякой глупости в башку набил? Эх, Наташка, Наташка, — голос Матрены дрогнул, — ведь я тебя когда-то от смерти спасла, собой прикрыла, думала, на старости утешение будет, а ты…

И вспомнилась Матрене метель той страшной ночи, когда она, прижав к груди, отогревала дыханием коченеющее детское тельце, а сама истекала кровью… Все рассказала Матрена людям, все поведала: как она пришла в конце войны со Смоленщины в приокское село, держа на руках девочку. Матрена говорила, и надтреснутый голос ее звенел все сильней и сильней, чувствовала она, что не унять ей сейчас свое сердце.

— Мама! — кинулась к ней Наташа.

В эту минуту она поняла, что в жизни ее произошло что-то большое, трудное…

«Значит, у меня была другая мать, и она погибла?.. Она любила меня… Но ведь и эта… Нет-нет, я знаю только одну! Я помню ее с тех пор, как она по ночам склонялась над моей постелью, и глаза ее в темноте светились добротой и нежностью. Я помню запах ее платья, шепот ее губ… Да, я дурная, упрямая! Может быть, от моих ошибок и неудач так рано побелели твои виски. Прости меня…» Наташа протянула руки вперед и вся устремилась в безотчетном порыве к той, которая спасла ей жизнь.

— Мама!..

Все слилось в этом восклицании: и страх потерять последнего дорогого человека, и восхищение им, и жалость к самой себе, и какое-то новое, робкое, едва-едва пробуждающееся чувство любви к людям, а может, чувство раскаяния в своих поступках. Кто знает. Она привлекла седую голову Матрены к своей груди и, не стыдясь никого, заплакала.

Надя после всего этого как-то растерялась и не знала, что предпринять. Выручил Иван Павлович, внесший предложение: дать девчатам подумать еще пять дней. Все согласились. Так неожиданно тихо кончилось собрание, начавшееся столь бурно.

Наташа, Матрена и Феня домой шли молча. В сенях Матрена, не вытерпев, спросила:

— Что же теперь, шалопутные, делать-то будете? Позор какой! Значит, ты и меня сторонишься, потому что брезгуешь моей работой — доярка, мол?!

Наташа ничего не ответила, села возле окна, всматриваясь в темноту. Она слышала, как мать и Феня разбирают постели, потом раздеваются, ложатся спать — и ни одним словом не обмолвились. Наташе стало тоскливо. Она тоже легла в постель, но заснуть не могла. Мысли шли вразнобой. Все-таки, может, уехать? А как мать? Пойти на ферму? Мать, очевидно, уже заснула, а ей не спится.

Наташа поднялась с постели, надела тапки, тихонько прокралась в сени и, взяв там плащ, вышла в огород, покрытый ночной росой. Что стоит перепрыгнуть через прясло, когда никто не видит, и бегом пуститься по тропинке на Оку? От реки веет прохладой. Желание искупаться мгновенно охватило Наташу. И вот она уже на берегу. Пусть улягутся мысли, пусть успокоятся…

Шуршат, шушукаются верхушки опадающих ив, с воем проносит над головой осенний ветер одинокие, сорванные с родной ветки листья. И почему-то кажется Наташе, что судьба ее чем-то схожа с этими жалкими листьями, подхваченными осенним ветром…

Река и небо выглядели такими страшными и черными, что Наташа стояла несколько минут в нерешительности. В селе не видно ни огонька, не слышно ни звука. «Если дождусь рассвета и искупаюсь, значит, все будет хорошо», — загадала Наташа и присела на камень. Она еще не могла никак прийти в себя, собраться с мыслями, опомниться. Странно — живет, живет человек, и вдруг на его голову обрушится столько счастья и столько горя, что не каждый способен выдержать это. Иногда полезно увидеть себя со стороны. «Все говорят, что я красива, — подумала Наташа. — Как-то Иван Павлович заметил: «Красота — это талант, данный природою». Ну и что же, пусть будет талант. Быть наделенной таким талантом — счастье, не каждому дается оно. А дальше как поступить с ним? Головы кружить ребятам? Запуталась я, ох как запуталась!..»

«Шалопутная!» — припомнив слова матери, горько улыбнулась Наташа. Так она сидела долго, пока на востоке не обозначилась узкая полоска зари; над рекой пошел густой туман, оставляя косматые клочья на прибрежных кустах. Наташа сбросила одежду и, распустив косы, погрузилась в холодную воду. Сердце зашлось, но тут же чувство невыразимого наслаждения охватило ее. Было жутко и весело. Она плыла все дальше и дальше и, наконец, перевернувшись на спину, подставила лицо первым лучам восходящего солнца.

Накупавшись досыта, Наташа вышла на берег. Угнетенное состояние сняло как рукой. Она снова чувствовала себя счастливой. Дрожа от холода, Наташа никак не могла надеть тапочки и вдруг услышала голос матери, поднявшейся в такую рань, чтобы идти на ферму.

— Наташка, сумасшедшая, что это такое ты опять надумала?

Наташа побежала навстречу ей, смеясь, стараясь согреться.

— Кровь молодая, горячая в тебе бунтует, вот что, да ведь простудиться можно — гляди, сентябрь уж, — говорила, подходя к ней, Матрена.

— Мамочка, не сердись, хорошая моя! Я сейчас забегу на конюшню, может, Воронок там стоит, а потом к председателю!

— А к председателю-то зачем?..

Наташа не ответила.