Накануне первого сентября отец всегда устраивал маленький праздничный ужин нам с ним на двоих, со свечами и домашними пирожными, которые любил печь сам, и сейчас, я знал, он ждет меня к столу, несмотря на позднее время. Немножко неудобно получилось, все-таки я обещал быть раньше, но Павел Иванович ему звонил, наверное, он не очень волнуется, так что все в порядке. Тихонько открыв дверь ключом, я, первым делом, скользнул в ванную и внимательно оглядел себя в зеркало. Волосы растрепаны (ну это мы сейчас поправим), глаза сверкают счастливым блеском и вообще, я весь светился от счастья, скажите, пожалуйста! Я даже засмеялся: да, таким я уже давно себя не видел! Но губы были красными и распухшими, а на шее, на плечах и на груди — о, Боже! — ярко выделялись свежие, темно — вишневые, как испанское вино, следы поцелуев.

«Ленька, Ленька, — подумал я с нежным замиранием сердца, — милый мой, мы с тобой не знали, оказывается, у меня такая нежная кожа».

О том, что я скажу отцу, если он спросит, откуда у меня это, я предпочитал не думать. Но, несмотря на то, что я был не седьмом небе от счастья, я все-таки заметил, что чувствую себя как-то не очень хорошо: у меня немного кружилась голова и начинало знобить. Возможно, я все-таки простудился, гуляя ночью и лежа на холодной земле, или просто мое тело было не в состоянии перенести такое количество адреналина, как за эти два дня, а, может, и то, и другое вместе… а, впрочем, все это ерунда.

Я умылся холодной водой, надел рубашку, застегнув ее на все пуговицы, и вышел к столу, стараясь выглядеть как можно обыкновеннее.

Во время ужина я пытался быть веселым и оживленным, но от меня не укрылось, как отец внимательно, даже с тревогой, поглядывал на меня.

— Ты что-то неважно выглядишь, Женька, — заметил он, глядя, как я вяло ковыряю серебряной ложкой шоколадный торт, не в силах проглотить ни кусочка. Носом я клонился в блюдце.

— У меня что-то голова тяжелая… — я жалко улыбнулся. — И знобит… Мне так холодно…

Отец немедленно дал мне градусник и заставил подержать несколько минут, а когда взял обратно, взглянул на него и присвистнул.

«Ну, так и есть, — подумал я, — все правильно, заболел… Но это неважно, главное — это то, что я люблю, и любим, разве есть на свете большее счастье…»

Отец осторожно запрокинул мою никнущую голову, посмотрел горло. Потом, уже сквозь сон, смутно помню, как он проводил меня в мою комнату, помог снять брюки…

«Четвертый раз за этот день я их снимаю, — посчи-тал Я| _ что-то много для одного мальчика. Ну, это смотря, какой мальчик…» — в голове у меня все плыло.

Отец уложил меня в постель, укрыв кучей одеял. Но меня, несмотря на одеяла, продолжало знобить. В темной комнате слабо горел оранжевый ночник. Отец принес что-то и дал мне выпить…

«Интересно, — подумал я с нежностью, — что сейчас делает Ленька?…» — Дальше я уже ничего не помню.

Я не знаю, сколько прошло времени. Меня разбудил какой-то шум. У кровати стояли двое. Я не сразу сообразил, кто это. Один из них оказался мой отец, на другом был белый халат.

Я узнал одноклассника отца, его близкого друга, профессора медицины и кивнул ему.

«Наверное, отец привез его на машине прямо из больницы, — подумал я, — иначе, почему он в халате?»

Они тихо о чем-то переговаривались. Профессор потрогал мой лоб, затем осторожно сдвинул одеяло до пояса, расстегнул на мне рубашку и стал «слушать», прикладывая к различным местам моей груди холодный кружок фонендоскопа. Отец стоял за его спиной, следя за манипуляциями доктора. Оба они внимательно и с интересом разглядывали мое тело, и я заметил, как брови у них потрясенно ползут вверх, и лица, совершенно одинаково принимают недоуменное выражение. Они переглянулись. Я относился ко всему безучастно, как и полагается тяжелобольному, и глядел в потолок. Лишь, когда рядом звякнуло о стекло что-то металлическое, я сам открыл рот, чтобы избежать противного вмешательства ложечки. Профессор, как и отец вчера, осмотрел мое горло. Я снова закрыл глаза. Они возле меня продолжали тихо о чем-то говорить, и даже, что интересно, посмеивались. Я понимал почему.

— …Говоря понятным языком, жар может еще усилиться, но воспаления легких нет. Отчасти это может быть на почве стресса. У них в этом возрасте такое бывает, — профессор взглянул на отца поверх очков, тот кивнул, — ну и, конечно, сильное переохлаждение. Пока ему необходим такой же режим, и вот я сейчас выпишу это новое, редкое лекарство: завтра он будет здоров, но пусть пока посидит дома. — Он сел за стол, достал ручку, начал что-то писать.

— Где это тебя так угораздило? Ты меня слышишь? — последние слова, видимо, относились ко мне.

Профессор осторожно взял меня за руку. Я вяло и томно взглянул на него. Отец сказал поспешно:

— Ты так сразу не спрашивай. Что ты пристал к человеку, в самом деле? Я тебе сам объясню. Он играл весь день на солнце, загорал. Дождя не было. Я так думаю, может быть, перегрелся. Ну, а потом… — он помолчал, — потом… простудился. Так, Женька?

Врач засмеялся, глядя сначала на отца, потом — на меня.

— Мы купались, — тихо произнес я.

— Купались? — удивился отец. — Где?

— Под душем, — прошептал я. Действительно, было трудно говорить.

— Все вместе? Или по очереди? — саркастически спросил профессор.

Отец показал ему кулак.

— Под каким душем, сынок? Когда? — спросил он.

— Под краном… на станции. На камнях.

— Ничего не понимаю, — отец, посмотрев на профессора, сокрушенно пожал плечами.

Я снова закрыл глаза. Надо было что-то придумать для объяснения, откуда у меня эти следы на теле, но сейчас ничего в голову не приходило. Я вообще очень плохо соображал. «Ладно, пусть все течет, как течет, — подумал я по обыкновению, — куда-нибудь да вынесет».

— Ну, а потом что вы делали? — спросил отец осторожно и очень ласково.

— Гуляли, — прошептал я чуть слышно, не открывая глаз.

— Ну кто же, — сказал профессор спокойным голосом, — купается сразу после игры, да еще потом гуляет ночью… на холодной земле. Тут, понятно, переохлаждение, стресс и все такое. Я уже не говорю об элементарных мерах предосторожности. Ты, юноша, еще хорошо отделался, на первый взгляд, а то ведь, действительно, все могло быть гораздо хуже.

Вскоре профессор уехал. Отец проводил его и быстро вернулся. За окном был серый вечер. Дождь стучал в шуршащей листве. По стеклу, на фоне трепещущей расплывчатой зелени, хлестали косые струи воды.

— Ты не спишь? — тихо спросил отец.

— Нет, — прошептал я.

— Может быть, хочешь есть?

Я отрицательно покачал головой.

— Тогда я тебе дам куриного бульона, — сказал он. — Сейчас тебе обязательно нужна какая-нибудь пища. — Он устроил мою подушку так, что я оказался в полусидячем положении и принес с кухни чашку с горячим бульоном. — Удержишь сам?

Я взял двумя руками белую, с голубым рисунком, пиалу без ручки и медленно, маленькими глотками, выпил содержимое, почти не чувствуя вкуса. На пиале был изображен голубой парусник среди голубых бушующих волн. Я повернул ее — с другой стороны был точно такой же корабль и такие же буруны. Я протянул пиалу отцу, он поставил ее на столик, вернул мою подушку в прежнее положение, а сам опустился в кресло у изголовья кровати.

— Сейчас вечер? — спросил я шепотом.

— Да. Уже скоро десять.

Я мысленно улыбнулся: прогулял, значит, школу, точнее — проболел. Теперь это недели на две, не меньше, хорошо. Но как же я буду жить без Леньки? Как голько смогу нормально говорить, сразу же ему позвоню. Что он сейчас делает? Может быть, он уже мне звонил? Или нет?

«А вдруг, — подумал я с болью, — в наших отношениях теперь что-нибудь изменится? Наверное, бывает так. Нет, нет, — успокоил я себя, — Ленька не такой. Он отвечает за свои слова. Он — самый надежный, самый преданный друг. Ленька долго молчит, но если уж сказал, изменить его отношение не может даже смерть. Я люблю его, и он любит меня; теперь, что бы ни случилось, это неизменно. Какое счастье!..»

Сознание мое словно плыло в пространстве. Я лежал, испытывая чувство невесомости, чисто условно ощущая между простынями свое как бы несуществующее тело.

В комнате стоял полумрак, лишь от ночника был оранжевый полусвет.

— Ты хочешь спать? — заботливо спросил отец, сидящий в кресле у моей постели. — Я отрицательно покачал головой. — Тогда, может быть, я тебе почитаю? — Я кивнул, теплее закутался в одеяло и закрыл глаза.

Дождь равномерно стучал за окном. Было так хорошо и уютно — как в детстве. Отец просматривал книги на моих полках, выбирая, что мне почитать, и никак не мог выбрать, что. Мне стало неловко перед ним.

«Он такой заботливый, — подумал я растроганно, — такой нежный, а я, наверное, не очень хороший сын, иногда плохо себя веду. Вчера вечером опять опоздал домой. Не всегда говорю правду, обманываю его. Вот, даже про вчерашнее не знаю, что придумать. Но ведь бывает такая правда, которую просто никак невозможно рассказать, даже любимому отцу. Хотя очень хочется рассказать, меня так и переполняет, по-моему, в том, что со мной произошло, нет ничего плохого и стыдного, — наверное, так? Что же в этом такого, если мы нравимся друг другу, если нам хорошо вдвоем? В конце концов, ведь я — хозяин своего тела. Разве кому-то от этого было плохо?.. Какая разница, как мы проводим время — это наше личное дело!.. Нет, все равно нельзя говорить — это ясно. Значит, придется как-то выкручиваться, скрывать… Неудобно перед отцом. Ну, ничего, — подумал я, — вот он состариться, а я займу его место, тогда я буду о нем нежно заботиться, как он сейчас заботится обо мне».

— Хочешь, Женя, почитаю тебе стихи? — спросил отец.

Я радостно кивнул. Это как раз было мне сейчас под настроение. Отец расположился в кресле у моей постели с томиком Блока, он знал, что я люблю. Раскрыв страницу наугад, он начал читать:

Мой милый, будь смелым — И будешь со мной. Я вишеньем белым Качнусь над тобой.
Зеленой звездою С востока блесну Студеной волною На панцирь плесну.
Русалкою вольной Явлюсь над ручьем. Нам вольно, нам больно, Нам сладко вдвоем.
Нам в темные ночи Легко умереть И в мертвые очи Друг другу глядеть.

Он закончил и посмотрел на меня.

— Какие хорошие стихи! — прошептал я, блаженно улыбаясь, а из глаз у меня по щекам лились счастливые сладкие слезы. Они вообще легко лились у меня по всякому поводу.

— Я рад, что тебе так понравилось, — сказал отец растроганно, но несколько удивленно.

— Просто чудо какое-то, только зачем умереть? Отец рассмеялся:

— Правильно, Женька, зачем умереть? Надо жить! Я не знаю, зачем он так написал. — Он достал чистый платок, аккуратно вытер мне слезы и стал гладить по голове, перебирая мои волосы.

Вообще, я заметил: последнее время всем очень нравились мои волосы. Так приятно… Я попробовал представить себя в образе русалки над ручьем, с хвостом вместо ног… А что, ничего, пожалуй, мне бы пошло. Я невольно рассмеялся. Как хорошо, когда тебя все любят! Я поймал руку отца, поцеловал ее, потом прижался к ней щекой.

— Папка, — прошептал я, — я тебя ужасно люблю! Он неловко улыбнулся; как я был щедр на проявление чувств, так он стеснялся этого. В этом, как он говорил, я пошел в маму.

— Какой ты, Женя, у меня нежный, — сказал он ласково. — Хочешь, еще тебе почитаю? — Я кивнул. Он полистал книжку. — Вот, как раз для тебя.

Он начал читать:

ВЕНЕЦИЯ

Холодный ветер от лагуны. Гондол безмолвные гроба. Я в эту ночь — больной и юный — Простерт у львиного столба…
… На башне, с песнею чугунной, Гиганты бьют полночный час. Марк утопил в лагуне лунной Узорный свой иконостас.
Слабеет жизни гул упорный, Уходит вспять прилив забот. И некий ветр, сквозь бархат черный, О жизни будущей поет…

(Я не совсем понимал, о чем идет речь. Но все было так красиво, и отдельные слова сразу ударили по моему сознанию. Имя «Леонид» переводится с греческого как «сын льва» или «львиный». И то, что я — больной и юный — лунной ночью простерт… (я почувствовал, как мое лицо и уши густо заливает краской). И таинственный, холодный ветер сквозь бархат ночи поет мне о какой-то загадочной новой жизни. И все, что было до этого часа — до того, как мы с Леонидом открывались друг другу — теперь ушло в прошлое. И начинается что-то новое, неведомое…). Отец продолжал читать:

Очнусь ли я в другой отчизне, Не в этой сумрачной стране? И памятью об этой жизни Вздохну ль когда-нибудь во сне?
Кто даст мне жизнь? Потомок дожа, Купец, рыбак или иерей В грядущем мраке делит ложе С грядущей матерью моей?
Быть может, венецейской девы Канцоной нежный слух пленя Отец грядущий сквозь напевы Уже предчувствует меня?..

Я улыбнулся. «Ну, это ему лучше знать, я. — Меня тогда еще не было». Отец читал дальше:

И неужель в грядущем веке Младенцу мне велит судьба Впервые дрогнувшие веки Открыть у львиного столба?
Мать, что поют глухие струны? Уж ты мечтаешь, может быть, Меня от ветра, от лагуны Священной шалью оградить?

— подумал…

Нет! Все, что есть, что было, — живо! Мечты, виденья, думы — прочь! Волна возвратного прилива Бросает в бархатную ночь!

«Да, — думал я, — да, теперь уже ничто не сможет оградить меня — юного и больного — от этого ветра будущего, и некая волна, подхватив меня, несет так, что замирает сердце — в таинственную „бархатную ночь“. Все было верно. Но почему отец решил прочитать мне это? Неужели он о чем-то догадывается?..»

Отец закончил читать, взглянул на меня и, конечно, сразу заметил, как я покраснел. Я молча смотрел на него. Воцарилась неловкая пауза. И она закончилась для меня совершенно неожиданно. Отец закрыл книгу, откашлялся, почесал свой знаменитый подбородок… Я видел, как он собирается с духом.

— Женя, сынок, — начал он. — Не надо мне ничего рассказывать! Я все знаю.

У меня перехватило дыхание: «Кто ему рассказал? Ленька? Глупости, — оборвал я себя, — Ленька не такой, он ничего не расскажет, даже под пыткой не выдаст».

Я чуть-чуть успокоился и стал напряженно слушать, а в голове у меня проносилось, как я сейчас ему все расскажу, как буду горячо отстаивать свою жизненную позицию, как постараюсь быть убедительным. Я ждал, что он мне сейчас скажет. А он продолжал, как бы извиняясь:

— Я знаю, Женя, вы вчера вечером были в кафе. — Я кивнул. — Ну так вот, — продолжал он, — в общем, мне передали, неважно кто, что Леонида… видели там с какой-то девушкой… а я знаю, что вы были там вместе. Ну, и потом, когда доктор тебя осматривал, я окончательно все понял…

Когда я все это услышал, у меня даже непроизвольно открылся рот от потрясения. Вы можете себе представить, какое у меня было лицо. Отец, видимо решив, что я собираюсь что-то сказать, воскликнул:

— Не надо мне ничего объяснять, сынок. Это я сам виноват. Я, старый дурак, забыл, что ты уже не тот маленький мальчик, который катался на своем велосипеде по моему кабинету… — он нежно улыбнулся воспоминаниям. — Я-то и не заметил, как ты вырос, Женя. Вот, уже юноша… да нет, даже мужчина. Мне давно надо было об этом подумать, как-то поговорить с тобой, подготовить, что ли… Этим летом ты очень изменился, стал другим, чем был раньше. Все заметили, как ты переживал, плакал часто, а я — то, дурак, не понимал — от чего. А оказывается, все просто… — Он говорил это, а я не знал, куда девать глаза от стыда: я так покраснел, что даже вспотел, но это выглядело вполне уместно. — И он продолжал: — А ты оказался намного умнее меня! Пока я хлопал ушами — ты взял и все вопросы решил сам. Это по-нашему, по-золотовски! — он захохотали крепко меня обнял. Потом, видно, приглядевшись вблизи к моему воротничку, уже несвежему по нашим меркам (а я так и лежал в той рубашке, в которой провел вчерашний день, боясь раздеться). Отец брезгливо поморщился: — Женька, давай поменяем твою рубашку — теперь-то стесняться нечего, — он подмигнул, подошел к шкафу и достал одну из моих маек, белую и чистую. — Ты сядь, я тебе помогу.

Зайдя сзади, со стороны подушки, он помог мне снять рубашку, и… увидел меня во всей красе. Я имею в виду спину. А мне уже было все равно. Он осторожно погладил меня по плечу, видно, боясь сделать больно, и произнес даже с каким-то уважением:

— Ну, знаешь, сынок, в годы моей молодости у нас были вкусы значительно… м-м… примитивнее. Я смотрю, вы провели время достаточно разнообразно, я даже не знаю, что сказать… — он снова рассмеялся: — Похоже, за один вечер ты успел больше, чем я за тридцать лет! — Он осторожно помог мне надеть белую майку и сказал: — Ты знаешь, я думаю, мы должны это отметить, а?

Я весело кивнул, и он ушел на кухню.

Вы, конечно, понимаете, как я был потрясен и как рад этому неожиданному повороту. Такое облегчение, прямо камень с души! Все получилось само собой, мне ничего не пришлось выдумывать.

«Ну, что ж, — подумал я, — я ничего не соврал. Все именно так и было. Почти так. Прости, отец, что скрыл от тебя кое-какие подробности. Ну, да ладно, я думаю, это к лучшему, вряд ли они бы тебе понравились».

Отец вернулся, неся стаканы и напитки, поставил на столик возле кровати и налил: себе — коньяк, мне — гранатовый сок, и тоже подлил в сок немного коньяку и дал соломинку для коктейля. Мы чокнулись и выпили. Я сразу согрелся и почувствовал себя лучше.

— Женька, — спросил он с интересом, — а ты хоть можешь мне сказать, ну, просто так, для истории, как звали ваших девушек? Если не секрет… — он плеснул мне еще коньяку.

Я заулыбался, отводя взгляд и думая, как ответить.

— Скажу одно, — произнес я скромно. — Леонид танцевал с Женей.

— Ну вот, видишь, — отец развел руками, — видишь, как все в этом мире взаимосвязано!.. И последнее, — сказал отец, немного погодя, — думая, что все-таки будет не лишним показать тебя психологу, хорошему психологу. Я уже договорился с Иваном Алексеевичем (речь шла о профессоре, который меня осматривал), и он обещал устроить нам встречу со своим коллегой — психологом. Иван сказал, тебе это необходимо, у тебя сейчас очень важный период в жизни (я кивнул — еще бы!), новый круг общения, и желательна консультация специалиста. Он говорит — это великий мастер своего дела, он как раз помогает подросткам в общении с юношами, то есть помогает в общении подросткам и юношам. Согласен? — Я, конечно, согласился. Я бы сейчас согласился даже на хирурга — мастера своего дела, который как раз помогает посредственным танцорам…