1968
2 января
…Заметил: у шефа появилась своя точная, сложившаяся система работы с артистом, своя неуклюжая, но застолбенелая терминология. Он придумал и вжился в свою какую-то чудную методу. Раньше он смотрел на артиста невооруженным взглядом, теперь — вооруженным. Раньше он меньше значительно говорил про «действия», «задачи», общения и т. д., про всю эту непомогаю-Щую муру, а делал так и говорил то, что само наталкивало на правильное исполнение. Теперь он все чаще и чаще показывает и уже нисколько не сомневается в себе, в том, что артист-то, может, лучше сделает. Он раньше артисту доверял гораздо больше, чем теперь, был с ним на равных, теперь же он значительно выше ставит себя и свою работу, и мне кажется, что здесь кроется мина, во всяком случае для артиста, потому что самое главное, что приводит к успеху, к удаче, — раскрепощенная воля артиста, его свободная душа, находящаяся непрерывно в процессе поиска, импровизации, горения и свечения своим светом, а не отраженным.
5 января
О Кузькине. Причисление шефом Кузькина к когорте «не выкати шара», иными словами — прохиндеев, в корне неверное и сбивающее меня с панталыку. Если б так, он не то чтобы воровал, но экономил, хитрил и т. д. Не пропивал бы с Андрюшей еще не заработанные деньги; это то, что в народе зовут — простота хуже воровства, он живет, как птичка, одним днем в результате. Прохиндей не будет рожать 5 детей, а он их рожает и сам удивляется, как это у него получается нескладно. Он Божий человек, бесхитростный напрочь, острый на язычок, больше от характера занозистого, как Иванушка, не себя защитить, а народ и волю свою от мироедства. А потом он и репутацию, марку Живого держит, воспитал в себе уникума, острослова, балагура. К нему люди лечиться ходят, и лечит он их юмором и легкостью взгляда, добротой и бесталанностью, бессребреностью своей. И огрызается-то он не по злобе, а по прямоте момента. Он — толстовский тип. «Толстой — религия моя», — говорит Можаев, он толстовец, стало быть, и Кузькин иным быть не может. А «не выкати шара» — это «таганский» национал-социализм.
Оттого и играть хуже стали, что в лобяру одну и ту же затруханную тенденцию против управления везде протаскиваем, и все ей объясняем, и в ней вдохновение черпаем… А разве одним этим жив художник, и Кузькин тот же? Отсюда — и не только за хлебом он насается, а за правдой, если хотите — за религией, которую не может выразить, но чувствует, как собака. Где-то здесь его высшее существо витает, хотя он весь от волоска до ногтя человек здешний, земной, живой, живущий.
И в глазах его нет злобы, даже на то, что его семью голодной оставили, а есть желание найти выход и выкрутиться. Он не знает выхода, но знает и всегда уверен, что он есть. Результативно, наперед знает.
Мы все играем в политику, хотим одни лозунги заменить другими, ну а дальше — это мы уже потом сделаем. И никто не удивится, увидев в наших спектаклях еще одно ниспровержение тех же или других, еще оставшихся в живых, лозунгов. Кузькин и его окружение — фигуры нравственного порядка, моральны.
8 января
Вчера — длинный, непонятный, запутанный спор-разговор с Можаевым о понимании образа Фомича.
Он ни во что не верит, все знает, его много раз надували. Правды нет, она где-то в лесу заблудилась или в поле, в грязи застряла.
Если он ни во что не верит, не верит в правду ни райкомовскую, ни в высшую какую-то справедливость, почему он сам действует и живет по справедливости, и даже к тому же весело. Почему же после прочтения хочется жить, становится легко на сердце от присутствия в жизни таких людей. Разве может быть симпатичен ни во что не верящий, разве захочется ему подражать и жить по его примеру и т. д. и т. д.
Полдня затратил на разговоры, я выпил 8 бутылок пива, накурился до одури.
Сегодня еду в Ленинград и 4 ночи проведу в «Стреле».
Что он, Кузькин-то, девочка обманутая, что ль, та, что после первого мужика, порвав с ним, поняла, что любви на свете нет?
25 января
Поездки в Ленинград выбивают из седла привычности. По разноперости записей, по неорганизованности мыслей можно составить понятие, как, и чем, и почему поездки эти действуют на психику.
Вышел шеф. Еще некрепок. Репетировал славно. Настроение бодрое — у меня. Есть артисты волевые, есть малодушные. И те и другие талантливы и т. д., но волевые — им легче, они менее сомневающиеся, легче переносящие крики режиссера и критику. Малодушному артисту, как я, например, это очень мешает. Мне надо проделать огромную внутреннюю работу (на которую идут и время, и силы, она ведь, эта работа, продолжается и на репетиции и идет параллельно работе над ролью), работу по удержанию Духа, по сопротивлению режиссерскому деспотизму и подчинению твоей воли, актерской, его. Т. е. сохранять независимость и достоинство, не показать, ах, как ты восхищен его работой и он талантливее тебя: нет, репетицию надо строить так, чтобы доказать, но не на словах (что у режиссера получится лучше, он имеет право говорить, а актер только делать), а на деле, что ты главный, ты талантливее его, и самого автора, и партнеров, и черта с рогами.
Актер имеет право быть бездарным, но со всеми вместе, и, во всяком случае, если режиссер деспот — то шиш ему с маслом дать ему свою голову на съедение; ни в коем разе не дать парализовать свою волю. А режиссер, если бы не дурак и не делал бы этого, а наоборот, как говорят, растворился бы в актере, конечно, не до такой степени, чтоб и костей не собрать.
Появилась тенденция к пополнению, пока еще не заметная для постороннего глаза, сажусь на диету, только теперь вегетарианская пища, и режим, и упражнения. Эта «Ленинградская симфония» внесла бессистемность и чепуховину.
26 января
Вчера Высоцкому исполнилось 30 лет. Удивительный мужик, влюблен в него, как баба. С полным комплексом самых противоречивых качеств. На каждом перекрестке говорю о нем, рассказываю, объясняю некоторым, почему и как они ошибаются в суждениях о нем.
Сегодня, кажется, если ничего не случится, начну «Запахи»; тьфу ты черт, там висит объявление о собрании профсоюзном. Все какие-нибудь собрания, вечно за что-то боремся, ку-да-то идем.
27 января
Развязал Высоцкий. Плачет Люська. Венька волнуется за свою совесть. Он был при этом, когда развязал В. После «Антимиров» угощает шампанским.
Как хотелось вести себя: «Что ты делаешь, идиот. А вы что, прихлебатели, смотрите?»
Жена плачет.
Выхватить бутылки и вылить все в раковину, выбить из рук стаканы и двум-трем по роже дать. Нет, не могу, не хватает чего-то, главного во мне не хватает всегда.
У него появилась философия, что он стал стяжателем, жадным, стал хуже писать и т. д. Кто это внушил ему, какая сволочь, что он переродился, как бросил пить?!
Любшин ходит по театру, Славина шушукается с ним, противно, что-то скрывают, или кажется. А вообще — наорать на всех. Был бы Зайчик здоров и деньги бы водились…
Зайчик с Кузькой спят. Теща — в магазин за звонком, я — за стол. Выпью кофе и покурю… и подумаю над «Запахами».
1 февраля
Отошел последнее время от дневника. Все пытаюсь себя заставить писать что-то художественное, быть может, даже для денег, но пока не получается.
Запил Высоцкий, это трагедия, надо видеть, во что превратился этот подтянутый и почти всегда бодрый артист. Не идет в больницу, очевидно, напуган, первый раз он лежал в буйном отделении и насмотрелся. А пока он сам не захочет или не доведет себя до белой горячки, когда его можно будет связать бригадой коновалов, его не положат.
Как ни крутись, ни вертись, годы идут — где под тридцать, там и под сорок недалеко, а с нашей работой на износ это, считай, пятьдесят, вот и жизнь прошла, считай…
3 февраля
Высоцкого возят на спектакли из больницы. Ему передали обо мне, что я сказал: «Из всего этого мне одно противно, что из-за него я должен играть с больной ногой». Вот сволочи-прилипалы, бляди-проститутки.
Послал Плисецкой телеграмму: «Огромное спасибо за ваш гений. Ура. Золотухин-Таганский». Может, не нужно было. Ну и шобла собирается на балет. Педерасты, проститутки, онанисты — вся извращенная сволочь, высший свет.
19 февраля
Ну, наконец всё, слава Богу, позади. Пятилетие шикарное. Романовский не выдержал тональности Высоцкого.
В каждой компании свой Соленый, а у нас их было три, как и три гуся.
А вчера ездили в деревню с Можаевым, Глаголиным и компанией… На конюшне видели двух Кузькиных — и вообще, все было прекрасно. Можаев пел, и я пел. Потом поехали к нему домой с мастером Боровским. Можаев подарил мне палку, а фотографию я унес против его воли.
Зайчик бренькает, и грустно отчего-то, вроде бы и репетиция была неплохой.
Славиной хвалили меня в Ленинграде, будто бы я первым номером в «Интервенции». Очень хочется быть первым номером, почему бы и нет? Наконец посмотрел «Аптеку», я выиграл ее, а я ведь загадывал — выиграю «Аптеку», выиграю Женьку. Бог даст, в самом деле так случится.
Читал Высоцкому свои писания в «Стреле». Ему нравится.
«Ты из нас больше имеешь право писать» — он имел в виду себя и Веньку.
Скучно. Тоскливо.
Что делать мне, как хочется иметь Евангелие, где-то надо взять денег на Ленинград.
22 февраля
На дуэль надо идти убивать, и нечего жмуриться, работать надо. Посмотрим, синяя птица еще в моих руках.
Обед. Сон. Репетиция. Не получается про «корову» — хоть режь меня, разумеется, про «сомов» тоже не выходит. Очень трудно, просто архитрудно, никогда не подозревал, что Кузькин, из меня человек, будет убегать от меня, показывать язык. Ну ничего. Поживем — увидим. Главное — распределиться спокойно, сообразить дыры, переходы. Думаю, что заиграю в конце концов. Отец родной, помоги мне в ентом деле. Теперь до премьеры, до банкета — ни грамма, и заниматься, отдыхать и т. д.
24 февраля
Я чувствую, как он (Фомич) зреет, и пусть у меня иногда бывает отчаянное настроение, победа будет за нами. Все будет как надо, все будет как у людей… А потом, нельзя кончать на этом жизнь, думать, что кончится, — вперед, и еще очень и очень много неожиданностей, работ, и как знать, где найдешь, где потеряешь, — поэтому легче — работать, вкалывать, но легче, без потуги — вперед, на линию огня.
25 февраля
Все идет как надо. Отделился от жены. Перехожу на хозрасчет. Буду сам себя кормить, чтоб не зависеть ни от чьего бзика. Теща отделилась по своей воле. А мне надоела временная жена, на один день. Я сам себе буду и жена, и мать, и кум, и сват. И идите вы все подальше. Не буду приезжать на обед, буду кормиться на стороне и отдыхать между репетициями и спектаклями в театре. Высоцкий смеется: «Чему ты расстраиваешься? У меня все пять лет так. Ни обеда, ни чистого белья, ни стираных носков, Господи, плюнь на все и скажи мне. Я поведу тебя в Русскую кухню: блины, пельмени и пр.». И в самом деле. И ведь повез!!
Венька:
— У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился — ждешь премьеры «Интервенции», и Кузькин на подходе. Я завидую тебе.
Со стороны, должно быть, так и есть. А у самого — тревога, не известно, что станет с «Интервенцией», выкинут половину в корзину, и Женька окажется ублюдком, это раз. А Кузькин, Живой, у меня в ассоциации с «живым трупом». Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.
Солнце. Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год, как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-го? Уже забыл. Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели на чемоданах, говорили, спорили и в конце — поругались. И вот год, целый год, маленький и огромный. В этом же году был и Мухин, и «Интервенция», и Одесса, и Санжейка и море, и первый Ленинград и он же второй, и встреча с Толубеевым и с Орленевым, и начало «Живого», и мебель, и приезд отца с матерью в новую квартиру, и премьера «Послушайте», и рассказы «Чайников», «Целина», «Три рассказа Таньки».
Сейчас ничего не пишу и не читаю, почему-то думаю, что «Живому» легче от этого будет. Может быть, и так, а может быть, и наоборот, нужно отвлекаться и делать что-то другое, потом и «Живой» будет интенсивнее. Системы у меня в этом никакой.
Можаев (пьяный):
— Тетя Маша, я представляю вам лучшего актера Москвы. — Он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.
Любимов:
— Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший. — По-моему, он ошибся в эпитете.
Потренькаю на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира, — оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить, — письменный стол или секретер. Год прошел — ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью — и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки, пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил — сигару.
Подумал о том, что надо привести в порядок старые записные книжки, где писано карандашом, неразборчиво и т. д.
27 февраля
Заметил: когда человек попадает в беду — он становится более христианином. Он добрый, с уважением, и снисхождением, и ожиданием каким-то слушает других и сам становится более открытым и откровенным. Ближние уже не кажутся стадом, а той семьей, в которой он находит утещёние и врачевание своей раны. Исчезают куда-то высокомерие, надменность — он становится проще, обычнее и чище.
И опять истина: страдания очищают.
Какую ответственность я взвалил на себя, взявшись за Кузькина. Но что произошло со мной? Я всю жизнь о себе думал как об исполнителе самых главных ролей, самых лучших ролей. Я к этому готовился в утробе матери и, приехав в Москву, думал, что на другой же день получу приглашение в Малый, почему-то, театр, играть Хлестакова. Но прошло время — 10 лет. Из них 5 лет театра, я наконец получил ту главную роль, которая должна была явиться ко мне на следующий день по приезде, — и я сробел, я посчитал ее как чудо, как манну небесную, а такой шаг со стороны начальства — чуть ли не благодетельством. Откуда такая зависимость? Самое ужасное, что внешне обстоит не так. Мне завидуют, я играю лучшие роли, я получаю самую большую зарплату, театр дал мне квартиру, в кино я играю не часто, но самые главные роли, и тем не менее я несвободный человек, я почему-то считаю себя обязанным кому-то за то, что мне все это дали.
Я по-другому и не мыслил свое существование, более того, мне и сейчас кажется всего этого мало, поздно и не по таланту. Многим везет гораздо больше, и они берут это как свое, кровное, законное, а я улыбаюсь на каждый шаг благоденствия и считаю себя в долгу, вроде бы мне выдали это все авансом, я-то ведь не считаю и не считал никогда, отчего же у меня появилось внутри это холуйское благодарение, и, опять же, внешне это выглядит иначе. Я держусь петухом, острю в сторону ветра, назло нагло отвечаю и вообще показываю всем видом: идите вы все подальше — и в то же время понимаю, что это идет как маска, как броня, на самом деле я не такой, это я хочу быть таким, это я защищаю свой суверенитет, свое достоинство. Вперед, к победе!
28 февраля
Сегодня более ответственный день. Впервые подряд назначено 6 картин. Вроде некоторого прицелочного прогона. Поэтому трепещу с вечера. Но ведь не боги горшки обжигают. Помолясь, перекрестясь — понеслась.
Шеф:
— Сегодня репетиция была отвратительной и по центральным исполнителям, и по… — Ну, остальные меня постольку-по-скольку, с собой бы разобраться.
Кузька чувствует, что у меня нелады с Кузькиным, — ласкается, успокаивает. Ах, Кузенька-кузюзенька, если б твои лизанья-ласканья помогли. Тяжко, ну ничего. Сейчас заварим кофейку черного без сахара (не купил, денег нет), горького, покурим сигару, поразвратничаем, переведем т. е. дух, — и на штурм крепости «Живой». А не штурмом, так длительной осадой возьмем.
Ну вот и поразвратничал: — и свечку пожег, и сигарой попыхтел, и погрустил, и вспомнил кой-кого, в общем, дух перевел, аж башка затрещала.
Зайчик меня успокаивает: «Все гениально, все очень хорошо, не унывай, Зайчик». Я и не унываю, я знаю, что все получится.
А что, если в можаевской палке удача зарыта? Сейчас обрежу ее, окрещу и буду таскать с собой повсюду, пусть помогает, нечего ей без дела в углу стоять.
Ну ладно, поскакал в театр, на «очень ответственный спектакль».
3 марта
Прочитал половину книги Солженицына «Раковый корпус» (вторую пока не достал) и задумался. Здорово написано и о том, что надо сейчас, как говорится, в точку попал. Удивительная свобода, он абсолютно не стеснен собственной цензурой, т. е. какими-то личными надсмотрщиками, которых нам насаживали внутрь с детства… И она не лает, не критикует, не осуждает, не бунтует, не призывает, вообще ничего не навязывает; он пишет, пишет — видит, рассказывает…
Я не говорю о языке, совершенно поразительном: сегодняшнем, остром, неожиданном и вместе с тем удивительно русском, российском, национальном. Нет изощренности, подделки под русскую, простонародную речь — нет, это отличный русский язык, но литературный, каким может и имеет право писать только Солженицын, вернее, имеют право все — но никто не сможет, потому что язык — это не правила арифметики, которые каждый может применять по своему желанию, каждый может пользоваться. Даже иноземный язык можно постичь и сделать родным, но не язык писателя.
Но что-то я отвлекся. Я не об этом хотел сказать. Я отвлекся. Я решил писать о смерти, но не о клиническом нашем состоянии или болевых ощущениях. Нет, а как мы, здоровые, живущие, воспринимаем ее издалека. В данном случае Солженицын ускорил во мне этот процесс, думал же я о ней часто и раньше. Часто Анхель говорил:
— Каждую работу делайте так, как будто это работа последняя… — и т. д.
Мысли не новые, но действительно помогающие работать, подхлестывающие, но все равно абстрактные (мы-то знаем, что еще жить и жить нам и еще наворочаем дел кучу), и мы крутимся, вертимся, и вот она приходит и застает всегда врасплох, всегда на пороге гигантского прыжка, как тебе кажется. А что, если ее представить гораздо раньше и тем самым подготовиться к ней и не бояться ее, как потопа.
О чем бы я пожалел больше всего, когда б мне вдруг зачитали смертный приговор? О потерях думает человек, о том, что уже есть и что еще будет, ему кажется (вернее, мне), что чего-то не успел главного, а чего?
Чего я должен успеть, и чего успел, и чего не успел?
Я родился в Великую Отечественную. В самый день ее начала. Война меня не достала в прямом попадании, я был далеко от нее, на Алтае, у Христа за пазухой. Война шла себе, отец воевал, в него попало 4 пули, но ни одна не убила — ему повезло, а я себе рос потихоньку, вместе с моими братьями и сестрами, и, быть может, пули пожалели скорее нас, чем отца.
Отец пришел с войны израненный и жестокий. До 41-го года я его не помню, потому что меня еще не было, а когда я стал быть уже на свете и стал соображать и запоминать, я запомнил, что отец был зол и жесток — на кого и почему, я сейчас не знаю и не могу понять, но это было так. Пусть будет — такой характер, спишем все семейные наши беды и побои на характер отца. Когда-нибудь я все-таки попробую объяснить его характер и причины некоторые, но теперь у меня другая задача. Итак, отец пришел с фронта, а я сломал ногу. Упал в детсаде со второго этажа, а может, и не со второго, а ниже, потому что выше не было ничего, и сломал. Сперва хромал, год меня лечили бабки, местные врачи, помню фразу хирурга: «Гипс бы ему сделать, да бинтов нет», так и не сделали гипса, а, помню, прикладывали ихтиол, вонь его сохранила моя память до самой вот этой смертной черты, которую я себе сегодня представил. Итак, гипса не было, был послевоенный голод, недоедание, конечно, где-то было еще хуже, но и у Христа за пазухой было не сладко, все запасы были съедены войной, хозяйства разорены, мужики выбиты, бабы вкалывали от темна до темна, но не могли пока накормить даже детей, и у меня случился туберкулез коленного сустава. Коленка моя распухла. Как ее ни парили старухи, как ни перевязывали ниточкой шерстяной (я помню, над моей кроватью на стене висела такая ниточка; она должна была снять с меня опухоль иль показать, на сколько она увеличилась, и потом уж вешалась другая, уже большая ниточка). Помню: отец идет широко по пыльным улицам Барнаула, я сижу у него на заку-корках, держусь, семенит рядом мать и плачет украдкой, отец матерится на нее сквозь зубы и сам темный, как ночной лес. По кабинетам начальства, от секретаря к секретарю, с партбилетом, с разными партийными регалиями и пр., через унижения, взятки и пр., до самого секретаря крайкома со мной на закукорках, с заключением профессора — туберкулез кости, немедленно санаторий — за местом для меня в туберкулезный костный диспансер. И добился. Курорт «Немал».
Карцер. Мать в окне. Оставляет меня одного. Плачет. Я успокаиваю ее. Мне семь лет. Надо учиться начинать. В санатории начинают учить с 8 лет. Мать каким-то животным инстинктом чувствует — зачем мне терять год, уговаривает врачей, учительницу Марию Трофимовну (кстати, она потом и останавливалась у нее, когда приезжала меня навестить) — он способный, возьмите его. И вот я в первом классе. Учусь писать, читать, слушаю сказки, окна заколочены на зиму и засыпаны опилками, не все, правда, чтобы было тепло. По ночам горит в печи огонь, тени пляшут, мы спим и смотрим за тенями — великое наслаждение смотреть за живыми картинками, когда привязан годами к койке. Я ведь три года был привязан, меньше всех, мой друг был привязан 11 лет — Илюшка Шерлогаев, — я только сейчас, когда написал его фамилию, подумал: должно быть, он был нерусский, фамилия нерусская, алтайская. Он мне даже писал, когда я выписался, но что мне было уже до него за дело… и я ему писал и посылал рубли… но… мне было 10 лет, и даже письма его я не сохранил, а может быть, их сожгла моя мать, чтобы мне ничего не напоминало о санатории, а я вспоминал, но всегда только хорошо (когда выписался, конечно, когда лежал, я ненавидел его и даже пытался организовать побег).
Мой лечащий врач — Антонина Яковлевна Цветкова, маленькая, худенькая, на высоченных каблуках, строгая и внимательная. Я помню ее руки, пальцы, изучающие мой «футбол», — тонкие, костистые, с длинными пальцами, цепкие — руки скрипача. Я успел в первом классе вступить в пионеры, потому что не было в отряде запевалы, и мне раньше срока повязали галстук, я успел окончить три класса с хорошими отметками, я успел понять, что надо торопиться. Нет, не понять, а почувствовать, мы взрослели раньше обыкновенных здоровых мальчишек, которые, ни о чем не подозревая, гоняли под окнами в футбол и взрывали наше спокойствие.
Три года прошло. Я на костылях. Б. Исток. Четвертый класс. Мы живем на Больничной улице. Далеко до школы. Отец решает — продавать дом и строиться в центре — из-за моей ноги. Поздней осенью мы въехали в новый дом. Я стал заниматься в самодеятельности. Фомин — Степаныч — меня заправил тем горючим, которое позволило мне оторваться от земли, о нем особый разговор. Приезжает бродячий цирк — Московский цирк на колесах — им нужен подсадок. Я должен сыграть простой этюд — возмутиться, что в мою фуражку бьют яйца, сыплют опилки, «пекут торт», а потом оказывается, это не моя фуражка, я признаю «ошибку», извиняюсь, ухожу.
Я играю этот этюд, наутро мне сообщает руководитель этого цирка, чтоб я немедленно ехал после школы в Москву, в театральное училище. Участь моя рещёна. Я начинаю весь десятый класс готовиться. Бросаю костыли, лажу на кольца, на брусья, репетирую, тренирую «Яблочко», матросскую пляску, с дублером, в случае, не освою — будет плясать он, — освоил, успех.
Фомин дает задание: во что бы то ни стало сдать на медаль. Сдаю на серебряную. Собираюсь в Москву, но чтобы зря не прокатиться, Тоня советует поступить сначала хоть в музыкальное училище. Беру ложные справки, поступаю в муз. училище и с ходу беру курс на Москву. Поступил в ГИТИС — успех. Вкалываю не за страх — за совесть. Хотя мечтал на второй день быть приглашенным в Малый на Хлестакова, но раз надо учиться сначала — давайте учиться. На пятом году принят в театр и женился — 22 года. Все идет вроде как по писаному, Господь хранит меня, чего мне еще нужно. Ах, вот что, я завидую: некоторые сверстники мои в кино, успели прославиться, я хочу тоже, а фарт не идет. Даю зарок, что начну только с главной роли. Перехожу из «Моссовета» на Таганку, во-первых, потому, что не взяли жену, во-вторых, не сыграл Теркина, а обещали, и т. д. В первый же сезон — Грушницкий, «Антимиры», «Десять дней» — я ведущий артист. Я стал артистом наперекор всем мрачным предсказаниям моих некоторых учителей, наперекор самому себе, т. е. я доказал себе, что я умею драться за свою шкуру, за свою честь. И в кино я начал с главной роли и теперь заканчиваю вторую главную, а в театре репетирую роль, которую может судьба подарить актеру раз в его жизни. Театр дал мне, молодому артисту, двухкомнатную квартиру, высокую, сравнительно, зарплату, я — член худ. совета, у меня красивая жена, мне завидует пол-Москвы. Я купил собаку, мебель, у меня есть все для нормальной жизни. И всего этого, я могу гордо сказать, добился своим трудом. Кроме того, я пишу. Пока в стол. Но кое-что я уже написал, и меня хвалят, пока друзья, но вот и Можаеву понравился Чайников, значит, если идти по пути максимализма, я могу добиться и на этой ниве определенных успехов. И слава, о которой я мечтал в детстве, не так далека, она придет, и приходит, и можно ускорить ее приход. И вот мне 27, пусть немножко лет еще, лермонтовский возраст, и через энное количество часов меня не станет.
6 марта
С утра бегал по редакциям. Не бегал — ходил, именно ходил, не торопясь, не суетясь, размеренным шагом км 8 прошел, две редакции нашел. В «Лит. газете» оставил «Стариков» и «Иван, поляк и карьера», только второй. Отчего, не знаю, нехорошее предчувствие — что-нибудь где-нибудь да напечатают.
Мы с Зайчиком отделились от тещи, сидим на хозрасчете, оттого и жрать нечего. Но меня это не беспокоит. Великий пост, так что попоститься — это только к лучшему. Очистить тело от всякой дряни.
Но вот что от родителей уж два с лишним месяца никаких известий — это меня волнует.
Прочитал книжку Солоухина «Письма из Русского музея». Любопытная книжка, отрадно, что кто-то может иметь свои мысли, свое собственное мнение, довольно резкое и непривычное, и что мнение может быть напечатано. Книжка благородная, страстная, очень и очень приятная.
«Террор среды» — об этом стоит подумать и поразмыслить, это очень точно. Как бы в нашей актерской практике прорвать бы этот «террор среды», у нас это сделать еще сложнее, чем в любой другой творческой профессии, потому что дело наше коллективное и зависит от начиная с партнеров, репертуара и кончая террористом-режиссером.
— Она в Ленинку ходит. А я боюсь Ленинку. Это место, где кадрятся. Там сама обстановка призывает, обязывает к заигрыванию. Хочешь не хочешь — будешь. Берешь книжечку, подсаживаешься: тишина, уют, холлы и пр. роскошь. Мои знакомые развелись недавно. Она повадилась в Ленинку бегать, снюхалась там с кем-то, и семья развалилась. Ленинка — это опасное место. Ни в коем случае не пускай жену в Ленинку.
Был в «Современнике» на «Народовольцах». Вот что расскажу по этому случаю. На площади Маяковского стоят три театра. «Современник», «Сатиры» и «Моссовета». Подъезжаю. Ни у эскалатора, ни у выхода из метро билеты не спрашивают ни в один из трех театров. Подхожу к «Современнику» — продают с рук, и немало! Ладно. Выходят артисты, начинают играть. Не увлекают, не интересно им, по-моему, не интересно самим. Ей-богу, если бы я не знал Евстигнеева, Табакова, Козакова и пр. — я бы сказал, что у них нет артистов, а они все заняты, я их всех вижу и слежу за каждым. Нет, еще раз старая истина — дерьма из масла не собьешь. Они не умеют играть такую драматургию, мозаичную, многоплановую, с постоянно нарушающейся линией роли, с публицистическими выходами-реминисценциями и пр. Либо не умеют ставить. Каждый чужой спектакль убеждает меня в правильности моего выбора «Таганки» и придает уверенности мне и силы. Нет, господа присяжные заседатели, играть хорошо — штука сложная, и хорошие артисты на дороге не валяются.
Вчера Любимов в конце репетиции сказал: «Что мы, дамы, что ли? Будем обижаться друг на друга и помнить, кто что сказал и в каком тоне?»
Замечательный квас!
Высоцкий в Ленинграде. Что он привезет мне, какие известия?
7 марта
…Отец родной, не оставь раба своего. А в газетах, уж сколько их вышло со статьями об «Интервенции», и хоть бы где-нибудь обо мне, нет ни слова. В сегодняшней хоть фотография есть, и на этом спасибо. Да, я рекламист и горжусь этим.
Какую игрушку себе придумал — вклейка газетных статей. Буду вклеивать теперь всякую чертовщину. Так, для разнообразия, для развлечения, для истории. Я благородный человек, я тщательно собираю, раскладываю по полочкам — по порядку, все, что появляется обо мне в печати, рекламе (хорошее, разумеется, на кой дьявол мне всякая гадость, правда, ее еще не было, но ведь чем черт не шутит) и что выходит из-под моего пера собственного.
Я облегчаю работу моим биографам.
Эй, вы, биографы! Вы слышите, я облегчаю вам работу, скажите мне спасибо, идиоты! Но только читайте в основном между строк, потому что цензоры вокруг стоят, как псы голодные, и первый — я сам. Кой-где неискренне, кой-где со зла, кой-где по глупости, так что вы постарайтесь, на вашу долю выпала самая сложная часть — расшифровать душу человеческую, в данном случае — мою. Мало ли человек напетляет за свою жизнь, уж и сам не поймет, где он настоящий, а где прикидывается, так все веревочки, ниточки спутаются, только не рвите, как надоест распутывать, а то больно, не спешите, мне ведь все равно будет. Не вы распутаете, так другие.
9 марта
Заявление сделано, иду его выполнять. Высоцкий говорит — ради такой роли можно все стерпеть, все унижения и брань.
Шеф не свирепствовал сегодня: то ли услышал, что я в дневник днем пропел, то ли рукой махнул, то ли получается чего-нибудь, то ли не в том дело.
Венька не стал за меня играть сегодня, а я хотел… «Три сестры» посмотреть. Придется еще одно заявление сделать: ни к кому не обращаться с такими вопросами, подыхать буду, а сам буду играть. Венька еще ни разу не внял моим просьбам, ну в рот ему палец: раз он так, и мы эдак.
Вечер. Зайчик на «Трех сестрах», сосед насилует Шульженку, не саму Клавдию, а пластинку. На душе гаже, чем допустимо.
Мы с Зайчиком уже распределили Государственную премию. Получается примерно так: если мы имеем 2,5 тысячи, то тысяча — тысяча двести идет Зайчику на шубу, пятьсот рублей на банкет, триста рублей на мое пальто-шмотье, 100 рублей старикам в Междуреченск, 400 рублей на отпуск за границей. Это самый примерный план, точный составим, когда в газетах появится объявление, что я выдвинут на соискание, а то еще распределишь, а спектакль не выйдет, вот будет номер. Но все равно, чтобы инфаркта не было, надо готовиться к такому событию заранее. Вообще надо готовиться ко всему самому плохому в жизни, равно как и к хорошему. И от того и от другого человек разрушается, как и от крайних температур. Но лучше бы шеф получил, это было бы полезнее для нас для всех и закономернее.
Дай ему Бог здоровья.
Первый час ночи. Зайчика все нет. Давай, Валерик, спать.
10 марта
Высоцкий давал читать свой «Репортаж из сумасшедшего дома». Больше понравился, но не об нем речь. Прочитал я в метро сколько успел, и не думаю, и не помню, о чем читал, и это неважно. Я размышляю — чего я ему буду говорить, и фантазирую, и придумываю, и целый монолог, целый доклад сочинил о том, чего не знаю, чего не читал. Значит, мне важен не его труд, а моя оценка.
Говорильное мышление, т. е. мы до того изболтались, до того мы швыряемся словами, верхушками знаний, до того в нас показуха сидит, что нам незачем и читать что-то, чтобы начать говорить об этом «что-то». Значит, опять важен «я», моя говорильня, мое отношение, и мне кажется, это самое важное для других, и удивляюсь своей эрудиции, своему умению ловко разбирать самые сложные вещи, умению примерчики убедительные и остроумные на ходу придумывать — т. е. импровизировать, или проще: пустобрех и составляет главный смысл, интерес нашего общения.
Шеф наорал на Веньку перед спектаклем. Венька заплакал. Убежал. Пил валерьянку. Ужасно это все. Мы его жалеем больше, чем он нас. Он не дорожит нами. Грустно.
13 марта
Вчера на репетиции был Можаев:
— Отрадно видеть… ты очень продвинулся, в основном продвинулся, в основном все уже идет хорошо, кой-какие мелочи, но это все впереди. А так — молодец.
Любимов. Вчера и сегодня в репетиции было много правильного.
Вечером и ночью читал «Дворянское гнездо». Не возьму я в толк, не придумаю, зачем, с какой стати, для чего сейчас заниматься экранизацией этого романа. Для заграницы? Ситуации, характеры — как-то все надуманно, красиво, нехудожественно, ненатурально, и что можно сейчас сказать этим произведением? Тем более непонятно, что этим занимается молодой, талантливый режиссер, зачем он теряет время — наше дело актерское, маленькое, делай что дают.
Какой-то смрадный осадок от вчерашнего спора в гримерной о Толстом и Достоевском. Как будто в изнасиловании участвовал. Венцом рассуждений было мнение Фоменко, его точка зрения, так сказать, что «Толстой — это жизнерадостный рахит». И сразу всем стало как-то не по себе, неловко, как будто каждый обмочился в отдельности и пытается остаться в этом незамеченным.
Что это такое? Ни в морду дать, ни плюнуть за это нельзя… Унизить человека ни за что ни про что, вернее, конечно, самому унизиться… Так относиться к человеку — это себя не уважать. Количество серого вещества приблизительно у всех одинаковое, и смешно пытаться казаться умнее другого, не быть, а именно пытаться казаться. Вот уж действительно — образование ума не прибавляет. Откуда в нас такой снобизм, желание непременно высказаться оригинально, показаться этаким пупом в своем роде, что мне, дескать, люди вокруг, когда я с Толстого шапку сбиваю одним махом, вот как я про него могу ляпнуть. Заявить — и ничего со мной не случится, раз я так могу о Толстом брякнуть — значит, сам чего-нибудь да значу. Верно Толстой подметил: «Отчего такая уверенная интонация, наглая в глупых людях — оттого, что иначе их никто бы слушать не стал».
И мы слушаем это, да еще пытаемся возразить, рассудить по справедливости, грязь какая-то, нечистоплотность, непроходимая глупость. Никто не запрещал и не запретит рассуждать о самых великих авторитетах, никто не принуждает теперь перед ними на колени падать, но да ведь и рассуждать надо с умом, осторожно, с намерением добрым, а не с целью языками фортеля выписывать.
Ехал в метро и мечтал: выйдет «Интервенция» — соберу все плакаты рекламные, на стенках развешу, фотографии в рамках застеклю — тоже развешу или дарить буду, рецензии в тетрадку вклею и т. д. К чему я это? — а вот к чему. Вопрос серьезный.
Пусть с этими плакатами, рецензиями и т. д. — это тщеславие мелкое, безобидный рекламизм и т. д. Но смотри в корень. Заметил: для меня важно не то, что я скажу-выражу этой ролью или тем рассказом, а важен результат — то есть что после этого обо мне скажут иль напишут. Я слышу, вижу не свою игру, не проблему, не идею, ради чего я треплюсь на сцене или пишу, а какое впечатление я произведу этим. То есть меня, по сути, интересует вторичное, а не первичное. Для истинного художника важно не то, что о нем скажут, а что он успеет сказать.
Я плохо играю — но вдруг успех и шум, — мне кажется, что-то произошло, а на самом деле ничего не произошло…
Но я доволен, удовлетворено мое тщеславие, я достиг цели, я услышал желанные слова. Иначе: меня не интересует мой труд, меня интересует мой талант, самовыявление.
Я берусь за Гамлета не с целью боль свою высказать, а переиграть предшественников — об этом будут говорить, это точно, и это меня движет… И пока я движим этим, я не преступаю грани — среднее. Удовлетворенность словами, внешней мишурой — вот это нас губит. Выходит, я живу для того, чтобы написать о себе книгу и самому ее еще проиллюстрировать.
Сегодня побыл в двух важных учреждениях: «Мосфильме» и поликлинике № 1. Сидел перед зеркалом почти три часа и смотрел на себя, пока прилаживали гриву и бородку для Паньшина.
Страшно ездить в метро: скопище народа, и лица все серые, усталые, глаза полусонные, фигуры придавленные — лишь бы до места скорей добраться.
Сегодня задача — не растратиться очень, не расплескать энергию, силы, а то на «Добром…» снова могу дуба дать, как однажды, настроение отличное, а физика не слушается, не отвечает сигналам мозга, не повинуется, бастует.
Над главной ролью дурак заработает… но это длинный разговор, к главной роли, да не только к главной, готовиться надо, и всю жизнь.
Нет, нельзя сидеть сложа руки и ждать: куда ветер дунет, туда плюнем, надо что-то делать, надо фантазировать, надо работать, иначе — крах.
16 марта
…«Уважаемый товарищ Шелепов!
Оба Ваших рассказа основаны на случаях анекдотических. В этом не было бы ничего плохого, если бы за житейским анекдотом Вы сумели бы увидеть живописные человеческие характеры, попавшие в весьма живописные ситуации. Но артист Чайников остался у Вас только героем анекдота, хотя поначалу, в первом абзаце, Вы обрисовываете его довольно метко.
Рассказ «Старики» требовал прежде всего сочного народного языка. Тогда вся история засверкала бы. Но именно с языком Вы не справились. Оба Ваших старика говорят на том вымороченном наречии, которое является лишь кустарной и, к сожалению, распространенной подделкой под народную речь. Эти «одна-кось» и «ноне» давно уже скомпрометировали себя.
Отклоняя эти рассказы, хотели бы тем не менее попросить Вас прислать другие Ваши произведения. В Ваших рассказах привлекает умение найти острую, действительно чреватую интересными характерами ситуацию. Но пока Вы остаетесь на поверхности, не используя те возможности, которые сами же находите.
Желаем Вам успеха.
Отдел русской литературы «Литературной газеты».
(Р. Коваленко)».
«Не заботься о завтрашнем дне, ибо завтрашний позаботится сам о себе, довольно для каждого дня своей заботы…» (От Мф., гл. 6.)
1 7 марта
Рано утром получил заказным письмом свои шедевры и эту рецензию. Не обиделся, хотя в рецензии много правды, за исключением последнего абзаца, в котором они просят присылать мои произведения — это утешить мое самолюбие, чтоб я не повесился…
18 марта
Уже повесили приказ об увольнении Щербакова. Вчера Влади сказала мне, что моя работа в «Галилее» выше всех, в монологе, в сцене с Галилеем. Пустячок, а приятно.
19 марта
Упаси, Господи, нас от суеты!
Был в трех редакциях. К паре — «Старики», «Чайников» — подстегнул третью — «Таньку».
В «Огоньке», редактор Кружков:
— Это возьмите себе сразу, — на «Чайникова».
Стал листать «Стариков», я задрожал.
— Какой из трех рассказов вы считаете самым удачным?
— Не знаю, они все разные.
— Ну ясно. Посидите… Так, ну вот что! Это не годится… Откуда вы хватаете такие ситуации? Это же все надуманно, нежизненно… Вы берите жизненные ситуации… Это все литературщина, а язык есть, и способности есть, писать можете и должны… Сколько тебе лет? 26? Ну, вполне взрослый человек… Пишете много?
— Много.
— Пишите, обязательно выпишитесь, потому что способности есть, и берите жизненные ситуации, это же у вас старики эти оба… не люди… а шмаровозы какие-то. А баба? Бабы нет, есть какая-то кобыла, которую со двора на двор перегоняют. Пишите. Как рассказ напишете, так несите нам, обязательно несите, и берите жизненные ситуации.
«Смена».
— А! Золотухин, артист с Таганки. Приятно видеть у себя в гостях хороших артистов, чем обязаны?
— Рассказы принес, печатать будете?
— Артисты графоманами стали. Ну, давай посмотрим. Если ты такой же писатель, как артист, непременно напечатаем. Я ведь про вас писал когда-то, в «Смене», о «Герое нашего времени».
— Да! Это вы?! Я вас давно люблю! Вы единственный человек, который печатно похвалил спектакль и меня.
Там же я услышал впервые, что «Интервенция» не получилась.
— Ты мне еще очень понравился в «Пакете», ну… блеск, это моя любимая книжка детства…
— Нет, что ты, дорогой, все прекрасно, все образуется, и т. д. и т. п.
Про «Театр, жизнь» не буду писать, устал, скажу только: желтое здание, серые люди. Больше ничего не скажу.
Я думаю, что короткие юбки затрудняют многим девушкам выйти замуж. Потому что стройных ног гораздо меньше, чем привлекательных мордашек. Влечение, либидо — явление физиологическое, начинающееся с внешнего обзора, это влечение, подкрепленное духовным обаянием, превращается в любовь…
Но кривые, худые, толстые ноги при сносном лице затрудняют возникновение либидо, а потому и любви; естественно, это не всегда, но очень часто. То же и с грудями… открытая грудь, если она красивая, — влечет, но коль открыто у одной — распахнуто у всех, таков закон этой природы, и недостатки все наружу. Скрытость недостатков, как и достоинств, увеличила бы стоимость женщины, не задерживала бы возникновения либидо и ускоряла бы оборот замужества. В некотором бы роде это был бы кот в мешке, ну и что? Тем интереснее, а когда люди начнут жить, любовь либо разгорится, либо потухнет вовсе, и тут, в семье, уже другие законы, не зависящие через полгода от ног или грудей партнерши, даже происходит обратная метаморфоза. Вот что я думаю о коротких юбках…
20 марта
— …НЕ СУДИТЕ САМИ, ДА НЕ СУДИМЫ БУДЕТЕ.
21 марта
Ужасный день. Вчера играл Керенского за Высоцкого, а сегодня — и вчера ночью — молю Бога, чтоб он на себя руки не наложил. За 50 сребреников я продал его, такая мысль идиотская сидит в башке. На репетиции, при народе постороннем, он упал.
— Идите приведите себя в порядок, — сказал ему шеф.
И он ушел, и никто не знал, куда он девался и что делает: пьет ли, спит ли? Послали в Волоколамск машину за Губенко, в Вешняки — за мной, но я как назло оказался в театре и еще оговорил, идиот, условия ввода — 100 рублей — это была шутка, но как с языка сорвалось! Ведь надо же, всё к одному: и Хмеля нет, я еще за него играю. Боже мой!
— Высоцкий играть не будет, — кричит Дупак, — или я отменяю спектакль.
— Как ты чувствуешь себя, Валерий? — шеф.
— Мне невозможно играть, Ю.П., это убийство, я свалюсь сверху.
— Я требую, чтобы репетировал Золотухин, — Дупак.
Высоцкий срывает костюм (он еще поддал, как увидел, что вовремя не дали костюма и я с текстом):
— Я не буду играть, я ухожу… отстаньте от меня.
Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него отрепетировать?!
Я играл Керенского, я повзрослел еще на десятилетие, лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть.
Обед. Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай бог, хоть в Куйбышеве.
Меня, наверное, осуждают все: дескать, не взялся бы Золотухин — спектакль бы не отменили и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще — кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу — уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!
22 марта
Два дня очень мало писал. Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й ст. Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого — ни в какую: нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически. Они-то при чем тут?
Уезжает сегодня теща в санаторий, а скоро и Зайчик полетит на съемки. Я с Кузей вожжаться остаюсь. Вот он пришел как раз на эту фразу.
Это было сумасшествие — браться играть Керенского срочным вводом! Но Бог не оставил меня.
У Зайчика украли 25 рублей на спектакле.
Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать, хочется куда-нибудь уехать, все равно куда, лишь бы ехать.
Даже ехать в метро приятно, когда мало людей: сидеть на одиночном сиденье в углу, сжаться в комочек, засунуть руки в теплое место и думать о чем-нибудь, все равно о чем, чаще все о том же: уступать или не уступать место?! И приводить разные доводы и оправдания и даже философские подоплеки искать, почему я сегодня должен встать и уступить место, а вчера мог этого не делать, и правильно, что не сделал, и пусть совесть помолчит.
23 марта
Обед. Шеф после прогона хвалил:
— Очень правильно работаешь, очень, и вообще, товарищи, есть хорошие вещи, появляется спектакль и т. д.
Можаев:
— Ну просто неузнаваемо работаешь, молодец, всё уже в порядке, в седле.
Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского', а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно, и сразу завоевал шефа, труппу и теперь пойдет играть роль за ролью; как говорится, «не было бы счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял, т. е. уже вроде не так и нужен он теперь театру, вот найдут парня на Галилея…
Насчет «незаменимых нет» — чушь, конечно, каждый хороший артист незаменим и неповторим, пусть другой, да не такой, но все же веточку свою, как говорит Невинный, надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д., чуть разинул рот — пришел другой артист и уселся на нее рядком, да еще каким окажется, а то, чего доброго, скинет и один усядется.
Я иногда сижу на сцене: просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе, и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны — любовью к лицедейству и надеждой славы — и этими двумя цепями как круговой порукой спутаны: и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей…
С удовольствием я перелистываю эту тетрадку: солидное, солидное дело я затеял, сообразив записывать в толстую тетрадь.
И мысли-то, в нее внесенные, удлиняются, прибавляют в весе и значительнее становятся, эдак и вправду потомство обо мне подумает как о дельном, рассудительном парне — прямо кузькинские мечты.
Ночь. Жена обскакала меня с «фотокарточками в киосках», ее фотографию уже продают под девизом «Артисты советского кино»…
24 марта
Я думаю, что поездка в деревню с Можаевым 18 февраля еще много раз будет записываться в мои тетрадки. Непосредственно, сразу много не запишешь, да и вроде и некогда, и такого срочного для записи нет, а как проходит время и отдаляется событие, оно компонуется, распадается на звуки, слова, мысли по поводу, запахи, действия и становится прожитой жизнью — это уже было — символ, событие превращается в символ, случившийся в моей жизни. А символы в памяти держатся до конца дней. От события сохраняется ощущение, настроение — делается либо хорошо, либо неприятно, либо весело, либо грустно. Но пока оно — это событие — не так далеко, я кое-что запишу для хроники.
Мы поехали по Рязанской дороге, мимо нашего дома, в маленьком автобусе-рафике в таком составе: шофер, рядом с ним сел Можаев, как полководец, у него шапка маршальская — каракулевая и высокая, как тумба, папаха; сзади разместились я, зав. пост. — Салопов, художник, или, как я буду называть его впоследствии, Мастер, — Боровской, радиорежиссер, магнитофонщик Титов Владимир Миронович, или просто — Мироныч, секретарь парт, организации и асс. режиссера — Глаголин Б.А., финалила, или венцом этой пирамиды являлась, Машка Полицеймако, единственная баба, стеснявшая нас и мешающая вначале, но потом — душа этого небольшого ансамбля. На всю компанию дирекция выделила литр чистейшего спирта, Салопов так был занят предвкушением будущей пьянки, что оставил накладные, пришлось ворочаться за ними. Ехали весело, трепались, травили анекдоты, большей частью еврейские, Машка стеснялась рассказывать, а анекдоты на 90 % сальные да похабные. Всем было хорошо, впереди была дорога, заготовка реквизита, экскурсия в крестьянскую жизнь, выпивка, обратная дорога. Никто ни за что не отвечал, никто ни о чем не думал, все тяжести и заботы остались в Москве, а теперь по обеим сторонам тянулись то лес, то поля, проскакивали какие-то селения, и за многое время мы, запрятанные в театр, как в нору, ощущали прелесть природы, радовались всякому случайному кусту, дереву и открывали для себя в который раз пьянящую силу земли и радовались ей, как малые дети…
Остановились в Бронницах. Писатель повел нас к церкви, показал нам могилу Пущина, повздыхали все, глядя на российскую красоту, обделанную (мочой) со всех сторон.
Писатель:
— Обратите внимание, какая неповторимая красота, сколько церквей, соборов, часовенок стояло по деревням, селам, и нигде похожей нельзя было встретить. И ведь на народные средства, на общинные деньги делалось это, а сейчас — клубы, говорят, заменяют церкви, да разве можно сравнить эту неповторимость со штампованными проектами типовых клубов, без своей изюминки, без своей привлекательности, холодные, неуютные, везде одинаковые… Неужели перевелись на Руси мастера, которые из этого материала на эти же средства по своему вкусу, по своему разумению могли поставить дворец? Нет, тратят деньги, материалы на безликие сараи. Раньше мастер имя свое вписывал в свое дело, а теперь он его стороной объезжает.
Из Бронниц поехали в колхоз «Борец», что в пяти километрах от тракта. И опять писатель метнулся в сторону:
— Вон, глядите, типовые клоповники понастроили.
— Где, что?
Но мы уже проехали и не видели того, чем возмущался наш маршал.
В усадьбе колхоза нам сказали, что председателя нет, он в Бронницах, отдыхает, вчера закончилось отчетно-перевыборное собрание, на котором его снова избрали председателем:
— Председатель у нас хороший, Герой Соц. Труда, человек уважаемый… Вам надо по вашему делу к зав. клубом обратиться.
Приехали в клуб. На сцене работники под баян танцевали молдавский танец. Руководила ими Валя, заведующая клубом. Мы представились ей, дескать, артисты, писатель и т. д. Мне хотелось срочно приступить к делу, т. е. доставать колеса, хомуты, косы и прочую необходимую утварь, но писатель сказал:
— Валера, не торопись, успеется, времени у нас хоть отбавляй.
Мы сели в комнате отдыха, обставленной подарками пионерских организаций многих стран, и стали беседовать. Закурили. Не буду записывать весь разговор, к тому же я его и не помню, но ради него, собственно, и начал я эту запись.
Вел разговор Можаев, я сначала удивлялся, зачем он все это выясняет, только потом, спустя несколько дней, прочитав в «Литературке» его статью о сельском строительстве, я понял, какой гвоздь сидел в нем тогда и что его волнует теперь. Основной вопрос состоял в том: почему молодежь бежит в город? И заработок хороший, и клуб замечательный, а молодежь уходит из села, в чем дело?
Валя:
— Любовь. Ребята неохотно гуляют со своими, да и девчонки чужих предпочитают. Девчонки идут на фабрики, там работа не легче, но смену отработала — и гуляй себе, и замуж выйти легче. Девчонки боятся здесь просидеть молодость, в городе мальчиков больше, проще с любовью как-то… А здесь попробуй, вот осень подойдет — картошку убирать, спина отстанет с семи до семи, а руки во что превращаются, девчонкам жалко себя… А ребята… чуть рассвело, он трактор завел и уехал в поле и дотемна, придет, умоется и спать, отдохнуть хоть немножко, а если и вырвется погулять, то от него мазутом разит, а девчонки на этот мазут как на мед, а он и копается — та не хороша, эта не такая. В общем, любовь — это серьезная проблема.
— Любовь — причина веская, но девчонки, допустим, бегут за ней в город, а ребята — ребятам везде любви хватает, и все-та-ки в первую очередь они бегут, чуть отслужил армию — и не возвращается, а если возвратится, попьянствует, похулиганит и смоется в город. Почему?
— Почему? Бесхозяйственность. Лишили крестьянина главного, ради чего он жил в деревне, — земли, отбили у него охоту хозяйничать самому. Отчего и труд хоть и механизировался, а опостылел, он не в радость мужику стал. Что он имеет с того, что на земле трудится, не хлебом сыт человек единым. Ни он земле, ни земля ему не нужны. Что посеешь, то пожнешь, — это конкретное дело было для мужика, а сейчас чего он сеет, чего он жнет, какое ему дело — он свои 200 рублей получит, и всё. Надо вернуть землю хозяину, тогда он придет из города к ней сегодня же.
Из клуба пошли к бригадиру, женщине лет 50-ти, депутату Верховного Совета. Домик чудный, дорожки, диван, печь кафелем обложена.
25 марта
Бригадирша угостила нас пирогами с капустой. Писатель и ей задал свой вопрос:
— Вы так живете, изба у вас просторная, теплая, на берегу реки, усадьба, огород, и почему же молодежь не живет дома, а бежит в городские клоповники?
— А вы спросите их. Эй, молодежь, почему не хотите в деревне жить?
Нам позарез нужны были ухваты, чугуны, старая утварь, и кто-то из местных догадался повести нас к тете Груше, старухе лет 80-ти.
Воистину Россия богата примерами разными — и золотом, и грязью, и радостью, и слезами. У тети Груши мы и насмотрелись слез, и наслушались боли народной.
— Где этот черт с магнитофоном, — шумел писатель, — вот что надо записывать, как народ разговаривает, а он в машине сидит.
— Т. Груша, что у тебя болит?
— Все болит, рука выплечилась, пальцы не шевелятся, спина от жопы отстает, бедро с места соскочило… все болит. А тут на Николу ходила в церковь, да продуло меня, да чуть не замерзла. Меня в правление отнесли да отогрели там, а потом привезли домой.
Изба выстуженная, грязная, черная. Бабка занемогла, и некому прийти и накормить ее, помрет — и знать никто не будет.
— А где же ты так изувечилась?
— В колхозе, милый, в колхозе, а где же еще.
— Пенсию-то сколько получаешь?
— Сначала получала семь рублей, потом люди добрые добавили еще полтора рубля.
Местные активисты шумят:
— А ведь не скажет, что трудно, соседке шумнуть, она бы до правления добежала, мы бы тебе пионеров прислали, пол помыть, дров наколоть…
— Все сама, все сама, а теперь жалуешься.
— Да ничего я не жалуюсь, и так хорошо.
Ей однажды прислали пионеров, пол помыть, так она прогнала их…
Беднота и запустение, даже жутко делается, кажется — мышиное царство, а под столом и за печкой грибы растут. Кто и когда забросил ее на этот свет, в эту пору…
— Вы не глядите, что она такая жалостливая, она совсем недавно корову со двора свела, а то и корову держала, и молоко таскала в Бронницы.
Наконец Мироныч пришел со своим ящиком. Записывает. Активисты боятся свидетельства Магнитки, начинают наперебой подсказывать бабке, что сделал для нее колхоз хорошего.
Наконец выпросили у бабки ухват, разбитый чугун — бабка в толк взять не могла, «зачем они не доброе собирают, а всякое говно»… А как увидала деньги, стала упираться, отказываться, но всучили, бабка, умиленная, сказала:
— Я на ваши деньги свечку поставлю, помолюсь за вас.
Как знать, может, и правда бабка свечку поставит и Бог поможет нам в нашем деле.
Но откуда при такой нищете такое богатство икон, их много, много и лампад, кадил, и все это, по мнению писателя, а он, надо полагать, знаток и ценитель русской старины, старинное, добротное и по нынешним временам дорогое необыкновенно. И на столе — Псалтирь, Евангелие. Торговались за часы. Бабка ни в какую, предлагали новые — нет.
— Вот они у меня сейчас стоят, но когда я выздоровлю, я их сделаю, и они у меня будут ходить… У меня сейчас глаза не видят и руки не поднимаются, а как выздоровлю, я их починю.
От бабки Груши поехали на конюшню. Бригадирша опередила нас и уже шумела на подвыпивших мужиков, собравшихся по случаю воскресенья и работы в конюховой каморке.
Бригадирша:
— Кто на кобыле ездил? Почему кобыла в мыле?
— Я ездил.
— А почему в мыле кобыла?
— А я откуда знаю?
— У кого разрещёния спрашивал?
— У агронома.
— Для чего брал?
— Комод Ваське привез.
— Комод привез и кобылу в мыло загнал? Чего ты врешь? В Бронницы гонял за водкой… Ты посмотри, она в пене до сих пор! Ресторан тут открыли.
— Вот, мил человек, ну разве по справедливости, воскресенье — все добрые люди отдыхают, мы работаем — и выпить нельзя, это почему? И никто нам никаких надбавок, что мы в свой отдых работаем…
— Я вижу, как вы работаете, хоть бы людей постыдились языком трепать, колхоз позорите, что люди про нас подумают.
— А что люди подумают? Что они, не люди, что ли?
— Чтобы сейчас же закрывали «рестораны» и по домам расходились, а я приду проверю, вы меня знаете.
Можаев меня толкает в бок:
— Смотри, смотри, целых два Кузькина, особенно тот, что в углу, права который качает. Где же этот опять колдун с магнитофоном?
— Мил человек, так ты запишешь про нашу просьбу, чтобы выходные нам оплачивали, заступись за нас, в самом деле?
Набили мешок сеном, записали ржание жеребца, для чего к нему была подведена кобыла, а потом и Маша подошла. На Машу жеребец реагировал заметно активнее. Ничего удивительного, и Можаев потом, крепко заложив за воротник, волновался при сближении с Машей, только что не ржал. Вывернули из-под снега несколько колес. Теперь и самим выпить после трудов не грех.
— Поехали в Бронницы, в ресторан, — скомандовал командор Можаев.
По пути остановились у тех кооперативных домов, которыми возмущался писатель по дороге сюда. Эти дома двухэтажные, блочные, стояли в ряд одноликие, как тридцать три богатыря, каждый на две квартиры. Квартиры эти предлагались колхозникам в кредит, и каждая из них стоила ни больше ни меньше — 6,5 тысячи. Усадьбы рядом почти никакой, а огород давали на пашне. Этим-то бестолковым строительством, этой кастрацией крестьян и возмущался писатель, считал этакое хозяйничанье по кабинетным рецептам основной причиной бегства молодежи в город и трудного положения с рабочей силой в деревне. И вообще: отношение города к крестьянину, крестьянина к земле и к городу — все эти дела и заботы крестьянские кровно волновали нашего командора. И вызывали в нас уважение и зависть, потому что мы видели перед собой человека, одержимого благородным делом, бескорыстного рыцаря и защитника земельного житья-бытья.
В ресторане пили спирт, пиво, пели песни… И опять наш командор был на высоте, такие ноты гвоздил, так задушевно выпевал русские мелодии, ей-богу, Федор Ш. позавидовал бы, а голосина какой — звучный и красивый, просто мощный. Подходили какие-то мужики, целовались с Можаевым, пели, он опять меня толкал:
— Гляди, еще один Кузькин, этот, пожалуй, ярче всех, запоминай, вот как играть народ надо… Вашего бы Любимова сюда, посмотрел бы он жизнь русскую… А то все в своем кабинете штаны протирает, какие-то люди вокруг него вьются…
В такси — и домой. Так закончился этот удивительный день, который я, конечно, не во всей подробности и яркости записал, но который впечатался в мою память на всю жизнь.
26 марта
Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу, «если выбирать мать или водку, выбирает водку», — говорит Иваненко, которая летала к нему.
— Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой, — так он сказал мне.
Шеф:
— Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим, с ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин, тенор… Второй Сличенко.
Губенко готовит Галилея. Это будет удар окончательный для Володьки. Губенко не позволит себе играть плохо. Это настоящий боец, профессионал в лучшем смысле, кроме того, что удивительно талантлив.
Тревожно на душе. Шеф хвалит за Кузькина, мир и благодать во взаимоотношениях, и я, как собака, которую приласкали, не нахожу себе места от радости и благодарности, все заглядываю в глаза, улыбаюсь всем видом: это правда, вы меня не обманываете, я действительно вам нравлюсь, и вы мне почему-то удивительно нравитесь. Этого бояться следует и бежать немедленно. Только Бог судья делам нашим. Не надо очаровываться, чтоб не было столь жестоким разочарование.
Во время репетиции Элла заглянула в кабинет:
— Получен лит на «Живого».
— Прекращаем репетиции… Что это такое? Мы привыкли репетировать произведения нелитованные, неразрещённые…
— Срочно анонс, афишу на театре и рекламы по городу.
— Надо еще спектакль сделать, хохмачи.
У Зайчика украли 25 рублей. Кому-то показалась моя премия за Керенского большой, и он решил половину взять. Звонок из Ленинграда. Рабиков:
— Валеринька! Дорогой! Рад слышать ваш жизнерадостный голос. Вам есть чему радоваться, у вас блестящая роль в картине получилась, просто блестящая, других слов нет, это я говорю вам, старый киношник, видавший виды… Валеринька, фильм принят редакцией, но нужно приехать на один день, переозву-чить небольшую сценку, когда мы можем это сделать?
Когда мы можем это сделать? Хоть 28-го, в четверг, если отпустят с «Павших». Но куда девать Кузю?
Вечер. Продумываю план отъезда с Кузей и без. Черчу на бумаге «за» и «против». С собой было бы проще, если бы разрешили сесть в поезд.
Появился Шифферс. Я покраснел, потому что не ответил, не поставил свою подпись на его письме. Кажется, договорились они с шефом о работе. Шифферс делает пьесу по «Подростку».
— Ты будешь играть. Через недели две закончу. Я договорился с Театром Маяковского, но у них нет актера. Я хотел им предложить взять тебя на постановку.
— Будешь делать Мольера, коли душа не лежит.
— Что значит «лежит, не лежит», это моя профессия. Если уж говорить, у меня вообще к одному Достоевскому лежит.
— Я сейчас Толстым увлекся, нравится мне его философия.
— Толстой — плохой писатель. Это у тебя от детства.
Карякина исключили из партии за выступление в защиту Солженицына, за поддержку Шифферса (надо разузнать точно).
Славина приносит цветы и чай Любимову, каждый день бесцеремонно… при гостях входит в кабинет, молча кладет цветы на стол и уходит, делово, спокойно. Это надо запомнить. Смешная привычка, трогательная — каждый день класть на стол главного цветы…
Думаю: если мне придумать фамильный герб — что бы в него вошло, каким бы он мог стать, как выглядеть.
1 апреля
Последние два дня заняты делами Высоцкого.
31-го были у него дома, вернее, у отца его, вырабатывали план действий. Володя согласился принять амбулаторное лечение у проф. Рябоконя, лечение какоето омерзительное, но эффективное. В Соловьевку он уже не ляжет. У меня свои дела.
Сегодня утром Володя принял первый сеанс лечения «Банкет № N». Венька еле живого отвез его домой, но вечером он уже брился, бодро шутил и вострил лыжи из дома. Поразительного здоровья человек. Всю кухню, весь сеанс, впечатления и пр. я просил записывать Веньку; Володя сказал, что запишет сам.
Но самое главное — не напрасны ли все эти мучения, разговоры-уговоры, возвращение в театр и пр. — нужно ли Высоцкому это теперь? Чувствовать себя почему-то виноватым, выносить все вопросы, терпеть фамильярности, выслушивать грубости, унижения — при том, что Галилей уже сыгран, а с другой стороны, появляется с каждым днем все больше отхожих занятий: песни, писание и постановка собственных пьес, сценариев, авторство, соавторство — и никакого ограничения в действиях, вольность и свободная жизнь. Не надо куда-то ходить обязательно строго и вовремя, расписываться и играть нелюбимые роли и выслушивать замечания шефа и т. д. и т. п., а доверия прежнего нет, любви нет, во взаимоотношениях трещина, замены произведены, молодые артисты подпирают. С другой стороны, кинематограф может погасить ролевой голод, да еще к тому же реклама.
Я убежден, что все эти вопросы и еще много других его мучают, да и нас тоже. Только я думаю, что без театра он погибнет, погрязнет в халтуре, в стяжательстве, разменяет талант на копейки и рассыплет их по закоулкам. Театр — это ограничитель, режим, это постоянная форма, это воздух и вода. Все промыслы возможны, если есть фундамент. Он вечен, прочен и необходим. Все остальное — преходяще. Экзюпери не бросил летать, как занялся литературой, совершенно чужим делом. А все, чем занимается Володя, это не так далеко от театра, смежные дела, которые в сто крат выигрывают от содружества с театром.
10 апреля
И вот первый адовый прогон. Для меня он прошел неудачно. Я сразу зажался, сбился с тона, от волнения забыл мотив частушки и т. д. Шеф, вместо того чтобы подбодрить, стал нервничать сам.
Я это и сам чувствовал, но победить себя не мог. Отчего так заволновался? Не пойму. Все оттого, что не Божьего суда жду, а людского… Зачем спешить на суд людской? Как много мне еще нужно трудиться над собой, переделывать себя, чтобы не бояться людей, служить им и не требовать от них ни благодарности, ни суда… Когда же я наконец обрету эту свободу, независимость своего духа?..
Штейнрайх. Поцеловал меня:
— Вы мне очень понравились, это по большому счету, без дураков. Я даже не хочу говорить о частностях. Получилось главное. Вы убедили, доказали, что вы имеете полное право быть три часа перед глазами. Тема Живого трепещет в спектакле, ваша тема, значит, все правильно. Я очень рад за вас, положить такой ролевой запас в сумку — это очень хорошо.
Зин. Дмитриевна: Умница, молодец, все получается, а я ведь очень боялась, все время на сцене, не сходя, целую, целую…
Шеф: Давай, Валерий, давай, милый.
Я: Даю, но не получается, Ю.П.
Автор: Все получается, не прибедняйся.
Шеф: Даже автора расстрогал прогоном.
Я: То ли еще будет.
Шеф: Но я думаю, большего падения у тебя уже не будет. Давай, не подводи меня.
Пожарные хвалили, сапожники, портные, травести, пенсионерка растроганная целовала.
Заметил: подлинную свободу на сцене обрести очень сложно, т. е. ту свободу, когда легко дышится, брызжет из тебя. Часто бываешь и не зажат, свободен вроде, но свобода превращается в нахальство, аккумулируется в наглость, во фрондерство, в злость, в бесшабашность и т. д.
Опять потеря святости, доброты. Много думал эти дни о своей жизни, о профессии и вот до чего додумался. Другой жизни у меня нет и другой профессии тоже нет и не будет. Я артист, и на этом надо успокоиться и поставить точку. Плохой ли, хороший ли, но артист, и ничего другого делать не умею и никогда делать не буду… А если несчастье — ну что ж, чему быть, того не миновать, будем и относиться к нему как к несчастью, будем изворачиваться. В этом смысле мне понравилась мысль Наташи из редакции «Смены», когда Замошкин посоветовал мне писать с учетом времени:
— Нет, Валерий, я не согласна с Кир. Ник., писать надо без всякого учета, как пишется, как получается, а у вас получается прекрасно, так и пишите, кусок хлеба у вас есть, и поэтому печататься особенно не торопитесь.
«Не заботься о завтрашнем дне». — Евангелие.
И письменный стол я куплю себе только после премьеры, и писать буду в свободное от работы артистом время. И заниматься своим образованием буду сам, коль возникают в том желание и потребность. Образование ума не прибавляет, а самообразование — прибавляет; чья-то мысль, по-моему, очень правильная.
Третьего дня получил письма от т. Лены, от Тони. Хорошие. Вот, оказывается, почему молчит Междуреченск, из письма Тони:
«Тебе не пишут, потому что отцу вдруг не понравилось твое письмо, вернее, одна фраза: «…Напиши, Тоня, как они там живут». Или что-то в этом роде. «Вишь, мол, зазнался, мать ему плохо, не красиво пишет». Мама-то, конечно, хочет написать, да уж что отец сказал, то она ослушаться боится. Ну, я их постыдила. Володя говорит: «Я что буду писать, ошибки делать», — он все стесняется, а мама говорит: «Давно бы написал, живешь чужим умом».
Валера, пиши родителям письма попроще, без лирики».
Как говорится, комментарии излишни. Узнаю отца.
Вечер. Прискакал с двух концертов. Тридцатка в кармане.
Записки:
№ 1. Снимается ли где-нибудь еще артист В.Золотухин после удачного выступления в фильме «Пакет»?
№ 2, 3, 4. Почему молчит артист Буткеев?..
№ 5, 6, 7. Что с Высоцким? Правда ли, что Высоцкий уволен из театра? И т. д.
Нет, Высоцкий снова в театре, вчера мы играли «Послушайте» первым составом. Взят на договор с какими-то унизительными оговорками, условиями и т. д. Но иначе, в общем, и быть не могло.
Афоризм Буткеева: «Деньги — зло, слушай музыку, и ты будешь гармоничным человеком».
14 апреля
Обед. Сегодня снова утром почувствовал себя гением. Проснулся и чувствую — гений, гений, и всё. Я стараюсь разубедить себя, проснуться, сплю, не сплю, хожу — гений, и всё. Жена не поймет, в чем дело, — гением, говорю, снова себя чувствую, и не пил как будто вчера, а чувствую себя гением, и точка.
Вот что сделай, как с тобой случится это в следующий раз. Беги в ванную, раздевайся догола и становись под холодный душ. Все внимание уделяй на верхнюю часть, особенно на голову. Полчаса нужно стоять. Первые 15 минут вода будет кипеть, отскакивать, как плевок от утюга, не обращай внимания, так и положено, по себе знаю; вторые 15 мин. появится соблазн выскочить из-под струи: ни в коем случае, на миг отстраниться — все надо будет начинать сначала, снова 15 мин. вода в пар от головы будет превращаться. Потом быстро одеться и к шефу на репетицию, он закончит курс лечения. Особенно эффективен метод, когда шеф не в духе, а если в духе, постарайся как-нибудь испортить дух ему, и о том, что ты гений, ты забудешь в момент и долго не вспомнишь об этом потом.
Утренний «Галилей». Снова Высоцкий на арене. Зал наэлектризован. Прошел на ура. Алые тюльпаны. Трогательно.
Толстой, «Исповедь»: «…Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил. Без веры нельзя жить».
Конечное к бесконечному…
Славина:
— У вас с Венькой появилось перед Володькой подобострастие… Вы как будто в чем извиняетесь, лебезите, заискиваете…
Есть несчастье и незнание, как относиться к нему, что делать, что будет дальше… тем более что для него самого нет этого несчастья, он не считает себя больным и в чем-то виноватым, во всяком случае в той степени, в которой считаем мы… И мы растеряны… Это как видишь язву на лбу другого и знаешь, чем она грозит, а сказать боишься и сознаешь беспомощность, коль скажешь, — потому что ничем помочь уже нельзя… Вот и мнешься, и теряешься.
20 апреля
Мой день вчера.
В 11 часов одеваюсь для репетиции, готовлю на сцене чучело Живого, проверяю реквизит, все делово, спокойно. В зале какой-то народ, человек 20, на меня это нимало не подействовало, как раньше, я радостно отметил это про себя, волнение было в пределах возможного, хотя сидели Карякин, Крымова, какие-то интеллигентные люди, солидные, в очках. Одного воробья я в суете не узнал, хоть и рассмотрел внимательно. Это Жан Вилар, и рядом Макс Лион.
Любимов (берет микрофон): Дорогие артисты, приготовились к репетиции, проверьте выхода, березы, и давайте начинать.
К нему подходит Дупак, что-то шепчет на ухо. Обменялись о чем-то шепотом. В зале лишь слышно, как лампы в софитах шипят.
Любимов (громко): Я не могу этого сделать, я буду репетировать.
Дупак (громко). Я прошу этого не делать, либо я вынужден попросить сам выйти всех из зала.
Любимов: Я отвечаю за свои действия, это не прогон, это черновая репетиция, и право театра приглашать специалистов на рабочую репетицию.
Дупак: Это не рабочая репетиция, это показ, а показывать, я считаю, еще нечего, тем более посторонним людям.
Любимов: Здесь нет ни одного постороннего человека, это друзья театра, которые помогают нам в нашей работе вот уже четыре года.
Дупак: Я требую остановить репетицию.
Любимо в: Я не подчиняюсь вам. Покажите мне бумагу, запрещающую репетиции.
Дупак: Зачем эти детские разговоры, или мне что, выключить свет?
Любимов: Пожалуйста, идите выключайте! Вы оказались в одном стане с Улановским. Когда он растаскивал декорации «Павших и живых», вы не были с ним заодно, а теперь вы вон как заговорили.
Артисты давно высыпали на сцену. Я мелю какую-то чушь, что это моя работа, вы мне платите, я никому ничего не показываю, я просто работаю, репетирую.
Вякают что-то Зинка, Власова.
У меня лезут глаза из орбит, кружится голова, бьет колотун (Гоша мне об этом сказал вечером). Я ничего не соображаю, понимаю только, что происходит что-то неслыханное, скандальное и всерьез.
Все больше шумит Любимов, краснеет и бледнеет Дупак, сзади шефа, за спиной маячит парторг Глаголин, заводятся артисты, поднимается всеобщий шухер.
Дупак: Давайте мы не будем все кричать. Время идет, и надо что-то решать. Я предлагаю подняться на десять минут наверх и обсудить создавшееся положение. Как вы считаете, Борис Алексеевич?
У Глаголина вид растерянного сатаны. Он наклоняется к уху шефа.
Глаголин: Я считаю, что надо подняться на пять минут, Юрий Петрович…
Любимов: Ну хорошо. Гости дорогие, извините, что так получилось. Мы вас просим подождать 10 минут спокойно в зале, а мы выйдем и договоримся. Пойдемте, может быть, из коллектива кто хочет присутствовать? Местком… комсомольская организация?..
В кабинете. Откровенный скандал.
Любимов: Что вы крутите, говорите прямо, что вам приказали подыскать нового гл. режиссера… Но пока у вас нет бумаги о моем снятии, я подчиняюсь не вам, а Управлению культуры.
Дупак: Звоните в Управление, это их распоряжение о запрещении прогона «Живого», тем более в присутствии Жана Вилара.
Любимов: Никуда я звонить не буду, надо — пусть сами звонят. Я себе не представляю, как можно сейчас Жана Вилара, пожилого человека, друга Советского Союза, замечательного режиссера, вывести из зала?
Дупак: Я хочу во что бы то ни стало спасти театр и сохранить вас для театра, для меня и для всех нас это важнее, чем присутствие Вилара.
Любимов: Я знаю, как вы хотите меня сохранить, не надо закручивать мне баки, вы изменили театру уже два года назад.
Дупак: Не говорите глупостей! Борис Ал., что вы думаете?
Глаголин: При сложившейся ситуации… Лучше бы для нас всех и в первую очередь для театра…
Любимов: Ясно… При сложившейся ситуации я не вижу возможности попросить людей из зала. Вы подумайте о чести, о нашей чести, о чести всего государства, это же материал для буржуазной печати — «Вилара вывели в Советском Союзе из зрительного зала товарищи!» Нет, не могу с этим согласиться, я член партии, и я начинаю репетицию. Товарищи, идемте начинать, неудобно, люди ждут уже 15 минут.
Дупак: Я снимаю с себя всякую ответственность.
А люди действительно ждали… никто не покинул зал. Стояла та же гробовая тишина.
Вилар сидел все так же прямо и с предчувствием радости.
Любимов:
— Гости дорогие, извините, что мы вас заставили ждать, сейчас мы начнем… Артисты дорогие, я понимаю ваше состояние, но тем не менее прошу вас набраться мужества и провести репетицию спокойно и собранно. Приготовились… Лида, ты готова… Начали…
Я чуть не разревелся, когда сказал:
— Борис Можаев… Из жизни Федора Кузькина — Живой.
И спектакль пошел… ровно и в хорошем темпе. Где-то в «сомах» шеф прокомментировал в микрофон — «Молодец, Валерий». То же самое он сказал в антракте. Вилар приходил на полчаса, просидел все действие и в перерыве смылся.
После прогона в буфете состоялось небольшое обсуждение: выступали Вознесенский, Карякин, Крымова, Кондратович и Виноградов из «Нового мира»… Говорили много хорошего, критиковали почти все финал. Крымова вообще сказала отсечь всю часть после суда, кто-то сказал: «Кузькин гениально смеется». Все посмотрели в сторону буфета, где за ширмой сидел д. Вася, у которого я взял напрокат смех… Говорили, что мало любви с Зинкой.
Карякин: Классический образ получается, поздравляю… Здорово с медалями сыграл…
Любимов: Молодец, Валерий, я на тебя тогда взбеленился, но важно, чтобы ты сам понял, что ты правильный нашел ход. Продолжай набирать, не теряй, на весь спектакль бери дыхание и беги… Ты бежишь здесь на 10 000 метров, поэтому не сбивайся на мелочи, вези спектакль.
Весь день закончился в толках о скандале и спектакле.
Вечером — «Добрый», еле ноги доволок до дома.
Мой день сегодня.
Вчера и сегодня для меня, может быть, важные дни в рождении моего Фомича. И поэтому я подробно записываю, кто что сказал. Я борюсь со своей слабостью — привязанностью к людскому суждению — и чувствую — иногда совсем освобождаюсь от зависимости людского суда, это помогает в работе, в беге, но потом, когда закрылся занавес, хочется понять — нужно ли то, что ты делаешь, людям, в конечном счете для них наш труд, поэтому и тянешься к говорящему, и ждешь доброго слова, и огорчаешься, не дождавшись.
Сегодня прогон шел грязнее, с накладками и текстовыми, и особенно техническими. Были «друзья театра»: Логинов, Толстых, Марьямов, Эрдман с женой, критикесса из Управления и сама мадам Целиковская. Это ответственный момент. Почему я боюсь жену и тещу главного больше, чем его самого? Она смеялась. Но не на меня… А жаль… Хотя не очень. Очевидно, это слабость моя — нравиться женам великих людей.
Жена Эрдмана: Кузькин чудо. — И своей соседке: — Ведь правда, очень хорошо? — И соседка, кажется, согласилась.
Лена Толченова (жена Васильева): Валерка, я тебя поздравляю, ты мне доставил вчера такое удовольствие, я впервые тебе это говорю. Один из всего этого… прям до слез. Молодчина, прекрасная работа.
Критикесса: Удивительно точное попадание исполнителей первых ролей… Золотухин — о, это большая удача и театра, и его самого… талантливая работа… А те, кто ему противостоит, марионеточность исполнения, талантливо, но не живые люди. Райком — это не живые люди — марионетки…
Любимо в: Я с этим буду спорить… а Смирнов, а Колокольников?? Разве это не живые люди?
Критикесса: Эти двое — да… но мое дело заметить… а ваше — прислушаться, я не вижу тут повода для полемики.
Толстых: Меня смущает музыкальное однообразие, громоздкость стульев, и, по-моему, это неудачная находка… И вот Золотухин. Он работает здорово… Изобретательно и по внешним ходам, и по внутренним, и он набирает весь спектакль силу, потом суд — и дальше провал… характер не вырастает к финалу, а мельчает… Скорее всего это драматургический просчет. Вся финальная часть топчется на месте… ничего не происходит.
Эрдман: По-моему, очень интересный спектакль… Какие-то мелкие доделки еще нужно будет сделать, убрать две-три частушки, они надоедают и действуют по инерции на ощущение от всего…
Меня он поздравил лично. Рядом стоял Смирнов, я думал — протянет он ему руку или нет? Нет, не протянул. А мне сказал: «Очень интересная, настоящая работа… Мелкие недоделки… но это, когда разыграешься, подпустишь, а в целом очень, очень хорошо…»
Венька: «Суд» и «счастье», Валюха, гениально. Я смотрел только конец.
Высоцкий: Твоя работа меня устраивает на сто, ну, на 99 %. Валера, это грандиозно, то, что ты делаешь, ты иногда делаешь такие вещи, что сам не замечаешь… Очень хорошие места с плотами, «суд», «счастье», «пахота». Вообще это твоя удача и Петровича.
Володя говорил много и так хорошо и трогательно, что я чуть не разревелся.
Прилетел Зайчик из Душанбе. Привез себя, денег, гранатов, винограду, редиски… Загоревший и счастливый.
22 апреля
Два дня — сегодня и завтра — не будет репетиций «Живого». Потеря темпа или нужная передышка? Это необходимо уяснить для себя. Очень важно считать, что это — «перевести дух», и можно двигаться дальше.
24 апреля
Два дня битвы за сохранение Любимова, за сохранение театра. Все встали грудью как один, как сплошная стена.
Наступило тяжелое для театра, для всех нас время, и вот оно-то и определит наши индивидуальные человеческие и гражданские позиции, проверка на вшивость пришла.
У меня нет желания эти дни описывать подробно, по часам, хотя, может быть, это-то и будет самым интересным для потомков, коль они начнут разыскивать нас. Запишу, что придет, застучит в память. Сразу такое событие, да оно еще и назревает к тому же, не охватишь глазом, не оценишь чувством, не сообразишь по ходу.
Первый день — 22 апреля — день слухов, исходит из гл. квартиры, в основном от жены — жена не станет врать, — слухи подтверждаются еще кем-то посторонним, поднимается шухер, народ хочет найти козла — директор и заместитель — собирается коме, открытое собрание, я секретарствую, Венька председательствует, выносится рещёние.
Поносят Дупака, Улановского, приходит Дупак:
— В чем дело? Почему не пригласили меня? Я пока директор, член партбюро…
— Здесь критикуется ваша работа…
— Я бы вам объяснил, вы пользуетесь какими-то слухами…
Венька предлагает подвести черту. Дупак просит слова. Голосуем. Слова не дают. Он начинает кипятиться. Уговорил, дали слово… Просит ознакомить с протоколом. Объясняем на словах; видно, как его страшно интересует, кто именно и что в подробностях говорил. Уже потом:
— Дайте мне протокол, я — коммунист, я имею право контролировать действия коме, организации.
Протокол не у меня. Он у Киселева. Киселев посылает его к Губенко, Губенко говорит, что потерял ключи…
— Какие ключи?
— От места, где лежит протокол.
Рещёние отпечатываем на машинке. Передаем его в партбюро. Дупак звонит Шабанову (читает по тел. нашу бумагу). В три часа они уезжают в райком.
Первые слова Шабанова, как появились наши деятели:
— Что там у вас, Славина руководит театром? Вы даже не знаете, что у вас происходит собрание.
Почти никто не уходит из театра. Митингуем, готовы на все: положить заявление об уходе, массовый уход, забастовка.
— Без права поступления в театры Москвы и Ленинграда. — Готовимся в таксисты.
Вечер. «Десять дней». Антракт. Труппа собралась в большой гримерной. Приходят Дупак, Глаголин, Голдаев — члены бюро. Труппа требует ясной информации о положении дел, о судьбе гл. режиссера. Я пишу.
Глаголин: Сегодня было коме, собрание, которое приняло резолюцию, в которой просило партбюро разъяснить положение дел и прекратить распространение зловредных слухов о снятии Любимова.
1. Репетиции сп. «Живой» прекращены с ведома Ю.П. Сначала хотели вывесить приказ, но Ю.П. попросил этого не делать, написал докладную записку, где заверил партбюро, что они с автором будут дорабатывать литературный материал, чтобы усилить, уточнить его идейную направленность.
2. Насколько мне показалось, некоторые товарищи сомневаются в деятельности бюро. Напомню, что все спектакли обсуждались и принимались бюро, и бюро вперед всех отвечает за все события. Я хочу сказать, никаких расхождений с Ю.П. нет, бюро поддерживало и будет поддерживать парт, линию гл. режиссера.
3. Сегодня я и Дупак были у Шабанова. Т. Шабанов сказал: «Приказа о снятии нет, и вопрос так не стоит».
4. В трудное для театра время защита театра состоит не в анархии, а в выдержке и организованности, в разумности поведения, поэтому я думаю, что все наши действия есть одного плана — в защиту Ю.П.
Я призываю всех к выдержке и разумному поведению. Сегодня Родионов подтвердил еще раз: приказа нет. Завтра будем разговаривать с Шапошниковой.
Галдаев: Мы приняли рещёние. Расхождений с гл. режиссером у п. бюро не было. Завтра бюро соберется еще раз, с учетом завтрашнего совещания. Нужно единство в позиции всего коллектива, и у нас, у бюро партийной организации, с позицией коме, собрания расхождений нет.
Сабинин: Приказа нет, всё в порядке. А что есть? Что значит «трудное для театра время»?
Губенко: Мы благодарим парторга и директора за сообщение коллективу о положении дел.
После спектакля:
— Ю.П. будет на совещании, хочет выступить, просил вас подготовиться, тоже выйти и спокойно по бумаге прочитать. Вести себя сдержанно и достойно.
До двух часов ночи я готовил речь. Утром переложение на машинку в двух экземплярах, с выражением прочитал жене и теще, одобрили.
Шеф ходил перед Ленкомом взад-вперед, как разминался на ринге, похож был на какого-то зверя, может быть льва, который, не обращая внимания на зрителей, сосредоточенно вдоль рещётки — туда-сюда. Подъезжали, подходили артисты, здоровались друг с другом и почему-то по одному подходили к шефу, как за указанием перед смертельной операцией, как будто шеф говорил каждому свое, другое… Всем же он говорил одно:
— Спокойствие и выдержка. Поддержите, если не будут давать слова.
Докладывал балбес Сопетов, первый заместитель начальника Управления.
— 61 спектакль, по количеству хорошо, по идее не так хорошо и правильно.
— Еще Энгельс так мечтал о драматургии.
— Почему такая страсть показывать теневые стороны, унылые, грустные. А где же произведения, зовущие вдаль, к светлому коммунизму, вселяющие уверенность, а не сомнения и растерянность, грусть у камина…
— Театр Ленинского комсомола вернулся к молодежной теме и занимает достойное место среди молодежных театров.
— Наметилось повторение опасных ошибок в Театре на М. Бронной, которые имели место в Театре Лен. комсомола.
— Повысить и укрепить роль директора театра как партийного руководителя, — призвал нас исполком Моссовета.
— Советский труженик получил теперь больше времени для культурного отдыха, и мы должны его этим отдыхом обеспечить.
— Будьте покойны, они этот график с ком. пунктуальностью выполнят.
Сопетов косноязычил в микрофоны час, а Ленин с задника кричал на трибуну.
Прения… Верх идиотизма, глупости, серости… Все заранее подготовлено, известно, кто и о чем будет говорить… На трибуну выходят люди, которые ни о чем серьезном, интересном не могут сказать, — профсоюзные деятели — Розов, Баркан, Некрасов.
Розов: Тем, кто вышел сейчас из зала, советская власть ничего не дала.
Баркан: Почему никто здесь не говорит о наболевших вопросах… Цыгане — неорганизованный народ, спектакль про войну, как цыгане… Это очень серьезные вещи, почему никто не говорит об этом… Я скажу… Даем прибыль и не можем ее использовать. Я не могу сформировать труппу как нужно… устарели формы театра, произведений. Я кончаю, я кончаю…
(На следующий день он вступил в партию.)
Некрасов: Давайте встретимся с драматургами. Нет хороших пьес, в чем дело…
20 мин. упрашивал организовать встречу с драматургами — паразит, идиот, прости, Господи.
Верченко сказал об идейной бесперспективности Театра на Таганке.
Любимов: Кому приготовиться следующему?
Родионов: После выступления т. Верченко я все скажу… На этом разрешите собрание считать закрытым, подвести черту и зачитать резолюцию.
Любимо в: Я прошу слова.
Родионов: Все, Ю.П., совещание закончило свою работу… и у меня нет ни одной записки… нет, есть одна анонимная.
Любимов: Анонимных записок не читаем.
Родионов: Тут с одной Таганки записалось 6 человек, вы, что же, хотите, чтоб всем дали слово?
Поднимается шухер. Выкрики.
Сабинин: Разве вы не видите, какая пропасть лежит между вами и залом? И вы нам оттуда несете глупость…
Золотухин: Коммунисту не дают слова.
Выскакивает Губенко: Товарищи, я хочу зачитать резолюцию коме, собрания.
Родионов: Тов. Губенко, я прошу вас не делать этого.
Губенко начинает читать. Его перебивает в микрофон Родионов, зал орет.
Глебов: Губенко, сядьте!
Дупак сидит с ними, деятелями Театра Станиславского, их парторг брызжет пеной, вскакивает с места, беснуется… Куролесина начинает читать резолюцию… «Указать Т-ру на Таганке на идейные недостатки спектаклей “Послушайте” и “Павшие”».
Ее перебивают…
Васильев: Вы нарушаете нормы ком. партии — нормы демократического централизма. Вы выслушали только одну сторону, почему вы не дали ответить ком. Любимову и выносите резолюцию…
— Вывести их из зала…
— Думаю, что не будем прибегать к таким мерам. — Куролесина сбивается, заплетается, но дочитывает резолюцию.
Родионов: Дополнения к резолюции будут?
Стоит Любимов с протянутой вверх рукой. Пауза. Зал замер. Как быть теперь?
Родионов: Я еще раз спрашиваю: по резолюции совещания — дополнения, изменения будут?
Любимов (стоит с протянутой рукой)-. У меня замечание по резолюции.
Родионов: Слово по резолюции имеет Любимов.
Ю.П. отправляется к президиуму.
— Ю.П., вы можете с места.
— Нет, уж позвольте мне воспользоваться трибуной.
Выходит на сцену, кланяется каждому из президиума, ему никто не отвечает. Становится за трибуну, не торопится, вытаскивает из грудного кармана несколько листков, отпечатанных на машинке.
— Я не задержу вас, товарищи, здесь ораторы превышали регламент, я уложусь в отпущенные 10 мин.
Надевает очки.
Родионов: Ю.П., я еще раз вас прошу говорить замечания по резолюции.
Любимов (указывая на талмуд речи в руках): Здесь всё есть. Не откажите мне в стакане воды. — Ему наливают воды. Он медленно делает несколько глотков. Зал замер. Все чувствуют, что происходит что-то невиданное, ловкое и прекрасное, и восторг заполняет наши таганские сердца. Шеф начинает говорить. Говорит по бумажке, говорит тихо, красиво, не торопясь. Спектакль; он давно не играл и теперь делал свои смертельные трюки элегантно и внешне невозмутимо: — Дорогие товарищи!!! — и попер…
Зал вымер. Не только муху, дыхание собственное казалось громким. Ленин и Горький — только их высказываниями аргументировал шеф свои мысли. Приводил цитаты из рецензий, опубликованных в свое время в центральных органах партийной печати: «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», высказывания, впечатления от спектаклей театра рук. ком. партий соц. стран. Вальтер Ульбрихт, Луиджи Лонго и пр. Речь была продумана в деталях, и шеф потрудился над ней изрядно. Это была речь эпохальная, речь мудрого политика, талантливого полководца, войско которого только что бузило в зале.
Я не узнал прежнего колкого, ехидного, осмеивающего, парадоксального, бьющего на эффект человека. Это стоял постаревший, помудревший, необыкновенно дальновидный, спокойный и уважительный деятель сов. театра, подтверждающий своим поведением и речью то огромное уважение, преклонение и культ, которыми он пользуется на Западе и у прогрессивных людей нашего государства!
27 апреля
Почему мне не хочется, но я заставляю себя описывать все это тщательно, документально? Когда-нибудь это станет достоянием истории, это уже стало, но когда-нибудь об этом можно будет рассказать всем, открыто и подробно, о тяжелых годах нашей жизни в искусстве… Все происходит от страха… от страха повторения Чехословакии, от страха культурной революции по их подобию, от страха потерять теплые места, от страха просто вдруг, как бы чего не вышло… Цензура не дает возможности ничего делать стоящее, только розовое и зовущее вдаль. И обсирается кругом. Свобода печати, свобода слова — стыдно за слова.
Когда мы начали нервничать и бузить, когда зазвенели в воздухе сабли истории, у меня промелькнуло — «хорошо, я хоть квартиру успел получить, а вот они, мои друзья, кричат, ничего не имея, а теперь и вовсе им запомнится».
Всякие мысли успевают проскочить перед ОТК мозга и отметиться фотоэлементом памяти. Память, память…
На первую нашу реакцию Родионов отпарировал:
— Хорошо срепетированная реплика.
Он боялся нас с самого начала совещания, и не раз потели у него яйца, наверное, когда он поворачивал болван головы своей в нашу сторону. Уверился он в сговоре и организованности нашей ему обструкции, как только после доклада Сапетова, на просьбу зала о перерыве, он сказал опрометчиво: «Мы работаем только один час, кто очень устал, может выйти и покурить». Мы действительно, как по команде, встали и вышли из зала, на что тенор Розов сострил: «Тем, кто выходит сейчас из зала, советская власть ничего не дала». При чем тут советская власть, хапуга несчастный, поет «Моржей», построил кооператив роскошный, и парторг уже. Наши сердца таганские стучали в одном ритме, на языке вертелись у всех нас одни и те же слова, жили и чувствовали одно все, думали только за театр — потому и там, и дальше всем будет казаться, что мы в тесном заговоре, в продуманном действии и кто-то невидимо нами руководит. Идиоты! Не могут понять истины: когда люди стоят за одно, их не надо подстегивать, указывать, они интуитивно, как звери в беде, чувствуют, как себя вести, куда двигаться.
[Запись на полях.] Любимов: «Вы, Борис Евгеньевич, нарушили нормы демократического централизма, и я постараюсь довести до сведения вышестоящих товарищей, чтобы они разобрались, кто виноват в сегодняшнем скандале».
Любимов кончил. Зал устраивает овацию, народ ревет от восторга, скандируют…
Победа, моральный перевес за нами. Но последнее слово должна сказать партия. Не ставя вопроса на голосование, Родионов дает слово секретарю горкома Шапошниковой. Она волнуется так, что кажется, будто плачет. Даже жалко ее стало. «Товарищи! Я не готовилась выступать, но я не могу не ответить тов. Любимову. Тов. Любимов хорошо подготовился, видимо, долго готовился. Он умеет красиво говорить, он известный оратор». (Сбивается, мелет чушь, топчет языком на месте, мысли тощие, еле поспевают за языком, опаздывают, но приходят вовремя.)
В черном ЗИМе у кагэбэшников, где все собрание записывается на пленку, сидят два наших артиста, не попавших в зал, Насонов и Джабраилов: «Пожалейте нас, пустите послушать!» «А вы нас пожалейте», — отвечают те. Как загудел зал и послышались выкрики — ну, началось, — а до того скучно спали. Тут встрепенулись на Шапошникову: «Что она говорит, что она говорит?!»
— Тов. Любимов, зачем вы пользуетесь так ловко ленинскими цитатами?
— Вы привели с собой кучу каких-то людей, организовали хулиганские выходки…
28 апреля
— …Передернул факты, и поэтому я говорю, чтобы восторжествовала истина.
— Зачем вы копаетесь в прошлом, вы нам покажите сегодняшние недостатки. Критику надо воспринимать чистыми партийными глазами, — выкрикнула она громко и уверенно, подхлестнув себя и зал.
Vs зала аплодирует ей. Вообще я не первый раз на сборище театральных деятелей, но такого прямого разделения зала не в нашу пользу я не видел. Мы, то есть «Таганка» и ей сочувствующие, были активнее, громче и дружнее, поэтому, может быть, нас на слух казалось больше, на самом деле — нет. Вот где подготовка. Они раздали билеты консервативным, каким-то неизвестным людям. Очень мало было уважаемых, передовых в нашем смысле людей театра, они всё предусмотрели, они созвали своих людей. Многие и из этих людей, как я выяснил потом, были сердцем и умом с нами, но по разным причинам вынуждены были выступать против. Много было и прямой ненависти: Менглет, Глебов, Свердлин, Карпова — «Фашисты, фашисты, дай вам винтовки, вы будете стрелять».
— За свой театр да, зажрались вы, матушка.
Совещание окончено. Ефремов предлагает продлить, но где там, все расходятся, и его никто не слушает. Прошел слух, что Любимова могут исключить из партии. Партийное бюро едет в театр разбирать произошедшее, мы за ним.
Подслушиваем стаканом через стенку, что там происходит, деятель райкома возмущен поведением нашим и Любимова. Сажусь и тут же пишу заявление:
«В партийную организацию Театра на Таганке
Заявление
Мы, комсомольцы и артисты Театра на Таганке, считаем выступление гл. режиссера театра Любимова на совещании актива московских театров глубоко партийным и своевременным, а наше поведение вполне допустимым и оправданным.
Золотухин, Соболев, Лукьянова, Сабинин и т. д.».
И тут же его передали им. Пауза. — Взрыв. Вечером — закрытое партийное собрание — линия и выступление Любимова поддержаны парт, организацией, поведение артистов получило резкое осуждение. Петрович перед этим после совещания был у Шапошниковой:
— Работайте спокойно, никто вас снимать не собирается.
Театр не расходился до 12 часов ночи. Празднование 4-летия отменено во избежание мордобоя и безобразий.
30 апреля
Райкомовские работники тащили икру красную, дефицитные продукты, консервы, это комсомольские деятели, а что тащат партийные, можно только догадываться… Полные авоськи, на работу с мешками ходят… Нельзя все безобразия отдельных товарищей переносить на всю власть, но Ленин пил морковный чай, он не хотел один пользоваться достатком, отдавал детям голодающим, а эти паразиты себе тащат, да еще суетятся, чтобы посторонние не заметили, как они банки делят и в сумки напихивают.
Директор (секретарше):
— Марина, почему вы мне ничего не рассказываете, вы же общаетесь с артистами, знаете, о чем они говорят.
— Я считаю, Н.Л., что вы неправильно себя вели в этой ситуации.
— Они меня хотят съесть, передайте им, что я несъедобный.
Любимов:
— Во-первых, он занимается плагиатом, до него это сказал Товстоногов. Во-вторых, передайте ему, что такую падаль, как он, никто жрать не станет.
Директор переводит секретаршу в гардеробщицы.
Вот как примерно выглядели события последней недели. Я не думаю, что мы чего-то не так сделали. Нет. Все было оправданно и допустимо, а главное, если постараться вникнуть и понять, мы на 100 % правы. А если что — так ведь даже убийце находятся смягчающие обстоятельства.
«Живой» не репетируется.
Шеф:
— Не обижайся, Валерий, видишь, время такое, надо отступить, но ты не засыпай, держи роль под парами, ситуация может измениться в любое время.
Сегодня последний день апреля, и я в принципе допишу эту «Книгу весны». Видишь, я не справил в ней праздник «Живого». Иногда чуть не плачу. Но, как говорится, лучше сохранить голову, чем волоса. За эту неделю мы сильно постарели, и если, Бог даст, все будет хорошо, можно только благодарить судьбу за это испытание, которое сплотило и ощетинило нас за свой дом и проверило на вшивость. Мы научаемся ходить, мы стали политиками, нас на слове уже не поймаешь.
Любимов:
— Артисты — народ эмоциональный: излили свои эмоции и успокоились. Надо учиться конкретно действовать и на сцене, и в жизни. Дупак распустил своих людей: Улановский тес со склада увез к себе на дачу, Солдатов вообще проворовался, сам директор — аморальный тип, жил с буфетчицей, обманывал дочь легендарного народного героя.
«Но ведь и монахи — люди, Согредо», — говорит Галилей, так и директор — тоже человек. Бога не надо забывать. Жена новая трудно рожала; повезли ее на кесарево сечение, а как узнала, что с ним плохо (его увезла неотложка домой, машина его третий день стоит у театра, еще нахулиганит кто-нибудь), так у нее начались схватки, и родилась дочь, слава тебе, Господи. Да если, с другой стороны, разобраться, не так уж он виноват окажется. У него такой характер, такая тактика осторожная, подпольная. Говорят, стучал, но ведь что понимать под этим, а потом, мало ли что говорят. Говорят, и Любимов — стукач, на кого только, на самого себя? Любимов ненавидит Дупака, за что — не пойму. Шеф — человек крайних убеждений, резких. За свой позор на райкоме он платит той же мерой. Но он не играет в поддавки, он не принимает их игры, он навязывает свою, поэтому можно обвинить его во всех смертных грехах: и в зазнайстве (вообще идиотское слово; когда оно появилось в лексиконе? По-моему, с пресловутой теорией винтиков усатого императора: кто не хотел быть винтиком, того награждали этим званием и отправляли в не столь отдаленные места. Разве можно было раньше сказать, что Пушкин зазнался… или Шаляпин. В то время поощрялось стремление человека выделиться, прославиться, возвыситься — разумеется, благородным делом, благородными порывами), и в ослушании распоряжений райкома, и в тенденциозном выборе репертуара, — но только не в отсутствии точной полит. программы, в отсутствии принципиальности, партийности и пр. Любимов прославил театральное дело нашей страны, за свое существование четырехлетнее Театр на Таганке стал любимым приютом интеллигенции и думающей молодежи.
На Западе — культ Любимова, не у нас, не на Таганке, в чем нас обвиняют коме, деятели, тем самым пытаясь внести раскол, посеять бурю, и не в России, а на Западе; как всегда, Европа оценивала наших гигантов значительно раньше и сильнее, чем мы сами…
Любимов может ошибаться и наверняка много раз это делал, но он не сворачивал никогда в сторону, он не перестраивается на ходу, чего от него требуют политиканы. Он ведет свою команду по тому компасу, который выбрал вначале, который подсказали ему его воля, ум, сердце и огромное количество умных по-настоящему людей, не суетившихся никогда перед властями, а руководствовавшихся общечеловеческими истинами в своей жизни и творчестве. И не зря Эрдмана называют отцом эстетической и этической платформы Театра на Таганке. И смешно, если не печально, услышать про Любимова, что он зазнался. Чушь, и больше ничего…
2 мая
Холодно. Дождь. Ветер.
Вчера после спектакля «Три мушкетера» отправились к Веньке. Грустно. Некоммуникабельность. Люся очень изменилась, нервная, подозрительная. Сплетни о Высоцком: «Застрелился, последний раз спел все свои песни, вышел из КГБ и застрелился».
Звонок: — Вы еще живы. А я слышала, вы повесились. — Нет, я вскрыл себе вены. — Какой у вас красивый голос, спойте что-нибудь, пожалуйста.
Карижский:
— Вы создали оппозиционный театр и воспитали в этом духе коллектив, оппозиция никогда ни к чему хорошему оппозиционеров не приводила. [На полях: театр политической демагогии.] Вы всем своим искусством декларируете обособленность искусства от руководства партии, дескать, не лезьте к нам со своим диктатом… Нигилизм, отрицание направляющей роли партии…
Карижский здорово подготовился к райкому, он умный мужик, и это-то страшно. Чтобы возражать ему — надо было сосредоточиться и тщательно продумать все ходы. А когда со всех сторон кусают — мысли разбегаются… Петрович взялся за голову и полчаса молчал.
14 мая
Какая прелесть наши Вешняки, все расцвело кругом, пахнет тополем и липовым цветом, а может быть, вишневым и грушевым вперемешку с яблоневым. После дождя особенно заметны преимущества хуторского житья. Все, что может расцвести, зазеленеть и вылезти из земли, все образовалось.
«Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка», — это уже Лермонтов, но что поделаешь, когда лучше и точнее сказать не придумаешь.
17 мая
Обед. Репетиция по вводу новых Маяковских. Хмель летит в Италию, а Высота поднебесная может сорваться. Хочу вечером посмотреть опальные «Три сестры» — спектакль сняли, и идет последние два раза. Сняли и «Доходное место» — сегодня он идет самый последний раз. Что делается, Господи.
Говорят, Яншин сказал на труппе:
— У меня много недостатков, как у всякого человека, но в одном меня нельзя упрекнуть — я никогда не грубил женщинам. Сегодня я это сделаю в первый раз и говорю вам, Ангелина В., вы сука и пр.
Фурцева явилась с кодлой мхатовских стариков — Тарасова, Грибов, Кедров… Грибов исходил злостью, Тарасова мычала что-то невразумительное и больше о себе, как она волнуется, играя 40 лет Островского, и всегда плачет. Кедров подвел оргвывод:
— В такой интерпретации спектакль идти не может.
Их больше устраивает интерпретация полупустого зала; бедный Станиславский — переворачивается в гробу от действий своих так называемых последователей.
Я стал ужасно скучать по Зайчику, нет его — и мне не по себе, раньше не было так, старею, что ли?..
Хоть бы скорее выйти из комсомольского возраста, чтоб не цеплялись шавки, по нонешним временам о «Живом» не может быть и речи, ноги бы унести.
А как охота играть, сволочи, знали бы!
Я увлекся «Подростком», месяц не читал, вышел из круга Кузькина, и — пожалуйста — где начинается у него поиск Бога — это и мне интересно, и вообще, по-общечеловечески, так сразу и хорошо, и полезно, и он это гениально умеет делать, это в «Братьях» лучше всего. Ох, сильно, ох, блеск!!!
Жизнь остановилась в принципе, еще более-менее спасает ПИСАНИНА- а так бы совсем тухло, и ненужность твоя в этом мире очень чувствуется.
Ну что такое! Я столько написал писем по разным адресам, и никто не отвечает — и хуже всего, что молчат родители… Ну что я сделал, Господи, ну почему надо до такой степени обижаться и капризничать!!! Грустно, и больно, и ужасно одиноко. Господи, помоги мне любить всех и быть веселым.
18 мая
Вчера был на «Трех сестрах». Я ничего не понимаю в таком искусстве. Наверняка талантливо, но ни о чем. Какой-то маленький междусобойчик, показуха, демонстрация, играние чувств, как в плохом МХАТе. Сестры обсопливились, обревелись до тошноты, актеры, кроме двух-трех, работают плохо, неизобретательно: то шепчут, то кричат, то вдруг начнут декламировать.
При нормальном состоянии дел — через полгода он не имел бы зрителей. Спектаклю повезло, что идиоты, ортодоксы стали защищать Чехова, ругать Эфроса и тем самым создали успех спектаклю. Я не понимаю этого бесполого театра.
21 мая
Дочитал «Подростка», ужасно хорошо, просто гениально. Нужно вчитаться, вдуматься, увлечься кругом идей, смыслом — для чего и не оглядываться на хитрость и ловкость интриги, вроде бы пустяшной, и… «ну что мне за дело до их пороков и дел», а потом оказывается — вовсе не в том дело, в чем дело, а оно совсем в другом. Нет, очень хорошо, пусть нагорожено, запутано, заинтриговано, головоломка вроде бы и «откуда всё!» — но гораздо чище многих нравственных, моральных книг и с огромной мыслью — всеобщей тоской, болью за всех и все.
Надо читать Достоевского и пытаться что-нибудь сыграть из него…
26 мая
Высоцкий был в Ленинграде, видел перезапись «Интервенции», или теперь «Величие и крах дома Ксидиас», по «моей» фамилии, расстроился, чуть не плачет:
— Нету меня, нету меня в картине, Валера, и в «Двух братьях» нет меня — всё вырезали, нету Высоцкого…
— А фильм-то получился.
— Конечно, получился.
— А что говорит Полока?
— Говорит, что всё в порядке.
30 мая
…В ВТО с Евтушенкой пришел шеф, я подсел к ним, может быть, зря, но, кажется, вел себя достойно. Евтушенко обалдело удивился, когда узнал, что это я играю Кузькина. Потом стал говорить, что «без меня вам, Ю.П., не сделать спектакль о Пушкине. В его биографии много поводов, причин и разных штук, чтобы сбиться в сторону, а я знаю главное, без меня вы не сделаете Пушкина, хотите пари…». Петрович тянул вино и курил.
Высоцкий снова в больнице. Отменен «Галилей». А Рамзее улетел в Душанбе, я нанял его следить, но очень осторожно, за Зайчиком, могут кастрировать премию ему. Я увлекся Дудинцевым, по крайней мере, написано страстно, даже зло, и есть хорошие страницы по литературе.
1 июня
Вот и лето. Июнь начался. Месяц моего рождения.
Сегодня выступают в «Послушайте» новые Маяковские — Шаповалов, Вилькин, — вместо Высоцкого, который в алкогольной палате, и Хмельницкого — улетел в Италию на съемки. Вчера шеф гениально показывал, как надо работать в «Послушайте». Если бы он так работал с нами, мы бы играли во много раз лучше и не ковырялись бы со спектаклем год. Венька: «Может быть, он так и показывал, нам трудно судить».
Нет, он уверен — артисты нащупали, он закрепил. Он показывает уже готовое, в чем он абсолютно уверен, спектакль год идет, отлежалось, отсеялось… И сам шеф за эти два года вырос, пережил много: «Пугачев», «Живой»… это все этапы, рубцы на теле гладиатора…
За стеной готовятся к свадьбе, Зайчик распевается, я пишу, Кузька слушает и наблюдает, теща помогает за стеной.
9 июня
Надо писать дневник, и надо писать чаще, больше и всякую чепуху. Это лаборатория, склад, рабочий стол, заваленный всякой бякой. Два дня не писал — был в жестокой ссоре с женой. Чуть не разошлись. Хотел написать на бумаге крупным шрифтом:
НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ ЖИТЬ.
НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ СПАТЬ.
НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
Две ночи спал на креслах, какое спал, пережидал ночи, удивляюсь собственной стойкости. А из-за чего всё? Опять, конечно, из-за чепухи, которая о многом говорит и открывает глаза. Крупная вторая ссора, в тот день было их две, одна за одной, как бомбы, произошла в принципе из-за интервью с Полокой в «Лит. газете», где он сказал про меня: «по-моему, у него большое будущее в кино». В театре начались разговоры. Иваненко сказала: вот, дескать, у него будущее, а у Высоцкого ничего, — и еще: Высоцкий считает, что Золотухин первым номером в «Интервенции», а Золотухин считает, что Высоцкий. На что Шацкая заметила: «Совсем и нет. Высоцкий считает, что Золотухин, и Золотухин считает, что Золотухин». Обо всем этом мне рассказала Иваненко в присутствии артистов и добавила вопросом: «Что ж он, лицемерил, что ли, тогда?» Из-за этого и началось. Зайчик говорит: «Я пошутила». Я: «Так и скажи». — «Кому? Да кто она такая? И что у вас с ней за отношения, почему ты так боишься, что она передаст Высоцкому, что ты перед ними унижаешься, ты что, боишься Высоцкого, она хочет вас с Венькой приблизить к себе, разве это не видно? Венька не позволяет ей к себе приближаться. Она не поняла шутки, а я буду перед ней выкозюливаться».
Кроме ссор, был отвратительный «Добрый». Как Зинка может позволять себе так играть, вернее, не играть ничего, даже текста не произносить, сокращать, все пробалтывать под себя, лишь бы скорее. Что же делать остальным? Халтура, боже мой! Потому что выездной, и шеф не увидит.
Был на репетиции у Конюшева на «Мосфильме». Он молодец. Не боится показывать, правильно говорит, а главное, видно, что очень любит это дело и горит. После «Доброго» взяли с ним бутылку «Кагора» с боем и по сырку, посидели во дворе на бревнышках, покурили и поговорили.
Теперь вот что: Зайчик говорит, что все мои капризы, раздражения оттого, что я ничего не делаю. «Подожди, получишь новую роль в театре, начнешь работу с Назаровым, и все будет хорошо». И тут вызывает Назаров и предлагает вместо Антона главную роль милиционера Сережкина. Я, грешным делом, эту мысль закидывал месяца полтора назад, но он вроде и не слышал. А теперь разные обстоятельства заставляют его перетрактовать центральный образ: 1) Повсеместное омоложение милиции — «милиция — наш заказчик, она будет нас поддерживать». 2) Заявили о своем желании сыграть «Деревенский детектив» Жаров, Крючков, ситуация и образ схожие, а материал литературный в 1000 раз лучше — значит, мы идем с ними на таран, а зачем нам это нужно. Стало быть, необходимо искать другой ход, и срочно, и вот возникает идея: Сережкин — Золотухин. И снова возникает на дороге театр. Работа огромная, и главное — далекая натура: Красноярск, тайга. Завтра проба с Высоцким-Рябым. «Может быть, это и есть то будущее, о котором сказал Полока?» Помоги, Господи!
11 июня
Вчера и сегодня ужасно жарко. Вчера 30° было и без ветра. Асфальт в лужи плавился на Новом Арбате. Сегодня ветерок и немножко легче. Да еще тучки-облачка набегают, маскируют солнце, а гром все равно гремит, хоть и нет грозы. А вот так целый день пугает, и всё. Но, наверное, еще полыхнет. Вчерашнюю жару я не заметил, потому что с утра залез на «Мосфильм» и сидел там до 18 часов. А в павильоне даже прохладно, когда не жгут юпитеры. Проба с Высоцким. Оператор говорит: «Я лично буду драться», в смысле — за нашу пару. Назаров: «В группе сложилось такое мнение, что это и есть тот самый выигрышный вариант». Володя передал слова Полоки: «Вас с Золотухиным надо снимать вместе теперь только». Не знаю. У Назарова, так, особенно не поймешь, но, по-моему, он доволен.
14 июня
Адская машина закрутилась снова. Вчера на райкоме рещёно просить М К и Управление к. о снятии Любимова.
— Режиссер поставил себя вне критики, создал оппозиционный театр, постоянно заостряющий свое внимание на теневых сторонах нашей жизни, отрицающий и не подчиняющийся партийному руководству, противопоставляющий все прогрессивное (ученого, художника) властям, и это не частное заблуждение, а определенная тенденция из спектакля в спектакль, генеральная линия — критика властей. Партийная организация попустительствует режиссеру, не имеет должного авторитета, ведущие артисты не хотят вступать в члены партии… Мы укрепим руководство художественное и партийное — в театр придут молодые, партийные артисты.
Всякие коллективные «сборища» запрещены. Того энтузиазма, который был полтора месяца назад, уже нет. Нас приучили к мысли, что Любимова очень просто снять и нас в два счета разогнать. И многие уже всерьез подумывают — куда податься в случае.
У меня мысль противоположная той, что была раньше — коллективный уход, — нет, это им на руку, они этого ждут, им не нужен такой театр, и они только будут приветствовать, если мы разбредемся и погибнет репертуар любимовский. Нет, быть может, надо, наоборот, отстреливаться до последнего патрона и как никогда держаться вместе и держать репертуар как знамя. Кто его знает, сколько продлится эта осада, ведь были шараханья в сторону, да еще как, и все прошло, и названо ошибочным, кто его знает, быть может, через три месяца все пойдет наоборот, действительно — «умом Россию не понять»…
Я посмотрел пробы в «Хозяине», и уже захотелось сниматься. По тому, что делал Невинный, — это не конкурент… Авдюшко делает очень уверенно и точно в своих данных — но это шериф. Выигрыша нет. Высоцкий мне сказал, что без меня он сниматься не будет. Я сказал, что и я без него тоже…
Сегодня «Галилей» как праздник, месяц почти не было спектакля, Высоцкий вышел вчера из больницы, похудел.
21 июня
Мне сегодня 27 лет, господа присяжные заседатели. Лермонтовский возраст, когда гений должен проявиться. Не будем жаловаться на судьбу и метать бисер, но все же кое о чем поговорим. Не скрою, я готовился к этой дате, ведь и вправду говорят, что я чем-то похож на Лермонтова, внешне, разумеется; я готовился, да, и готовился не гусями и шампанским, хотя сегодня шампанское одно и будет, я готовился отпраздновать делами:
1) Женей Ксидиасом.
2) Федором Кузькиным.
3) «Запахами», или, теперь, «Дребезгами».
Мне помешали выполнить мои планы многие обстоятельства, главным образом — люди. В среду мы катались с Высоцким и Г.Кохановским в Ленинград, смотреть «Интервенцию». По-моему, гениальная картина, и многие так говорят. Моя работа меня устраивает, не везде, но, в общем, удовлетворительно, что говорят люди — я подожду записывать до окончательного выхода фильма. Скажу только, по сумме всех отзывов я делаю вывод — я выиграл Женьку. Всё. Больше пока ничего не скажу, потому что очень много порезали и могут чикнуть еще, но, в общем, линия проглядывается, она осталась любопытной, и я не могу ругать Полоку, ему надо выиграть фильм. Первым номером в фильме — он, Полока.
О Кузькине — записано все раньше, и ничего нового в такой остановке быть не может. Скажу только — это я узнал в ВТО, где были Макс и Марина, — что Вилар сказал Любимову об мне:
— Он хороший артист.
А Марина сказала мне, что я — лучший артист в нашем театре, Шацкая стала с ней спорить и доказывать, что лучший артист Коля Губенко, почему вдруг? Коля так Коля, я не спорю, но почему переубеждать человека, если он так считает, а не иначе. Некрасиво Зайчик меня предал, но Бог ей судья.
«Дребезги» я закончил вчерне, читаю, и самому нравится, очевидно, работа будет расширяться, шлифоваться и примет другую форму и размер, но задача выполнена, план, по которому я двигался, исчерпан, а что будет дальше и как будет, это поглядим. Жалко, что не переложил на машинку, было бы еще приятнее сделанное, но что поделаешь — нету времени совсем.
В среду, когда мы были в Ленинграде, состоялся худ. совет по «Хозяину тайги». Не знаю — поздравить себя или нет, но мы оба с Высоцким утверждены на главные роли. Работа предстоит отчаянная, главное — недостатки, рыхлость и примитивизм сценария преодолеть. И еще — время. Сроки начнут терзать, и мы зашьемся и с фильмом, и с ролями. Но «по крайней мере» я настроен по-боевому, не говоря о Высоцком, который сказал скромно: «Мы сделаем прекрасный фильм». Спорить с ним я не стал.
23 июня
Проклятые мозоли замучили. Не знаю, как завтра играть буду «Доброго». Сегодня «Антимиры» танцевал так, вполноги. Болит жутко, особенно на левой. Целый день сижу, печатаю «Дребезги», пью «Московское полусладкое».
Перед тем как выйти на худ. совет, Назаров, по инициативе Стефанского, был у Шабанова. В основном по линии Высоцкого, испугались статей.
Шабанов:
— Золотухин — это самостоятельный художник, талантливый артист, за ростом которого мы с интересом наблюдаем, но ему пора встать на ноги. Пора бросить танцевать под дудочку Любимова, открывать рот, когда его открывает Любимов, и закрывать, когда тот закрывает, пора бросить ему смотреть в рот Любимову.
Это перепевы Дупака.
— Высоцкий — это морально опустившийся человек, разложившийся до самого дна. Он может подвести вас, взять и просто куда-нибудь уехать. Я не рекомендую вам Высоцкого.
Где это было видано, чтобы секретарь райкома давал рекомендации для участия в съемках, докатились.
От «Живого» у меня остались только воспоминания, палка, подаренная Можаевым в день, когда мы ездили в деревню за реквизитом. Господи, неужели ты так жесток, дай мне показать людям моего Федора. Да еще балалайка.
Зайчик улетел вчера в ночь на много дней в Душанбе.
Если бы у меня не болели ноги, я бы, может быть, куда-нибудь пошел: в театр или в гости. У меня есть водка, я бы мог пригласить кого-нибудь к себе или сам пойти, но, увы, я не могу ходить, не могу думать, не хочу ничего делать — я боюсь завтрашнего спектакля, потому что у меня болят ноги.
Несколько дней стоит жара. Сегодня я получил единственное поздравление от человека, помнящего, что я родился…
29 июня. Суббота
Телеграмма главам правительства — Брежневу, Косыгину, Подгорному — возымела действие. Параллельно Петрович написал письмо Брежневу, в котором изложил позицию театра и несогласие с тенденциозной критикой линии театра. Брежнев отнесся к письму благосклонно, выразил вроде того, что согласен с ним, просил передать коллективу, чтобы все работали спокойно, нормально, извиняется, что не может принять Петровича сейчас — занят сессией, — а дней через пять он его обязательно примет.
Тут же состоялось заседание райкома, на котором принято рещёние вычеркнуть пункт о снятии Любимова из рещёния прошлого райкома. Потеха. О чем нам было доложено на общем собрании.
Вот как все обернулось. Некоторые деятели, вроде Эллы Петровны, которая закладывала нас Дупаку, боясь остаться без работы, крепко просчитались. «Еще не вечер», — как говорит шеф.
Съемки еще не начались, но мандражировать я уже начал. Вчера познакомился с референтом какого-то крупного деятеля на Петровке, 38, капитаном Валерием Беленьким. Затащил его с подругой, лейтенантом-криминалистом, к нам, выпили все, что оставалось со дня рождения, и я задал 10 вопросов по моей роли. И должен сказать — не без пользы дела, кое-что я возьму из предложенных мне штампов. А главное, я понял — каким они хотят видеть милиционера. «Выдай интеллект».
30 июня
…Мои «Дребезги» ходят по рукам, все три экземпляра.
Перечитывал Солженицына «Матрёнин двор». Здорово, прямо гениально. И не хочется писать самому, до того ловко. Но после Толстого хочется писать. Солженицын как будто говорит: «Вот вам русский язык, вы русские, а язык забыли, вот я вас обращу сейчас в русскую словесность, вы таких слов и оборотов и не слыхали, и не читали никогда. Вот вам, вот вам». С одной стороны, вроде бы простота, а с другой — тут же — ох, какая она, простота, сложная, непостижимая, такая, что язык выворачивает, а все русское, все наше.
В «Раковом корпусе» я этого уже не заметил, значит, идет рост, а может, наоборот. Писатель владеет, по-видимому, стилевым разнообразием и ловко им пользуется. Конечно, это великий писатель земли русской.
А что же делать мне с моею бабкой Катериной Юрьевной, что рассказала мне в Санжейке такие истории своей жизни? Как их умудриться изобразить в литературе? Может быть, связать как-то с морем? Я помню, мы сидели с Высоцким ночью голые на берегу моря, под звездами, на камушках, и глядели в море. Шел большой пароход вдалеке и светил. Там кишел народ, а мы наблюдали и придумывали разные истории, которые могли там твориться, случиться и т. д. Высоцкий говорил, что «этот год, будущий сезон будет твой. Ты сыграешь Кузькина». Но прошло уже два сезона, а мой год все не пришел…' Но при чем тут бабка…
А может быть, сделать три рассказа, три вечера, три дня: день мы отдыхаем, купаемся, говорим, работаем, ссоримся, а вечером, за ужином, бабка нам рассказывает о своей жизни.
Надо придумать ход. Ход монологов, без всяких других мотивов, течений, не очень годится, это никуда, как про Таньку…
8 июля
Сегодня начинается второй объект, вторая неделя съемок. Приехал Полока с «Интервенцией».
Не гляди на мир вполока,
Гляди в оба, как Полока.
Полоку выдвигают на Государственную премию за «Республику Шкид».
Высоцкий переживает, укол. Когда вышел из машины перед театром, я его испугался — бледный, с закатывающимися глазами, руки трясутся, сам качается. В машине, говорит, потерял сознание. Аллергия…
9 июля
Два дня пьянства. Даже ночевал не дома. «Интервенцию» могут положить на полку. Ситуация жуткая. Бедный Полока пробивает картину и устраивает Регину в институт. Вчера был у Люси Высоцкой, пил много и долго. Зайчик прилетел из Душанбе и обиделся на меня: «Как тебе не стыдно, как тебе не стьщно…» Привез меня Володя чуть тепленького к парадному…
13 июля. Суббота
Закончился какой-то период моей жизни — двухнедельный. Сейчас жизнь измеряется состоянием дел в «Хозяине». Первый материал, первые обсуждения. Вчера смотрело Объединение и выразило полное удовлетворение материалом. Будто бы даже Биц сказал, что «материал очень хороший». Пришли на площадку, поздравили Назарова, меня, оператора. Леонов: «Не занимайся ты, ради Бога, сочинительством. А то Можаев на тебя в суд подаст, все равно это топором получается». Кремнев: «Валера, ну что же, очень хорошо… Все нормально» и т. д.
Перед этим с Леоновым смотрел и Можаев и тоже остался будто бы удовлетворенным: «Ну, это другое, по сравнению с пробами, дело, Золотухин встал на ноги» и т. д.
26 июля
Я, как прежде, один. Выезжий Лог. На квартире у Анны Филипповны в горелом доме. Высоцкий укатил в Москву и дальше по делам «Интервенции». Больше недели натурных съемок. А я никак не могу прийти в себя — как меня поносил перед отъездом Можаев за изменение текста в «Хозяине» и откуда такие слова выкапывал: «Если хочешь испражняться, испражняйся на кого-нибудь другого, я еще живой, зачем ты на меня ногу задираешь, зачем ты на моих ребрах пляшешь, ведь я могу и по-другому поступить» и т. д. и т. п. И это за кулисами, при народе, при артистах.
В общем, настроение скверное и сохраняется пока до сего дня. Зайчику обещал писать каждый день, а с трудом нацарапал две страницы. Кажется, это будет мой провал. Я не знаю, как играть Сережкина, что играть, и вообще, о чем фильм. Трата государственных денег. Потихоньку пью, курю, в очень плохой, ленивой форме. Ужасный сценарий. Как это важно для актера — приличный материал. Это ужасный признак, когда первый материал нравится, получает одобрение. Но это прелюдия. Бороться надо до конца. И надо решительно браться за роль. И «мне не гореть на песке», так и запомните, господа присяжные заседатели, мне еще рано сливать воду.
21 августа
Во как!
Я сижу один в большом, сыром, грязном доме. На улице моросит. Холодно. На мне полное обмундирование, плащ, фуражка, но руки коченеют все равно. Высоцкий с Говорухиным смотались два дня назад. Солнца нет, небо черное — снимать невозможно, а мы чего-то ждем и не хотим сниматься с этой базы. Но сегодня это, наверное, произойдет. Мы покинем Выезжий Лог, променяем его на Дивногорск. Высоцкий так определил наш бросок с «Хозяином»: «Пропало лето. Пропал отпуск. Пропало настроение». И все из-за того, что не складываются наши творческие надежды. Снимается медленно, красивенько и не то. Назаров переделал сценарий, но взамен ничего интересного не предложил. Вся последняя часть, погоня, драка и пр., «выхолощена, стала пресной и неинтересной». На площадке постоянно плохое, халтурное настроение весь месяц и ругань Высоцкого с режиссером и оператором. Случалось, что Назаров не ездил на съемки сцен с Высоцким, что бесило Володечку невообразимо. Оператор-композитор: «симфония кашеварства», «сюита умывания», «прелюдия проплывов» и т. д. А где люди, где характеры и взаимоотношения наши?
Я летал с коня в бревна и был от катастрофы на 30 см, летал с мотоцикла в кювет и чуть не убил «двух капитанов».
Вчера лег рано, один, и вспоминал Ленинград, Полоку, черт возьми, как дорог мне этот год, проведенный в поисках Женьки, в общении с Полокой. Я вспоминаю все павильоны, круги всех цветов, придуманные гениальным Щегловым. Что пережито мной за этот год, и если бы повторить — не изменил бы ни дня.
Приезжал Говорухин, просто в гости на охоту, к другу за тридевять земель, ночью появился хороший человек, как в сказке. И сразу наладил наш быт: в доме появились завсегда молоко, мед, поросенок, гусь, курица, банька по-белому и по-черному.
Высоцкий написал несколько хороших песен, лучшую мы поем вместе, на два голоса, и получается лихо:
Протопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого свету отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Почти месяц у меня было скверное настроение, и даже Зайчик, что напомнил мне про Моцарта, не вправил мне мозги. Ужасно боюсь встречи с Можаевым, чувствую: будет кровь моя на его руках. А крыть мне нечем, опасения его оправдались. Все тихо, все скверно. И все-таки я на что-то уповаю, может быть, павильоны вывезут. Надо тщательно продумать все штампы. Уже неделю не курю и почти не пью, решил вогнать себя в маломальскую форму.
Зайчик, мой миленький, в Душанбе, прислал два письма и много телеграмм.
Уже осень! Ах, эта осень! Любимая пора.
29 августа
Итак… Москва!!!
Сорвались с Высоцким раньше времени, подхватились и айда. А сбор труппы, оказывается, не сегодня, а завтра. Шестой сезон, на Таганке пятый. Господи! Помоги мне…
30 августа
Я из осени в лето попал. В Москве жара, духота, теснота, как и было, ничего не изменилось. В театре конь не валялся. Не помню ни одного сезона, начинавшегося нормально, всегда доделывается ремонт при зрителях. Дупак старается, лезет из кожи вон и все подсчитывает, сколько он великих благодеяний в пользу театра совершил. Не ходил в отпуск, целый месяц не вылезал из театра, лично руководил работами, проектировал, ломал, пробивал и т. д.
Спросил о судьбе «Живого»:
— Вот разберемся с Чехословакией — займемся Кузькиным. Наши дела, наша жизнь целиком и полностью зависят от нас.
Говорят, пришло два эшелона раненых наших парней из братской Чехословакии. Об убитых молчат…
У меня нет особенного желания начинать сезон. Единственно, постоянное ожидание какого-то чуда, что вот что-то случится, произойдет — и все пойдет по-другому, в лучшую сторону и весело. А потом, я уже вошел во вкус работы над Василием Фокичем Сережкиным. Нет-нет, да и придет в голову штамп, жест, интонация… это значит — где-то там, далеко за туманами, в мозгу идет работа постоянная над образом милиционера — Золотухина. Сделанным недоволен, особенно обижен на оператора, который хоть и говорит про меня звонкие эпитеты, но снимает общими, слепыми планами, а если близко — то обязательно спиной.
Назаров растворился в нем, передоверил ему очень, и Василий ринулся в режиссуру, и сладу никакого с ним. На «Пакете» шла часто ругань, междоусобица режиссера с оператором, это мне сильно не нравилось, но это давало плоды, хотя бы потому, что Назаров имел большее право делать то, что хочет он. Здесь у нас роли поменялись, и оператор делает то, что хочет, а если нет — обижается, бурчит себе под нос непонятное что-нибудь, и в конце концов делается по его.
Я надеюсь все-таки на Бога, на Назарова, ну что же, и такое в жизни артиста необходимо быть должно, а иначе — потеря ориентации. Пока я выполняю свой принцип — сниматься только в главных ролях. Ну, Господи, благослови! Сейчас идем на сбор труппы, и закрутится шестой сезон. Шутка сказать — шестой сезон.
Ну вот и началось. Встретились, улыбались, лобзались и пр. А у меня вопрос: какое я занимаю сейчас положение, какие планы, виды на репертуар и что я в нем? Как встретит меня главный, как назовет — по имени или по фамилии, посмотрит, поздоровается, что скажет, улыбнется ли… Из этого и еще из многих деталей, незаметных постороннему глазу, я заключу, что я значу в этом театре на сегодня.
Настроение неважнецкое. Сейчас будет репетиция «Доброго», и Любимов будет душу из меня вытрясать прологом. Кому-то я опять должен чего-то, перед кем-то виноват, все мне чего-то неудобно и стыдно за себя, все мне кажется, что ко мне невнимательны, унижают меня, и со стороны я себе кажусь сереньким и жалким — подавленным, недооцененным.
Хорошо, у меня есть «Хозяин». Хоть не ахти какая, но все же дырка к отступлению, голыми руками меня не возьмешь. Прочь хандру, прочь печаль, смело в бой, надо оправдывать доверие людей. А люди ждут от тебя. Даже Зайчику уж надоело ждать. «Ну когда же ты уж станешь звездой… все говорят, говорят, и всё никак».
Хочется в Ленинград, к Полоке, с сумкой за плечами, с термосом, и с поезда — в молочное кафе возле «Ленфильма». Почему-то я помню, было холодно часто мне в Ленинграде, но не от людей, от погоды… Ленинград я полюбил, и грустно, когда думаю о нем, и ужасно хочу туда. Там хорошо, где нас ждут, где мы гости званые и где у нас получается.
22 сентября. Воскресенье
Пока суд да дело, вспомним, что произошло.
Значит, 18-го был в Ленинграде. Боялся очень, что Ленинград встретит меня сюрпризом, случайностью какой-нибудь, неожиданностью. Больше всего «боялся» — вдруг солнце, нет — все как было, так осталось. Тот же моросит дождик, так же холодно, и надо затягивать воротнички, пояса и пр. Прошел по Невскому, заглянул в продовольственные магазинчики, выпил стаканчик винца, помечтал и т. д. А на студии в это время состоялось очередное избиение Полоки. Уже не знают, к чему придраться, грозят в случае неповиновения прикрепить к монтажу другого режиссера.
Полока совершенно один и не хотел отпускать меня. Выпили шампанского в забегаловке. Он недоволен последним приездом Высоцкого, он был не в форме, скучный и безынициативный. Володя сказал, что «мы все устали от картины».
В среду — 18-го — появилась гнусная статья в «Комсомолке» — «Театр без актера?» — открытое письмо Любимову. Обо мне сказано: «Есть, по-видимому, немалые данные у Золотухина».
А может быть, и в самом деле мы — ничто?! И только зря думаем о себе хорошо.
С пятницы начались репетиции «Живого». Но тут выкинул номер Галдаев: «Я считаю, после всех последних событий, возвращение к Кузькину — не партийное дело и вредное. Я проехал Сибирь, побывал во многих сельских районах, колхозники живут как кулаки. На шахтах руководители стонут — «люди бегут в колхозы», а мы, передовой политический театр, пережевываем то, чего давно нет, те ошибки выдаем за типические, которые преодолены. И таких руководителей давно нет. Средний возраст — 40 лет, молодые руководители, да они голову оторвут Любимову за такой поклеп».
По-моему, и статья в «Комсомолке» имеет свои корни, истоки — в театре. Уж очень лексика таганская — «футбольная команда» и т. д., некоторый тенденциозный подбор фамилий, удивительно унизительный тон об артистах и восхваление, хоть и с подъелдыкиванием, шефа. Очень знакомые обороты.
2 октября
Вчера вечером перебирал свои старые бумаги, никаких точных данных, точных событий… всё рассуждения, всё больше треп, но ведь он меня и забавлял тогда. Откуда мне было вдомек, что потом будут факты, числа дороже всего. «Лет через пять разберемся» — вот уже шесть скоро, а разобрать все труднее, труднее, чем дальше. Что за мужик я, когда от бумаг моих старых, от писем забытых мне становится слезливо-тепло, мне еще 30, а я уже весь в воспоминаниях, мне вперед идти, прорубаться к Новой жизни, а я перебираю бумаги и скулю над ними. Чертовщина какая-то.
Высоцкий уехал в Ленинград, съемок нет.
Запустили «Макенпотта». Ставит какой-то молодой парень из ГИТИСа. Хоть я был против пьесы, но когда не увидел своей фамилии в распределении — оскорбился, обиделся: забывать стали, ненужным делаюсь. Такова природа артиста, жадность, всеядность — зависимость. Пока ждет карта, надо крыть.
Высоцкий:
— Дня через два я и от «Макенпотта» откажусь, очень сильно поругаюсь с Петровичем.
Можаев вчера бросил такую фразу:
— Чего ж он, скажут, у Любимова играет, а как один выходит, так ничего у него не получается.
Мысль обидная, но еще больше потому, что они все кругом — и друзья, и прихлебатели шефа — вдалбливают ему это, льстя ему тем самым. Шеф и в самом деле думает, что мы только у него хороши.
5 октября
Ужасный вечер вчера был. Играл «Доброго», и казалось, плохо, выдавливал из себя, как из тюбика. На съемке по-прежнему сознаю свою беспомощность и бездарность оттого, что никто помочь кругом не может, — жутко становится, одиноко, и начинается мандраж, и не на кого опереться… Хоть бы словом, хоть бы взглядом кто поддержал… и ничего не получается… И зависть гложет к тем, у кого все получается.
8 октября
Нина! Мне надоел ваш флирт с Ванькой. Он у меня вот тут, я сыт им. Мне надоело быть мишенью насмещёк, намеков и идиотских шуток, мне надоело играть роль удобного супруга, мне надоело строить хорошую мину при плохой игре. Мне надоел ваш флирт, будь он хоть в самой расшутливой, безобидной форме.
Запретить его я не властен, если хочется — что ж, но не делайте этого на глазах всего театра — мне стыдно, ты меня позоришь, мне говорят люди, мне надоело им объяснять, что это у вас все в шутку, что у вас такая игра… Вас видят вместе на улице и мне говорят, мне надоело сохранять интеллигентность. Я говорил тебе об этом много раз и в разной форме, я разговаривал с Иваном и с вами вместе… мне это надоело… к моим речам все глухи, что ж, перейдем к делу. Прошу запомнить: если я вас увижу где-нибудь вместе — на улице или в театре (исключая сцену) — пеняйте на себя, я подчеркиваю — на себя, вам не поздоровится обоим, а тебе — в первую очередь: подойду и хрясну по роже при всем честном народе, мой взгляд на подобные меры воспитания ты знаешь. Вам нет никакого дела до моих неловкостей, вам не жаль базарить налево и направо наши хорошие привычки — давайте обзаведемся плохими. Я тоже закручу флирт на твоих глазах и попрошу кого-нибудь подыграть мне. Я вас видел сегодня из машины, когда ехал с «Мосфильма», — вы шли под ручку и смеялись; я грешным делом подумал — не надо мной ли?
Мне очень одиноко в театре, когда не играет Высоцкий, как-то неуверенно. Когда Высоцкий рядом — всё как-то проще, надежнее и увереннее.
11 октября
9-го был выходной день. С утра и до конца смены снимался. Спал плохо после разговора с женой. Она, как я и думал, сидела на тахте в пеньюаре и улыбалась, словно я горожу что-то несусветное и не имеющее к ней никакого отношения — Вася шутит. Дело житейское.
В творческом буфете:
— Говорят, нет демократии на «Мосфильме» — директор объединения стоит в очереди с обычными смертными.
Биц:
— Можаев — это человек, написавший «Кузькина», а «Кузькин» — это жемчужина современной русской литературы, это уникальное произведение, которое останется в веках, и вдруг приходит какой-то мальчик (Назаров) и начинает этого Кузькина перекраивать под себя. Мы дали ему сценарий, спросили: «Нравится, будете делать?» — «Да, буду», и начинает переписывать сценарий… Нас устраивал сценарий, который представил Можаев, а не то, как это представляется Назарову, ведь он теперь концы с концами свести не может, и ни один черт не разберет, что он наснимал. В этом ему помогли артисты, но их понять можно, на то они и артисты — одному хочется одно, другому — третье. Но режиссер должен следовать сценарию, за который он взялся по доброй воле; получается Назаров, а не Можаев.
Снимали сцену в магазине, первую половину. Я был очень весел и пел. Капустянская сказала: «Это к слезам. К слезам восторга». И правда, к слезам оказалось, я встретил этих «друзей». Это было 8-го, 9-го мы собирались к Гараниным, но не пошли ввиду размолвки.
Вчера был сотый «Галилей» — официально, с афишами, поздравлениями и даже с шампанским в конце. Играли здорово. Шеф с Высоцким в размолвке. Звонил Полока из Ленинграда:
— Режут… потерял всякий ориентир… Но Киселеву в Москве был большой втык… за другие дела, ситуация сложная у него, и это может нам помочь. Жду Славина. Они должны нам показать то, что они наработали, если это нас не устраивает, мы снимаем свои фамилии с титров… Думаю, что это их испугает… Тогда картина ляжет на полку, это лучший выход из теперешней ситуации.
Шеф:
— Ты вспоминаешь Кузькина?
— Я его не забывал.
— А то вы теперь больше снимаетесь, а мы смотрим. «Стряпуху»… и т. д.
— Я к «Стряпухе» не имею никакого отношения…
— Твой друг имеет прямое к ней отношение… А главное, диапазон большой от таких песен к «Стряпухе».
— Это было до песен…
— Ну почему, он и тогда писал…
— Это был ранний период творчества.
— A-а… ну тогда ладно.
Высоцкий:
— Он со мной доиграется. Что это за манера — не здороваться, не видеть человека…
В театре интриги. Появился третий Тартюф — Вилькин.
[На полях.] Были у Гаранина. Провожали болгарина. Мы все — я, Никита, он — Раки, он гадал нам. В 1973-м ко мне должно прийти признание, я должен получить какой-то орден или еще что-то. — Запомни этот год.
13 октября
А сегодня с утра настроение паскудное, как говорит жена: «Опять блоха на ногу наступила». Вымылся на всякий случай. Вечером надо будет, наверное, пойти к Максу, уезжает Марина и хочет, чтобы мы с Высоцким пришли, посидели, выпили и «попели, как тогда». Но Зайчик чувствует, что там будет Влади, и не хочет идти. У Марины в пятницу был последний съемочный день, и гримеры ее напоили спиртом, и Марина была совсем пьяненькая, чего-то хотела сказать и не могла сообразить.
15 октября
Но вот, погуляли, значит, мы в тот день с французами, понаделали забот. Во-первых, не хотела ехать жена — «не хочу, и всё, потом объясню… там будет эта… Влади, я не хочу ее видеть, я прошу тебя туда не ездить, так, как ты меня просишь не общаться с Бортником» и т. д. Как-то мне удалось ее уломать, и теперь думаю, зря.
Она согласилась, но с каким-то зловещим подтекстом: «Ну… хорошо, я поеду, но запомни это». Все это, т. е. посещение Макса, должно было состояться втайне от Иваненки, по крайней мере присутствие там Володи. Танька с Шацкой потихоньку у меня по очереди выведывали — должен ли быть там Володя; я сказал, что не знаю. Кончается спектакль, стоит счастливая Танька и говорит, что ей звонил Володя и «все мы едем к Максу… машина нас уже ждет, приехал за нами его приятель». На улице шел дождь, и машина была как никогда кстати, и все это было похоже на правду: и ее веселый тон, и машина, и приятель… Меня это обескуражило, честно говоря, но я подумал: а что? Высоцкий и не такое выкидывал, почему бы и нет? А вдруг так захотела Марина или он что-нибудь замыслил? Но всех нас надула Танька, а меня она просто сделала как мальчика.
Мы приехали к Максу, когда там еще не было ни Володи, ни Марины, и весь обман мне стал ясен… А когда вошли счастливые Марина с Володей и я увидел его лицо, которое среагировало на Таньку, я пришел в ужас: что я наделал и что может произойти в дальнейшем!
С этого момента весь вечер пошел колбасой. В воздухе носилась шаровая молния, готовая натолкнуться на любое острие и взорваться. Танька сидела в кресле, неприступно-гордо смотрела перед собой в одну точку и была похожа на боярыню Морозову. Я старался угодить жене, скорее напиться и смыться. Как-то облегчал мое присутствие в этом гадюшнике Говорухин, который держался уверенно, сильно и с юмором. Зажгли свечи, накурили табаку, и стало похоже на возню чертей наше сборище. Ожидали какого-то грохота все, было ужасно неловко. Спели «Баньку». Володя попел. Стал подливать себе в сок водку, Марина стала останавливать его, он успокоил ее:
— Ничего, ничего… немножко можно.
Я ошалело смотрел на него и, как загипнотизированный, ничего не мог произнести. Потом забыл обо всем и стал петь, жена тащила домой. Я пел одну песню, другую… а Марина просила спеть «ту, которую пел отец…». Я снова пел, пел без охоты и потому плохо… А Марина говорила: «Нет, это не та, спой ту…» А я забыл, что я пел тогда, в первую самую встречу, какую песню, что ей так запала… А жена посмеивалась надо мной и говорила: «Он спел весь свой репертуар, он больше ничего не знает», — а во время «Ноченьки» мешала, охала и смеялась. Но мне было тогда как-то все равно, обида пришла позже, когда я стал вспоминать ее поведение, ее реплики, смешочки… Ничего у меня не клеилось с песнями… В первом часу мы попрощались, я расцеловался с Мариной, и мы ушли. На улице все еще шел дождь, я нанял за пятерку машину, и мы отправились домой. В машине не разговаривали, что и продолжаем делать по сей день.
Основные события развернулись после нас. Володя, оказывается, все время потихоньку подливал себе в сок водки и таким образом надирался. Марина тоже была пьяненькая, а Иваненко готовила бомбу.
Анхель пришел в разгар событий и работал громоотводом. Иваненко кричала: «Он будет мой, он завтра же придет ко мне» и проч. Марина говорила: «Девочка моя, что с тобой?» Ей не хотелось показывать перед Максом, что у них с Володей роман. В общем, черт-те что и сбоку бантик. Володя сорвал колье с Марины, и жемчуг раскатился, и они собирали его. В три часа ночи Анхелю удалось увести Таньку, а Володя, совсем пьяный, остановил молоковоз и отвез Марину в гостиницу. Там и уснул у нее. А утром пришел домой, дома — никого, он — к соседу, потом в охрану авторских прав, взял денег — и в «Артйстик» пить коньяк. Каким-то образом догадался позвонить Игорю Кохановскому — который забрал его к себе и уложил спать. Я не находил себе места на следующий день, маялся, ходил из угла в угол в театре, пока не нарвался на звонок Гарика и обо всем узнал. Вечером спектакль у Володи. «Пугачев». Надо что-то предпринимать, как-то предупредить Галдаева… его нигде нет… что делать, говорить ли, что Володя в развязке, или подождать, может, проспится… Решил не поднимать шухера — и ждать — будь что будет. Приехал к Гарику — у него сидит Марина и ест гречневую кашу. Володя спит на диване. Через полчаса мы разбудили его, он обалдел от присутствия Марины, ошалело спросил: «Какой у меня спектакль?» — выпил чего-то и стал собираться на Таганку. Я охранял его, пока он не ушел на сцену, и уехал в ГИТИС, к Анхелю. Поздно позвонил Гарику, он сказал, что Володя играл хорошо, даже шеф его похвалил, но что шеф зачем-то его вызывал. Вот такая оригинальная история. Иваненко заявила Володе, что она «уйдет из театра и с сегодняшнего дня начнет отдаваться направо и налево»…
Я думаю: может быть, нам все-таки развестись с Шацкой, взять да и насмелиться. А что? Ссора ссоре рознь. По существу, мы ведь ничем особо не огорчили друг друга, и все-таки чемодан между нами серьезный.
Жена повторяет мужа, муж жену, они перемолачивают все темы вдвоем, вырабатывается единое суждение, мнение и даже текст. И потом высказывают его теми же словами, что и другой, не зная, что тот уже говорил точно так же. Я заметил это особенно на Веньке с Алкой. Мне Венька уже говорил о «Дребезгах» — что «приятен сам факт существования такого произведения», он еще недочитал, а суждение у него давно готово. И Алка, когда говорила, она еще не прочитала, но уже они обсуждали, потому что она сказала те же самые слова. Чего они обсуждали, когда еще не читали? Полуинтеллигенция вся такая. Лишь бы поболтать, мы болтуны, и я такой же.
Господи! Не оставь меня, помоги.
Мы напрасно сетуем, что наш труд актерский не остается поколениям, не оставляет следа, как, допустим, живопись, музыка и пр. Искусство актера умирает вместе с ним — мы сожалеем об этом, а зря. Это прекрасно, в этом есть сказка, подвиг, легенда. Искусство актера как никакое привязано ко времени, к нравам общества, к его вкусам, модам, привычкам и пр. Как мы жадно всматриваемся в скудные фотографии Орленева, Шаляпина, отыскиваем в них тот гений, что озарял их, изучаем их мимику, жесты, по выражению глаз хотим понять движение души, что волновало их в тот миг и пр. Как хорошо, что от Мочалова не осталось магнитофонной пленки, кадров кино. Ведь актер тогда живет, когда он живет. А что толку — от нас останутся ворохи фотографий, километры плохих, серых фильмов, сотни километров дрянных звучащих записей… Разве можно понять актера в его халтурах, а ведь будут судить по ним. Надо задуматься над этим вопросом и пересмотреть свои взгляды на дела, остающиеся потомкам.
Так, уже 10 на будильнике, можно и спать укладываться, пока не заставили Кузьку выводить.
19 октября
…Сегодня… звонил Н.М., матери Высоцкого. Она сказала, что… Володя уехал с Люсей в деревню, к товарищу-художнику, ему посоветовали врачи на некоторое время отключиться от шума городского. Они взяли продуктов и уехали. «Врач сказала, что это не очень опасный рецидив, что у него не наступило то состояние, когда шарики сдвигаются и ничем его остановить нельзя… Надо поскорее разбить его романы… Тот дальний погаснет сам собой, все-таки тут расстояние, а этот, под боком, просто срочно необходимо прекратить. Я узнала об этом от Люси совсем только что и чуть не упала в обморок».
Из Парижа звонит Марина Влади: «Говорит Марина Влади, мне Высоцкого».
21 октября
Я прикатил домой в 3 ночи, разбудил, конечно, жену, и мы помирились и долго болтали в постели. Вечером «Галилей», Володя был в полном порядке и играл прекрасно. Перед вторым актом позвонил Полока, они (Рабинов и ренегат Степанов) привезли показывать свой вариант картины. Полока видел это их безобразие, настроен по-боевому, и, кажется, есть возможность достойно уложить картину на полку. Сидели в ВТО. Он опять с Иваненкой, ему часто хотелось выпить немножко вина, а мы держали его по рукам и ногам, его трясло от обиды:
— Почему я не могу с друзьями по-человечески посидеть, выпить сухого вина, почему вы делаете из этого событие, почему вы из меня делаете больного и т. д.
24 октября
Завертелась моя жизнь в непонятной почему-то тревоге. Зайчик сказал мне вдруг:
— Ты мне принес чего-нибудь вкусненького? Ты мне покупай теперь каждый день чего-нибудь вкусненькое, а то Васька у нас будет хилым, я должна питаться теперь хорошо… понял, Зайчик?
Вот так фунт. Зайчик говорит, значит, у нас будет Васька, ес-ли\ Бог даст, все пойдет хорошо. Ну вот, Господь услышал мои мольбы, но я маловер, и мне все не верится, я боюсь радоваться, лучше уж я буду не верить до поры до времени. Сейчас Зайчика тошнит, он принюхивается к запахам, проверяет на себе все приметы беременных, не ест жареного, девки обязали меня подавать Зайчику в постель кофе, теша помолодела и бегает с анализами, в общем, дом наполняется наш чем-то невидимым, то молчаливым, то торжественным и все себе подчиняющим. А мне как-то неловко, я как жених краснею.
Худ. совет по «Хозяину» прошел под флагом избиения режиссера. Основная претензия всех, и правильная, — бессюжетность. Бессюжетность внешнего действия, то есть детектива, и бессюжетность человеческих отношений. Не ясен весь треугольник Нюрка — Рябой — Ипатов, почему она ходит спокойно от одного к другому, как ко всему относится Сережкин и т. д.
Эльдар Рязанов бушевал очень:
— На меня материал произвел удручающее впечатление… Все бездарно, все неправильно, начиная от выбора актера на главную роль и кончая халтурной переделкой сценария. Я вчера только прочитал сценарий и предполагал увидеть хотя бы нечто близкое… Актер, берущий во время следствия гармонь и нюхающий цветочек во время погони за преступником, не может играть эту роль, в нем не чувствуется силы…
Можаев, на удивление, держал деловой тон — несколько заплаток, несколько сокращений, несколько разъяснений, и все встает на свои места. Смотрела материал его жена Мильда, после просмотра он ее долго провожал, его ждали, и он пришел в хорошем настроении. Надо полагать, что она его не огорчила своим мнением о материале.
Меня он встретил после худ. совета очень приветливо, спросил о делах, о жене, сказал, что все идет как надо, роль сложилась, устранить несколько проколов, и все будет нормально.
По линии вкуса говорили, что сцена моя дома с ребенком слащавая, сопливая, сентиментальная. Если это так, то я весь фильм играл не то, моим лейтмотивом было настроение, лирический подъем, желание скорее сделать дела, навести порядок и с чистой совестью вернуться домой, к жене, к детям.
Вечером выездной «Павший» в Жуковском. Володя был в хорошей форме, но после спектакля выпил немножко и сказал, что «завтра не возьмет в рот и росинки спиртного». Дай-то Бог.
У меня, слава Богу, все нормально, еще раз решил бросить баловаться с курением, на три месяца по крайней мере.
Сегодня с утра ходил с Кузей, ужасно холодно было на улице, часам к двум поеду на студию. Зайчик прыгает в театре, завтра сдача «Тартюфа» худ. совету.
2 ноября
…Вчера играли «Галилея», и шеф очень хвалил Володю. Меня не досмотрел, вернее, до моей картины ушел.
А сейчас я смотрел записи мои о последних репетициях «Кузькина». Боже мой… Неужели это никогда не состоится… Вообще, по тем записям и по тем отзывам… нельзя без слез думать об этом. Там был Бог, а сейчас я его забыл. Я стал циничнее, мне кажется, и жирнее, как будто победил уже и жну лавры… Я был готов тогда победить и только начал. Если будет возобновление Кузькина, мне надо родиться заново, очистить душу свою, такую роль нельзя тащить с грузом скверны и равнодушия… Когда я Высоцкому сказал, что ему сейчас нужно сделать рывок и очень серьезно отнестись к одесскому фильму (бенефис Высоцкого, как они называют), а для этого нужно оставить все постороннее, лишнее и даже пива в рот не брать, пока не будет отснят основной материал, он ответил:
— Да, я понимаю, это… нужно сделать то, что ты сделал в Кузькине… то есть уйти от всего и завязать на несколько месяцев с питьем и пр.
Мне было приятно слышать это… Какое было время… это и есть жизнь. Ведь радостных дней было, по существу, раз-два и обчелся, но ведь для них и крутилось все, для них и жилось.
А сейчас… Я смотрю кадры «Хозяина»… и сердце в клочья… Позор, позор, неужели ради этого я жил последнее время, как людям в глаза глядеть после такой работы… ужасно обидно, а ведь можно было сделать иначе. А вчера концерт в Институте микробиологии. Люди ждут нас, смотрят, слышали о «Таганке» и имеют честь лицезреть это безобразие; мы берем по 25 рублей и уходим. Нет, так нельзя. Надо что-то придумать, выдумать, сфантазировать — иначе крах.
В «Тартюфе», мне кажется, очень важную победу для себя одержала Шацкая — мой Зайчик. Вообще эта пара Погорельцев— Шацкая — самая точная в спектакле, самая обаятельная и великолепная. Но, помимо спектакля, есть завоевание личного порядка — это ее первая премьерная работа с Любимовым, он узнал ее наконец, до этого были всё вводы и прицелочные работы… Мило… хорошо… но не больше… По этой работе можно судить о большом диапазоне артистки, она очень разнообразна, может быть всякой, владеет разнообразными красками, чувствует жанр, пластична, обладает юмором… То есть анкета ее дарования во многом заполнилась положительными значками и высокими баллами… Она по праву вырвалась вперед, в ведущие актрисы, в лучшие фамилии театра, и я рад за нее и за нашу семью.
10 ноября
Вот как бывает в театре — вчера вместо «Галилея» состоялась премьера «Тартюфа». Да, вот так, вот такая жизнь. Ну что же, расскажу, как знаю, что запомнил. В обед вывел Кузьку, встретил Петрова, и он напомнил мне о телев. репетиции, я наскоро похватал и кинулся в театр. Зайчик сказал, что днем звонил Высоцкий, просил отменить спектакль — совсем без голоса, потом что-то переменилось — спектакль состоится. И вот вечер. Володя приходит: «Спектакля не будет, нечем играть». Поднимается шухер. Врачи, шеф, Дупак, вся труппа ходят и вспоминают «лошадиную
фамилию» — что может пойти взамен, ничего, то того нет, то другого. Предлагаю «Тартюфа», звонить начальству и просить разрещёния, что делать — в театре несчастье, а публика уже в буфете. На меня как на сумасшедшего — непринятый спектакль, завтра всех увезут, шефу снимут голову и т. д. После всех передряг Дупак решается: «Семь бед — один ответ, пусть идет “Тартюф”». Дупак выходит к зрителям, зрители в зале, он выводит Высоцкого: «Дорогие наши гости… Мы должны перед вами глубоко извиниться… Все наши усилия, усилия врачей, самого актера В., исполнителя роли Галилея, восстановить голос ни к чему не привели. Артист Высоцкий болен, он совершенно без голоса, и спектакль “Галилей” сегодня не пойдет». — В зале крики: «Пить надо меньше», «Петь надо больше» — какая-то чушь. — «Вместо этого мы вам покажем нашу новую работу “Тартюф”, которую еще никто не видел. [На полях. Аплодисменты, крики восторга.] Для этого, чтобы поставить оформление “Тартюфа” и разобрать “Галилея”, мы просим оставить зрительный зал на 20 минут. Через 20 минут начнется спектакль господина Мольера “Тартюф”».
Что-то пытался сказать Володя: «Вы меня слышите?..» — я только и успел разобрать. В общем, позор. Никому Володя уже был не нужен, публика была при почти скандале, ей давали «Тартюфа», и она была счастлива — все-таки это ведь исключительный случай, артист Высоцкий вышел извиняться, ему можно было выразить из зала свое «фе», перед ней (публикой) расшаркались и сейчас покажут премьеру, а пока она с шумом повскакала с мест и кинулась в буфет.
Весь театр начал растаскивать по углам «Галилея» и тащить «Тартюфа», как на абордаж, каждый пытался что-нибудь развязать, растащить, завязать, приволочь — публика в буфете, ее нельзя задерживать. А Володя ушел с Татьяной, его встретил пьяный Акимов, обхамил Татьяну, она вернулась в театр, где шла премьера. Спектакль шел в лучшем виденном мной варианте — Зайчик был на самой высокой высоте. После спектакля открыли шампанское.
Володя накануне был очень пьян после «10 дней» и какой-то бабе старой на улице говорил, что он «располосует себе вены, и тогда все будут довольны». Говорил про Есенина; старуха, пытаясь утешить, очень обижала: «Есенин умер, но его помнят все, а вас никто не будет помнить» и т. д. Было ужасно больно и противно все это слушать.
Мы все виноваты в чем-то, почему нас нет рядом, когда ему плохо, кто ему нужен, кто может зализать душу его, что творится в ней — никто не знает. Господи!!! Помоги ему и нам всем!!! Я за него Тебя прошу, не дай погибнуть ему, не навлекай беды на всех нас!!!
19 ноября
Какой-то внутренний разлад. Чувствую, что мной кругом недовольны. Можаев безразличен, Назаров сух, с Любимовым неприятная заочная война. Вдруг почему-то он Веньке про меня бросил: «Надеюсь, твой друг возьмет свою голову в руки». Я ее не терял; если он имеет в виду съемки — я не участвовал в «Тартюфе». А что мне оставалось делать?! И у меня началось к нему время придирок, кстати, они всегда взаимны. Я избегаю встреч с ним, мне ужасно неприятно встречаться с ним, неспокойно.
22 ноября. Пятница, 19 часов 25 мин.
Ну, так. Сначала хроника.
19 ноября за мной приехали в 8.45. Попросил тещу отправить первую партию книг в Междуреченск, купленную еще до праздников, хоть какой-то груз с плеч. Досъемки планов к правлению с Антоном. Не до искусства. Поругался с Васильичем. Не дает дубля, хоть разорвись. Его помощники сразу, по первому сигналу, выключают свет, никакого уважения к режиссеру. Во время «Послушайте» состоялась беседа Высоцкого с шефом, где шеф ему пригрозил вдруг: «Если ты не будешь нормально работать, я добьюсь у Романова, что тебе вообще запретят сниматься, и выгоню из театра по статье».
Володя не играет с 8 ноября. Последний раз он играл Керенского. Сегодня «Пугачев». Завтра «Галилей». Господи, сделай, чтобы все было хорошо.
23 ноября
Уходит Губенко. Положил на стол «Макенпотта». Забросал Дупака заявлениями с угрозами:
— Не дадите квартиру — не буду играть… уйду и пр.
Жена у него — Болотова — дочка посла, сам снимается постоянно, давно бы уж кооператив построил, жлоб.
Вечер. После «Галилея». Володя без голоса, но трезв и в порядке. Вывещёна репетиция «Галилея», говорят: Сева Шестаков и даже — Хмель. Дай Бог! Но мне жаль Володьку, к нему плевое отношение. Но ничего не выходит, надо укреплять позиции. Театр колотит от фокусов премьеров. Никто, кроме шефа, не виноват в этом. Если он стоит на принципах сознательного артистического общества, нельзя одним и тем же потрафлять, надо растить артистов, давать хоть какие-то надежды попасть в премьеры и другим. Вообще я устал и пишу черт знает что. Каждый должен думать о своей судьбе сам, разумеется, не делая большого разрыва между собой и интересами театра.
25 ноября. Понедельник
Какие-то хорошие мысли сегодня проведывали. Это оттого, что умную, хорошую книгу читаю — 9-й т. Бунина, о Толстом. И вот я думал, что жил Паустовский в одно время со мной. Я снимался в Тарусе, когда он жил там, я видел его дом издалека, хотел пойти к нему, постучать в ворота, посмотреть на него, услышать голос и не сходил. Некогда было, некогда, а может, оттого, что мужики сказывали — он не принимает никого, злится, когда приходят посторонние, а ходят много, надоедают, а он человек больной, ему покой нужен. Так или иначе, я не сходил к нему и каюсь — ну не принял бы, так и что? Убыло б меня? А если бы принял, что бы я ему сказал, я ведь и читал его немного — тоже некогда было. Что бы я сказал-то ему? Вот вопрос. В общем, получается, что и правильно, что я не помешал лишний раз ему. Ему и без меня мешали многие, не успел умереть, как воспоминания за воспоминаниями о нем появляются, как будто заготовленные были.
Андрей Вознесенский. Ужасно плохо мы знаем поэзию современную. Но ведь признано, что в этой поэзии он бриллиант. И часто бывает у нас в театре, года полтора назад читал стихи новые в «Антимирах», книги дарит нам свои новые каждый раз с автографами. Мне написал: «С радостью за Ваш талант». Мы запоминаем каждую встречу с ним, ловим каждое слово, на всякий случай, вдруг придется воспоминания писать, когда не станет поэта, и получается, что мы ждем — когда же что-нибудь случится с ним [на полях: т. е. когда же он станет классиком], чтобы сказать: а мы его знали, он с нами водку не раз пил, мы спорили с ним об искусст-вегон нам книжки дарил с надписями — мы, обыватели, мы, серость, волей чьей-то оказавшиеся рядом с явлением.
Не то же ли есть и мой друг Высоцкий. Мы греемся около его костра, мы охотно говорим о нем чужим людям, мы даже незаметно для самих себя легенды о нем сочиняем. И тоже ждем — вот случится что-нибудь с другом нашим (не приведи Господь), мы такие воспоминания, такие мемуарные памятники настряпаем — будь здоров, залюбуешься, такое наковыряем, что сам Высоцкий удивится и не узнает себя в нашем изложении. Мы только случая ждем и не бережем друга, не стараемся вникнуть в мрачный, беспомощный, одинокий, я убежден, мир его. Мы все меряем по себе: если нам хорошо, почему ему должно быть плохо? Шеф говорит: «Зажрался. Пол-Москвы баб пере… и даже Париж начал, денег у него — куры не клюют… Самые знаменитые люди за честь почитают в дом его к себе позвать, пленку его иметь, в кино в нескольких сразу снимается, популярность себе заработал самую популярную, и все ему плохо… С коллективом не считается, коллектив лихорадит от его запоев…» И шеф, получается, несчастный человек по-своему.
Невнимательны мы друг к другу и несчастны должны быть очень этим, а мы и не замечаем даже этого.
У моего Зайчика жесткое сердце или он делает вид, что так? Резкое и колючее, безразличное отношение его к людям. Сейчас говорили о том, что я написал выше: «Зачем ты этот бред сивой кобылы пишешь? О ком легенды, какие легенды?! К Высоцкому ли невнимательны? Если бы невнимательны, его бы давно в театре не было…» А что такое «в театре», что такое «театр», почему он должен почитать за счастье свое присутствие в нем, а не наоборот? Это ведь ужасно больно сознавать, что кто-то может сказать: «мы внимательны к нему, иначе его давно бы в нашем коллективе не было». Как это грустно все!!!
«Надо и в писании быть юродивым». — Толстой.
У каждого свое Астапово.
26 ноября
Общался с Зархи через лифтершу.
Говорит, получилось искренне, понравилось Тарковскому. Прочитал мои «Дребезги».
— Надо поговорить… Мне кажется, вы хотите это очень дещёво продать… — Начало даже поразило меня: что это — новый жанр, подумал я… — Это стоит гораздо больше, гораздо глубже, чем просто грустная, сентиментальная новелла, в общем, поговорим.
Бунин пишет о Толстом: «Главней же всего, что у него были зачатки туберкулеза (дающего, как известно, тем, кто им поражен, даже и духовный склад совсем особый)».
Может быть, это и ко мне относится. Я пролежал в туб. санатории три года и потом долго ходил на костылях. Вся жизнь моя так или иначе окрашена туб. светом. Этим исследованием надо заняться. К тому же друг Толька и его семья. Почему-то я с ним не прекращаю связи, дорожу ею, думаю о Тольке. В некотором смысле мы даже родня, хоть и разными формами туберкулеза болели. Не сегодня, конечно, об этом писать.
27 ноября
У Бунина: «Шопенгауэр говорит, что большинство людей выдает слова за мысли, большинство писателей мыслят только ради писания.
Это можно применить ко многим, даже очень большим писателям.
Толстой мечтал «довести свое свиноводство до полного совершенства».
Я сижу в студии, идет тракт, болтовня артистов, бедлам, неразбериха, то же самое, только с болями вдобавку, у меня в голове. Круг мешанины в голове, сумбура отрывков мыслей, забот, желаний.
«Мосфильм». «Пять дней»… Митта… Провал «Хозяина»… Любимов с неприятным, злым на всех артистов глазом, которых он всех за «проституток, ничтожеств, неблагодарных блюдолизов» почитает, «готовых клюнуть на любое предложение в самой мрачной халтуре», потому что в самой мрачной халтуре артист приобретает видимость свободы, нужности своей и освобождается, хоть на чуть-чуть, хоть так только кажется ему, от зависимости, унижения от рабского подчинения гл. режиссеру. Шеф это прекрасно понимает, чувствует — сам был на нашем месте, но пользуется властью своей, правом давать — не давать, держать в унижении артистов и смеяться над ними в душе, высокими словами прикрываясь. Я не люблю его, и он понимает, чует это, чует мою самостоятельность, обособленность, мой собственный театр в его театре, мою презираемость его как человека, не как художника или еще больше — общественного деятеля, он не Божий человек.
28 ноября
Озвучание… Неожиданно трезвый Высоцкий, и как будто ничего и не было никогда…
Вечер, сегодня же. Целый день бестолковое озвучание, с трех — репетиция, с 4 до 6 грим и фотопроба, с 6 до 7.30 еще полтора часа бестолковщины, с 8 до 9 репетиции в ГИТИСе.
Бунин о Чехове:
«Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них так:
— На семьдесят пять лет отстали они в развитии русского общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди. Вот, например, вспоминаю Соловцова…
— Позвольте, — говорю я, — а помните телеграмму, которую вы отправили соловцовскому театру после его смерти?
— Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать… — И, помолчав, с новым смехом: — И про Художественный театр…»
30 ноября
Обед. Высоцкий, по его словам, был у профессора клиники им. Семашко, признали парез (его слова), разрыв связок. Нужно делать операцию, на полгода уходить из профессии. И вчера он не играл «Послушайте», а сегодня шеф сказал, что в 9 часов у него был концерт — это уже хамство со стороны друга.
Позвонил Губенко, отказался играть сегодня Керенского, уговаривали Власова, Глаголин, наконец, шеф, Коля бросил трубку: «Не приеду» — и точка.
Шеф предупредил меня: «Возьми текст, повтори, придется играть вечером».
— Больше лихорадить театр не будет, выгоню обоих… — Чего выгоню, когда Николай заявлений пять уже положил. — Насоныч, повтори и ты Хлопушу, может случиться, что завтра бросишься как кур в ощип… Как Севка себя ведет… Сколько раз приходил на репетицию такой роли в раскладе, скотина…
Володя жаловался вчера Веньке:
— Бесхозяйственно мы живем… Встречаемся на «Мосфильме» с Валерием как чужие… Я понимаю, что виноват, мне очень плохо. Веня, я люблю тебя.
А я избегаю его. Мне неловко встречаться с ним, я начинаю волноваться чего-то, суетиться, я не знаю, как вести себя с ним, что сказать ему, и стараюсь… перекинувшись общими словами, расстаться поскорее, и чувствую себя гадко, предательски по отношению к нему, а что сделать — не знаю.
Вчера рассказывал Полоке, как я, встречаясь с режиссерами, приглашающими меня на интел. роли, изо всех сил доказываю, что я не гожусь, что я совсем не интеллигент, «посмотрите на мое лицо, на мое происхождение, на роли, которые я считаю своими, кровными, нет, я не интеллигент, у меня большой подбородок и колхозник-отец, во мне нет ни капли голубизны в крови…». Хуциев даже волнуется: «Ну почему, кто вам это сказал… Надо что-то сделать только с верхней губой, и все будет в порядке». Нет, с верхней губой я ничего делать не стану все равно… «Прав» Ростоцкий — интеллигент определяется по рукам, породу надо искать в передних конечностях… На роль, к примеру, Печорина надо искать артиста с руками — руки, руки выдают породу, а если они не выдают, это человек не той породы и на Печорина, разумеется, не годится…
«Можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе», — мысль принадлежит Гоголю, вычитал у Бунина. Его гувернер видел Гоголя однажды в раздевалке. Прекрасная мысль и чудно выражена, нечто подобное говорил мне Можаев после прочтения «Стариков».
2 декабря
Шеф (только войдя):
— Элла Петровна! Там стоит приятель Высоцкого, спуститесь к нему, и пусть он передаст своему другу, что, если он не ляжет в больницу и не напишет подписку о принятии лекарств, которые могут привести к смерти, если он этого не сделает, я выгоню его из театра за пьянство и сделаю так, что он никогда не будет сниматься…
Беда Высоцкого даже не в том, что он валяется под забором. На него противно смотреть, когда он играет трезвый, — у него рвется мысль, нет голоса. Искусства бесформенного нет, и если вы чему-нибудь и научились за 4 года, то благодаря жесткой требовательности моей, жесткой форме, в которой я приучаю вас работать. С чего он пьет? Голова слабо интеллектуальна, он обалдел от славы, не выдержали мозги. От чего обалдел? Подумаешь, сочинил 5 хороших песен, ну и что. Солженицын ходит трезвый, спокойный, человек действительно испытывает трудности и, однако, работает — пусть учится, или что, он а-ля Есенин, с чего он пьет, затопчут под забор, пройдут мимо и забудут эти 5 песен, вот и вся хитрость. Жизнь жестокая штука. Вот я уйду, и вы поймете, что вы потеряли. Вы скажете, что с ним было иногда интересно…
Меня бьют с двух сторон — с одной стороны реакционное чиновничество, мешающее репертуару, с другой — господа артисты своей разболтанностью… Я с ужасом жду всяких неожиданностей — кто куда уедет, кто напьется, кто родит, я никогда не знаю, какой пойдет вечером спектакль, у кого найдется время забежать в театр между съемками, любовными похождениями, пьянками, телевидением, а у кого не будет времени заглянуть в него, поиграть чего.
4 декабря
Высоцкого под наркозом уложили в больницу. Последние дни он опустился окончательно, его не могли уже найти ни Гарик, ни Танька. Облеванный и измазанный подзаборной грязью, он приходил в 3–4 часа ночи. Просил водки, грозился кончить с собой, бросался к балкону, «ты меня застанешь в петле», потом наступали короткие просветления, и он говорил, что пора завязывать и все начинать заново. Врачи констатировали полную деградацию организма — (деградировавший алкоголик), общее расстройство психики, перебойную работу сердца и т. д. Обещали ни под каким предлогом не выпускать его из больницы два месяца. На Володю надели халат и увели. Он попросил положить его в пятое отделение, но гл. врач не допустила этого. В пятом молодые врачи, поклонники его песен, очевидно, уступают его мольбам, просьбам, доверяются ему, и он окручивает их. 10 декабря начинаются у него съемки в Одессе. Я попросил Скирду передать Хилькевичу, если он любит, уважает и жалеет Володю, если он хочет его сберечь, пусть поломает к черту его съемки, сошлется на запрет худ. совета или еще чего. Либо пусть ждет два месяца, но вряд ли это возможно в условиях проф. студии у начинающего режиссера. Но поломать съемки необходимо. У Андрея Вознесенского на квартире, перед банкетом «Тартюфа», состоялось заседание друзей Володи с его присутствием. Друзья объясняли ему ситуацию и просили не пить, поберечь себя, театр… Володя обещал. Зоя спрашивала меня на банкете:
— Правда, говорят, что он зазнался? Мы этого не заметили с Андрюшей…
5 декабря
Снова нарвался на шефа. Зашел к Марине за рассказами, и он тут как тут.
— Валерий, я тебя прошу, ты не забывай образ.
— Какой?
— Кузькина… А то ты как-то очень сдал последнее время…
— Как сдал, чего сдал… меня в театре не бывает совсем, откуда вы это знаете?
— Вот, вот поэтому я и говорю, что тебя в театре не бывает… Не мог ни одну репетицию с тобой назначить, хотел прийти посмотреть… а ты все занят где-то.
— Да я дома сижу!
/— Да брось ты… что вы со мной арапничаете?!
— Чего арапничаете? Мне не верите, можете спросить Можаева, и потом, были с Борисом репетиции. Партнеры все заняты, кто «Макенпоттом», кто «Тартюфом».
— И Находка — роль прекрасная, ее можно отлично сделать… Понаблюдай по телевизору разные интервью… Есть отличные парни…
Ох, не нравятся мне эти разговоры, ох, не нравятся!!
6 декабря
Говорят, был крупный разговор между Губенко и Петровичем. Колька высказал, очевидно, свое недоумение по поводу помоев Любимова на Герасимова: «А если я ему передам?..» — кажется, была сказана такая фраза. Николай заявил, что он играет последний раз.
После «Антимиров» — худсовет, вдруг почему-то срочно. Решали, как поступить с Губенко. Какую форму приказа выдумать, чтобы другим неповадно было, в назидание остающимся. Шеф снова прошелся по мне: «Золотухин проделывал подобные модуляции», — я сидел, молчал, упорно, угрюмо. Васильев требовал каждого, кто осмелится заикнуться о заявлении, увольнять без проволочек. Любимов растерялся: «А кто играть будет?» Васильев пошел дальше: «Гнать каждого, замеченного в пьянстве».
Любимов:
— Тогда не было бы и Качалова, и Москвина… половины, да что там, всего Художественного театра, они закладывали ох как…
Шеф почуял, что артистов он не перевалил на свою сторону — написать какую-нибудь гадость на Губенко. Решили — отпечатать и вывесить его все заявления об уходе на обозрение труппы с комментариями, с ордером на квартиру, которой почти добились… Я запротестовал: «Как вы не понимаете, что это унизительно — театру с таким именем заниматься дещёвой склокой», — все это я произнес на художественном совете.
Дупак:
— Золотухин молчит, очевидно, он не согласен с тем, что здесь говорится и предлагается… хочет сам подать заявление об уходе…
Что они ко мне привязались с этим заявлением??! Ничего не понимаю. Вдруг через два года усиленно напоминать о том, чего из них никто в глаза не видел, то есть моего заявления.
Я попросил слова… но меня перебили, и я заткнулся, может, и к лучшему. Хотя совесть неспокойна и гадко на душе — не согласен и молчу…
Промолчи — попадешь в первачи…
Промолчи — попадешь в палачи…
Глаголин (после):
— Вы молчали упорно, Валерий, мне не ясна ваша позиция…
— Объясню, Боря, только тет-а-тет…
8 декабря
Шеф (на меня): Этот с Высоцким исправляют текст Можае- ва, литературой вдруг чего-то занялся...
Смехов: О... Тут вы ошибаетесь, Ю.П. Он бы вам и читать не дал то, что написал в этом сценарии. Это халтура дикая, а Золотухин взялся только потому, что это Можаев...
Шеф: Что бы он ни написал, он написал Кузькина, и он разбирается в этом гораздо лучше нас...
Золотухин: Хорошо, когда есть в театре адвокат. Ты уже не раз, Веня, защищал меня своей мощной грудью.
Венька (обиделся) : Зачем ты так при нем говоришь?
А не надо трепаться, Веня. Этим все равно ничего не докажешь. Он посмотрит фильм, скажет: «Говно, и прав был Можаев, не надо было лезть не в свое дело». И поди ему докажи, почему получилось говно и что из говна масла не собьешь — густота получится, а вкус не тот. И весь разговор. А если фильм получится — можно и поговорить, но и тогда — сценарий Можаева.
Спесивцев: Профессиональному отношению к делу в Театре на Таганке меня научил Золотухин. Пришел я однажды с большого похмелья, сел и задумался: «Зачем я живу, кому я нужен, кому нужно то, что я делаю», — смотрю в зеркало и вижу Золотухина, который готовится к спектаклю… Он, конечно, пришел раньше всех, холодно, а он разделся до трусов и примитивным образом совершает разминку… молча, спокойно, достойно. Потом стал распеваться, бормотать что-то, потом снова прыгать, тянуть мышцы, заниматься пластикой… И всё это не от случая к случаю, а регулярно, перед каждым спектаклем, не задумываясь, кому это нужно, а спокойно делая свое дело.
9 декабря
Вечером. Полока не пришел. Думаю — встретился с Высоцким. Он вчера вдруг заявился в театр, смотрел «Тартюфа». Шеф ездил к нему вчера, уговаривал зашить бомбу в задницу, мину смертельного исхода от алкоголя. Володя не согласился: «Я здоровый человек». Сегодня шеф приехал на три часа позже и злой до невменяемости. Но зато хорошо объяснял на репетиции.
Шеф:
— Когда идет турбина вразнос — это страшно… разлетается к чертям собачьим на мелкие куски… Так дурак Высоцкий пускает себя вразнос… Врачи говорят, если он будет так продолжать, через три года подохнет…
С какой тоской и болью, почему-то мне кажется, восклицает Бунин в заметках к завещанию, хоть и в скобках. Если бы нашелся умный и тонкий человек, который мог бы выбрать эти отрывки — отрывки из дневников, зап. книжек — для биографической полноты.
11 декабря
Панихида — это смотр сил. Во мне нуждаются, только чтобы венки таскать по морозу. Часто бываю на панихидах. Мордвинова богаче отпевали. Надо уйти как можно скорее — Шацкая выбирает телевизор, надо успеть взять кредитную справку и т. п. По-моему, труднее всего Любимову. Симонов последнее время поносил нас и шефа. На Любимова смотрят, как держится, ждут, что говорить будет. В театр венок вносили мы с Дупаком. Там у нас его отняли Любимов с Венькой. Перед выходом к гробу шеф обнял меня, я посмотрел по сторонам — кто это видит. Дупак сказал: «Пойдем по обе стороны, через одного, один туда, другой сюда». Для нас это означает — один с шефом, другой с Дупаком. Мне выпало с шефом, а Демидовой не выпало, но она все равно встала с нами. Как только мы встали у фоба, вспыхнули юпитеры, затрещали камеры — нас снимают. Таким образом мы попадаем в историю. Стою, креплюсь, чтобы не улыбнуться. Симонов-сын или Ульянов? Кто встанет у руля? Это занимает сейчас всех больше, чем смерть. Смерть есть смерть, уход, конец… Кончается одно, начинается другое. Официально, законно отошла определенная эпоха, многие ждут — что-то будет — новое, другое, может быть, лучшее, человек всегда надеется… А другим будет, конечно, плохо, которым было чересчур хорошо… Начнется обновление театра, это уж непременно, и молодым надо смотреть теперь в оба.
Вчера читал Полоке, Щеглову, Кохановскому, Высоцкому свой окончательный вариант письма, одобренный Шацкой. Принято без единой поправки и признано талантливым. Убеждал Высоцкого, объяснял, почему ему нельзя категорически уходить из театра и надо писать письмо коллективу. Если сам не хочешь, давай я напишу? Высоцкий хочет заявить о себе кинозрителю. Он думает это сделать в фильме Хилькевича, в Одессе. Дай Бог, но у меня не лежит душа к этой затее.
Высоцкий обо мне: «Золотухин — человек щедрый на похвалу… Он не боится хвалить другого, потому что внутри себя уверен, что сам он все равно лучше».
Сегодня Володя беседует с шефом. Интересно, чем кончится эта аудиенция…
13 декабря
Читаю Бунина и уже хочу писать под него. Черт возьми, какая точность, сжатость, эмоциональная вспышка в каждом рассказе.
Академическая, аскетическая точность размера и прелесть языка. Удивительный мастер.
Вчера выездной «Добрый» в Тушине. Сегодня «Послушайте» и худ. совет, кажется, по поводу Высоцкого.
На репетициях замучиваю шефа вопросами, а то он совсем разучился работать — кроме «конкретно», не знает ничего, я заставляю его фантазировать, вызываю на творчество… Сначала раздражается, а потом ничего, загорается…
14 декабря
Вчера восстановили Высоцкого в правах артиста Театра на Таганке. И смех и грех. Мы прощаем его, конечно, но если он еще над нами посмеется… да и тогда мы его простим.
Шеф: Есть принципиальная разница между Губенко и Высоцким. Губенко — гангстер, Высоцкий — несчастный человек, любящий, при всех отклонениях, театр и желающий в нем работать.
Дупак: Есть предложение предложить ему поработать рабочим сцены.
— Холодно.
— Реклама.
— Рабочие обижаются, что это за наказание, переводить наших алкоголиков к ним, а куда им своих алкоголиков переводить?
Венька — о гарантиях прочности, т. е. замене надежной и достойной во всех спектаклях.
Я молчал.
Письмо Высоцкого: «Сзади много черной краски, теперь нужно высветлять».
Галина H.:
— Зазнался, стрижет купюры в кармане.
16 декабря. Понедельник
Ходил с Кузей. Тепло. Плохо спал и Зайчику не давал. Вчера сказал Глаголину, что хочу попробовать «Пугачева». Начал играть Высоцкий Керенского. На спектакле был Гаранин с директором издательства, которое печатает книжку…
18 декабря. Среда
С Зайчиком снова в КДС на «Медном всаднике». Поехали к Власовым (балет Большого театра) и попали в другой мир: квартира их, ее отделка, обстановка, своеобразие убили нас наповал. Из кухни сделан бар, настоящий, со стойками. Туалет и ванная выложены черным и голубым битым кафелем, это так оригинально, что они держали двери в ванную открытыми, чтобы все видели. Кафель отражается в многочисленных зеркалах, и получается лабиринт комнат, хотя всего две, самые обыкновенные, кооперативные комнаты, переделанные внутри на свой хозяйский лад. Проекционная и т. д.
А спальня — боже мой! Не хотелось уходить. Домой мы прикатили в четвертом часу и долго с Зайчиком говорили, вспоминали, где мы только что очутились. Назавтра Зайчик стала двигать мебель в нашей комнате с места на место, но разве дело в перестановке?!
Но я пришел к убеждению, что это все-таки разврат (вот и теща икнула, значит, правда). Высоцкий назвал это — «все для человека», а я так думаю, что это «все против человека», хотя все мы стремимся к этому изо всех сил.
Кабалевский на съезде обложил песню Высоцкого «Друг» и радио, при помощи которого она получила распространение.
Комитет нашу картину «Хозяин» принял без единой поправки. Авторы пошли пьянствовать.
22 декабря
Вчера в «Современнике» обратился к администраторше. Она: «Подождите до 7, если не придут студенты, я вас пропущу».
Оскорбился, хотел уйти. Но подумал: а что произошло?! Ведь не обижался же я 6 лет назад, когда меня выставляли. Я пробовал все варианты, чтобы пройти, а сейчас, видишь ли, надул губы. Нет, милый, надо оставаться самим собой, гордость тут ни к чему, ты приехал на спектакль почти из деревни, и что же, из-за фанаберии удаляться назад? Пошел к служебному, стали подходить дубленки — это киты.
Козаков:
— Старик, у меня столько родни пришло.
Табаков:
— Лучше всего билет купить, у тебя рубль пятьдесят найдется?
— Рубль найдется, а пятьдесят нет.
— Ну, что-нибудь придумать можно, конечно… подожди минутку. — Вышел. — Подойди, она тебе что-нибудь сделает…
— Вы предупредили ее?
— Да, да…
Администраторша:
— Что вы, один за одним?
Снова отошел, ну, думаю, ладно, суки. Зритель идет, меня узнаёт, улыбается, а я стою, пройти не могу. Снова к служебному. Еще одна дубленка — О.Ефремов:
— Здорово. Чего здесь делаешь?
— Проникнуть хочу.
— А для чего палка?
— Для пижонства.
— А… ты к тому же и пижон… Ну, сам знаешь, как это трудно. Подожди здесь.
Идет с администраторшей:
— Проходите на бельэтаж, я вас посажу.
Всё хорошо, всё нормально. А ушел бы?! Оскорбленное самолюбие; понятное дело — хороший театр, вот и трудно пройти, а был бы плохой, было бы легко, но я бы и не пришел.
30 декабря
Можаев хвастался в театре Любимову:
— Валерка первым номером, все стало на место… Заказывают вторую серию… Министр его хвалил…
Любимов:
— Можаич тебя хвалил, после ругани… Жене твоей я сказал, что это недоразумение, но вести себя так некрасиво… обижаться…
Левина Эл. П.:
— Очень ответственный человек звонил мне и сказал, что ты получишь премию за «Хозяина», за лучшее исполнение мужской роли… А может, и Государственную. «Я, — говорит, — понял, что Золотухин, конечно, крупнее артист, чем Высоцкий… Он его начисто переиграл…» Очень, очень ты ему понравился, это, говорит, лучшая мужская роль за этот год. Так что жди премии…
Зайчик:
— А что же ты дерьмил все?.. Не люблю я в тебе, Зайчик, этого.
— Да ведь действительно дерьмо. Ведь вот что обидно — настоящее не видит света, а за халтуру хвалят.
Любимов:
— Как они ни портили, а Можаев их вывез…