Нил Данилыч проснулся рано, закурил, вышел на притрушенное снегом крыльцо, прокашлялся. «Надо сходить в коровник — как там скотина, не застудилась ли на выгульном дворе». Вдоль улицы пролег яркий пунктир электрических огней. От их мягкого света заснеженное село выглядит уютным и красивым.

Спускаясь с крыльца, Нил Данилыч вспомнил тот поздний осенний вечер, когда три года назад впервые подъезжал он к Микулину. Было темно, сыро и зябко. Село, видно, уснуло спозаранку — ни огней, ни скрипа калиток, даже клуб не манил светом. И Нилу Данилычу в тот момент стала понятней душа микулинцев — хмурая, ко всему безразличная, со всем примирившаяся. «Хлебнули житухи, нечего сказать, поди ни в какие блага уже не верят». Он почувствовал, как нужна этим людям радость, хорошая человеческая радость, много лет уже не заглядывавшая в их дома.

Бабка Антониха, у которой Нил Данилыч в то время остановился заночевать, поставила на стол тарелку постных дымящихся щей и, сложив на груди руки, стала рассказывать о микулинском житье-бытье.

«Не обессудьте, скоромным-то у нас давно уже не пахнет. Ни праздников, ни премий нам, и духовые оркестры для нас не играют, такие никому не нужны. Отстающие мы…»

«Знаю, бабуся, все знаю», — вздохнул он, хмуро посматривая на тарелку — взгляду до самого дна не на чем остановиться. Посидел за бабкиным невеселым столом, вышел на улицу. В проулках ближних дворов лают собаки, темнота — глаз выколи, а на краю села, будто из преисподней, вырывается яркое пламя. «Что бы это такое?..» Подошел поближе — колхозная кузница, двери распахнуты, и молотобойцы с оттяжкой ахают кувалдами по наковальне, металл звенит, летят искры. Вначале эти искры жидки и их маловато, выглядят они тусклыми, едва заметными, тьма мгновенно глотает их, гасит, и Нил Данилыч глядя на первые взмахи молотобойцев, сбивающих окалину, думает: «Сколько надо таких искорок, сколько сильных ударов по наковальне, чтоб осветить людям дорогу к лучшей жизни, чтоб жилось им вольготней». Но вот взмахи кувалды становятся все чаще и горячей, золотистые искры непрерывным потоком льются во тьму, наполняя сырую осеннюю ночь дыханием жизни.

«Ничего, Антониха, будет и на нашей улице праздник с перезвоном, будет — еще не перевелись кузнецы в Микулине!»

Нил Данилыч вспомнил далекое детство. Покосившаяся трухлявая избенка на юру деревни, осенняя тьма, сверчки за печкой. Он, белоголовый Нил, лежит на полатях и, глядя в окна, ждет чуда. Мерещится ему — вот-вот расцветет в темной раме окна сказочным видением Жар-птица… Потом как-то, через год, ездил с отцом в город, дивился электричеству на улицах и в домах, соображал: «Вот бы к нам…» Трудно даже представить, чего ждал он от электричества, но так или иначе эта чудесная сила должна была, по его детским понятиям, каким-то волшебством преобразить деревенскую жизнь, принести в каждую избу праздник…

Весь свой век Нил Данилыч лелеял эту мечту. Лампочка Ильича!.. Как потеснила бы она тьму! Прежде всего, надо осветить каждую избу и улицы, подновить постройки, провести радио, всколыхнуть людей, и они не смогут не ответить на эту заботу благодарным трудом. Ключик секрета к сердцам микулинцев Нил Данилыч бережно вынашивал в своей душе не один и не два дня, и когда вступил в обязанности председателя, прежде всего стал говорить с людьми об электричестве.

«Какое там электричество, курятник, того и гляди, развалится — ни гроша нет на постройку, а вы об электричестве! — раздраженно заворчал счетовод. — Пусть вон миллионеры из «Рассвета» занимаются такими делами, у них денег куры не клюют, им все по плечу — и электродойка, и всякие моторы».

Однако нашлись люди, которые поддержали Нила Данилыча, особенно женщины. Они надеялись, что работать на фермах будет легче. С чего начать? Нужны деньги. Ссуду брать не хотелось. Дед Матвей посоветовал заняться луком, В первую же весну все нижние огороды у Оки засадили этой доходной культурой. Только счастье-то, как капризная девка, — ходи за ним да вздыхай. С июня началась засуха, потрескалась, окаменела земля. На небе свирепая белесая синева — ни облачка. Нил Данилыч, загорелый, худощавый, стоит среди грядок. Лоб избороздили глубокие морщины. Как быть? По ночам, что ли, поливать из ведер? Да разве наносишься на такую махину ведрами. Огороду ни конца ни края. Горе луковое. Истинно, луковое! А тут еще сзади смех Акима: «Говорил, не берись за этот лук — слезой прошибет вас». И прошибет, что правда, то правда. Может, дело говорит Аким, кто его знает. Семян не выручим… Первый блин комом. Пустили на ветер последнюю колхозную силенку. Вот и скажут люди: «Сколько председателей не было — все только и знали, что транжирить колхозную деньгу. Довели до ручки». С первого шага веры не будет, мол, и этот такой же.

Но время шло, и все, у кого есть совесть, по ночам приходили на огород с ведрами. Земля жадно пила речную влагу. Темно-зеленые перья лука после поливки расправлялись, свежели. Как-то с юго-запада выползла темная грозовая туча, дробины града посекли на дальнем поле скудную рожь. Где тонко, там и рвется. Наконец, прошел август, свалил жар. Многие с любопытством заходили на огород. Крупные, литые репки лука теснили друг друга из грядок. Золотые рядки уходили в даль неоглядной поймы.

«Сила!»

«Вот тебе и горе луковое!»

«Поди, сам-пят выйдет».

«Смотри, пот-то как наш оправдался!» — слышалось то там, то тут.

Урожай действительно был хорош. Убрали его вовремя, еще посуху. Пока шла уборка, налетели заготовители. И откуда их только не было: с Камчатки, из Норильска, из Игарки — на севере лук всегда на вес золота. Сдали урожай, подсчитали выручку — больше чем на полмиллиона потянуло. У людей в глазах слезы радости. Еще бы, лето-то какое выпало, а вот поди же ты воздалось сторицей. И щедрей и доверчивей стала зачерствевшая душа.

«Насчет денег не стесняйтесь, Нил Данилыч, глядите — что нужнее колхозу, то и кумекайте».

Судили микулинцы, рядили и в конце концов сошлись на одном — купить перво-наперво посильней движок для электростанции. Купили. Полгода мучились в поисках кабеля. Наконец из города пришел наряд на кабель. Строили электростанцию быстро, и под октябрьский праздник вечером вспыхнуло зарево над Микулином — зажглись лампочки Ильича. Матрена с бабкой Антонихой стояли у клуба в обнимку. Народу-то, народу сколько! Гомон, веселье.

Все это сейчас вспоминает Нил Данилыч. С тех пор прошло три года… Скрипит снежок под валенками, где-то спозаранку загудел мотор…

Ночью напроказила вьюга, перемела дороги и тропинки, в иных местах снегу едва не по пояс. Нил Данилыч остановился — пожалуй, не пройти, ишь какие заметы. Кое-как проторил тропинку до березняка, смотрит — дорога на ферму расчищена. Значит, доярки уже прошли, выходит, проспал… Со звездами из коровника идут, со звездами и в коровник. Так оно и есть: раньше всего в Микулине люди проминают пошире путь на фермы, потом появляются стежки к колодцам, к сараям, где лежит сено, к ремонтным мастерским. Вот Лешкин вихлястый след — его отличишь от тысячи, у Лешки своя, ни с чьей не схожая походка.

Невдалеке от коровника Нил Данилыч заметил чью-то темную фигуру с лопатой в руках, подошел поближе — оказывается, это конюх дед Матвей. По ночам он и за коровником поглядывает.

— Доброе утречко, Егорыч!

— Доброе утро, Нил Данилыч.

— Ранняя ты птаха!

— Да уж такое мое положение стариковское. Не спится — взялся дорогу торить, думаю, девчата не пролезут на ферму по этакому снегу.

— Спасибо, дорогой.

— Не за что. Дело привычное. Иной сторож сидит всю ночь, закутавшись в тулуп, а я не могу — скучно.

— Это верно. Как скотина?

— Лежит себе мирно.

Закурили, перемолвились еще парой слов. Дед Матвей, вспомнив что-то, засмеялся:

— Слышь, ночью Патрикеевна приходила, вон она стоит на бугре, внюхивается, — кивнул старик на силуэт лисы, темневший вдали. — Приволоклась, захлюстанная.

— Поживиться ищет чем-нибудь.

— У нас не больно поживишься. Я ее того — раз! И — мимо!

Нил Данилыч засмеялся:

— Воротник для Кузминичны ходит!

— Точно.

— Ну, бывай, старина, тороплюсь.

— Всего хорошего, Нил Данилыч.

Отошел и подумал: «Добрый старик и столько сделал когда-то для колхоза. А мы отделались пенсиями да и вычеркнули из памяти», — размышлял Нил Данилыч, приближаясь к воротам коровника.

Выгульный двор со стороны поля прикрыт высокими голубоватыми сугробами. Края их причудливо изогнуты и слегка курятся снегом.

Во дворе возы с сеном — всю ночь шли они из-за Оки. Девушки принимают корм, перекидываются с возчиками шутками. Мужчины свалили возы, побалагурили с доярками и, закурив, будто ненароком подхватывают по приличной охапке сена, бросают в сани, а затем, тряхнув вожжами, съезжают со двора.

— А ну, подождите, люди добрые! — нахмурясь, окликает их Феня.

Возчики в недоумении:

— В чем дело?

— Сено сдали?

— Сдали.

— А зачем нахватываете в сани?

— А тебе что, жалко?

— А как вы думаете? Каждый по охапке — воз обратно увезете.

— Что уж, и под коленки нельзя положить?

— Под коленки! Да вы прикиньте: один взял пять килограммов, другой пять, а вас вон сколько. И так каждый день. А коров чем кормить? — Тон девушки настолько категоричен, что мужчины, переглянувшись, нехотя один за другим выбрасывают сено… С такой горластой лучше не связываться.

— Фенька, а ты и отца не пожалела, — трунят над девушкой, — заставила выкинуть сено. Ух как он рассерчал! Теперь вовсе на тебя будет зол, не простит.

— А я прощения и не жду, пусть прощает виноватых. Привыкли тащить в свои норы, — нахмурившись, отзывается Феня и тут же спохватывается: «Опять обидела отца…»

Наташа к Аленке:

— Тебе тоже дома будет, твой-то отец так швырнул охапку сена, что меня чуть не задел.

— Тебя надо бы задеть, ты принимаешь корм, а рот разинула, другие за тебя должны смотреть.

Председатель, никем не замеченный, стоял у ворот, вслушивался в разговор и, довольный, посмеивался в усы: «Молодцы девки». Потом подошел, поздоровался, спросил:

— Как дела, дочки, в чем нужда есть?

— Ничего нам не надо, вот только мотор отказал, воду плохо подает, коров на ночь едва напоили. Все время было хорошо — круглые сутки теплая вода, а тут — на тебе! Коровы удой сбавили.

Мотор слабый, Нил Данилыч хорошо это знает, но другого пока нет.

— Свиней не увезли в город? — обратился он к Кате.

— Кажется, только что проехали.

— Вы бы, Нил Данилыч, приказали водителю привезти мотор, — напомнила Аленка.

Нил Данилыч вышел со двора. У берега Оки, в том месте, где летом ходил паром, стояла машина. Слышно было повизгивание и хрюканье свиней. Последние центнеры плана за год…

— Эге-гей! — крикнул Нил Данилыч.

Из кабины высунулся Лешка Седов.

«Вон, оказывается, в реку-то кто лезет. Везде побывал, к черту на рога только не удосужился».

Дорога на тот берег была еще не проложена — лед совсем молодой, но водитель, видно, все-таки хотел попытаться ехать в город кратчайшим путем — через Оку.

Нил Данилыч по следу, промятому в снегу автомашиной, спустился к припаю льда.

— Ты, парень, с ума спятил, не видишь — река еще не стала как следует! А несешься.

— Я пробую…

— Пробую! А если машину угробишь?

— Нил Данилыч, счетовод сказал: «План завершаем, соображай, мол, с ветерком надо».

— Знаю.

— И еще сказал он: «Боюсь, говорит, как бы эти свиньи не подложили нам свинью».

— Это еще что за намек?

— А вот и намек: соседи тоже повезли сдавать мясо, поехали кружным путем, через мост, боятся здесь по льду переезжать. Ну, а я хочу обогнать «Рассвет» — первым сдать.

— Не говори, Лешка, гоп, пока не перепрыгнешь!

— Чего там «не говори», как газану сейчас — лед не прогнется. Вон он, след, кто-то на санях уже проехал.

— Вот чертяка!.. Так ведь то на санях, — вздохнул с досады председатель.

Видно, он пожалел о том, что тракториста пришлось посадить на машину да еще послать в такой ответственный рейс, а может, что-либо другое думал — кто знает, одно было ясно Лешке: председатель колеблется, возможно, даже и побаивается.

— Смотрите, Нил Данилыч, — парень выскочил из кабины, сошел на лед, притопнул разок, другой, смеется: — Меня выдерживает, а машину и подавно!

Лешку обступили только что подъехавшие водители из Мещеры: каждому не хотелось давать крюку сорок пять километров, а по льду ехать не рисковали…

— Эх, была не была, разойдись, братки. Встречайте на том берегу с музыкой! — шутил Лешка, выводя машину к береговому припаю.

Вот машина пошла на ощупь по льду, водители настороженно впились глазами в скаты Лешкиного «газика», смотрели, затаив дыхание, а через каких-нибудь полминуты ахнули: непрочный лед затрещал под тяжестью машины, прогнулся, но Лешка успел включить скорость и понесся дальше.

У Нила Данилыча от напряжения заходили желваки — будто не Лешка сидел за рулем, а он сам… «Левей, левей бери, дьявол! — выругался про себя председатель. — В полынью угодишь, отпетая голова, в полынью!»

Лешка не свернул и не остановился. За машиной винтом закрутилась поземка.

— Молодец, ай да леший, ай да неугомон! Пошел, пошел! — уже не осуждая, а, скорей, гордясь Лешкой, замахал шапкой Нил Данилыч.

— Ишь ты, дьявол, утер нос, ухитрился, проскочил, лиходей.

Кому утер нос Лешка, Нил Данилыч не договорил, но стоявшим рядом водителям и без того было ясно. Помявшись в нерешительности и почесав затылки, они пошли разворачиваться и выезжать на большак. А с того берега, распахнув кабину, уже орал Лешка. Торжество, мальчишеская дурашливость, радость, удаль неуемно звенели в его голосе. Нил Данилыч в напутствие еще разок помахал ему шапкой и, будто мысленно разговаривая с ним, подумал: «А останавливаться на середине, браток, нельзя ни в коем случае — гибель, сразу провалишься. Броском — и вперед. Вот так же Дунай когда-то форсировали мы…»

Лешка выбрался на дорогу и покатил, а Нил Данилыч все еще стоял, смотрел ему вслед и думал о хватке молодых. Груб Лешка, и говорить нечего, а в работе — парень хоть куда! Рашпилем бы его хорошенько тронуть, может, и блеск бы дал со временем, возможно, и оботрется в людях, подход к нему только свой, особый нужен, в руках держать парня надо. На фронте, бывало, не любого пошлешь в разведку, а такие, как Лешка, ходили. Глаз наметан — сколько раз перебирался прошлой зимой через Оку на тракторе, не счесть. Другие боятся, а он прошел, и притом раньше всех, не стал ждать завтрашнего дня, первым проложил дорогу. За ним через какие-нибудь сутки поведут машины сотни, тысячи людей, не зарастет Лешкин след, шире, прочней станет. Нил Данилыч постоял еще минутку и вдруг охнул: думал о Лешке, а о моторе забыл… «Надо чем-то помочь дояркам» — и пошел опять к ферме. От размышлений о молодежи он вернулся к мысли о стариках. Что верно, то верно: сердца у ребят горячие и смелые, опыту бы им…

— Еще не одну речку возьмем! — вслух сказал Нил Данилыч и по привычке указательным пальцем коснулся усов.

*

Рано загораются светом окна микулинского клуба. Посмотришь на них — и сразу станет весело. Что там сегодня? Кино? Быть может, приехали из города артисты, а может, вечер отдыха, кто-то кого-то ждет, кто-то с кем-то встретится, а быть может, кто-то весь вечер будет думать о том, без кого жить и дышать нельзя, станет томиться, украдкой вздыхать, ждать приглашения на вальс, но так и не дождется: совсем другою увлекся тот, о ком вздыхаешь ты…

Но сегодня в клубе не будет ни вздохов, ни улыбок, ни тихого шепота на ушко — ничего этого не предвидится. Впрочем, предполагаются и улыбки, и вздохи, и объяснения, и разговоры, и признания, но совсем иного характера…

Попробуем заглянуть в микулинский клуб. На первый взгляд — ничего особенного. Нынче, как и всегда, здесь людно, оживленно, светло, но оживление, которое царит в небольшом зале и фойе, несколько необычное. Сегодня правление колхоза пригласило в клуб старожилов на чашку чая.

Катя приглядывается к лицам пожилых микулинцев, видит в их глазах нескрываемую радость и благодарность. «А хорошо все-таки, что Нил Данилыч с Александром Ивановичем придумали эту встречу молодых с ветеранами колхоза. Давно пора».

Нил Данилыч специально заказывал в типографии пригласительные билеты. Разослали их по почте, и старики откликнулись, пришли…

В зале и соседних комнатах сдержанный говор и гул. Кто это важный такой разговаривает в фойе с Матреной — волосы седые, будто усыпанные яблоневым цветом? Да это же дед Матвей! Привыкли видеть старого в шапке или картузе, а сегодня, смотри, франтом каким явился: косоворотка, жилет, темный костюм, борода на обе стороны. А вот Иван Гаврилов прошел аккуратно побритый — хоть сейчас под венец.

К Кате подбежала Наташа:

— Где Феня?

— На сцене, а что?

— Да там при входе не хватает девчат. Не продумали как следует, предполагали, что старики будут подъезжать на «Победе», посланной правлением, а они пешком идут.

— Ладно, — сказала Катя, — я помогу, а то Феняшка, наверное, уже загримировалась.

В вестибюле клуба несколько девчат, одетых в русские сарафаны, занимались гостями. Деды входили торжественно, точно ко всенощной, важные, празднично настроенные.

— Молодец Нил Данилыч, не забыл-таки про нас, уважил! — говорил один из стариков.

— Строг, да справедлив, — вставила свое словцо о председателе пожилая доярка, — а главное — пьяниц не любит. Дай ему бог здоровья.

В вестибюль вошел Иван Павлович.

— А-а, Ванюшка! — часто моргая, поздоровался дед. — Что это вы вспомнили о наших грешных костях, ведь сейчас идет звон по всей России о молодых, мы-то при чем?

— Как при чем? А кто вырастил этих молодых? Кто их к делу приставил?

— Батеньки! — воскликнул дед. — Да тут, никак, светопреставление. Воистину, гляньте-ка, — показал он на зал клуба, где стояли длинные столы, покрытые яркими скатертями, в вазах яблоки, печенье, конфеты; шумят, посвистывая, двенадцать самоваров, начищенных до невероятного блеска.

Старики в ожидании начала вечера разошлись по фойе, толкуют друг с другом, поглаживая бороды, говорят о разном: и о давнем прошлом, и о делах нынешних.

Вошел весь красный с мороза Нил Данилыч.

— Это еще что за новая мода не дожидаться машины? — смеясь, спросил он у стоявших стариков. — Для чего я машину по дворам посылал?

Старики от шутливого грозного окрика председателя стушевались. Дед Матвей на шутку ответил шуткой — самодовольно оправил рубаху, подошел к Ивану Павловичу, поклонился в пояс, потом так же поклонился Нилу Данилычу и громко сказал:

— Спасибо, дорогие, что уважили нас, стариков, но пока мы еще на своей паре можем, так вы уж многие лошадиные силы не гоняйте попусту.

Минуту спустя дед Матвей стоял у окна с Акимом. Взволнованный, по-праздничному одетый Аким, рассматривая зароговевшие от топорища мозоли на ладонях, говорил своему одногодку:

— Ты понимаешь, Мотя, принес вчера почтальон письмо, а в нем пригласительный билет…

— А что понимать-то, ведь и ты вроде ветеран. Поначалу в колхозе крепко работал, это только после войны шлея тебе попала под хвост, кинулся за длинным рублем, стал метаться из стороны в сторону…

— Метаться! Сам-то забыл, что ли, как за счет одних лишь приусадебных участков жили? На трудодень — ни шиша, а ребятишки, как галчата: «Пап, исть!» Две сотки ржи посеешь на огороде, а потом на полу в избе молотишь палкой…

— Про то не вспоминай, Аким, — сурово сдвинул брови дед Матвей. — Сейчас живем по-людски, дай бог каждому, а ты все равно норовишь…

— Норовишь, норовишь. Заладил!

Матвей, видно, не имел особого желания спорить в такую светлую минуту. Вытащил из кармана портсигар с изображением парящей жар-птицы, ловко щелкнул крышкой:

— Угощайся!

Аким бережно взял корявыми пальцами папиросу «Казбек», помял ее, заворчал что-то под нос. Большой злобы в его воркотне уже не чувствовалось. Закуривая, он стал припоминать слова из пригласительного билета:

«Питая к Вам глубочайшее уважение, как к одному из ветеранов колхоза, правление приглашает Вас на чашку чая…»

Кого не тронут такие слова? «А может, по ошибке прислали мне? Ишь Матвей намекает…» И Акиму как-то неловко стало толкаться среди приглашенных — сгорбился, весь ушел в себя, жадно чередуя одну затяжку за другой и кутая лицо непроницаемой завесой дыма.

— Ты чего же, пошли за стол, — кивнул ему дед Матвей.

Аким сел рядом с Иваном Гавриловым, по правую руку приладился Матвей. Девчата стали разливать чай, подкладывать на тарелки пироги и конфеты.

— Родные, дорогие мамаши и папаши! — заговорил Нил Данилыч. — Колхоз от всей души ценит ваши заслуги — правление определило каждому пенсию. Но вы молодцы — не отходите в сторонку! Вот и теперь нам нужен ваш совет, ваш опыт. Сами знаете, в колхоз пришло сейчас много молодежи. Девушки и парни образованные, сильные, рвутся к делу, а опыта им не хватает, вот и нужна ваша помощь, из-за этого вас и собрали посоветоваться, как лучше подсказать молодым, чтобы не задеть их гордые сердца.

— Верно, молодежь наша хорошая, что и говорить, нынче на ней весь колхоз держится, — подтвердил Иван Гаврилов.

— В образовании — сила! — загудел кто-то густым басом. А звонкий тенорок перекрыл гудение:

— Моложе — рублем дороже!

— И вправду, — согласился отец Аленки, чернобородый, крепкий еще на вид мужчина. — Привозим мы вчера на ферму сено, сдали все честь честью, доярки приняли. Трогаемся со двора, ну, а я по привычке, глядя на других, охапочку сенца прихватил, положу, мол, под коленки. Да не тут-то было, Феняшка Чернецова на дыбы: «Верните!» За ней и остальные девки, и моя Аленка тоже подала голос. Я опешил, ну, думаю, подожди ж ты, явишься домой, я те покажу, как отца родного позорить. Ни одна из доярок за нас не заступилась. Приходит домой Аленка, и что же вы думаете, не я ее ругаю, а она меня. Да как насела, такой нагоняй дала старому дураку — до сих пор стыдно. Вот она как мне сказала со слезами на глазах: «Зачем ты, папа, сено брал?» А я ей: «Как зачем?» — «Ведь у нас дома хватит до нового выпаса, только меня позоришь!»

Тут я и вправду задумался. Сена у меня много, еще и останется, а так, по привычке хватаю.

Вот Аленка моя и заплакала, плачет и приговаривает: «Сами хорошей жизни не видели, все только свое да свое, и нам пожить не даете. Не хватает у вас соображения, что мы хотим бороться за звание фермы коммунистического труда, хотим жить по-новому, а тут родной отец позорит».

Так мне ее жалко стало, понял, что молодежь-то нас, старых, к хорошей жизни зовет, ну, взялся я ее успокаивать: «Больше соломинки не возьму». А сам думаю: «Как же завтра, старый пень, девчушкам в их ясные глазенки взгляну? Стыдно!..»

Сегодня утром приезжаю на ферму, сбрасываю сено, подходит ко мне Феняшка и говорит: «У вас рукавицы худые, возьмите мои».

Я не беру, а она свое: возьмите да возьмите, у меня, мол, две пары — вчера новые получила.

Аким сидел, молча слушая отца Аленки. Ему было неприятно и больно. Словно все это произошло не между кем-нибудь, а именно между ним, Акимом, и Фенькой, словно Аленкин отец не о себе рассказывал, а о нем, взял да и без всякой жалости выставил напоказ, обнажил его мысли, его душевную рану.

Потом заговорила и Матрена:

— Что и толковать, молодежь пошла мозговитая, работящая. Возьмем хотя бы Феняшку Чернецову. Умница девчонка. Поди ж ты, придумала втащить на силосную башню жестяной бак. Теперь теплую водицу коровы пьют вволю, молока дают больше. Конечно, нелегко нашим дочкам. Взять хотя бы раздой первотелок…

— А мне легче? — обиженно подал свой голос Федя, стоявший на сцене.

Старики заулыбались.

— Он и во сне перебирает пальцами — коров доит, — пояснил Матвей.

— Ну, Федор, коль заболел ты этим делом, тогда берем тебя в нашу бабью компанию. Ты что же, хочешь девкам нос утереть? — сорвалось с языка у Матрены. — Смотри! Ну да ладно, мы с кумой Акулиной поможем вам — чай, старые доярки.

Все посмотрели на Федю, и по залу прошумел легкий смешок, только дед Матвей с напускной строгостью заворчал:

— Опять опередили нас бабы. Пока думали-гадали, они тут как тут.

— Старики! — приподнялся из-за стола Иван Гаврилов. — Я о богачестве хочу говорить. Всегда так — чем больше отдаешь, тем больше к тебе и вернется, особенно если отдаешь на общую пользу. Вот уже скоро год, как я работаю свинарем, и вижу — хорошо стараются люди: ведь от зари до зари на ферме. Ну, а работа щедро оплачивается. Подумать только — мне, к примеру, причитается шестнадцать поросят, а некоторым и по восемнадцать. Ведь это же целое стадо. Зачем столько? Пораскинул я умом, с бабкой посоветовался, и решили: так и быть, возьмем себе парочку, а остальных подарим колхозу. Пусть богатеет наше Микулино!

— Во! — согласился дед Матвей.

Послышались и другие голоса, за столом стало весело, только лишь Аким сидел, будто набрав воды в рот, ничего не пил и не ел. Потом бог знает с какой стати отодвинул стул и, почти шатаясь, вышел из клуба. Акиму показалось до боли обидным — все говорят, а ему и сказать нечего людям. Раньше, бывало, хвастался сестрой Анной, вот, мол, деревенская, а в самой Москве квартиру имеет, живет богаче богатого, а теперь… теперь об Анне Акиму вспомнить стыдно, не то что похвастаться перед людьми. А Иван, что с него возьмешь, всегда был чудаковатым, надо же спятить с ума: четырнадцать поросят отвалил колхозу. Вертопрах! «Меня не объегоришь, дудки!» Аким тут же прикинул в уме, сколько бы он взял за них на базаре, ему явственно представились розовые, лопоухие игруны-поросята, хвосты колечком…

Шел Аким по заснеженной стежке домой и все думал об Иване, и вскоре у него сложилось окончательное мнение, что Иван кое в чем не прав, а снег, как будто поддразнивая, решительно не хотел согласиться с ним, Акимом, настойчиво и твердо скрипел под ногами: «Прав, прав, прав, прав».

Аким сплюнул и выругался. Какая-то злая сила исподволь подмывала: «А тебе, Аким, нечего сказать людям, нечего…» Опять в голове мелькнула Анна, ее судьба… Верно говорят — легче жить с чистой совестью, чем без нее. Почему-то вспомнился темный прогал в яблоневом саду на большаке, ведущем к станции. Мелькнуло в голове такое: как будто бы в грозовую ночь осветила этот прогал молния, выхватила из мрака, и он на пустыре явственно заметил бурьян. «Не оплатил до сих пор долг».

Застаревшая боль разбередила душу Акима. Подошел к дому, сам еще не зная зачем, постоял у крыльца. Ему хотелось быть там, на народе, среди своих одногодков, ро́вней быть, а вот не усидел…

Аким отворил дверь в избу. Егорка с Машей листали книгу.

— Папа, почему так рано?

Аким промолчал, сел на лавку, тупо уставясь в пол. Потом вдруг встрепенулся и спросил у Егорки:

— Ты куда таскал из ящика шпингалеты?

Егорка насупился, вероятно, размышляя над тем, что ответить. Феняшка наказывала никогда не врать старшим, а тут отец… Поди отлупит, если узнает, что шпингалеты эти самые таскал он на ферму. Подумал и еще больше насупился.

— Пори, только не веревкой… На ферму отнес я их, к Фене, у нее там дверцы в телятнике плохо закрывались…

Аким усмехнулся:

— Стекла везде есть?

— Не… Повылетело много, и форточки, того и гляди, отвалятся.

— Ну, а что доярки?

— Что! Они сделали бы, да в колхозе какой-то там фурнитуры… — Егорка еле выговорил, — нету.

Аким невесело рассмеялся:

— Значит, таскал?

— Ну, таскал, ведь для Фени!

— Так… — Аким встал и, заложив руки за спину, прошелся по горнице, потом решительно вышел из избы.

Егорка недоумевал. Как это случилось, что отец его не выпорол? Ведь ему частенько в последнее время доставалось за то, что бегал к Феняшке, а тут еще отнес эти железки. Вот чудеса — не попало!

Аким тем временем вытащил из сарая большие салазки, поставил на них ящик стекла и ящик с железной фурнитурой для дверей и окон, впрягся и потащил всю эту драгоценность к ферме.

Дежурил на выгульном дворе какой-то парнишка. Он хотел было взять с него расписку, но тот бегом пустился к клубу, бросив на ходу Акиму:

— Я сейчас.

Добежав до клуба, паренек остановился у крыльца, перевел дух, вошел. Старики сидели за столами. Подойдя к Нилу Данилычу, паренек шепнул ему на ухо:

— Там дядя Аким привез какое-то стекло и требует расписку…

Нил Данилыч ничего не понял, а услыхавший эти слова Иван Гаврилов засмеялся и проговорил:

— Ну вот, бывает же, и горы трогаются с места. Я так и знал!