В начале декабря после оттепели снова завернули северные ветры, ударил мороз, накрепко, до звона сковал раскисшую землю. К утру выпал новый снег. Шел он целый день, обильный, пушистый, свежий, ложился плавно, неторопливо, и когда Александр Иванович в сумерках вышел из коровника, едва не опьянел от запаха первозимка — такой простор вокруг! Дышалось легко и глубоко. Деревья, будто нарисованные черной тушью, темнели на фоне белой пелены снега, вдоль опушки синела кем-то проложенная лыжня. Александр Иванович постоял немного возле лыжни, и взгляд его потеплел. Зима… Обновление и радость. Да, да, он чувствовал всей своей душой полноту жизни. Прошла трудная пора, казалось, ей не будет конца — грязь, дождь, стройка. Но теперь все позади. Выгульный двор наконец готов. Вот уже вторые сутки девчата не носят корм и воду скотине — коровы сами находят во дворе силос, вдосталь пьют свежую теплую воду из корыт… Легко стало человеку, даже не верится этому неожиданному облегчению. Почистишь коров, выдоишь — вот и вся забота.

Людно вечером в красном уголке. Яркий свет лампы. Три стола в ряд, за ними доярки в белом. Сосредоточенные лица, жадные, любознательные взгляды. Лишь одна Аленка чему-то улыбается. Анатолий Иванович рассказывает о повышении надоев и жирности молока.

— Не ленитесь — подоили, сделайте массаж вымени и еще разок подоите. Много не наберете, может, всего лишь полстакана, зато молоко это будет самым жирным…

Девчата переглядываются: а ведь о том же самом говорила им Матрена, а они не придали ее совету особого значения.

Занятия уже подходили к концу, когда мимо окон промелькнули один за другим парни. Феня успела заметить Лешку Седова и шепнула Наташе:

— Что-то Седов повадился к нам!

— Аленку провожает, — тихо ответила Наташа.

Анатолий Иванович объявил тему следующего занятия. Урок кончился. Девушки оделись, вышли из красного уголка. За крыльцом стояли ребята.

— Держи их! — раздались голоса.

Аленка попыталась бежать, запуталась в полах своего длинного пальто, кто-то настиг ее.

— Спасайте! — крикнула она.

Полетели снежки. Феня и Аленка, не растерявшись, кинулись натирать снегом лицо Феде, но он как-то ловко вывернулся, и подруги сами оказались в сугробе.

— Ну что, будете?

— Будем, будем! — хохоча, отвечали они.

Наташа и Анатолий Иванович, воспользовавшись суматохой, незаметно вышли из сеней и вскоре скрылись за березами.

— Любовь хоть и светлое чувство, а ищет темные уголки! — съехидничала им вслед Аленка.

— А тебе завидно? — спросила Катя. Федя усмехнулся, но ничего не сказал.

Вскоре парни и девушки гурьбой пошли к селу. Александр Иванович держался в сторонке, сзади, и все думал, как бы отвлечь от компании Феню и поговорить с ней. Об этом же мечтал и Ваня Пантюхин. Но Феня шла между Аленкой и Лешкой и о чем-то оживленно разговаривала с ними.

Около конюшни, на самой дороге, стояли санки-козырки, те, на которых Нил Данилыч ездит в город. Лешке неожиданно загорелось: а что, если прокатиться с горы к реке? Он толкнул локтем Аленку, шепнул ей о своей затее.

— Ура-а! — закричала та. — Ребята, есть предложение — прокатиться с горы.

Все остановились в недоумении.

— Прокатиться? — спросила Феня. — На чем?

— Вот на этих санках, — весело отозвалась Аленка, усаживаясь в козырки. — Тут мягко — сенцо есть! Для нас приготовлено!

— А что насчет этого скажет товарищ завфермой? — улыбаясь, спросила Феня.

— И я с вами! — весело подхватил Александр Иванович.

Ребята оживились.

— А ну, садитесь, прокатим с ветерком!

Девушки с хохотом бросились в козырки. Феня оказалась с краю, около нее примостился Александр Иванович. Парни разогнали санки под гору и сами встали на запятки. Вдруг на крутом повороте санки накренились, и Александр Иванович, а за ним и Феня вылетели в снег. Санки промчались дальше.

Александр Иванович взял Феню за руку — помог ей выбраться из сугроба. Лицо девушки раскраснелось, на ресницах снежинки. Отряхивая Феню, он, будто невзначай, обнял ее и поцеловал.

У Фени от радости зашлось сердце, она ничего не могла сказать, лишь искоса посмотрела на приближающихся к ним ребят и попыталась осторожно отстранить от себя Александра Ивановича.

— Ну, кого тут вытаскивать из снега? — крикнул Ваня.

— Никого, сами выбрались, — ответил Александр Иванович и вдруг спросил: — А как же быть с санками?

— Подумаешь, санки! Пусть у речки переночуют, — проговорила Аленка, — никуда не денутся.

— Вот это уже нехорошо, — вмешалась Феня. — Любишь кататься — люби и саночки возить. Пошли, надо поставить их на место.

— Еще чего не хватало, чтобы девки сани в гору возили, — сказал Лешка. — Вы, идите потихонечку, а мы вкатим козырки наверх и догоним вас.

Парни побежали вниз, к саням.

Аленка обняла Феню, произнесла шепотом:

— Неплохой парень Лешка, надо только в руках его держать.

— Чудный Леша хлопец! — воскликнула Феня. — И ты, Аленка, расчудесная! — И вдруг порывисто поцеловала ее.

— Что с тобой, Феняшка? — удивилась Аленка.

— А ничего особенного! — ответила Феня. — Ой нет, такое случилось, что и объяснить не могу.

— А ты не объясняй, скажи одним словом.

Феня прошептала:

— Влюблена…

— Ну и что же?

— И он меня любит!..

— Да что ты мне загадки-то загадываешь?

— Правда, Аленушка, правда, — шептала Феня.

— А кто он?

— Саша… Гаврилов…

— А ведь я думала, ты с Пантюхиным…

Подруги, взявшись за руки, побежали по дороге.

Александр Иванович догнал Феню около крыльца Матрениного дома.

— Подожди, Феня… — и привлек ее к себе…

Снег падал крупными хлопьями, как будто летели пушинки из-под крыльев проносившейся где-то в вышине большой стаи белых птиц. Деревья, нарядно убранные, стояли, не шевелясь, и словно прислушивались к шороху падающего снега.

— Ты любишь зиму? — произнес Саша после долгого молчания.

— Еще бы! А ты чувствуешь, как пахнет снег?

Саша улыбнулся:

— Чем же он пахнет?

— Ну, понимаешь, чем-то чистым, свежим…

Робкие легкие хлопья все падали и падали, и Фене казалось, что этому порханию снежинок не будет конца, и ничего ей не нужно было в эту минуту, и ничего ей не хотелось, лишь бы чувствовать рядом Сашино горячее дыхание, ощущать его крепкую руку…

— Хорошо бы сейчас прокатиться на лошади, — проговорил Саша.

Феня кивнула головой — она согласна была на все, лишь бы быть с ним в эту минуту рядом.

Попросив у конюха разрешения, через пятнадцать минут Александр Иванович и Феня выезжали со двора конюшни на Воронке, заложенном в те самые козырки, на которых только что скатились с горы.

— Доедем до Аргамакова и обратно, — предложила Феня.

— Нет, мы поедем далеко-далеко! — мечтательно произнес Саша, натягивая вожжи и пытаясь тем самым выровнять бег коня.

Из-под копыт Воронка летели тугие комья снега, свистел ветер, и бесконечно пели железные подреза полозьев. Там и тут проносились то согнувшиеся под инеем вешки, то темные, залепленные снегом кусты терновника, где-то вдали, за Окой, прямо перед глазами, роились, мельтешили огни такого же большого, как Микулино, села…

Родное, русское: и земля эта, прикрытая глубоким снегом, и размашистый, неукротимый бег молодого горячего коня, и этот веселящий запах чистого первозимка, и неоглядная голубоватая даль вечера, и страстное биение жадного до быстрой езды сердца…

— Феня, смотри-ка!

— Ничего не вижу. А что там?

— Ничего не видишь? А я вижу, и очень многое. Сады вишневые… в цвету стоят… А дороги обсажены сливами…

Саша окинул взглядом заречные огни, взял Фенину руку, согрел в своей ладони.

— Ты посмотри: куда ни обернешься — везде огни, а ведь когда-то эта земля была краем нищеты и тьмы. Приходилось тебе читать «Мелюзгу» Куприна?

— Нет.

— Рассказ этот написан как раз о наших местах… В страшной глуши, где-то под Тумой, окруженная дремучими лесами и непролазными болотами, затерялась деревня Большая Курша. Зимой жители Большой Курши были отрезаны от всего «крещеного мира». Сугробы до самых крыш. Ночью под окнами воют волки…

В деревне живут учитель Астерин и фельдшер Смирнов.

«Как дико, Сергей Фирсыч, что мы с вами уже три месяца не читали газет, — говорит учитель фельдшеру, — бог знает, что произошло за это время в России».

Феня прислушивается к тому, что рассказывает Саша, и думает: «Неужели так жили когда-то люди?»

Саша смотрит на роящиеся огни сел и продолжает рассказывать:

— Астерин ждет чуда, от которого началась бы новая, прекрасная жизнь. Он говорит с фельдшером о русском мужике, который по темноте своей убивал когда-то докторов во время холерных эпидемий, устраивал картофельные бунты…

Озлобленный циник Смирнов, не верящий в жизнь, ворчит уныло о России, сплошь заваленной сугробами, глухой, безжизненной стране, похороненной под белым куревом метели…

Феня зябко жмется к плечу Саши, она, вероятно, вообразила себя в этой жуткой заснеженной пустыне, где все или уже мертво, или обречено на гибель.

— Ну и что ж, дождались они весны? — нетерпеливо спрашивает она.

— Нет, зима их окончательно сломила. От пьянства и картежной игры оба опустились, надоели друг другу и в конце концов погибли весной во время разлива реки…

Феня, когда Саша умолк, задумалась о судьбе этих людей: «У них не было цели, ради которой стоило бы жить».

Саша вздохнул и проговорил:

— Глупо и бесславно погибли… — Потом тряхнул вожжами и добавил: — А учитель все-таки надеялся. «Мелюзга, говорит, мы, крошечные люди, но если человечество когда-нибудь станет свободным и прекрасным, вспомнят и о нас».

Глядя на несущуюся навстречу снежную равнину, Саша размышлял о судьбах России.

— Говорят, вон с того речного крутояра крепостной холоп пытался взлететь в небо на самодельных крыльях…

«Вот и мы, так же как он, — мелькнула мысль у Саши, — делаем расчеты для взлета».

Застоявшийся Воронок жадно хватал версты, и Саша, увлеченный его бегом, как-то подался вперед, словно хотел слиться воедино со скачущим конем и обогнать время.

— Феняшка, дух захватывает! — натянув поводья до предела, воскликнул он.

— Против Воронка ни одна лошадь не устоит, — проговорила Феня.

— Это, пожалуй, верно. А знаешь, с нашими микулинскими ребятами все-таки можно сделать что-то большое. Сначала я просто как-то растерялся, не верил, думал: что за люди — без мечты, ни к чему не стремятся, смотрят порой на все каким-то отсутствующим взглядом… А потом разобрался, оказывается, ребята наши не такие уж сырые, можно их зажечь, да еще как!

Она слушает его и радуется. Да, он порой видит больше ее. И от ощущения того, что она сейчас с ним рядом и вокруг — никого, душа Фени наполнилась трепетом. Они вдвоем… А кругом только свежий снег, мягкий ветер и темная размашистая грива Воронка.

— Давай, Воронок, давай!

Как понеслось все: и кусты, и вешки, и дальний лес! Все радо зиме, чистому снегу, сини. Как легко дышится, как пьянит дорога! Для кого этот праздник? Для кого?..

Мягкий ветер и чистый снег… Никто еще не коснулся его подошвами, никто не прошел по нему, не проехал. Падай, легкий, пушистый, лебяжий, бодри, весели!

Вот копыта Воронка процокали по звонкому льду речонки Шумавы. Белым-бело. Русло реки петляет меж холмами, пробивается к подножию Кутуковой горы, порой совсем пропадает в крутых берегах. Особенно это заметно весной, в те дни, когда все зелено и в цвету, когда с вершины Кутуковой горы нелегко бывает найти взглядом русло этой речушки, и только лишь по кипам белых черемух, обозначившим ее повороты, с трудом можно догадаться, где играет в прятки Шумава.

Черемуха и первозимок… Свежесть и чистота, Сколько до этого было зим и весен, и ни одна из них так не порадовала, так не взволновала, как эта.

Феня украдкой заглядывает Саше в глаза, потом окидывает радостным взором бегущее навстречу пространство. Никого. Вдвоем. Белое поле. Всхрапы коня да бесконечная песня полозьев.

— Гей, Воронок, гей, голубчик!

Закружилось, полетело мимо искристое поле. И будто не на санях мчат Саша с Феней по заснеженному простору, а парят на волшебном ковре-самолете в поднебесной вышине. А вокруг мелькают белые стаи — это птицы, выпущенные зимой из ее широкого рукава.

— А ну, Воронок, а ну, дорогой!

Птицы несутся. Не обогнать их Воронку. Где там! Но что это, откуда потянуло вдруг дымком жилья? Стоп! Очнулась Феня — знакомое Матренино крыльцо. Горит свет. «Почему так поздно не спят?» Саша осадил Воронка. Его тоже заинтересовало — что случилось, почему не спят?

— Наташи, наверное, еще нет, — вбегая на крыльцо, сказала Феня. — До завтра! — и помахала варежкой.

— С кем это ты, полуночница, ходишь? — открывая дверь, добродушно проворчала Матрена.

Феня смутилась.

— Да я… да мы… с Александром Ивановичем прокатились…

— Понятно! Ты посмотри, что тебя на столе ждет!

Феня вошла в избу и увидела на столе пышущие жаром лепешки.

— Ой, да что это вы ночью печь топите?

— Ты не на лепешки смотри, а вот куда. — Матрена взяла со стола телеграмму и подала Фене; та прочла и онемела. Да и как не онеметь: она, Чернецова Ефросинья, едет с делегацией женщин в Кремль.

— Тетя Матрена, что это такое?..

— Как что, яснее ясного сказано: тебя как лучшую телятницу колхоза…

— А почему же Александр Иванович не сказал мне? — перебила ее Феня.

— Телеграмма-то пришла вечером, а вас, чертей, куда-то унесло. Уж тут Егорка ждал-ждал, да так и не дождался тебя, ушел. Пойду, говорит, папаньку обрадую, он давно посылал Феню в Москву, вот теперь она и поедет. — Матрена заглянула в пылающую печь. — Я ему толкую, что едешь ты в Кремль, где правительство, а Егорка знай свое: все равно в Москву! И Ваня Пантюхин прибегал, удивился, что тебя еще нет. Думал, в школе, понесся туда, а потом опять к нам. Вон на комоде фотоаппарат оставил.

— Это еще зачем?

— Говорит, будешь в Кремле, сними все: и Царь-пушку и дворцы… А там, кто знает, может, с правительством придется чашку чая выпить — тоже сфотографируйся.

— Вот ненормальный. Да ведь я не знаю, как и в руки его брать.

Матрена засмеялась.

— А ты попроси, кто умеет.

— А где же Наташа? — поинтересовалась Феня.

— Спит без задних ног, замерзла, тоже пришла с провожатым. О господи, не успеешь оглянуться, как бабкой станешь, — Матрена счастливо улыбнулась.

— А печь зачем топите?

— Как же, тебя собрать надо, в дороге все сгодится. Да и себе кое-что, — смущенно добавила Матрена.

— Значит, и вы?.. — Феня не докончила, бросилась к Матрене, горячо обняла ее. — Вот радость-то! Как я за вас счастлива!.. Уж кто-кто, а вы больше всех заслужили.

Матрена глухим от волнения голосом промолвила:

— Да, Феняшка, выпало счастье… Бабу микулинскую в Кремль зовут.

— Какая же вы баба? Колхозница вы, труженица…

Фене немножко даже обидно стало за Матрену. «Баба!» Да разве не ясно ей, кто она, ведь изо дня в день старалась, работала. Силу-то какую надо, веру какую, чтоб так вот годами… Ведь это же подвиг! Тут не скажешь, в какой час, в какую минуту свершилось все это, не припомнишь, не найдешь этого мига. Вспомнилась Зоя Космодемьянская. Ноябрь 1941 года… Свято, бессмертно. А она, Матрена, — всю жизнь, каждый день незаметно, безмолвно, терпеливо…

Рано утром, когда Феня еще спала, пришла мать.

Феня проснулась от стука в дверь.

— Значит, едешь? — спросила мать, присаживаясь на край постели.

— Еду, — ответила Феня. — Я так рада, мама, так рада! Только не знаю, боязно что-то…

Феня смущенно умолкла, а мать, воспользовавшись паузой, сказала:

— Вот возьми лепешки, чай, не дома будешь. — Потом перевела дыхание и вдруг робко проговорила: — А может, насчет Анны и ее вещей что-нибудь узнаешь, а?

— Что узнавать-то? А про лепешки, мама, зря ты беспокоилась: тетя Матрена все приготовила, куда мне столько.

— Бери, бери, не обижай мать, ее-то лепешки вкуснее, — ласково сказала Матрена.

— Ты бы домой заглянула, Феняшка, — тихо попросила мать. — Егорка с Машей каждый день пристают: «Почему наша Феня живет у Наташки?»

— Если она уйдет от меня, то, наверное, к вашим соседям, — улыбнувшись, проговорила Матрена.

— Как же это так, пусть уж лучше у тебя живет, спокойнее будет мне, — с мольбой в голосе, почти шепотом произнесла мать.

— Да разве их удержишь? Не сама уйдет, так уведут: любовь, чай, сама знаешь, какое дело…

Мать хотела что-то переспросить у Матрены, Но, увидев счастливые, ясные глаза дочери, прошептала:

— Пусть как хочет, как ей лучше…

*

И вот снова Феня идет по улицам Москвы. Падает легкий снежок. Москва!.. Все, как и прежде, торопится, мчится куда-то — стремительно, в безудержном порыве. На лице Фени нет больше растерянности и робости. Взгляд ее ясен и уверенно спокоен. Она идет по знакомым улицам столицы и чувствует всем своим сердцем, что Москва по праву принадлежит ей.