Честно сказать, я так и не смог как следует уснуть в эту ночь. После ужина, во время которого мы с отцом еще успели сыграть в шахматы, после того, как я еще купался (день был очень жаркий и потный) когда, уже в третьем часу ночи я, наконец, лег в постель и выключил оранжевую лампочку ночника над изголовьем, сон не спешил смежить мне веки. Преувеличенными, объемными проплывали, вставали образы минувшего дня. Тени от листьев в свете фонарей на дорожке напоминают клетки шахматной доски, потому что в самих фонарях есть что-то от белых ферзей и королей. А когда свет гаснет — черные выигрывают… Что-то я такое мрачное написал. Качели… Что он сейчас делает? Спит уже. Или нет? Ему, наверное, попало за то, что он так поздно пришел… В чем он спит? Я вспомнил, что Ленька, как и я, закаляется и спит обнаженный, накрываясь только одной простыней. От этих мыслей сладко-болезненная волна пробегала по моему телу. Смутно, сквозь дверь я услышал, как в кабинете отца зазвонил телефон (дверь кабинета, наверное, была приоткрыта), как отец приглушенным голосом говорил с кем-то. Потом, после паузы заговорил уже с кем-то другим по-английски, видимо прикрыв дверь так, что я уже ничего не мог разобрать. Это, я знал, звонят из Америки, у них сейчас день… Совсем обнаглели. Я лежал на спине, закинув руки за голову, то закрывая глаза, то открывая; глядел на два правильных косых прямоугольника света, наискось пересекающих темную поверхность потолка, под определенным углом в точности повторяя форму окна. Было жарко. Я сдвинул простыню в ноги и так лежал в полудреме, то засыпая немного, то снова просыпаясь. Мы договорились на одиннадцать часов, на углу, у ограды, по дороге в яблоневый сад. Было чуть слышно, как тикают большие стенные часы на кухне… Осторожно, на цыпочках я прошел по темному, длинному-длинному коридору, в конце которого маячил еле видный свет и, очень осторожно, прижимая рукою дверь, чтобы не шуметь, вошел в комнату Леонида. Тут стоял голубоватый сумрак, Высокое окно отражалось в полированной поверхности письменного стола с наклонной лампой и такой же точно, как у меня, подставкой для карандашей. Вот здесь он готовит уроки. Скоро этот стол буде завален книжками и тетрадками. Из открытого окна веет теплый, ароматный ветер. Все небо усыпано огромными звездами. Справа, у стены, низкая кушетка, которую можно раздвигать на ночь. Ленька спал на боку, накрывшись до пояса белой простыней. Правая рука была согнута в локте, растрепанная темная голова сместилась к краю подушки. Ветерок из окна чуть шевелил его волосы. Полна тишина… было только слышно ровное Ленькино дыхание. Потом, каким-то образом, я сам стал Ленькой, почувствовал щекой край подушки, лежа на правом боку, телом ощущая прохладные крахмальные складочки белых простыней (такая жаркая летняя ночь!). И еще, с другой стороны сознания, сквозила иная, совсем не ночная, ослепительно-солнечная мысль: ожидание завтрашнего дня, дня игры в яблоневом саду в бадминтон… в одиннадцать, на углу, у дороги в яблоневый сад.

К утру я все-таки забылся. Ранний летний рассвет давно уже бродил по комнате, не зная, что делать, высвечивая постепенно то одни, то другие предметы. Подул сильный ветер — южный, судя по расположению моего окна, кто-то внизу хлопнул дверью, слышался голос просыпающегося транспорта, смешиваясь с шелестом деревьев, дубовым и липовым. Утренний свет проникал сквозь закрытые веки. Все вокруг постепенно наполнялось звуками, порождавшими в моей спящей голове какие-то бесконечные, до неприятного реальные киносериалы. Я смотрел на часы и застывал в ужасе: без трех минут одиннадцать! Значит, я опоздал! И я вскакивал в панике, не попадая, потом попадая ногами, как надо, в брюки, хватал рубашку, ботинки и вылетал за дверь, держа все подмышкой, в зубах, надевая и застегивая прямо на ходу и бежал, сломя голову, с разбегу ударялся ладонями и грудью о чугунную ограду и неожиданно обнаруживал, что забыл взять ракетки для бадминтона… Смотрел на часы — и, оказывалось, что уже полтретьего! И, конечно, Ленька меня не дождался! И я в исступлении выл и стонал, и бил кулаками по бесчувственной чугунной ограде, и шел дождь, и мое лицо было мокрое, и руки, и грудь были мокрыми, и вдруг все прерывалось, я куда-то проваливался… И опять, и опять, до бесконечности… Пока, наконец, изображение не начало рваться, расползаться, как слабая ткань, и сквозь него, как ясное небо проглядывает сквозь рассеивающиеся тучи, стала проявляться реальность. И я обнаружил, что лежу неподвижно в своей постели, на спине, широко раскинув руки, сбросив в сторону одеяло, и совсем оттеснив подушку. И солнце, как на приморском пляже, нестерпимо бьет мне прямо в лицо. Вся комната напоена была ярким светом. Солнечные блики играли на стене, на полу, на полированных дверцах шкафа. Сверкали и переливались разноцветными искрами граненые хрустальные шарики на шнуре выключателя ночника над моим изголовьем. Сна не осталось ни в одном глазу. Я взял со столика возле кровати свои наручные часы — было полвосьмого. За окном неистово шумели деревья. Ничто громко не тикало, никакого будильника рядом не было, значит, я проснулся сам. И впереди еще масса времени.

Я вскочил с постели, как освобожденная часовая пружина и помчался по теплому, как пляжный песок и такому желтому, залитому солнцем, паркету, в ванную, хлопая дверями и едва не опрокидывая с налету калошницу в прихожей. В ванной я отвернул оба крана и сразу наполнил квартиру шумом — вообще, отец утверждал, что весь шум в доме произвожу только я. Что ж, я думаю, что где-то, возможно, он был прав.

Пока я умываюсь, скажу два слова о доме, где живет герой повествования. Городская наша квартира находилась в одном из домов старинной архитектуры, в центре Москвы — в просторном доме, с высокими потолками, принадлежащем раньше одному богатому промышленнику. Отцу эту квартиру дали еще в прежние годы, как профессору. Когда-то, еще до меня, внутри дома делали капитальный ремонт, и сейчас, в смысле центрального отопления и горячей воды, все уже было давно перестроено, но расположение комнат вроде бы осталось то же самое, и лепные фризы по стенам вдоль потолков и на самих потолках — вокруг люстр — во всех комнатах были целы. Высокие окна выходили во двор, где шелестели густые, раскидистые деревья — вековые дубы и липы. Подоконники из серого мрамора, вместе с промежутком между наружными и внутренними рамами, шириною составляли чуть ли ни метр. Летом я любил сидеть там, читать книжку или, например, грызть яблоко. Самая маленькая комната была кабинетом отца. Огромный письменный стол с кучей ящиков, заваленный бумагами; телефон, компьютер, вечно переполненная пепельница и высокая лампа на подставке под мягким шелковым абажуром. Вертящееся кресло; высокое, как кипарис, дерево в горшке. Бесконечные стеллажи книг с пугающими названиями на разных языках, висящий слоями дым. Здесь отец работал, иногда днем, иногда ночью, ставя рядом с собой кофейник на подставке и накуривая так, что дым можно было резать ножом. Другая комната, значительно больше по размеру, была моя. Тут все ясно: кровать, письменный стол, мольберт, шкаф для одежды, телевизор, видеомагнитофон, музыкальный центр, три спортивных тренажера: универсальный силовой, беговая дорожка и скамья для тренировки пресса. Хорошая, светлая комната. Большое окно, яркие, веселые обои. На стенах — мною написанные картины, несколько наивные, но нежные и добрые (море, осень, заснеженный лес). Центральная, проходная комната (точнее, зал) самая большая комната по размеру, выходила на широкий, полукруглый балкон. Стены самой комнаты облицованы были деревянными панелями. Большой диван; глубокие кресла из кожи. Низкий, креслам под стать, широкий журнальный стол из темного дерева с квадратной хрустальной пепельницей посередине, на пару со своим собственным отражением. В солнечный день в них так чудесно переливались блики). Здесь обычно отдыхал отец и, даже спал по ночам — на широком диване — вместо спальни (еще одной комнаты, которая была похожа на отцовский кабинет, и которую я не буду описывать, потому что редко там бываю). Идем дальше… Здесь, в зале, кроме больших, старинных картин (тоже пейзажи, но уже взрослые), кроме телевизора и всего прочего, еще обитало большое, грозное пианино из красного дерева. Полированное, значительно лучшее, чем на даче. Напротив, у другой стены, боком к балкону, стоял высокий трельяж, увеличивая комнату почти вдвое. Будучи совсем ребенком, я нашел в его ящиках засохшую губную помаду. Отцу трельяж, казалось бы, в принципе был не нужен, но он всегда стоял здесь, сколько я себя помнил. Случалось, когда отец читал в зале, расположившись на диване, в то время, как я перед зеркалом одевался или причесывался (в особенности последнее), я ловил на себе его взгляд в зеркальном отражении, особый взгляд. Он смотрел с какой-то особой болезненной нежностью на мою спину, мои ноги, мои волосы, смотрел, как движется моя рука, как я держу гребень… Я всегда это замечал, и в этот день был с ним особенно нежен и ласков. Я видел фотографии моей покойной матери в наших альбомах (хотя отец не любил их показывать): вот она, Женя, Евгения Николаевна Золотова: мои густые светлые волосы, мое узкое лицо, мои темные ресницы, мои глаза. Я вышел точной ее копией, как говорил отец; и с годами, по мере того, как я взрослел, это сходство все более увеличивалось. Она погибла в автокатастрофе, когда на последнем месяце беременности у нее неожиданно начались схватки, и отец, не имея возможности вызвать «Скорую» (они находились тогда на даче, на природе) помчался с ней на машине в ближайшую больницу. Она находилась на заднем сидении, и начала рожать прямо в пути. Отец остановил машину, шел проливной дождь и огромный грузовик, вылетев из-за поворота, не успел затормозить… Мама погибла, и одновременно я появился на свет. В машину сели два человека: муж и жена, и из машины вышли двое: отец и новорожденный сын… Поэтому всю жизнь, несмотря на свою природную сдержанность и ироничность, он все время, казалось, как-то по-особому обо мне тревожился. У нас в Москве было много родственников, но у всех дети были уже взрослые, у некоторых детей уже у самих были дети. Я один был поздним ребенком, самым младшим, и по прямой линии, единственным. И я должен был в будущем (все это знали), стать наследником всей научной и финансовой «империи» моего отца — по бумагам я уже сейчас был его действующим компаньоном, хотя совершенно не понимал, как это происходит. Не могу сказать, чтобы меня это хоть сколько-нибудь не устраивало. Где-то я слышал, что нормально человек может развиваться только в обществе своих сверстников; думаю, что это не так. Во всяком случае, мне лично гораздо больше нравилось (да и кому бы не понравилось?) занимать особое положение среди взрослых в нашей семье, чем подчиняться казарменным порядкам школы (к сожалению, приходилось) и пионерских лагерей. В лагере я был всего-то один раз, и повторять у меня желания не появилось. Зато, правда, когда вернулся, отец еще чуть ли не две недели был в поездке, и я великолепно провел время, катаясь на лодках в парке, купаясь, читая книжки — и даже не истратил всех денег, что он мне оставил. Бабушка считала, что я в лагере, а в лагере думали, что я поехал на дачу к бабушке (мобильных телефонов тогда еще было мало, и не у всех они были). Только один отец, видно, догадался, как может получиться в действительности, и на всякий случай оставил мне все необходимое, и даже больше. Он любил делать мне подарки, по всякому поводу и без повода, причем всегда по возможности незаметно, как бы невзначай, стараясь избежать бурных проявлений моей благодарности, и смущенно иронизировать, если ему это все-таки не удавалось. В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, отцу минуло пятьдесят три.

… Я выключил воду, повесил на вешалку влажное полотенце, надел перед зеркалом ярко-синие плавки, в которых собирался играть с Ленькой в бадминтон, повертелся так и этак — здорово! — и вышел из ванной.

Диван отца не был расставлен и застелен, видимо, он так и не ложился. Я прошлепал мокрыми тапочками на залитый солнцем балкон. Отец был там. Он стоял в профиль ко мне, в своей махровой пижаме, совсем заросший щетиной, с набрякшими мешками под глазами, и курил, стряхивая пепел вниз. Было еще по-утреннему свежо.

— Доброе утро! — весело сказал я.

Он покосился на меня, пронзительно сверкнув тяжелыми стеклами очков в роговой оправе, и медленно, утвердительно кивнул.

— Доброе утро, красавчик. Если ты простудишься, я не виноват.

Я расхохотался. Ветер приятно холодил мокрые волосы. Я закинул руки за голову, потянулся, хрустнув чем-то внутри спины, закрыл глаза, подставляя всего себя солнцу и ветру. Так здорово…

— Хорошая погода, — сказал отец. — Тихо, смотри, кот охотится. — И одновременно я увидел галку, сорвавшуюся внезапно с дерева и улетающую, и пятнистого кота на толстом суку, все еще застывшего перед прыжком, которому так и не суждено было совершиться. Теперь он заворожено глядел ей вслед долгим, долгим взглядом. Ветви дерева судорожно раскачивались.

— И вот так всегда, — сказал отец, обращаясь к коту. Кот его не слышал, поэтому не мог возразить.

Прямо перед нами шумела душистая, разговорчивая липа. Я не удержался, переступил с ноги на ногу в своих хлюпающих пляжных тапочках, вытянул вперед шею, насколько мог, и откусил листочек.

— Ну и как, вкусно? — осведомился отец с интересом, окутываясь облаком голубого дыма.

Я энергично кивая, согласно промычал. Отец, приподняв брови, почесал подбородок, как делал всегда в раздумье, прежде чем прийти к окончательному выводу.

— Из этого я делаю заключение, что пора завтракать, — сказал он.

Я еще согласней кивнул, повернулся, помедлил еще секунду на балконе — посмотреть, как отец щелчком выбрасывает дымящийся окурок, и быстрыми шагами вернулся в комнату. Там я старательно расчесал мокрые волосы перед зеркалом. (Пока буду завтракать, как раз высохнут, это лучше, чем сушить феном). Включив на всякий случай телевизор — вдруг покажут что-нибудь интересное — я еще несколько минут крутился перед трельяжем с расческой в руках, экспериментируя со своими волосами и оставляя на паркете мокрые следы. Отец, проходя мимо на кухню, легонько шлепнул меня пониже спины, указав пальцем на пол:

— Паркет испортишь!

Я, передернув плечами, издал пронзительный стон:

— Он же лакированный! Что ему будет?

День обещал быть чудесный, и настроение у меня было, как победный клич Тарзана. Какой тут, к черту, паркет. Отец готовил где-то на кухне. Оттуда уже начинали доноситься волнующие запахи. Он редко пользовался прислугой — ему не нравилось, когда по нашему дому ходит кто-то посторонний (уборщица приходила раз в несколько дней, а готовить отец любил сам, или мы ходили в ресторан поблизости).

Я пошел в свою комнату — одеваться. Как вчера — рубашка, костюм… да, вот самое главное: я извлек из шкафа прямоугольный плоский футляр с американским флагом и изображением серебряного орла с надписью: «Silver Eagle. Sport's world». Проверил, там ли лежат ракетки. Так, а вот рядом — голубая коробка, еще не распечатанная. В ней шесть воланов с белым оперением из настоящих перьев (может быть, выщипанных из того орла?) — самые королевские. Такие воланы портятся, правда, куда быстрее, чем пластмассовые, но не важно. Теперь надо подумать, чем их утяжелить (мы с Леонидом всегда это делали). У меня для этого нашелся пластилин и железные шарики от маленького настольного бильярда. Так, вот сумка, очки от солнца… Вроде все. Я моментально оделся (пиджак надену потом, перед выходом), оправил складки рубашки, застегнул часы на руке — да, а куда я, собственно, спешу — еще даже девяти нет. Без десяти девять. Я прошелся по комнате, раздумывая, что еще нужно сделать, вспомнил про ресторан, так, нужны еще деньги. Я стал шарить в карманах своих костюмов — вчера я даже не посмотрел, а вполне могли остаться с прошлого года. Ага, вот мой бумажник, а в нем… так, так… ну, что ж, вполне достаточно денег, так что даже не надо просить у отца. Я сунул бумажник в карман, вернулся в зал и сел, подобрав под себя ноги, в кресло перед телевизором. Показывали новости, шло какое-то заседание. Я прошелся по другим программам, но ничего не нашел — так только, что-то связанное с наступающим учебным годом… ничего себе, я совсем о нем забыл. Так завтра, получается, школа? Чушь какая… Я даже рассмеялся. Но завтра еще и студия живописи, и бассейн, и мы опять будем заниматься и плавать вместе. Ох… Ледяной отголосок летней тоски и вчерашнего мучения в кинозале снова застучал в центре моей грудной клетки — а собственно, вообще почему мы договорились на такое позднее время. Может быть, мне ему позвонить? Хотя, я подумал, он ведь встает быстро, по-военному, он такой собранный, не то что я — так что сейчас он вполне еще может спать. Мне опять вдруг стало грустно и безысходно, на глаза даже навернулись слезы — и тут отец позвал меня завтракать. Я встал, но одновременно с этим раздался телефонный звонок. Отец быстро прошел в кабинет, снял трубку… я весь напрягся… звонили, похоже, из института — и я снова опустился в кресло, ожидая, пока они закончат…

Полдесятого… Телефон звякнул — отец повесил трубку, вышел из кабинета и позвал меня к столу. Сделав телевизор громче (там уже шла музыкальная передача), я поплелся на кухню (или помчался?). Настроение у меня теперь было какое-то мерцающее, словно маяк в густом тумане — «то угаснет, то потухнет», как говорил отец. Оно перекатывалось, как стальной шарик в игрушечном лабиринте, от сверкающего восторга — к черной тоске… То есть, все это, конечно, внутри, про себя — не знаю, как это выглядело снаружи. В действительности я сидел за столом, молча, склонившись над своей тарелкой, и ждал, пока отец переложит в нее со сковородки часть того, что приготовил — что-то непонятное, но вкусное — вроде бы, нарезанное тонкими ломтиками вареное мясо, укрытое тоже тонко нарезанным репчатым луком. Потом следует сплошной слой мелко натертого острого сыра, все это облито сверху оливковым майонезом и зажарено в духовке до состояния… скажем, до состояния единого целого.

— …И, что самое интересное, — продолжал говорить отец. Он что-то говорил все это время, пока я тут страдал от любви. Смеха ради, не могу не сказать, что эти страдания положительно повлияли на мой аппетит. — Что самое интересное, — он отхлебнул глоток пива из стакана, — если там будет стоять такой ответ, то они до определенного момента ничего не поймут. А когда спохватятся — скажут, что все так думали, начнут развивать, — он отправил вилкой в рот кусочек запеканки, — и сломают себе зубы… — его челюсти ритмично задвигались, пережевывая пищу.

— Что это? — я указал глазами в свою тарелку, на исчезающие остатки. — Как называется?

— Не знаю, — он неопределенно пожал плечами, — само получилось. Взял, сделал. Такая композиция. Не очень остро?

Я отрицательно покачал головой, доедая композицию.

Несколько слов о еде в нашем доме. Отец был богат на кулинарные выдумки, любил возиться на кухне, ставя опыты с продуктами, — подопытным кроликом являлся в данном случае я. Не знаю, насколько было полезно то, что он готовил (полагаю, что по рассеянности он и сам об этом не задумывался — о чем говорить, если как-то за чаем, он машинально предложил мне сигарету (мне было двенадцать лет) и спохватился лишь в последний момент, когда я уже осторожно протянул за ней руку); но всегда было очень вкусно, и я был с ним полностью согласен, когда однажды, порвав недописанную статью, он обозвал себя профессором кислых щей. Утром у нас всегда были какие-нибудь, сделанные с его точки зрения «наспех» закуски, которые мы запивали либо пивом, либо крепким кофе (отец), или же молоком, или фруктовым соком (этом уже я). К моему возвращению из школы отца обычно еще не было, поэтому он давал мне деньги и настоятельно требовал, чтобы я обедал в школьной столовой — чего я, конечно, никогда не делал, а вместо этого покупал пирожные, но, естественно, об этом умалчивал. К ужину же он обычно готовил что-нибудь долгое, сложное (и вряд ли смог бы повторить то, что однажды уже сделал). Я охотно помогал ему на кухне, но только на «черных» работах: почистить картошку, вымыть посуду и тому подобное. Сами же «композиции», как он выражался, готовил только лично отец: какое-нибудь «Комбинированное мясо», или «Задумчивую рыбу», или «Диссертацию из тушеных овощей», и всегда любил удивить меня, к вечеру уже неприлично голодного (от пирожных толку было мало), каким-нибудь сюрпризом.

…Покончив с завтраком, я посмотрел на часы. Девятнадцать минут одиннадцатого. Ну что такое, эти стрелки совсем не хотят двигаться! Я помог отцу убрать со стола, сходил, почистил зубы и стал собираться в дорогу. Что ж, если идти медленно-медленно, то, в принципе, уже можно выходить.

— Ну все. — Я открыл входную дверь. — Значит, в десять я вернусь.

— Только не позже! — Я кивнул. Дверь закрылась за мной.