Жизнь адмирала Нахимова

Зонин Александр Ильич

Книга первая

Тридцать лет на флоте

 

 

 

Глава первая

Гардемарин

ысяча восемьсот двенадцатый год. Степан Михайлович Нахимов снова надел екатерининский мундир и служит в Смоленском ополчении. По чину отставного секунд-майора его выбирают батальонным командиром. Федосья Васильевна уезжает с младшими сыновьями – Павлом, Иваном и Серёжей – в Харьковскую губернию, к двоюродному брату мужа, Акиму Матвеевичу. Усадьба и деревенька на крутом берегу Днепра опустели после разгрома французами, в первый раз после смоленского пожара и во второй – при поспешном бегстве их из Москвы.

Война наконец переходит русскую границу и кочует по Европе. Но в деревеньке и на усадьбе медленно залечивают разорение. Степану Михайловичу всё некогда. Его избирают уездным предводителем. Добрый старик, гордясь почётом, оказанным его худородному дворянству, изо всех сил печётся о ссудах соседям и возврате их крепостных "подданных". Жене он сообщает в редких и поспешных письмах, что мужики на сельцо Городок собираются плохо. Нынче только сто тридцать шесть душ значатся за ним на реестре дворянских владений Вяземского уезда. Худо, что озимые не сеяны, а на яровые не хватает семян; одна надежда на горох и гречу, иначе крепостные не проживут. И вот ещё беда – стоит высокая цена на лён, но льна у них в сём году не будет…

Федосья Васильевна читает письма мужа долго, медленно складывает слова и беззвучно повторяет их. Она отвечает Степану Михайловичу слёзными мольбами приехать за нею с детьми. Просит о том же старших сыновей – Николая, подпоручика в Морском корпусе, и Платона, лейтенанта в 14-м флотском Кронштадтском экипаже. Но Николай и Платон не отзываются – оба в учебном плавании. А муж сообщает, что прежде надобно быть ему на службе в Смоленске, куда на губернское собрание съезжается разорённое дворянство.

Итак, вяземская помещица вынуждена ещё многие месяцы скучать в бескрайной степи. Она вздыхает и бродит тенью по низким горницам. Федосья Васильевна робеет перед учёным родственником и его соседями – их добрые усмешки кажутся ей язвительно-злыми. Да и всё малороссийское, украинское чуждо, необычно. Нету, например, покорности у мужиков. Иные из них считаются вольными, именуют себя казаками… Но может ли мужик даже предками равняться с дворянином?

С испугом и растерянностью переводит Федосья Васильевна свой взгляд с портрета на портрет в маленькой гостиной. Художник написал деда и прадеда Степана и Акима Нахимовых, сотника Мануйлу и запорожца Тимофея, во весь рост; на обоих яркие жупаны, у обоих хищные горбоносые лица, и одинаково сжимаются сильные пальцы на эфесах обнажённых кривых сабель. Разбойные лики!.. А тут ещё Аким Матвеевич в вечернюю пору увеличивает бабий страх своими рассказами об украинской казачьей старине, о битвах с ляхами и татарами, пожарах и огневых пытках. В долгую ночь Федосья Васильевна не может уснуть. Зажигает свечи и кладёт поклоны перед образом Смоленской божьей матери, пока не заноют натруженные кости.

А мальчики будто и не замечают огорчений матери. Они любят дядюшку и его рассказы. Болезненный и желчный эпиграмматист, Аким Матвеевич с детьми общителен и прост. И чего только не знает! От него услышали, как далёкие предки ходили на челнах в суровое море до самого Царьграда. Племянники даже заучивают строфы дядюшкиных стихов, отвечающие их детскому патриотическому чувству:

– Смерть! – Смело мы злодеям скажем И землю кровью обагрим, Судьбе завистливой докажем, Что храбрый Росс непобедим.

Потом на смену войне приходят новые интересы, и они с увлечением, не осмысливая содержания, повторяют:

Блажен, кто в жизни сей с указкой меж перстов Прошёл сквозь юс и кси, достигнул до складов, И тамо в бра и дра прилежно углублялся, Чей ум во чтении довольно подвизался И наконец, явя в писании успех, Российской грамоты взошёл на самый верх.

Непонятно, что хотел сказать дядюшка, но мальчики чувствуют в этих строках дерзость, какое-то и чему-то осуждение. А Федосью Васильевну сближение сыновей с дядюшкой беспокоит. У Степана Михайловича положение почтенное, и дети должны стать усердными слугами государю. Но жизнь поэта, который не служит и не занимается хозяйством, строчит – будто повытчик бумаги, читает – будто лекарь – непонятные книги и бродит целыми днями в шлафроке – дурной пример для мальчиков. Может быть, родственник вольтерьянец? Добрая женщина особенно присматривает за Павлушей. Ему двенадцатый год, а он часто задумывается о чём-то своём, часами молчит, и велико его сходство с прадедовским портретом! А запорожец, что весь свой век прожил вольным молодцом и сложил голову на чужой стороне? Он тоже не пример дворянскому сыну.

Однажды Аким Матвеевич заводит разговор о воспитании. Государству нужны образованные люди. Почему бы не отпустить мальчиков в харьковскую гимназию? Через четыре-пять лет они смогут поступить в университет. Аким Матвеевич готов устроить племянников. Федосья Васильевна благодарит. Кроме родительской заботы, мальчики имеют право на щедрость царя. У смоленских Нахимовых денег нет на университеты. Как и старшие братья, мальчики пойдут в Морской корпус. Туда принимают без труда и содержат бесплатно. В шестнадцать-семнадцать лет молодые люди уже офицеры и становятся "на ноги".

Аким Матвеевич беседует с Павлом и неожиданно встречает полное согласие мальчика с планами матери. Павлуша мечтает быть моряком. Дядюшка с удивлением убеждается, что не столько пример старших братьев, сколько его собственные рассказы о древних походах днепровских славян, о Запорожской сечи, его восторженное преклонение перед гением Петра и смелой мыслью Ломоносова запали в эту замкнутую детскую душу. Поэт уже не пытается узнать, чего хочет ленивый и весёлый Ваня. Он подчиняется желанию Павла и садится с ним за математические учебники. Так проходит зима. И наконец приезжает Степан Михайлович.

Федосья Васильевна воскресает. В два дня тарантасы наполняют укладками с платьями, вареньями, колбасами, и по пыльному большаку обоз Нахимовых выезжает в обратный путь. Степан Михайлович, выслушав обильные упрёки супруги, храпит и покачивается в рессорном возке. Он не живёт прошлым и не знает, что много лет назад дед отвозил по этой дороге его отца, Михаилу, в Смоленской ландмилиции кавалерийский полк.

В этом, 181З году Степан Михайлович не отправляет сыновей в корпус. Поездка в столицу и обмундирование кадетов требуют денег, а их совсем нет. Не отвозит их и в следующем году – нет вакансий. Для младших кадетов сыновья уже велики, а в гардемаринские классы принимают с экзаменом.

Правда, проверка знаний Нахимовым не страшна… "По дружбе господина помощника инспектора и ротных командиров, экзамены будут лёгкие", – уверяет родителей Николай в очередном послании. Но Павел, оказывается, не хочет поступать "как-нибудь". Он понуждает брата Платона объяснять ему из геометрии, механики и теории навигации и даже то, чего вовсе не требует программа. Он упорно занимается и после отъезда старшего брата осенью 1814 года на службу в Кронштадт. Приходится поселить Павлушу и Ваню на несколько дней в Вязьме, где спившийся математик из уездного училища может руководить занятиями будущих гардемаринов.

В городе Павел трудно сходится с мальчиками, хотя его нельзя назвать нелюдимым. Он охотно играет в рюхи. Он принимает участие в кулачных сражениях. Но равнодушен ко всему, что волнует вяземских мальчуганов; ко всему, кроме игр на воде. Купаясь, Павел отдаёт все силы длительной борьбе с течениями и водоворотами. Когда гребёт, расчётливо переводит дыхание и откидывается всем корпусом. При этом серые глаза из-под бронзовой пряди волос смотрят куда-то поверх реки, поверх деревьев, поверх холмов. Никто не знает, что Павел видит бурное море, что в этот момент направляет гичку в разрез волны через штормовой прибой.

В Петербурге на масленой неделе стоят морозы. Много снегу. На крепком гладком льду реки тесно уставлены балаганы фокусников и скоморохов. Раздаётся лязг и грохот ударных инструментов. Шумная толпа гогочет у края набережной перед клетками грустных зябких обезьян и вялых львов. Под пискливые такты унылой флейты качается синий от холода канатоходец. Клубится пар от пирогов с требухой, вязигой и рыбой, от горячих блинов, от разгорячённого весельем и водкою рабочего люда.

Павел оглушён человечьим гомоном. Неловкий, длинноногий, в чрезмерно короткой шинели, он торопливо шагает за братом и его блестящим товарищем, Николаем Бестужевым. В своей новой форме, не обвыкший к ней, сутулый Павел "точно молодой пингвин, выбирающийся с птичьего базара", – шутит бывалый Бестужев.

Они выходят к Сенату. Наискось, за рекой грузно поднимаются стены и верки, тёмным силуэтом врезается в небо шпиль Петропавловской крепости. Широта и величие! Щемящее тревожное чувство охватывает мальчика. Он поворачивается и вздрагивает. Огромный всадник вздыбил коня над скалой; он скачет на Павла, он грозно простёр руку. Великий, страшный Пётр! Как можно говорить о каких-то безразличных вещах в присутствии славного царя?! Невольно Павел тянет за рукав Николая, – кажется, он ищет защиты.

Два Николая смотрят в его растерянное лицо. Два Николая смеются.

– Какой кадет, какой гардемарин перед сим памятником не воображает себя адмиралом!

– Ты хочешь осмотреть Адмиралтейство? Ну пойдём.

Только теперь замечает Павел, что плац справа замыкает низкий жёлтый фронтон громадного здания и над ним в сером петербургском небе парит лёгкая золотая игла. Он молча идёт за лейтенантом. Часовые в холодных киверах делают на караул, и они вступают между высоких подстав с якорями и пушками под арку, проходят вдоль замерзшего канала. Справа и слева деревянные эллинги укрывают остовы будущих кораблей российского флота, дальше во дворах под навесами груды материалов. Снова ворота, и они выходят на великолепный гласис, обсаженный в три ряда молодыми деревьями.

– Теперь ты можешь обнять глазом всю перспективу замечательного произведения русского зодчего. Его имя Захаров, – говорит Николай Бестужев. Он берёт Павла за плечи и ворочает мальчика лицом к главному въезду с башней-колоннадой.

Грудастые нимфы поддерживают каменную небесную сферу, над ними громадный барельеф, и снова барельеф, и квадрат ионических колонн с фигурами стихий, времён года и стран света, и, наконец, фонарь с часовым.

Павел долго стоит закинув голову. Он пытается понять содержание барельефов, и бессилен. В смоленской деревне его не обучали греческой и римской мифологии. Мальчик вопросительно смотрит на брата.

– Царь Пётр на корабельной верфи, а остальное в сей аллегории я позабыл. Вот Коля у нас учёный, литератор. Спрашивай его.

Бестужев охотно поясняет: – Нептун, бог морей, передаёт царю-адмиралу эмблему своей власти – трезубец. Подле царя Минерва и Паллада, славные богини… А мифические чудища-тритоны – российские реки, изображают Волгу и Волхов, Двину и Дон. Ныне, видишь, подносят они лес, канаты и якоря женщине с веслом – Неве, малой, но для сношений с миром важнейшей из рек нашей родины. Гляди на эту урну, обвитую лаврами Александра Невского и великого Петра. Оба – предводители россиян, побеждали здесь, в воротах к морю, и о том помнит восседающая на скале под сенью лавра Россия…

Вдруг Николай Бестужев кривит губы и продолжает зло, горько, словно забыл, что перед ним только мальчуган из деревни.

– Россия может быть покойна!.. С нею эмблема силы и богатства – палица Геркулеса и рог изобилия. Да ещё сам кузнец Вулкан покорно складывает перед нею оружие, да ещё Слава несёт её флаги над морем. Какая ложь! Страшная ложь! В наши дни загублен флот. Хоть детище Петра было возрождено и вновь прославлено Спиридовым, Ушаковым и Сенявиным, нынче оно унижено, ограблено…

– Николай! – укор и предупреждение в голосе старшего Нахимова, а в глазах будто даже испуг.

– Ну-ну, – ещё больше кривится рот учёного лейтенанта, – я только говорю Павлу, что он должен мечтать о новой славе андреевского флага.

– Аминь! – Николай Нахимов весьма недоволен вспышкой товарища и торопит в обратный путь, к корпусу.

Но Павел уже задет словами Бестужева глубоко. Что же случилось с флотом? И разве не Россия, сокрушившая власть Наполеона в Европе, самая мощная держава мира? Вопросы застревают на губах. Ему нет дела до недовольства брата. Но он смущается и не умеет выразить свои мысли. Ведь Бестужев овеян славою Афонского сражения. Ведь в возрасте Павла Николай Александрович уже числился в экипаже легендарного капитана Лукина.

Он решает расспросить Мишеля, третьего из пяти братьев Бестужевых, который только классом старше его по корпусу и с ним очень мил. Павел любит в столице всего больше бестужевский дом. Там много книг на русском и иностранных языках, коллекции минералов, гранёные камни, редкости из Геркуланума и Помпеи, собранные учёным отцом братьев Бестужевых, в прошлом тоже боевым моряком.

В очередное воскресенье Павел забирается с Мишелем на антресоли, в комнату мальчиков. И здесь книги, рукописи, акварели, морские приборы, карты, флаги, модели кораблей смутно говорят Павлу о том, что существует мир ещё недоступных ему вкусов и интересов, и он в сравнении с Бестужевым просто дикарь.

Мишель – мальчик открытый и страстный, как старший брат. Он рад просветить Павла. Достаёт с полки запрещённого Радищева и читает Павлу наполненное гневом большого сердца "Путешествие".

– Не правда ли, стыдно и горько владеть крепостными душами?

– А у нас не так, – вспоминает Павел своих сверстников на деревне и то, что после разорительной войны отец покупал для сельца рожь в дальних местах, а барщину облегчил чуть не вполовину.

– А у нас не так, – вспоминает Павел своих сверстников на деревне и то, что после разорительной войны отец покупал для сельца рожь в дальних местах, а барщину облегчил чуть не вполовину.

Мишель презрительно улыбается. Значит, Павел ещё неспособен понять, что войну против Наполеона вёл и выиграл народ, но не для себя, а для чужого ему высшего сословия, и даже для купцов Великобритании, как пояснял старший Бестужев.

Но и Павел разочарован, не дождавшись от Мишеля разъяснений о российском флоте и его бедах. Странно устроены люди! Каждый хочет рассказывать о чём-то важном для него, а никого – ни других Бестужевых, ни старших Нахимовых, ни многочисленных сверстников в корпусе – не занимают вопросы, такие важные для Павла после речи лейтенанта у Адмиралтейской иглы.

Он делает ещё несколько попыток получить ключи к словам Бестужева, и безуспешность их вынуждает учиться терпению и самостоятельному наблюдению жизни. Что ж, коли он будет моряком, всё касающееся флота станет ему известно. Ничего он не упустит и не будет пугаться правды, как брат Николай, не будет тяготиться морскими буднями, подобно брату Платону, и уж, конечно, не станет ребячествовать, словно брат Ваня.

Конечно, его характер ещё не определился. Но то, что он не хочет походить в поступках и желаниях на братьев, кладёт начало внутренней, мало заметной окружающим работе его сознания и чувств.

Он сдержан и молчалив, и в корпусных буднях мало выделяется. Начальникам кажется одним из покорных и старательных юношей. Товарищам представляется скучным увальнем, из тех, что безразлично повинуются короткому приказу директора после праздника: "Завтра кадетам и гардемаринам в классы".

Однажды из столовой залы служители выносят столы и сваливают скамьи к стенам. Только громадная модель линейного корабля перед царским портретом остаётся на своём месте. В полумраке залы она плывёт с распущенными парусами, и у Павла стеснённо бьётся сердце. Как, должно быть, прекрасен большой корабль на воде! Павел ходит вокруг модели. Эта средняя мачта грот-мачта, впереди неё, в носовой части, фок-мачта, а ближе к корме бизань… Он шепчет названия поперечных дерев – реев и гафелей, продолжающих мачты стеньг, растянутых полотнищ парусов, и все они звучат музыкой будущей жизни моряка.

Брат Иван и соклассники безуспешно зовут Павла играть. Он отмахивается. Он мечтает о времени, когда на линейном корабле в совершенстве будет управляться в парусах. О времени, когда спорые руки матросов будут выполнять приказания, отданные им в грохоте сражений и в штормах.

Вдруг мечтания прерывает дробь барабана.

– По местам!

Воспитанники корпуса вытягиваются шеренгами, В интервалах становятся ротные командиры. Команда "смирно". Прибыл директор корпуса – престарелый адмирал Карцов. Сотни ног шаркают по паркету и отбивают шаг. Шеренги перестраиваются во взводные колонны, и вот весь дивизион с развёрнутым знаменем проходит по зале церемониальным маршем. Адмирал пялит старческие красные глаза и выкрикивает простуженным басом:

– Ого, Громовы детки, хорошо, здорово!

Он был когда-то вольтерьянцем, вольнодумцем, но теперь он только старик и не вникает в воспитание кадетов. Павел разочарован первой встречей с адмиралом.

Когда Карцов уезжает в Сенат, помощники директора, Баратынский – Пётр 2-й и Мамаев – Пётр 3-й (так их зовут потому, что Карцов тоже Пётр), позёвывая уходят в уютные казённые квартиры. Продолжаются будни. Кадеты и гардемарины расходятся на вечерние занятия. Из класса географии хор голосит:

Обь с Иртышом, Таз, Енисей, Лена, Тана, Яна проте-ка-а-ают по Росси-ии-и.

Считают, что так основательнее запоминаются трудные названия рек, гор и городов.

Павлу надо в класс инспектора Марка Филипповича Горковенко. Здесь у доски топчется Бутенёв. Он никак не может показать вес вооружённого корабля, хотя Горковенко сообщил ему "пространство" той части судна, которая должна погрузиться в воду.

– Эх ты, теорист! Дубина стоеросовая! – пронзительно ругает инспектор маленького, живого, а сейчас беспомощного гардемарина.

– Он зейман, Марк Филиппович, – кричит "старик", сидящий рядом с Павлом. "Старик" трясёт чубом, вытягивает совсем нещегольские рыжие сапоги, играет цепочкой у пояса и фыркает.

– Он такой же зейман, как ты, и оба вы болваны! – огрызается Горковенко и снова требует от Бутенёва:

– Для чего в исчислении объёма надобен удельный вес воды?

Бутенёв не знает, что делать с удельным весом воды. Он вообще ничего не знает и сконфуженно уходит на своё место. Старший из гардемаринов Михаил Рейнеке бойко объясняет правило определения веса корабля. Павел прилежно записывает, что при измерении корабельного трюма надо вычесть толщину шпангоутов и обшивки. Сосед косится на его прилежно склонённую голову.

– Хочешь быть теористом?

– Что это?

– Ну, теористы, которые идут по теории кораблестроения, по механике. А астрономисты, зейманы, – настоящие моряки солёной воды.

Нахимов задумывается. Ему кажется, что моряку надо всё знать о корабле. Но он не смеет высказать "старику" своё суждение. А звонок избавляет его от ответа.

Бойкий сосед – его фамилия Лутковский – приглашает:

– Пойдём на ваган.

– Куда?

– Без разрешения, значит. На Смоленском поле драка с горными назначена.

Павел соглашается за себя и за Ивана. Нельзя нарушать дух товарищества. "Старик" может ославить их трусами.

Вылазка назначена вечером. Лутковский ведёт новичков чёрными лестницами. Они выбираются в мрачный двор, бегут в темноте по Четырнадцатой линии. Где-то заливаются псы. На перекрёстке, над сонным будочником, тускло горит фонарь. У стекла роем белых мух летят пушинки снега.

Лутковский рассказывает:

– С горными у нас была генеральная драка. Мы им орём: "горные, заборные", они нам: "морские, воровские". Потом свалились, квасим, квасим морды… Даже ротные разнять не могли. Ты любишь драться?

Павлу мальчишеские драки неинтересны. Но отвечает равнодушно:

– Люблю.

На Смоленском поле пусто. Постепенно сходятся несколько кадетов Морского и Горного корпусов, сговариваются отложить драку за недостатком сил у обеих сторон.

– Ничего, ещё попадёшь в драку, – утешает нового приятеля Лутковский.

– Попаду, – спокойно соглашается Павел.

Ротный командир обошёл отделения. В дортуарах укладываются спать, шепчутся по углам. Великовозрастные, из тех, что стали "на три точки", сидели в одном классе три года, продолжают делиться итогами воскресенья, хвастают выигранными в трактире партиями на бильярде и встречами с хористками. Младшие жадно прислушиваются. Одного маленького кадета освободил покровитель-гардемарин от сластей, присланных из дому, и малыш плачет в подушку. Ещё группа кадетов следит за потасовкой. Дерутся тихо, чтобы не услыхал дежурный. Зрители советуют побеждающему:

– Бей, пока не скажет – покорен.

Койка Павла у окна. Он кладёт локти на подоконник и смотрит на реку, ещё недавно скованную морозами. Постепенно шум в комнате затихает, разносится мирное сонное посвистывание. Унтер-офицер тушит огонь, и квадрат окна светлеет. Время близится к весне, к бессонным, призрачным белым ночам.

– Скоро пойдёт ладожский лёд, вот гул да треск будет, – шепчет справа голос. – Ты видел ледоход, Нахимов?

Гардемарин Анжу, кутаясь в одеяло, с ногами забирается на подоконник.

– Если долго-долго глядеть в одну точку, видны огни на устье.

– Брандвахты?

– Брандвахту ставят с открытием навигации. Ты был в море?

– Я совсем и не знаю, какое оно.

– Меня в детстве везли морем из Англии. А мой дед из Тулона; он был моряком. Я уже три лета ходил в море, – спешит выложить Анжу.

– Брат Николай получил производство в Тулоне, – вспоминает Павел. – Это вроде нашего Кронштадта?

– Ну да! В море чудесно. Вы скоро пойдёте в кампанию. Гардемарины ходят каждое лето. Корпусный бриг называется "Симеон и Анна", ещё есть фрегат "Малый".

– Я знаю. А ты пойдёшь?

– Я кончаю курс. Надо заказывать мичманский мундир. – Анжу ёжится от холода. Его чёрная, коротко стриженная голова лежит на острых кулачках: – В Англии гардемарины учатся на кораблях, учатся и плавают. На берегу только экзамены сдают.

– Так то не гардемарины, а мичманы.

– У них вроде одно и то же. Мидшипмен – по-нашему гардемарин.

Подумав, Павел соглашается:

– Наверно, хорошо – учиться на корабле. Но как же там занимаются науками? Этого Анжу не знает.

– Думаю, капитан или штурман помогают…

– А всё другое? Словесность, история, языки?

– Подумаешь, словесность! К чему она морякам? Всё одно мы в корпусе ничего из неё не знаем. При выпуске адмиралтейские гоняют перво-наперво по навигации.

– Ты плохо занимался?

– Скучно. Я всё практически пройду на корабле. Ты тоже не будешь заниматься.

– Я буду.

– Не будешь.

Павла смущает уверенность товарища. Он про себя решает, что будет заниматься. Он должен кончить корпус из первых, унтер-офицером. Тогда попадёт в дальнее плавание.

Он спрашивает:

– А ты хочешь в кругосветное?

– Ещё бы! У нас многие собираются – Литке, Рейнеке, Врангель. Ты уже знаешь их?

Павел познакомился с Мишей Рейнеке, усердным и ровным юношей, готовящимся к плаванию на Севере. Рейнеке ему понравился.

– Он серьёзный, зейман! – подтверждает Анжу и зевает. – Пора спать. Ложись и ты, завтра с утра кораблевождение.

Анжу прыгает в свою койку и сворачивается калачиком. Павел продолжает смотреть на реку. Она как чёрный бархат, вздутый ветром. По Исаакиевскому мосту с Адмиралтейского острова проехал извозчик. Огонёк торопливо побежал и скрылся влево. Но за рекой много огней, и от их бесконечной линии уходят в стылую воду дрожащие столбы света.

Немногим больше ста лет существует Петербург, и уже такой огромный! Павел силится представить себе пустынную реку, заболоченные берега, сырой бор на месте дворцов. И вспоминает слова старика служителя: "Царь Пётр восхотел, а строили народом, косточками мужицкими болота высушили". Да, и сейчас мужики трудятся, вон какие колонны возводят на стройке Исаакиевского собора… А корпус? Тоже сколько труда ушло… Почему-то вспоминается Николай Бестужев. Это он сказывал, что корпус старше Петербурга, назывался Навигацкой школой и помещался в Сухаревой башне, в Москве…

Павел снимает онемевшую руку с подоконника, сползает в койку, закрывает глаза.

Откуда Николай Александрович так много знает? И братья его очень способные. Александр – кавалерист, пишет стихи… Николай мог бы написать историю корпуса? Наверное. Как сначала корпус перевели в Кронштадт, а потом царь Павел Петрович распорядился устроить кадетов в столице. Говорят, в Кронштадте очень плохо кормили, все кадеты были разуты, в классах были выбиты стёкла и кадеты воровали дрова. Но, конечно, там было интереснее. Морская крепость, и очень много больших кораблей и иностранцев. А в Петербург судам нельзя приходить, потому что на устье мелко…

"Я ещё очень мало знаю…"

И вдруг становится удивительно, что все знаменитые моряки были мальчиками, как он: что так же в корпусе учились Лаптевы, Овцын, Челюскин, Чириков, такие отважные исследователи… И Ушаков, и Сенявин, которые побеждали флоты неприятеля? Смешно! Адмиралы?! Адмиралы сидели за партами и, может быть, не понимали задачу по навигации?

Нет, должно быть, они очень выделялись. Сразу. Как Николай Александрович…

Павел ныряет в холодную постель. Неодолимая сила притягивает его голову к подушке, и ещё один тихий посвист входит в сонное дыхание первого отделения третьей роты.

Гардемарины толпятся на кронштадтском стимботе. Павел рад, словно сейчас только поступает в корпус. Пряно пахнет смолой, солью. До горизонта уходит светлая вода. А небо высокое, голубое, чистая эмаль и всего одно розовое облачко уплывает к Ораниенбауму.

Путешествие началось. Машина перестала отчаянно стучать. Для экономии огонь в топке погашен. Из высокой трубы уже не летят, к радости пассажиров, искры и хлопья жирной копоти. Бог с ним, с новшеством, заведённым в нынешнем году. По ветру и так ладно идёт стимбот. Хлопает парус, гудит и скрипит дерево, музыкой отдаётся в ушах каждый звук моря. Впрочем, какое же это море?! Берега не отступают, за ботом неотступно следуют мызы, монастырские главы, дачные домики, купы зелени. Это Сергиева пустынь, Стрельна, Петергоф, ещё дальше – Ораниенбаум.

Павел переходит на другой борт. Отсюда море кажется шире и темнее.

Харьковчанин Андрюша Чигирь подталкивает Павла к группе гардемаринов.

– Ходим, Павка, князь про Кронштадт кажет. Видать уже.

Павел хочет сразу вобрать в себя низкую угрюмую землю, многоугольники каменных фортов, лес корабельных мачт, башни старого корпусного здания ныне там штурманское училище… Он почти не следит за рукой кадетского любимца, тишайшего князя Ширинского-Шихматова, показывающего первокампанцам примечательные места Кронштадта.

Павел угадывает многие здания. Он узнал и полюбил их, расспрашивая братьев, Бестужевых и товарищей в корпусе.

– Царь неутомимо преследовал шведов. Наши гребные суда высадились на острове Ретусари. Шведы так спешно бежали, что оставили в добычу котёл с обедом своим. Сие событие и дало повод к наименованию острова Котлином.

Надобно верить учёному князю. Однако же Котлин был принадлежен исстари к Новгородской земле… Павел прислушивается.

– Царь-моряк оценил, что оборона острова преграждает путь к новому граду, что по мелководью на входах в Неву основательнее строить суда в Кронштадте и здесь иметь торг с иностранцами.

Шихматов недолго увлекает в историю: он помнит, что гардемарины начинают практическое плавание, и заканчивает свои объяснения навигационными указаниями:

– Длина от Военной гавани до Толбухина маяка шесть миль. Ширина между Купеческой гаванью и Кроншлотом – кабельтов, между Цитаделью и Рис-банкой около мили, против косы и маяка до материкового берега – не более двух миль. Течение на рейде обычно пол-узла, но ежели много воды, оное доходит до узла с четвертью. Течение есть следствие невского течения и направляется по фарватеру к западу. Следует, господа, запомнить, что при продолжительном западном ветре сие течение оборачивается к Неве и тогда грозит бедствием нашей столице…

Стимбот идёт по Купеческой гавани. С низкой палубы кажутся огромными двухдечные корабли, привлекательны и пузатые шхуны с косыми парусами, и стройные бриги, и даже тендеры, шебеки и требаки. Над судами вьются пёстрые флаги Англии, Франции, Швеции, Дании, Гамбурга, Штеттина, Мекленбурга, Португалии, Испании и Сезеро-Американских Штатов. С тяжело нависших к воде корм, с облегчённых приподнятых носов уходят под воду якорные канаты.

Тихо, ясно, ветер слабый – бомбрамсельный. Судовой мусор – щепу, солому и гнилые овощи – течение сбивает в кучи и, словно плоты, медленно выносит на рейд.

Второкампанцы изображают перед новичками бывалых моряков. Они раскачиваются на широко расставленных ногах, хотя нет качки; они ловко сплёвывают за борт, хотя не жуют табака, и бросают едкие замечания о судах.

– Немец, должно быть, напоил свой бушприт. Он совсем клонится к воде.

– Смотри, у датчанина фор-штаг идёт враздрай с грот-стень-штагом. Бьюсь об заклад, шкипер и его команда окривели на один глаз.

Павел с удивлением слушает товарищей. Он и наполовину не понимает их речей. Он восхищен мнимыми знаниями гардемаринов и удручён своим невежеством. Только что он считал все корабли красивыми и думал об их капитанах с завистью и трепетным восторгом. Теперь замечает лишь облезшие борта, облупившуюся краску, гирлянды сохнущего тряпья на вантах, скверные камбузные запахи.

Первая встреча с торговыми судами отравлена, и тем больше волнуется Павел, ожидая свидания с военными кораблями.

Машина стимбота снова бьёт лопастями колёс по воде. Он идёт каналом в Среднюю гавань. Замшелые зелёные камни и пирамиды с золотыми двуглавыми орлами встречают будущих офицеров. В когтях орлов корабли. Да, военный флот совсем иной. Павел читает елизаветинскую вязь на красном фронтоне старого, петровского дока: "Являет дело – каков был труд! Чего не победит России мужество".

И вот перед кадетами стопушечные корабли первой дивизии Балтийского флота под адмиральским флагом и ординарными вымпелами. Из портов в два и три яруса грозно смотрят жерла пушек. Но уже некогда озираться по сторонам. Подают концы. Бот толкнулся кранцами в стенку и притирается вдоль неё. Гардемарины едва дождались закрепления швартовых и команды; гурьбой прыгают на пристань. Павла стискивают, выносят на камни, как на волне…

Бриг "Симеон и Анна" ещё не готов к плаванию. С Бутенёвым и Чигирём оба тоже первокампанцы – Павел целыми днями странствует по Кронштадту. Они измеряют Крестовый канал – насчитывают больше трёх тысяч шагов. Они смотрят, как конопатят и килюют суда, как каторжане с тузами на спинах, обритые и клеймёные, заводят скрипучий ворот и на палубу спускают мачту. Они дышат пеньковой пылью на канатном заводе и восторгаются мачтовыми сараями. Там сохнет великий клад – отечественные дубы и сосны, и заграничный тик, и непобедимо господствуют запахи смолы. Они шмыгают по чугунолитейному заводу, задыхаясь от жары и не слыша в стуке молотов своих голосов. Они делают друг перед другом вид, что им известны все роды орудий, лежащих на пушечном дворе, и покровительственно хлопают по холодным стволам единорогов и каронад. Они глазеют на диковины – кран, поднимающий тяжести, как соломинки, на паровую машину, очищающую дно Военной гавани.

Они толкутся между поморами и иностранными матросами у голландской кухни на берегу. Здесь работают коки всех судов, потому что на кораблях в гавани запрещено разводить огонь. Но здесь не столько едят, сколько пьют и заключают сделки.

Они подолгу стоят у окна лавки Осипа Васильева, именуемого на вывеске Ioseph Willamson. Здесь в открытых футлярах лежат секстаны, октаны, хронометры, компасы, подзорные трубы, и трёхъязычное объявление над ними утверждает, что эти приборы лучших мастеров достойны лучших командиров кораблей, отправляющихся вокруг света. И сам Васильев, ряженный мистером Джозефом Вильямсоном, представляется гардемаринам кронштадтским Ньютоном.

Чигирь забавно хрюкает и подмигивает товарищам:

– Трохи погодить. Через три роки придемо закуплять? А? – Он показывает из кармана угол ассигнации: – Гайда за вином, тут арап один продаёт, американский арап, ей-богу…

Бриг в море. Он лавирует у финляндского берега. С попутным ветром обходит мыс Стирсудден и остров Биорке. Потом идёт поперёк залива к красноватым пескам Красной Горки. Всё новые и новые берега надо запоминать молодым навигаторам. То на траверзе Сойкина гора, то остров Сескар. Всюду песчаные мели, и глазу радостен вид узкого лесистого островка Пенисаари.

Первая вахта Павла. В первый раз неловкие ноги упираются в зыбкие выбленки. Под сеткой вантов палуба ушла в сторону – у брига резкий крен на правый борт, море встаёт бурлящей стеной и голова кружится, тянет вниз. Но Павел уже забрался на салинг, обвил руками стеньгу и качается вместе с мачтой. Сердце перестаёт давать перебои, страхи неожиданно исчезли, становится легко и весело, как некогда в детстве. Он что-то мурлычет, смотрит вниз на матросов и старших товарищей. Они крепят паруса, вися в воздухе так же спокойно, будто находятся на ровной земле. Павел нерешительно освобождает одну руку, потом другую. Оказывается, можно держаться со свободными руками. Он доволен собой. Он складывает ладони рупором и лихо кричит вниз:

– Справа по носу земля!

Это остров Гогланд. Горбатым хребтом лежит остров поперёк залива, и бриг должен менять галс. Но на время капитан велит ложиться в дрейф. Качка становится порывистее, шире и резче. Павел чувствует резь в желудке: ощущение такое, будто они с Чигирём сейчас пили арапское вино. Но крепится…

Обратно, на палубу, спускаться тяжелее: ноги делают беспомощные паучьи движения в поисках опоры, вот-вот полетишь. В отчаянье гардемарин скользит по пеньковой снасти, натирая до крови ладони и инстинктивно сплетая ноги. Ур-ра! Он на палубе.

На другой день – повторяет такой же спуск. Он хочет добиться подъёма и спуска без остановок. На это уходит неделя. Матросы замечают упорство мальчика и охотно помогают Павлу, учат практически находить прочный центр тяжести тела. Наконец руки и ноги так натренированы, что он с закрытыми глазами может взбираться на мачты. Его мускулы крепнут, он уже не должен сосредоточивать на физическом упражнении своё внимание и может спокойно изучать паруса.

Теперь он чувствует себя моряком и, как "старики", лихо носит рабочий костюм – измаранную смолою парусиновую рубаху и широкие панталоны. Научается сбивать фуражку набекрень, чтобы её удерживал только ремешок. И с каким удовольствием повторяет звучные команды! Пусть по рангоуту и снастям действительно сорок сороков названий, как уверяет стихотворец Володька Даль, но Павел уверен, что всё изучит и всем будет знать место. Вот уже его похвалили за смелое выполнение команды "крепить штык-болт". Нок рея заходит много дальше борта. Сорвёшься – упадёшь в сердитую волну, и поминай как звали… Но Павел уже брал рифы на пятисаженной высоте под хлопающим парусом. Он не полетит вниз, не разобьётся.

Дни бегут. Гардемарины постепенно обучаются всему, что означено в инструкции, вручённой командирам корпусных судов. Они узнают, как "делать такелаж, привязывать, ставить и крепить паруса, брать рифы, сниматься с якоря и становиться на оный, поворачивать судном против ветра и по ветру; ложиться в дрейф под разными парусами, спускать и поднимать стеньги, править рулём, бросать лаг и лот, брать пеленги и делать обсервации, писать журналы, вести счисление, полагать оное на карту, делать морские описи береговых и прочих видимых мест…"

Ежедневно после работы в парусах командир назначает пушечные и ружейные учения. Учителя – квартирмейстер Никон Муравьёв, матросы первой статьи Абрам Катаев и Семён Шихов – командуют орудиями.

Они ревностны и суровы, эти старики, служившие под флагом Ушакова и Сенявина в адриатических, черноморских и архипелажских сражениях. С плохо скрытым пренебрежением они выслушивают строгие предупреждения корпусного надзирателя молодых дворянских птенцов "следить, чтобы не опалило, не ожгло".

"Разве служба и нежности могут идти рука об руку?!"

– К смотру! Бань! – сипло кричит Абрам Катаев; и Павел выныривает из порта к дулу орудия над водой, а Чигирь и Бутенёв раскрепляют тали. Момент пробка снята, пыжовник прошёл по внутренним стенкам ствола орудия.

"Хорошо, узла от старого заряда нет. Теперь надо банником очистить канал от нагара".

Чигирь несёт на вытянутых руках картуз узлом вверх. Павел ловко подхватывает его, забивает пыжи и посылает до казны. Теперь ясно, снова пыж – и всё готово. Он быстро ныряет в порт и оглядывает палубу.

"Ага, другие ещё возятся! Мы снова первыми!"

Бутенёв за канонира. Он вдруг становится невыразимо похож на квартирмейстера Никона. Широкий нос-картофелина лоснится. Та же размеренная торжественность и чёткость движений, то же посапывание, когда пробивает картуз и из рога насыпает порох в запал.

Но вот все приготовления закончены: остаётся лишь ломами и ганшпугами навести пушку на мишень. Эта работа требует силы матросов, но мальчики хотят обойтись без помощи. Они подбодряют друг друга возгласами: "Ну-ка, разом! Ещё раз! Ещё разик!" И обливаются потом, точно грузчики, что носят из барж громадные тёсаные карельские камни на постройку Исаакиевского собора.

После десяти выстрелов на бриге устойчиво держится сладкий продымлённый запах жжёных тряпок и пороха. Возбуждённые гардемарины спорят, чей выстрел был ловче, и даже молчаливый Павел азартно защищает вероятный успех своей каронады.

Как-то ночью бриг соединяется с Кронштадтской эскадрой. На кораблях жгут фальшфейеры, отсветы слепящих огней вырывают из темноты призрачные стены парусов. Потом эскадру снова поглощает мрак. Гардемарины с завистью думают о своих товарищах, расписанных по кораблям вице-адмирала Кроуна. Да, прелесть плавания на бриге исчезла – рядом с настоящими боевыми военными кораблями бриг так жалок! Никто не ложится спать, все толпятся на палубе, следят за новыми фальшфейерами, ожидают рассвета, когда можно будет рассмотреть эскадру. Наконец наступает утро. Очень тихо, и корабли лежат в дрейфе, соблюдая строй походного ордера в две колонны. На ветре "Ростислав", "Любек" и "Дрезден". С подветренной стороны – "Три иерарха", "Гамбург" и "Святослав". Впереди эскадры фрегаты "Архангельск", "Аргус" и "Автроил".

"Симеон и Анна" меняет галс и становится в кильватере за кормой "Малого". С "Ростислава" стреляет пушка "для утренней зори" и поднимается кормовой флаг. Тотчас же флаги идут вверх на всех кораблях. Адмирал начинает будничный рабочий день эскадры. Предстоит учение на гребных судах, посылка десантных партий, потом постановка всех парусов, какие можно нести.

И Павел думает: "Нет, какой же я моряк… Сигналы и задачи, поставленные адмиралом, мне совсем, совсем неизвестны…"

Когда поднимается ветер, суда эскадры делают перестроение. Они вытягиваются в линию баталии и все вдруг поворачивают оверштаг.

Да, настоящая морская учёба ещё впереди; возможно ли стать моряком на жалком учебном бриге?..

Разойдясь с эскадрою, "Симеон и Анна" бросает якорь у Петергофа. Гардемаринов в воскресный день отпускают на берег. Павел остаётся у воды. Так жарко, такая в ногах и руках усталость после вахты, что не хочется двигаться. Только бы лежать, лежать и слушать тихие голоса моря.

– Фонтаны, брат! – соблазняет один из друзей.

– Бог с ними, в другой раз.

– А что его спрашивать, хватай и волоки, – кричит Чигирь. А Бутенёв в таких случаях рад стараться. Он рывком тащит Павла за ноги. Напрасно Нахимов упирается руками в песок, напрасно брыкается. Приятели сильны и неумолимы. Приходится натянуть куртку и брюки, надеть тяжёлые башмаки и плестись под конвоем к фонтанам.

Он сначала злится, но в парке прохладно и красиво, и верно стоило увидеть дворцовые чудеса; такое в смоленской усадьбе Нахимовых не снится никому.

Между подстриженными деревьями, на усыпанной галькою дорожке, на мостках с узорными переплётами, у журчащих искусственных ручьёв открывается сердцу новая красота жизни. О, как звонко, чисто щебечут птицы! А осы, шмели, стрекозы, бабочки опускаются на пёстрые и пышные цветы, будто для того, чтобы заметили их разнообразные богатства.

Павел замечает, что Чигирь притих, а ругатель Бутенёв, забияка Бутенёв, мурлычет песенку о благодетельной натуре. Значит, и на них воздействовала природа. Он неясно понимает: сейчас товарищи не удивились бы рассказам о материнской ласке, о детстве, не стеснённом корпусной дисциплиной. Сорвав веточку, Павел жуёт листок за листком и радуется сочной горечи.

Чигирь вздыхает:

– У нас, на Харьковщине, сейчас вишня и кавуны, да ещё дыни…

– Яблоки, – в тон ему начинает Павел, но вдруг тишина взрывается. Визгливый и грассирующий, властный и растерянный голос будит парк, уничтожает очарование мирного утра.

– Как смел! Негодяй! Взять его! Обоих взять! Арестовать!

На самой задушевной ноте обрывает свою песенку Бутенёв. Побледнев, шепчет:

– Государь!

– Ходим зараз побачим – кого! – сразу проникается потребностью действовать Чигирь.

Но идти незачем. Навстречу мчится растрёпанный гардемарин Галл.

– Вы куда, га-спа-да? Бежим!

На ходу, выкрикивая, оглядываясь и преувеличенно ужасаясь, Галл передаёт, что Александр Павлович остановил Лутковского и Артюхова и стал отчитывать гардемаринов за небрежность в одежде и манере. Лутковский ответил, что гардемарины не пажи. Тогда государь поднял руку. Может быть, он не хотел ударить, а только притянул бы Лутковского к себе, но Артюхов испугался за друга и бросился государю под ноги.

– Он сначала пошатнулся, но потом поймал Артюшку за воротник. И.. и… Лутковский, Лутковский…

Они никак не могли услышать, что же сделал Лутковский, хотя уже сидели в шлюпке и гребли к своему бригу.

– Так что сделал Феопемис? – спрашивает Павел, не из любопытства, а из желания покончить с невыносимым томлением.

– Он толкнул царя и плюнул. Я сам видел – в щёку плюнул.

Вечером вызывают во дворец капитан-лейтенанта Геннинга, командира корпусного отряда. Директор Карцов уже там. А на следующий день зачитывают высочайшее повеление: "Гардемаринов Лутковского и Артюхова за весьма худое поведение разжаловать в матросы и отправить в Свеаборг, где иметь за ними особое наблюдение!"1.

Лутковский в корпусе считается "стариком", хотя ему всего пятнадцать лет. Он рано поступил в кадеты, и его сверстники уже выходят в лейтенанты. Но Павел больше думает о маленьком Артюхове, кротком и болезненном. Долго ли он выживет "под особым наблюдением"?

Конец плавания проходит угрюмо, и так же подавленно начинается новый учебный год. Отвозят в сумасшедший дом Николая Безобразова, заболевшего после келейного наказания розгами. Увольняют по высочайшей воле за неспособность к морской службе Роде, Толбузина и Яковлева. Умирает грузин Канчихадзе, а другой грузин, Пагава, покушается на самоубийство. Вряд ли останется на морской службе и болезненный лекарский сын Владимир Даль.

Павел видит, что путь к мичманскому производству нелёгок. Корпус – не лицей и даже не сухопутный корпус, где почти сплошь учатся сынки богачей. Сто тридцать душ рабов Нахимовых в глазах большинства кадетов огромное богатство. У родителей иных товарищей или совсем нет крепостных, или десять, двадцать, самое большое пятьдесят душ. Павел с братом Иваном, Алекс Кучин, глупейший князь Урусов, генеральский сын Завалишин – аристократия корпуса. Брат Платон, ставший с этого года ротным командиром в корпусе, впрочем, разочаровал Павла.

– Нас пятеро, Паша. Поделить – на каждого выйдет 26 душ. Да и делить не придётся. На имении долги.

Я отказался от своей доли, да ещё помочь пришлось отцу. После войны надо было имение поднять, вас троих привезти в корпус, экипировать. Четыре тысячи долгу за мной Российско-Американской компании, не знаю, когда и выплачу. В каждую треть шестьдесят пять рублей остаётся жалованья. Половину отдаю за долг.

– А Николай?

– Что Николай? – кротко усмехается Платон. – Каждый, Паша, живёт по своему разумению… Как науки? "Изрядно" или "частью"? – старший брат спешно и неловко отводит разговор в другое русло.

Павел отрицательно качает головой:

– Весьма и очень хорошо. Можешь проверить…

У Павла появляется новый товарищ, Дмитрий Завалишин. Анжу уже офицер и вместе с Врангелем собирается в плавание на шлюпе "Камчатка", который поведёт Головнин: превосходнейший из русских моряков, он только вернулся из двухгодичного плена в Японии.

Что влечёт Павла к Дмитрию? Что Завалишин хороводит в классе и в коридорах? Кичлив и насмешлив? Что латиниста Триполу прозвал пуделем итальянским?

Он бесспорно смел – объявил географу: "Я вас сам могу учить". Груздеву, словеснику, теперь нагло поют завалишинское: "Ска-ачет груздочек по е-ельничку, не гру-уздо-очек, а поповий сын". Научил кадетов дразнить учителя Белоуса синеусом, красноусом, черноусом. Дмитрий умеет обойти даже солдафона, гатчинца, майора Метельского. Когда майор отказывает в отпуске, Завалишин умильно говорит: "Помилуйте, я свои сапоги ношу", и скаредный аракчеевец подписывает пропуск. Дмитрий всегда лисьей хитростью избежит розог. Правда, Завалишин хорошо учится: он – лучший математик, великолепно владеет языками, знает историю. Но Нахимов ведь тоже не отстаёт. Он уже старший в своём взводе и на класс впереди Завалишина.

Нет, должно быть, Дмитрий завоевал его тем, что также носится с мечтой о кругосветном плавании и что в рассуждениях болтливого Дмитрия о флоте есть что-то общее с мыслями Бестужевых. Отец Завалишина – видный генерал, суворовской выучки. Дмитрий благо, даря положению отца знает многих и многое. И то, что Павел от него слышит, наконец объясняет горькие слова Николая Александровича перед Адмиралтейством…

Зимний воскресный день. Уроков нет. Павел вернулся с катка и слоняется по зале, высчитывая дни, оставшиеся до летней кампании.

– Что ходишь как неприкаянный?

– А нечего делать. Крузенштерна прочитал, Скоресби и новую книгу Головнина тоже.

Лукавые глаза Дмитрия прищуриваются. Он выпячивает свои крупные яркие губы, отбрасывает со лба прядь волос; его явно забавляет уныние товарища.

– Может быть, хочешь погулять?

– Спасибо. Намёрзся на катке. Шинели не дают надевать.

– В город?

– Нет.

– А в Кронштадт? – Дмитрий с торжеством вынимает из куртки отпускной билет гардемаринам Нахимову и Завалишину на два дня. Павел не радуется:

– Что интересного, когда корабли во льдах. Флотские казармы и здесь есть…

– Дурень! Это ж я уговорил братца твоего, Платона. В гости к самому Головкину нас с собой берёт. Поездка на буере под парусом. Тебе не улыбается мчаться по наезженной на льду снежной дороге? Торосы, огни костров, часовые бьют в колокола…

– Замечательно, замечательно. Когда ехать?

– Сейчас.

В квартире Головнина тепло и по-холостяцки уютно. Всюду карты, чертежи, мореходные инструменты. Хозяин сидит за столом со старшим Бестужевым, молодым лейтенантом Константином Петровичем Торсоном и Платоном Нахимовым. Мальчики забираются на диван, прихлёбывают из серебряных чарок слабый, но горячий грог.

Бестужев вернулся из Голландии. Он читает друзьям свои очерки, состоящие, по литературной моде, из писем. Он увлекательно изложил историю и рассказал о культуре энергичного свободного народа. Павла особенно занимает повесть о том, как голландцы огромными насыпями в заливе отвоевали у воды землю, осушили её.

– Здесь-то, – взволнованно и значительно повышая голос, читает Бестужев, – голландцы показали свету, к чему способно человечество и до какой степени может вознестись дух людей свободных.

На ночь Павла и Дмитрия устраивают в соседней комнате. Но они не спят и прислушиваются к голосам офицеров. Гости уже переговорили о последнем походе Бестужева, об его планах по написанию истории флота. Теперь рассказывает Головнин, и Павел напряжённо ловит его слова. Ему очень нравится капитан, герой и писатель. Он какой-то ровный, хорошо собранный. Нравится его хохолок над крутым лбом, зачёсы на висках и сдержанная убеждённость.

– Всего больше рад походу, – поясняет Головнин, – потому что покину ваше царство "шпрехен зи дойч". Маркиз Траверсе, нынешний управляющий министерством, дрянь, но Моллер, командир нашего порта, ещё подлее.

– Флот без надобности. Флотские экипажи гнали французов до Парижа вместе с пехотой, – так зачем корабли? – усмехается Платон Нахимов и краснеет от испуга за свою дерзость.

– Вот-вот, так они и рассуждают. А если бы в те времена, когда пи одно английское судно без позволения испанцев не смело показаться на море и когда сама Англия трепетала в ожидании нападения Испании, если бы тогда английское правительство думало как нынче Воронцов, на каком положении пребывала бы сия держава? Впрочем, – морщится Головнин, – Российское государство не британский остров и не для колониального пиратства Пётр создавал флот. Наш флот послужил народу освобождением искони русских берегов Балтики и Чёрного моря. Посему имел он Ушакова и Сенявина. Но ныне…

Головнин ждёт поддержки Бестужева, но тот делает узор из хлебных крошек, и капитан продолжает:

– Ныне Россия содержит флот свой не для неприятелей, а для приятелей. Вероломство и корысть довели флот до полного ничтожества, до презрительного и бессильного положения…

– О, суждение преувеличенное, – примирительно говорит Платон. Он не любит резкостей, а тут ещё рядом мальчики. Наверное лишь делают вид, что спят. И добрый Платон кивком головы показывает на приоткрытую дверь.

Головнин бормочет:

– Пусть знают. Они же будущие офицеры и, следовательно, устроители флота. – Но голос понижает: – Корабли наши гнилые, вооружены и снабжены худо, бедственно. Флотоводцы хворые, престарелые, без познаний и присутствия духа…

– А Сенявин? – укоризненно напоминает Торсон.

– Так Сенявина ж заставили уйти в отставку, как ранее Ушакова; и живёт славный адмирал на нищем пенсионе – в заслугу за великие победы в Средиземном море и умножение флота… Имена Ушакова и Сенявина Моллерам ненавистны… Или матросы? Наши матросы всегда оборванные; в столице толкутся у биржи, на невских мостах, да и на всех перекрёстках города, чтобы к казённому кошту прибавить копейку на харчи.

Бестужев сметает крошки ребром ладони и напоминает:

– Морскую силу Англии утвердил Кромвель, когда навигационным актом обеспечил торговому британскому мореплаванию великие преимущества пред иностранцами.

– А до того Кромвель отсёк английскому королю Карлу голову, – вставляет Торсон и раскуривает трубку.

– Заехали, заехали… – бормочет Платон.

– Вы об этом думали, Василий Михайлович? – резко спрашивает Бестужев.

Головнин отвечает глухо, но раздельно:

– Я всегда думаю, что отечество наше не бедно людьми воли, ума и чувства общественного долга. Вот-с мы, моряки. Морская служба – скажу прямо – занятие тягостное, несносное, опасное. С самых юных лет мы говорим "прости" приятностям жизни. Носимые злоключениями в крепости над глубиной морской, имеем неприятелем – воду, огонь, ветры, туманы, мели, рифы, иногда даже своих спутников…

– У него на "Диане" был офицер-изменник, немец Мур, – шепчет Дмитрий Павлу.

– Так как не ждать, что настоящий моряк будет в отвращении к корыстолюбивой сволочи; жизнь наша учит благородству чувств, – продолжает Головнин.

"Ах, как это он хорошо сказал. Это надо помнить, как заповедь", восторгается Павел и молит Дмитрия:

– Сделай милость, помолчи. А там, за столом:

– Государь наш, первый по благородству чувств… – пытается затушить опасную тему Платон.

А Бестужев громко хохочет, и Торсон ему вторит:

– Царь наш русский, носит мундир прусский. Тебе бы, Платон, с князем Шихматовым в монастырь пойти. Князюшка – прекрасный, светлый человек, своих крепостных освободил. Но это не все. И не в Александре Павловиче дело нынче. Не он, им управляют…

– Аракчеев, – глухо и зло называет он презренное имя.

– Этот подлый слуга деспота возвёл утеснение в закон. Малые угнетаются средними, средние – большими, сии – ещё высшими. А временщик – гроза над всеми. Ненавижу…

И, оглянувшись на дверь, словно вспомнив, что не следует привлекать внимание юнцов к беседе, Бестужев упавшим голосом заканчивает:

– Будем думать, Василий Михайлович, к вашему возвращению мыслящие честные люди успеют в своих надеждах.

Торсон одобрительно кивает головой, выбивает трубку: похоже, он добился какого-то жданного итога. Он снова садится и спрашивает:

– Как идут сборы к вашей экспедиции, Василий Михайлович?

– А так: заказал я, например, мануфактуру. Ну-с, привёз подрядчик. Осмотрели её экипажмейстер, контрольный советник и художник. Четыре раза увозил купец, пока не догадался всех "подмазать". Тогда экипажмейстер подал по форме рапорт, составили росписи и занесли в шнуровые книги. Потом у экспедитора подмазал мой подрядчик пяток чиновников, сочинили они записку и отправили в коллегию. Там ещё сочиняют новую кипу бумаг, пока Моллер получит куш. А мы ждём, и на команду платье не шьётся…

Торсон опять кивает головой:

– Знаете, в кронштадтских складах все иностранные купцы у воров покупают такелаж и части рангоута, не нахвалятся. А для наших военных кораблей, хотя бы вашего кругосветного шлюпа, остаётся дерьмо. С иным и до Гогланда не дойти. Так, наверно, и у Беллинсгаузена грузятся. (Торсон должен идти в Южный океан с этим капитаном).

Когда на другой день гости прощаются, Головнин задерживает руку Павла.

– Плавал уже? По Финскому заливу? Это ерунда-с. Кончишь корпус, просись в дальнее. Тут моряком не станешь.

Павел вспыхивает:

– Я и сам так считаю. Я бы с вами…

– Ну-ну, расти. В своё плавание беру разжалованного Лутковского, выручать надо. А ты время не теряй, учись. Моряк должен быть образованным. Кука путешествия читал? Возьми у меня.

Отпустив руку Павла, Головнин отечески ухватывает острый подбородок Дмитрия и тянет к себе:

– А ты, быстрый, помалкивай, о чём слышишь, ясно?

– Как можно, – обижается Дмитрий. – Мы не ребята.

Несмотря на убеждение, что он взрослый и о всём по-взрослому может судить, в новом плавании на бриге "Феникс" Дмитрий ведёт себя мальчишески, отлынивает от работы в парусах, а на стоянке ищет знатных знакомств. В Стокгольме покидает Нахимова для танцев в доме российского посланника. В Копенгагене проводит время с наследным принцем.

Павла Нахимова не увлекают пышные балы. Столь же мало ценит он планы Дмитрия, мечтающего вместе с датским принцем об отмщении потомкам Нельсона за сожжение этим адмиралом датского флота и пиратское крейсерство в балтийских водах. После вечера у Головнина отроческие годы Павла будто сразу кончились. Плавание на бриге "Феникс" – последнее учебное плавание. Зимой предстанет перед флотской, артиллерийской и астрономической комиссиями. Ещё один последний год учения, и он станет офицером. Что предстоит делать? Будущая жизнь – зачарованная страна, белое пятно на карте. Её нужно открыть, в ней нужно определить свой курс. Ничего не значит, что до тебя по этой стране шли другие. Опыта старших мало, нужен свой, собственный. Вот старшие братья уже определились, но их путь для Павла не годится. Даже с Иваном, сверстником, они идут разными фарватерами.

На бриге "Феникс" для такого направления ума у Павла благоприятная обстановка. О качестве морской практики заботится опытный офицер. Капитан-лейтенант Милюков – один из пяти офицеров русского флота, овеянных славой участия в Трафальгарском сражении.

Для успокоения петербургского начальства воспитатель гардемаринов, всё тот же Шихматов, с деланной непосредственностью сообщает анекдотические наблюдения путешественников. Он пишет из Стокгольма: "Его величество, страдая от паралича, принял нас в кабинете своём, сидя в креслах в полном мундире. Будучи по причине крайнего расслабления косноязычен, сделал несколько вразумительных вопросов о нашем плавании и отпустил нас от себя весьма милостиво. Несмотря на измождённое немощью тело, его дух, кажется, ещё не лишился своей бодрости, ибо глаза его удивительно живы и быстры…"

Из Копенгагена Шихматов с мнимым восторгом заявляет: "Толикое видели к себе внимание их величеств и их высочеств, что даже приведены были тем в удивление…"

Но гардемарины, которые хотят быть моряками, могут оставаться в стороне от веселья в иностранных столицах. Такие юноши изучают морские базы. Гардемарин Павел Нахимов старательно записывает в личном журнале: "Карлскрона – главный шведский военный порт. Наиболее достоин в оном примечания новый бассейн, имеющий вид четверти круга, с пятью покрытыми доками, по дуге расположенными. В доках два 82-пушечных корабля заканчиваются и два заложены. На рейде 12 кораблей (один из них – наш "Владимир"), 8 фрегатов и 2 корвета…"

Павел стоит помощником вахтенного офицера в открытом море. Лейтенант Дохтуров доверяет Нахимову больше, чем другим гардемаринам. Он не отменяет ни одного распоряжения Павла. Но, несмотря на удачное управление, юноша волнуется. Он обыскивает горизонт – не находит ли шквальная облачность. Он зорко осматривает – хорошо ли обтянуты брасы, как стоят паруса и достаточно ли наполняет их ветер. Он посылает проверить, сколько воды в интрюме. Он берёт высоты солнца, снова и снова определяет место корабля. Так вахта превращается в напряжённый спешный труд.

Он наконец сознает, что работать надобно иначе. Когда стоят вахту Мардарий Васильевич Милюков или Дохтуров, они безразлично прохаживаются по шканцам, не сходят с них и только изредка тихо подают команды. Павел тоже пытается принять равнодушно-спокойный вид. Но это удаётся плохо. Чтобы развлечься и избавиться от тревоги, он начинает вспоминать всё, что знает о близком Гангуте, пытается представить себе атаку гребных судов на корабли шведов.

"Должно быть, нашим было адски трудно…" Он закрывает глаза и слышит гулкие выстрелы, вёсла с шумом ударяют по воде, рассыпая пёстрые брызги.

Вдруг фуражку, сдвинутую на затылок, срывает ветер и катит по палубе. Павел вздрагивает, хватается за поручни. Корабль зарывается носом в воду, и волна окатывает бушприт. Всё же пропустил ветер, и корабль на два румба уклонился с курса. Чёрт знает что! Сейчас выскочит Милюков и даст взбучку. "Эх вы, вахтенный начальник! Не брались бы, господин гардемарин…" Мгновенно подаёт команду:

– Поднять фок- и грот-брамсели.

Вахтенные уже раскачиваются в вантах. С увеличенной парусностью бриг прибавляет ход.

"Так и есть, Мардарий Васильевич поднялся наверх, сейчас распечёт".

Павел смущённо рапортует:

– Идём бейдевинд левым галсом. Несли три марселя и бизань… Я прибавил по причине перемены ветра…

– Очень хорошо. – Мардарий Васильевич одобрительно улыбается.

Несколько минут безразлично ходит по шканцам и опять говорит:

– Вы будете хорошим моряком, Павел. Не ленитесь только и не засиживайтесь на берегу…

Четвёртого февраля 1818 года гардемарины выстроены в шеренги от края громадной столовой залы. Инспектор классов, капитан-поручик Марк Филиппович Горковенко, подходит к столу и деликатно сморкается. Канцелярский служитель кладёт перед ним экзаменационный журнал. Двести глаз с трепетом и надеждой смотрят на широкие белые листы.

Павел сумрачен. Ему кажется, что вице-адмирал Гаврила Сарычев остался недоволен его ответами.

Разумеется! Он заставил Павла идти из Охотска к Курильским островам ("дались адмиралу эти острова, будто каждый должен ходить по пути Сарычева"). Приказал идти при противных ветрах сряду три недели, потом на месяц уложил в туманы, привёл в дрейф с течением в два с четвертью узла, нагнал шквалы последовательно через все румбы, сломал ему фок, порвал все лиселя и расщепил брам-стеньгу. А когда всё же Павел управился, адмирал с торжеством заявил: "Ну, Нахимов, вы погибли, у вас давно нет воды. Про воду вы забыли вовсе". И все члены комиссии расхохотались. Ясно, по практике ему поставят самое большое – изрядно.

– Павел, – шепчет ему беззаботный Иван, – ты унтер-офицер!

– Я?

С волнением он слушает:

– Всего по представлению комиссии и его превосходительства вице-адмирала и господина директора утверждено морским министром, его высокопревосходительством адмиралом и кавалером, унтер-офицерами 15 гардемаринов. Поставлены они по старшинству…

– Арифметика, геометрия плоская, сферичная, тригонометрия и геодезия весьма хорошо у Станицкого, Дудинского, Рейнеке, Соколова, Чигиря, Нахимова-первого (это у него, у Павла!), Кучина. Также практика и эволюция.

"Что? Практика – весьма. Ах, чудесный адмирал! Так он только посмеялся. Ну, да это же надо было сразу понять".

– Алгебра и вышние вычисления, механика, теория морского искусства, опытная физика, корабельная архитектура, артиллерийская фортификация Дудинский, Нахимов-первый, Рейнеке… У них же история и география весьма хорошо. Российская грамматика – очень хорошо.

Павел качается в тумане. Иван опять шепчет, на этот раз с простодушным удивлением:

– Пашка, и я с отличием – двадцать второй. И не с конца, право. В третьем десятке из сотни. Правда, здорово?

В воскресенье в последний раз Павел отбивает шаг на корпусном параде. После литургии они снова в зале. Стоит торжественная тишина.

Весь корпус замер в ротных колоннах. Весь корпус слушает. "Производятся на вакансии по флоту в мичманы и из списков по корпусу выключаются…"

Один за другим подходят новые мичманы к столу, где перед генерал-майором Баратынским лежит печатный лист присяги. Её знают все кадеты, но сейчас опять читали, и когда Павел берёт перо для подписи, для него с новой силой звучат идущие к сердцу слова: "…и для своей корысти, свойства, дружбы и вражды против должности своей и присяги не поступать".

Он на мгновение задержался и потом твёрдо выводит: "Мичман Нахимов 1-й".

Курс взят. Куда он приведёт?

 

Глава вторая

На фрегате "Крейсер"

Когда наполеоновские войны окончились, русские моряки предприняли ряд кругосветных плаваний с научно-исследовательскими целями. За Крузенштерном и Лисянским второй раз идёт в Тихий океан Головнин. Совершают плавания Коцебу и Васильев. В 1819 году снаряжается экспедиция в южные полярные моря. Её поручают участнику путешествия Крузенштерна капитану 2-го ранга Фаддею Фаддеевичу Беллинсгаузену и лейтенанту Лазареву 2-му.

Мичман Павел Нахимов стоит вахту на тендере "Янус", когда шлюпы "Восток" и "Мирный" с попутным ветром покидают Финский залив. Вахтенный начальник велит салютовать семью выстрелами из маленьких шестифунтовых пушек, поднимает сигнальные флаги – счастливого плавания! – и долго удручённо следит за маячащими на крупной зыби кораблями южной полярной экспедиции.

Николай Бестужев просил своего товарища по корпусу Михаила Лазарева взять Павла в плавание, и Константин Торсон, ушедший лейтенантом на "Востоке", тоже ходатайствовал за него, и добрый Платон бегал по министерским канцеляриям с запиской вице-адмирала Карцева, и всё-таки Павел не получил вакансии. Все мичманские места лично распределил министр маркиз де Траверсе.

"Когда же теперь представится новый случай к дальнему плаванию? Может быть, никогда? Может быть, лучше уйти из флота, как нынче сделал брат Николай, как подумывает об этом Платон? Или предоставить свою судьбу усмотрению начальства, как беспечный Иван?"

На этот раз он недолго предавался унынию. В конце концов ему только восемнадцать лет, время не ушло, а тендер "Янус" прекрасное, послушное судно. Нельзя не полюбить "Янус", однажды увидев режущий волну острый форштевень и плывущий над водой белый бушприт. У "Януса" лёгкий корпус с узкими обводами и строгая красота в его парусах, когда восьмиузловым ходом он бежит в бейдевинд. Поэтому Павел с огорчением оставляет тендер для службы на берегу в Гвардейском экипаже.

В Гвардейском экипаже можно сделаться заметным двору его величества. Часто через увеселительную яхту путь к командованию фрегатом короче, чем из кругосветных путешествий. Но от морских гвардейских офицеров требуются качества, которых нет у мичмана Нахимова. Он тянул лямку скучной службы, угрюмый и невзрачный, пока командир экипажа не списал его в Архангельск.

Братья ждали, что Павел постарается улизнуть от этого назначения и подаст рапорт о болезни.

– Добро бы назначили на привод нового корабля с тамошней верфи, а то к порту! – возмущается Платон. Даже гардемарин Сергей, самый младший из Нахимовых, ломающимся баском убеждает:

– Любой лекарь за десять рублёв напишет тебе скорбный лист.

– Ерунда-с, – односложно отвечает Павел. В сущности, он рад. Архангельск – колыбель российского флота. Там Пётр строил корабли, там настоящее море, и там сейчас увеличивается адмиралтейство.

Он торопится получить подорожную и уехать по зимнему пути. Верит, что на Севере ждёт настоящее дело…

Первым из знакомых Павел встречает Михаила Рейнеке. В корпусе они не сдружились, хотя чувствовали взаимную симпатию. Может быть, это происходило потому, что Павел был в среде Бестужевых, Завалишина и братьев, а у Рейнеке было своё землячество эстляндцев – Литке и Врангель. Но здесь из выпуска только они одни, и обоим нужно многим поделиться – " приобретёнными знаниями, надеждами и планами.

Часами, разложив карты и дневники, Михаил обстоятельно рассказывает о недавнем долгом плаваний из Белого моря к Югорскому Шару, – в прошедшем веке Овцын, Прончищев и Лаптевы поведали немало важного для отечественного мореплавания в суровых водах. Но до исполнения завета великого Ломоносова сделать доступным российским кораблям путь из Европы в Тихий океан вдоль сибирского берега ещё далеко. От нашего поколения потребуется много работ гидрографических, много труда по описанию берегов и по изучению льдов, говорит Рейнеке.

Павел с вниманием разглядывает карты и рисунки, описания льдов. Ещё никто до Рейнеке не занимался точным обозначением сала и снежуры, шуги и блинчатого льда, различением тёмного и светло-серого льда, различиями ровных и торосистых полей, условиями плавания в весеннем припае и среди стамух, как поморы называют нагромождения льда.

– Ты здесь в одно время и зейманом стал и теористом, – одобрительно отзывается Павел.

Он смущает Михаила похвалою. Рейнеке словно оправдывается, утверждая, что записями должен быть признателен местным рыбакам и мореходам.

– В здешнем народе потребность породила сии знания, вероятно, задолго до Петра. Здешний народ плавал на западе ранее, чем оттуда приплыли впервые англичане и голландцы.

– Да, народ! – Павел задумывается. Может быть, рассказать, что говорят о замечательных силах народа Бестужев и Головнин?

– Да, народ, он всё может, – повторяет Павел, откладывая объяснение, потому что чувствует Рейнеке очень далёким от страстей своих петербургских учителей.

Конечно, по молодости они не всегда заняты вопросами службы в море. Рейнеке даже любит танцевать и сентиментально вздыхать возле девушек на местных балах. И застенчивый Павел, следуя за другом в общество, приобретает иногда знакомых. В конце зимы он признается Михаилу, что влюбился в старшую дочку командира порта.

– Ты собираешься жениться?

Рейнеке спешит привести доводы против ранней женитьбы. Лейтенантский чин не обеспечивает безбедности семьи. Мешает службе в море. Дети…

Павел перебивает грустным заявлением:

– Зачем ты меня убеждаешь? Я уже сообразил, что получу отказ.

– И отлично! – резко, по свойству мужской дружбы, восклицает Рейнеке. Но, встретив укоризненный взгляд Нахимова, спешит загладить грубость добрыми словами о будущем. Есть девушки, из которых выходят верные в несчастье жёны.

Рейнеке неподдельно внимателен к горю Павла, но подойдёт весна, поломается лёд, и он уйдёт в плавание, и тогда – знает Павел – с одиночеством навалится тоска.

Павел обострённым чувством ненавидит Архангельск, сонное, одуревшее царство пропойц и воров. Есть ли довольные люди в этом северном деревянном городе на берегу холодной реки?! Недовольны купцы и промышленники, потому что царь, посетив прошлый год Архангельск, дал великие привилегии гамбургским и любекским немцам. Недовольны и соломбальские судостроители: тупое и равнодушное начальство не хочет знать никаких новшеств на верфи, рабочие из ластовых экипажей, арестантских рот и адмиралтейских крепостных в работах небрежны и медлительны.

Зима тянется. Льды сковывают Двину и её многочисленные протоки. Павел убегает из деревянного злого города на верфь, в деревянную сумрачную Соломбалу, потом обратно. И тут и там одинаково нехорошо.

Он сторонится Мишеля Бестужева, который, затеяв театр, стал в нём и актёром, и художником, и осветителем. Может быть, так и нужно жить. Но Павел не умеет. Ему нужно море.

В это первое архангельское сидение он плохо оценил красоту Севера, цветные радуги полярных сияний, суровую мощь гигантской реки и людей прирождённых моряков, беломорцев. Каким-то вялым и опустошённым проводит он в Архангельске остаток года. Провожает полярную экспедицию, провожает Михаила Бестужева, который на вновь выстроенном фрегате "Крейсер" уходит в Кронштадт вокруг Скандинавии.

"За что? Почему его забыли министерство, друзья, братья!"

Однажды Павел уезжает на взморье. Идёт отлив, и он бродит по плотному песчанику. Потом садится в лодку, опускает на воду вёсла.

Море сказочно-синее, море напевных поморских былин, и веет от него живительной прохладой. В песке высыхают, блекнут студенистые малиновые кругляки морского сала и голубые морские звёзды. Высокие скалы дальнего острова напоминают разрушенный остов корабля. Очень красиво и очень тоскливо. Говорят, когда уходит прибылая вода, местами открываются предательские подвижные пески. Поставишь в них ногу – и уже не вытянешь, засосёт. Очень глупо так, по неосмотрительности погибнуть!

Внезапно Павел решает написать Василию Михайловичу Головкину, который вернулся с Востока. Павел напомнит его слова, что моряков создают дальние плавания.

"Что-нибудь выйдет, что-нибудь должно выйти!" Испуганные морские птицы оглашают воздух криками и тысячами снимаются с воды. Человек – не птица, сам выбирает свою долю. Повеселев, Павел энергично гребёт против большой волны, и ветер играет на его обнажённой голове бронзовой прядью мягких волос.

Из высокой закопчённой трубы летят искры и валит густой дым. Уж третий час, но ещё далеко до отхода. Уродливые громоздкие колеса неподвижны. Первенец Петербургского пароходства словно в насмешку назван "Скорым". Теперь до сумерек не попасть в Кронштадт. Павел выбирает свободное место на баке и открывает в книжке "Полярной звезды" стихи Александра Бестужева…

– Павел? Нахимов? Какими судьбами! И не зашёл?! А я в кругосветное. На "Крейсере", Совсем измотался – между Петербургом и Кронштадтом беспрерывно. Понимаешь – с боем забрали из корпуса. Там кричат: наш лучший преподаватель! А Лазарев: в моей экспедиции нужен Завалишин, не хочу никого, кроме Завалишина, для ревизорской должности. Отдали. А я, верно, и швец, и жнец, и на дуде игрец. По адмиралтейству и по постройке гребных судов, преобразую артиллерию, хлопочу по провиантской, и шкиперской, и штурманской части, казначей, правлю в канцелярии…

– О, в таком случае ты должен бы знать о моём назначении к вам, наконец вставил Нахимов. Ах, Дмитрий, всё такой же: видит вокруг себя только собственные отражения и глубоко убеждён, что без него погибнет мир, сейчас вот кругосветная экспедиция.

– Ты к нам? Наверно, без меня пришёл указ. Я три дня не был на фрегате. Но странно, что Михаил Петрович мне не отписал… На второе судно отряда, на "Ладогу", к Андрею Петровичу?

Павла восхищает и раздражает неподражаемый апломб приятеля, его лисья мордочка с яркими влажными губами и хитро сощуренными глазами.

Он сдержанно объясняет – назначен вахтенным начальником на "Крейсер". Об этом уже с месяц состоялось решение.

Завалишин разводит руками, но не сдаётся:

– Значит, запамятовал. Извини, ведь я тебя по-прежнему люблю. Очень рад. С нами ещё Бутенёв…

– Иван? Чудесно! А лейтенанты?

– Иван Кадьян, Анненков, Куприянов и Вишневский. Ещё мичманы Путятин, Муравьёв и Домашенко.

– Зачем столько?

Завалишин важно смотрит по сторонам, наклоняется к Павлу.

– Ты что-нибудь знаешь о задачах экспедиции?

– Откуда же? Я вчера на почтовых из Архангельска. Братьев в городе нет. С тобою первым говорить приходится.

Нахимов с усмешкой ждёт очередного фантастического рассказа, но на этот раз сведения Дмитрия настолько романтичны сами по себе, что он не слишком расцвечивает их своей фантазией. Павел чувствует правду и слушает внимательно.

"Крейсер" и "Ладога" под общим командованием капитана 1-го ранга Лазарева должны пройти тремя океанами в российско-американские колонии. Военный флаг императорских судов покажет морским державам, что правительство России намерено защищать территории, которые осваивает Российско-Американская компания. Отряд положит конец хищничеству и пиратству иностранных промышленников в русских водах. Командующий отрядом обревизует ведение дел правителем колонии.

– Наконец, – ещё больше понижает голос Завалишин, – по-видимому, предстоит занятие Калифорнии. Павел озадаченно смотрит на Дмитрия.

– Владения Испании?

– Никому не принадлежит Калифорния. Испанцы оттуда ушли. У мексиканцев же хватает забот по устроению новой республики. Я имею свои соображения, и уже делился ими с членами совета компании.

Павлу ясно: теперь Завалишин "втирает очки", вдохновенно врёт и сам верит своим выдумкам.

Он переводит беседу на практические вопросы.

– Как подготовлен фрегат к плаванию?

Тут всеведущий Дмитрий ограничивается общими местами. Увеличивают высоту рангоута для большей парусности. Плотники переделывают деки, и "Крейсер" будет нести не 38, а 44 пушки. Для каронад приняты новые поворотные станки.

Но он не может сказать, что сделано для укрепления подводной части. Детали корабельной архитектуры не занимают воображения Завалишина, и он с досадой останавливает Павла.

– Полно тебе допытываться. Завтра сам увидишь, если кончили килевание. Мы обшиваем фрегат медными листами.

– Как? Так ещё и к погрузке не приступили? Ещё впереди работы по оснастке?

Павел очень доволен. В подготовке "Крейсера" к плаванию будет и его работа. Ведь тогда только может быть офицер хорошим командиром на корабле, когда знает его со всех сторон. А кое-что о "Крейсере" он узнал на Севере.

Пароход наконец подаёт признаки жизни. Под палубой растут стуки и сотрясают неуклюжий корпус. Из пароотводной трубы со свистом вырывается горячее облачко. Колеса широкими лопастями ударяют по воде. Сняты трапы, и судно разворачивается посреди Невы на фарватер, разгоняет широкую волну.

Завалишин морщится от шума, мешающего беседе. Ему не терпится, и он кричит Павлу в ухо:

– А на Кронштадтском рейде прошлую неделю анекдот вышел. Император приезжает на смотр эскадры Гамильтона. По сему случаю выстроили суда в линию баталии и выкрасили лицевой борт. Изрядная экономия досталась министру и братцу его, командиру над портом. Каково ловчат?!

Дмитрий смеётся, зажимает уши и гримасничает, пока не прекращается пронзительный рёв пароходного гудка.

– Мерзавцы! – глухо говорит Павел. – Иностранцы будут говорить о сём позоре во всех портах.

– Ну конечно, конечно! – становится серьёзным Дмитрий. – Против этого нужен союз всех нравственных людей. Мы поговорим с тобой. О! О многом надо нам потолковать…

Но в ближайшие дни и недели Павлу не то что беседовать с приятелем едва хватает времени побриться. До поздней ночи на фрегате идут работы в трюме, каютах, кубриках, в снастях.

Лазарев не зря четыре года служил волонтёром в английском флоте и плавал вокруг света на шлюпах "Суворов" и "Мирный". Совершенно по-новому организуется шкиперский склад. В носовой части устраивается камера, весело освещённая фонарями с гранёными стёклами. По стенам её шкафы с выдвижными ящиками. Крупные предметы, паруса, блоки и канаты лежат посреди помещения за решёткой.

Высокопоставленные посетители говорят: "Маis с'еst un vrais magasin de cosmetique".

Далее в пороховой камере бочки заменены ящиками с выдвигающимися втулками.

Едва успевает Павел закончить приёмку шкиперского снаряжения и пороха, как Лазарев поручает мичманам составить расчёт по погрузке. После изменений, сделанных в рангоуте и подводной части, старые расчёты ни на что не годны.

Павел, Бутенёв и Дмитрий припоминают корпусную премудрость: делят фрегат на десять частей и заново вычисляют их водоизмещение. Для определения грузовой ватерлинии учитывают, что кораблю предстоит плавание в солёной воде. Составляют ведомость всем грузам, которые предстоит взять в трёхлетнее плавание…

40 саженей дров, 8000 вёдер воды…

До 2000 пудов сухарей…

По 400 – 500 пудов капусты, мяса, соли, гороху, разных круп и коровьего масла…

Они плюсуют вес пушек, барказа, катера и ялов, и шкиперских тяжестей, и тяжестей крюйт-камеры, и живой вес людей с их пожитками, и многое другое. Потом соображают, какой дифферент надо дать на корму, чтобы руль, подставляясь ударам волн, получил наибольшую силу для поворота корабля, и как уравновесить груз пушек и такелажа, чтобы фрегат лучше сопротивлялся крену. Они хотят возможно ниже опустить центр тяжести и, исписав цифрами десятки листов, снова придирчиво перебирают – не забыли ли чего, снова возобновляют свои расчёты. Иногда в каюту забегает Дмитрий и спрашивает:

– Может быть, помочь? Вы знаете, как я быстро делаю математические задачи. – Но, написав одну формулу, вспоминает о "бездне" других дел и исчезает.

Наконец Павел приносит Лазареву план распределения полезного груза по отсекам и называет вес необходимого дополнительного чугунного балласта 7400 пудов.

Работу проверяет лейтенант Куприянов, уже ходивший в кругосветное на "Мирном"; он объявляет:

– Чисто сделано: прямо корабельные инженеры!

Но всё же Лазарев два дня держит у себя расчёты мичманов, и в это время "корабельные инженеры" ходят по фрегату так, будто доски палубы раскалены. Потом Михаил Петрович замечает их напряжение, ждущие взгляды и коротко бросает:

– Very well! Присмотрите за пошивкой парусов.

Командир фрегата не доверяет готовым парусам, которые отпускает шкиперский склад порта. Все запасные паруса шьются на фрегате. Но тут ни Павел, ни Иван Бутенёв ровно ничего не смыслят. Бутенёв, покрутившись два дня возле парусников, сбегает. Но Павел остаётся изучать новое дело вместе с шкиперским помощником Трифоновым. А эта будничная работа связывает мичмана с матросами в обстановке, когда люди могут не тянуться во фрунт и не должны отвечать казёнными уставными словами.

Сухая и простая аксиома – корабль идёт под парусами, стреляет из пушек. Но убрать или распустить паруса – особенно при свежем ветре – тяжкая работа. Пушки тоже требуют умелых матросских рук. А что ж эти руки? О, такие же мужицкие руки, какие в дворянских имениях засевают поля и снимают урожай, кормят и выхаживают барскую скотину, рубят и вывозят барский лес! Павел Нахимов раньше не задумывался, что эти руки принадлежат людям, которые думают, любят и ненавидят, радуются и огорчаются. Правда, в кружке Бестужевых возмущались рабством и торговлею людьми. И Павел не противоречил – действительно ужасно видеть рабом художника, услышать, что куплей-продажей разлучили членов семьи, мать с детьми. Но ведь не в таком положении крепостные Нахимовых. Они, верно, работают на господ, но без заботливого помещика как бы им было плохо в неурожайный год, и кто бы опекал ослабевшие семьи, вдов и сирот на деревне, если бы не помещик с помещицей? А Нахимовыми пруд прудить, вся Россия… Книжным и отвлечённым казался Павлу вместе со старшими братьями крестьянский вопрос, как его поднимали и обсуждали Бестужевы, не знавшие деревни.

Но тут, на "Крейсере", вопрос о мужике-матросе возник с новой стороны. Матрос был не только подчинённым. Иной матрос был носителем знаний и опыта; его шрамы и седины напоминали о славе сражений.

Теперь мичман Нахимов невольно прислушивается и приглядывается к матросам. Оказывается, что квартирмейстеры не самые достойные из матросов. Например, матросы первой статьи Яков Сатин и Андрей Станкевич много умнее и опытнее квартирмейстеров Карпова, Пузыря и Ершова. А матросы, которые охотно слушаются квартирмейстеров Федяева и Каблукова, о других говорят с сердцем и злобой. Между тем Федяев и Каблуков требовательны, точны в соблюдении дисциплины.

Матросы презирают вороватого Тимофея Иванова, матросы замечают смешное и подлое в офицерах. Они уже назвали Завалишина "Завралишиным", злобятся на грубость и сварливость лейтенанта Кадьяна…

Мысль молодого офицера всё это отмечает. Он хочет служить так, чтобы матросы любили и уважали его офицерскую требовательность. Он будет отныне учиться не только из книг, но и у людей, независимо от их чина и звания…

В кают-компании закончена окраска. Блестят лаком диваны по стенам и круглый стол, сквозь который проходит обшитое кожей основание бизань-мачты. Павел рассеянно мешает ложечкой остывший чай и пробегает – для практики в английском – страницы биографии Нельсона. "Офицер должен соединять практические знания матроса с благородными привычками джентльмена!.."

– Что такое джентльменство? – спрашивает Павел вслух и поднимает глаза. В каюте их только двое. Он и лейтенант Вишневский.

– Вы задумались о Нельсоне, Павел Степанович? Посмотрите на нашего командира.

– Михаил Петрович, по-вашему, способен на всё то же, что и Нельсон?

– Флотоводца, конечно, проверяет бой. Но как моряк – Лазарев учился чему можно было, у англичан. Впрочем, и Ушаков с Сенявиным учили всё хорошее принимать. Наш капитан – славный моряк! Но, может быть, чрезмерно суровый начальник.

Лейтенант берёт у Павла стакан, наливает горячего чая и продолжает:

– С ромом?.. Вы часто беседуете с матросами. Смотрите, избегайте столкновения со старшим лейтенантом Кадьяном.

– Разве матросы – арестанты? – недовольно и смущённо тянет Павел.

– Для Кадьяна, пожалуй. Всех нас Михаил Петрович подбирал по рекомендации корпуса и плававших командиров, а Кадьян ему навязан. Это морской аракчеевец.

Павла удивляет резкая откровенность Вишневского, и он пытливо смотрит на офицера.

А Вишневский улыбается и шепчет:

– Мне вас Бестужев называл. Думаю, мы в единомыслии…

В дверь каюты бочком протискивается грузный Кадьян, и лейтенант поспешно заканчивает:

– Относительно джентльменства свирепого лорда Нельсона, недруга нашего Ушакова…

Павлу Нахимову, Завалишину, Бутенёву да и большей части экипажа "Крейсера" неизвестен мир, в который они входят через Каттегат. Северное море встречает русских моряков сырыми туманами. В намокших, отяжелевших снастях яростно воет противный ветер. Волны достигают шкафутов, расплёскиваются по палубам, пробираются к люкам. Лазарев расчётливо лавирует контргалсами, выигрывает мили с помощью косых парусов. По ночам вахтенные ищут кормовой фонарь "Ладоги" и, когда он пропадает, жгут фальшфейеры.

Уже позади Гельголанд. На зюйд-осте растаяли низкие берега Голландии. Корабли идут в илистых, будто закрашенных молоком водах Догтербанки и часто стреляют из пушек, чтобы не раздавить рыбачьих лодок и не столкнуться с пакетботами. Перед Дильским рейдом впервые хорошая видимость. Дымят будущие хозяева морей – пароходы. Дрейфует английская военная эскадра, и русские корабли, идя на ветре британского адмирала, салютуют тринадцатью выстрелами. Потом "Крейсер" и "Ладогу" на верпах втягивают в Портсмутскую гавань. Плавание в чужие края останавливается на два месяца, чтобы снова начаться шквалами и штормами.

Лондон очень большой город, и на Темзе заметны морские приливы. Но мичман Нахимов далёк от ребяческого гардемаринского любопытства. Он посещает с Вишневским и Дмитрием Завалишиным Вестминстерское аббатство, Британский музей, театры и парки. Но главный его интерес к той Англии, которую можно видеть за делом в Портсмуте. После десяти дней жизни в Лондоне он без сожалений снова отдаётся службе на корабле. Он замечает, что англичане строят свои корабли втрое быстрее и у них работают 150 человек там, где в Соломбальском адмиралтействе нужны пятьсот. Он замечает повсюду, что рукам деятельно помогают паровые машины, что плотников и слесарей, которые приходят на "Крейсер", никто не понукает. Они очень точны и очень старательны, но в то же время работают без любви к вещам. Просто хотят и могут заработать.

– Знаешь, у них нет нашего запоя, – неловко выражает Нахимов свою мысль Бутенёву.

– Ещё как, брат, пьют. Ого!

– Я о работе. Очень трезвый, равнодушный народ. Нашему мастеровому их заработки…

– Экой вздор, Паша. Адама Смита читаешь? Крепостному мужику зачем много денег? Хлеб и капуста почти даровые. На сало, на водку… Даже овчины и полотна свои. – Бутенёв уходит довольный своими политико-экономическими рассуждениями.

С Вишневским Павел осматривает английские корабли. На них всё очень прочно, ладно, удобно, но однообразно. Никакой домовитости, никакого различия, говорящего о заботе офицеров и матросов.

– Как вам понравилось? – спрашивает Вишневский.

– Служат-с, – говорит Павел. Он всё чаще усваивает манеру цедить сквозь зубы, точно ему трудно выговорить слово.

– Прочный народ, – размышляет вслух Вишневский. – С их свободами мы бы больше сделали. Как, Павел Степанович?

Павел вертит пуговицу. Большой нос с горбинкой придаёт его лицу выражение грусти.

– Мы? Не знаю. Мы же господа, а народ у нас особая статья, народ у нас в дикости.

"Трудный юноша! Не то глуп, не то хитрит", – думает Вишневский и отступается от молчаливого мичмана.

Отряд Лазарева уходит из Англии в конце ноября. В середине декабря уже остаётся позади остров Тенериф, и попутный пассат гонит корабли на юг. Кончилась трудная работа в снастях. Команда не должна укрываться от дождя и холодных ветров в спёртом воздухе нижних помещений. После уборки и примерных артиллерийских учений под тентом играют флейтисты, люди пляшут и поют песни. А океан качается гладкой, густой яхонтовой массой. А солнце всходит в золотых туманах и торжественно опускается в сверкающую воду.

Корабли теряют пассат перед экватором. Лазарев улавливает малейший ветерок для лавировки и продвижения вперёд. И 17 января они переползают в южное полушарие. С "Ладоги" прибывают гости в кают-компанию. Они рассказывают, что встретили экватор очень весело и матросы проявили много выдумки, выряжаясь свитою Нептуна.

Веселье на "Крейсере"?.. В кают-компании молодёжь смущена, ей нечем похвастать перед "ладожцами". У них торжество перехода экватора ограничилось кроплением новичков и раздачей к праздничному обеду чарок рома.

Один Кадьян откровенно фыркает:

– Возитесь с быдлом. Полагаю вместе с Михаилом Петровичем, что шумное веселье не к лицу на военном императорском корабле.

– Конечно, с такой образиной не порадуешься, – быстро шепчет Завалишин Павлу.

Павел пожимает плечами и выходит. "Да, прав Вишневский, этот Кадьян не лучше аракчеевцев".

Ночью Павел делает астрономические определения. Белый свет луны призрачен. И за кормою, и перед форштевнем, и вдоль бортов фосфорические огненные потоки. Мириады чужих, необычно прекрасных звёзд тепло мерцают в необозримом высоком своде. Надо отнести инструмент в каюту, но нельзя уйти, нельзя отвести взгляд от великолепного созвездия Центавра, от тёплого Южного Креста, от пронзительного голубого луча Корабля Арго.

– Ищут, ваше благородие.

– Зачем?

– Вестовой из кают-компании. Должно, вечерять. Павел узнает голос.

– Ты, Станкевич? Почему не спишь?

Станкевич не сразу отвечает. У него худое лицо с высокими скулами и глубоко сидящими под широким лбом тёмными глазами. Губы его всегда скорбно сжаты. Он говорит с отчаянием, он уже привык не бояться Нахимова:

– Землю бы под таким небом, Павел Степанович, мужикам. И чтоб жить на той земле с полной свободой. День работай на пропитание, ночью любуйся. Есть ли такая земля? Должно, есть на тёплых водах.

– А вот скоро придём в Бразилию…

– А што, в этом Абразиле никакого начальства? Пустая земля?

Павел смущённо смеётся:

– Португальская земля.

– Значит, не пустая!

Павлу хочется сказать матросу что-нибудь ласковое.

– Ты, брат, не тоскуй! Не любопытно разве мир поглядеть?

– Очень, Павел Степанович, любопытно. Да ведь как глядеть. Опостылело. Забивает в нашей вахте господин Кадьян. Давеча зуб мне выбил перстнем. Сделайте милость, ваше благородие, попросите перевести в вашу вахту.

– Попробую, только выйдет ли? Кадьяна же и просить надо. Он – старший.

Каюта мичманов под шканцами. Парусиновые переборки разбивают её на три отсека. Павел и Завалишин живут вместе. В свободные часы они теперь мало разговаривают. Завалишин в каких-то таинственных видах изучает испанский. Павел штудирует "Жизнь британских адмиралов". Этой ночью душно. Завалишин лежит голый, накрытый мокрой простыней. Павел в одном белье садится на угол койки товарища и рассказывает о беседе со Станкевичем.

– Да. Нехорошо. Кругом нехорошо. Против зла нужен союз нравственных людей… Под большим секретом, Павел: я написал из Лондона государю письмо.

– Государю? О чём?

– Когда прочитал в английских газетах, что в Вероне европейские монархи постановили не допускать распространения освободительного движения греков это, конечно, старая стерва Меттерних нашептал Благословенному, – я понял, надо открыть Александру Павловичу глаза. Он должен стать во главе международного общества нравственных людей. Моральная сила высоких, честных душ развалит реакцию, уничтожит насилие революции в корне. Государь поймёт… Я предложил назвать общество Орденом Восстановления.

Дмитрий сбрасывает простыню.

– Проект продуман мною во всех деталях. Члены ордена будут носить на собраниях белые атласные туники и наплечники с красным крестом, голубые атласные нагрудники с крестом из золотых звёзд. У них будут обоюдоострые мечи с рукояткой из креста и надписью: "Сим победим". А на ручной повязке девиз: "Достижение или смерть".

Павел слушает, опершись головой в стенку каюты и вытянув босые ноги.

– Новое масонство-с. Не вижу, какими путями голубая туника воспрепятствует офицерам выбивать зубы у матросов.

– My dear, ты просто глуп, не видишь дальше своего носа. Торжество обрядов очищает души, уготовляет к откровению, а сие последнее сообщает безусловно истины.

Павел фыркает.

– Может, и глуп я, но ты спятил. Совсем как наш корпусной иеромонах проповедуешь. Замени отца Илария на фрегате. Кстати, он чересчур уж воняет от грязи и водки. – Нахимов выпрямляется и огорчённо продолжает: – Я думал, ты используешь отличные свои отношения с Михаилом Петровичем, потолкуешь о мордобое, а ты… "Достижение или смерть!" – передразнивает он. – Истинно, кому достижение, кому смерть. Пока Завалишин на письме к государю карьер делает, Кадьян Станкевича в могилу загонит.

– Господи, Нахимов стал оратором! – пытается обернуть спор в шутку Дмитрий. – Демосфен на фрегате! Ты обязательно должен стать членом моего ордена! Слышишь, Павел.

Павел уже снова в своей раковине:

– В шуты-с не годен… – Он задувает свечу: – Спокойной ночи.

Первая станция после пересечения Атлантического океана Рио-де-Жанейро. Шли в португальскую колонию, а прибыли в столицу новой империи.

Вишневский, конечно, когда рядом нет доверенных лиц Кадьяна, бросает едкое замечание: умеют рядиться короли и принцы, лишь бы сохранить власть. Вот как стал дон Педро Португальский патриотом Бразилии!

К императорскому двору лейтенанты и гардемарины доступа не получили. Да, собственно, и не добивались. Любопытно было видеть не бразильское повторение дворов и столиц Европы, а то, чего в Европе нет и не может быть. А тут оказалось, что российский консул и временный министр при новом дворе, господин Ламздорф, может кое-что и настоящее бразильское показать "крейсерцам". Ламздорф, друг Крузенштерна и участник его похода, даже чувствовал себя обязанным выступить в роли радушного хозяина перед дорогими гостями из России.

Ламздорф пригласил офицеров "Крейсера" и "Ладоги" на свою плантацию в глубине страны.

В приливные часы к кораблям подошли туземные гребные суда. Чёрные полуголые гребцы направили их вверх по жёлтой от ила Януарии. Обогнули гору, разрезавшую надвое молодой город, и вступили вглубь почти безлюдных лесов. Потом, когда быстрое течение воспрепятствовало плаванию, хозяин и гости пересели на мулов и длинной кавалькадой потянулись по горным тропам.

Всё кажется невероятным тропической ночью: чужое звёздное небо, мохнатые стволы гигантских пальм, крики птиц и зверей. Даже охота на рассвете, подготовленная Ламздорфом так, чтобы запомнился её итог надолго, выглядела фантастично и сказочно.

Негры с копьями рассыпаются в чаще, бьют в барабаны и дико кричат, чтобы выгнать ягуара на охотников. Вишневский убивает великолепного пятнистого зверя; негры повторяют свою воинственную какофонию и странные телодвижения танца. Они привязывают трофей к палкам и бегом несут его к дому плантатора.

Два дня среди банановых и кофейных насаждений, и офицеры отправляются в обратный путь. На узких кривых улочках Рио-де-Жанейро копыта мулов вязнут в нечистотах. Толпы чёрных и коричневых от природы и грязи ребятишек окружают иностранцев, хватают мулов под уздцы. Путешественники вынуждены пробираться пешком через тесный рынок, забитый разноязычной и разноцветной толпой. Много раскрашенных индейцев и ещё больше серых сутан католических монахов. Павла увлекает поток людей в сторону навеса, под которым производится продажа негров. Коренастый португалец, с лицом, изрытым крупными оспинами, взмахами плети заставляет живой товар показываться покупателям. Нахимов видит исполосованную мускулистую спину, обнажённые набухшие груди, закатившегося в немом крике ребёнка, усталого старика с кривыми, изъязвлёнными ногами… Мерзкий запах больного, распаренного солнцем, немытого, истощённого человеческого тела шибает в нос. Павел отворачивается и видит рядом хмурых матросов. Тут Станкевич и Сатин, квартирмейстер Каблуков.

– Ужасно! – беспомощно, упавшим голосом произносит Нахимов. Но Сатин презрительно сплёвывает.

– Обыкновенное дело, ваше благородие. В этом Абразиле арапов продают, как нашего брата в России.

Зло и нарочито нагло глядит матрос: "Докладывай, мол. И пусть наказывают. А правда всё ж моя…" Сейчас нужно что-то сказать обыкновенным голосом, нужно помочь матросу потушить его озлобление. И, неловко покосившись на каменные лица Станкевича и Каблукова – вот-вот и они заявят свою отчуждённость, своё недоверие мичману, – Павел отирает потный лоб платком.

– Вонь, конечно, – вежливо говорит Каблуков.

– Да, запахи, – подхватил Павел с облегчением, будто вовремя кинул ему трос квартирмейстер и вовремя он схватил конец, чтобы подняться из залитой шлюпки на борт корабля. Так, ещё одно усилие, и всё будет – как будто ничего не было… Мичман делает два журавлиных шага и хрипло, строго объявляет:

– С пушкой для вечерней зори быть на корабле. И Каблуков, уже весь во власти дисциплины, лихо вытягивается:

– Есть, с пушкой быть на корабле.

Но Сатин продолжает смотреть в упор с тем же необыкновенно злым и новым для добродушного костромича выражением. А Станкевич словно и совсем не замечает своего офицера.

В конце марта в кают-компании вспоминают, что Павел Нахимов выслужил пять лет и сейчас в столице, наверное, подписан приказ о его производстве в лейтенанты. Вишневский даже дарит из своего запаса эполеты, а Завалишин приготовляет пунш и речь. Пьют торопясь, а речь и вовсе не слушают. Не до праздника, когда сильная качка кладёт корабль с борта на борт, и он выпрямляется, кряхтя в шпангоутах, со скрипом рангоута, со стонами в снастях.

Свистали всех наверх, и под проливным дождём Павел на вышке марса следит за уборкою парусов. Один из них не выдерживает напора шквала и с треском рвётся в клочья. Матроса вырвавшийся на свободу конец паруса сбивает с рея. Вой ветра заглушает крик, и несчастный исчезает в штормовом облаке водяной пыли. Вода бурлит, как кипяток, и волны теряют свои очертания. Корабль рыскает, и авральная работа продолжается сорок часов.

Наконец циклон отходит: его хвост ещё грозно обозначается на половине неба пепельными полосами тяжёлых облаков и волнением моря: всё та же измучивающая бортовая качка, при которой фрегат то лезет на бугор до белого гребня, то, вздрогнув, падает набок, срывается вниз и снова, кряхтя, поднимается; но повреждения исправлены, паруса закреплены, и "Крейсер" идёт по курсу в Индийском океане.

Постепенно Павел приобретает морское зрение. В безбрежном океане можно наблюдать кипучую многообразную жизнь. Зачерпнутая мешком из флагдука океанская вода полна стеклянных радужных трубок-пиросан и обжигающей морской крапивы. Моряки вылавливают плоских паразитических прилипал и фантастических моллюсков в синей фольге с перпендикулярной перепонкой, похожей на парус. Сначала "Ладога" сигнализирует, что наблюдала птиц, потом и на "Крейсере" замечают белых альбатросов, а Вишневский подстреливает иссиня-чёрного буревестника с жёлтыми плавниками. Наконец, на траверзе острова Амстердам, они встречают стадо встревоженных китов и ещё мёртвую тушу, плывущую по течению, вверх брюхом. Видно, где-то недалеко бродят китоловы.

Первого мая отряд в двухстах милях от Вандименовой Земли. Скоро конец трёхмесячному плаванию, скоро стоянка. Всё надоело – Индийский океан, зелёная бурная вода, частые дожди с градом и снегом. Надо снова конопатить подводную часть. В льялах "Крейсера" неизменно 10 – 14 дюймов воды, и все вахты беспрерывно стоят у помп. Надо проветрить и обсушить каюты и жилые помещения команд. Крейсеровцы досадуют на "Ладогу", потому что она плохой ходок: "Крейсеру" приходится убавлять паруса, брать грот и фок на гитовы, чтобы не разлучаться с тяжёлым шлюпом, тогда как "Ладога" ставит все возможные паруса. Но наконец, 16 мая, при умеренном ветре и облачности отряд бросает якоря на рейде Дервента.

В столице молодой колонии уже есть губернатор с чиновниками, деятельны горожане из отпущенных на поселение каторжан. Губернатор весьма любезен; горожане тоже устраивают офицерам русских кораблей радушный приём и берут втридорога за свежее мясо и зелень.

Лазарев хочет скорее уйти в Тихий океан. Он не даёт отдыха экипажу. Половина людей назначается в помощь плотникам и конопатчикам, другие наливают свежую воду в бочки, а партию в 20 человек посылают с мичманом Домашенко на рубку дров.

Через десять дней дровосеки должны доставить топливо, но из реки не выходят плоты. Лазарев направляет Завалишина поторопить нерасторопного офицера. Исполненный важности, с пистолетами за поясом прыгает Завалишин в ял и громко командует:

– Отваливай!

– Завтра же пришлю донесение, – кричит он.

Но опять много дней никаких вестей из лесного лагеря крейсеровцев. Когда наконец возвращаются сконфуженные Домашенко и Завалишин, Павел несёт вахту и принимает рапорты прибывших офицеров.

– Из числа посланных со мною на барказе для рубки дров самовольно отлучились матросы первой статьи Иван Малков, Илья Турышев, Терентий Прокофьев и Станислав Станкевич, – говорит Домашенко.

– Во вверенной мне команде яла обстоит благополучно, – начинает Завалишин и вдруг чертыхается. – И у меня удрал Яков Сатин:

Они уходят к Лазареву, и здесь под настойчивыми вопросами командира уясняется ход событий.

На шестой день работы в засеке появились какие-то островитяне. Домашенко не придал значения их сношениям с матросами, так как никто из его команды не знал английского языка. Между тем среди незнакомцев был русский матрос. Насильно завербованный в английский флот, он сбежал сначала на американский китобой, а затем стал фермером на острове. В лагерь явился специально с целью соблазнить соотечественников прелестью вольной жизни. Домашенко наконец заметил, что после разговоров с островитянами матросы стали неохотно работать, ворчать на замечания. На девятый день, когда Домашенко после полудня уснул, по почину Турышева команда устроила собрание. За Домашенко побежал квартирмейстер Пузырь. Мичман поспел к концу заключительной речи Станкевича, звавшего матросов не возвращаться на фрегат. По требованию Домашенко часть матросов немедленно вернулась к работе, но другие не пожелали. Тогда он приказал квартирмейстеру Пузырю арестовать Станкевича и Турышева, как зачинщиков бунта и изменников присяге. Матросы толпой бросились на квартирмейстера и вырвали у него ружьё. Домашенко для острастки выстрелил в воздух. У него тоже вырвали пистолет.

– Тут, – Домашенко мнётся, но храбро продолжает: – Станкевич сказал, что будь на моём месте Куприянов или Кадьян, он не оставил бы их живыми…

– К делу, – перебивает Лазарев.

– Остаётся сказать немногое. После неудачи Станкевич и Турышев скрылись с ружьём и пистолетами. На следующий день бежали матросы Малков и Прокофьев. Я организовал розыски, но преследование не имело результатов. Не нашли мы и русского смутьяна, бывшего соотечественника.

Лазарев хмуро поворачивается в сторону Завалишина,

– А вы, герой?

– Прибыв в лагерь, продолжил поиски. По-видимому, все наши матросы в сговоре не выдавать беглецов. Я думаю, что Сатин встретился с прочими бунтовщиками. На обратном пути, – спешит он умаслить командира, – заявился к губернатору и потребовал выдачи дезертиров.

– Хоть это догадались сделать, – отрывисто бросает Лазарев. Он тоже садится писать губернатору. Это невыразимо тяжело. Для англичан в происшествии нет никакой чрезвычайности. Ведь то же – и гораздо чаще! случается на британских кораблях. Лазарев сам был не раз свидетелем дезертирства с английских военных кораблей. И тем не менее капитану стыдно признаваться в том, что это случилось на его корабле.

Но вывод Михаил Петрович делает один: надо подтянуть дисциплину, укрепить благодетельный страх в тех, кто равнодушен к возвращению на родину.

Конверт запечатан. Лазарев поворачивается к продолжающим стоять офицерам.

– Вот последствия либеральных бредней, господа. С одной стороны снисхождений проступкам, с другой – недостаточное воспитание. Затем, что мало бываете с матросами. О вас не говорю, Нахимов… Теперь во всей строгости придётся применить устав.

Он внезапно умолкает. В капитанскую каюту доносится грохот сваленных дров. Стучат молотки и визжат пилы, за кормой высокий голос тянет унылую песню:

О-оой ты мо-ре, мо-ре синее…

Это висит в люльке маляр и закрашивает вновь проконопаченный борт. "Крейсер" живёт размеренной трудовой жизнью, и ещё не все знают, что его налаженная жизнь подточена червём разложения и ненависти.

Через шесть дней добровольно является Терентий Прокофьев, а ещё через два дня, когда "Крейсер" готовится выбрать якоря, английские солдаты доставляют Малкова, Сатина, Турышева. Всех троих заковывают в кандалы…

"Крейсер" и "Ладога" опять в плавании. Долго матросы сидят в цепях. Лазарев молчит, и офицеры не смеют спросить, что же делать? Так продолжается до 8 июня 1823 года. Этот день начинается при самом лёгком волнении океана. Командующий приказывает лечь в дрейф и "Ладоге" занять место в полукабельтове с подветренной стороны "Крейсера". Потом следуют сигналы собрать команду и читать из Морского устава главы семнадцатую и осьмую.

Экипаж "Крейсера" выстраивается в две шеренги на шканцах. Караул приводит арестованных к грот-мачте.

Лазарев принял рапорт, раскрывает толстый фолиант и без предисловий сердито читает:

– "О возмущении, бунте и драке. Пункт 90. Не чинить сходбищ и советов воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя бы и не для зла) или для челобитья, чтоб общую челобитную писать…"

"При чём тут челобитные", – думает Павел. Он старается смотреть в море, но глаза схватывают угрюмо настороженные лица матросов в строю, и жалко трясущиеся, обмоченные слезами щёки покаявшегося Прокофьева, и каменное упорство в лице Сатина.

– "…через то возмущение или бунт может сочиниться, через сей артикул имеют быть весьма запрещены. Ежели из рядовых кто в сём деле преступит, то зачинщиков без всякого милосердия, несмотря на то, хотя они к тому какую причину имели или нет, повесить; а с остальными поступить, как о беглецах упомянуто".

– Тяжело изложено. Пора бы написать новым стилем, – шепчет Дмитрий, никак не взрослеющий болтун. Павел брезгливо отодвигается – дальше от приятеля.

Лазарев закрывает книгу и делает шаг к строю.

– За сборища в лесу и слушание возмутительных речей обязан всех повесить. Однако для первого случая и того ради, что быстро одумались, прощаю.

Он строго оглядывает матросов. Но в лицах нет признательной благодарности. Строй молчит. У матросов прежняя настороженность, тщательно упрятана вся работа их мысли.

Лазарев раскрывает книгу на новой закладке:

– "Из главы осьмой. Пункт 84. Ежели кто из службы уйдёт и пойман будет, тот будет смертью казнён, равным же образом тот казнён будет, кто беглеца будет укрывать…" Также для первого случая допущу снисхождение. Приказываю Ивана Малкова, Андрея Сатина и Илью Турышева из матросов первой статьи в рядовые разжаловать и бить кошками сколько выдержат, по указанию лекаря. Терентия Прокофьева за добровольную явку от наказания освободить.

Он добавляет скороговоркой:

– Лейтенант Кадьян, приступите к экзекуции. Господин Алиман, осмотрите наказуемых.

Кадьян молодцевато выдёргивает саблю из ножен.

– На караул!

Под барабанную дробь шеренги матросов вытягивают головы к грот-мачте. Профосы – квартирмейстер Пузырь и презираемый матросами воришка Тимофей Иванов – мочат плети в солёной воде.

Во внезапной тишине раздаётся первый сдавленный крик. Квартирмейстер Пузырь со всей силой прорезывает ремнём кожу Сатина. Он бьёт с наслаждением, он мстит за побои в лесу.

Уже свистали отбой. Уже подвахтенные спустились вниз. Нахимов у фок-мачты отдаёт приказания марсовым. Что-то мешает ему говорить. Он путает команды. Он радуется, что налетает ветер.

"Хорошо бы шторм, долгий шторм, чтоб очистить застоявшийся воздух на фрегате".

Вечером, сдав вахту, он неохотно идёт в каюту. Дмитрий ерошит волосы и бегает из угла в угол. Он кипит:

– Невозможно. Я совершенно разочарован в Михаиле Петровиче. Знай я, что у нас получатся подобные истории, не пошёл бы в плавание… Но я ещё больше утверждаюсь в мысли о значении моего ордена. Будь Лазарев связан словом члена общества…

– Довольно болтать-с, Дмитрий Иринархович! До-вольно-с, – вдруг неожиданно для себя выкрикивает Нахимов. – Я вам приказываю… Что вы понимаете? Разве легко Михаилу Петровичу?

Он в остервенении мнёт подушку, ложится ничком, "Что нужно, чтобы на корабле не применять кошек? – спрашивает он себя. – Что нужно, чтобы матрос не чувствовал себя крепостным рабом и так же любил Российский флот и свой корабль?"

– Решили выслуживаться, Павел Степанович! Счастливого пути! – обидчиво бормочет Завалишин.

Кадьян на правах старшего офицера даёт волю своей жестокости.

Наказание кошками становится повседневным на "Крейсере". Плети за чарку водки! За два самовольно взятых сухаря! Плети за промедление в постановке парусов! Плети за плохо высушенную одежду! Кажется, что профос не покидает зловещего поста у грот-мачты.

И всё больше, всё больше становится на корабле матросов второй статьи, несмотря на долгую и славную службу.

Вишневский говорит в кают-компании:

– Плавучую каторгу устраивает Кадьян.

Завалишин поддакивает, а Павел хмурится. Слова Завалишина его бесят: за словами так часто не следуют дела. Он завидует тому, как Бутенёв спокойно принимает всё, что бы ни происходило. Завидует розовому Путятину, который с телячьей убеждённостью молодого карьериста подражает каждому шагу Кадьяна. Но он не может быть Бутенёвым, не может быть Путятиным.

И у него созревает убеждение, что с корабля должно списать Кадьяна. Не может быть, чтобы того не понимал Лазарев.

А корабль подвигается на север – и вот уже Таити. Здесь очаровательны и грациозны туземки, ласкает слух музыка укулеле, девственно-прекрасны голубые лагуны, окружённые белыми рифами и величавыми пальмами, но всё, всё кажется Павлу таким же мерзким, как рынок в Рио-де-Жанейро, как арестантские казармы в Архангельском адмиралтействе.

– Выслуживается! – уверяет Завалишин Вишневского, когда лейтенант удивляется, что Нахимов избегает поездок на берег и постоянно хлопочет на фрегате.

– Выслуживается! – решают все молодые лентяи, замечая, что Нахимов с исключительной ревностью обучает матросов парусным и артиллерийским экзерцициям.

А Лазарев доволен рвением молодого офицера и, насколько возможно, чтобы не подорвать авторитета старшего офицера, поручает Нахимову ряд задач, которые требуют работы с командой.

Фрегат проходит северным Тихим океаном без "Ладоги". Шлюпу назначено рандеву в центре российско-американских колоний – Новоархангельске. Теперь, когда не нужно поджидать тихоходного товарища, "Крейсер" оправдывает своё название. Он мчится при попутном ветре со скоростью в 12 узлов, навещает на короткий срок рейд Сан-Франциско и 3 сентября подходит к Ситхе.

Штиль. Туман застилает изрезанные берега. После Калифорнии здесь холодно. Офицеры в пальто толпятся на шканцах, и Лазарев, повеселев перед портом назначения – достигнута цель кругосветного плавания! – рассказывает о первом своём приходе на Ситхинский рейд.

– Правитель колоний Баранов был крутенек. И то сказать – без характера с такими владениями не управиться. Старик половину жизни провёл в Америке. При нём создались оседлости промышленников на Командорских островах, в Атхе, Уналашке, на островах Павла, Георгия и Кадьяке, в заливах Ситхинском, Кенайском, Чугацком и Якутате. Его энергией продвинута оседлость русских в Калифорнию…

Он перебивает себя:

– Что-то лоцмана не посылают… Велите, Нахимов, ещё раз выпалить из пушки.

На носу откатывают орудие. Эхо разносит пушечный гул по островкам, скалам и в синеющие лесные чащи. Лазарев восхищённо продолжает:

– И ведь сколько неудач постигало человека, а он не терял бодрости. В самом начале деятельности своей, когда отправился сюда ещё по частному поручению купца Шелехова, галиот "Три святителя" постигло крушение. Но он не вздумал отступать. С горстью людей начал войну против колошей – здешнее весьма воинственное племя, до сих пор не замирённое, – завёл бобровый промысел, построил бриг "Феникс", создал крепость в Ситхе, отразил нападение иностранных каперов, устроил боевую эскадру из бригов "Ольга", "Александра" и "Елизавета". Когда Лисянский пришёл на "Неве", Баранов доверху наполнил трюмы этого шлюпа мехами.

Потом был у Баранова новый шквал бед. С колошами возобновилась война. Они сожгли якутатское селение, осадили Новоархангельск. В то же время несколько шхун компании потерпели крушение. Два авантюриста, Наплавков и Попов, подняли мятеж… Наконец, погиб фрегат "Юнона", которым командовал в вояже к Японии знаменитый Хвостов. Что же, Баранов стал унывать? Нет! Купил несколько американских судов, подписал договор с королём Сандвичевых островов Камеамеа о торговле и возмечтал о приобретении сих островов… Чересчур рьяный авантюрист доктор Шеффер интригами против Камеамеа сорвал этот грандиозный план… И умер Александр Андреевич хорошо: адмиральскую смерть принял на бриге "Кутузов" в Зондском проливе, 72 лет от рождения. О волевой упорной работе этого человека – для российского юношества надо написать книгу. Поучительно будет!

– А что у вас с ним вышло, Михаил Петрович? – любопытствует Завалишин.

– Вздор. Ну, нашла коса на камень. Хотел мною управлять. Из пушек крепости приказал палить по "Суворову" за то, что я снялся с якоря без его разрешения. Нет, замечательный был человек. А жестокий, как Кортец, это тоже правда.

Вишневский в стороне бормочет:

– Бесполезная растрата сил. И сколько их разметала Русь по миру.

– Вы думаете? – сердится почему-то Нахимов. – Нет-с, семя, в почву упав, всегда рост даёт.

– Шлюпка из залива, – кричит марсовой.

– Вот и лоцман, – говорит Лазарев. – Снимайтесь, пойдём в гавань… Кто вахтенный начальник? Анненков? Вахту передайте Нахимову. А вам я поручения дам на берег…

После тропиков и калифорнийского тепла моряки плохо переносят северную дождливую и ветреную осень. С фрегата все грузы свезены – выкуривают крыс, и экипаж живёт в палатках на заболоченном берегу. Хотя офицеры поселяются в блокгаузе, где массивный бревенчатый сруб долго хранит жар русских печей, они тоже болеют. Слегли Вишневский, Завалишин, Анненков, Куприянов.

Здесь очень трудно работать, ещё труднее поддерживать дисциплину: квартирмейстеры всё чаще и чаще рапортуют о дерзких разговорах части матросов, о противозаконных речах промышленников. Матросы здесь чувствуют себя много свободнее, чем в чужих портах. У правителя колоний вся воинская сила – инвалидная команда.

Подвыпивший рулевой с тендера "Баранов" приходит гулять в палатки крейсеровцев. Его бутыль американского джина быстро распита. Рулевой шумит о воровстве Компании и правителя колоний. Мехов продают на сотни тысяч долларов, а снабжение дрянное, голодное. Компания уже за два года задолжала сукно, кожу, порох охотникам и экипажам. Муку отпускают на голодный паек, а цены…

– Не приведи бог вам, ребята, быть на ихней службе, – каторга, – вопит один.

– А у нас не слаще.

– Чуть что, в подвал под домом правителя, – вторит другой промышленный.

На пьяные крики подходят ещё охотники и крейсеровские матросы. Моряков начинают соблазнять мехами в обмен на одежду. Тут же возникает торг. Некоторые отчаянные матросы продают новоархангельцам казённые бушлаты, сапоги, связывают в узлы бобровые шкурки.

Дежурный по экипажу Домашенко вызывает караул и разгоняет сборище.

Правитель колонии спешно принимает меры. Отсылает в море промысловые шхуны. Бриги назначаются в Петропавловск, Охотск и Кантон. Военный шлюп "Аполлон" будет сопровождать "Крейсер" в обратном плавании на рейд Сан-Франциско за пшеницей и живыми быками. Но так как страсти не утихают, пускается в ход испытанное средство. По селению начинают бродить слухи о подготовке колошами нового нападения на крепость. Это оправдывает переход на суровое военное положение. По ночам на угловых башнях блокгауза жгут смоляные факелы, а свободных от промысла жителей расписывают по стенам и батареям.

Лазарев видит, что обстановка колонии разлагает экипаж, а его ближайший помощник Кадьян не только не может поддержать дисциплину, но всем своим поведением способствует подрыву её. Приходит время для крутых решений.

Лазарев даёт Кадьяну и Завалишину отпуск для возвращения в Петербург через Охотск. Команда не должна считать, что командир сделал ей уступку. Так нужно для дисциплины.

Лейтенант Нахимов в стороне от этих событий. Его с командой штрафных матросов Лазарев командировал из Новоархангельска на Озёрный редут. Здесь на водяной мельнице Нахимов должен перемолоть пшеницу и приготовить запас дров.

Уже по ночам заморозки, и на заре деревья и травы стоят в голубом инее, а с зеркальной глади воды поднимается пар. Павел умывается выше мельничной запруды, докрасна растирает шею и идёт к артельному кашевару.

– С нами, Павел Степанович?

– С вами.

Он примащивается на пенёк рядом с Федяевым. Каблуков тщательно обтирает для него деревянную ложку. Угрюмый Сатин стучит по меди, и десять рук дружно тянутся к котлу.

– Черти, – неизменно говорит Каблуков, – и лба не перекрестили. Молитву!

Проглатывая слова и посматривая на пышную кашу, матросы бормочут: "И помилуй нас…" Павел делает всё то же, что и матросы. Он отдыхает, он снова верит, что море создаёт товарищество моряков независимо от чинов и званий.

К вечеру молодёжь крепко засыпает, но стариков мучает бессонница. Каблуков раскуривает трубку и делится с другом Федяевым.

– А ведь испортят парня?

– Известно, – отвечает Каблуков. – Уж так положено от века.

– А сейчас ничего…

– А сейчас он свойский. Грех жаловаться.

– Пропали наши с тобой лычки.

– В могилу их не возьмёшь.

Они дымят, и дым гонит злую, не желающую помирать мошкару.

В шканечном журнале фрегата "Крейсер" на пути из Ситхи в Сан-Франциско обычные сухие записи:

"От 15 ноября. Шторм. Сильная боковая качка. Изорван грот-марсель. Воды 19 дюймов (восемь дюймов прибыло с 5 до 8 пополудни). В полдень 8 дюймов (это значит, что работали все помпы), но в 4 часа пополудни уже снова 12 дюймов. Шторм возобновился с огромной силой.

Фрегат несёт зарифленный фор-марсель, штормовую бизань, фор-трисель".

Лазарев оголяет рангоут, чтобы яростный ветер не встречал препятствий. Но ветер не идёт по прямой. Неожиданно совершает предательский обход, нападает на судно с бакборта и уничтожает грот-трисель. Грот-штаги ослабли, и многопудовую мачту расшатывают удары уплотнённого воздуха. Цепляясь за штормовые леера, марсовые волокут новый грот-трисель. А "Крейсер", пока парус поднимают и закрепляют, зарывается носом, и волны лижут верхний дек.

От 16 ноября. Шторм с полудня возобновляется. Новый грот-трисель изорван.

17 и 18 ноября риф-марсельный ветер. 19 и 20 ноября штормы в прежней силе. Штормовая неделя измотала людей. 20 ноября для работы в парусах не хватает рук. Лазарев приказывает послать наверх всех канониров:

– На корабле каждый моряк должен быть артиллеристом и каждый артиллерист моряком!

Но в шторм даже опытные марсовые с трудом управляются в снастях.

Канонир Егоров только накануне был признан здоровым. После шестидневного пребывания в лазарете он сразу задохнулся от ударов ветра, наполнивших его уши и рот холодным сжатым воздухом.

В отяжелевшей голове что-то застреляло, ввинтилось в затылок острой болью. Егоров должен пройти по портам до нока рея, но всякий раз, когда он хватается руками за мокрое и холодное бревно, фрегат стремительно летит в бездну и рей уходит вниз. Наконец он изловчился обнять бревно и перекинуть ногу, когда корабль круто идёт вверх на гребень волны. Он сидит на шаткой скрипучей снасти и порывы шквала то прижимают его к дереву, то стремительно рвут в сторону. Ему кажется, что он попал в какой-то вихревой круг, что вода и небо переместились, а корабль совсем исчез. Он кричит, и ощущение, что он существует, что он может звать людей, на мгновение возвращает ему равновесие, а с ним является стыд перед товарищами за преступное промедление и трусость. Он судорожно ползёт вперёд, натирает колена до крови о подпертки. В несколько секунд добирается до нока рея, но ему эти секунды представляются часами, и животный безграничный страх перед бездной моря опять овладевает им. Не может освободить даже руку для работы. Делает это жмурясь, с противной слабостью и дрожью в ногах. И тут ветер валит обмякшее тело. Егоров летит головой вниз в водяное облако.

– Человек за бортом!

Павел Нахимов не на вахте и только что вышел наверх взглянуть на лютую стихию. Распорядиться должен вахтенный начальник, но покуда он лишь приказал сбросить спасательные буйки.

Тогда Павел кричит спускать ял, и матросы во главе с Сатиным без раздумья забираются в шлюпку. Но как спустить её на качке? Удар в борт разобьёт ял в щепы.

Зорко оглядывается Павел. Торопливо приказывает:

– Готовь топоры рубить тали.

И выждав, когда шлюпка вместе с кораблём стремительно кренится к воде, кричит:

– Слушай команду, руби!

Сам вскакивает в шлюпку, когда она отрывается от корабля. Какое-то мгновение – и корабль уже далеко впереди, и шлюпка в злых, заливающих её волнах. Гребцы успели увести ял от страшного удара о борт. Под сильными взмахами весел ял всходит на гребень, скользит по скату и снова взбирается в гору.

Павел берёт курс норд-вест. Фрегат не мог пройти за это время больше мили, при скорости семь узлов. Офицер тщательно всматривается в горизонт, держа румпель. Со шлюпки видимость не велика. Ял перебирается через бесконечное число валов, а всё же моряки видят лишь сверкание белой пены и чёрно-зелёные волны.

Лейтенант сажает на руль Сатина и становится на банку, но всё так же тщетно осматривает горизонт. Ничего! А ял уже далеко от фрегата, и временами волны совсем закрывают мачты "Крейсера".

Надо возвращаться. Канонир Егоров стал жертвой Тихого океана.

На яле ставят мачту. Гребцы могут дать отдых усталым спинам и одеревеневшим рукам. Но недолог этот отдых, потому что шквал ломает лёгкую мачту и уносит за борт. У Сатина при этом щепой разрезан лоб от виска до переносья. Павел кладёт голову раненого на свои колени, отрывает кусок своей рубахи, туго перевязывает рану. Тем временем, повинуясь приказанию, часть людей разбирает вёсла и мрачно гребёт, а другие выливают воду. Ял, постоянно захлёстываемый гребнями волн, нахлебался воды.

Наконец перевязка закончена. Павел снова на руле и ободряет матросов:

– Ничего, друзья, доберёмся!

Вот уж растут мачты фрегата. Ещё пятнадцать – двадцать минут, и ял подходит к "Крейсеру" с подветренной стороны. Вовремя! Их так давно не было видно за высокими гребнями, что Лазарев уже отдал приказание сниматься с дрейфа.

Начинается мучительная борьба за то, чтобы схватить гаки талей. Океан то стремительно несёт ял на фрегат, то тащит его параллельно борту за корму. Много раз шлюпку проносит, пока удаётся поймать нижние блоки талей и заложить гаки в подъёмные рымы. На фрегате ждут, когда ял поднимет волною, чтобы оторвать шлюпку от воды. Два отпорных крюка выставлены с борта в желании ослабить столкновение с кораблём, но при первом толчке они ломаются. Утомлённый Сатин едва не вылетает за борт. Он тут же пытается накинуть на Нахимова спасательный круг.

Лейтенант отталкивает – "незачем, ты слабее" – и упирает весло в борт фрегата. Ял вертится, прыгает в воздухе, стучится в корпус то кормой, то носом. Одна доска вылетает, нос трещит.

– Проклятая бортовая качка!.. Фрегат кренится и дёргает шлюпку. На палубе матросы, тянущие тали, валятся в кучу, и ял стремительно ударяется в обшивку всем бортом. Теперь это только груда рассыпающихся досок. И хорошо, что людям вовремя сбросили спасательные концы.

Павел поднимается на палубу последним и направляется к командиру с рапортом. Лазарев протягивает руку:

– Спасибо за службу…

Свежий ветер гонит корабль в бакштаг. Сатин стоит на руле, Нахимов проверяет курс.

– Ещё полрумба к весту, Сатин.

– Есть, ещё полрумба к весту.

– Как твоя голова?

– Спасибо, ваше благородие, вовремя обвязали.

– Не за что-с.

Сатин оглядывается, потом угрюмо, но решительно кается:

– И ещё перед вами, Павел Степанович, виноватые мы давно, с Абразиля… Так что теперь на вашу строгость по службе не обижаемся.

Запершило в горле, и вахтенный начальник хмыкает, приставляет к глазам стекло раздвижной трубы. "Тоже бразильское приобретение, с французского фрегата", – зачем-то вспоминает он, и досадует на себя, что боится делать вывод. А делать его нужно. Сатин, непримиримый Сатин, который во всём был единомыслящим со Станкевичем, теперь понял, что бегство в чужую страну измена.

"Да, Сатин, пусть тебе тяжко, и не отец тебе командир, а отчим, и мать-родина обращается как мачеха, но нет ничего страшнее и позорнее измены…"

Компасная картушка чуть колеблется. Рогатое колесо штурвала блестит начищенной медью и отполированным деревом, поскрипывает в жёстких ладонях рулевого. И тишина. Оба – лейтенант и матрос – заняты своими мыслями, всего не может сказать офицер штрафному, во всём не может признаться матрос лейтенанту.

– Так-то, Сатин, гляди ж, не давай фрегату рыскать.

И сутулый, горбоносый лейтенант медленно идёт по шкафуту; вот остановился: значит, строгий глаз, уже намётанный под рукою Лазарева, обнаружил непорядки – полощущий парус, неподвязанные концы, плохо вымытый трап.

 

Глава третья

Перемены и зрелость

С половины августа "Крейсер" стоял на Большом кронштадтском рейде, но в Петербурге не торопились дать заслуженный отдых экипажу. Только 2 сентября пришёл приказ, разрешавший втянуть корабль в гавань и приступить к разоружению. Работали споро и дружно, надеясь на отпуска в столицу и к родным. Павел Степанович – он стал нынче, в лейтенантском мундире, привыкать к обращению по имени-отчеству, – устроясь с холостяцким уютом в двухкомнатной квартирке, решил побывать на родной Смоленщине. Мать уже второй год вдовела, управлял общим имением брат Николай, вышедший в отставку, и на все перемены в сельце Городок было любопытно взглянуть. Когда ещё вновь моряк окажется далеко от солёной воды! Впрочем, было, конечно, не одно любопытство. С грустью и нежностью думалось о совсем состарившейся матушке, ещё чаще о том, что поутру уже не встретить на крылечке озабоченного отца, выслушивающего старосту, – лежит Степан Михайлович на погосте и во второй раз выросли на могиле цветы… Наконец, была ещё не вполне чётко осознанная потребность всмотреться в братьев, чтобы лучше узнать себя. В Петербурге Павел Степанович был считанные дни. Но, как водится, кого хотелось видеть – не заставал, а неприятный Дмитрий Иринархович попался вдруг – на входе в Адмиралтейство.

– Едешь в деревню? До нового года? Что ты задумал? – Завалишин кипятился и пылал вновь привязанностью друга, бог знает почему, наверное по привычке непременно играть действенную роль,

– Зачем ты закопаешься в деревне? Сейчас именно надо быть на глазах двора и министра. Кстати, государя на зиму ждут из Таганрога, будут большие приёмы.

Завалишин, вызванный приказом царя в столицу для объяснений по своему письму, оставил фрегат в начале 1824 года. За год уже успел обрасти связями, и хотя его сумбурный план нового ордена, по туманному либерализму своему, не встретил сочувствия Александра и Аракчеева, он чувствует себя на большой дороге к чинам и важным должностям. Престарелые адмиралы Шишков и Мордвинов снисходительно выслушивали планы молодого человека о Калифорнии. Кое-кто находил в Завалишине талант администратора, о нём заговорили как о кандидате в образованные продолжатели Баранова. Даже умница, наблюдательный секретарь Российско-Американской компании, писатель Рылеев с симпатией отнёсся к Завалишину.

Подходила осень 1825 года, осень обнажённых политических страстей. Это время, когда руководителям Северного общества уже не удаётся сохранить втайне свои замыслы. Члены общества спешат привлечь новых членов…

"Молодой, инициативный и честолюбивый офицер, к тому же моряк!.." Рылеев, не спрашивая Бестужевых, не зная мнения других моряков, членов общества (Вишневский, включённый в общество Торсоном, наверно был бы против приёма Завалишина), рассказывает Дмитрию Иринарховичу о целях государственного переворота.

И Завалишин, уговаривая Нахимова остаться в Петербурге, хочет в свою очередь распропагандировать товарища. Если Нахимов согласится, вес Завалишина в обществе как человека, имеющего свой кружок среди моряков, да ещё кругосветников, несомненно повысится.

Но как подойти к Нахимову, который не любит слов и занят одной морской службой, на все намёки Завалишина отвечает коротким "ерунда-с"? Завалишин укатал все петербургские горки, но перед старым приятелем беспомощен, раскрыт настежь, и оттого теснятся слова…

– Ты даже не увидишься с Николаем Александровичем?

– В мае, к морской кампании возвращусь. Тогда… Ну, прощай, брат, ямщик мой уже дважды стучал.

Смешон Павлу Завалишин. Уехал из Ситхи в Охотск, а рассказывает в Петербурге о попытке спасения Егорова, будто очевидец. Врёт и сам себе верит…

О декабрьских столичных событиях стало известно на приднепровских усадьбах в начале января – пришёл вызов от смоленского военного губернатора для присяги Николаю Павловичу "находящегося в отпуску лейтенанта российского флота Павла Нахимова". А в Смоленске Павел Степанович услышал, что на Сенатской площади при вооружённом столкновении сторону мятежников держал Флотский экипаж. Называли его главарём Бестужева-старшего и будто Бестужев бежал через Финляндию за границу. Дома Павел советуется с братом Николаем, осевшим в имении после смерти отца. Николай за то, чтобы Павел выждал в деревне.

– Пускай пройдёт гроза!

– И женился бы ты здесь, сынок. Не так в море потянет. Что это вы все у меня холостые. Батюшкиному роду конца хотите, – плачется постаревшая, но не смирившаяся Федосья Васильевна. Но где уж тут матери отвечать на вопрос о женитьбе. Совсем не в пору личное, будто и нет его сейчас вовсе.

Павел Степанович ходит по низким горенкам сутулый и угрюмый, оставляя без внимания охи и ахи мамаши, хоть и доходят до него:

– Ой, казак, казак, весь в прадеда!

Он рассуждает про себя:

"Что-то Дмитрий Иринархович знал… Что-то порывался он сказать, без надобности упоминая нового знакомого, поэта и секретаря Российско-Американской компании, господина Рылеева. А этот, слышно, из главарей…"

Чаще всего мысль вызывает картину Сенатской площади с матросами Гвардейского экипажа.

"Сколько их побили, должно?.. А зачем их подставили, и без того несчастных? Соблазнили освобождением? Этим могли… Пустая земля…", вспомнилась тоска беглого Станкевича…

В конце концов он понял, что до конца отпуска невозможно высидеть. Сюда, в глушь, все сообщения приходили искажёнными. Он должен был узнать правду. И узнать из первых рук.

Нет, здесь решительно верного мнения не составить,

А прятаться оснований нет, нет…

– Прикажи, Николай, лошадей мне в Белый, до товой станции. Вернусь в Кронштадт.

Как десять лет назад, идёт по зимней настывшей панели через Сенатскую площадь. Камни и стены молчав о трагедии 14 декабря. На высоко поднявшихся лесах Исаакиевского собора копошатся рабочие. В Адмиралтействе тихо. Доки перенесены отсюда в Гавань и ни Охту. На гласисе деревья разрослись, уже закрывают перспективу к площади Зимнего дворца. Он на минуту останавливается перед золочёным шпилем.

"Так, так. Здесь Николай Александрович сказал о славе России: "Так было…" А что же, Николай Бестужев, на нашу долю-с? Неужели бесславие?"

Он проходит в музей, сбрасывает шинель на руки швейцару, поднимается по холодной лестнице вверх, мимо моделей старинных галер с мифологическими фигурами на носах, мимо трофейных шведских и турецких пушек.

– Господин директор не принимает.

– Скажи: Нахимов. Впрочем, я сам пройду.

Он отстраняет писаря и входит в кабинет Бестужева. Только Бестужева теперь нет – стынет в равелине, и, может быть, его ждёт смерть через повешение.

– Вот нежданный гость! По вызову?

Дмитрий Иринархович идёт навстречу. На лисьей мордочке на лбу и под глазами морщинки, в лице бледность и голос тусклый.

– А меня вот запрягли в науку, в морскую историю.

– Да, за этим столом не тебя должно было встретить.

Завалишин смущается:

– Бедный Николай Александрович. Его зима подвела. Неплохо укрылся на Толбухинском маяке и при навигации успел бы уйти. А тут жандармы налетели и узнали: матросы не имеют холёных рук с драгоценными перстнями.

– И ты на его месте? – грубо говорит Нахимов. – Карьер продолжается.

Он делает жест, которым изображают жокея, берущего на тренированном жеребце препятствие. Они видели вместе таких жокеев на лондонском ипподроме.

Завалишин прикусывает губу, зло щурится.

– Николай Павлович, всемилостивый государь, после допроса возвратил мне шпагу и поручил должность. По-твоему, из ложного преувеличения чувства личной дружбы и высокопочитания несчастного Бестужева я должен был отказаться от дела?

– Я не прокурор, Дмитрий. – Со вздохом Нахимов садится на подоконник. Просто обидно, что флот потерял таких офицеров… Бестужев, Торсон, Вишневский, Арбузов… – Он поднимает на Дмитрия грустно улыбающееся лицо: Ты и в корпусе всегда избегал розог.

Голландские бронзовые куранты со шкипером в зюйдвестке отбивают часы. Шкипер трижды кивает головой. Он действует на обоих умиротворённо.

– Я рад, – говорит Завалишин, – что не открылся тебе, что ты совсем остался в стороне.

– Значит, ты был с ними?.. И думаешь – уже не откроется?

В этот момент Завалишин с ужасом вспоминает сгоряча сказанное не одному Рылееву: "Уничтожать надо с головы – убить императора и всю фамилию". Чёрт знает как это вышло, что он стал выразителем крайней революционности. Он опять тускло говорит:

– Кто знает… Мы довольно жалкие заговорщики. Все друг на дружку показывают. – Он спохватывается: – Но не здесь об этом толковать. Остановишься у меня? Я живу у графа Остермана, это обеспечивает солидность репутации, – он жалко усмехается.

Павел берёт со стола медную пушечку, катает её по подоконнику и молчит.

"Жалкий Дмитрий. В последний раз с ним. А те флоту были нужны".

– Во всяком случае, над тобою не висит подлый страх, – прорывается жалобой Завалишин. – Какую уже ночь совсем не сплю.

Павел будто не слышит, тихо говорит:

– Надежды были, что руководителями флота нашего станут образованные патриоты. А теперь… Медная пушечка падает на пол.

– Разбились надежды?

– И разбились и живут. Туманно! Вот пойду в плавание, разберусь.

Но до плавания ещё далеко. В Адмиралтействе какие-то новые люди, и они всего больше озабочены докомплектованием офицеров в Гвардейский экипаж, где минувшие события сделали в списках изрядные плеши. Младший братьев Нахимовых, Сергей, только что произведённый в лейтенанта не в очередь (а какие у него заслуги для этого?), горячится и злится на нескладного упрямца. Разве можно раздумывать в таком случае? Разве часто подвёртывается такое счастье?

Нахимов 1-й слушает и не слышит Нахимова 3-го. Можно ли жадному до лёгкого успеха Серёге объяснить, что гвардейские и истинные моряки идут разными дорогами в жизни. Кто в стенах корпуса и на кораблях, приписанных к Кронштадту и Севастополю, не знает, что в своё время Ушаков отказался командовать царской яхтой, предпочёл тяжёлую стройку в Херсоне, даже борьбу с чумою. И кто не брал в пример поведение Сенявина, столь же славного флотоводца и потомка флотоводцев, который пренебрёг блестящей жизнью гвардейца для трудов и боев в море!

Ещё из отпуска Павел Степанович писал Михаилу Рейнеке. С другом можно было беседовать откровенно, насколько, разумеется, в опасное время решались доверять мысли бумаге, которую может читать осведомитель Третьего отделения канцелярии его величества.

"Да, я кандидат Гвардейского экипажа. Но ты всегда знал мои мысли и потому можешь судить, как это мне неприятно… Употребляю все средства, чтобы перевестись в Архангельск или куда-нибудь, только не в Гвардейский экипаж".

Когда Нахимов так решительно объявлял о готовности драться за свою судьбу, он торчал в Белом, застигнутый непогодой. Сидел перед окошком, дышал на стекло в прихотливых зимних узорах. За окном было так бело, будто сугробами вокруг деревьев и на крышах, дымившимися сейчас в вихрях позёмки, Белый хотел оправдать своё название. Павел Степанович глядел тогда в прогретый овал и думал, что Михаил очень счастлив. Со свойственной ему размеренностью, вероятно, готовит для нового плавания инструменты и лекарства, книги, карты и одежды, и вот по такому пути отправится в Архангельск. Он думал, что хорошо бы стать хоть помощником Михаила в деле заполярных описей. Составлять указания мореплавателям в суровых водах, какие на многие тысячи вёрст простёрлись на севере родины, – вот задача, которой хватит на всю жизнь.

Тогда ещё у него была надежда, что Лазарев, его кругосветный руководитель, засвидетельствует морские способности и знания лейтенанта Нахимова для гидрографии. Но он не решился писать Михаилу Петровичу, осведомлённый о болезни капитана. Потому же в письме не просил Рейнеке сказать Лазареву о своих желаниях.

И вот теперь в Петербурге, с опозданием на многие недели, однако надо было начинать хлопоты непременно с Михаила Петровича. А вдруг поздно? А вдруг Лазарев после ареста Вишневского, и особенно в связи с арестом Завалишина (так и не успевшего переменить галс), не захочет хлопотать о лейтенанте из той же "крейсеровской" молодёжи…

На несчастье, конечно, Рейнеке уже укатил в Архангельск с казённым обозом. Добиваться встречи с Лазаревым надо было самостоятельно. И скорее. Лед подтаивал и чернел, впитывая раструшенную солому и конский рыжий навоз, когда Павел Степанович ехал в начале апрели из Кронштадта на важное для него свидание и в вешней свежей чистоте неба над Невою искал себе поддержку против невесёлых ожиданий.

И вдруг всё оказалось удивительно хорошо. Его служба была уже решена, и именно капитаном первого ранга Лазаревым, выдвигавшимся на один из важнейших постов во флоте…

Ещё не закончено было следствие о выступлениях против монархии в Первой армии и на Сенатской площади, ещё со всех концов России доставляли в Петербург оговорённых и скрывшихся членов тайных союзов, ещё неистовствовал за дверьми следственного комитета император, помазанный на царство кровью расстрелянных солдат и матросов, но уже другие события занимают общество столицы.

В Петербург приезжает чрезвычайный посол Великобритании, герцог Веллингтон, и с ним ведутся переговоры о совместном выступлении против Турции. Оживлённо обсуждается откровенное заявление победителя под Ватерлоо, что "вопрос о турецком наследстве было бы легко решить, если бы в Турции было два Константинополя", и твёрдый, будто, ответ государя, что он не сделает шага к отступлению там, где дело идёт о чести его короны.

Совсем недавно важные сановники, повинуясь общему курсу Александра, пожимали плечами, когда заходила речь о борьбе греков за независимость. Ещё недавно ободряли гнев покойного императора на графа Каподистрия, отставленного от должности министра иностранных дел за симпатии к греческим повстанцам. Недавно были выключены личным рескриптом царя Александра из русской военной службы братья Ипсиланти за предводительство теми же греческими повстанцами.

Теперь говорят, что покойный "император по слабости уступал на Веронском конгрессе и Петербургской конференции проклятому Меттерниху, и что Россия не может не вступиться за своих единоверцев, и что Каподистрия лучший блюститель русских интересов на Востоке.

В кругах молодых офицеров вести о предстоящей войне встречают со смутной надеждой, что помощь греческой революции как-то облегчит судьбу разгромленных участников выступления 14 декабря…

Главный морской штаб в этом году проявлял необычную хлопотливость в подготовке судов к летней кампании. Много офицеров, ранее назначенных к описи берегов, приказом министра возвращены на корабли Балтийской эскадры или посланы в Чёрное море. В охтенских и кронштадтских доках ремонтируют старые корабли и вооружают новые фрегаты. Закладывают ещё три линейных корабля, с предписанием закончить их постройку в один год. Наконец, рескриптом царя возвращён на службу адмирал Сенявин.

И так как для делания истории народов нужны, наравне с прославленными адмиралами, и безвестные мичманы и молодые лейтенанты, то в подготовку российского флота к большим средиземноморским событиям был включён не мечтавший об этом Павел Нахимов.

Едва его возок въехал на Пантелеймоновской улице во двор, где проживал лейтенант Бутенёв (здесь Павел Степанович хотел надеть парадный сюртук для визитов), как хозяин ошарашил его:

– И незачем тебе сегодня ходить. Послано Михаилом Петровичем приказание быть тебе у него в пятницу, и уже со всеми вещами, для отправления вкупе со мною, с Домашенко и Путятиным в Архангельск.

– Да ты что, шутишь? И почему с вами? Разве вас привлекла работа в северных морях, с Врангелем и Рейнеке?

– Иные следуют на свирепый Север, чтобы оказаться на сладостном Юге, загадочно ответил Бутенёв. Но он не обманывал. В его добром, красном от радости и довольства лице, в его светлых смеющихся глазах можно было прочитать: знает, и знает что-то важное, определяющее жизнь лейтенанта на многие годы.

– Не томи, Иван, не томи, рассказывай, – взмолился Нахимов.

– В Архангельске строят новый линейный корабль "Азов". Капитан – Михаил Петрович. Мы – его офицеры. А вообще надо понимать – гре-че-ски-е дела.

– Неужто будет война с Турцией?

– Сенявин пятнадцать лет в отставке был. Даже в двенадцатом году его, флагмана, продержали в начальниках ополчения тыловой губернии. А теперь сам государь просил вернуться на флот. Его имя нужно, равно для турок и для всей Европы.

– Если война, оно нужно нам, морякам России прежде всего, как имя победоносного вождя и продолжателя ушаковских нововведений в руководстве сражениями, – возразил Нахимов.

На какое-то время Павел даже забыл о своей личной радости. Действительно, появление на флоте Сенявина – важнейшее событие. Господа Траверсе и Моллеры не могли помешать изустным передачам о жизни опального флотоводца. Из поколения в поколение рассказывают, как Потёмкин доверил молодому Сенявину крейсерский отряд для набега на анатолийские берега. Повествуют также, будто долгое время Ушаков-младший, а потом первый черноморский флагман – ревниво относился к этому успеху Сенявина, считал последнего самонадеянным аристократом и вплоть до штурма Корфу старался держать на третьих ролях. Но потом всё же Сенявин стал его правой рукой, и, когда Ушакова отозвали, Сенявин блестяще продолжил как в войне, так и в политике подвиги созидателя республики Ионических островов. С такой же смелостью и дальновидностью действовал в адриатических водах и помогал освобождению южных славян на островах, в Рагузе и Боко-ди-Каттаро.

– Да, большие перемены, Иван, – произносит после паузы Павел Степанович. – И, значит, я сегодня же ночью обратно в Кронштадт за вещами.

Михаил Петрович Лазарев, назначенный командиром "Азова", решил сохранить по возможности своих проверенных офицеров. Конечно, не будет Вишневского и Завалишина, государственных преступников, и он не возьмёт чересчур грубых, негибких в обращении с матросами Куприянова и Кадьяна. Нет, Лазарев не любил либеральства; он получил подготовку на британских кораблях, где вовсе нет места проявлениям чувств, где господствуют кулак, плеть и кандалы для непокорного матроса. Но если его офицеры, чуждые опасному вольнодумству, могут обходиться без кулачной расправы и без кошек, отлично. Пусть остаётся страх вмешательства капитана, благодетельный страх перед существом, которое в непосредственные отношения с матросами не вступает.

Как видно было из опыта "Крейсера", лучше, если наказания редки, если ими не злоупотреблять…

Молодые офицеры расположены к службе под командованием Лазарева не меньше, чем он к ним. Не так уж много в российском флоте образованных в морских науках старших офицеров, и к тому же трижды водивших корабли в кругосветное плавание. Есть капитаны, которые дальше Гогланда на кораблях не плавали, а десанты высаживали только в Стрельне, на огороды маркиза Траверсе…

Путятин, который превосходно знал, что способствует карьере, а что ей во вред, определил положение очень точно:

– Да, друзья, половина офицеров Гвардейского экипажа, рвётся на наши места.

Саша Домашенко услышал его, покраснел и вспыхнул. Нельзя ведь о всех плохо думать!..

– Мне кажется, – и он ищет у Павла поддержки, и его карие глаза даже увлажняются от чувства обиды за коллег по службе, – мне кажется, – повторяет он, – что многие прослышали о нововведениях в устройстве "Азова". Каждому приятно служить на корабле, в котором виден завтрашний, а не вчерашний день флота.

Павел был рад поддержать застенчивого Домашенко:

– И если ещё на "Азове" будет в плавании адмирал, какой простор для офицеров, желающих учиться!

На это Бутенёв и Путятин ответили смехом. Неужто Павел воображает, что адмиралы разъясняют младшим офицерам, для чего они отдали то или другое приказание или делятся вслух своими соображениями об обстановке?!

Павел пожимает плечами. Пусть считают сказанное им чепухой. Он намерен учиться и не упускать ни одной возможности…

И Михаил Петрович именно это угадывает в косноязычных, стеснённых фразах лейтенанта, когда Нахимов в назначенное время является к нему с рапортом.

Павлу Степановичу было время собраться с мыслями в гостиной Лазарева. Знакомый денщик ввёл его и сейчас покинул, призванный требовательным женским голосом. Он ждал, что Михаил Петрович вот-вот войдёт, и даже на реку, по которой неслись, обгоняя друг дружку, синеватые плоские льдины, смотрел украдкой. Казалось, будет неуважительно, если капитан увидит его со спины. А между тем Лазарев не шёл, и доносился звон посуды из столовой, в которой было общество, болтавшее непринуждённо по-французски, женское общество, и судя по мелодичности голосов – молодых женщин. Павел Степанович испугался, дерзнув подумать, что сейчас его пригласят и познакомят с барышнями. Хотя в новом зелёном сюртуке он выглядел порядочно, но задача вступить в беседу с дамами казалась невозможным искусом. У него не было умения объясняться, тем более по-французски, с особами женского пола, хотя он читал и по-французски и по-английски бегло.

Впрочем, страх попасть в общество дам оказался напрасным. Денщик явился вновь и объявил, что Михаил Петрович уже дожидается в кабинете.

Разговор начался, естественно, с вопросов о семье. Михаил Петрович с запозданием посочувствовал потере молодыми людьми отца. Он так и сказал "молодыми людьми", хотя Николай и Платон Нахимовы почти сверстники Лазарева 2-го. Но Михаил Петрович становился руководителем общества через высшие посты на флоте и, следовательно, отставших и отставных в сравнении с собою мог считать "молодыми".

– Так Николай пустил корни на природе. А вы?

Павел Степанович на это ответил, что рад своему назначению. Особливо потому, что никогда не намерен расставаться с флотом. Деятельность помещика ему совсем не по вкусу.

Лазареву, очевидно, понравилось стремление молодого человека отдать все силы службе. Не поленился вытащить из стола чертежи разных линейных кораблей последнего времени и, тыча в них холёным ногтем, доказал преимущества "Азова" против самоновейших иностранных образцов.

– Что значит подхватывать первостепенные методы в корабельной архитектуре? Я думаю, это – обязательство не успокаиваться на самых отличных достижениях. Поставим себе это за правило в службе, Павел Степанович. Наш академик Платон Гамалея в своё время обнаружил прогресс в теории и практике кораблестроения у шведа Чемпена. Хорошо, его идеи у нас использованы сколь возможно. Но вот нынче по "Азову" получается, что свет не только в чужом окошке. Познакомитесь на архангельской верфи со строителем Ершовым и увидите – мы теперь в корабельную архитектуру вносим своё, русское слово.

Михаил Петрович даже позавидовал своему лейтенанту. Ничто его не держит в Петербурге. Может хоть завтра отправляться.

– Роты не укомплектованы, – напомнил Павел Степанович.

– Да, это моя беда, – вздохнул Лазарев. – Но уж так и быть, лично вас пущу на верфь без роты. А месяца через два-три и сам поспешу. В будущую навигацию "Азов" должен быть в Кронштадте.

Белые короткие ночи на островах Северной Двины, и все двадцать часов, что светло, стоит шум работ в доках. Не в пример прежним годам, "Азов" и "Иезекиил" строят с исключительной быстротой. Корабли заложены в сентябре 1825 года, а в июне 1826 года они уже должны быть на воде и начнётся их вооружение для летнего плавания в Кронштадт. И всё же Павел, когда в первый раз видит решетчатый кузов "Азова", сомневается в возможности уложить работу в такие короткие сроки. Он осторожно спрашивает:

– Сколько времени, господин Ершов, потребно для обшивки интрюма?

– На внутреннюю обшивку? – Ершов довольно улыбается и, обтирая выпачканные смолой руки, заявляет!

– А её совсем не будет.

Сложное дело – постройка военного корабля. Раннее средневековье не знало особых кораблей для войны. Ещё и каравеллы Колумба одинаково годились для торговых плаваний и морских сражений. Но в 1500 году французские судостроители изобрели орудийные порты и тем положили начало новому роду кораблей. Благодаря орудийным портам оказалось возможным, не нарушая остойчивости кораблей, во много раз увеличить судовую артиллерию и вес её залпа. На палубе "Санта-Мария", самой крупной из каравелл Колумба, помещались только две бомбарды, стрелявшие десятифунтовыми чугунными ядрами. А через сто лет английские, испанские, французские и голландские корабли имеют бортовые батареи в два и три яруса. В семнадцатом веке уже ни одно вооружённое торговое судно не может тягаться с кораблём, специально выстроенным для войны.

Затем борьба за морское могущество, в которой Англия последовательно сокрушает морские силы Испании, Голландии и Франции, вызывает новые усовершенствования судов. Складываются типы кораблей с особыми назначениями: фрегаты для крейсерской войны, корветы и бриги для разведывательных действий, связи в море и эскортирования торговых судов. Линейные корабли составляют ядро этих выросших военно-морских флотов. На линейных кораблях, в трёх ярусах закрытых батарей, размещают от 80 до 120 пушек.

Под парусами ходят теперь грозные пушечные форты, и морское сражение флотов становится жестокой артиллерийской дуэлью, а абордажный рукопашный бой отходит в прошлое. Инженеры-кораблестроители уже не могут ограничить свои расчёты вычислением должного сопротивления судов ударам воды и давлению ветров. Сила отдачи при бортовом залпе 40 – 50 орудий велика: она расшатывает весь набор корабля. Годность кораблей к трудной военно-морской службе проверяется теперь не только в штормовых походах, но и в способности выдержать сотрясения при стрельбе.

Из корпуса Нахимов вынес знания, что самой совершенной системой стройки кораблей является метод Чемпена.

Учёный шведский адмирал написал свой труд в восьмидесятых годах прошлого столетия, в екатерининское время; на этом трактате воспитывались три поколения морских офицеров и судостроителей флотов всего мира. В России ярым пропагандистом чемпенского метода был сам Платон Гамалея – академик, душа морской науки в корпусе. И потому Павел спрашивает Ершова:

– Это что-то новое?

– Да, изволите ли видеть, ныне Чемпена побоку. Я уже давно думал, как достигнуть наибольшей крепости при наименьшем весе. Давно предлагал генералу Курочкину свой расчёт. А в прошедшем году контр-адмирал Головнин поддержал меня…

– Вы что, господин Ершов, за границей учились? Ершов искренно хохочет.

– Какое там! Сызмальства здесь, адмиралтейский ученик. Да я вас помню, вы здесь были в двадцать первом году.

Павлу неловко. Он растерянно улыбается. Но Ершов уже тянет его обратно.

– А теперь посмотрите. – И тычет в корму, которую обшивают сейчас толстыми дубовыми досками.

– Круглая корма! Круглая корма меньше оказывает сопротивления обтекающему воздуху…

– И способствует ходу корабля! Как это просто, а никто не додумался, восклицает Павел.

Он оставляет Ершова поздним вечером и уносит в свою холостяцкую комнату толстую папку чертежей.

Несколько дней проходят у него в увлекательной работе. Он знакомится со всеми частями будущего корабля и его рангоута. Он бросает бумаги лишь для того, чтобы посмотреть отделку руля, забежать в кузницу, в такелажную мастерскую на испытание тросов. Корабль будет на славу!

А по ночам он читает французское сочинение господина Пукевиля о борьбе греков за свободу, о подвигах паликаров и клефтов Мавромихали, о смерти английского поэта лорда Байрона, об осаждённых Миссолонгах и крепко засыпает, положив щёку на ладонь. Он видит во сне то спуск "Азова", то морские бои в Архипелаге. И так проходят недели, и "Азов" уже действительно на воде, и приходит экипаж, и Нахимов будто забывает о том, что было минувшей зимой,

Но однажды Бутенёв и Домашенко остаются у Павла ночевать. Они выпивают за "Азов", за счастливое плавание и за всех плавающих и путешествующих, и неловко замолкают, потому что в одно время вспоминают товарищей с "Крейсера", которые сейчас в серых куртках арестантов.

– Вы видели? – наконец выдавливает Нахимов.

– Насмотрелись, – бормочет Бутенёв.

А Саша Домашенко глухо рассказывает:

– Тринадцатого июля казнили… моряков повезли в Кронштадт… Бестужева, Дивова, Арбузова, братьев Бодиско, Завалишина, Вишневского и Торсона. На большом рейде эскадра в строю, будто для баталии: матросы по реям, и тишина… Господи!.. Доставили на "Эмгейтен". Его, знаешь, Торсон вооружал… Сколько там нововведений, им придуманных. Каково на свой корабль арестантом!.. Прочитали приговор, сломали над каждым шпагу. Уже они не офицеры, не дворяне, в каторгу! Лишь Петю Бестужева рядовым в Кавказский корпус и Водиско-младшего в матросы. И опять приятели молчат. Потом Бутенёв забористо ругается и наливает стаканы:

– Выпьем, друзья! Что уже случилось, нам не изменить…

Всё-таки Павлу Степановичу долгое время казалось, что перемены происходят вокруг него, но сам он остаётся верным своим юношеским представлениям и желаниям., Вот неизменно его чувство к Михаиле Рейнеке. Неизменно ровен он со всеми матросами. Как всегда, ищет общих черт во вкусах и привычках между товарищами по службе, чтобы сблизиться с ними и сблизить их, пусть даже поначалу внешним порядком – через общий чай, например.

Когда такая затея удалась, он несколько дней сиял и гордился успехом, но вдруг случайно от грубоватого Бутенина узнал, что многие офицеры рассматривают это начинание как стремление Нахимова утвердить своё превосходство и предстать в глазах начальства вожаком кают-компании, усерднейшим блюстителем уставов.

Затем оказалось, что взгляд на него переменился даже у друга Михаилы. Да, Рейнеке мог подумать, что Павел Нахимов стремится в высшие сферы и равнодушен к друзьям молодости. Он узнал об этом в отсутствие приятеля, продолжавшего и зимой скитаться ради продолжения описи берегов. Со страстью отчаяния одинокого человека Нахимов написал:

"Есть ли это то, что я понял, то я очень далёк от того. Во-первых, потому, что не заслуживаю, во-вторых, что не так счастлив. Но если бы судьба меня и возвысила, то не всегда ли мысли наши были одинаковыми об таком человеке, который, возвыся своё состояние, забывал тех, у которых искал прежде расположения. Не всегда ли такой человек казался нам достойным полного презрения? Итак, неужели это мой портрет? Неужели этими словами ты хотел изобразить мой характер?"

Бедняга! Лишиться нравственной опоры в совершенном уважении друга, когда приходится задавить своё первое серьёзное чувство к девушке, потому что оно без взаимности. Ни любви, ни дружбы сразу?! Это до того ужасно для молодого человека, воспитанного романтическим временем на патетических фразах, что он серьёзно заверяет Рейнеке в том же письме:

"Право, я не таков… Мысль, что я потерял твоё расположение, меня может убить".

Неправда! Он себя только ещё начинает понимать!

Не убивает даже неразделённая любовь. Где же так сильно действовать короткому сомнению в действительных чувствах друга? Изо всех этих огорчений следует, однако, на некоторый период пристальное и более или менее непредвзятое самоизучение. И если ему в какой-то мере помогли любовь и дружба, то свою работу для достижения зрелости сделала также ненависть, соединённая с презрением.

Предметом этого острого и нового для Павла Степановича чувства был старший квартирмейстер Пузырь, некогда жалкий и гаденький участник трагических событий на Вандименовой Земле. Лазарев ценил в Пузыре одинаково неутомимого доносителя и прекрасного парусного мастера, а может быть, даже прощал первого ради второго. Но Павел Степанович обнаружил, что не может с офицерским спокойствием относиться к нижнему чину. До спазмы в горле, до зуда в ладонях доводила его речь Пузыря, пересыпанная прибаутками и ласкательными окончаниями, потому что не мешала квартирмейстеру его елейность густо материть молодых матросов и больно щёлкать их по голове железными своими пальцами (или теми же пальцами закручивать кожу до разрыва и крови!).

Когда на переходе архангельского отряда в Балтийское море Павел Степанович пообещал Пузырю такую же расправу с ним, если квартирмейстер не прекратит своих палаческих действий, он ощутил, что в самом деле способен бить хоть и мерзавца, но, во всяком случае, человека, не имеющего права сопротивляться, ответить на удар… Ужасно!..

Это было у Лофотен. Дикие причудливые обиталища духов норвежских саг обступали горизонт, и каменные стены их казались напитанными тёмной обильной кровью. Проводив хмурым взглядом трусливо засеменившего Пузыря, Нахимов разжал кулаки и усмехнулся. Завалишин сказал бы, что в нём было сейчас бешенство ярлов, героев здешней древности. Но он трезво оценил, что попросту угрожал своим офицерским правом расправы. В этом и состояла перемена – он начинает привыкать к власти; конечно, ею можно распорядиться умнее, обойтись без выбитых зубов, но и это неразумное свидетельство власти, оказывается, может быть приятно.

Да, Михаиле Францевич был прав – и в нём совершались перемены.

Одним из первых офицеров "Азова" Павел Степанович запасся перед уходом эскадры из Кронштадта в Англию двумя частями книжки лейтенанта Броневского. Всем было известно, что Портсмут только станция на пути эскадры в Средиземное море. А на такой случай Броневский служит гидом в портах Италии и Греции. Ещё существеннее представлялось значение этой книги потому, что в ней описывались боевые кампании русского флота под флагом Сенявина. А Дмитрий Николаевич, постаревший на два десятка лет (дух захватило, что он был рядом на "Азове"), подтверждал иногда:

– Уж не припомню, поглядите у Броневского.

Но тут было некоторое кокетство старого адмирала. Его память оставалась свежей, и даже однажды на шканцах ("Азов" шёл в бейдевинд в голове левой походной колонны) он вспомнил, что Броневский соединил две его инструкции в одну для Афонского сражения.

Старый адмирал обращался к Лазареву, но говорил достаточно громко, чтобы его слышал вахтенный начальник, замерший при первом упоминании турок и великого Ушакова.

– Мудрое правило Фёдор Фёдорович установил ещё у Тендры – уничтожать корабль капудан-паши… Без своего адмирала турки не сражаются. Но с течением времени неприятель наш усвоил сию истину, и тогда все его флагманские корабли при баталии стали занимать места в середине строя, прикрываясь и с хвоста, и с головы, и даже с резервом за линиею для помощи. Вот и пришлось сообразить, что при таком предмете нам иметь в своих действиях.

Тростью, с которою старый адмирал, выходя из салона, не расставался, он очертил в воздухе некое расположение турецкого флота и, быстро отступив на шаг, ткнул пять раз в направлении воображаемой линии врага:

– А тут мы. Я – на "Твёрдом", Грейг – на "Ретвизане", с каждым из нас ещё корабль, и в трёх группах остальные линейные корабли парами. Для чего? Чтобы вернее и скорее победить двум – один неприятельский корабль. Оба атакуют с одной стороны, и с той, на какую видна будет удобность бежать турку.

– Таким решением вы получили возможность управлять эскадрою на всех этапах боя. Даже в Трафальгарском сражении этого не было, – сказал Лазарев.

– Не перехвалите; делали, что могли, что по здравому смыслу следовало. Теперь вам, молодым, в случае чего, надо не уронить русского морского звания.

Михаил Петрович почтительно склонил голову:

– С вами не уроним.

– А надобно и без меня, – вдруг резкой скороговоркой оборвал адмирал и, приложив руку к фуражке, удалился.

Читая рассказ Броневского о действиях кораблей Сенявина вместе с пехотой и вооружённым народом Рагузы, Цары и Каттаро против наполеоновского генерала Мармона, Павел Степанович задавался вопросами, на которые автор дипломатично не отвечал. Хотелось расспросить адмирала, что же Александр пренебрёг при соглашениях с Наполеоном родственным народом, естественным союзником, и свёл на нет все победы Ушакова и Сенявина, все подвиги таких моряков, как Скаловский или Лукин?

Но чем ближе была цель плавания, тем угрюмее становился адмирал и казался неприступнее. Кто-то передал, что Дмитрий Николаевич с горечью вспоминает перед приходом на рейд гнусную выходку петербургских заправил. В 1808 году приказание срочно возвращаться в Балтику из Эгейского моря Сенявину прислали, но не предупредили, что Россия в войне с Англией, и пришлось Сенявину сначала скрывать эскадру на Лиссабонском рейде, а потом решать, какому же врагу – французу или англичанину – сдаваться? Решил: и так и так Петербург свалит на него вину за позор, так уж лучше англичанам. Французы разграбят суда и зачислят матросов в свои войска, а у британцев он выговорит по крайней мере, что с заключением мира эскадру отпустят в Балтику, а покуда будет война – стоять им на Спидхедском рейде, на том самом, где сейчас "Азов" и прочие корабли ждут, как дорогих союзников…

И снова, на вахте находясь, подхватил Павел Степанович слова Лазарева, сказанные Сенявину вроде в утешение:

– Общество наше всегда приравнивало это ваше соглашение с англичанами к победам под вашим флагом.

– Даже?! – словно усомнился Сенявин. Но по тому, как он твёрдой рукой расправил холёные и подбритые баки, лейтенант понял, что и сам адмирал высоко ценит своё упорство, свою – редкую в жизни военных людей – мирную победу. И правда же, англичане могли расстрелять эскадру, держать её личный состав в лагерях, а согласились кормить и помогать ремонту, и не смели заглядывать на пленённые корабли, которые продолжали жить по Петровскому уставу.

– Даже? – повторил адмирал. – А ведь это на вашей памяти, капитан, в какое глупое положение меня поставили потом, в России. Призовые деньги мерзавец Траверсе придержал вкупе с Чичаговым. Задолжал я тогда кругом, чтобы сколько-нибудь матросам отдать. Не мог нижних чинов обижать. Пока обманывают их, до тех пор нечего ждать в существе ни добра, ничего хорошего и полезного от них для флота, а значит, и для России.

Вечером в кают-компании Павел Степанович попробовал пересказать слова адмирала о матросах и встретил кислые улыбки, непонятное молчание. А перед сном каютный сожитель Бутенёв сказал:

– Слышал и я адмиральские утверждения: "дух, дух, дух – прежде всего", "русскому матросу иногда спасибо дороже всего". Оно, разумеется, в принципе верно. И с адмиральской дистанции особенно. А в повседневной близости видишь – разные матросы бывают. Ну, и иной раз с подлеца спросишь таким способом…

Бутенёв постарался изобразить злое выражение на круглом своём лице и взмахнул волосатым кулаком.

Павел Степанович возмутился, но почти капитулировал перед приятелем, сказав всего только, что надо свой гнев обуздать и воли руке не давать.

Дело было в том, что перед его взором опять хитрый квартирмейстер Пузырь. Этот палач молодых матросов дважды сумел попасться на глаза адмиралу, ввернул-таки вкрадчивое словечко о том, как начинал службу на "Селафаиле" у Дарданелл и Тенедоса, и, взволнованный напоминанием о прошлом, адмирал подарил ему золотой, как обойдённому в прошлом законной наградой. А в то же время Пузырь продолжал оставлять следы своих: пальцев на шеях и руках молодых…

– Не зарекайся, – пророчески сказал в заключение этого короткого спора Бутенёв. И будто глядел в завтрашний день. Всего через несколько часов случилось так, что именно Нахимов, из всех офицеров один, бесповоротно уронил себя в глазах адмирала.

Надо же было Пузырю устроить длительную издёвку над рекрутом, когда Павел Степанович обходил верхний дек. Лейтенант с утра, мысленно продолжая ночную беседу, решил просить Лазарева по приходе, в Англию списать Пузыря на корабль, возвращающийся в Россию. И вдруг негодяй – перед ним, и методично мучает несчастного парнишку.

– Пузырь! – бешено крикнул Нахимов. И столько ярости было в его голосе, что квартирмейстер инстинктивно бросился наверх. Но лейтенант нагнал его на палубе перед люком и ударил раз и другой по темени, и ткнул ногой.

Безобразнейшую эту сцену избиения покорного старика молодым человеком увидел вышедший на прогулку Сенявин. Его властный, совсем молодой, негодующий окрик остановил занесённую руку Павла Степановича. Но не сразу в распалённом состоянии он понял, что адмирал спрашивает его фамилию и требует объяснений.

Он растерянно назвался.

– И это брат Платона Нахимова? – презрительно сказал адмирал. – Брат порядочного человека? Что скажешь?

Было противно и невозможно оправдываться. Но сказал Павел Степанович тоже унизительную фразу:

– Виноват, ваше высокопревосходительство.

Сенявин дёрнулся широкими плечами:

– Старого, заслуженного матроса!.. Что ж, о вашем проступке, чтобы другим не было повадно, объявлю в приказе по эскадре. Идите…

Отвратительное событие. Напрасно убеждали товарищи объяснить адмиралу свой поступок. Павел Степанович угрюмо отмахнулся. Ему-то ясно было, что дело не в Пузыре, а в нём, в управлении собою. Впрочем, критического отношения к себе не хватило для признания даже другу Михаиле. Если бы ещё не Сенявин! Ведь Сенявин отождествлял весь российский флот… Павел Степанович из Англии не послал письма к Рейнеке, хотя давал слово подробно писать к нему полный "журнал" плавания. Все дни стоянки он ощущал своё одиночество, замкнувшись от товарищей. И оттого особенно оценил внимание Михаила Петровича, любимого начальника. Как только Дмитрий Николаевич Сенявин поднял флаг на "Царе Константине", Лазарев вступил в исполнение обязанностей начальника штаба при командующем средиземноморской эскадрой (Сенявин возвращался на Балтику, а флагманом стал граф Логин Петрович Гейден) и без чьих-либо подсказок подписал перевод Пузыря на транспорт, возвращавшийся в Россию. Так он избавил лейтенанта от постоянного напоминания о позорной несдержанности, напоминания о приказе, который навечно останется пятном в его жизни.

 

Глава четвёртая

Наваринское сражение

Восставший народ Греции после пятилетней борьбы с силами огромной Турецкой империи истекал кровью. Смелые моряки Псары и Гидры на шхунах и брандерах уже не могли сражаться против огромного военного флота турок, обученного австрийскими и французскими инструкторами. Мужественные пастухи, крестьяне и рыбаки Морей и Эвбеи отступали перед армиями султана Махмуда. Партия помещиков, составившая временное правительство республики, предавала народ. Она плохо вела борьбу против турок в Беотии и Аттике, но успешно организовала гражданскую войну против народных вождей Колокотрони и Одиссея.

И в то время как Англия и Россия всё ещё торговались между собой по турецкому вопросу и английские министры высчитывали выгоды приобретений в Архипелаге и расходы на вмешательство, в то время как две великие державы добивались присоединения Франции к их соглашению, Австрия и Пруссия понуждали турецкого султана к последним усилиям, чтобы окончательно подавить греческую революцию.

Австрийское правительство хотело быть на Балканском полуострове и в восточной части Средиземного моря единственным наследником разваливавшейся Турецкой империи. Оно боялось, чтобы движение греков не нашло отклика среди угнетённых славян на Балканах и в Австрийской империи. Поэтому Меттерних добивался полной победы султана. И ему казалось, что для этого есть все основания. Конечно, Турция уже не была той грозной империей, которая могла подступать, как два века назад, к Вене и Будапешту, но всё ещё являлась одним из крупнейших государств, с неисчислимыми ресурсами для армии и флота. Власть Стамбула ведь простиралась на всю

Малую Азию, острова Кипр, Крит и сотни островов Эгейского архипелага. На Балканском полуострове лишь у Адриатического моря отстояло от неё свою независимость маленькое черногорское племя, а болгары, румыны, валахи и молдаване, сербы и боснийцы, македонцы и словены и ещё большая часть греков на юге полуострова – подчинялись туркам. А затем власть Стамбула распространялась на огромные территории Аравии с древней Палестиной и святынями мусульман – Меккой и Мединой, с городами великого арабского прошлого – Багдадом, Дамаском и Алеппо. И, наконец, Стамбулу всё ещё принадлежали целиком южные берега Средиземного моря с такими странами, как Египет, Ливия, Тунис, Алжир и Марокко. Западные державы, правда, подбирались и к Леванту, то есть к странам Аравии, и к Египту, и особенно к вассальным Алжиру, Тунису и Марокко. Но пока Стамбул распоряжался их людьми и их средствами для войны.

Стало известно, что австрийский кредит возымел своё действие и что сын хедива Мехмета-Али, получив венское золото, под именем Ибрагим-паши стал начальником большого карательного флота. Пятьдесят четыре военных корабля приготовлены для эскортирования четырёхсот транспортов и купеческих судов с войсками. Поток карателей уже устремился против греческих революционеров. Пали Афины. Кровавая резня устроена в героических Миссолонгах. И в базу для новых ударов превращён Наварин.

Это были самые последние сведения с Ближнего Востока, когда на Спидхедский рейд пришла под флагом Сенявина балтийская эскадра. И за несколько дней перед демонстрацией дружбы русских и английских морских сил, 6 июля 1827 года, был подписан договор трёх держав, долженствовавший положить конец козням Меттерниха. Англия, Франция и Россия долго медлили, но теперь, обнаружив, что могут потерять всякое влияние на Ближнем Востоке, спешили заявить о своей безусловной поддержке греков.

И потому русскую эскадру долго не задерживали в Портсмуте. 29 июля эскадра пришла, а на другой день она разделилась. И корабли, назначенные под флагом Гейдена идти в Средиземное море, уже 8 августа оделись парусами и салютовали британскому флагу на "Виктории", корабле Нельсона в великом Трафальгарском сражении… Ла-Манш, и бурный Бискайский залив, и берега Португалии. Всего через две недели "Азов" сообщил кораблям и фрегатам новый генеральный курс – на ост. С правого борта, появились выжженные берега Африки, слева – Испания, но и в Испании на крутой скале развевался британский флаг. В Атлантике были проливные дожди. После Гибралтара наступила душная жара. С африканского берега в паруса дул горячий сирокко. Он приносил на палубы облака жёлтой пыли из Сахары. Это делало плавание затруднительным, с лавировками до широты острова Сардиния. Но суда эскадры соблюдали строй, как требовал ревностный и строгий начальник штаба Михаил Петрович Лазарев. И это было ещё не всё. Он также требовал от имени графа Гейдена, командующего, чтобы команды были заняты, кроме постоянной работы в парусах, артиллерийскими стрельбами, учебными спусками десантных шлюпок. Эскадру серьёзно готовили к бою.

И вот сирокко отходит, уступает путь свежему западному мистралю, а мистраль переходит в попутный крепкий ветер, и со скоростью в 12 узлов под стакселями и грот-марселями в четыре рифа эскадра 9 сентября достигает берегов Сицилии,

Утро. На горизонте высокие горы сливаются с облаками. Солнце ярко освещает зелёный берег. Но море не успокоилось после шторма, и вокруг кораблей беспорядочная толчея. Нахимов спит после ночной вахты и не слышит шума, вызванного криком при падении матроса за борт, он не видит, как с койки срывается в одежде Саша Домашенко и через открытый борт бросается в море. Узнает о гибели смелого друга уже на якоре в Палермо.

Ослепительно блестит мраморная пристань. На синем бархате бухты снуют шлюпки. Весело играют оркестры" Сладкие запахи померанцев и олеандров стоят над кораблями. Все оживлённо готовятся к съезду на берег, и мичман Корнилов, красивый нервный юноша, торопливо рассказывает:

– Матрос совсем не мог держаться на воде. Домашенко было доплыл к брошенному с борта буйку, но повернул обратно на крик матроса. Пока мы подошли на шлюпке, лейтенант устал поддерживать утопающего. Вместе, в объятии пошли на дно… Надо, Павел Степанович, испросить разрешения на памятник герою в Кронштадте. Вот я обращение на имя государя составил от сослуживцев. Подпишетесь?

– Да, да, конечно, – соглашается Павел Степанович. Он проглядывает строки, выведенные чётким тонким почерком, набросок карандашом проекта памятника, примерный расчёт стоимости памятника (даже расчёт составил мичман Корнилов)…

"Экий молодец! И ведь что ему Саша? Только недавний сослуживец… А мы с Сашей в кругосветном были. Знали, какой скромный, милый товарищ".

– Спасибо, Владимир Алексеевич. Вот в письме добавить надо о пенсии матери. Саша мать и сестёр содержал одним своим жалованьем. – И Павел Степанович пожимает руку юноши, вновь обретённого товарища…

Флегматичный граф Гейден не торопился в Архипелаг. В письменной инструкции значатся заходы в Палермо и Мессину, и он аккуратно выполняет предписания министра. А между тем росли слухи, что британский коммодор Гамильтон не сумел блокировать турок в Александрии, что у Коринфского залива уже соединились две турецкие эскадры и готовятся возобновить активные действия против греков.

На бриге "Ахиллес" возвращается с письмом командующего английской эскадрой вице-адмирала Кодрингтона флаг-офицер Гейдена, лейтенант маркиз де Траверсе, сын бывшего министра. Он дружит на "Азове" только с лейтенантом Александром Моллером, тоже сыном бывшего министра. Они снисходительно допускают в своё общество мичмана Путятина, и уже от последнего узнают остальные офицеры: союзным эскадрам назначено рандеву южнее острова Занте.

Первого октября русская эскадра идёт в походном ордере двух колонн. За "Азовом" в кильватер следует линейный корабль "Гангут", за "Иезекиилем" держится "Александр Невский". На ветре у кораблей фрегаты "Константин", "Елена", "Проворный" и "Кастор". Левантийский сухой ветер гонит корабли вдоль берега Морей Идущий впереди адмирала корвет "Гремящий" расцвечивается сигнальными флагами. В полветра от эскадры подходят британцы.

С марса Нахимов жадно оглядывает море. Насчитывает два фрегата, шлюп, четыре брига и линейный корабль с флагом британского флагмана на грот-мачте. А с юга показываются два корвета, на гафелях которых вымпелы турецкого флота и белые переговорные флаги на фор-брам-стеньгах.

В двенадцатом часу, когда русские и английские суда уже лежат в дрейфе, от Занте спускаются французы. Они проходят вдоль русской линии и салютуют пятью выстрелами. Корнилов громко читает названия кораблей: "Тридан", "Бреслау". Флаг контр-адмирала де Риньи на бизань-мачте фрегата "Сирена". За ним следуют белая грациозная шхуна и греческий военный бриг.

С ростров "Азова" спускают белый адмиральский, катер. Шестнадцать гребцов берут вёсла на валёк. Гейден, Лазарев, советник министерства иностранных дел Катакази, маркиз Траверсе и мичман Корнилов проходят между шеренг выстроенного караула к парадному трапу.

На "Азии" – корабле Кодрингтона – гремит оркестр. Флагман лично встречает командующих российской и французской эскадрами.

– Везёт Корнилову, – с завистью смотрит вслед мичман Ефим Путятин, знаток и любитель большой политики. О, и без поездки на совещание командующих мичман имеет своё мнение о развитии событий. Разве англичане хотят настоящей победы греков? Да нет же, купцы из Сити и промышленники Бирмингама и Манчестера – о чём откровенно пишут в английских газетах всего больше обеспокоены, чтобы азиатское чудище в Европе не разлезлось по швам, не явились бы новые не зависимые от Британии силы на Ближнем и Среднем Востоке, перед Индией.

Бутенёв, тоже, любитель потолковать о международных делах, одобрительно кивает и разводит руками:

– Вот как огромна Турция, однако ж велика Фёдора, да дура!

Поморщившись – не любит Путятин, когда его перебивают, – мичман продолжает:

– А что касается французов, то об искренности их намерений не позволять туркам дальше грабить и истощать греков можно судить по тому, что ни один французский офицер из числа многих инструкторов на кораблях турок не отозван.

Жарко в безветренной полосе на совсем заштилевшей и будто не имеющей течения воде. Все корабли и фрегаты под марселями и бизанью, противодействующими друг другу, почти неподвижны. Надо прислушаться, чтобы уловить шёпот воды за бортом. Сейчас бы лечь на выдраенную добела палубу и загорать на южном солнце, – какая война в этакой благодати! Но скорее всё же, думает Павел Степанович, что разговоры – уклонения союзников от обещанных действий – чепуха. Назвался груздем – полезай в кузов.

– Пойдёмте, Истомин, – ласково зовёт Нахимов назначенного в его распоряжение восторженного гардемарина, – пойдём, любезнейший, проверим нашу готовность ещё раз.

Вместе они спускаются на баке в нижний дек. Перегородки, отделявшие помещения офицеров, сняты. Вокруг батарей обоих бортов необычно просторно.

– Матросы наши какие-то праздничные, – щурится коренастый юноша.

Истомина целое утро томит желание сказать о своих наблюдениях перед боевыми действиями. Но в обществе Путятина и Моллера он чувствовал себя чужим. А сейчас бы рассказал Нахимову, так лейтенант отвлёкся на всякие боцманские и шкиперские дела.

"А ведь это самое важное… Очень важно, что наши матросы, побыв на берегу, сочувствуют разорённым, полунищим виноградарям и пастухам. Важно, что они свою воинскую задачу видят в ограждении мирного труда".

Нахимову нравится, что юноша заметил праздничность у матросов:

– Приоделись, таков уж обычай перед боем. Вы заметьте, Истомин: не в пример нам, здесь не интересуются участием англичан и французов в бою. Здесь думают о том, как свою обязанность выполнить.

Он перебивает себя и обращается к квартирмейстеру:

– Сюда бы ещё воды в бочонках, да кишку протянуть к танксам. Распорядись, голубчик.

Он отдаёт ещё какие-то будничные распоряжения, и, хоть иные требуют переноски тяжестей и переделки уже совёршенной работы, матросы выполняют их дружнее и скорее обычного.

Владимир Истомин удивляется. Либо старые матросы забыли об избиении одного из них Нахимовым, либо простили ему расправу! Как их понимать? И вдруг встречает взгляд старика с медалью за Афонское сражение. Тот смело вступает в разговор: гардемарин ещё не офицер.

– Рано вы, молодой барин, в сраженье попадаете. Годы ваши какие-с? Ещё с книжкою сидеть.

– Мне шестнадцать исполнилось, – вспыхивает Истомин.

– То ж я и говорю, девятью годами моложе нашего лейтенанта.

Он сказал "нашего" с таким теплом, что, не взвесив своего поступка, гардемарин воскликнул:

– Так у вас любят Павла Степановича?

– А как же! Подлеца Пузыря за молодых матросов пугнул и даже пострадал на том. А дело знает, не болтается зря, сурьёзный командир.

– Истомин! – зовёт отставшего гардемарина Павел Степанович. – Сходите в констапельскую, там должны быть ещё сетки, – он делает жест над головою, растянем дополнительно на верхнем деке.

Писарь проталкивается к лейтенанту с месячными ведомостями на морскую провизию. Нахимов кладёт шнуровую книгу на лафет и оглядывает любопытствующие лица матросов.

– Небось в Италии все деньги спустили?

– Все, ваше благородие. А много ли их было!

– Призы возьмём, гуще будет в карманах, – обещает лейтенант.

Боцманская дудка сзывает к обеду, а Нахимов углубляется в бумаги, и томительный час до возвращения адмирала проходит незаметно. Да и чего ждать? Не для демонстрации же погнали вокруг Европы. Он не принадлежит к числу нытиков, какие боятся, что к войне дело не придёт. И спокойно слушает вечером в кают-компании переведённую мичманом Корниловым нотификацию трёх адмиралов Ибрагим-паше. Она уже отослана в Наварин с египетским корветом. "Ваша светлость, доходящие до нас со всех сторон самые точные сведения извещают нас, что многочисленнее отряды вашей армии рассеяны по всей западной Морее, что они повсюду опустошают, разрушают, жгут, вырывают с корнем деревья, истребляют виноградники и все растительные произведения земли, словом спешат обратить этот край в настоящую пустыню.

К тому же мы узнали, что приготовляется экспедиция против округов Майны и что войска уже двигаются по этому направлению.

Все эти акты чрезмерного насилия происходят, так сказать, перед вашими глазами, в нарушение перемирия, которое ваша светлость честным словом обязались свято соблюдать до возвращения своих гонцов и благодаря лишь которому и было допущено, 26-го минувшего сентября, возвращение вашего флота в Наварин…"

Нотификация объявляет флот Ибрагим-паши вне законов международного права, если он возобновит военные действия против греков. Ясно – сражение будет. И будет в самые ближайшие дни.

К ночи эскадра ставит паруса и полным ходом идёт на юг вместе с союзниками. Подвижные огоньки обозначают плывущие суда: огоньки клюют тихую воду, рассыпаются в темноте и кажутся нижним ярусом неба.

Шестого и седьмого октября эскадры союзников крейсируют перед бухтой Наварина. Корабли устремляются на ветер к узкому проходу у острова Сфактерия и потом, но сигналу "Азии", последовательно поворачивают на обратный курс.

Стоят последние дни южного лета. Оба наваринских мыса, поднимаясь тёмно-лиловыми суровыми утёсами, уходят вдаль бледно-красными холмами с серебристыми лесами оливок. В подзорную трубу отчётливо видны укрепления крепости, бастионы старого Наварина и батареи на острове Сфактерия. Турецкий флот невооружённому глазу представляется лесом мачт, но в стёкла можно разглядеть все суда, стоящие в бухте. Здесь три линейных корабля, пять двухдечных фрегатов, пятнадцать сорокапушечных фрегатов, двадцать шесть корветов и одиннадцать бригов. Вместе с береговой артиллерией турки имеют больше двух тысяч орудий против тысячи двухсот в союзном флоте. Военные суда стоят по дуге в три линии, а за ними прячутся десятки транспортов и торговые бриги австрийцев, успевшие проскочить в бухту по снисходительности британского коммодора.

Днём 7 октября ещё несколько австрийских шхун под охраной двух корветов пытаются пройти в Наваринскую бухту, не отвечая на вопросы "Азова".

"Азов" поднимает сигнал "Проворному". Фрегат, быстро поставив лисели, пускается наперерез австрийским кораблям. Австрийские корветы поворачивают оверштаг, не вступая в переговоры. "Проворный" пушечным выстрелом приказывает шхунам лечь в дрейф и спускает шлюпки. На шхунах оказывается военный груз, и "Проворный" запрашивает адмирала, как поступить.

– Отошлём грекам в Патрас? Так, Логин Петрович?

Николай I дал Гейдену приказ уважать австрийский флаг. Но нельзя же допускать на глазах флота откровенную помощь оккупантам.

– Отошлите, – недовольно машет рукой контр-адмирал. – Пусть господин Катакази расхлёбывает эту кашу.

Полдень прошёл, а нет ответа по существу на послание адмирала. Младший турецкий флагман в любезном французском письме сожалеет, что не получил решения Ибрагим-паши; командующий уехал в неизвестном направлении, а без него Мухарем-паша не может сняться с якоря и уйти в Александрию. Вместе с тем младший флагман убеждён, что союзные суда не предпримут враждебных действий и не войдут в Наваринскую бухту. Так он пишет из вежливости. Но на самом деле, вместе с Ибрагимом-пашой, убеждён, что оборона Наварина надёжна, нападающих ждёт полный разгром, а тогда морские державы откажутся от вмешательства в греко-турецкую войну.

В пятом часу "Азия" вызывает флаг-офицеров с "Азова" и "Сирены". Де Траверсе возвращается через час с приказом союзного флагмана. Это диспозиция боя на завтрашний день.

"Азия". У Наварина, 7(19) октября 1827 г.

"Известно, что те из египетских кораблей, на которых находятся французские офицеры, стоят более к SO, а потому я желаю, чтобы его превосходительство контр-адмирал и кавалер де Риньи поставил свою эскадру против них.

Так как следующий за ними есть линейный корабль с флагом на грот-брам-стеньге, то я со своим кораблём "Азия" измерен остановиться против него с кораблями "Генуя" и "Альбион".

Касательно российской эскадры, мне желательно было бы, чтобы контр-адмирал граф Гейден поставил её последовательно вслед за английскими кораблями. Российские же фрегаты в таком случае могут занять турецкие суда, вслед за сим оставшиеся.

…Если время позволит, то, прежде чем какие-либо неприятельские действия будут сделаны со стороны турецкого флота, предлагаю судам соединённой эскадры стать фертоинг со шпрингами, привязанными к рыму каждого якоря. Ни одной пушки не должно быть выпалено с соединённого флота прежде, чем будет сделан на то сигнал, разве только в том случае, если огонь откроется с турецкого флота. Те из турецких судов, которые откроют огонь, должны быть истреблены немедленно…

В случае же действительного сражения и могущего произойти какого-либо беспорядка советую привести на память слова Нельсона: "Чем ближе к неприятелю, тем лучше".

Михаил Петрович перечитывает текст, и короткий энергичный нос его вздёргивается выше обычного, сжимаются губы узкой дужкой и тянут подбородок вперёд. Большой, открытый зачёсами с висков лоб хмурится. Экий странный приказ! Французы против французов? Это зачем же? Чтобы дело миром обошлось? Да есть ли в приказе военная мысль?! Является дерзкое желание познакомить Кодрингтона с боевыми приказами Ушакова и Сенявина. Но небось английский адмирал убеждён, что весь морской опыт принадлежит английскому флоту…

На судах соединённых эскадр эту ночь офицеры проводят в проверке крюйт-камер, батарей и запасного такелажа. Утром в бой! Но с утра дует противный ветер и отжимает корабли от входа в Наваринскую бухту.

Эскадры наблюдают друг друга. В парусных эволюциях совершается морское соревнование наций. Корабли спускаются из бейдевинда на фордевинд. Они лавируют и снова восходят до линии ветра. Лазарев беспокойно наблюдает за постановкой парусов и переменой их. Он прячет свой хронометр и весело говорит командующему:

– Не хуже англичан действуем, Логин Петрович. "Гангут" только с французами вместе медлит. Да и то сказать – трудновато на нём, чрезмерно длинный корпус.

Только в одиннадцать часов ветер отходит и круто сворачивает на 55Немедленно с "Азии" следует сигнал французской эскадре "поворотить на правый галс и построиться в линию баталии, в кильватер английским кораблям".

Лазарев ждёт приказа Кодрингтона русскому отряду, но флагман молчит, будто хочет проверить способность русских командиров к самостоятельным эволюциям.

Маленький, полнеющий капитан первого ранга нервно проводит рукой по лбу, взбивает хохолок и оглядывается на графа Гейдена. Командующий молчаливо шагает по шканцам "Азова". Но Лазарев не только командир корабля, он начальник штаба, и чувствует, что в пору подсказать командующему эскадрой приказание. Поэтому очень громко Лазарев спрашивает подошедшего с рапортом Нахимова:

– Ну-с, Павел Степанович, как поступите в качестве адмирала? Надобно дать французам дорогу?

– Надобно-с. – Нахимов смотрит в сторону французской колонны, перерезающей путь русских кораблей, и уверенно решает:

– Следует сомкнуть линию под ветром и положить грот-марсель на стеньгу.

– Именно так, именно сомкнуть линию под ветром, – весело и ещё более громко повторяет Лазарев. – Прикажите, ваше сиятельство? – обращается он к командующему, заметив, что Гейден прислушался к беседе.

Гейден молча наклоняет треуголку, и "Азов" расцвечивается сигналами.

Пока корабль медленно лавирует во главе колонны к входу в бухту, Павел Степанович возвращается на бак и проверяет готовность к сражению. Брандспойты и помпы вооружены для борьбы с пожаром и водою. Люки в нижнюю палубу накрыты мокрым брезентом. Фор-люк тоже обнесён парусиною. Цепь шепотком балагурящих людей вытянулась от пушек к крюйт-камере для передачи картузов с порохом. Ядра лежат в кранцах.

Местами фуражка лейтенанта касается растянутой сетки. Если будут попадания в верхний рангоут, сетка задержит обломки. Для той же цели, на случай разрыва фалов и горденей, реи дополнительно укреплены цепями.

Нахимов доволен. Инструкция командира выполнена точно. Что ещё? Он ныряет под мокрый брезент и опрашивает конопатчиков. Под рукой ли у них свинцовые листы, войлок, гвозди, доски?

– Скоро ли, Павел Степанович? – томится гардемарин Истомин.

– Это вы о бое? Запаситесь терпением, Владимир. Ещё успеет надоесть.

– Скучно в нижнем деке. Брат с Корниловым все увидят.

Улыбаясь, Павел Степанович покидает огорчённого юношу. После полумрака в нижней палубе глазам больно от яркого солнца и бирюзового блеска воды. Прикрывая их ладонью и щурясь, Нахимов глядит в сторону Сфактерии.

"Сирена" и "Армида" французов ещё держатся близко. Это досадно. Задерживается вся русская колонна, и турки выигрывают время для изготовления к бою береговых батарей. Кодрингтон недаром ушёл вперёд с английскими кораблями. Вот они без выстрела уже в глубине бухты и методично заходят на левую сторону турецкой дуги.

– Помолчите-ка, братцы. Что с марса кричали?

Он прислушивается, и тогда долетает звучный, отчётливый доклад Корнилова:

– Турецкий адмирал сигналит: "Не ходить далее".

Тишина. Хлопает парус. Скрипит какая-то снасть. Вскрикивает Лазарев:

– Мичман! Корнилов! Докладывайте ответ "Азии"! Разобрали?

– Так точно! Адмирал Кодрингтон поднял сигнал: "Иду давать приказания".

Теперь отчётливо виден оголённый и безлюдный берег Сфактерии. Мрачно высится пятиугольник каменного форта с чёрными амбразурами.

– Жалкие потомки Сюфрена, – бормочет по соседству с Павлом Степановичем мичман Путятин и жестом показывает на корабли де Риньи. Они пропустили ветер и нарушили дистанцию. Их фрегаты оказались уже позади русского арьергарда.

Морской глаз Нахимова отмечает больше. Французы вынудили и "Гангут" потерять ветер. Отрезанный от "Азова" французскими кораблями, он не скоро догонит флагмана. А это значит, что в бою "Азову" придётся тяжко, он будет верный час без поддержки. Нахимов не высказывает вслух свои соображения. Лазарев, конечно, всё видит и оценивает, а впрочем, и не к чему сейчас обсуждать.

– Счастливо, – ворчит опять Путятин, – что турки струсили.

– Клевещете на противника, – невозмутимо говорит Павел Степанович. Извольте прислушаться.

Ветер из бухты дует в борт и отчётливо доносит оживлённую ружейную трескотню. Не дожидаясь ответа, Нахимов взбирается на фор-марс и кладёт на плечо марсового длинную подзорную трубу.

Дымки и огоньки распространяются с низкого турецкого судна, подвигающегося к "Азии". К фрегату "Дармут" спешно возвращается шлюпка. "Ага! "Азия" спустила переговорный флаг. Взлетает новый сигнал. Так и есть. "К атаке!" И это брандер. Зажгли! Какое зловещее тёмное пламя! Подбирается к "Тридану". Уже порозовели паруса".

Вдруг весь лес турецких мачт опоясывается огнём. Гулкий тяжкий грохот грозовым громом достигает "Азова".

"Ну, теперь нам легко не дадут войти в бухту", – соображает Павел, быстро спускаясь вниз.

– Зажечь фитили! Забить снаряды! Приготовиться к стрельбе с обоих бортов!

Он командует с виду бесстрастно. Не юноша вроде Путятина, и не мальчик, конечно же, как Истомин, выглядывающий в фор-люк с жадным вопросом в глазах. Нет, он – опытный лейтенант. Однако, скрыто от товарищей и подчинённых, и у него сердце трепещет, неровно, торопливо гонит кровь. И у него этот бой первый.

У батареи левого борта матросы бросились плашмя на палубу. Слабо ухнуло ядро и всплеснуло воду, ствол пушки окатился водою. Это начался обстрел с форта. Он уже почти на траверзе.

– Не кланяйсь, не зевай! – кричит лейтенант. – Батарея правого борта!.. Пли!

Ползёт пороховой дым и застилает палубу, и, когда его относит ветром, между необычно сдержанными и старательно работающими моряками кровь раненых растекается в пазах и пропитывает скоблёные доски.

"Было тридцать семь, осталось тридцать пять", – механически считает своих артиллеристов Павел, отсылая из цепи в крюйт-камере одного матроса на четвёртую пушку.

Сто двадцать пять орудий береговых батарей продолжают стрелять по кораблю. "Азову" достаётся всех больше. Счастье, что турки берут прицел высоко. Пока только в корме одна подводная пробоина. Её быстро заделывают. Но на верхней палубе повреждения растут.

В лужах крови и воды мокнут клочья парусов и тросов, опалённое тряпье, пустые картузы. Всё чаще уносят раненых к лекарям в кают-компанию и церковную палубу; там же в углах под простынями лежат и убитые.

Очень жарко в пороховом дыму, и время тянется невыносимо медленно, пока, подавляя батареи, "Азов" идёт к своей якорной стоянке и настаёт короткий перерыв в сражении. Распоряжаясь заменой убывших артиллеристов и приготовлением нового запаса ядер, устраивая взамен разбитых запасные снасти на фок-мачту, Павел часто отирает пот и глядит, свесившись за борт, назад. Там "Рангут" и "Иезекиил" продолжают бой с ослабевшими батареями. Он уверяется, что корабли пройдут. Ещё полчаса – и они станут рядом с "Азовом". Это хорошо, потому что главный бой впереди, там, где ясно обрисовывается плотным полумесяцем турецкий флот… Скорее надо становиться на шпринг.

– Приготовиться к положению якорей! – кричит Павел и глядит на часы. Два двадцать пять. До сумерек ещё долго.

Он смотрит в сторону шканцев. С кормы бегом вернулся Лазарев, на что-то в глубине залива указывает Гейдену с раздражительной жестикуляцией. Наверно, недоволен французами; они мыкаются в бухте, не выстраиваясь в линию, и всё ещё не достают своими пушками до турецкого полумесяца.

Английский адмирал входил в бухту, вопреки собственному приказу, не дождавшись правой, русской колонны. Лазареву сейчас не до рассуждений о скрытых замыслах английского командующего. Допустим, он рассчитывал, что один вид английского флага заставит турок капитулировать. Его дело – рискнул и ошибся: "Азию" сейчас засыпают турки ядрами и книппелями. И его счастье, что "Азии" сейчас придёт на помощь "Азов". Но всё-таки надо признать и отметить на будущее в памяти, что к русской эскадре господин вице-адмирал Кодрингтон отнёсся более чем невнимательно, будто нарочно поставил её под огонь турок.

Лазарев даёт приказание усилить огонь по турецкому флагманскому фрегату, что вполовину уменьшает огонь по "Азии". Теперь он может составить мнение о неприятеле.

Да, выходит, что и давнего опыта Чесменского поражения турки не учли. С таким обилием мелких и средних судов на первом этапе боя должно было переходить к активной обороне, роду контратаки, и в первую очередь атаковать массою брандеров, а не одиночками, которых несколько дерзких шлюпок с союзных кораблей легко отводят…

– "Азия" до клотика в дыму. Командующий не может управлять боем, спокойно замечает прохаживающийся по шканцам Гейден. Он кивает признательно головой на рапорт Корнилова, что за "Гангутом" стали на линию огня "Иезекиил" и "Александр Невский".

Михаил Петрович отвечает на слова Гейдена не прямо. Посмотрев на часы и оглядев строй своей эскадры, насколько позволяют стелющийся дым и рвущееся из турецкой линии пламя, он заявляет:

– Пожалуй, к шестому часу нашу половину турецкого флота побьём.

В его голосе звучит уверенность, что для сражения русским морякам английское командование ни к чему, и с самого начала признание его было делом просто джентльменской вежливости.

Духота немыслимая. Михаил Петрович, кажется, уже выпил свой штоф воды с лимонным соком, а пить всё хочется.

– Угощайтесь, господа, – говорит он молодёжи, стеснённо глядящей на утопленные в ведре бутылки. – Из моего личного запаса – брусничная.

Книппели во вращении рвут на высоте парусину. Трещит распоротая ткань, с грохотом на доски палубы падают чугунные мячи.

– Опять же, – продолжает какую-то свою мысль вслух Лазарев, – не задумались турки над требованием нашего славного Дмитрия Николаевича. В море, на ходу, стрелять надо по рангоуту, а тут, в бухте, на якорях – чем ниже, хоть под ватерлинию, тем больше для противника беды. Мы уж пятого вывели из боя, а они у нас ни одного.

Три часа пополудни.

Мичман Корнилов заносит в записную книжку поступившие сведения. Семь пробоин в подводной части и нижнем деке, но вода остановлена и выкачивается. А всего попаданий в корабль до полутораста. Ого, четверти этих попаданий, придись они на корпус, было бы достаточно, чтобы лишить эскадру её флагмана!

Ну, и по "Азии" тоже турки зачем-то больше бьют по снастям. Будто для них важно, чтобы союзные корабли не могли сейчас уйти из бухты. Но можно утверждать решительно, что такого желания ни у одного из флагманов нет.

Рядом с Корниловым останавливается Гейден.

– Послушайте, Михаил Петрович, – удивляется он, выведенный нераспорядительностью турок из своего педантичного, чисто голландского, по мнению на эскадре, спокойствия. – Послушайте, капитан, я их не понимаю. С такими средствами и имея трое суток на подготовку… Это же чёрт знает что; этого ни один из наших гардемаринов не сотворил бы. Они совсем, как сказать, бездельники. Они начали сражение, но предоставляют ему развиваться так, как никто из нас даже мечтать не мог. Что? Честное слово, так.

– Вполне с вами согласен, Логин Петрович. Однако и наши действия оставляют желать лучшего.

– А именно?

– Промешкали и мешкаем устраивать линию баталии.

– А, француз вертится посреди бухты, – опять флегматично говорит Гейден. – Это "Бреслау". Ему остаётся наилучший манёвр – стать между нами и "Азией".

– Английские фрегаты тоже неладно становятся. Одними кормовыми пушками смогут бить.

Как ни плохо палили турки, "Азов" до подхода прочих кораблей дрался один против шести. Из врагов только флагманский трёхдечный корабль Тагир-паши был ему равен по вооружению. Но державшиеся кучно четыре двухдечных фрегата вместе составляли могучую батарею. Сотни пудов чугуна выбрасывали их многочисленные орудийные стволы, и только редкие пудовые ядра падали в воду. За двести сажен можно было целить без корректировки.

Пройдясь вновь по кораблю, Лазарев увидел много раненых. В церковную палубу были снесены десятка три убитых и прикрыты с головой окровавленными одеялами. Посмотрев на стонавших, перевязанных лекарем и его помощником, раненых, Лазарев, понял, что будет ещё немало смертей, но сосредоточиваться на этом не было времени. Он вернулся к артиллеристам.

Михаил Петрович вышел к средней батарее, которой командовал распаренный и охрипший Бутенёв. "Высоко берёт", – подумал Лазарев. Но у лейтенанта, поднявшего стволы всей батареи, были свои соображения.

– Огонь! – И ядра накрыли многочисленную прислугу пушек на верхней палубе Тагир-паши. Кто-то у турок истошным призывом пытался навести порядок, и кучки матросов вернулись было заряжать не сбитые ещё с лафетов орудия, но люди Бутенёва работали много скорее. Раз – очищены каналы орудий, два забиты картузы с порохом и ядра, три… Турки, не помогая, поражённым и упавшим, бегут с палубы вниз. Теперь Бутенёв возобновляет удары по корпусу, и стволы опускаются почти горизонтально.

Михаил Петрович возвращается на шканцы.

– Верхний дек хорошо стреляет, – одобряет Гейден. – Сходите к Моллеру, маркиз. Что он, спит?

Траверсе зовёт с собой Корнилова. Но мичман ни за что не хочет расставаться с удобным постом для обозрения. И трусливый молодой Траверсе убегает вниз, дивясь желанию юноши быть наверху, в явной опасности.

У нескольких орудий на корабле Тагир-паши перебиты тросы, крепящие станки пушек к борту. Рухнувшая грот-мачта накренила корабль на тыл турецкой линии, и пушки катятся, давя людей. Борт "турка" высоко поднялся, и выстрелы из нижнего дека теперь летят над "Азовом". Лейтенант Моллер, подстёгнутый адмиралом, использовал этот рост цели, и его залп довершил беды Тагир-паши. Остаётся спешное бегство. В то время как на корабле отклёпывают якорные цепи и освобождённый, накренившийся корабль, с шатающимся рангоутом, уваливается по течению за вторую линию турецких судов, Тагир-паша прыгает в шлюпку, любой клочок земли сейчас представляется ему спасительной гаванью.

"Это уже победа? Конечно, победа!" – с торжеством смотрит восхищенный мичман Корнилов на ближайший турецкий корвет. На его баке пылает костёр. Слепящий огонь вдруг поднимается в высоту, – и, вслед за языками пламени, в воздухе пушки, люди, балки и разные обломки корпусного набора. Странно, гул взрыва не так отдался в ушах, как раздирающие крики горящих и тонущих людей. Нет, победа не так уж красива. Она тускнеет перед ужасом смерти.

Когда Лазарев посылает мичмана на бак в помощь Нахимову, он уже далёк от выражений восторга и совершенно понимает озабоченность лейтенанта.

Противники Нахимова – все четыре фрегата.

Баковых пушек "Азова" недостаточно, чтобы с ними справиться. Когда, за поражением Тагир-паши, два фрегата занимают место своего расстрелянного адмирала, огонь против баковых батарей уменьшается, но всё ещё сильнее ответных залпов "Азова". В лазарет сносят два десятка раненых, и у пушек верхнего дека лежат, разметав руки, уткнув головы в мокрые доски, мёртвые канониры. Фок-мачту "Азова" ядра выбили из степса, натянулись удерживающие её цепи. Две пушки оборвались с брюков. Зажжённый фитиль, отброшенный на кучу картузов, взорвал порох, и огонь стал распространяться по палубе. Группа матросов в панике бросилась к фор-люку, несмотря на окрики товарищей.

Напрасно мичман Корнилов, призванный только что командовать одной из батарей, взывает, стыдит и угрожает. Страх перед огнём и ядрами прочно владеет людьми. Но вдруг Корнилов видит, что толпа подаётся назад и над нею возвышается лейтенант Нахимов. Его фуражка сбилась на затылок, и мокрая длинная прядь волос трепещет на суровой горбинке носа.

– Ура, друзья, победа за нами, добьём турецкие фрегаты, – раздаётся необычно властный и звонкий голос. Люди остановились в замешательстве. Задние ряды сталкиваются с пробивающимися обратно, и вдруг все, подхватив "ура", разбегаются к орудиям.

Павел Степанович ещё подталкивает белого как мел, трясущегося в лихорадке матроса.

– Ты куда, дурень? На корабле ядро всюду найдёт.

– Хватай швабру! – кричит он другому. Уже наводя пушки, Корнилов слышит распоряжения Павла Степановича:

– Тащи ведра! Заливай!

Этот возглас разносится на "Азове" всё чаще. Везде шипит и испаряется вода, везде тлеет дерево. Облака пара, отходя к борту, оставляют на досках смрадные лужицы.

– Товсь, пли! – командует от грот-мачты Бутенёв: у него не нарушалась дисциплина, и он ничего не замечает, кроме действий своих плутонгов.

– Константин, не запаздывайте! Ворочайте орудия на корму крайнего фрегата, – подгоняет старшего Истомина Бутенёв, в азарте вскочив на сбитую пушку. Он пытается разглядеть в облаке дыма попадания своих пушек, но вдруг клонится на руки канонира, заливая его своей кровью.

Трудный, очень трудный бой! Однако Лазарев не помышляет об обороне. Ветер отнёс к "Гангуту" коричневую тучу дыма, и наблюдатели "Азова" ясно видят "Альбион", сорванный с якорей; англичанина в упор расстреливают линейные корабли турок.

Надо помогать союзнику.

Лазарев распоряжается перенести часть огня нижних деков на эти корабли, и громы "Азова" усиливаются. Два пояса пламени тесно опоясывают корабль, вновь ползёт едкий густой дым, и словно наступает ночь, хотя всего четыре часа пополудни.

А турецкие фрегаты продолжают бить по "Азову" ядрами и книппелями. Треснула до нижнего дека грот-мачта, пришлось бросить за борт обломки бизани. Героическая помощь "Азова" союзнику ухудшила его собственное положение.

Всё это потому, что Кодрингтоновой диспозицией не предусмотрено создание против наиболее важных пунктов турецкой линии мощных огневых соединений. Презрение к врагу вызывает излишние жертвы.

К счастью, французский линейный корабль "Бреслау" перестал мешкать на рейде. Его капитан выбирает место, где может быть всего полезнее. Он не задумался нарушить директиву флагмана, стал между "Альбионом" и "Азовом" и открыл губительный для турок огонь. Вступление в бой свежей силы спасает "Альбион" и избавляет "Азов" от необходимости рассеивать свои залпы. В то же время "Гангут" потопил турецкий фрегат, стоявший против него, и подходит ближе к "Азову". Он начинает палить по фрегатам, сражающимся против флагмана.

– Ур-ра, "Гангут"! – кричат матросы с Корниловым.

– Ур-ра, "Азов"! – отвечают гангутцы.

И эти клики, напоминая о русской славе в сражениях прошлого столетия, вливают новые силы в моряков.

Перелом начался, и теперь уже ясно, что конец боя близок. Корабли турок горят, и команды бросаются вплавь, стремятся к шлюпкам, спущенным судами второй и третьей линии турок. Но на кораблях соединённых эскадр никто не думает об отдыхе. Обстрелянные артиллеристы палят ещё чаще и попадают ещё вернее. Ещё полчаса, и по всей линии турки рубят якоря, выбрасывают суда на камни. Иные же в отчаянии и ярости зажигают свои корабли.

На верхнем деке "Азова" у грот-мачты после ранения Бутенёва распоряжается пальбой пушек Константин Истомин.

– Пли! – срывающимся на дискант голосом командует юноша, и в восторге взмахивает фуражкой.

– Братцы! Наддай! Тонет фрегат!

Матросы отвечают хриплым "ура" и вновь закладывают ганшпуги для поворота орудий.

Прошёл тот первый час, когда люди замечали опасность и страшились её. Исступление боя притупило все чувства, возбуждённые сначала падением неприятельских ядер, видом убитых и искалеченных тел, стонами раненых и непрерывным гулом канонады.

Близость победы укрепляет и растит общую ярость. Она делает молодых матросов одинаково со стариками ловкими и точными в движениях. Размеренно сгибаются артиллеристы над орудиями, работая банниками и пыжовниками. Их руки размеренно упирают ганшпуги под тяжёлые медные и чугунные тела пушек, перебрасывают ядра, картузы и пыжи, дёргают штерты.

Ещё один фрегат турок, получив широкую пробоину под кормой, круто поднял нос, валится на бок и уходит в воду.

– Ура! – снова кричит Истомин.

И в этот раз "ура" прокатывается по всему кораблю до шканцев, на которых стоит адмирал со штабом. Это не в ответ Истомину. Это потому, что на клотике "Бреслау" появился репетованный сигнал главнокомандующего.

"Отбой"!

Сражение кончилось.

Из всего турецкого флота уцелели один фрегат и два корвета, да шхуны под австрийским флагом, пощажённые союзными кораблями.

Сражение кончилось, но ещё долго бурые тучи дыма наплывают на соединённые эскадры. Гигантскими золотыми факелами горят суда, приткнувшись к берегу или беспомощно дрейфуя на воде.

Французы, русские и англичане спускают шлюпки и подбирают плавающих, цепляющихся за обломки врагов. От пушечных залпов ветер упал, и тысячи трупов покоятся на воде, притираясь к бортам шлюпок, задевают вёсла. В пять тысяч жизней обошлось упорство Ибрагим-паши…

Битва кончилась, служба продолжается. Офицерам должно распорядиться по уборке, поставить людей к помпам для отливания воды, к брандспойтам, чтобы смыть с палуб пороховую копоть и кровь. Надо последить за плотниками и конопатчиками, заделывающими разрушения. Обломки дерева, обрывки тросов летят за борт. Общий аврал!

Павел Степанович всё же выкраивает минуту и забегает в лазарет. Запах палёного мяса, удушливый запах крови и гниения шибает в нос, стесняет дыхание. Мгновение растерянно смотрит Нахимов на лекарей: они пилят, зашивают, копаются в рваных ранах. Сделав несколько нерешительных шагов, он спотыкается о ведро, наполненное человеческими обрубками. Ещё утром они принадлежали здоровым, молодым людям… И это есть цена победы!..

– Бутенёв?

– Жив, жив, Павел Степанович! Ручку отхватили до локтя. По вантам, конечно, лазать не придётся…

Нахимов подходит к койке, на которой разметался Иван. Так много растеряно на коротком жизненном пути друзей, товарищей, что вновь терять страшно. Иван не очень умён, не очень чувствителен и не заменит никого из тех, погибших в Сибири, но он прямой, честный и не чета Моллерам и Траверсе. Хочется, чтобы он был жив, чтоб оставался рядом.

Нахимов склоняется над раненым, целует воспалённый лоб.

– Держись, герой! Держись, Ваня!

Бутенёв проводит шершавым языком по сухим губам.

– Победили?

– Уничтожили вчистую. О тебе рапорт царю пишут.

– Ну? – Раненый слабо улыбается. – На флоте оставят, Паша? А?

– Вот ещё! Не голову же у тебя отняли. Такую протезу сделают, что чище живой руки послужит.

Наступает ночь. Пылающие суда окрашивают тёмные воды в цвета рубина и яхонта. Берега Наварина и серые камни города мрачно выступают в зареве бесконечных тоскливых костров. Где-то ржут встревоженные лошади, ревут верблюды бедуинов. Полки Ибрагим-паши ожидают высадки десанта. Но со шлюпок, плавающих дозором вокруг кораблей эскадры, только для испуга турок кричат "ура". Подняв вёсла на валёк, матросы лихо поют песни, качаются на лёгкой зыби и потом уходят к кораблям на мигающие кормовые огни.

На "Азов" в эту ночь прибывают с рапортами адмиралу все капитаны. А в нижнем деке, под уютным фонарём, устроена временная кают-компания, и в неё набиваются офицеры других линейных кораблей и фрегатов. Молодёжь сидит на трофейных турецких коврах, пьёт греческое вино и вспоминает события дня.

– Удивительное событие произошло у нас на "Гангуте", – рассказывает лейтенант Анжу. – В третьем часу, должно быть, мы дрались правым бортом. А с левой стороны турки погнали на нас брандеры. Капитан Авинов вовремя заметил, и бах! – одним залпом "Гангут" потопил пару проклятых факелов. Только один брандер пронёсся весьма близко перед носом.

– Нет, у нас на "Азове", – Путятин старательно подкручивает жидкие усики, – у нас дело серьёзнее было. Матросня драться не хотела. Я рапортовал Михаилу Петровичу, чтобы пушками пугнуть. Стыд какой был бы перед союзниками!

– Помолчи, – перебивают Путятина голоса. – Наши матросы – молодцы, мы с ними георгиевский флаг заслужили.

Нахимов вспыхивает, резко поднимается, оправляет темляк палаша. Из полутьмы, как на древней медали, выступает его решительное лицо с широко расставленными глазами, высокими скулами и сжатым ртом.

– Выходит, мичман, что мы с вами победу одержали без матросов?

Путятин неловко смеётся. Головы офицеров с любопытством поднимаются на лейтенанта. Что это он? Чего вспылил?

– Лавры Кодрингтона и графа не собираюсь приписывать ни себе, ни вам, пытается шутить Путятин.

– Но Павел Степанович заслужил лавры! – горячо вмешивается Корнилов. Я лично у него в долгу.

– Не в том дело, Владимир Алексеевич, – тихо и вразумляюще говорит Павел. – Я отвечаю господину Путятину потому, что он презирает наших служителей… Я скажу, что "матросня" – слово обидное и подлое. Страху на мгновение поддалась горстка людей, но затем дралась со всеми вместе геройски, по-русски. И всегда матрос лихо сражается… Конечно, если офицер исполняет роль руководителя и воодушевителя… А момент паники законно возник… План сражения вице-адмирала Кодрингтона был из рук вой скверный. Никакого плана по существу не было-с. План стоянки в гавани, не больше-с. Исправили этот план команды соединённых эскадр мужеством и умением своим. Самое замечательное для нас, господа, в сегодняшнем дне, что русские матросы дрались не хуже, а может, и лучше опытных английских моряков.

Он поворачивается и уходит в темноту.

– Да, – задумчиво говорит Анжу, – нашим матросом можно гордиться. Но разгадать его трудно. Он – крепостной, а мы баре.

Лейтенант Бехтеев с "Александра Невского" пренебрежительно цедит:

– Слюнтяйство, либерализм. В британском флоте ничего не разгадывают, лупят матроса, – на здоровье! – даром, что завербованные и свободные люди.

 

Глава пятая

Первое командование.

От закатного солнца бьёт красный луч в бумагу. Тринадцать листков мелко исписаны для далёкого друга Михаилы Рейнеке. В письме и журнал плавания, и грустная история Саши Домашенко, и подробный рассказ о Наваринском сражении. Впрочем, не совсем подробный. О своём мужестве и находчивости Павел Степанович, конечно, умолчал. О неприятном презрении молодых офицеров к героям-матросам тоже не написал. Ни к чему это делать в письме, которое будет доставлять любопытный господин маркиз Траверсе.

Однако что-то ещё обязательно хотелось сказать? Ну конечно, о Михаиле Петровиче! Что он чрезмерно, по-английски жесток в службе и барствен с матросами, Павел Степанович думает по-прежнему. Но нынче об этом вспоминать не хочется. Зато есть превеликое желание похвалить за командирское самообладание и уменье.

Павел Степанович обтирает перо и пишет на новом листке:

"О любезный друг, я до сих пор не знал цены нашему капитану. Надобно было на него смотреть во время сражения, с каким благоразумием, с каким хладнокровием он везде распоряжался. Но у меня недостанет слов описать все его похвальные дела, и я смело уверен, что русский флот не имел подобного капитана.

Прощай ещё раз, не забудь преданного тебе

Павла Нахимова".

Повертев в пальцах перо, он приписывает:

"Желаю тебе счастливо кончить свою опись Белого моря. Да, уговор дороже всего: письма моего не показывать никому, потому что я наделал так много ошибок, что самому совестно, а времени имею так мало, что, ей-богу, некогда даже прочесть. Прощай".

Теперь эпистолярная вахта, как пошутил забегавший Корнилов, окончена. Остаётся запечатать послание в конверт и занести к маркизу в соседний номер гостиницы, и пора на службу, в док.

Не без удовольствия Павел Степанович надевает белый сюртук с капитан-лейтенантскими эполетами и пристёгивает кортик. Пальцы касаются ленты георгиевского ордена, и радость пронизывает, как некогда в Архангельске. Эту ленту нашивала Эми, мисс Эми, младшая дочь адмирала Кодрингтона.

– Прелести этой англичаночки, кажется, примирили нашего строгого Павла Степановича с флотоводческими недостатками её папаши, – иронизирует Путятин.

Павел Степанович этого шепотка о себе не знает. Подобно большинству скромных влюблённых, он считает своё чувство надёжно спрятанным от чужого глаза.

Улица Лавалетты, усаженная пальмами, серебристыми оливками и пряными белыми акациями, ещё не остыла после дневной жары, но оживлена по-вечернему. Почти каждый прохожий с итальянской экспансивностью приветствует русского офицера. Впрочем, возможно, и по знакомству. С приходом в Лавалетту здешние англичане и мальтийцы непрерывно устраивают для русских гостей и героев празднества. Вечерние балы у губернатора и высших чинов сменяются приёмами у негоциантов и дворян Мальты. На каждой кавалькаде, в загородных виллах, на каждом пикнике у моря, при всяком посещении дружественных кораблей и домов, при визитах к милым дамам и прогулках с ними в лавки – кого-то представляют, к кому-то ведут знакомиться.

Перед кривым, сбегающим к порту переулком Павла Степановича окликает компания офицеров. Они идут развлекаться и укоряют в нарушении товарищества.

– Да что ты, дежурный?

– Не справится с поверкою твоей роты квартирмейстер?

– Или развод на работы изменён?

Попеременно Павел Степанович бросает смущённые взгляды на Рыкачева и Корнилова, на братьев Истоминых. И решение идти в док ослабевает.

– Там стучат, колотят, красят. Грязно, пыльно. Вымажешься ещё, продолжает Рыкачев.

– Но куда же вы собрались?

– Мы ещё не выбрали, Павел Степанович, – улыбается Корнилов, и огонёк в глазах освещает его красивое сухое лицо. – Вам, как старшему, предоставляем решать. Сегодня мисс Кинтерлей поёт в "Семирамиде".

– В "Севильском цирюльнике", – поправляет старший Истомин.

– Можно, однако, пойти к античной мистрисс Грейг, – продолжает Корнилов.

– Или к очаровательной кокетке, леди Понсонби. Там открытый бал, предлагает Рыкачев.

– Господа, в военном совете первое слово принадлежит младшему. Я с опозданием предлагаю обойтись без Женщин. Отправимся к Викари.

Владимир. Истомин вспыхивает под насмешливыми взглядами офицеров.

– Фи, в трактир! – морщится Корнилов.

– Сначала в трактир, – немедленно соглашается ветреный Рыкачев. – У Владимира губа не дура, даром, что молодой мичманок. У Викари дочери похожи на лукавых героинь пьес Гольдони: черноглазки, красотки. И там сегодня синьора Ипполита, прелестнейшая танцовщица.

В трактире за соседним столом группа офицеров "Альбиона", такая же беспечная молодёжь. Шумно сдвигают оба стола. Русские и англичане соревнуются в заказе вин, отпускают комплименты прислуживающим компании девицам Викари. Но сосед Павла Степановича, английский лейтенант, как и сам он, пьёт немного. Под общий весёлый гул они тихо беседуют.

– Нас сдружил Наварин, но он же, кажется, и поссорит, – неожиданно говорит англичанин.

– Почему? – удивляется Нахимов. – Разве имеются разногласия в отношении к греческому народу?

– Каннинг умер, а наше новое правительство не радо "несчастной" победе под Наварином. Наши дипломаты считают, что Наваринское сражение нарушило равновесие на Средиземном море. Не удивляйтесь, в моей стране мало кто гордится своим великим поэтом Байроном и меньше всего тем, что он был до конца своей жизни преданным другом греков. Лейтенант медленно скандирует:

Встревожен мёртвых сон – могу ли спать? Тираны давят мир – я ль уступлю? Созрела жатва – мне ль медлить жать? На ложе – колкий тёрн; я не дремлю; В моих ушах, что день, поёт труба, Ей вторит сердце.

Павел Степанович слушает и мысленно отвечает на скорбь и страсть английского поэта словами стихотворения, слышанного от Дмитрия Завалишина:

Я песни страшные слагаю, Моих песней не петь рабам… Я в первый раз взял в руку лиру, Славянско племя, пробудись: Услышь мой глас, вооружись, Воспрянь от сна и ободрись, Яви себя великим миру…

Англичанин исподлобья смотрит на собеседника. Очевидно, русскому доступна поэзия. Он заставил офицера думать…

– Эти стихи я знаю в списке. Они не напечатаны, и, может быть, не скоро их услышит английский народ.

"У них тоже на свободное слово запрет", – отмечает в памяти Павел Степанович и разливает в глиняные кружки вино. Но, усмехаясь, говорит о другом:

– Так у вас боятся нарушить равновесие? Видимо, такая боязнь издавна влекла ваше правительство к захватам. Вот и этот остров добровольно отдавался под покровительство России, и тогда Нельсон завладел им, чтобы в гавани не появился флаг адмирала Ушакова. Вы знаете это?

– Не совсем так, – мягко говорит англичанин, но раскуривает трубку и, поставив локти на стол, приготовляется слушать.

– Потом, для равновесия, ваше правительство заявило права на освобождённые тем же Ушаковым Ионические острова и способствовало уничтожению опекавшейся нашим адмиралом Республики. Или это тоже не так?

Англичанин неопределённо кивает головой.

– Испания предлагала нам за материальную помощь порт Магон. Ваши лорды и это посчитали нарушением равновесия! Да бог с ними, с приобретениями. Много мы, могли их иметь в Средиземном море с Чесменской победы. Но нынче не для них сражались. Пролита кровь ради греков, ради наших потуреченных братьев-славян. Неужели этого не хотят знать ваши тори? Зачем же герцог Веллингтон приезжал в Петербург? Зачем подписывал договор?

– Но тогда русский флот не утверждался в портах Архипелага и ваш бывший министр, граф Каподистрия, не выступал в роли президента-правителя Греции. Разве всё это не может служить причиною подозрительности в Англии?

Англичанин задаёт вопросы быстро, словно они приготовлены заранее, и остро впивается взглядом в Павла Степановича. И капитан-лейтенант внезапно сознает, что перед ним неглупый, но неосторожный агент, и мнимая откровенность, и стихи Байрона только мостки к этому главному.

– Я не в курсе видов русской политики. Я лишь офицер российского флота, – нарочито громко говорит Нахимов.

– Ну и брось о политике говорить, – подхватывает Рыкачев. – Замечаю, что вы оба не пьёте. Штраф!

Павел Степанович охотно подвигает свой бокал и вежливо чокается с тайным агентом. Но опьянение не приходит, а больше повторять тосты не хочется. "Странно сидеть среди возможных завтрашних врагов, – размышляет он. – Мы слишком доверчивы… Да, доверчивы и благодушны… А они живут, уверенные в своём превосходстве и праве утверждать свой флаг всюду, где есть солёная вода… Они хотят играть, и хотят, чтобы мы были фигурой в их игре, а греки – даже пешкой, Нет, господа хорошие, не выйдет".

Пользуясь минутой, когда на эстраду выбегает танцовщица и все офицеры шумно аплодируют, Павел Степанович ускользает. Он чувствует, что вечер испорчен, что не в состоянии сейчас слушать даже милый щебет Эми Кодрингтон. Может быть, следует рассказать о разговоре Михаилу Петровичу? Или самому графу? Или дипломатическому советнику? Но что? В конце концов, в словесной дуэли он ничего не узнал нового по сравнению с газетными сообщениями и ни в чём не компрометировал свою страну. Начальникам может показаться, что он хвастает своей наблюдательностью.

Назавтра он почти забывает этот случай, потому что приходит почта из России, а с нею почётные для эскадры рескрипты царя. Графу Гейдену присвоен чин вице-адмирала с арендами и имениями в Эстляндии. И главное – Лазареву дан чин контр-адмирала. Снова волна балов и приёмов, в которых русские становятся гостеприимными хозяевами, и снова капитан-лейтенантом Нахимовым овладевает общая весёлая беспечность.

– Авось до драки с англичанами не дойдёт.

– А дойдёт, так за андреевский флаг постоим.

Так говорят лейтенанты и мичманы, не вдумываясь в существо разногласий дипломатов, и Павел Степанович следует общему течению.

Однажды утром он просыпается в трактирном номере. В открытое окно влезла ветка душистой акации и сухо стучит колючими иглами в голубое стекло. Он вытягивается и размечает день: сапожник, портной, перчаточник, капитан Райт, полковник Уинтворт, вечером опера Россини, надо завезти букет леди Понсонби. Завтра нужно в док. Он делает недовольную гримасу, укоряет себя за день.

"Впрочем, скоро опять в Архипелаг. Когда ещё удастся повеселиться".

И снова дремлет, когда в дверь стучат. Входит матрос с пакетом от начальника штаба. Зевая, Нахимов небрежно ломает сургуч, пальцем рвёт нитку.

Капитан-лейтенанту Нахимову предписывается отобрать на пополнение команды корабля "Азов" сто рядовых из числа матросов, прибывших на черноморских транспортах.

Павел выскакивает из постели, ставит свою подпись на конверте, протягивает матросу и восклицает, только теперь узнав посыльного:

– Сатин! Ты как же здесь?

– Узнали, ваше благородие. Наших, "крейсеровских", много на "Александре Невском".

– Да, верно. Но я тебя ни разу не встречал. Что так? Не гуляешь?

Он благодушно смотрит на матроса. Лицо бывшего рулевого "Крейсера" почернело и скулы обозначились ещё резче. За три года он состарился на десяток.

– Садись, Сатин, и рассказывай, как живёшь. Матрос послушно усаживается на кончик стула, укладывает тёмные руки на колени.

– Ничего живём, ваше благородие. Не хуже, как на "Крейсере".

Нахимов завязывает галстук, и зеркало показывает, что в углах сжатых губ матроса обозначаются иронические складки.

– Ты брось со мной церемониться. Говори толком. Я капитана Богдановича знаю. Он не злой человек.

– А што нам с евонной доброты, Павел Степанович. Лейтенанты дерутся, мичманы…

– Жаловались?

– Как пожалуешься? Устав запрещает… Молчим, пока терпится… Опять же за Наварин шесть крестов на команду прислали, так их квартирмейстерам дали, которые матроса за турку считают.

– Да, нехорошо… Я поговорю с контр-адмиралом Лазаревым. Он не допустит зряшных наказаний. Да в чужих портах ещё.

Павел Степанович надевает сюртук и достаёт монету.

– Выпей, брат, с "крейсеровцами" за моё производство.

Сатин оставляет монету на открытой ладони.

– Нас и на берег не увольняют. Все деньги в ротном сундуке лежат.

– Это совсем чепуха какая-то. Ты не врёшь напрасно?

– Зачем же. Вы мичмана, господина Завойко, спросите.

Павел Степанович намерен на следующий день при докладе начальнику штаба об отборе матросов в экипаж "Азова" сообщить о неполадках на "Александре Невском", но Лазарев обедает у губернатора и ужинает с графом Каподистрия. А потом сам он хлопотливо готовится к карнавалу, для которого русские офицеры наряжаются в крестьянские костюмы. И рассказ матроса выветривается из памяти, и когда он вспоминает его, уже нельзя предупредить тяжкие события. На "Александре Невском" шестнадцать матросов арестованы и ожидают военного суда за возмущение.

"Может быть, и Сатин, которому я дал обещание… Что ж он теперь обо мне думает?"

В трактире Викари Нахимов находит мичмана Завойко и просит к себе в номер.

– Скажите, мичман, вы знаете арестованных матросов по фамилиям? Я плавал со многими из вашего экипажа на "Крейсере".

Плотного сложения молодой человек, в слишком тесном мундире, багровеет.

– Гнусная история, Павел Степанович. Офицеры наши, конечно, кругом виноваты. Фамилии арестованных? Саврасов – боцман, Зуев и Афанасьев боцманматы, квартирмейстер Шовырин…

– Никита, беломорец?

– Он самый. Потом матросы Стрекаловский, Другов, Бутин, Швалин, Веселовский, Баташов. Остальных не помню, всё молодёжь и не моей роты. Впрочем, отбор виновников произвольный. Мой ротный командир Стадольский заявил, что из нашей роты никто в возмущении не участвовал, и ежели нужно виновного, то пусть привлекают его… Отступились.

– А как всё это возникло? Из-за неспуска на берег, невыдачи денег.

Завойко удивлённо вскидывает на Нахимова глаза под лохматыми, разлапистыми бровями.

– Между нами, мичман. Я до возмущения беседовал с одним матросом. В вашем экипаже вас считают справедливым офицером.

Завойко стесненно кланяется и бормочет:

– Очень лихие у нас матросы. У них учиться и учиться. Кругосветники. Не только на "Крейсере" – на "Мирном", "Кротком", "Востоке", "Суворове" и "Предприятии" многие плавали. Ни один английский корабль такой команды не имеет.

Он ярится:

– Посудите, Павел Степанович, мы же марсели крепим быстрее всех. А как рифы берём?! Когда наши примутся работать, сердцу весело. Таких матросов, уже кричит он и простирает свои медвежьи руки, – на руках носить надобно. Они погулять, конечно, рады, любят и хорошо одеться. Да почему бы им не погулять? Не одеваться? А их форменно ограбили и на берег ни-ни. Вся эскадра три дня гуляла, а наших на вторые сутки запрягли на корабль…

Он снова садится, вытирает вспотевшее до подбородка лицо.

– Конечно, в таких настроениях любой случай может озлить людей. А у нас в один день два происшествия случилось. Лейтенанта Бехтеева знаете? Бехтеев-четвёртый – он у нас ревизором. Двадцать осьмого числа привезли свежее мясо и зелень. Бехтеев распорядился лучшую провизию отделить для офицерских денщиков. Понимаете, из матросского кармана оплатил офицерский счёт! Мы, конечно, этого не знали! А среди матросов пошёл разговор. Вахтенный офицер, мичман Стуга, тоже зверь (мы его в корпусе не любили), плюнул в физиономию одному матросу. Будто раньше его распоряжения взялись за койки.

– Ну-с, тут началось брожение. "Не нужно нам ваших коек!" И пошло, и пошло… "Люди гуляют, а нас только по рылу бьют, обворовывают". Ушли вниз.

– Стуга, гад, к капитану. Наш Лука Тимофеевич растерялся. "Бунт", говорит и трясётся. Двинулся к фор-люку, а команда кричит "ура" и толпится в нижнем деке. Тут он засигналил на "Гангут": "требую адмирала". Лазарев же случаем та корабле не оказался, и сам граф Гейден приехал. Ну, команду поставили во фрунт, – Завойко махнул рукой с безнадёжностью: – Уж назад не повернёшь…

В зале трактира скверные скрипочки пилят; разносится топот ног офицеров, обучающихся кадрили. Кто-то пьяно хохочет и вопит:

Мирандолина, Мирандолетта, Па-ацелуй меня За этта.

– Господа, тащите его в бассейн! Выкупаем мичмана! – ревут другие.

– Это он самый, Стуга, веселится, – сумрачно говорит Завойко. – Знаете, просто сбежал бы с корабля.

Павел Степанович, уткнув подбородок в сжатые кулаки, неподвижно чернеет на кровати.

– Это трусость, мичман. Мы должны служить с матросами России-родине. И не быть такими свиньями, понимаете… На этой Мальте, признаюсь, я тоже повёл себя преподлейшим образом.

– Что-нибудь бы, сделать для них.

– Ничего не сделать. Коли отдали под суд, до императора дойдёт. Поэтому капитаны преподнесут адмиралу строжайший приговор. Я завтра узнаю, заходите за мной.

На прощание он крепко жмёт руку честного юноши.

Теперь товарищи смеются, что Нахимов безнадёжно влюбился и впал в байронизм. Он вдруг начинает избегать общества и пишет короткие извинения в ответ на пригласительные билеты. Он хлопочет в доке на "Азове" или ездит в лазарет к Бутенёву, которого врачи ещё не выпускают в город.

Потом, занятый какой-то мыслью, посещает здание английского военно-морского суда. Судят пиратов с греческого судна. Пираты – страшное и неверное именование. По сути дела, судят морских партизан, которые перерезают сообщения Константинополя со Смирной, Салониками и Александрией, блокируют оккупационную турецкую армию. Но с сентября 1827 года по настоянию английского правительства военно-морские операции греков строго ограничены территориальными водами Морей, Эвбеи и Пелопоннеса. Греческий флаг, поднятый на путях Турецкой империи, объявлен разбойничьим.

Восемьдесят матросов, шкипер и его помощник сидят на скамье подсудимых. Они получают государственного защитника и, кроме того, от их имени выступает нанятый мальтийский адвокат. Защитник, лейтенант флота, на основании выписей шканечного журнала доказывает, что экипаж "Зевеса" не мог знать о декларации английского адмирала, когда выходил в плавание. Адвокат распространяется о любви к отечеству подсудимых и отсутствии у них материального интереса, потому что взятые "Зевесом" призы передавались греческому правительству. Судьи и присяжные заседатели слушают. Обвинитель настаивает на том, что во встречах с крейсерами, записанных в том же журнале, командир "Зевеса" осведомился о декларации адмирала. Он требует расстрела шкипера и ссылки остальных подсудимых в Ботани-бей.

Нахимов возвращается в суд на следующий день выслушать приговор. Судьи утверждают заключение присяжных, признают виновными офицеров и унтер-офицеров греческого куттера и приговаривают их к ссылке в далёкий Ботани-бей. Матросов освобождают, и Нахимов выходит из залы вместе с угрюмо жестикулирующей толпой. Греки что-то кричат своим товарищам, оставшимся под стражей, и им отвечает горячей речью шкипер:

– Английская справедливость всегда несправедливость. Они вмешиваются в нашу жизнь, чтобы мы работали на них в колониях. Паликары, мы вернёмся в Грецию!

Он кричит, пока караульные прикладами отгоняют его к остальным арестованным и увозят.

"Шкипер судит об англичанах справедливо, но всё же у них есть видимость закона", – размышляет Павел Степанович.

"По крайней мере, подсудимых выслушали. Они могли защищаться. А шестнадцати нижним чинам "Александра Невского" никто не задал вопроса: признают ли они себя виновными? Вызвав возмущение, офицеры внесли шестнадцать ветеранов в список вожаков, а старшие офицеры, получив этот список, только определили меру наказания. За храбрость, проявленную в Наваринском бою, шестнадцать оговорённых нижних чинов милостиво избавлены… от смертной казни! Девять матросов получили по 200 ударов кошками, исключены из военного звания и отсылаются на "Гангуте" в Россию. Они пойдут в Нерчинскую каторгу навечно; семь матросов получили по 100 ударов кошками и посланы в каторгу на два года.

Если бы военный суд состоялся по английскому образцу и Павел Нахимов, капитан-лейтенант российского флота, был назначен защитником жертв? Что он сказал бы? О, в первую очередь он потребовал бы посадить рядом с матросами капитана Богдановича, лейтенанта Бехтеева и мичмана Стугу. Он сказал бы, что эти господа позорят звание флотских офицеров.

Но в чём обрести надежду, что когда-нибудь на российском флоте слово честного человека будет играть решающую роль? Для офицеров "Александра Невского" дело кончилось очень хорошо. Богданович, правда, смещён, но назначен на должность капитана порта; это даст ему возможность греть руки за счёт казны и подрядчиков. А Стуга и Бехтеев получили устный выговор от адмирала без занесения в послужной список. Гнусно! И Лазарев ничего не мог сделать – жёсткие инструкции из Петербурга. А Гейдену, голландцу, что до русских людей?!"

Одна за другой приходят любезные записки от мисс Эми Кодрингтон. Павел Степанович вертит в руках надушенные голубые конверты и рассматривает детские, круглые и крупные буквы: "Дорогой мистер Поль…"

Дорогой мистер Поль видит длинные розовые пальцы с блестящими, обточенными ногтями – и голубые глаза под длинными ресницами. Золотые локоны на худых детских плечиках. Милая, кроткая, воздушная. Она поймёт…

Это первый вечер карнавала. В окнах верхних этажей домов ещё держатся отблески закатного солнца, а на улице мелькают цветные фонари и факелы. Движутся, смешиваются в весёлых группах домино, Арлекин, рыцари, черти, гении, арапы, Пьеро и Коломбины. Нежные губы и белые шеи женщин в чёрных полумасках обещают забвение.

По Рояль-стрит, обсаженной кипарисами, катится карета с дамами. В Нахимова бросает горсть конфетти леди Понсонби. Он спешит завернуть в переулок и попадает в объятия костюмированных офицеров.

– К Кодрингтонам, Павел Степанович?

– Мы все туда же. Погодите, позабавимся.

С хохотом они бьют группу егерских английских офицеров варёными в сахаре зёрнами и заставляют ретироваться на другой угол.

Толпа аплодирует победителям. "Для них это тоже победа? Так встречали нас, когда мы пришли из Наварина", – думает Нахимов. Он уже не рад, что с шумной гурьбой входит в гостиную Кодрингтонов и видит очаровательную Эми в костюме русской крестьянки.

Она взволнованности Павла не замечает. Она премило капризничает:

– Вы не оделись а ля мюжик? Я так хотела с вами танцевать русский. Вы и сегодня Чайльд Гарольд?

"Кокетливая гримаска, заезженные слова… Боже, она глупа. И ей хотел я рассказывать, с нею делиться?!"

Павел Степанович бормочет извинения и смотрит в сторону.

Вице-адмирал Гейден и контр-адмирал Лазарев идут, окружённые блестящей свитой. За ними офицеры в русских костюмах, с прилизанными волосами или в русских париках.

– Милорд Кодрингшн, позвольте вам представить наших православных крестьян, – акцентирует Гейден. Кодрингтон церемонно кланяется.

– Граф, разрешите вам показать пансион благородных девиц – туристок славной Британии. – И Кодрингтон ведёт адмирала к шеренге офицеров британского гарнизона, выстроившихся во главе с полковником в девичьих белых платьях; колючие мужские щёки скрывает слой пудры.

"Пошлость, пошлость! А в это время всамделишные мужики, изуродованные кошками, лежат в трюме "Гангута"… А доблестные греческие моряки в трюме ждут, когда невольничий корабль распустит паруса".

Павел Степанович пробирается к выходу – прочь от "мужиков" и "пансионерок", под хохот общества, отплясывающего кадриль.

"Нет, в плавание надо!" – шепчут губы, и он уходит с освещённых улиц в темноту, на приморский бульвар и смотрит на посеребрённую луной тёплую гладь бесконечного, любимого моря.

Отношения России и Великобритании остаются натянутыми. Но Николай I понимает, что, имея Францию союзником, не рискует вызвать враждебные действия Англии. В апреле на Мальту приходит сообщение, что Россия официально начала войну с Турцией и русские войска уже перешли Прут. Из Балтики приходит отряд под флагом контр-адмирала Рикорда. Русские корабли постепенно покидают Мальту и уходят в крейсерские операции к турецким берегам.

Фрегат "Проворный" очень скоро отсылает на Мальту захваченный в открытом море вражеский корвет. Когда приз выпускают из карантина, капитан-лейтенант Нахимов направляется осмотреть его для доклада контр-адмиралу Лазареву. Он обходит вокруг корабля на шлюпке и любуется стройными линиями крепкого корпуса из левантийского дуба, узким длинным форштевнем и высокими тонкими мачтами.

Два дня Павел Степанович выстукивает и ощупывает корабль, как лекарь больного. Проходит с фонарём в трюмы, проверяет все крепления, пересматривает соединения бимсов с шпангоутами, пересчитывает имущество шкиперского склада, штурманской части, крюйт-камеры, мысленно размещает команду и офицеров, приказывает откатить пушки и изучает каждое из двадцати четырёх орудий.

Надо признать, что корабль, построенный французом де Серизи, может жить добрых двадцать лет и ни в чём не нуждаться.

Павел Степанович может заверить Лазарева, что "Наварин" (под таким именем командование русской эскадры вносит корвет в списки русского флота) несомненно с честью понесёт андреевский флаг.

Но какой счастливец получит корвет в командование? Называют командира брига "Усердие", лейтенанта Кадьяна. Говорят, что Кадьян усердствует в лести главному командиру. Льстить, начальнику штаба ведь напрасно – Лазарев помнит службу Кадьяна на фрегате "Крейсер".

Бутенёв, назначенный командовать старым бригом "Ахиллес", стучит деревянным протезом по столу кают-компании "Азова".

– Кадьяна на такой кораблик?! Кадьяна, которого пришлось с "Крейсера" снимать?! Да он доведёт матросов до того, что они "Наварин" обратно туркам отдадут.

И вдруг Кадьян, уже хлопотавший вместе с капитаном Богдановичем об окраске призового корвета в британском доке, назначается историографом эскадры. Ползут слухи, что в Портсмуте на "Усердии" произошли какие-то беспорядки, и теперь концы, несмотря на искусство интриги Кадьяна, Лазарев всё же вывел наружу.

У Михаила Петровича Лазарева нет колебаний в выборе командира корвета. Он много лет имел Павла Степановича своим подчинённым – мичманом, вахтенным офицером, вторым помощником, правой рукой. Лазарев знает, что Нахимов в системе воспитания не будет слепым подражателем, бездумным формалистом. Этот отважный, находчивый и знающий моряк уже на "Азове" нащупал какой-то новый путь для поддержания дисциплины. Он не опасается былой дружбы Нахимова с несчастными Вишневским и Завалишиным. Это всё в прошлом – от молодости, и перебродило. Главное – его, лазаревская закваска: службе подчинять всё остальное. Нахимов и тяжёлую службу может сделать для матроса приятной, значительной. Пусть же пробует свои командирские силы.

Лазарев осторожно высказывает свои соображения Гейдену. Голландец слушает контр-адмирала терпеливо, расчёсывает бачки и поправляет белые накрахмаленные манжеты. Потом высказывается, обнаруживая своё знание натуры молодого офицера.

– "Наварин" обещает быть отличным ходоком. Если им будет командовать отличный моряк, нам с вами, Михаил Петрович, удобно будет передвигаться между отрядами в Архипелаге. И береговая линия, знаете, там требует мастера в управлении парусами. Нахимов же, кажется, вашей школы… Но вот что. Когда человек начинает командовать, когда имеет полную ответственность, он отправляет за борт юношеское прекраснодушие. Дайте капитан-лейтенанту Нахимову в экипаж худших по непокорству людей. Это его излечит от увлечений дружбы с матросами.

Вот как случилось, что Нахимову в числе двухсот человек его экипажа достаются опытнейшие моряки, старые знакомцы с "Крейсера". Новый командир "Александра Невского" Епанчин 2-й рад избавиться от бунтовщиков, но приличия ради высказывает сожаление, что Нахимову навязывают негодяев. И Павел Степанович тоже притворно вздыхает. Может быть, в первый раз в жизни он хитрит и играет роль человека, отягощённого непосильной заботой.

Михаил Петрович жалеет, что путь на шканцы "Наварина" для молодого командира корвета оказывается таким крутым. Он предлагает Нахимову взять в вахтенные начальники трёх мичманов по своему выбору. Но даже перед Лазаревым Павел Степанович не выказывает радости, с деланным равнодушием называет Василия Завойко (мичман немного изучил людей с "Александра Невского"), Владимира Истомина (он получил производство за "Наварин" и как будто ходит без дела) и Панфилова (за которого уже хлопочет перед ним Завойко).

Матросы работают на "Наварине" с утра до ночи. Весь хлам, оставшийся после турецких солдат, выброшен за борт. Уничтожены следы грабительского хозяйничания команды "Проворного". Первого августа Нахимов приказывает поднять сигнал: "Готов к походу. Прошу разрешения явиться к адмиралу".

Он возвращается с приказом идти в море, надевает старый сюртук и неторопливо – а палуба горит под ногами! – выходит по правому борту на шканцы.

Завойко в роли старшего офицера неподражаемо важен. Расставив ноги, он стоит у шпиля с рупором под мышкой. Боцман ест его глазами и сжимает дудку.

– В пол ветра пойдём? Отличный марсельный ветер, – радуется второй офицер Панфилов.

– Отличный, мичман! – весело соглашается Павел Степанович и жестом приглашает Завойко действовать.

– Свищи наверх! – басит Завойко, и боцман, откозыряв, бегом пускается к грот-люку.

Дудка разливается серебристой трелью, топочут десятки босых грузных и лёгких ног. Бак и ют мгновенно заполняют белые рубахи и стриженые головы.

Боцман вскрикивает протяжное "пошёл наверх", и марсовые цепляются загорелыми сильными руками за ванты.

Канаты плехта и даглиста, толстые, просмолённые, навиваются на шпили. Боцманмат, повторявший за командными словами "есть", особенно лихо выкрикивает "встал якорь".

Павел Степанович поднимает голову к реям. Самый ответственный момент. С берега глядит Лазарев, а англичане, конечно, станут зубоскалить, если случится заминка.

Нет, всё идёт лихо. Кливер поднят, матросы дружно тянут брасы, и можно отдать приказание рулевому, чтобы "Наварин" плавно покатился под ветер влево и сделал полуциркуляцию.

– Право руля! Одерживай! Одерживай, Сатин.

"Славный корабль!"

Павел Степанович назначает компасный курс и глядит, замирая, как распахнулись фок и грот, как вздуваются марсели. А слухом ловит всплеск воды за бортом.

"Славный всплеск, резвый, быстрый, под стать кораблю".

– Разрешите прибраться? – спрашивает Завойко.

– Прошу.

Сияя, Завойко склоняется и шепчет:

– До чего народ охоч у нас к работе.

Павел Степанович смотрит на ясное, почти благостное лицо Сатина у штурвала, на ревностные движения матросов, укладывающих снасти и вымбовки, на боцмана, подводящего железную цепь рустова к поднятому из ила разлапому плехту, и ощущает: все сейчас счастливы на корвете. Но он своего счастья и любви к морскому товариществу не должен выказывать. Он – командир корабля под андреевским флагом…

В море он скрывает волнение суровой требовательностью:

– Грязновато-с на палубе, мичман. Распорядитесь сделать большую приборку. Медь надраить.

Не только Лазарев, но и Кодрингтон выходит поглядеть, как "Наварин" будет убирать паруса и становиться на якорь после первого плавания с русским экипажем. У нового командира корвета много завистников-недругов, и ещё больше среди офицеров обеих эскадр скептиков, спешащих согласиться, что щегольской уход Нахимова был случайной удачей.

Но Павел Степанович возвращается в Лавалетту, трижды проделав манёвр постановки на якорь у других рейдов острова. И сначала все видят корвет одетым парусами до бом-брамселей. Он режет волны чуть кренясь, как гордый гигантский лебедь. Будто на нём совсем нет людей, и кажется, что командир запаздывает с манёвром.

Но в таком обманывающем появлении есть сознательный замысел лихого капитана. Внезапно, перебивая шум работы в доках, прорезает воздух свисток. И мгновенно оседают паруса, мгновенно появляются в снастях торопливые фигурки. Потом белые крылья совсем исчезают, бухает в воду стопудовый плехт, и на корме, под неулёгшейся пеной, взвивается флаг Российского военного флота.

– По хронометру рассчитывает время манёвра Павел Степанович! восхищается Лазарев. – Вот-с, ученик превосходит учителя…

Ещё три дня эскадра наблюдает, как "Наварин" одевается парусами. Такой быстроты и точности в отдаче и закреплении парусов, такого проворства матросов на русской эскадре ещё не видали.

Адмирал Кодрингтон поздравляет Гейдена с прекрасной мыслью создать образцовое учебное судно.

– Вы собрали с экипажей ваших лучших моряков, граф? Мудро. А наши лорды Адмиралтейства только пишут проекты в пользу подобного начинания.

Гейден отмечает эту фразу в своей памяти для доклада царю. Она очень кстати после неприятного возмущения на "Александре Невском". Но чтобы любознательный Кодрингтон не обнаружил истины в подборе команды "Наварина", он в тот же день отправляет Нахимова в крейсерство.

– Счастливого плавания! – жмёт руку Павла Степановича Лазарев. – Я с вами не расстаюсь. И дальше будем служить вместе.

Дни идут, складываются в недели и месяцы. Корвет посещает Патрасский залив – широкое тихое озеро, составляющее прихожую Коринфского залива. Моряки свыкаются с зелёными горами и снежными вершинами. Много раз скользит послушный корабль через узкие ворота – эти малые Дарданеллы – в залив. Здесь у острова Оксия 6 октября 1571 года дон Жуан Австрийский уничтожил двести турецких кораблей. В великом сражении Востока с Западом лейтенант Мигель Сервантес де Сааведра потерял руку и начал горькую жизнь писателя. А там, за архипелагом островов и голубых лагун, городок Миссолонги, в котором закончилась бурная жизнь другого гения человечества – Байрона.

В записях шканечного журнала штурман отмечает пеленги Капагросса и мыса Матапан, против которого сплошным каменным забором стоят опасные кораблям отвесные голые скалы. В записях много якорных стоянок – Навплии, Наполи ди Романья, где на голубом небе грозно выступают зубцы стен и башен, узорчатая венецианская каланча и пирамидальная гора Паламида.

Все ветры обдувают корвет у берегов древней Эллады. Надо держать людей наготове, потому что вихрь с лилово-розовых хребтов падает внезапно, как бешеный зверь рвёт снасти; потому что так же внезапно может налететь тремонтана-негра, и тогда берега скроются в густых облаках, небо станет чернильно-чёрным и исчезнет линия горизонта под ливнем. Или небо будет белёсым, колюче-холодным, и буря с рёвом нагонит снежную метель.

А знойный душный сирокко, что вызывает на ссоры, натягивает нервы, как струны, или делает людей вялыми?! А проливные дожди, когда командиры и матросы мокнут до последней нитки, – дожди, которые заливают водой все помещения корабля!

Плавание редко бывает праздничным. Плавание – суровые рабочие будни. Даже в дни, когда море расстилается, как нежно-синий бархат, а сухой левантийский ветер приносит с берега ароматы фруктовых садов и лесов, моряки трудятся. С утра, как только матросы уберут койки, позавтракают и скатят палубу, назначается обязательное купание, потом учение на шлюпках, или у орудий, или в парусах. Весь корабль ежедневно проветривают, просушивают, моют, подкрашивают, чинят.

Командир строг и непреклонно требует жизни по расписанию. Но между тем матросы и офицеры одинаково довольны друг другом. Павел Степанович однажды замечает, что на баке поёт Сатин и песня его, несмотря на горькие слова, звучит весёлой издёвкой над незадачливым героем Фомкой:

Ведут Фомку у поход, Фомка плачет – не идёт… Эх, ка-алина, эх, ма-алина…

Сатин подымает над головой руки и вдруг, точно на пружинах, пускается в лихой быстрый пляс.

Павел Степанович поспешно уходит в каюту. Это молодое веселье немолодого человека напоминает, сколь много радостей жизни у матросов отнято, сколь непрочна нынешняя возможность у матросов улыбаться в их трудной и опасной жизни.

По молчаливому уговору за столом в кают-компании офицеры не говорят о создавшемся новом укладе жизни. Они знают: лучше не признаваться никому, даже самому себе, что на корвете отменены кошки, мордобой, злая ругань.

Только однажды, когда Завойко рассказывает о "Гангуте", Нахимов цедит сквозь зубы:

– Матросу всего только и нужно-с, чтоб не обращались с ним как с собакой. – И сразу переводит на другое: – Кто сегодня стоит "собаку"?

"Собакой" называют вахту с полуночи до четырёх утра.

– Моя, Павел Степанович. – И хотя командир положил конец обсуждению опасной темы, Завойко добавляет: – Давеча в Поро на работах в порту спрашивали люди с фрегата "Кастор" наших, как служится (меня они не видели). "Ничего, – отвечают, – командир строгий, послабления не даёт и мичманы на него равняются". – "Плохо, значит?" – переспрашивают фрегатские. А наши уклончиво: "Живём, грех жаловаться".

– Сколько нам людей завтра в наряд в порту, Истомин? – спрашивает Павел Степанович. – Сорок? Пусть боцман проверит у каждого обувь, вчера Фёдоров ногу занозил, – не зачинил подмёток. Поправится, на две вахты отправить на салинг, да в море, да при свежем ветре. – И, нахлобучив белый картуз, он уходит наверх.

– Я всё же не понимаю, Василий, – удивляется Истомин. – Чем наши матросы недовольны? И ты напрасно при Павле Степановиче. Его это уязвило.

– Дурень, – авторитетно объясняет Завойко. – У матросов наших круговой сговор помалкивать о порядках на корвете, чтобы не стали говорить в эскадре. Начнёт трезвонить баковый вестник, дойдёт до капитанов – и они станут адмиралу жаловаться, что "наваринцы" мешают наводить дисциплину. Тогда и Лазарев не поможет, Павел Степанович это понимает…

– А я не понимаю!

– Потому что ты зелёный мичман. – И Завойко сдавливает Истомина в медвежьих объятиях.

В Поро теперь резиденция греческого правительства. Строится город, строится порт. Лазарев создаёт базу, чтобы освободиться от всё более и более холодного гостеприимства на британской Мальте. Англичанам не нравится, что греческий президент демонстративно носит русские ордена. Им кажется, то русские ведут себя как покровители и негласные хозяева Греции. Ещё больше не нравится правительству Великобритании, что после первых неудач в кампании 1828 года русская армия Дибича перешла Балканы и гонит турок к Константинополю, что Паскевич взял Эрзерум, что с моря турки находятся в кольце российских эскадр – Средиземноморской и Черноморской.

Всё чаще и чаще между капитанами русских, французских и английских судов, совместно наблюдающих за выполнением Турцией и Грецией условий лондонского соглашения держав, возникают конфликты. У англичан находятся резоны для послабления туркам, русские защищают действия греческих войск. Как-то командир "Наварина" получает распоряжение ликвидировать пиратское гнездо в Майне.

"Сомнительное поручение", – бормочет он, вспоминая пиратов, осуждённых на Мальте. Он передаёт командование корветом Завойко и съезжает на берег с десантной партией.

Моряки проходят городок, в котором каждый дом высоко прорезанными узкими окнами и глухими каменными стенами свидетельствует о веках тревожной жизни и военной борьбы. Греки, в белых фустанеллах, в белых суконных ноговицах, с откинутыми назад пышными албанскими рукавами, в круглых красных ермолках с громадными чёрными кистями, провожают отряд сумрачными, отчуждёнными взглядами.

Моряки покидают дорогу между аккуратно разделанных виноградников и поднимаются в гору по каменным тропам. Олеандры, пинии, кипарисы остаются внизу, открывается широкий простор моря, а впереди, на высотах – голые скалы и жёлтая редкая трава. Звенят цикады, жарко, и лядунки оттягивают плечи.

У каких-то древних развалин с остатками дорических мраморных колонн "наваринцы" пропускают вперёд курчавые чёрные и золотые волны овец и бредут за ними в облаках сухой пыли. Здесь же прыгают среди редких дубов козы. Наконец они вступают в деревню. Вокруг жалкие поля. Здесь на коровах, мелких, как собаки, пашут крестьяне, полуголые, бронзовые, с длинными, горбатыми носами, древние, как мир Гомера.

Кто-то, приняв Павла Степановича за грека, обращается к нему с горячей быстрой речью. Он не понимает её смысла, улавливает отдельные слова: "тири" – сыр, "гала" – молоко, "псоми" – хлеб. Переводчик поясняет, что мужик жалуется на голод. Всё у них забрали, а есть нечего.

– Разбойники?

Переводчик, смотря в сторону, неохотно переводит. Крестьянин вовсе не считает четников Мавромихали разбойниками. Забирают что есть за неуплату налогов правительственные чиновники. А паликари? Наоборот, они деревне помогают. С турецкого судна зерно дали…

– Где же теперь ваши добрые покровители?

– Ушли. Через горы ушли, в Аттику. Там их шхуны.

"Наваринцы" возвращаются из бесплодной погони после ночлега в горах. Павел Степанович останавливается перед растением с колючими шипами. Оно похоже на человека из народа: такое же притянутое к земле и угрюмое.

На корвете Павел Степанович пишет рапорт, что пираты в указанном ему пункте не обнаружены, что население Майны утомлено войной и правительство разоряет его тяжёлыми налогами. Потом разрывает исписанный лист и коротко, формально сообщает о прогулке десанта. Кому в штабе эскадры нужно его донесение?

Но когда теперь говорят о свободе Греции, Павел Степанович невесело посвистывает.

Очень невесело посвистывает и всё больше сутулится Павел Степанович. На корвете, если не считать дней, когда на нём плавает граф Гейден, конечно, дышится свободно, и он всё ещё переживает радость командования прекрасным кораблём.

"Но что дальше? – спрашивает он себя. – Раньше или позже он и его милые товарищи оставят этот корвет. После них матросам придётся привыкать к мордобойцам, и это будет ещё тяжелее…"

– А что же делать?

Он не находит ответа на вслух произнесённый вопрос. Он ходит по шканцам и смотрит на белую Полярную звезду, на ковш Медведицы, что упал к горизонту над фосфорящимися тихими водами.

Что может сделать молодой человек, знающий только морское дело и властный только над людьми своего корабля, и то пока это угодно адмиралу российского императора?

Вот уже конец войне с турками. Здесь остаётся отряд контр-адмирала Рикорда, а прочие корабли пойдут либо в Чёрное море, либо вокруг Европы в ледовый и туманный Финский залив.

Давеча быстрый Рикорд, давнишний друг Головнина и, видать, одних с Василием Михайловичем убеждений, в лоб спросил:

– С чем будете возвращаться, капитан-лейтенант, на родину? – опалил взглядом чёрных глаз и опять: – Какой опыт считаете важным?

Ничего он не мог ответить, растерялся.

А потом в бессонные ночи, одиноко прохаживаясь по шканцам, думал:

– А в самом деле, с чем возвращаюсь? Какие у меня надежды и какие цели?

И вот выходило – и чуть он не покаялся в этом своим молодым людям, что здесь, на тёплых водах, останутся последние порывы его молодой веры в мужественное боевое братство морских офицеров. Потому что чересчур много таких, как Кадьян и Бехтеев, Стуга и Куприянов. И ещё выходило, что с изнанки рассмотрел он деятелей, которые говорят красивые слова о чести наций. Нельзя верить в дружбу современных правительств, в единство этих правительств с народами. Нельзя даже верить в искренность людей, захвативших власть во имя национального освобождения греков, – нет, они не бестужевской, не торсоновской породы. Но и эти свои горькие выводы он схоронил от молодых друзей и подчинённых. С таким знанием легче не делается жизнь! Ой, нет!

 

Глава шестая

На "Палладе"

Утром лекарь обнадёжил: затяжное течение гриппа.

– Ударит морозец, изгонит кронштадтскую сырость и поставит вас, уважаемый, на ноги. На рождестве попляшете в офицерском собрании.

Прописал полоскание морской водой, компрессы и горячую воду, поболтал о новостях по флоту и ушёл. А боли остались. Компресс и полоскания не избавили от ощущения тугой пробки в горле. Всё та же тяжесть в груди, хоть лекарский помощник безжалостно насосал банками огромные иссиня-красные пятаки. Знобит до ломоты в костях, несмотря на двойную порцию грога. И ещё лекарь вызвал боль душевную.

"Значит, уходит единственно приятный начальник на далёкое Чёрное море, и берёт с собою старых сослуживцев, кроме меня?!"

Темь за окном. Унылая дробь дождя по стёклам и крыше. Павлу Степановичу тоскливо. Он прислушивается. Но за дверью, в тёмной прихожей, тишина, только дрова потрескивают в печи. Молодой вестовой, конечно, улизнул.

Когда нельзя заглянуть в своё будущее, когда в настоящем нет дела, невольно обступают события минувшего. Вздохнув, Павел Степанович вспоминает первое знакомство с Михаилом Петровичем. Годы бегут: от встречи, в которой он получил заслуженный выговор, прошло тринадцать лет. Тринадцать!.. На недобром числе пошли морские дороги врозь. То ли от жара в крови, то ли от возвращающегося стыда за морскую неграмотность мичмана Нахимова 1-го, больной чувствует испарину под прилипшими ко лбу волосами.

Как это было? Ну да, совсем нежданно, в отсутствие командира, с катера проходившего мимо "Януса" вдруг взобрался на палубу коротенький живой капитан-лейтенант.

– Командир "Суворова" Лазарев, – назвался он и сразу атаковал: Замещаете командира, мичман, а выставляете тендер на посмешище. Мачта завалена назад, гик без планок. Плавать думаете?

Не дождавшись ответа, пояснил свой вопрос:

– Без планок рифов вам не взять.

Смутил. Едва смог мичман доложить, что штатный гик сломан в последнем переходе при повороте через фордевинд. А как устраивать планки, никто в команде не знает.

Михаила Петровича чистосердечное признание смягчило; успокоясь, обстоятельно показал он, где и как ставить планки.

И уж постарались в грязь лицом не ударить, когда Михаил Петрович, по обещанию своему, вновь пришёл показать манёвр с рифом… Вот теперь я бы на новом поприще работал с ним так же, не покладая рук, всею душой…

Никому не нужно это обещание, и оно не срывается с губ, а мысли обращаются к немилой службе; хочется горечь свою излить дружественной душе Михаиле Францевичу. Он близко – в Петербурге, но повидаться с ним не удалось в суматошном году.

– Напишу сейчас…

Павел Степанович нашаривает у постели кресало и трут, высекает огонь, потом зажигает свечу, прячет ноги в валенки и кутается в стёганый халат. Гусиное перо со скрипом выводит дату: "15 ноября 1831 года". С чего начать? Ах, да ведь он Михаиле не писал всю кампанию… Издалека надо начинать журнал…

Он выводит круглые, чёткие, ровно связанные буквы. Строки ложатся без росчерков и помарок. Так положено вести шканечные журналы и писать рапорты. "Любезнейший Михаиле Францевич! Пишешь, что, наверное, после похода я в больших хлопотах, и потому извиняешь меня, что до сих пор к тебе не писал. Признаюсь откровенно – приготовления к походу, самому несносному, и самый поход имели в себе так много охлаждающего, что даже лишили меня способности думать о предметах самых любезных. Вот причина моего молчания. Только письмо твоё могло вывести меня из усыпления и прервать апатический сон мой".

Не совсем это так. Но сегодняшним огорчением от вести об отъезде Лазарева в должность начальника штаба Черноморского флота делиться нет охоты.

"Если не скушно будет тебе видеть описание моего путешествия, то вон оно".

Он ненадолго задумывается, подрезая нагоревший фитиль, и быстро продолжает: "На четвёртый день по выходе из доку вышел на рейд с неполной командой, без камбуза, парусов и прочего. Простоял на рейде полтора месяца без всякого дела, потом должен был занять пост карантинной брандвахты для предохранения Кронштадта от холеры. До шестисот судов стояло в карантине; можешь вообразить, каково мне было возиться с людьми, не имеющими ни малейшего понятия, что такое карантин".

Фитиль опять спёкся колечком; свеча оплывает так, что лист письма оказывается во мраке. В воображении Павла Степановича другие свечи – в надгробии – у многих гробов. Но стоит ли распространяться о печальном предмете? В Петербурге холера унесла много больше людей, и среди них почитаемого всеми друзьями генерал-интенданта, кругосветника и писателя Василия Михайловича Головнина. Достаточно упомянуть выразительные цифры:

"…у меня было из 160 человек команды 40 холерных, 11 из них умерло. Таким образом провёл я ещё полтора месяца.

После сего послали меня отвести в Либаву конвой с провизией к эскадре. По возвращении простоял недели три на рейде и втянулся в гавань. Так кончил я свой скушный поход…

Ты просишь уведомить – какие повреждения и отчего потерпела эскадра в бури 19 и 20 числа. Эскадра лежала фертоинг, расстояние между кораблями 125 сажен, у некоторых и менее. К вечеру 19 числа ветер ужасно скрепчал и ночью превратился в совершенный шторм некоторые корабли подрейфовало с даглиста, отчего оные ещё более между собой сблизились. Вода необыкновенно много прибыла, а в 3 часа бросилась с таким стремлением на убыль, что течение это простиралось до пяти узлов. Флот начало поворачивать по течению, и в сие время некоторые из кораблей сошлись и весьма много повредили себе…

Вот тебе, любезный Миша, наши горестные новости", – заканчивает Павел Степанович страницу и присыпает песком, раздумывая, что ещё ничего не написал о себе. Признаться ли в желании уехать к Лазареву?

– Ваше благородие, там дожидается квартирмейстер Сатин, – неожиданно басит за спиною вестовой, и фыркает, прикрывая рот ладонью.

– А чего тебе смешно, поздний гуляка?

– Они, ваше благородие, с кувшином молока. Приказывают для вас греть.

В другое время свидетельство матросских чувств порадовало бы, но сейчас ещё горше. Кажется, эта любовь подчёркивает заброшенность и одиночество командира разоружённого корвета.

– Проси подождать. А молоко кипяти. Я скоро письмо закончу и выпью.

– Так точно, отчего не попить, коли поможет против хвори, – соглашается матрос.

Павел Степанович укрепляет на углу стола вторую свечу и с некоторым раздражением продолжает, убеждая себя, что пишет другу правду: "Насчёт слухов о назначении моём на новостроящийся фрегат в Архангельске несправедливо. И поистине я сам весьма доволен. Есть ли уже ты признаешься, что изленился, то совестно было бы мне не сознаться, что я, по крайней мере, вдвое ленивее тебя и очень рад, что судьба оставила меня в покое нынешний год".

Можно подписать, но Павел Степанович спохватывается, что распространился о всём дурном, когда есть чем и порадовать собрата-зеймана. "В исходе сентября приведены в Кронштадт выстроенные на Охте бриг, тендер и шхуна. Отличные суда, весьма хорошо построены, отделаны и вообще в таком виде, в каком русский флот мало имеет судов… Забыл было совсем написать тебе об американском корвете, названном "Князь Варшавский". Прекрасное судно, отличное, но, по моему мнению, не стоит заплаченных за него денег, тем более что у него внутренняя обшивка гнила; её необходимо переменить. Рангоут также не совсем исправен, фок-мачта гнила. Корвет отдан Гвардейскому экипажу. Говорят, что он может ходить до 13 узлов в бейдевинд; есть ли сие справедливо, то это одно выше всякой цены.

Так много написал, боюсь, что наскучил тебе. Всё потому, что время провожу весьма скучно. Горло и грудь разболелись жестоко, так что три недели не выхожу из дому…

Будь здоров и весел, приезжай скорее обрадовать своим присутствием истинно преданного и любящего тебя друга Павла Нахимова.

Сейчас узнал, что меня отправляют на зиму с экипажем в Копорье. П. Н."

Он выходит в тёплую прихожую, взбодрённый тем, что высказался, и вручает Сатину конверт с адресом Экспедиции гидрографических исследований в Адмиралтействе. Пакетбот ещё ходит. Не далее послезавтра почта доставит послание.

Сатин словно взвешивает на руке пакет и укоризненно говорит:

– Нет чтобы спокойно вылежать, внутрь загоняете болезнь.

. – Коли внутренность гниёт? Расснастился, конопатка нужна. Я вот сейчас твоим лекарством прогреюсь. Не ворчи, брат. И лучше расскажи, что в казарме – мёрзнете? Довольствуют от порта сытно? Больные есть?

– Жаловаться нельзя. Их благородие господин Завойко пекутся о матросах. Как-то будет в Копорье…

– Да, глушь. По крестьянским избам частью придётся. Зато питание наладим без порта. Одну артель охотников заведём, другую – на подлёдный лов. С тем и направится вперёд первая партия. Хочешь с нею?

– Это вы задумали вроде на Аляске, Павел Степанович, это хорошо, оживляется Сатин. – Я бы с полным удовольствием…

– Конечно, если зазнобушка с Козьего болота отпустит, – с улыбкою замечает Павел Степанович.

На Козьем болоте, на Кронштадтском рынке и толкучке матросы всех экипажей заводят знакомства с матросскими вдовами и женскою прислугой.

Сатин кивает на вестового.

– Энтим делом либо салаги занимаются, либо кто семьёю не боится обрасти. А я, Павел Степанович, полагаю: вечному матросу лучше вечным бобылём жить.

Никогда не знаешь, чего ждать от Сатина. Однако хорошо, что он своей правды и своей боли не таит. Это помогает понять, что есть несоизмеримое с горем служилого дворянина народное горе.

Павел Степанович медленно допивает молоко.

– Ну, прости за шутку не в час. Я тоже холостяк и холостяком помру, моряцкая доля.

Из подворотни арочная лестница ведёт на третий этаж в квартиру корабельного мастера Ершова, того архангелогородца, что опрокинул систему корабельного набора по иностранным образцам. После постройки "Азова", под рукою покойного Головкина он стал главным мастером на Охтеяской верфи. Приятно после многих лет представиться ему уже не восторженным и желторотым мичманом, а командиром новостроящегося образцового фрегата. Но в дом, однако, Нахимов вступает волнуемый грустным чувством. Тут, рядом с Ершовым, обитали мать и сестра Константина Торсона. Рассказывают, что от них переодетым в чуйку ушёл Николай Бестужев – на другое утро после восстания.

Павел Степанович сжимает горячими пальцами ветхие отполированные перильца и бросает взгляд на улицу. Она по-прежнему узким ущельем выползает из громады Сената, за которым вечно памятная площадь. Вот, кажется, сейчас увидит незабвенного Николая Александровича, независимо поглядывающего на конный патруль.

Помнит Ершов только архангельскую встречу? Или и то, что они имели общих несчастных знакомцев, общих друзей? Сердце толкает Павла Степановича расспросить о судьбе ссыльных в далёкой Сибири, и в мыслях отодвигается дело, ради которого командир будущего фрегата является к строителю "Паллады".

"Неужели мне не забыть? Неужели интересами службы, полной преданностью службе не затянуть раны, наносимой воспоминаниями?"

– Что это вы задумались, господин Нахимов? Или забыли, где моё обиталище?

Навстречу катится по ступенькам располневший Ершов. Лишь лицо его до выставленного на тугой стоячий воротник двойного подбородка то же – лукавое, скуластое, с крупным носом, с твёрдым ртом и лбом учёного. В живых глазах Павел Степанович читает понимание и желание ответить.

– Да, любезный капитан-лейтенант, я вас сразу признал… Новые люди хуже запоминаются.

В скромном кабинете хозяина, рассматривая чертежи "Паллады", гость неожиданно спрашивает:

– Понравилось бы это "ж? Вообще – наша увлечённость?

– И они забвения в деле ищут. Но масштаб дела в ссылке дико малый, тихо отвечает хозяин. – Вот-с, слышал, с двухколёсной таратайкой возятся Бестужевы, а Торсон с машинами для сельского хозяйства. – Он машет рукой. Чистый грабёж, у России столько умов отнять! Слава богу, Пушкина Александра Сергеевича, гордость нашу, не посмели голоса лишить. С ним вместе "нетерпеливою душой отчизны внемлем призыванье"… работать.

Ершов сжимает толстые и ловкие свои пальцы и растопыривает их, словно гордится натруженными мозолями. Он до сих пор любит показать молодым работникам на верфи то плотницкое, то кузнечное своё искусство.

– Отчизны внемлем призыванье, – повторяет Павел Степанович благодарно, и не высказывает тяжкой мысли (она пугает его), что здесь свободы для дела не многим больше, чем в читинском остроге. Посапывая, он вытаскивает документ.

– Имею предписание кораблестроительного и учётного комитета от 6 мая о представлении ведомости на необходимое для "Паллады" оборудование. Нынче уж двадцатое, но прибыл я в Петербург только вчера. И хочу посему просить вашей помощи.

– А кто подписал?

– Амосов.

– Знаю. Капитан корпуса инженеров. Не рутинёр, как и полковник Стоке. Давайте ответим. Размерения и веса большей части всех предметов мною определены. А о прочем советуйтесь с полковником Стоке.

– Ас Амосовым потолкуйте насчёт крюйт-камеры. Оригинальные имеет предложения по устройству и также по безопасному освещению.

Они погружаются в детали требующейся заявки, и оба ощущают облегчение. Оборудование корабля – дело хоть и сложное, но ясное и в пределах видимых усилий.

Больше говорит Нахимов. Ершов же быстро прикидывает на чертеже, довольно крякает: "изрядно будет", "отменно"; или восклицает:

– Да вы, батенька, поэт корабельного устройства.

Потом Ершов скороговоркой читает составленную ведомость, повышая голос на пунктах, особенно способствующих украшению будущего корабля, и защищает их:

– Сзади грот-мачты иметь место, обнесённое железом, для свежего мяса… Скольким командирам советовал!.. Брандспойт по образцу "Азова"… занимался им для лучшего устройства… Хорош оказался в сражении? Вместо рымов хотите иметь скобы и для цепных и для пеньковых канатов? Амосову свою цель особо поясните. Румпеля по лазаревскому образцу? Всё, что он вводит, надо заимствовать. Ба-альшой моряк. Я бы его начальником Морского штаба назначил, а то дали придворного генерала Меншикова вам в начальники. А он ни уха, ни рыла.

Павел Степанович замечает, что тихая хозяйка вносит лампу и задёргивает шторки. На дворе уже белая ночь.

– Ох, простите, замучил я вас, – и спешно собирается, благо ведомость готова, остаётся только писарю перебелить по форме.

Но хозяин бесцеремонно обнимает его и тащит в столовую.

– Ежели вы человек холостой и не чураетесь простых людей, некуда вам бежать от графина пшеничной, огурчиков и пирогов с телятиной, да свиного студня. Всё еда русская и мужская.

И Нахимов даёт увести себя к столу. Он любит в последние годы присматриваться к чужому счастью в семье…

Где-то уже горизонт окрасился зорькою. Но за домами ярких красок не видно. Только чуть розовеет облачко на востоке, раскинувшееся птицей в полёте. Серебристый ровный свет продолжает владеть столицей, выделяет кроны раскинувшихся над Мойкою дубов и дрожащую молодую листву голубых берёз. От домов шагают колоннады, тишина звенит в гулких арках ворот, манят тайной провалы распахнутых окон. Но город не спит. Сплочённые брёвна медленно плывут за лодкой, в такт постукивают вёсла в уключинах. Рябится сонная вода и хлюпает у борта разгружающейся баржи. Везут и везут камень на стройку Исаакия. Откуда-то вьётся вкусный дымок. Громыхают по булыжнику бочки водовоза. Шатаясь, задел плащом палаш Павла Степановича спешащий коллежский секретарь. Будочник поглядел ему вслед и подтянулся, увидев офицера. А вон, зачарованная лунным блеском на воде, перегнулась за перила парочка влюблённых, тесно сближая головы.

– Целуйтесь, милые, на то весна!

На всё глядит радостно, всё кажется красивым и родным. Нет, Павел Степанович пьян не от водки, а от приобретённой дружбы, от того, что на год жизни в столице избавлен от одиночества. Есть Ершов, есть Миша Рейнеке и брат Сергей, ныне уже командир роты в корпусе. И будут ещё люди, книги, театры, а главное – работа, наблюдение за тем, как постепенно оденется ребристый корпус "Паллады" и станет живым кораблём, на котором дружной семьёй заживут члены новой команды.

Перед поворотом на Невский, у дома Английского клуба, его задерживает шумный разъезд с бала. На булыжную мостовую и плиты тротуара падают жёлтые столбы света, стоит гул мужских голосов и улетает ввысь женский смех. А из залы рвутся весёлые звуки польки. После Мальты Павел Степанович презирает мишурную светскую жизнь, но сейчас проходит мимо умиротворённый, не раздражаясь ни барской небрежностью ответных приветствий гвардейцев, ни их косыми взглядами. У каждого своя жизнь. А он… отчизны внемлет призыванью.

Он думает: поэт, может быть, тоже здесь. Пушкин, по словам Ершова, женился и принят во дворце; куда как весело жить под наблюдением императора!

Путь к Таврической, где Нахимов снял комнату у другого охтенского мастера, не близок, и наступает утро. Идут обозы с дровами, розовыми тушами мяса, с клохчущей птицей и визжащими свиньями, стучат тележки молочников и пекарей. Дворники, позёвывая, метут улицы. Из напряжённой тишины белой ночи всё больше выступают в прозаической окраске облезлые фронтоны домов, вывески, витрины лавок.

Император… С минуты, когда на нём остановилась мысль, он сопровождает Павла Степановича на всём пути. И кажется, это он сдёрнул серебристый покров ночи с города. Дивизионный генерал, решивший, что всех лучше знает сложные задачи управления! Наслал на флот солдат, матросов взял в солдаты. Для поравнения в муштре… Его именем отдают приказания командиру "Паллады". "Государю императору угодно, чтобы фрегат "Паллада" был отделан с особым тщанием…" Положим, это форма казённых отношений. Однако же первый вотчинник может и действительно вмешаться. А не он, так начальник его морского штаба – друг царя и никакой моряк.

К концу лета Павел Степанович изводит новый сюртук и штиблеты. Одежда выгорает, пропыливается, в пятнах от разных красок и смолы. Дожди – а дождливых дней, конечно, по петербургскому режиму погоды больше, чем весёлых солнечных часов, – промачивают одежду капитан-лейтенанта насквозь и закрепляют разные пятна. На плечах, на локтях и коленках появляются заплаты – невозможно не рвать одежды, ползая в интрюме, забираясь во все закоулки корабля.

Ершов знает: если нет Нахимова на стапеле, если не маячит он беспокойно на палубе "Паллады", надо искать его неподалёку под навесом, куда свозится имущество фрегата. Там он бродит часами, ощупывает каждое рангоутное дерево, бракует стеньги и реи из-за одного сучка. Там он, как скупец, считает свои богатства – железные детали, кадки, ящики – и вновь испытывает помпы. А нет его на складе – значит, прошёл на вспомогательную верфь, где отделывают гребные суда "Паллады" – вместительный барказ, капитанский катер, ещё два катера, гичку и ял.

Ершов знает: Нахимов вернётся к нему в конторку под вечер, с парусиновым портфелем, набитым чертежами и ведомостями, долго будет мыться, расправит, разумеется, чудом остающиеся белоснежными концы воротничка – свои лиселя (единственное кокетство в туалете), и уж тогда исчислит по записной книжке жалобы и недовольства. Впрочем, с девятью из десяти таковых Ершову придётся согласиться. Зря командир "Паллады" ничего не требует.

Но бывает, что уже полдень, а капитан-лейтенанта и неизменного сопровождающего – боцманмата Сатина – нет на верфи.

Тогда Ершов подстёгивает работников:

– А ну, ребята, постараемся к завтрему зашить корпус по правому борту до ахтерштевня. Вроде сюрприз Павлу Степановичу будет. Поди, скачет он сейчас на Ижорские заводы.

И верно, пара сытых лошадок, выклянченных у портового начальства, тянет тарантас с Нахимовым, разбрызгивая грязь петербургских окраин, увязая в песке и вытягивая тяжёлые колеса из размытой глины.

– Опять этот капитан-лейтенант! – плачутся в дирекции. – Да делайте его помпы и брандспойт не в очередь, вперёд другим заказам.

Павел Степанович ставит от себя ведро водки мастеровым верфи и в июле получает капитанский катер. Тогда он начинает набеги на Кронштадт. Там предстоит "Палладе" вооружаться и там тоже растёт склад разного имущества: пушки и поворотные станки к ним, паруса и снасти. Там также и часть будущей команды.

Три месяца пробегают как один день у стапеля – колыбели рождающегося корабля. И вот "Паллада" должна сойти в воду. Павел Степанович стоит, как всегда, у стапеля, хотя длинный рабочий день окончился.

Может быть, что забыто?

Он обходит вокруг высящегося корабля, смотрит на полозья, на смазанный салом скат, на быструю реку. Кажется, всё в должном порядке – и на фрегате, и на стапеле, и на прибранной к торжеству площади верфи. Даже жёлтым песочком посыпана дорожка к помосту, в честь гостей украшенному хвоей и берёзками.

Кто-то там будет наблюдать и обсуждать его действия?.. Да, впрочем, всё равно! Вот не мало ли для остойчивости балласта? Две тысячи пятьсот пудов разных тяжестей. Если недостаточно – фрегат может перевернуться. А если много и нерасчётливо уложено – корпус переломится, даже не сойдя в воду.

– Но ведь я рассчитывал? И рассчитывал, имея опыт "Крейсера", "Азова" и "Наварина"!

– А всё же ошибка могла вкрасться.

Споря с собою, он сдвигает фуражку на затылок, чтобы не мешал козырёк, а рука тянется к записной книжке и вновь исписывает формулами листок за листком. Сидеть фрегат у форштевня должен не более одиннадцати с половиною фут, у ахтерштевня между пятнадцатью и шестнадцатью. А что получается, исчисляя вес вытесненной воды?

Ершов подбирается неслышными мягкими шагами, глядит на прыгающий карандаш, на строгий профиль склонённой головы и, заглянув через плечо, насмешничает:- Кажись, в пятый раз? Вы бы, Павел Степанович, конференции академиков дали расчёт проверить. А то плюньте на цифирь и на зелёных листочках погадайте – выйдет не выйдет, удивит красою, плюхнется на дно.

– А вы нисколько не беспокоитесь?

– Я, батенька, осмьнадцатое судно построил на Охте. Да два десятка в Соломбале. Шесть линейных кораблей благословил в плавание. Зачем мне волнением сердце нагружать. Закрывайте книжечку и приглашайте меня на ваш катер. Сплывём вниз, жареных грибов в сметане поедим, чайку выпьем, а завтра пораньше вернёмся дело доделывать.

– Что вы? – даже пугается Нахимов. – Мы с Завойко людей распишем – кому на "Палладу", кого клинья выбивать… Промер глубин ещё хочу сделать. Тут топляк наносит…

Ершов тепло и укоризненно качает головою.

– Кипяток, крутой кипяток. Ну ладно, выкипайте, авось с гостями и начальством завтра будете спокойны.

– Это почему я? Это, кажется, обязанность начальства по верфи, адмиралтейцев, комитета кораблестроительного?

– Хм… а вдруг царь-батюшка пожалует? – дразнит Ершов.

Но на это Нахимов отвечает иронической улыбкой. Царь Николай любит торжества армейские…

– Не покинет Николай Павлович сейчас Царское. А Меншиков ленив прибыть к чёрту на кулички – в девять утра…

Солнце с рассветом не показалось. Небо в быстрых, напоенных тучах. Ветер верховой, ладожский, рвёт пену с гребней. И шлюпку даже заливает, пока она пересекает реку.

– Хмурится сентябрь. Что бы нам вчера торжество устраивать! – жалеет добрый Завойко. Он уже расставил вдоль стапеля самых сильных матросов. Другие на палубе – у шпилей, чтобы разом отдать оба якоря.

– Тем лучше, тем лучше, меньше зрителей, меньше беспокойства, отрывисто цедит Павел Степанович и, не оглядываясь на помост, ставит ногу на трап. Сухопутные лестницы были точно на лесах при постройке дома. Верёвочный шторм-трап, пляшущий под ногами, – это первый признак близкой морской жизни.

– Как, Павел Степанович, служба прежде будет? – шёпотом осведомляется принаряженный, даже подбривший седеющие бачки Сатин и теребит дудку на груди.

– Какая ещё служба?

– Известно, церковная. Молебствие.

– Святили при закладке, – уклончиво отвечает командир и крупным шагом идёт на правый борт к чугунному клюзу. Сто семьдесят пудов в каждом якоре. Массивные битенги должны будут удерживать тросы, когда освобождённые якори рванут их вниз. Ну как что случится?

– Ты здесь следи. Тут… – он усмехается и про себя заканчивает; Молебном не поможешь.

Его волнение против обыкновения сегодня всем бросается в глаза.

– Ишь, и к (начальству не идёт, прямо на борт явился, – шепчет Сатин товарищу.

Один Завойко сейчас беспечно прохаживается на палубе и развлекается лицезрением помоста. Глаз у него острый, и он отмечает для журнала чинов Адмиралтейства: генерал-интенданта флота, контр-адмирала Васильева; инспектора корпуса корабельных инженеров, генерал-лейтенанта Брюн Сен-Катерина; состоящего в исполнении обязанностей директора кораблестроительного департамента генерал-майора Быченского. Знает он и штатских гостей и дам, заполнивших крытый ярус помоста пёстрым цветником.

Зажав под мышкой мегафон, Завойко называет лейтенантам и мичманам светских красавиц; а внизу могучими ударами выбирают клинья, снимают стопора. И Ершов докладывает полковнику Стоке, что к спуску фрегат готов.

Полковник нынче официален и сосредоточен. В глазах начальства он по своему положению главный строитель "Паллады", а Ершов только исполнитель. И Стоке цедит:

– Для снятия последних стопоров я подам сигнал флагами и голосом. Надобно испросить разрешения начинать процедуру у его превосходительства.

– Понятно, господин полковник, – буднично и добродушно соглашается Ершов. Теперь и он может подниматься на фрегат. Матросы с ласковой усмешкой смотрят, как ловко балансирует большой, толстый человек.

– Вид бабий, а мужик работящий.

– И пузом всю краску вытрет.

– Гляди – ты шибче не подымешься.

На веку Стоке спуски кораблей были десятками, но, шагая к помосту и взяв под козырёк при рапорте директору департамента, он волнуется не меньше Нахимова.

Быченский, коротконогий и полный, ещё больше выпячивает живот. Он отвечает громко, чтобы дамы разобрались в его главной роли на торжестве. Но дискант толстяка не соответствует внушительности слов и вызывает улыбки.

– Господин полковник Стоке, приказываю приступить к спуску фрегата его величества государя императора "Паллада". Отдайте команду.

Стоке ещё раз козыряет. Надо, чтобы бравую выправку и почтительные глаза увидели и Брюн Сен-Катерин, и Васильев 1-й, и прямой начальник, и каждый отнёс его почтительность к своей особе.

– Сиг-наль-ный! – разнеслась протяжная на низком басовом тоне команда, предупреждая о начале торжественного действа. И сотни зрителей на помосте и в черте, ограждённой канатами, замерли в ожидании. Судно возвышается над салазками громадиною дома в три этажа и протянулось поперёк верфи к реке почти на средний невский квартал. Нерасчётливому глазу может показаться, что, устремившись в воду, оно станет поперёк реки понтоном – преградою. Но в толпе больше сомневающихся, что этакая махина, когда выбьют клинья и снимут стопора, вообще-то не захочет двинуться по салазкам.

– Фрегат, говоришь? – спросил скептик в чуйке. – Видали мы на Охте таковые, а этот не похож. Длины, брат, несуразной. Побьются, пока доставят в Кронштадт, да и доставят ли.

– Так ведь не плотники псковские мудрили, чай учёные строители. Бона они – полковник Стоке, Амосов, Ершов.

Чуйки разговаривают возле господина, которому по платью место на помосте. Но он, видимо, находит свою позицию за шеренгою матросов с крепкими стрижеными затылками удобною для себя и не собирается уходить. Свою шляпу положил на неубранный пенёк, и волосы его под ветром с реки, курчавые, похожие на нити из тёмной бронзы, свободно развеваются. Он стоит, опираясь левой рукой и спиною на массивную палку, а правая – с нервными тонкими пальцами – стынет на бакенбарде. Его лицо – смуглое, но без румянца, с синими, беспокойно светящимися глазами и крупными, очень красными губами привлекло внимание всезнающего чуйки. Охтенец толкнул локтем соседа и кивнул головой:

– Гляди, Пушкин. Он самый, стихотворец, сочинитель. Я на их квартиру дрова доставлял…

Александр Сергеевич привык к тому, что в самых разных слоях населения столицы находятся люди, узнающие его. Но обсуждение его особы охтенцами слуха Александра Сергеевича почти не задевает – хлопоты моряков и строителей вокруг остова будущего корабля захватили мысль целиком, напомнили ему безвозвратно ушедшие в прошлое страницы жизни на далёком теплом море. Один только лицейский приятель обрёл на нём опору – Фёдор Матюшкин стал офицером флота. А ведь его самого тоже привлекало море с той поры, когда на бриге с Раевскими (с Марией!) они плыли от Кавказского побережья, от древней Тамани до Юрзуфа. Но позднее, в Одессе, в первой его ссылке, в трудных отношениях с Воронцовым оно обернулось против него, стало тоже стеною обширной тюрьмы. Да, попытка бежать морем в жизнь, такую полную и страстную, как у Байрона, не удалась. Где нынче друг албанец Морали, с которым они посещали иностранные суда в шумной одесской гавани? Нынче позади все мечтания и надежды выйти из круга, начертанного двумя императорами. И семья…

Он перевёл взгляд на помост. Почему Натали и свояченица вздумали, несмотря на ранний час, посмотреть процедуру, прелесть которой нельзя почувствовать, не представив себе этот грузный остов одетым парусами; под тремя главами мачт и с остро вонзающимся в туманы бугшпритом, он будет легко всходить на длинной, на могучей океанской волне… Нет, этого сёстры-москвички не вообразят, и их спутники кавалергарды тоже.

Он пропустил какую-то команду, и освобождение корабля уже началось.

Разносились стуки молотков и удары ломами. Сильные руки матросов отмыкали путь новому Пенителю моря. Послышался шорох, скрипучий шорох дерева по дереву. Кажется, передние полозья качнулись и поползли. На какой-то дюйм вперёд. Неужто задержится?!

Командир "Паллады" сомнений не имел. Его воображение подчинялось законам механики, а из них следовало, что движение должно нарастать. Дерево трётся, вдавливается в дерево, дымится даже. Но сила инерции и тяжести одолеет торможение. Для скольжения, для уничтожения вреда от трения поможет сальная смазка. А сало целыми пластами щедро уложено под корабль. Недаром в народе говорится: "Пошло как по маслу".

Ага, скрип, тряска, дребезжанье уменьшается. Уже взгляд не поспевает за движением, только провожает широкую корму со славянской вязью названия. Ага, первый всплеск! "Паллада" скатывается. Да, вот она вытесняет воду с пушечным ударом, уходит в яростную волну, в фонтаны, вздыбившиеся выше бортов. И вот победно плывёт…

Когда ликующие голоса перекрыли грохот, Пушкин прошёл к жене и подал ей руку. Свояченица пошла за ними рядом с кавалергардом. Коляски уже ждали разъезжающихся господ за воротами.

– Но вы, кажется, хотели, мой друг, побеседовать с командиром? сказала Наталья Пушкина. Неужели рассчитывала, что он её покинет? Коляска миновала забор, и был виден остов судна, повёрнутый против течения и удерживаемый тугими канатами. Очень будничный вид в низких, топких берегах…

– Я записал его фамилию – капитан-лейтенант Нахимов. Может быть, разыщу потом; боюсь, что сейчас ему не до разговоров с поэтом. А впрочем, как знать…

И правда, командир "Паллады" был поглощён своими обязанностями. Как только два расходящихся вала показали, что уже и ахтерштевень – завершение кормы – режет воду, он крикнул в рупор:

– Отдать плехт!

И Завойко, стоявший на баке, повторил:

– Отдать плехт!

Боцманмат Сатин свистнул, потопали матросские сапоги, замерли, а руки навалились, и люди дружно заходили по кругу, отпуская со шпиля витки каната.

Форштевень углублялся и всходил, вспенивая воду, а якорь выставил крючковатые лапы, закачался у борта, пошёл в воду. Забрали когти, впились в дно…

– Сколько на клюзе?

– Сорок сажен, сорок пять.

– Цепь на битенг. Отдать даглист. "Паллада" мечется в килевой качке и вдруг замирает между двумя туго натянутыми якорными канатами.

– Разрешите поднять флаг? – счастливо улыбаясь, кричит Завойко.

Флаг огромным голубо-белым полотнищем лежит у самого ахтерштевня. Чьи-то руки мгновенно укрепили шток, и флаг распластывается, гордый андреевский флаг с перекрещёнными полосами.

С минуту Павел Степанович держит руку у виска. То ли чувствуют офицеры и матросы, недвижно обратившие головы на своё знамя? Видят ли они эту пустую палубу уставленной пушками, с галереей на юте, с шканцами, с мачтами, одетыми парусами, со сплетением снастей, с вымпелом под клотиком фок-мачты?

– А знаете ли, Павел Степанович, кто оказал честь нашему празднику? неожиданно нарушает очарование будущим голос Ершова.

– Генералов и адмиралов много, мой друг.

– Но в поэзии нашей один адмирал!

– Пушкин?! Где он? Ведите меня к нему.

– Куда же вас вести? Шлюпка ещё не подошла, а он был на берегу. Отдельно стоял, близко к матросам.

– Экой вы право. Что бы позвать на корабль… Первой записью значилось бы славное имя, и с ним "Паллада" вошла бы в российскую словесность. А теперь… Что у вас, Завойко?

– Хочу доложить: ахтерштевень углубился на пятнадцать футов шесть дюймов, форштевень на одиннадцать футов два дюйма. Балласт в порядке. За поступлением воды установлено наблюдение.

– Так, значит, можно писать рапорт о благополучном спуске…

Были все основания рассчитывать, что до зимы "Палладу" вооружат в Кронштадте. Ради этой цели и пребывал всё лето Павел Степанович в лихорадке труда. Но адмиралтейское начальство после спуска отнюдь не спешило. Высочайшее благоволение объявлено, а камели для вывода фрегата из Невы оказались нужны сначала под транспорт "Виндаву". И, покуда их доставляли обратно к верфи, наступила ранняя зима.

По реке идёт сало, льдины запирают мелководный бар, и надобно корпус ставить на зимовку.

– И чего ты кипятишься? – удивляется младший брат Сергей. – Радоваться надо, брат, что вместо Кронштадта зиму пробудешь в столице.

– Весьма подлое суждение о службе, Серёжа, – взрывается Павел Степанович. – Этак ты учишь гардемаринов своей роты? Мне вверены люди, в большом числе не знакомые с кораблём. Казарма сделает их солдатами. А весною на "Палладе" нужно иметь моряков.

– Да если так случилось! Философия учит в дурном искать хорошее, приспособляться к обстоятельствам.

Тон Сергея примирительный, и сам он полнотелый, круглолицый олицетворённое благодушие.

"В брата Николая пошёл", – определяет Нахимов и ещё пуще негодует:

– Этакая философия не по мне. И тебе на службе России не след ею руководствоваться. Пропадёшь.

– А вот и не пропаду. Гляди – через три-четыре года Горковенко пойдёт в отставку, и я стану инспектором классов. Сейчас имею в училище бесплатную комнату с дровами и свечами, а тогда займу квартиру, женюсь на Шурочке… Что?

"Что бы ему в пример иметь Платона, тот без корысти. Собрались в Сергее худые черты себялюбца Николая, а от Платона только любовь к округлости, чтобы без углов, без столкновений шла жизнь".

– Я пойду, – после недолгого молчания произносит Нахимов.

Сергей не понимает мыслей брата. Так же благодушно он предлагает:

– Перебирайся ко мне, Павлуша. Сократишь расходы. Мамаше больше сможешь высылать. И мне легче будет, выкрою на новый мундир.

Уже подвинувшись к выходу, Павел Степанович неожиданно смеётся. С ним это случается редко, и тогда он становится не похожим на себя. Так и сейчас: почти сев на пол, залился на высокой ноте, а глаза наполнились слезами. Едва отдышался, топая ногами и взмахивая руками, как утопающий.

– Что ж я смешного сказал? – обиженно спрашивает Сергей. – И хохочешь странно. Будто тебя щекочут.

– Подлинно так. Щекочешь. Очень щекочешь. И как ты умеешь для себя пользу извлекать из всего. Ладно, перееду. К Михаилу и Ершову ближе буду.

На фрегате должно держать часть команды. Следить, чтобы лёд не повредил корпуса, не набралась вода выше ординара, да и охранять от расхищения. Зима суровая, а бедноты на Охте много. Люди промышляют казённым лесом, а то просто тащат на топливо. Но условия жизни на недостроенном корабле – в щелистой избёнке плотовщиков – тоже скверные, и Нахимов каждую неделю сменяет дежурный наряд. А вся команда хлопотами старшего офицера недурно устроена в Новой Голландии.

Павел Степанович благодарит Завойко и уводит к себе. Его занимают вопросы:

– Чему можно без фрегата обучить для службы на фрегате?

– Что за зиму наши матросы должны изрядно узнать?

Не торопясь Нахимов перечисляет: во дворе поставить мачтовое дерево со снастью, чтобы матросы лазали и в снег и при ветре. Офицерам сделать чертежи внутренностей фрегата, такелажа и парусов, и по ним знакомить команду. Боцманам с квартирмейстерами обучать плетению матов, кранцев и тросов, вязанию узлов, кройке и шитью парусов. Командирам батарей рассказывать о пушках, заряжании и наводке. Штурману беседовать по карте Балтийского моря о навигации. Изучать также сигналы флажные и фальшфейеры.

– На том и господа офицеры будут совершенствовать знания, и к подчинённым ближе станут.

Завойко одобрительно кивает на все предложения и добавляет:

– Грамоте учить станем?

Павел Степанович, помолчав, предупреждает:

– В расписание только не вводите. А то вспомнят про ланкастерские школы и в либерализме обвинят. Петербург! Мичманам поясните…

Планы широки, и не всё удаётся без опыта. Но командир и старший офицер "Паллады" со страстью и упорством осуществляют свою программу и находят многих последователей. Сами матросы просят рассказать об устройстве флота царём Петром, о морских сражениях и кругосветных плаваниях, об андреевском флаге, и каждый день находится для всех офицеров дело в казарме экипажа.

И время поэтому бежит, уплотняя недели и месяцы, И ещё ускоряют его бег – книги и частые душевные беседы всё с тем же Ершовым и с Михаилом Рейнеке.

У Ершова, человека из народа, Павел Степанович черпает знания о жизни простых людей труда и их нуждах. С Рейнеке дружбу укрепляют общий интерес к морским наукам, стремление к преуспеванию родного флота.

– Опять небось адмиралтейский совет держал со своим эстляндцем. И чего нашёл в этом сухаре? – нападает Сергей на поздно вернувшегося брата.

– Сухарь голод утоляет, – в тон брату усмехается Нахимов. – Не любишь ты и не знаешь флота, Серёжа.

– Ладно, отступлюсь, носись с любезнейшим Михайлою. Но ты и от мужика Ершова редко выходишь. Тоже флотский интерес?

– Ершов – русский мужик. А мы, дворяне, – не русские ли?

– С нашими крепостными сдружись по этой причине.

– Немало и крепостных, перед которыми нам с тобою ломать шапки надо, кротко говорит Нахимов.

– Павел, Павел! Забыл ты о декабре двадцать пятого года?

– Напротив. И никому не пожелаю забывать. В средствах исправления общества не разбираюсь и тайных союзов избегал. Но в народ и лучшую его судьбу верю. Может быть, и наш предок, бежавший в Сечь, был рабом сытого боярина. Благо, ему повезло…

Сергей нервно распахивает дверь в коридор, но в нём стоит ночная тишина, а стены толстые, и он поворачивается к брату:

– Зачем же служишь неодобряемому порядку?

– Я служу отечеству, Сергей. Я, кажется, неплохой моряк, а России нужны моряки особливо. Сильнейшие державы суть державы морские. И как бы тошно ни было мне, до смерти буду держаться примера достойнейших людей флота; так поступал покойный Василий Михайлович Головнин, так поступали они…

Сергею жутковато слышать брата. Да и многословие такое не в обычае Павла. Младший Нахимов не знает, что ответить, и, молчаливо раздевшись, тушит огонь. Но сон не идёт. Ещё из-за Павла к чёрту пойдёт карьера, и свадьба не состоится. Да и самого брата жалко. Прямую свою дорогу в адмиралы перекапывает.

– Ты не спишь, Павел? Я тебе скажу по-доброму – зарекись от жизни на берегу. На корабле – как в монастыре. А монахов не проверяют, что они думают, лишь бы устав выполняли. Так?

Он нетерпеливо вертится; брат смеётся – вновь, как в начале зимы.

– Ты прав, благоразумный офицер и жених. И можешь не беспокоиться – у меня других планов нет, и службы твоей не испорчу. Спокойной ночи.

Наконец прошёл лёд. "Паллада" снова на чистой воде. Надо идти вниз по реке; там к ней подведут камели. Впрочем, Павел Степанович предпочитает называть эти понтоны верблюдами по смыслу английского слова.

– Был грех у великого царя, – говорит он Завойко, – по-попугайному вводил в нашу речь иностранные названия. А это мешает молодым людям осваиваться в новом деле. Вот сказал я матросам "верблюды" – и сразу любой понял, что корабль станет в ложбинку соединения понтонов и поплывёт, будто в люльке.

– Сегодня, пожалуй, тронемся. – Завойко мечтательно смотрит на ширь реки.

– Обязательно.

– А ночевать?

– К левому берегу приткнёмся для постановки камелей. Облюбовал я Калинковский островок. Оттуда и начнём буксировать всеми гребными судами в залив.

Левый берег Невы против устья Фонтанки полюбился Нахимову, потому что редкие дома не закрывают перспективы топких лугов и осиновых рощиц. Здесь, на местах повыше, ютятся одни рыбаки. Здесь всегда тихо. Оттого рыба посещает эти места и плодится в протоках.

Приход "Паллады" к Калинковскому островку вносит необычное оживление. С мастеровым людом и своими матросами Нахимов создаёт новую оседлость. Женатые работники приезжают в лодках с семьями и ставят шалаши. Холостяки устраиваются на самом фрегате. Целая флотилия гребных судов сбивается в устье речки и в Канаве. Первые четыре дня от утренних до вечерних сумерек звенят пилы, стучат топоры и бьют молотки. К бортам "Паллады", в предупреждение возможных повреждений, нашивают доски, приделывают контрфорсы и фальшивые битенги. На битенги – массивные тумбы – лягут канаты, а контрфорсы – чугунные распоры – создадут прочность всего крепления.

"Паллада" пришла первого мая, но лишь шестого мая Ершов разрешает подводить камели.

Место выбрано преглубокое, и под килем фрегата для "верблюдов" достаточно воды. Работа кипит, пока закрепляют выстрелы, рыбины, раскосины, свозят такелаж и обносят тросы. Кой-кому приходится выкупаться в ещё ледяной воде, и островок оглашается притворными криками матросов.

– Ай, тону!

– Раки хватают!

– Не дури, Сенька, лишнюю чарку не выпросишь. Павел Степанович прислушивается к бодрым голосам, к язвительной перепалке и подзывает ревизора, бойкого мичмана.

– Закажите рыбакам судаков пуда… ну, побольше. Котлы у нас на берегу?

– Так точно.

– Ну-с, будет уха в добавление к обычному приварку. Картофель тоже, вероятно, можно купить.

– Но у нас не примет порт счетов по здешним ценам. Солёная рыба отпущена.

– Какие там счёты! Пусть люди едят свежую. На воде – и вдруг солёная. Чушь. Вот-с деньги…

В сумерках он ходит от костра к костру. Над дымом кружится ранняя в этом году мошкара, и шея Павла Степановича в крови, хоть он шлёпает по ней без милосердия. Но весело, потому, что люди довольны.

– Вкусный дым! – твердит он, присаживаясь возле Сатина, хлебает наваристую уху и выпивает казённую чарку с боцманматом.

Бывалый матрос про себя вспоминает время, когда они были десятью годами моложе. Старики тогда твердили, что молодой барин испортится. "Ан нет!.."

Для веселья в следующие дни основания мало. Началась самая трудная работа – выкачка воды из ящиков понтонов, чтобы поднять фрегат на десять футов.

Ручных помп мало, и производительность их невелика. Семь потов сходит с матроса, делающего однообразные движения; вода идёт ручьём, а камели с фрегатом поднимаются на дюйм, на два дюйма.

Чавканье помп разносится всю неделю. Лишь одиннадцатого мая басисто командует Завойко: "Шабаш!"

Осадка ахтерштевня теперь только девять футов, а форштевня даже пять футов. Фрегат почти целиком вылез из воды, и можно сниматься для перехода в Кронштадт.

Завойко от удовольствия говорит на родном языке:

– Чисто зробили, Павло Степанович. Гарно зробили. Бачу, идём в океан, в кругосвитне, ни дале як в це лито.

– Гоп-гоп, скаче козаче. Раньше надо в Кронштадт прийти!

Нахимов с досадой тычет рукою на устье. Оттуда ползёт грозовая туча, и под ней вода стала свинцовой.

– При противном ветре нам не выйти.

– Да уж греби не греби, с фарватера отнесёт на банку. – Завойко чешет затылок. – Ну не беда, роздых людям. На сутки, на два дня.

Отдых длится больше. Но какой отдых под проливным дождём? Все закоулки фрегата набиты мокрыми и зябко трясущимися матросами. И все три дня они щедро честят погоду и небожителей – в. самых сильных выражениях.

Лишь в ночь на четырнадцатое мая ветер уклоняется на три румба к югу. Нахимов приказывает завезти верпы гребными судами. Аврально трудится команда, и скоро на прибылой неспокойной воде буксирные канаты связывают камели с двумя ботами, шестью катерами и восемью барказами.

– Вёсла на воду!

Буксирные канаты пружинят и выскакивают из воды. Камели, с высоко сидящим в них фрегатом, медленно расплёскивают перед собой волны.

С Ершовым уже направлен в Адмиралтейство рапорт, что "Паллада" идёт в Кронштадт. Но это преждевременно. Ветер снова заходит от вест-норд-веста. Шлюпки топчутся на месте, сталкиваются, мешают общему согласному движению.

Посмотрев на карту, Нахимов соглашается с штурманом, что надо становиться на якорь за поворотным Рижским буем.

Семнадцатого мая наконец корабль в виду обетованной земли; фрегат становится на восточном Кронштадтском рейде. И это последняя ночь перед Кронштадтом.. 18 мая в шканечном журнале корабля появляется первая запись: "Вошли в Военную гавань для постановки мачт".

Придать благообразие физиономии адмирала Беллинсгаузена, знаменитого своим антарктическим плаванием, поистине невозможно. Рыжий жёсткий волос лезет из мочек ушей и из ноздрей, баки торчат устрашающей щёткой, а на голове волосы всегда спутаны. Адмирал стареет в однообразных плаваниях практической эскадры между Ревелем и Либавою. Его оживило бы новое заокеанское плавание, но галсирование по проторённым путям в береговых водах ему осточертело. Он не командует эскадрою, а присутствует на ней.

За десятилетия службы адмирал отвык от длительных объяснений. Его излюбленное утверждение, что в Балтике – как на Невском проспекте. Заход на мель равносилен езде экипажа по тротуару. На проспекте в предупреждение непорядка стоят будочники. В Моонзунде, Ирбене, на всём материковом берегу и островах есть маяки.

– Я вам, господа капитаны, не гувернёр и не нянька. Извольте помнить знаки и карту, справляться и при противном ветре и в туманы, – говорит Беллинсгаузен в начале каждой кампании.

Характер Фаддея Фаддеевича в какой-то степени знаком Нахимову по двум кампаниям в Балтике на "Наварине". И, явившись на Ревельском рейде к командующему с рапортом, Павел Степанович не ждёт, что. Беллинсгаузен особенно заинтересуется новым фрегатом. Но приём ещё обиднее его предположений. Адмирал слушает рапорт, созерцая подволок с отполированными бимсами.

– Так, хорошо, капитан-лейтенант, поставим вас концевым в походном ордере. Вы – моряк опытный, но как люди у вас необученные, так беды другим кораблям не наделали бы.

– Если поэтому концевым назначаете мой фрегат, ваше превосходительство, смею заверить, что "Паллада" готова к любым эволюциям эскадры.

– Когда же вы людей приготовили? А? Самонадеянны, капитан-лейтенант? В этом ли морская выучка? А?

– Обучал команду, руководствуясь соображениями на сей счёт Михаила Петровича Лазарева…

– Каковой есть мой выученик, и я Лазаревым горжусь, – объявляет Беллинсгаузен, чуть оживляясь, но сейчас же блеск в его глазах меркнет, и скучным голосом он объявляет: – Вы молоды, господин Нахимов, а я на службе государю императору состарился. Я отвечаю перед ним за все корабли эскадры.

И всё? Ни одного вопроса о том, как удалось командиру "Паллады" в два месяца вооружить и снарядить фрегат. Адмирал не спрашивает, как вёл себя корабль на первом большом переходе. А капитан-лейтенанта подмывает-таки желание похвастать, сколько узлов делали при марсельном ветре и сколько с полной парусностью.

– Прикажете приготовить фрегат к смотру?

– Нет, мой друг, нет… отрабатывайте команду в парусах и по артиллерии. Чего ж я прежде времени спрашивать с вас буду. В конце кампании, конечно, ждите.

Остаётся откланяться. Но, подходя на гичке с щегольским вымпелом к красавице "Палладе", её командир невесело размышляет: а стоило ли тратить силы на такое поспешное устройство и нововведения, если их на эскадре никто не замечает и не подхватит для распространения на флоте.

В дни работы казалось, что то, и это, и третье, и десятое вызовет на флоте подражание и станет новым правилом. А нынче, оказывается, "Палладу" и порядки на ней никто и рассматривать не станет. "Разве так было бы у Лазарева? Он бы и похвалил, и покритиковал, и свои выводы сделал бы широким достоянием".

Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен с вечера диктует флаг-офицеру приказ о походном порядке эскадры. Назавтра корабли второй флотской дивизии должны пройти у Дагерорта, сохраняя строй кильватерной колонны. Передовым линейным кораблём назначается "Арсис".

– Поставьте "Палладу" последней, за фрегатом "Помона", на двойную дистанцию… В команде рекруты. И не очень известно, как новый фрегат слушается парусов и руля. Ещё налетит на чью-нибудь корму и поломает строй.

– Отдельное плавание у Нахимова прошло благополучно. Он вышколил команду.

– Ну-ну, осторожность делу не вредит, – прекращает возражения адмирал.

В третьем часу 16 августа эскадра снимается с дрейфа. Свежий ветер, облачно. Адмирал флажным сигналом приказывает поворачивать последовательно в бейдевинд правого галса и взять по одному рифу.

Из стелющегося на воде тумана выступают клотики "Арсиса", "Иезекиила" и "Памяти Азова". За ним начинает движение вторая бригада – "Императрица Александра", "Александр I" и "Великий князь Михаил". И, наконец, одеваются парусами едва различимые "Кульм", "Кацбах" и "Эмгейтен". На "Палладе" слышат свистки боцманов передовых фрегатов – "Екатерины", "Елисаветы" и "Невы". Лейтенант Панфилов внимательно смотрит на корму "Помоны". Как только фрегат отдаст марсели, нужно повторить его манёвр.

Вот кормовой огонь "Помоны", зажжённый по случаю мглы, дрогнул и поплыл вправо. Пора!

– Грот-марсель на стеньгу, – командует он. – Право руля не вдруг.

Павел Степанович смотрит вдаль, на протянувшийся в рассветном чистом небе частокол высоких мачт.

– Какой курс? – спрашивает он штурмана.

– По приказу адмирала зюйд-зюйд-вест.

– А вы не ошиблись? Тут, знаете, на четверть румба уклонишься – и дагерортские камни.

– Нет, Павел Степанович, занесено приказание в журнале.

– Занесено-с. А вы проверьте, что из сего получится. Возьмите пеленги Дагерортского маяка, пока огни его не потухли.

– Но ведь мы идём последними в колонне, – напоминает штурман.

– Осторожность делу не вредит. – Павел Степанович невзначай повторяет фразу адмирала, определившую место "Паллады" в колонне.

Он ходит по шканцам и нетерпеливо посматривает на штурмана, согнувшегося над картой. Блистание маяка в такую погоду подозрительно ярко. Ещё не доводилось столь близко проходить у опасных подводных камней Даго.

– Павел Степанович! В самом деле неладно. Выходит, что курс ведёт прямо на камни. Если расчёт расстояния верен, то передние корабли сейчас ударятся…

– Ну, покажите. Так, истинный курс, истинный пеленг… Лейтенант Панфилов, кричите всех наверх. Выпалить из пушки и поднять сигнал: "Флот идёт к опасности". Приготовиться к повороту оверштаг.

– Без разрешения адмирала? – недоумевает Панфилов, но выполняет распоряжение командира.

– Какое там разрешение? – покрывая боцманский свисток, басит прибежавший на шканцы Завойко. – Начнут все в панике ворочать, обломают друг друга.

Фрегат, как туго взнузданная лошадь, на мгновение становится неподвижным, и вдруг, круто ложась на левый борт, начинает восходить к ветру.

– Гитовы быстрее тянуть, – требует Нахимов.

– Манёвр сделан недостаточно чисто, но "Паллада" ложится на курс, параллельный эскадре, и можно наблюдать её положение. Вот ближайшие фрегаты репетуют сигнал "Паллады", но продолжают идти в прежнем порядке.

"Беда, если адмирал обидится. Перед всей эскадрой срамим… И если зря? И если дойдёт до царя?.."

Завойко с сочувствием следит за командиром.

А Нахимов озабоченно всматривается вперёд. Он думает только об одном: успело ли его предупреждение? Может быть, корабли первой бригады потерпели аварию? Какое безобразие! На одном корабле ошиблись, а другие идут слепо, не определяясь, не задумываясь над сигналами "Паллады".

Ага, наконец адмирал увидел! Командует: поворот оверштаг всем вдруг. Не поздно ли? И ему обидно за старика. Подвели адмирала офицеры флагманского корабля, подвели моряка, который без аварий ходил в торосистых льдах и в ураганах Южного океана. Однако же сам он приучил их к беспечности.

Завойко восторженно хлопает тяжёлой своей рукой новичка в службе с Нахимовым – лейтенанта Алферьева и шепчет:

– Видал, брат, каков наш Павло Степанович?

Строгим жестом командир останавливает шепчущихся офицеров.

"А что? Мы же вами довольны", – говорит ответный простодушней взгляд Завойко.

И тогда Павел Степанович, поманив его к себе, мягко укоряет:

– Милый Василий, не пристало своей смётке радоваться, если невнимание дорого обошлось нашему флоту. Вон, поглядите…

Уже седьмой час. Туман свёртывается, уходит вверх и открывает корабль, засевший в камнях.

– Господи, вокруг него буруны. Как только забрался!

– На "Арсисе" сигнал: "Адмиралу, нуждаюсь в помощи гребных судов и снятии тяжестей", – громко докладывают с марса.

Нахимов пожёвывает губами и решает:

– Ляжем в дрейф, спустим барказ и катера.

Через два дня эскадра возвращается в Ревель. Павел Степанович просит разрешения съехать на берег, но получает приказание явиться на "Память Азова" к адмиралу.

На этот раз старик идёт навстречу и крепко жмёт руку. Он искренен. Он просто забыл, что о деле не беседовал с командиром "Паллады".

– Ты прекрасно усвоил мои уроки. Пишу о тебе государю. Прекрасно, прекрасно поступил. Да, переводятся настоящие моряки. Когда мы были в Индийском океане…

Павел Степанович почтительно слушает длинный и вправду поучительный рассказ о бдительности в море, но душа протестует: не так надо командовать эскадрою.

Проходят новые недели в новых плаваниях. Дагерортская история начинает забываться в хлопотливых приготовлениях к высочайшему смотру на Кронштадтском рейде. И вот царский катер с шестнадцатью гребцами проходит вдоль линии кораблей, и, конечно, царь не поднимается на "Палладу". Но вызывает Нахимова вместе с другими командирами выслушать царское спасибо за службу. И тогда Рикорд, старший из флагманов, знающий Павла Степановича по Средиземному морю и по дому покойного друга Головкина, напоминает императору о поступке Нахимова.

– Помню, – громко говорит Николай, – подзови его ко мне.

Павел Степанович смотрит в красивое жестокое лицо царя, подняв голову. Он сам рослый, но Николай на голову выше.

– Ты наваринец?

– Да, ваше величество.

– Хорошо служишь. Мой генерал-адъютант Лазарев просит отдать тебя. Поздравляю с чином капитана второго ранга. Назначаю тебя командующим новостроящегося черноморского корабля. В память победы моих войск он назван "Силистрией". Служи.

Надо что-то отвечать на царскую милость, но Нахимов растерянно склоняет голову и молчит.

– Ваше величество, – раздаётся, кладя конец тягостной паузе, едкий тенорок, – для одного из героев Наварина ваша милость оказывается страшнее турецкого огня. На последний, говорят, "азовцы" отвечали быстро.

– Жизнью своей готов служить России и вашему величеству, – с запозданием произносит Нахимов, и так глух его голос, что самому кажется чужим.

Император небрежно кивает головой и в окружении членов своего штаба проходит вперёд. Но владелец едкого тенорка, гигант ростом (он ещё длиннее царя и, как говорят, повторяет всем обликом знаменитого своего предка), замешкался и удерживает возле себя Беллинсгаузена:

– Каков молчальник был у вас! – Тенорок уже не едкий, а просто презрительный.

Старый адмирал не хочет быть несправедливым:

– Но, князь, вам, начальнику Морского штаба, должно быть известно, как этот молчальник своевременно заговорил у Дагерорта.

– Вы великодушны, Фаддей Фаддеевич, – намеренно возвышает голос князь Меншиков и в упор смотрит на неуклюжего, ненаходчивого командира фрегата: В конце концов, любой бывалый штурман сделал бы то же, и даже боцман, вот именно боцман.

Почему-то представляется, что от этого человека надо ещё много ждать дурного… Он как чёрная тень. И даже светлее становится, когда царь с вельможами сходят на катер.

– Так вот он каков, наш князь Меншиков, наш начальник Главного морского штаба из кавалерийских генералов, величайший из придворных остроумцев…

Нахимов говорит тихо, но Завойко хорошо услышал:

– Экий грубиян.

– Да нет же, попросту аристократ. Грубияном можно было называть предка его, Алексашку, да и то – покуда титулы и должности не предали забвению жизнь пирожника и денщика.

 

Глава седьмая

Новые дороги

Не узнать Павла Степановича в его лихорадочных сборах на юг. Даже встреча с Меншиковым, по-прежнему надменным и презрительным, лишь тенью проходит по лицу. Он оживлён и весел, не сутулится как всегда, и в новом сюртуке с эполетами капитана 2-го ранга выглядит на венчании брата гораздо представительнее жениха.

Всё складывается отлично. Хрустящий лист с назначением, подорожная и подъёмные получены. Нежданно нашёлся спутник, старый корпусный приятель Чигирь, возвращающийся к месту службы – в штаб Лазарева. Едет с Павлом Степановичем и Сатин, будущий боцман "Силистрии". Приобретены новый секстан в щегольском футляре и складная подзорная труба; книги старые и вновь купленные заняли два ящика и изрядно истощили пачку ассигнаций.

Но о деньгах Нахимов думает сейчас ещё меньше обычного. Добрую половину получки вручает брату с напутствием баловать молодую жену.

– Ты не стесняйся в расходах, Серёжа… Сашеньке не грех угождать. И я впредь буду тебе высылать. Много ль надо на корабле. И вот ещё, ты мать выпиши, скучно старой в деревне.

Сергей самодовольно и значительно улыбается:

– Спасибо, Павел. Но Шура скромна и нетребовательна, а выше головы не прыгнешь. Насчёт мамаши, полагаю, следует её спросить. Ты заедешь по пути в нашу деревеньку?

– Что? Нет, это слишком в сторону. В подорожной выписан маршрут через Витебск, Кременчуг и Елисаветград. А вот ты возьми отпуск, свези Сашеньку к мамаше. Надо ей скорее познакомиться с моей сестрёнкой, новой дочерью.

Он говорит и глядит на хлопочущую Сашу. Да, несомненно, сейчас Сергей не стоит своего счастья. Но Саша его переделает, благотворно повлияет. Любо не то, что невестка хороша. Любо, что она умница, чувствительна к страданиям людским, пытлива и пряма в суждениях…

Поутру во дворе стоят коляска и тарантас. Вещи уложены, и среди них умащиваются Сатин с двумя денщиками. Неопохмелившийся, сонный Чигирь ходит вокруг коляски и часто достаёт часы-луковицу.

– Павел Степаныч, Павло, время трогаться.

– Сейчас, дружище. Сейчас Сашенька придёт с братом.

И правда, она спускается в простеньком утреннем платье и туфельках без каблучков. Её пышные волосы уложены в высокую причёску. Восхищающим жестом загорелой руки прячет за ухо выбившийся завиток и останавливается перед названным братом.

– Павленька, вы в нетерпении нас покинуть?

Карие влажные глаза смотрят с упрёком, а в углах решительного маленького рта прячется нежность.

– Пора, сестрица, чтобы к ночи быть в Луге.

– Не забывайте же нас, возвращайтесь. Сергей смотрит из-за плеча жены и небрежно притягивает Сашеньку к себе.

– Безусловно ждём в будущем году – ты должен явиться в роли крестного нашего первенца.

Опять улыбка брата кажется Нахимову неприятно самодовольной. Но прочь завистливые чувства! Очень хорошо, что Сергей счастлив.

Павел Степанович наклоняется к смущённой Сашеньке:

– Он прав. Может ли быть большая радость – понести к купели маленькую Сашу?

Последние объятия. Сергей отходит к Чигирю, а Сашенька доверчиво прижимается щекою к эполету и таинственно шепчет: "Приезжайте, бобыль, я вам невесту разыщу". И у Нахимова на таком же шёпоте срывается полупризнание: "Ежели найдёте схожую с вами…"

И вот коляска перестала прыгать на неровных камнях. Песчаная дорога пошла лесом. Верещат вдавливающиеся в сухую землю колеса. Звенит подвязанное к рессоре ведро. Топочут быстрые кони, и лишь от скуки взмахивает кнутом ямщик: "Но, милые, но-о, не ленись". Позади Луга, тишь застывшей псковской Руси. Она подступает к большаку полосками сжатых полей, тёмными срубами редких погостов, ещё более редкими усадьбами помещиков с белеющими барскими домами, липами и вязами в садах. Над верхушками синих елей и зонтичными кронами сосен проглядывает бледное сентябрьское солнце. Долго всхрапывавший Чигирь вдруг вкусно зевает.

– А ты не поспал, Павло? Все мыслями в столице? И, не дожидаясь ответа, приказывает ямщику:

– Подгони, братец, коней к воде. Разомнём ноги.

Ямщик охотно выполняет распоряжение. Скосив глаза, он видит, что барин тянется к погребцу. Надо полагать, чарочка перепадёт и ему.

Вода в луговой речке подернута ряской и тепла. Чигирь тормошит Павла, и, раздевшись, они пересекают медлительный поток до другого, высокого берега, потом плывут по течению.

– Это что, – отдуваясь и пристраиваясь к скатерти, уставленной закускою и Сашиными пирогами, объявляет Чигирь. – Это разве вода? Так, иллюзия, друг сердешный. Наш Николаев стоит на слиянии Буга и Ингула. Вот эти реки ласковы. Доедем и сразу бултых – смывать дорожную грязь. А на Неву в октябре разве чёрт купаться заманит… Но ещё лучше в Севастополе – Кача, Херсонес Таврический, Балаклава, а затем Байдары и южное побережье. Эх, после Балтики тебе сном покажется наша благодать.

– Я же был в Средиземном море, – вставляет Павел Степанович, бережно разрезая пирог.

Чигирь ставит перед ним стакан и льёт настоянную зеленоватую водку.

– То, Павло, чужое море. А я тебе о своём говорю! Разница, потомок запорожцев. Ты слезу обронишь, увидя плавни и море, где прадеды ходили на стругах. Э-эх, не было тебя в двадцать девятом, когда мы жарили турок и так и сяк. Слышал про "Меркурий" Казарского? Два линейных корабля неприятеля спасовали перед ним. Потому что офицеры решили драться до смерти и взорвать корабль. Черноморцы! Наше племя тебе ещё раскусить надо. Память о Фёдоре Фёдоровиче Ушакове у нас живёт, несмотря на всяких Пфейферов и Папаригопуло.

Чигирь может выпить много, а выпив, обнаруживает богатую на даты память. Размахивая руками, вспоминает, как воображение арабских географов пленилось походами руссов, и они назвали древний Понт Эвксинский Русским морем.

– Знаешь ли, что между временем осады Херсонеса – Корсуни Владимиром и приходом на Ахтиарский рейд фрегата "Осторожный" прошло почти восемь столетий?

Запрокинув руки за голову, Нахимов слушает приятеля с любопытством. Чигирь не терял времени в канцелярии Командующего флотом и портами Чёрного моря. Беспечный и лёгкий приятель – любознательный патриот. Успешно знакомился с полувековой историей Черноморского флота и особенно хорошо знает деяния Фёдора Фёдоровича Ушакова.

– Друг ты мой любезный, так отправлялся из Петербурга Ушаков… Только не в Николаев, а в Херсон. Был в одном с нами чине – капитаном 2-го ранга, и такой назначен был командовать строящимся кораблём. В одном разница – Ушаков вёл с собою экипаж в неустроенный край, и ждала его чума. Да… полвека, и вот ты едешь налегке, и ждёт тебя приветливый начальник.

Полупьяный Чигирь вдаётся в философию, и Сатин помогает ему нащупать высокую ступеньку коляски. Но, пристроясь на подушках, Чигирь продолжает заплетающимся языком ораторствовать о благополучии в настоящем Черноморского флота.

Флот, Николаев, Севастополь, турки – таковы предметы бесед друзей изо дня в день. И день за днём одолевают версты коляска с тарантасом. Велика Россия. Русскую речь сменяет белорусская, белорусскую – украинская. И наконец леса отступают перед весёлыми степями. Пряно пахнет чебрец, серебрится ковыль, машут крыльями ветряки. Играют на солнце золотые короны подсолнухов. Приветливы голубые и синие хаты, возвышающиеся на глади равнины золотыми кровлями, будто стога в полях. А на широком степном шляхе коляска обгоняет то отары овец, то обозы с важно переступающими волами. Поднимает усатую голову чумак, лениво глядит из-под широкополого бриля или смушковой шапки на проезжих офицеров и снова дремлет, бормоча своё "цоб-цоб-цобе". Другая, нерусская, просторная жизнь, В городах вдруг обрываются палисадники со спрятавшимися в них домиками чиновников и мещан, и кричит, переливается всеми цветами радуги южный многоплеменный базар, и тоже нет в нём российской степенности.

В Елисаветграде, через который течёт к Николаеву Ингул, Нахимов и Чигирь бродят в воскресной толпе меж возов с дёгтем, пёстрым глиняным товаром, горами бураков, кавунов, дынь, баклажан и огурцов. Рябит в глазах от буйной пестроты. И кажется, вышитые плахты, сорочки и юбки девушек, украшенных цветами в волосах, повторяют богатство красок могучей южной природы. И что-то в их цветущей юности напоминает Нахимову Сашеньку. И ещё сердце твердит: вот она – моя родина.

Нечаянно он вступает в круг молчаливых слушателей и замирает перед слепым бандуристом.

Хриплый, сильный голос то дрожит на протяжной высокой ноте, то низко и гневно рокочет о рыцарской старине, то в тон торжественно звенящим струнам гордо ширится над толпою слушателей, восхваляя мужество вольницы. И под песню старца исчезает шумный базар с гортанными восклицаниями евреев, необычными акцентами и ударениями в речи панков, с быстрой руганью греков, выкриками турок и татар, с родным, но мало знакомым певучим говором крестьян. Возникают в мареве жары дикая степь и синее море, казаки то скачут, то плывут на стругах, и кажется Нахимову, что в таком мире он жил. Это воскресло мечтательное детство, распалённое рассказами дядюшки Акима.

– Ваше высокородие, подайте Христа ради старому морскому служителю. Несчастному инвалиду подайте.

Павел Степанович опускает глаза. У ног жалкий обрубок человека в выцветшей матросской шляпе. Бог весть когда носили такие уборы.

Опуская в протянутую руку алтын, Нахимов спрашивает:

– Где покалечили, старик?

– На верфи, батюшка. На верфи, бревном отдавило ноженьки. Я бы нынче милостыни не просил. Но чума погубила – жену, дочь и двух сынов разом выкосила. Один, аки перст, остался в юдоли сей.

– Почему морским служителем именуешься?

– Был я матрозом, ваше высокородие, двадцать пять лет служил. Корфу с адмиралом Ушаковым брали, а допреж того в Севастопольской эскадре на корабле "Павел" плавал. Столько лет зажил, а всё не забирает смерть.

Чигирю инвалид оказывается знакомым.

– Всё врёшь, старый хрыч. Учуял нового человека?

Он увлекает Павла Степановича к коляске.

– Небось не рассказал тебе про жительство своё на Корабельной слободке в Севастополе? Даром, что – безногий, а возмущал народ, когда слободку "Хребет Беззакония" – этакое гнездо нищеты и грязи – жгли, чтобы чуму пресечь. Вон куда нынче перебрался, избегая наказания.

– За что же судить безногого? Чем опасен? – недовольно и нехотя спрашивает Нахимов.

Он сожалеет, что позволил прервать беседу о далёком прошлом. Вымрут последние ветераны героического времени, и останутся без них от прошлого одни сухие реляции.

– Опасный чем? Язык без костей другой раз хуже огня, – наставительно отвечает Чигирь. – То время у нас было пляскою на пороховой бочке. Согнали народ со слободок в карантин. И чиновники, сам понимаешь, думали руки погреть за избавление от вонючей казармы. Однако не случилось по-ихнему. Женщины расшумелись и толпою явились к адмиралтейству. А тут подошли мастеровые из рабочих экипажей, пристали к ним люди трёх флотских экипажей. Не слыхал? Нахимов вопросительно глядит на Чигиря:

– Это в тридцатом году?

– Ну да. Убили военного губернатора Столыпина, и на два дня бунтари стали хозяевами в Севастополе.

– Вот как? Что ж ты всю дорогу "молочные реки и кисельные берега" живописал?

– К слову не пришлось. А к тому ж я под хмелем плохое забываю, беспечно смеётся Чигирь. Как всякий любитель-рассказчик, он не может остановиться, пока не выложит своих знаний. И пока коляска переезжает обмелевший Ингул, пока она кружит между обветшалых валов Елизаветинской крепостцы, Чигирь рассказывает о событиях теперь уже трёхлетней давности. Чем больше вдаётся Чигирь в личные воспоминания и изображает бунт как дело тёмных личностей из евреев, поляков и заражённых бунтарскими настроениями, высланных после 1825 года из Балтийского флота матросов, тем больше сомневается Павел Степанович в достоверности изображённого приятелем.

Если бунт не имел опоры в населении, зачем пороли и сослали в каторгу сотни женщин? Зачем наказаны шпицрутенами и забиты до смерти сотни матросов из трёх флотских и двух рабочих экипажей? И, наконец, зачем последовало повеление стереть окраинные севастопольские посёлки с лица земли и выселить семьи отставных моряков?

Напрягая память, Павел Степанович говорит:

– Что-то слишком просто у тебя выходит. Помнится, когда Михаил Петрович к вам уезжал, у него флигель-адъютант Римский-Корсаков рассказывал, что кормили в Севастополе крупой и сухарями с затхлостью и червями, а в муке было больше песку, чем растёртых зёрен. И тогда же рассказывал кошмары об этих карантинах, из-за которых ведь началось всё.

– Карантины, конечно, были дрянные, без печей и без света, даже без полов. Понадеялись, видать, что зимою не понадобятся.

Ямщик, долго прислушивавшийся к разговору офицеров, неожиданно поворачивается на облучке:

– И я, ваше благородие, был тогда в Севастополе.

Это ж мучительство народу было – в январе, в стужу, загоняли в бухту купаться. А потом вроде как арестовали по домам – не смей выходить. Иные не от чумы, а попросту от голода помирали. Или дохтур пьяный молодую женщину осматривал, шесть раз сряду оголял.

Чигирь молчит, а Павел Степанович, будто подводя итог этому разговору, вполголоса читает:

Полумилорд, полукупец, Полумудрец, полуневежда, Полуподлец, но есть надежда, Что будет полным наконец…

И когда ямщик, не дождавшийся ответа господина на свою реплику, с досады хлестнул коней и коляска покатилась быстрее, Нахимов пояснил:

– Это в списках ходит эпиграмма на графа Воронцова. Самого Пушкина. Не имел ли в виду Александр Сергеевич, что подлою была эта история, жестокою расправа, которую чинили, как ты говорил, под руководством графа?

Чигирь раздражённо посапывает ("Вот охота пуще неволи о мрачных историях толковать").

– Хватит тебе переживать, скоро будет селение немцев-колонистов, поедим вкусных колбас и кухенов, и вино у них славное.

Однако Павел Степанович не так легко переключается на радости для желудка. Шесть тысяч человек были затронуты этим столкновением с жестокой властью. Что во много раз больше, чем матросов на "Крейсере" или на "Александре Невском". Что уже по размерам близко к событиям в Южной армии и на Сенатской площади. И хоть тут не было офицеров, управляли шкиперский помощник, квартирмейстеры и мастеровые, но сила была использована в одном направлении, на расправу с ненавистным законом-беззаконием.

Осадок от бесед на последнем этапе пути вызвал в Николаеве желание с первого же часа расстаться с Чигирём. Поманив к себе Сатина, Нахимов потайно от старого приятеля распорядился, чтобы Сатин поискал квартиру:

– Главное, – в тихой семье и близ верфи. Найдёшь – сразу перевозите вещи.

На Сатина можно положиться, как на самого себя. Он знает, что нужно Павлу Степановичу. И, таким образом, личную жизнь можно считать устроенной и знакомиться с новым мирком, в котором, очевидно, пройдут долгие годы.

Ориентироваться в Николаеве легко. За низкими домами справа и слева вода. Идти следует на запахи гари, на визг металла. Туда, где упираются в голубое небо оголённые мачты. Путь ведёт через широкую площадь, по которой ветер метёт жёлтые и бурые листья акаций и серебристых тополей. Большой дом с колоннами, каких много строено в минувшей четверти столетия, должно быть адмиралтейство. К нему примыкает длинный квартал каменных зданий казённой жёлтой окраски. Перед заборами полосатые будки караульных. Тут казармы и артиллерийский двор. А вот пошли штабеля леса до самой воды, вот шумные кузня и слесарня. Через проулок, по которому строем ведут кандальников, наверно лежит путь к верфи. Конечно. Уже можно разглядеть подступившие к воде стапели.

"Флора", – читает Нахимов на корпусе, копирующем размерения "Паллады". Рядом ещё фрегат, потом несколько шхун. Двухмачтовый бриг стоит поодаль от берега, вооружённый рангоутом, и с баржи на его палубу поднимают орудия.

Соблазнительно отправиться и посмотреть на завершённую южными мастерами работу, но прежде следует осмотреть свою "Силистрию". Она заложена в другом конце верфи, и надо обогнуть целую флотилию тендеров. Видимо, Михаил Петрович остался верным своей любви к этим судам для проведения суровой морской практики… Ну что ж, Лазарев прав – каждому молодому человеку полезно наловчиться сначала на малых судах.

За тендерами Нахимов останавливается в недоумении. В переплёте корабельного остова что-то незнакомое. Подводная часть почти плоская, корма круглая…

Перекрикивая стук топоров и визг пил, Павел Степанович окликает пробегающего рысцою лейтенанта.

– Простите, на минуту задержу вас. Каково назначение этого судна?

Офицер вежливо козыряет.

– Это, господин капитан 2-го ранга, будет стосильный пароход для буксировки вновь построенных кораблей в лиман.

"Так, разумно. Михаил Петрович опережает Петербург. Не потребуются дьявольские усилия гребных судов".

– Механический завод, значит, тоже устраивается?

– Проект имеется… Павел Степанович.

Круглоголовый, круглолицый лейтенант знакомо улыбается, и Нахимов порывисто протягивает ему обе руки.

– Истомин! Вас не узнать! Возмужали!.. От Константина вам привёз письмо и посылку, кажется, книжную. Не ваш ли бриг-красавец?

– О, я ещё только вступаю в командование тендером. "Фемистокл" предназначен Корнилову, тоже нашему "азовцу".

– Как же, как же, помню Владимира Алексеевича. Достойный офицер. Но мне говорили, что он на описи укреплений Босфора.

– Корнилов вернулся. Кстати, мы сегодня вечерком празднуем его награждение Владимиром четвёртой степени. Если бы вы согласились, Павел Степанович… будут ещё старшие офицеры – Авинов, Хрущев.

– Мне очень приятно возобновить знакомство с наваринцами.

Истомин провожает Нахимова к стапелю "Силистрии", расспрашивая о брате. На первой при Лазареве постройке линейного корабля сделано немного, и на площадке совсем мало леса. Видно, стройка безнадзорна. Истомин вдобавок огорчает рассказом о бедности верфи материалами. Да, Чигирь, привыкший к грейговским порядкам, слишком благодушно описывал жизнь Черноморского флота. Те трудности, о которых он рассказывал по документам века Екатерины и Потёмкина, совсем не изжиты. Так быстро, как на Охте, нечего рассчитывать на спуск и вооружение "Силистрии".

Павел Степанович загибает пальцы, слушая истоминское исчисление недостач. Нет медных листов и белого железа. Транспорт с севера по году тащит железные детали. Немало трудностей и с работниками. Они надобны также в Севастополе, где роют сухие доки, прокладывают водопровод, возобновляют батареи.

– Я вас расстроил, Павел Степанович? Брат писал мне, как отлично и скоро сделали "Палладу".

– Что ж огорчаться, если беда общая. Дольше с Лазаревым потрудимся легче станет.

С юношеской горячностью Истомин подхватывает:

– Вы превосходно выразились. Мы все верим в Михаила Петровича и в славное будущее нашего флота.

Он прощается, снова повторяя просьбу посетить маленькое торжество, и Павел Степанович остаётся один возле своего корабля. Он решает ничего не записывать и не обращаться к строителям. Раньше нужно официально представиться главному командиру. Но завтра… завтра он потребует увеличить число плотников и притянет к работам свой полуэкипаж.

На обратном пути у адмиралтейства его нагоняет Чигирь.

– Лазарев приветствует. Сказал, чтобы сегодня командир "Силистрии" отдыхал, а завтра поутру являлся.

Пьют в этот вечер немного. Николаевцы расспрашивают о князе Меншикове и его деятельности во вновь созданном Главном морском штабе. Верно ли, что князь собирается насаждать солдатскую муштру? Сюда уже дошли вести о происшествии на эскадре Беллинсгаузена, и от Павла Степановича ждут подробностей. Как шла эскадра? Почему заметил опасность лишь концевой фрегат?

– Друзья мои, – молит Нахимов, – мне этот эпизод поперёк горла – не могу о нём вовсе говорить. Одно хорошо – без дагерортского происшествия не скоро довелось бы возвратиться под команду Михаила Петровича. Лучше послушаем впечатления Владимира Алексеевича о Турции.

– Охотно, – отзывается Корнилов, – но сначала удовлетворите наше любопытство в отношении князя Меншикова.

В лице Нахимова изображается досада.

– Меншиков, Меншиков! Не по душе мне князь, следственно мнение моё будет пристрастно.

– Ваше мнение ценно как заключение моряка, пребывавшего в Петербурге довольно долго, – настаивает Корнилов. На его смуглых щеках выступают красные пятна. Он нервничает. – О Меншикове разно говорят; от отца я слышал, что князь храбр, бескорыстен и не лишён способностей; при разностороннем образовании это свидетельства в его пользу.

Корнилов словно вызывает Нахимова на спор. Но Павел Степанович добродушно усмехается.

– Беда, когда один остроумец наскакивает на другого. В Москве ныне проживает возвратившийся из-за границы знаменитый Чаадаев.

– Тот, которому посвящал мятежные стихи в прежнее царствование Пушкин? – любопытствует Путятин.

– Он самый. Только нынче Чаадаев других взглядов, скептический и злословящий посетитель Английского клуба. Ну-с, недавно Меншиков был в Москве и в клубе обратился к Чаадаеву. Почему-де тот не кланяется, не узнает старого знакомого. "Ах, это вы, – ответил Чаадаев. – Действительно, не узнал. Мундир попутал – прежде был у вас красный воротник". Меншиков объяснил: "Адмиральские воротники чёрные, а я возглавляю флот". – "Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли". – "Что ж, не черти горшки обжигают" – отвечает князь и от Чаадаева ретируется, но тот успел дать ещё залп: "Да, разве на этом основании".

Павел Степанович обводит застольное общество повеселевшими серыми глазами и заливается неудержимым смехом.

– Так, получив чёрта, и удалился наш князь!

Анекдотом офицеры смущены, и, кроме Истомина, никто не вторит смеху рассказчика. Авинов цедит:

– Чаадаев, кажется, вышел в отставку ротмистром. Не пристало ему издеваться над одним из первых людей империи.

А Корнилов с принуждённо-вежливой улыбкой уверяет:

– Эта история по меньшей мере неубедительна для определения качеств князя.

– Вы думаете? – сердито и громко переспрашивает Павел Степанович. – Не дай вам бог на деле убедиться в противоположном утверждении.

Холодок после рассказа Нахимова недолго связывает компанию. В другом конце стола Чигирь вовремя произносит вычурный и двусмысленный восточный тост.

А через полчаса Меншиков совсем забыт в жаркой перепалке о возможности форсировать Босфор. Корнилов уверяет, перечисляя укрепления и замки, что эскадра, сильная артиллерией и способная высадить десант, прорвётся к Стамбулу. Путятин, не оспаривая сведений Корнилова (они вместе проделали картографические работы на берегах пролива), более осторожен в выводах.

– Надобно опровергнуть западные авторитеты. А англичане и французы считают, на историческом опыте, корабли бессильными против береговых крепостей, – напоминает он.

– Отсталость и рутина не должны идти в пример, – кипятится Корнилов и вдруг обращается за поддержкою к Нахимову.

– С каким мнением вы согласны, Павел Степанович?

– Я-с? – Нахимов встречается с небольшими, но горящими под выпуклым лбом глазами лейтенанта.

– Не знаю, кому из вас будет угодно считать моё высказывание верным. Путятину, по наваринской памяти, думается – нет. Вот моя мысль: побеждают желающие победы, стойкие и умелые. Люди-с – основа всех тактических теорий. А потому задача наша – на кораблях воспитывать в идее наступления, на берегу, в военных портах – в идее обороны. Тогда чужие укрепления возьмём, как Ушаков на Корфу, а своих не отдадим.

– Чудесно! Чудесно! – восклицает Корнилов и, пригибаясь к уху Нахимова, едва слышно просит: – Не сердитесь за Меншикова. Я мыслю, что государь выбирает достойных советчиков.

Павел Степанович наклоняет голову. Корнилов волен принять этот безмолвный жест за согласие.

Проснувшись на заре – солнце светит прямо в постель, – Нахимов вспоминает горячность Корнилова и отдаёт должное молодому офицеру – есть ум, есть пыл… Но всё образовано другой средой, чаяниями другого поколения… По крайности, любит флот. На него, на Истоминых, на моего Завойко можно надеяться, что их с верной морской дороги не свести.

Он одевается тщательно, – Лазарев с первого взгляда заметит малейшую оплошность. Но ещё нет десяти, как приказывает доложить о себе. Лазарев быстро катится навстречу. Обнимает и целует в обе щеки, тычась в переносье взбитым хохолком.

– Хорошо, хорошо, дорогой Павел Степанович! Теперь у меня все "азовцы". Здоровье как? Ревматизмы мучили, слышал? Пойдёт на поправку в тепле. Скорее бы только перетащить "Силистрию" в Севастополь.

Он говорит быстро, ходит по кабинету, как раньше на шканцах, чётким командирским шагом, в сюртуке с Георгием, заложив руки за спину. Внезапно останавливается, тепло смотрит на Павла Степановича и вдруг заливается смехом.

– А в дагерортской истории был молодцом. Уж я порадовался, что не был на месте Фаддея Фаддеевича. Грешен, порадовался.

– Когда же вы, Михаил Петрович, штурманов на малых глубинах не поверяли лично? Всегда нам твердили, что корабль любит воду, и в архипелажных плаваниях со шканцев не сходили.

Лазарев качает головой и хитро щурится:

– Обижал вахтенных начальников своим наблюдением? Да?

Он привлекает Павла Степановича на уютный ковровый диван с подушками на восточный лад, садится рядом и начинает вводить нового сотрудника в дела и заботы Черноморского флота.

– Наследство от Грейга получил я такое, что в пору было подозревать, будто намеренно флот доводили до состояния полного ничтожества. Строили мало и плохо. Лучшие корабли через три-четыре года после спуска гнили. Внутри всё худо, расположение дурное. Словно и не знали об успехах корабельной архитектуры. И заметьте, до меня в Севастополе никто не думал строить доки. Не только строить, разобрать корабль негде было. Поэтому завалили бухту в самой главной части днищами старых кораблей.

А о людях? Я не оправдываю того, что здесь случилось. Но надо же знать меру. И вы помните моё правило: обеспечь, чтобы человек был бодр, здоров, сыт, одет, в тепле и чистоте, а тогда с него спрашивай, три шкуры дери. Ох, плохо обучали при Грейге и мало имели народу. И теперь нехватка ещё по всем статьям.

От жёстких оценок прошедшего в жизни Черноморского флота Лазарев перешёл к перечислению того, что делается и что надлежит совершить для создания могучей и способной тягаться с лучшими флотами силы. Он называл заложенные и проектируемые корабли всех рангов, береговые укрепления, механические и лесопильные, полотняные и канатные заведения, жилые и общественные постройки. И с такой уверенностью убеждал в осуществлении своих планов, что Павел Степанович не выдержал и спросил:

– Неужто это всё нужно против Турции, которую нынче при дворах европейских по причине внутренней гнилости султанского правления зовут "больным человеком"?

Лазарев снял со стены два длинных чубука, открыл ящик стола с золотистым и пряным табаком, придвинул прибор с зажигалкой и пепельницей.

– Прошу, из подарков признательных турок; когда по приглашению Стамбула одним своим присутствием черноморцы оборонили его в тридцать третьем году от замыслов мятежного и подстрекаемого британскими агентами вассала, хозяева не знали, как нас одарить. Прекрасное оставили там по себе впечатление и ещё более было бы оно превосходно, будь наши корабли покрепче, да получше вооружены. Туда ещё кое-как дошли, а на обратном пути совсем разлезлись… Так вот, Павел Степанович, вывод из этой странички отношений России с Турцией даёт подтверждение событию, когда русско-турецким флотом командовал Ушаков. По-прежнему в общих интересах обеих держав совместная оборона проливов. Турция с нашей помощью крепче. А дружба Турции для нас означает уменьшение опасности южным нашим границам, особенно морским.

– Следовательно, большой сильный флот нужен для убеждения Турции в разумности мира и дружбы? – попытался уточнить Павел Степанович.

Лазарев дымил по-восточному через воду, и она булькала в сосуде, а на поверхности занятно лопались пузырьки газа.

– Вот ещё! Нет, друг мой, имея соседом одну Турцию, можно было бы думать в первую очередь об отражении контрабандистов и поставщиков оружия кавказским незамирённым племенам. Беда, что раньше или позже Турцию на нас натравят и с нею вместе будут те самые державы, коих имели в Наваринской бухте соратниками.

– А тогда, – взволнованно сказал Павел Степанович, – а тогда не видать нам отдыха и не будет предела в определении потребной силы.

– Пожалуй, так. Самая большая беда в запущенности флота. Вот, предвижу, будете мне, – Лазарев печально улыбнулся, – каждый месяц отписывать, что медлят с окончанием "Силистрии". От случая к случаю обслуживают нас подрядчики, и воруют сколь могут, и сбывают дрянь. Многих уже повыгоняли, но интендантская часть налаживается плохо. А чиновники норовят грабить казну, как прежние комиссары…

 

Глава восьмая

Три года спустя – снова дорога

В устье лимана днепровская вода встречается с черноморской, и всхолмлённые просторы её становятся тёмно-зелёными. Паруса забирают ветер и туго вздуваются. Можно расстаться сначала с буксирами, а потом и с лоцманом. Впереди уже жёлто-бурой низкой плоскостью выступает предательский берег острова Тендры и в сторону отходит Кинбурнский риф. Вот оно, южное море, не чета серой и опасной мелководьем Балтике.

Волна поднимает на мощном гребне корабль и ещё, ещё хлещет в подводную часть, бьёт под форштевень. Хорошо! Как хорошо, что можно забыть хлопотливые бесконечные месяцы в скучном и пыльном Николаеве, сложившиеся в три года. Да, почти три года длилась постройка "Силистрии"…

Когда штурман определяется по пеленгам мыса Тарханкут, командиру окончательно ясно: корабль удался, хорошо режет форштевнем волну, хорошо несёт все возможные паруса. Но чего это стоило! Одна установка мачт задержала постройку на целый год. А если бы он согласился принять первоначально доставленное дерево? В первый шторм мачты сломались бы по гнилости. "Я боролся с собою, с желанием скорее выйти в море. Боролся с офицерами, тайно упрекавшими меня в ненужной задержке стройки. Кажется, и Михаилу Петровичу надоел жалобами…"

Письма к Михаиле Рейнеке опять превратились в подробные журналы, потому что постепенно все знакомые перебрались в Севастополь или ушли в плавания. Проторчав на ветру в открытом эллинге, то под дождём, то под мокрым снегом, он мог делить вечерний досуг лишь с Андреем Чигирём, а это было и в мыслях неприятно, – Чигирь всё чаще выпивал.

"Лейтенант Панфилов, закончив парусный манёвр, стоит у борта, склонясь к шпигатам. Волна, бросаясь на борт, пенится по палубе и стекает в медные решётки.

– Что там, Панфилов?

– Гляжу, отлично переделали трубы. Моментально стекает вода.

Павел Степанович довольно кивает головой. Хозяйское чувство радости лейтенанта командиру "Силистрии" понятно. Он сегодня сам любовался работою лебёдок, новых брашпилей с зубчатыми передачами. Ведь каждая частица корабельных принадлежностей вырвана у интендантов руганью, угрозами, просьбами. И сейчас он перегибается за борт, чтобы взглянуть на черно-белые ряды портов. Корабль перекрашен своими средствами в Очакове и будет первым щёголем флота.

"Не как-нибудь. Первый трёхдечный корабль нового образца! Севастополь сбежится глядеть на "Силистрию".

– Ветер благоприятствует. Завтра сможем подойти к Севастополю, Павел Степанович?

– Не собираюсь спешить. Испытаем корабль суток пять в море. Не для того месяц потратили на всякие исправления в Очакове. Проверим корабль во всех отношениях. Да и команду оморячить надо… Назначьте курс зюйд-вест и спускайтесь ко мне обедать.

Обеденный стол вокруг основания мощной мачты. С открытой кормовой галереи солнечные лучи бродят по корешкам книг в массивном шкафу, по холстам картин, изображающих Чесменское и Наваринское сражения.

Морщась от болей в левой руке и в ногах – аневризмы и ревматизмы заработаны в эллинге, в хождениях по осенним лужам и зимним сугробам, Нахимов прикрывает цветные створки дверей. Пёстрые лучи теперь падают только на стол.

– Прошу рассаживаться. Наш первый обед в открытом море с марсалою.

– Кажется, ваше любимое вино? – нарушает молчание гостей молодой лекарь.

– Совершенно верно. Водку вовсе не признаю. Ревизору рекомендую обзавестись запасом вина для кают-компании.

– За что выпьем, Павел Степанович? – спрашивает Панфилов.

– Конечно, за устроителя нашего флота, за Михаила Петровича Лазарева.

За обедом Нахимов часто обращается к двум мичманам, только недавно прибывшим из корпуса. Знают ли молодые люди, что корабль сейчас в водах, знаменитых двумя сражениями Ушакова, что между Тендрою и Фидониси бил Ушаков сильнейшего врага новою тактикой. Об этих славных делах следует рассказывать матросам.

Он говорит, преодолевая усиливающееся недомогание. Хочется лечь и уснуть в тепле, но долг обязывает к другому. Он сам установил расписание дня, и после обеда предстоит артиллерийское учение.

В разгаре стрельбы, когда одновременно все деки палят по сброшенным плотикам с воткнутыми штоками, Сатин докладывает:

– Парус, ваше высокоблагородие. Не иначе корвет из Севастополя.

– Ты с марса смотрел?

– Зачем с марса? Так видать. На наш "Наварим" очень похож.

– А и впрямь корвет, – наводит Нахимов свою трубу.

– Запросить позывные, как подойдёт ближе.

Корвет идёт в полветра и быстро приближается. Взлетают флаги, и на марсе читают:

"Приветствую с вступлением в строй. Командир "Ореста" Корнилов".

– Ну что ж, поздравим и мы Владимира Алексеевича. Я считал его ещё командиром "Фемистокла"…

Сигнальщик набирает: "Капитан-лейтенанту Корнилову, поздравляю с чином и вступлением в новую должность. Если идёте в Севастополь, передайте – буду пятого ноября".

Флаги взвиваются до клотика и сменяются новой вереницей, а затем отдаляющийся корвет отвечает:

"Благодарю. Ваше поручение выполню. Командир".

В полдень пятого ноября со свежим ветром "Силистрия" скользит мимо Константиновской батареи. Город в густой зелени, возвышающийся от новой каменной пристани до вершины горы, вырастает этажами зелёных и красных кровель, колокольнями церквей, белыми стенами.

С телеграфа на горе "Силистрия" принимает сигнал становиться на якорь. Почти против Графской пристани с грохотом летят якорь-цепи из клюзов. Забывая о боли, хотя руку приходится держать уже на перевязи, Нахимов впитывает давно жданную панораму – ушаковский дом, где живёт главный командир, Корабельную сторону, отрезанную узкой бухтой и болотом, северную голую степь, отделённую широким и далеко протянувшимся заливом.

Как обидно, что желанный город флота предстал, когда он болен и не может обежать все постройки и бастионы, не может проехать к прославленной Балаклаве, к воспетым Байдарским воротам и дальше, на прекрасный южный берег.

Приняв рапорт, Лазарев в не допускающем возражений тоне объявляет:

– Николаевские медики настаивают на длительном лечении вашем. Я не хочу потерять вас для флота и потому решил отпустить в годичный отпуск. Завтра же выезжайте в Петербург. Если станут посылать вас в Европу на воды – надо ехать. Я о средствах позабочусь.

И, не давая возразить, быстро добавляет:

– Государю и князю написал. Рассчитывайте на царскую признательность за "Силистрию", а моя… вот.

Как раньше в Николаеве, притягивает к себе голову Нахимова и целует.

– Утешительно иметь сейчас "Силистрию" в первой линии. В твоё отсутствие, Павел Степанович, я буду на ней ходить. Оставайся спокоен за корабль…

Делать нечего – надо собираться. Ночью в последний раз ходит Нахимов по своей каюте. Матросы уже унесли чемоданы. Надо и самому покидать "Силистрию". Но почему-то хочется оттянуть время. Он вздыхает и тихонько малодушно стонет. Что, если конец морской службе? Острая, жгучая боль пронизывает кисть. Словно в руке вскипела кровь и пузырится где-то под ногтями. Боль от руки пошла к плечу, тупо грызёт затылок, и ноги не держат. Расстегнув сюртук, он упирается щекою в стекло двери.

Первая и, возможно, последняя севастопольская ночь. Под темно-звёздным сводом растёт багрово-огненная полоса, на зеркальной поверхности моря обозначается золотистый след, и вдруг всплывает над батареей громадный шар полной луны, и длинные тени парусов зыбятся на воде.

Прекрасное море! Гомерово море Благоприятствования!

Нет, не должно быть ныне окончательному расставанию – он непременно поправится и вернётся. Он не скажет "прощай!"

Почти год Павел Степанович в Петербурге прикован к постели. Нет сил даже пройти на Мойку и поклониться дому Пушкина, в котором месть царя отыскала поэта.

Взволнованно рассказывает Саше Нахимов, как много значило для него после гибели друзей молодости, что Пушкин продолжает в российской темнице писать.

– Александр Сергеевич учил любить Россию, любить наш народ. Море, если хотите, тоже завещал любить. Я встречался не однажды с его лицейским товарищем – Матюшкиным. Тоже мятущаяся, чуткая душа… Как теперь жить?

– Как жить? – повторяет Павел Степанович. Опираясь на палку, он ходит из угла в угол. – Всюду произвол, пруссачество.

Сашенька в сумеречном окне неподвижна. Будто силуэт грусти.

– Так и жить, Павленька. Дело каждого – кирпичик в будущее. Разве оно не придёт? И как можно вам падать духом. За Лазаревым вы, черноморцы, как за стеною. Вот, несмотря на годичный отпуск, вам следующий чин дан. Вы капитан первого ранга. Одною ступенькой отделены от адмиральского звания, а в нём сколько добра можно сделать.

Славная Шура, жена Сергея, роняет слова тихо, но со сдержанной силой. И, уже покорённый её душевным теплом, Павел Степанович более спокойно твердит:

– Если бы я не был инвалидом. В службе, конечно, иное.

– А станете хандрить – не скоро поправитесь. Вот навигация откроется, проводим вас в Кронштадт на пакетбот. С комфортом поедете до Штеттина, а там через Берлин на воды. И вернётесь в Севастополь полным сил.

– Родной вы человек, сестрица, самый родной. Спасибо вам.

Саша ласково проводит рукой по его лбу и быстро целует.

– А теперь ложитесь, я к вам крестницу пошлю.

В столице лечение не ладится. Месяцами деятельный моряк лежит на диване и вокруг него ползает, теребит, заливаясь лукавым смехом, маленькая Саша, крепкая девчурка Серёжи. Часто входит, оправляет подушку, подаёт лекарство, утешает милым словом Саша большая, жена Сергея. От неё и племянницы командир "Силистрии", давно отвыкший от женской дружбы и семейного уклада, в нервически-восторженном состоянии. Только чтобы освободить сестрицу от забот о себе, Павел Степанович позволяет брату и друзьям ходатайствовать за него об отпуске за границу для лечения на Карлсбадских водах.

Первый раз в жизни он в роли пассажира на морском переходе. Странное и тягостное положение для человека, который двадцать лет привык иметь на корабле обязанности. С облегчением сходит Павел Степанович на берег, где сердитый прусский сержант грубо выспрашивает его и бормочет, прочитывая паспорт, тем особенным голосом, который свойствен лишь прусским жандармам. Павел Степанович с первого дня начинает презирать Пруссию за голос сержанта, за то, что она не имеет флота, за то, что на каждом шагу встречаются мундирные люди, автоматы без души и сердца, и всё в этой стране сковано бюрократической рутиной ещё подлее, чем под управлением Николая Палкина.

Тоскливо на чужбине, и тоску усиливает болезнь. Он не знает, как лечить тоску. Ему кажется, что хорошо было бы умереть в доме брата, чтобы в последние часы голубоглазая светлая девочка звонко лепетала возле него и теребила его ручонками и чтобы взгляд мог остановиться на реке, от которой он столько раз уходил в плавание.

Из Карлсбада он спешит описать своё путешествие.

"Любезный брат и милая сестрица!

После трёхдневного скучного плавания на "Геркулесе" и разных неудач в дороге от Кронштадта до Штеттина, наконец 29/17 мая прибыл в Берлин. Хотя и в дороге чувствовал себя нездоровым, но несколько дней не мог приступить к лечению. За самую высокую цену нельзя было отыскать двух удобных комнат. Берлин похож не на свободную столицу, а на завоёванный город. Везде гауптвахты, будки, солдаты. Все квартиры и трактиры были заняты под высочайших высоких особ и их свиты. Здесь собран был весь Германский Союз. Наконец отыскал комнатки за весьма дорогую цену и адресовался к известнейшему хирургу доктору Грете, который пользуется европейской славой. Он решил, что против болезни моей минеральные воды не будут полезны (как болезнь давно действует, то против неё нужно принять решительные меры). Я немедля согласился на всё. Через две недели от начала лечения я уже так был болен, что слёг в постель и пять недель не вставал, не чувствуя ни малейшего облегчения. 5 августа (24 июля) снова была консультация. Я потребовал от врачей указания, что должен я, наконец, предпринять, чтобы прийти хоть в прежнее состояние. На долгом совещании они решили всё же отправить меня к Карлсбадским минеральным водам. Я так был слаб, что комнату переходил с двух приёмов. И, несмотря на то, должен был немедленно ехать, потому что неделю спустя было бы уже поздно для целого курса вод. Теперь я другую неделю пью воды, беру ванны, но до сих пор не чувствую ни малейшего облегчения… Я перенёс более, нежели человек может и должен вынести. Часто приходит мне в голову – не смешно ли так долго страдать? И для чего? Что в этом безжизненно-вялом прозябании? и которого, конечно, лучшую и большую половину я уже прожил.

Здорова, весела ли моя несравненная Сашурка? Теперь без меня ни трогать, ни дразнить её некому.

Начала ли ходить, говорит ли, привита ли ей оспа, проколоты ли уши для серёжек? Часто ли её выпускают гулять? Ради неба – держите её больше на свежем воздухе. Во всей Германии детей с утра до вечера не вносят в комнату, и оттого они все красные, полные, здоровые. С такого раннего времени в милой Сашурке раскрывается так много ума, и если физические силы её не будут соответствовать умственным, то девятый и десятый годы возраста будут для неё тяжелы. Знаете ли, что она всё более меня занимала в моём горестном и болезненном одиночестве. Что она создала для меня новый род наслаждения мечтать, – наслаждения, с которым я так давно раззнакомился.

Описания Германии не ждите. Берлина почти, а Пруссии совсем не видел. Карлсбад мог бы быть земным раем, если бы тут не было людей! О люди, люди! Всегда и везде всё портили и портят. Большая половина посетителей приезжает для развлечений, тратят большие деньги, и для них, конечно, время летит незаметно. Нынешний год здесь, против обыкновения, много русских, и, между прочим, граф Панин и князь Голицын. Первый, кажется, боялся, чтобы я его не узнал, второго я сам узнать не хотел.

Прощайте, прошу вас, сохраните меня в своём воспоминании. В особенности Вам благодарен я, милая, добрая сестрица. Я Вам вполне признателен, хотя и не умел этого высказать. Поцелуйте за меня у маменьки ручки. Душою преданный и любящий Вас брат П. Нахимов. Милую несравненную Сашурку никому не поручаю, сам мысленно целую".

У расселины гранита, из которой бьёт горячий источник Шпрудель, сегодня особенно много посетителей, С лесистых гор на Карлсбадскую долину непрерывно ползут сизые набухшие тучи, и крупный холодный дождь залил водой террасы кургауза. Павел Степанович едва находит место на скамье в переднем зале и разворачивает французскую газету. Он пробегает столбцы в поиске морских новостей, закрывшись листом от любопытных взглядов.

"Русские на Черном море". "Письмо из Мюнхена". Отыскали газетчики место для верной морской информации в самой сухопутной стране! Он читает и фыркает. В самом деле, забавно, даже не придумать такого комического анекдота. Надо вырезать и послать адмиралу в Николаев.

– Разрешите, милостивый государь, присесть?

– Пожалуйста, – механически отвечает он на изысканную французскую просьбу и поднимает голову от газеты.

И он и господин, распространяющий запах модных духов, с досадой раскланиваются. Всё же не удалось им избежать встречи. Граф Панин с находчивостью дипломата первый нарушает неловкое молчание.

– Вы, любезнейший Павел Степанович, удаляетесь от общества соотечественников. Живете анахоретом по старой морской привычке?

– У меня, граф, здесь мало знакомых.

– Помилуйте, да хоть бы я. Я живо помню путешествие на вашем фрегате. Кажется, "Чесма"?

– Корвет "Наварин", граф. Воспоминания не очень приятные-с. Вы изволили тогда жаловаться, что я напрасно держу вас в море.

– Что поделаешь, – дипломат округлым жестом снимает блестящий цилиндр перед проходящими дамами, – мы, сухопутные люди, теряемся в вашей стихии. И, vraiment, я спешил в Неаполь. Я вижу, вы читаете заметку о "Виксен". Этот резкий захват британского корабля и увеличение им сил наших на Черном море сделают нам немало хлопот.

– Какие же хлопоты? Арест шхуны произошёл при мне, граф. Шкипер Белль доставлял горцам военную контрабанду, а линия от Анапы до Батума объявлена блокированной. Шхуну забрал бриг "Аякс", кажется даже без выстрела. А что пишут газетчики – это просто неловко-с повторять: ""Виксен" стал сильнейшим линейным кораблём русских!" Помилуйте, какой вздор! На нём больше полусотни матросов и десятка мелких орудий не разместить. Обыкновенное посыльное судно, каких у нас на Черном море немало.

– Да? О, вы меня очень обязали. Это несчастное дело. Господин Лонгворт из "Morning Chronicle" атакует британское правительство, что оно пасует перед русскими властями. Создаётся общественное мнение…

Павел Степанович заметно пожимает плечами. Он знает, что царь и министерство совсем не считаются с европейским общественным мнением. Да в конце концов шумиха вокруг "Виксен", видимо, исходит от самого Пальмерстона. Обычный способ английских министров подготовлять свою страну к русофобским действиям.

– Вы в отставке, господин Нахимов? Хозяйничаете в деревне? – Граф лорнирует скромный, застёгнутый до ворота сюртук Павла Степановича.

– В отпуску для лечения. И где же мне хозяйничать, граф? На морской службе мы ничего не приобретаем.

– Значит, всё ещё на этом корвете? Ваш чин?

– Капитан первого ранга, командир линейного корабля "Силистрия", который сейчас под флагом адмирала Лазарева.

– Но это же прекрасное положение, капитан. Искренно поздравляю. Всё наше общество будет радо узнать, что имеет в вашем лице представителя отличённых государем морских офицеров. Vraiment, mon cher, вы должны меня навестить в середу. Непременно.

Павел Степанович складывает газету и запихивает в карман. Поднимается, опираясь на палку. Внимание графа ещё более отвратительно, чем его аристократическое снисхождение.

– Весьма признателен. Я во вторник выезжаю в Берлин.

Беседа с Паниным, потом встреча с офицерами из свиты Меншикова, приехавшего к императору на Теплицкие воды, с новой силой вызывают желание скорее вернуться на корабль.

Из прусской столицы, в которой его по-прежнему мучают и вымогают гонорары глубокомысленные и важные доктора, Павел Степанович часто пишет Михаиле Францевичу Рейнеке в Петербург. Наряду с чтением это единственно возможное занятие в его жизни добровольно заключённого.

"3 декабря 1838 г.

Не получив в Карлсбаде ни малейшего облегчения для настоящей болезни, возвратился опять в Берлин ещё с новою – биением сердца. Трудно вообразить себе, чего со мною не делали, и я не знаю, что остаётся мне ещё испытать. Меня жгли, резали, несколько дней был на краю гроба, и ничто не принесло облегчения. Теперь у меня сыпь по всему телу, в левом боку продета заволока. Три месяца должен жить на одном молоке.

Не правда ли, я очень несчастлив? Корабль мой употребляется в делах у абхазских берегов, и я мог бы действовать. До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что остаюсь здесь на зиму, что ещё 6 – 8 месяцев должны протечь для меня в ужасном бездействии, а в отсутствие моё, вероятно, меня отчислят и назначат другого командира экипажа и корабля. Много мне было хлопот и за тем и за другим. Не знаю, кому достанется "Силистрия"! Кому суждено окончить воспитание этого юноши, которому дано доброе нравственное направление, дано доброе основание для всех наук, но который ещё не кончил курса и не получил твёрдости, чтоб действовать самобытно. Не в этом состоянии располагал расстаться с ним, но что делать! – надобно или служить или лечиться…"

"9 декабря 1838 г.

Любезный друг Миша!

Я вполне понимаю, что тебя обидело равнодушие некоторых твоих сотрудников к гидрографическим занятиям. Но не должно принимать это так близко к сердцу. Согласен, что для человека с возвышенными понятиями о своих обязанностях непостижимой кажется холодность к делу в других. Но, проживши на белом свете лучшую и большую половину нашей жизни, право, пора нам приобресть опытность философического взгляда, или, лучше сказать, время найти настоящую точку зрения, с которой должно смотреть на действия нас окружающих… В человеческой жизни есть два периода – в первый живём будущим, во второй – прошедшим. Мы с тобой, коснувшись последнего, должны быть гораздо более рассудительны и снисходительны к тем, которые живут ещё в первом периоде. Они живут мечтами, для них многое служит развлечением, забавой, над чем можно смеяться. Огорчаться же этим, значило бы себя напрасно убивать.

Что скажу о себе? На днях был консилиум – решили, что болезнь происходит от расстройства нервов, и присудили кормить меня арсенитом. Можешь вообразить себе, как отрадно для больного знать, что он глотает яд. Но я бы с удовольствием принимал эту отраву, если бы был убеждён, что она принесёт мне исцеление. Так нет, надежда давно перестала меня ласкать. Признаюсь, я бы отсрочил это испытание и уехал бы на совет в Дрезден, если бы Богдан Глазенап выслал мне за майскую треть моё жалованье. Он неделикатно со мной поступил. Потрудись переговорить с ним, возьми от него деньги и перешли мне с жалованьем за сентябрьскую треть, на получение которой от комиссионера Черноморского флота Коренева посылаю к тебе доверенность…

Пиши мне, ради неба, – после письма брата Сергея я ни строчки ни от кого не имею. Из Чёрного моря, кроме адмирала, никто ко мне не напишет, но его я не хочу затруднять частой перепиской. Прощай ещё раз…"

"4 февраля 1839 г.

…Сейчас получил письмо из Чёрного моря. Адмирал советует бросить мне неудачное лечение в Германии, возвратиться в Николаев и отдаться в руки Алимана, искусство которого превозносит. Нет сомнений, что если он и не так искусен, как некоторые из здешних докторов, то несравненно их добросовестнее и не станет даром кормить меня лекарствами…"

Вспомнив просьбу Рейнеке, он приписывает:

"О Стодольском можешь не беспокоиться. Полагая, что он при переезде на Чёрное море может нуждаться в деньгах, я писал об этом заранее к Путятину, и Стодольскому выдана тысяча рублей в счёт его содержания. Квартира моя и всё в ней находящееся, что принадлежит мне, поступило в полное его распоряжение.

Нечего сомневаться – любому из корпусных товарищей он поможет. Даже за спивающегося Чигиря дважды хлопотал перед Лазаревым…"…

"10 февраля 1839 г.

…Об излечении настоящей моей болезни перестал и думать. Ведь известно, что противу расстройства нервов медицина не нашла ещё определённых мер. Предаваться же беспрестанно испытаниям – значит действовать на счастье, а я давно убедился, что оно существует не для меня. Положение моё становится день ото дня тягостнее.

Не выходя пять месяцев из комнаты и от недостатка всякого развлечения, не знаю, как до сих пор не лишился рассудка. Пора положить этому конец. Нельзя же, целый век лечиться! Я решился в апреле возвратиться в Россию. Надеюсь, милый мой Миша, в дружеской твоей беседе разогнать свои чёрные думы и хоть несколько отдохнуть от болезненных страданий. Почём знать, что это свидание будет не последнее в нашей жизни?!

Весьма благодарен за новости. Не странно ли, что на юбилей Крузенштерна в такое короткое время собрано до 16 тысяч, а на памятник Казарскому оба флота с трудом пожертвовали 11 тысяч!.. Хорошо, ежели Врангель возникший спор успеет окончить в пользу Американской компании. Знаю, что при устье реки есть наше заселение, но дело в том, что оно основано гораздо позже английского на границе. И англичане, конечно, селились с тем, что проход на реку останется свободным…"

Хлынули воспоминания. Будь Миша здесь, Павел Степанович рассказал бы ему о давних юношеских планах Дмитрия Завалишина.

В Ванкувере, Калифорнии, повсюду на теплом тихоокеанском побережье начинают действовать беззастенчивые англосаксы. Судьба российско-американской колонии предрешена, если на азиатской стороне мы не заведём промышленности и флота… Но ничего этого писать нельзя. Так часто в Третьем отделении собственной его величества канцелярии читают письма и придают им иной смысл…

Павел Степанович пододвигает к себе кипу английских журналов и газет. Трясёт колокольчик. Уже темно читать без лампы, а экономная хозяйка без предупреждения никогда её не зажжёт. Служанка, неслышно ступая, освещает стол, приносит молоко и сухари. Он коротко благодарит и углубляется в газеты. Племя станционных смотрителей привыкло ко всяким путешественникам. Но и их удивляет путешествующий на перекладных капитан 1-го ранга. Время весеннее, травы идут в рост, и деревья наливаются соками. После тряски по размытой дороге приятно посидеть за самоваром или за крынкою молока в зале для господ проезжих. Но господин Нахимов, значащийся в бумагах от российского посольства в Берлине возвращающимся к месту службы после лечения, ест и пьёт второпях и требует запрягать лошадей поскорее.

Да, Павел Степанович торопится. Не потому, что хочет скорее советоваться с доктором Алиманом. Его замысел другой – из Москвы ехать на Тамань через Новочеркасск. В Тамани всегда есть посыльное судно, а оно доставит его на эскадру, в дело.

План туманно возникал ещё в Берлине под впечатлением письма адмирала, но там больной не решался думать о нём всерьёз. План окреп с вернувшимся в дороге здоровьем. Павел Степанович рассмотрел его по пунктам в пути между Минском и Смоленском. В самом деле, в Севастополе сейчас кто? Интенданты, канцеляристы и крепостные крысы. Адмирал лично отплыл с эскадрою к Кавказским берегам содействовать главноначальствующему на Черноморской линии генерал-лейтенанту Раевскому. Сын прославленного героя двенадцатого года ещё в прошедшем году произвёл рекогносцировку в районе рек Сочи, Туапсе, Псезуаппе и Шахе. В делах участвовали моряки, и особенно отличился Корнилов. А теперь предстоит закрепление линии, чтобы никакие "Виксены" не могли снабжать английским оружием черкесов. И самая пора вступить в командование "Силистрией", не дожидаясь возвращения адмирала в Севастополь, что случится лишь к концу лета.

И ещё хорошо, что, избрав такой маршрут, можно остановиться на два-три дня в Москве, которую Павел Степанович совсем не знает, но любит по письмам брата Платона.

Кажется командиру "Силистрии", возвращающемуся из казённого и бюргерски чопорного Берлина, что Москва в чём-то сродни доброму Платону. Должна быть уютной, ласковой, очень русской.

Павел Степанович, конечно, ожидал, что Платон спросит – заезжал ли он в родной городок. Ведь свернуть с большой Смоленской дороги в имение Нахимовых недолго и просёлок песчаный, по нему коляска быстро доставит. Но, и не желая огорчать Платона, проехал мимо, прямиком. Николай с семьёю своей почему-то был в тягость. А мать уже покоилась рядом с отцом…

– Москва, – сказал ямщик, показывая на что-то блестевшее выше горизонта, и Павел Степанович скорее догадался, чем увидел, макушку колокольни Ивана Великого. Коляска за Филями, приближаясь к Москве-реке, запрыгала на подмосковных булыжниках, а он, испытывая тряску, всё же умудрился зашептать бывшие в моде стихи Языкова о древней столице.

Платон жил во втором дворе Университета, в тылу Моховой улицы. Он занимал уютнейший мезонин с балконом, над которым простёрлись ветви пахучих лип. Всё в этом домишке, совсем не похожем на холодные доходные дома немцев со стрельчатыми окнами и чугунными лестницами, что-то сладостно пело сердцу приезжего – и лестничка с шаткими ступеньками, и половицы в передней, и продавленное сиденье кресла и, наконец, самовар на балконе, где братья сразу уселись пить чай с вареньями, липовым мёдом и медовыми коврижками.

Платон действительно был такой же милый, как окружавшие его предметы обстановки. Павла Степановича умилило, что брат может сообщать мёртвым вещам свою собственную благость. Но на него глядел с грустью. Платон очень постарел, ходил с одышкой и говорил с тою же одышкой, но не жаловался:

– Да мы с тобою, Нахимов Павел, совсем молодцы. Что же Сергей писал о тебе? Почему ты не жилец на свете! Твоих сорока лет не видать. Ну, долго поживёшь у меня?

– Сколько нужно, чтобы подорожную выправить до Тамани. На Кавказ спешу.

– На Кавказ? Ой, не люблю. Погибельный для русской словесности этот Кавказ. А притом же ты моряк. Чего тебе делать в горах?

– А ты, Платон, служа в Университете, географию не позабыл ли, посмеялся младший Нахимов. Платон добродушно отмахнулся:

– У нас науки более важные – философия. Шеллингом и Фихте клялись. А нынче новый кумир у молодёжи – Гегель. Науку же, более близкую к российской жизни, или умные выводы из тех же чужих философов держат под запретом.

– Кто?

– А кто? Министр с генерал-губернатором. И повыше есть метла…

Понизив голос, рассказал Платон и об уволенных профессорах и об отличной молодёжи, которую года два, как переарестовали и выслали. Особенно похвалил Платон двух друзей из своих питомцев – Огарёва и Герцена.

Оказалось, что младшему Нахимову об этих юношах рассказывали за границей, что там русские о своих делах беседуют свободнее и откровеннее, чем дома. И каждое событие в столицах немедленно разносится по русским кружкам.

Платон, потирая лысеющие височки, возрадовался и ещё зашептал о сосланном на Кавказ, в Тенгинский полк, Лермонтове, о сумасшествии Петра Бестужева, о производстве в прапорщики Александра Бестужева.

– Может быть, с кем из них увидишься, отнесись дружественно, Павел. Облегчи печальную участь.

– А разве ты меня считаешь способным на иное? У нас на юге, Платон, и сатрапу Воронцову приходится оглядываться на окружающих. А Раевский и Лазарев мало считаются с Петербургом в том, что могут делать неофициально.

– Да, но много ли можно сделать без ведома Чернышева, Меншикова и Бенкендорфа? Николай через них во всё входит. Во всё!

– У страха глаза велики, – усомнился приезжий и небрежно объявил:

– Да на каждый чих из Петербурга не наздравствуешься.

К первому боевому делу он не поспел. Ещё восьмого мая, когда въезжал в Москву, эскадра появилась в виду высоты Субаши, обстреляла аулы и завалы черкесов, содействовала высадке. В деле у Субаши, как и в прошедшем году, снова отличился Корнилов. И Раевский, представлявший молодого офицера к чину капитана 2-го ранга, сейчас просит о присвоении ему следующего чина.

– Мне, – делится Лазарев с прибывшим на "Силистрию" Нахимовым, внимание генерала к Корнилову лестно. Я сам его выделяю из всех наших офицеров. Размах, талант администратора, пылкая храбрость и в одно время рассудительность не по летам. Многим старикам пора на покой. Чины имеют большие, а запала на устройство флота в высшем смысле уже нет. В вас и Владимире Алексеевиче вижу достойную себе смену. Не возражайте – надо смотреть вперёд.

Они разговаривают на палубе "Силистрии", отдалясь от группы штабных армейцев и моряков. В темноте не видно берега, но близость его ощутима корабли стали на картечный выстрел. С гор скатывается холодный воздух и доносит запахи леса и фруктовых садов. Бесчисленными огоньками, соперничающими в частоте с звёздами, горят костры; где-то они в ущельях, на склонах гор и в долинах. Горцы обозначают для соседей своё расположение и охраняются цепью секретов от неожиданного нападения русских.

– Трудно поверить в этой тишине, что мы накануне боя, – признается Нахимов.

– И добавьте – с врагом, которого Лондон и Стамбул не допускают мириться. А нам нельзя оставлять в своём тылу черкесов незамирёнными. До новой войны с Турцией от Анапы до Поти берег должно прочно закрепить.

Он прислушивается:

– Прибой будто небольшой. А шумит…

– На гальке.

– Шли бы вы отдыхать, – предлагает Лазарев. – Денёк постоим, а к вечеру начнём трудиться.

– Значит, командование правым флангом гребных судов за мною, Михаил Петрович?

– Если не передумали, я сейчас отдам приказание. Адмирал открывает дверь в салон, и оттуда вырывается на галерею гул возбуждённых голосов.

– Есть два вида управления колониями…

– Да, батенька, какие у нас могут быть колонии…

– А верность черкесов и абзыхов русским?!

– Казачество здесь распространится…

– Мужиков из голодных северных мест поселить…

– И ничего с крепостными вы не сделаете. Сравните нищету Испании с благоденствием Южной Франции. Свободный труд…

Павел Степанович закрывает дверь и кладёт локти на перила. Нужно побыть в тишине после насыщенного впечатлениями дня. Утром, когда шхуна "Гонец" дала сигнал, что на борту её командир "Силистрии", со всех кораблей его приветствовали капитаны. А на "Силистрии", несмотря на присутствие Лазарева, команду построили на реях и верхней палубе. И громкое "ура" катилось по морю, когда шлюпка подходила к парадному трапу. А уж когда он поднялся и взволнованно скомандовал после рапорта: "Вольно", – все матросы сгрудились, по-детски смотрели, как он пожимает руки офицеров и целует старого соплавателя Сатина, и – куда ни оглянись – были приветливые, открытые взоры, сердечные улыбки.

"Конечно, я поведу гребные суда. Под пулями черкесов по крайности буду в своей семье моряков. Покажу, что не отстал от них…"

Отрадно проснуться утром на корабле. Солнце за горами, и на стылой воде лежат тени до дальнего горизонта, Слышно, как скатывают из брандспойта палубу, шлёпают крепкие босые ноги матросов и сурово покрикивают боцманматы.

– За такую драйку под килем протянуть.

– Почему брасы не выбраны?!

Скоро будут играть зорю и раздастся выстрел с адмиральского корабля, с его корабля… Надо вставать.

Насвистывая, Павел Степанович окатывается до пояса холодной водой, бреется, надевает белые брюки и туго накрахмаленную белую рубашку, повязывает широкий чёрный галстук и выпускает длинные концы воротничка. Остаётся набросить короткую тужурку, по-летнему, не застёгивая её, и взять фуражку.

"Та-та-та-а", – заливается горнист.

"Ба-бах!" – выстрелила сигнальная пушка.

Сразу после молитвы он окунается в будни корабельной жизни. Осматривает брот-камеру и камбуз, шкиперскую и крюйт-камеры, лазарет и нижние деки. Пропасть мелочей занимает командира "Силистрии". В его отсутствие о многом не заботились бы, но, видно, часто вмешивается адмирал. С полудня, однако, он занят лишь подготовкою к высадке.

Зовут на совещание сразу после обеда. Лазарев предоставляет слово Корнилову и вместе с Раевским благосклонно смотрит на своего нового начальника походного штаба, раскладывающего карту, списки с числом гребных судов от кораблей и фрегатов и расписанием по судам назначенных в десант солдат.

Красивое худощавое лицо Корнилова уверенно, и докладывает он свободно, будто много лет состоял в роли штабного начальника.

Невольно и Нахимов любуется своим молодым сослуживцем. Но настораживается при чтении инструкции правофланговому отряду. Что-то чересчур детализовано, и одинаковые указания даны левому флангу. А ведь береговая линия неодинакова. Мысленно он решает: более лёгкие гребные суда выдвинуть вперёд, выбросить без замедления застрельщиков, а с барказов, на которых есть фальконеты, сначала обстрелять устье реки и рощицы, в которых могут сидеть стрелки неприятеля. Впрочем, такое решение надо проверить на местности.

Лазарев спрашивает:

– Против инструкции, составленной штабом, нет возражений?

– Я должен предупредить, что место высадки левого фланга мне знакомо, быстро взглянув на Нахимова, говорит Корнилов. – Что касаемо правого фланга, точное направление с наибольшими удобствами никому не известно. Мы можем рассчитывать лишь на морской глаз Павла Степановича.

Нахимов наклоняет голову к окну:

– Ничего-с, промерим. Попрошу внести в инструкцию для господ командиров, чтобы суда были обеспечены сигнальщиками с принадлежностью, шлюпочными лотами и надёжными верпами. Потом, извините, Владимир Алексеевич, я, может быть, пропустил – относительно сапёрного инструмента: лопат, топоров и пил. Полезно сразу устраивать завалы.

– Это, пожалуй, армейская часть, – сдержанно возражает Корнилов, скатывая в трубку карту.

– Наша часть, наша, а капитан прав – командиры рот часто забывают снабдить первый бросок десанта, – вмешивается Раевский, – запишите, полковник.

Нахимов делает ещё несколько замечаний и покойно устраивается в кресле.

– Теперь, кажется, всё. Командиров кораблей я вызывать не буду, заключает Лазарев. – Вы, Павел Степанович, и вы, Владимир Алексеевич, обойдёте гребные суда и лично проверите, чтобы всё подготовлялось по правилам.

Капитанскому катеру "Силистрии" Нахимов приказывает идти к корвету "Пилад" и дожидаться его к ночи, когда соберутся все гребные суда. А сам садится в лёгкий ял и велит идти к мыску, намытому течением горной речки.

Сначала матросы гребут весело и с любопытством поглядывают на молчаливый берег. Он казался крутым увалом одной горы. Но, подвигаясь к берегу, на яле видят, что горы раздвигаются и вглубь уходит долина, начинаясь грядой камней у берега, где глубина до трёх – пяти сажен. Сидя на руле, Нахимов рисует рельеф лёгкими штрихами в книжке, развёрнутой на коленях. Сатину кажется, что увлечённый командир забыл о близости врага.

Так и есть. Над берегом в разных местах взвиваются дымки. Эхо разносит ружейные выстрелы по ущельям. Плеснула пуля под веслом в воду. И ещё жужжанье в воздухе. В лицах матросов любопытство сменилось напряжённым ожиданием.

Нахимов видит расщеплённое весло; но, не дожидаясь, пока загребной торопливо вставит в уключину запасное, командует:

– Навались! Не больно кусаются эти мухи!

Его левая рука не выпускает румпеля, а правая продолжает зарисовку. Матросы было пригнулись и потеряли темп, но теперь снова дружно наваливаются и гонят ял к самому устью речки.

Нет, не ошибка: за речкою скалы круто обрываются в воду и всюду осыпи камней, недоступные для высадки. Можно поворачивать в море.

Павел Степанович прячет книжку в карман и снимает фуражку. Сатину хорошо знаком этот жест – всегда он означал, что с командиром можно беседовать не чинясь.

– Полную поправку дали вам лекаря, Павел Степанович, или ещё сидит болезнь?

– Отболел, хватит. Нынче самочувствие как на "Наварине" до Балтики. А немцы мне не помогли, старик. Какие они моряки, такие и лекари…

Довольные избавлением от опасности и простым обращением командира, матросы перестают смущаться. Рассказывают о свадьбах старослужащих. О крестинах и смертях. О новых кораблях. О Севастополе. И невыразимое чувство гордости любовью матросов к флоту охватывает Нахимова.

"Да, главное сделано, дух ушаковской поры восстановлен. Ещё пять десять лет, и программа Лазарева будет выполнена. Черноморский флот составят две дивизии линейных кораблей. Изрядным станет число крейсеров – фрегатов и корветов. И тогда флот обеспечит процветание России на Черном море".

К ночи в погоде небольшие перемены, Слабый ветер поможет гребным судам идти к берегу, а кораблям не помешает покойно стоять на якорях. Всё на том же яле, переменив гребцов, Павел Степанович обходит суда своего отряда и подолгу беседует с командующими в барказах и катерах лейтенантами и мичманами. Кой-кого без жалости отсылает обратно на корабли за положенным снаряжением.

– Обидно тратить силы на двойной путь? Разумеется. Да вы сами виноваты. Легкомыслие в службе непристойно, ведёт к лишним жертвам, а то и к потере чести. Потрудитесь нынче больше, зато запомните впредь обязанности офицера и правильно других молодых людей будете учить. Ну-с, выполняйте.

– Есть, выполнять, – басит молодой человек и отчаянно командует: – На воду!

Уже солнце закатилось в море и высыпали звёзды, когда вокруг корвета прерывается гул голосов и стук весел в уключинах. Собранный и проверенный отряд засыпает до утренних сумерек.

Павел Степанович, оказывается, прав – мухи черкесов не больно кусают. Толпы, маячившие вчерашний день на высотах, сообразили после артиллерийской подготовки, что русские слишком сильны. Они быстро ретируются. Только несколько людей из первой высадки ранены стрелками, и только на одной высоте дело доходит до рукопашной. Взобравшись на эту высотку, Павел Степанович флагами последовательно вызывает к берегу группы шлюпок и предоставляет армейским командирам разводить десантников в глубь долины и по берегу влево на соединение с войсками, высаженными Корниловым.

– С быстротою и в совершенном порядке действовали. Обоих отмечаю в рапорте князю, – хвалит Лазарев на следующий день в обратном плавании к Новороссийской бухте.

Корнилов вспыхивает. Он мечтает скорее получить эполеты капитана 1-го ранга. А Нахимов ничего не ждёт и отвечает искренно:

– Слишком малая задача, Михаил Петрович. Вы нам ученье дайте на высадку капитальную, ну, дивизии, с артиллерией, с конями. Вот это будет благодарная задача для руководства Владимира Алексеевича. Он о ней давно мечтал, с Босфора…

Лишь в августе эскадра проходит в Севастополь. Здесь, на вынужденном отдыхе, Нахимова вдруг одолевает чувство досады на себя. Зачем он поехал из Берлина не через Петербург, не повидал дорогих и родных Сашеньку большую и Сашеньку маленькую?! И зачем не писал Саше ни разу за всё лето.

Он садится за письмо, опасаясь выразить свои чувства.

"Вы, верно, уже сердитесь на меня, милая сестрица Александра Семёновна! Как за неаккуратное моё письмо из Москвы, так и за то, что я только на шестой день по прибытии в Севастополь собрался писать к Вам. Разные обстоятельства помешали мне ранее написать к Вам, но ничто в мире не воспрепятствует всегда мыслить о Вас с наслаждением, моя добрая, несравненная сестрица. Я был бы самый неблагодарный человек, если бы мог когда-нибудь забыть, как Вы, отказавшись от всех удовольствий, усладили несколько недель моей болезненной жизни.

Что делает моя Сашурка, здорова ли она, помнит ли своего дрянного дядю? В Москве я видел племянника – тёзку. Чем более я на него смотрел, тем сильнее привязывался к нашей милой Сашурке. Боже мой, какая разница между ними! Неужели с летами эта разница исчезнет? Нет – не поверю и останусь при своей мысли, что она, как в младенчестве, так и в зрелом возрасте, будет превосходить всех…

Прощайте. Тороплюсь, боюсь опоздать на почту, здесь только два раза в неделю она отходит. Поцелуйте за меня вашей маменьке ручки. Книга Захарьину доставлена. Хоть изредка вспоминайте душевно любящего и уважающего Вас брата

П. Нахимова"

Написал, что торопится на почту, а всё сидит и перечитывает короткое послание, и складка на лбу обозначается резче, а слабый румянец окрашивает щёки. Распахнув дверь на балкон, он дышит полной грудью. На далёкой северной стороне уже ложатся сумеречные тени. Вода на рейде отливает всеми цветами радуги, и солнце садится в веере золотистых лучей.

"Силистрия" стоит против Графской пристани, и клотики её розовеют в закатном небе. Вот взбираются по вантам фигурки, замерли на реях, с ударом пушки для вечерней зори побежали снова. Должно быть, спускают брам-реи.

И он без боли ощущает: есть на его век только одна любовь – к кораблям, морю и морякам. И только в этой любви он может рассчитывать на благородное ответное чувство.

 

Глава девятая

На "Силистрии"

Голубоватая мгла обволакивает Севастополь и ущелья. Тонет в волнах прибрежье. Горы отступают стеной и нахлобучивают сизые облачные шапки. За Балаклавой с развалинами генуэзской крепости хаос колонн, тоннелей, подводных скал, глинистые обрывы, громадные полукружия горных подошв, очерченные серой полосой крупного щебня. Мыс Сарыч сбежал к воде вогнутыми дугой склонами и замер на каменном барьере, похожем на распущенное крыло птицы.

У побережья штиль. Корабль идёт мористее и захватывает ветер в верхние паруса. Ветер, тёплый и влажный, продувает палубы, шелестит занавесями в каютах.

Офицеры стоят перед картиной, приобретённой для кают-компании. Художник изобразил спуск кливера.

– Море и корабль выписаны хорошо. Сюжет, однако, неподходящий. Был кливер и нет кливера! А такого момента, когда его убирают, быть не должно-с.

Мичман Станюкович многозначительно толкает приятеля Ширинского-Шихматова. Дескать, сел Павел Степанович на своего конька. А Нахимов продолжает глядеть на картину, сутулясь и щуря зоркие глаза.

– Такую картину я бы матросам не стал показывать. Весьма непоучительно, потому что в нашем морском деле главное в проворстве. Давеча от сигнала сняться с якоря до того, что мы пошли фордевинд и под лиселями, прошло четыре минуты. Как же отдельный момент постановки парусов изобразить на неподвижном полотне? Невоз-можно-с!..

– Так матрос всё одно в картине ничего не поймёт по неразвитости, Павел Степанович. Художники пишут для сознательных людей,, для способных к анализу, – защищает своё приобретение хозяин кают-компании, лейтенант Ергомышев.

– Матросы не поймут?!

Нахимов поворачивается к нему и смотрит с укоризной. Веко над левым глазом часто вздрагивает – след давней болезни.

– Вздор! У матросов есть ум, сердце и честь. От нас зависит вызвать их к мысли и действию. У вас, господин Ергомышев, служба не пойдёт, ни за что не пойдёт хорошо, если матросы будут знать, что вы их презираете… Правда, некоторые офицеры думают, что можно одним страхом действовать. Страх подчас хорошее дело, да согласитесь, что ненатуральная вещь несколько лет работать напропалую ради страха. Необходимо поощрение сочувствием, нужна любовь к своему делу.

Командир меряет каюту большими шагами. Неловко молчат офицеры. Все хотят есть, но не смеют напомнить командиру, что пора обедать. "Куда лучше было, – думает Станюкович, – когда "Силистрией" временно командовал Путятин. При нём матрос вовсе не упоминался за офицерским столом".

А Ширинский-Шихматов жадно ждёт, что ещё скажет Нахимов. Если бы он смел задать вопрос…

На баке отбивают склянки. Павел Степанович спохватывается:

– Вы, господа, наверное, обедать хотите. Хорош гость…

Но, выпив стакан любимой марсалы, он мысленно возвращается к волнующей теме. Все эти молодые люди не сегодня-завтра будут самостоятельными командирами. Ужасно, если они пойдут по пути капитана Бехтеева, у которого завязывают матросам глаза, чтобы действовали "яко ночью", а когда "слепцы" ошибаются в определении парусов и снастей, их секут линьками. Или возьмут в пример командира фрегата "Кулевча" Ендогурова. У того во время парусных учений матросы набирают в рот воду, и он лично в кровь избивает каждого, кто выпустит или проглотит воду до спуска на палубу. Салтычиха на флоте!

– За успех кампании, Павел Степанович.

– За обширный взгляд на жизнь, а в особенности на службу, господа офицеры. Я всё ещё о матросе, если вам не прискучило слушать. Пора нам перестать считать себя помещиками, а матросов – крепостными людьми. Матрос есть главный двигатель на военном корабле, а мы только пружины, которые на него действуют. Матрос управляет парусами; он же наводит орудие на неприятеля; матрос бросится на абордаж. Ежели понадобится, всё сделает матрос! Мы, начальники, не должны быть эгоистами; не будем, смотреть на службу как на средство для удовлетворения своего честолюбия, а на подчинённых как на ступени для собственного возвышения. Матросов нам нужно возвышать, учить, возбуждать в них смелость и геройство, ежели мы не себялюбцы, а действительные слуги отечества.

Он говорит тихо и медленно, точно раздумывает вслух. Но мичман Ширинский-Шихматов вскакивает с блистающими глазами, поднимает бокал и кричит: "Браво!"

Нахимов дружелюбно чокается:

– Экой вы восторженный, Евгений! Дядя ваш, мой корпусной наставник, был такой же.

После обеда час чтения и затем второй обход корабля.

Сегодня рекруты обучаются такелажной работе. У каждого конец около сажени длиной. Молодой матрос своими руками должен сделать ряд изделий из троса – и кноп, и муссинг с различными оплётками, и сдвижной кноп, и редьку.

Сатин командует встать и докладывает:

– С шестой ротой идут занятия по вязанию морских узлов.

– Занимайтесь. При работе во фрунт тянуться незачем.

И командир приседает на корточки, чтобы лучше рассмотреть работу матросов. Дружелюбно спрашивает парня, взяв в руки два конца с узлами:

– Что это ты сделал, братец?

– Кнопы.

– Кнопы. Так вот, расскажи мне, какие это кнопы и для чего служат.

Матрос – совсем молодой коренастый паренёк. Над сросшимися бровями по загорелому лбу катятся капельки пота от напряжённого поиска слов.

– Они, значится, узлы. Удерживать чи укреплять коренной конец троса. Вот у вашей левой руци простой кноп, а у правой вантовый чи сдвижной. К примеру, лопнет стоячий такелаж – разом сращу цим кнопом.

– Ты полтавский?

– Ни, подольские, з рыбаков, уси в нашем хуторе Кошки.

– То-то видать природного моряка. И Павел Степанович вновь нагибается перед другим, неловким белобрысым матросом.

– Ты редьку делал? Какая ж это редька?! Чистый бурак! Конец должен постепенно становиться тоньше, на нет сходит. Понятно? И оплетается вот так – вроде косички. Ну, как тебя любезная попросит косу заплести? У тебя крысиный хвост получится. Поучи его, Кошка.

Под смешок матросов заходит под ванты – в тень – и говорит себе: "Деятельность – великое дело. У неё одной благодетельные последствия. Остальное-с всё – тлен!.."

Через два дня "Силистрия" в виду кавказских берегов. Кораблю открывается стена гор, прорезанная ущельями. Прибрежные вершины, зелёные и красно-коричневые, громоздятся конусами, трапециями и полушариями-шатрами, а за ними величаво распростёрся в безграничной синеве снежный хребет.

Корабль поворачивает на левый галс и берёт курс в Цемесскую бухту. Берег здесь образуют однообразные низкие скалы. Скаты гор покрыты мелким лесом, а вершины их от порывов знаменитой "боры" совершенно лысы. На рейде Новороссийска, молодого военного городка, пусто и тихо. Павел Степанович лично распоряжается постановкой новых бочек для мёртвых якорей и гонит работу – надо завершить труды "Силистрии" до штормового времени, иначе бора вынудит начинать всё с начала. Да и кораблю лучше не быть в шторм на воде Цемесской бухты, лучше сбежать от ярости ветра и волнения в открытое море.

Молодёжь находит, что командир чересчур опасается. Стоят такие ясные дни, и под утро к кораблю доносится уютный, мирный дымок русского и горского жилья, и за зеркальной водою, в зеркально-прозрачном воздухе красуются незатуманенные, лесистые и травяные вершины хребта Варада. Молодые офицеры, освободясь от вахты, избежав работы по установке бочек, охотно занимаются с матросами греблей и парусными гонками на шлюпках. Правда, и тут не уйти от зоркого и внимательного глаза командира. Если Павел Степанович заметит неуклюжий манёвр, медлительность в повороте или иную небрежность, непременно сигналом прикажет повторять и повторять задачу, пока не выйдет шлюпка из испытания красиво и легко.

Бора подходит незаметно. Восток чист. Только на вершинах садятся небольшие снежные облачка. Медленно они выползают из-за хребта, накопляются, толпятся. И затем начинаются сильные порывы ветра, падающего с гор.

В четвёртый раз навещает Нахимов Новороссийск. Дважды был здесь старшим на рейде. И хитрости подхода штормовой боры им уже изучены. Он приказывает поднять шлюпки. И, любуясь лавировкой ялов, захваченных ветрами с разных румбов, спешащих по клокочущей воде в водяной пыли, обращается к офицерам:

– Какая важная вещь катание на шлюпках под парусами в свежий ветер! Тут на деле вы можете убедиться, что трусость есть недостаток, который можно искоренить, и что находчивость есть такая способность, которую можно возбудить и развить!

Мичман Станюкович ждёт разноса за поломку руля на гичке под бортом корабля, – все знают, как нетерпим Павел Степанович к промахам на море; но командир против ожидания добродушно трунит:

– Вы неудачно пристали к борту, это ничего-с. Вы в первый раз приставали на гичке в такую погоду; я очень рад, что это вышло неудачно. Опыт – великое дело-с.

Станюкович спешит заявить, что постарается скорее приобрести опыт, но Павел Степанович уже не слушает. Ветры разогнали застоявшийся над бухтой воздух, и скопление облаков начинает ползти вниз. Вот одно облако отрывается и падает вниз со страшной стремительностью. Воздух свистит, стонет в снастях, и его напор гнёт мачты. Зловещая мгла находит с северо-востока. Пора уходить.

Павел Степанович стоит без фуражки. Ветер треплет волосы, седеющие на висках. На почерневшем от загара лице напряжённое оживление.

– Мухи! Зачем по вантам не бегут? – бормочет он и быстро идёт к бизани:

– Не бойсь падать – вниз упадёшь, а не вверх.

Насмешка командира действует. Работа на реях ускоряется. Паруса быстро отдаются, и берега бухты медленно уплывают назад.

Промелькнули Кабардинское укрепление и разорённый старый турецкий редут. Чернильная волна возникает у берега, расширяется и растёт в длинную гряду, увенчанную пеной. Тяжёлый вал ударяет в корму и подбрасывает корабль, как сухой лист. С правого борта ветер образовал на гребнях смерчи. Остроконечные пирамиды вытягиваются в колоннады тёмных малахитовых столбов.

Как живительны солёные яростные волны! Как крепнут руки и ноги на раскачивающейся палубе. Нужно ли моряку другое средство для здоровья?!

Ночью шторм утихает. Павел Степанович листает в сборнике "Маяк" повесть морского писателя Бурачка "Лейтенант Венцов". Моря в этой повести мало. Нет, после Николая Александровича Бестужева никто в русской литературе не умеет писать о море. А мораль какая же в повести? Мораль – лучше не жениться! Ну, это, господин Бурачек, мы без вас знаем, – и берёт с полки Куперова "Лоцмана". Купера и Мариетта Павел Степанович любит, "Франк Мильдмей" напоминает прошедшую молодость, "Два адмирала" – о подбирающейся старости.

"Силистрия" проходит траверз подковообразной бухты Геленджик, остаются позади каменные башни Субаши и Туапсе, памятные по высадке десанта. На другой день появляется тёмно-зелёная группа гагринских гор, рассечённых глубоким ущельем. Очищенные от леса скаты висят над новой крепостью. Здесь кончилась жизнь Александра Бестужева, сумевшего и в трудной солдатской доле ссыльного прославить имя писателя Марлинского. И снова шторм отжимает корабль в море, снова он идёт в мглистых рассветах, в чёрных ночах.

В один из таких пасмурных бурных дней Нахимов присоединяется к первой практической эскадре. Флаг главного командира на "Двенадцати апостолах", и Корнилов командует этим новым стодвадцатипушечным кораблём. Корнилов временно оставил штабную работу на эскадре для управления лучшим кораблём Черноморского флота. Павел Степанович, становя "Силистрию" за кормой флагмана, любуется стройными обводами громадного корпуса, просторными палубами и гордыми мачтами.

Эскадра стреляет из новых, шестидесятивосьмифунтовых бомбических пушек в плавучие щиты, и "Силистрия" занимает по числу попаданий первое место. Лазарев выражает сигналом своё удовольствие, а Корнилов приезжает советоваться по старой дружбе об учении команды. Корнилов задумал написать краткий артиллерийский катехизис в вопросах и ответах.

– У меня обучение простое, – отшучивается Павел Степанович. – Ядро булка, бомба – пирог, ядро с начинкой порохом. Нет, Владимир Алексеевич, коли б матросы были грамотны, а младшие офицеры доходили к ним с внимательным уяснением, затею вашу одобрил бы. А так получится попугайство, формалистика и долбёж.

– Не мысль передаётся, а запугивающие слова, – уже серьёзно отговаривает он.

Владимир Алексеевич заносит в записную книжку распорядок дня на "Силистрии".

– Я ваш порядок перейму для "Двенадцати апостолов". Я ещё хотел вас спросить о результатах парусных учений. С какой скоростью производите?

– Извольте. У нас в шканечном журнале как раз занесены последние эволюции…

Нахимов вызывает штурмана Некрасова, и тот зачитывает:

– Прямые паруса отдаём в четыре минуты. Ставим все паруса с лиселями в пятнадцать минут. Крепим все паруса с лиселями в семь минут. Марселя переменяем в четыре минуты, а реи – в тридцать. Спускаем брам-стеньги в ростры минуты в три, а поднимаем в шесть. Стеньги спускаем в тридцать, а поднимаем – в пятьдесят.

– И при этом несчастных случаев?

– Обходилось благополучно.

– Удивительно, удивительно, – пожимает руку Павла Степановича Корнилов. – Трудно будет сравняться с "Силистрией" по всем статьям. Но буду пытаться.

– Скромничаете, Владимир Алексеевич. С вашей ревностью к делу, с вашим пылом на "Апостолах" скоро служба будет образцовой. И я приду к вам учиться.

Эскадра, закончив учебные стрельбы, идёт навстречу отряду вице-адмирала Юрьева. С парохода "Северная звезда" Лазарев даёт диспозицию встречного боя. Против "Силистрии" Юрьев выдвигает корабли "Адрианополь" и "Махмуд 2-й". Нахимов уклоняется от огня "Махмуда" и кладёт "Силистрию" поперёк курса "Адрианополя". Если теперь "Адрианополь" не быстро повернётся и залпом одного из бортов не предупредит одностороннего, огня "Силистрии", следует считать корабль условно выбывшим из строя. Экипаж "Силистрии" с удивлением смотрит на быстро приближающегося "противника". "Адрианополь" продолжает идти прежним курсом, точно хочет таранить "Силистрию". Белые крылья его парусов уже кладут тени на палубы.

Павел Степанович догадывается о причине этого странного движения прежде, чем под клотиком "Адрианополя" появляется грозное предостережение: корабль не повинуется рулю. Он резко командует:

– С крюйселей долой, от правого борта все на шкафут за грот-мачту.

Офицеры бегут с юта. Но он сам остаётся и, сутулясь, ждёт неизбежного.

Кто-то с "Адрианополя" размахивает мегафоном и беззвучно командует. Чужим, неправдоподобным голосом вновь повторяет и Павел Степанович: "По левому борту ложись, головы укрой".

А сам будто выключился из трагедии столкновения кораблей. Глядит на размалёванного африканца, приделанного к форштевню "Адрианополя", с презрительным любопытством. Кажется, мускулистые руки негра нацеливают дерево бушприта на командира "Силистрии". Если сделать шаг в сторону… нет, упрямо стоять… ну и чучело терпит Стерлингов… какие белки намазали… Теперь самое время начать поворот оверштаг, чтобы ослабить удар.

Несколько резких металлических звонких командных слов поднимают часть офицеров и матросов с палубы для манёвра. Словно отступая, "Силистрия" принимает ослабленный удар.

Бушприт "Адрианополя" проходит где-то над головой Нахимова и ломается в грот-русленях. Корабль скрипит и кренится. Половина снастей с треском лопается, все бизань-ванты срезаны, точно ножом. Большой катер грохочет с боканцев вниз, бизань-мачта шатается, а крюйс-стеньга, обламывая марс и бегин-рей, пробивает палубу. И после грохота кажется странною тишина: избежавшие смерти люди не смеют её нарушить и растерянно бродят среди обломков дерева и обрывков снастей, пока Павел Степанович среди них невозмутимо распоряжается поворотом корабля.

"Силистрия" уклоняется влево. Ободранный бушприт "Адрианополя" вновь отступает над головой командира "Силистрии". А он невозмутимо прикладывает руку к козырьку фуражки и здоровается с багровым от смущения и страха капитаном Стерлинговым.

Робко и взволнованно спрашивает Шихматов:

– Вы живы? Зачем вы не ушли? Вас поранило?

– Не беспокойтесь, мичман. Команда должна видеть присутствие духа в своих начальниках.

Есть род практических деятелей-тружеников без доли честолюбия. Общество привыкает к ним незаметно. Оно повседневно ожидает от таких руководителей славных и ++++++ поступков, и, избалованное их нетребовательностью, привыкает скупо оценивать подвиг.

Ничего удивительного, что поступок Нахимова при столкновении "Силистрии" и "Адрианополя" не вызвал восторгов. Всем образом жизни Павел Степанович умаляет цену своих дел. И Михаил Петрович Лазарев, любящий погордиться своими воспитанниками, выражает общее мнение:

– Что для другого подвиг, у Нахимова естественное состояние. Он вырос в сознании долга морского офицера. Для него рисковать жизнью так же просто, как мне с вами не укачиваться в шторм.

Таким образом, даже проницательному и давнему начальнику остаётся неизвестным внутренний мир капитана "Силистрии". А всё морское общество привыкает его поступки и мнения снисходительно объяснять укоренившимися чертами бирюка-боцмана.

Павел Степанович знает о складывающемся общем отношении и не обижается. Наоборот, пример Владимира Алексеевича упрочивает его желание обходиться с обществом на правах благожелательного наблюдателя. Да, Корнилов деятель в другом роде; беспокойно и настойчиво он требует перестройки жизни флота по своему разумению. И хочет, чтобы признавали его вожаком. А разве от этого честолюбия дело выигрывает? Командующий эскадрою контр-адмирал Чистяков в каждом плавании ищет случая уязвить "фаворита главного командира", – иным именем контр-адмирал не называет Корнилова. Владимир Алексеевич старается, чтобы служба на "Апостолах" была самой щегольской, но действительно показательные успехи его лишь раздражают других капитанов. У него не учатся, но начинают искать ошибки. Не хотят соглашаться, что деятельность Корнилова исключительно полезна. Многое улучшил на своём корабле. Ещё больше важных начинаний предложил флоту и переводами учебных пособий, и новшествами в Морском собрании, и, наконец, своими хлопотами по библиотеке – новому месту общения образованных и стремящихся к образованию моряков.

Часто в эту зиму Нахимову хочется сказать: "Не обижайтесь вы на меня, Владимир Алексеевич. Человек вы вправду блестящий и умнейший. Но для чего так неглижировать товарищами нашими по работе? То Хрущева обидите – а он моряк почтенный и по заслугам начальником штаба, – то всю молодёжь записываете в свистуны".

Обычно составляется такая речь по пути на квартиру друга, а за порогом забывается. Придёт Павел Степанович в уютный дом, – Елизавета Васильевна Корнилова, напоминающая Сашу, как Танюшка Корнилова маленькую Сашу, заботливо устроив мужчинам ужин, оставит их в кабинете, и старший капитан увлечётся вдохновенными и всегда страстными планами младшего товарища.

Поздно уходит Павел Степанович от Корниловых и всегда уносит бумаги, английскую книгу или французский журнал, чтобы выполнить просьбу Владимира Алексеевича, отчеркнуть важное, сделать возражения, посоветовать о средствах применить новшество… Владимир Алексеевич работу Нахимова не выдаст за свою, но так изложит, что Лазареву и всякому другому станет ясно, какая малая и незначительная часть принадлежит командиру "Силистрии".

По библиотеке все планы они просматривают вместе; мысль о директорате из флагманов обоюдна; списки моделей и книг составляются больше по предложениям Павла Степановича, потому что он читает основательно; но защищает планы Корнилов. И он распространяется о них в письмах в Николаев к адмиралу с такою личной страстью, что истинной роли Нахимова никто не узнает, и сам Владимир Алексеевич убеждён в своём первенстве по этим начинаниям.

Старшие флагманы пытаются жаловаться Лазареву на непочтительность и самоуправство "фаворита". Они – в первую очередь по давнему знакомству Хрущев – желают привлечь на свою сторону Павла Степановича, ведь командира "Силистрии" Лазарев уважает не меньше, чем Корнилова. Изменяя своей привычке коротко говорить и долго слушать, Павел Степанович твёрдо прерывает:

– Извините, ваше превосходительство, но в отношении нашего почтенного сослуживца я держусь другого мнения. Думаю, что польза флота на первом месте. У каждого поколения моряков один век, а флот остаётся. Адмиральство, даст бог, и Владимир Алексеевич заработает, коли в небольших чинах столько доброго сделал. Так вот. Нам делить нечего, а помогать в хорошем всегда должно-с.

– Да ведь ваш приятель – эгоист! За вас он так не заступился бы.

– За меня заступаться, ваше превосходительство, будто и незачем? Так что праздно судить о том, как относился бы в неизвестном случае господин Корнилов.

В эту зиму нет уютного дома Корниловых для их постоянного гостя. Корнилов в Петербурге, и Владимир Алексеевич блистает в светском обществе разных вельмож. Поэтому в свободное время Павел Степанович – от дока, где тимберуется "Силистрия" – делает длинные прогулки по косогорам Севастополя и главным улицам. Приятно пройти по Графской, с белокаменной аркою и статуями в нишах. Улица от Морского собрания и дома Ушакова оставляет вправо новую солидную постройку Николаевских казарм, в которых размещается нахимовский сорок первый флотский экипаж. Ныне там тепло, благодаря разработанному всё с тем же Корниловым новому способу отопления каменным углём. Дальше улица застроилась домами в два и три этажа и полукружием идёт у подошвы главной севастопольской горы к театру. Здесь начинается дорога к Балаклаве и южному берегу, прекрасный вид на Мекензиевы горы. Можно сделать кольцо по этому пути нижними улицами, идя почти до Малахова кургана над Корабельною бухтой, над прибрежными верфями, складами и госпиталем. Но любимая дорога Павла Степановича к своему дому поперёк горы. На её вершине строится храм, а против храма закончено здание Библиотеки с астрономической вышкою и башней семафорного телеграфа. Отсюда все кровли текут вниз, точно широкие ступени. Между ними сбросившие зелёный наряд купы груш, слив и яблонь, строгие и стройные тополя, вечнозелёные кипарисы. А ниже три рейда со стражем на выходе в море – Константиновской батареей, и на всех рейдах корабли, расснащённые и под парусами, на отдыхе и в деятельности. А горизонт обзора широк, и глаз уходит далеко за пределы Севастополя, в море, по-зимнему суровое и действительно почти чёрное.

Всякий раз с особым удовольствием Павел Степанович ступает по широкой лестнице Библиотеки. Мраморные сфинксы и статуи ещё не установлены. Величествен будет вход, когда они станут справа и слева от посетителей, а наверху поместится барельеф, заказанный московскому художнику Рамазанову. Хороши и акации в небольшом саду за чугунной решёткою. Из своего садика командир "Силистрии" пожертвовал несколько луковиц тюльпанов, и клумбы минувшей осенью пышно оттеняли белые гладкие стены.

Сейчас Нахимов пробегает быстро и наружную лестницу и вестибюль. Предстоит осмотреть новую превосходную модель. На пути в Петербург Владимир Алексеевич заказал её в Николаеве, и вот уже здесь сложный корабельный остов. Задумано, чтобы стол раздвигался и модель делилась пополам, открывая в деталях внутренность корабля и всё строение корпуса.

Со служащими в Библиотеке и ревностным членом дирекции Владимиром Истоминым Павел Степанович тщательно свинчивает части, опробует раздвижку стола.

– Добро! Оставьте теперь её в покое, а то в усердии попортим. Есть ещё что новое?

Он бегло ведёт взгляд по гравюрам на стенах.

– Что морские битвы навесили – хорошо, но надо заказать картины из отечественной истории, господа.

За Нахимовым свитою идут офицеры по анфиладе комнат – с витринами херсонесских монет и мозаик, с моделями малых кораблей и лодок. В одной зале путь преграждает упирающаяся мачтой в потолок модель "Апостолов". Корнилов постарался – все снасти, орудия и флаги как на настоящих "Апостолах" и с той же изящной строгостью.

В двукратном плавании за войсками в Одессу минувшим летом Павел Степанович привёз большие партии книг. Теперь он проверяет расстановку их по отделам. Морской раздел изрядно пополнился. История и изящная литература тоже. Но по механике отдел беден. За зеркальной чистоты стеклом в шкафу красного дерева всего десятка два изданий.

– Пополнять надо ради кораблестроителей и нас самих, – указывает Нахимов. – У меня списочек есть. Пошлём вслед Владимиру Алексеевичу. То же по гидрографии. Общий наш приятель, капитан Рейнеке, поможет купить. Нынче век другой, морское дело меняется, требует новых знаний…

Истомин открывает дверь в читальню с покойной мебелью красного дерева и весело восклицает:

– В камине огонь, Павел Степанович. Экий уют! Кажется, свою старость я буду проводить только здесь.

– Ну, вам до старости далеко. Это я отсюда буду смотреть, как вы эскадру вводите, – шутит Нахимов и довольно оглядывается. – А в самом деле, английские моряки могут нам позавидовать! Посмотрите наши ландкарты. Они повешены на блоках! Пятнадцать сотен уплатили.

В восемь часов с вышки Библиотеки по-корабельному спускается флаг знак посетителям покинуть её уют. Нахимов и Истомин спускаются на маленький бульвар. Его ещё называют мичманским, потому что молодые – главные посетители уютных аллей и музыки. Посреди площадки, от которой расходятся дорожки, темнеет на белом пьедестале чугунная трирема.

– Как славно, что увековечили подвиг Казарского, – тихо произнёс Павел Степанович и усаживается на скамью. – Мне этот памятник особо полюбился; правда, в нём морская сила выражена. Но я предпочёл бы натуральное изображение брига "Меркурий".

Истомин рассказывает о памятниках, осмотренных им за границей, спрашивает: верно ли, что из Петербурга Корнилов проедет в Англию?

– Он советовался, и я понимаю его желание. Адмирал, кажется, согласился ходатайствовать перед государем. При нынешней системе нашего Главного морского штаба, надобно самим морякам знакомиться с пароходным устройством и переносить опыт. Верфи наши в состоянии вспомогательные пароходы делать, и за границею уже серьёзные боевые корабли с паровой машиной есть. Владимир Алексеевич восприимчив, и что узнает – будет для пользы флота.

– А у вас нет желания?

Нахимов поднимается:

– Вечер, однако, прохладный. Пойдёмте, Истомин.

– Нет, право же, Павел Степанович, вам следовало бы съездить. Ведь вы в постройке кораблей большой опыт имеете.

Нахимов не отвечает. Нарочно ускоряет шаг по лестнице к Екатерининской улице.

Год за годом война на Кавказском побережье продолжается. Часто плавание кораблей для морской практики и артиллерийской подготовки прерывается погоней за контрабандистами, привозящими оружие, высаживающими эмиссаров Турции и агентов Великобритании.

То затухая, то вспыхивая, война с горцами, отстаивающими свою свободу, держит в напряжении армейские гарнизоны и дозорные крейсеры. Цепь фортов и русских поселений, конечно, растёт. Отстроились Лазаревское, Наваринское, Головинское и Анаклия. Люднее стало вокруг Поти и Сухума. Каждое укрепление запирает черкесам доступ к побережью, каждое – мешает турецким фелюгам выгружать военную контрабанду. И всё же в горы проникают английские авантюристы, то в качестве любознательных "географов" и "журналистов", то под видом действующих на свой страх и риск "торговцев". Береговая линия слишком велика; посты, разбросанные по побережью и связанные только морской коммуникацией, не могут контролировать все пути сношений на Кавказе, сопротивляющемся военным силам российского самодержца. Ледники кавказских хребтов прорыли много ущелий, и по каждому из них к морю вьётся тропа. Глухо в устьях многих речек, ворчливо перемалывающих камни. В тёмные ночи, на сигнальный костёр, с моря подходят фелюги или шхуны. И война получает новую пищу шеффильдского и бирмингамского производства.

Беспокойство на черноморской линии в июле 1844 года было вызвано одной из таких удач контрабандистов. К враждебным черкесам явились в одно время и турецко-английские инструкторы и средства для войны – фальконеты, ружья и порох.

В эти дни "Силистрия" закончила работу по гидрографическому обеспечению в Цемесской бухте. Корабль только снялся с якоря, когда на горизонте формарсовый вдруг заметил подозрительный косой парус. Нахимов хотел идти в Севастополь, но теперь надобно было пускаться в погоню, хотя кораблю мешало маловетрие. К несчастью, и оно скоро окончилось – наступил штиль. Беда! Даже на бом-брам-стеньгах паруса не забирают ветра и обвисают. Душная, почти тропическая жара. В пазах течёт смола. Её испарения, смешанные с запахом кислой капусты и солонины, проникают во все деки. Сколько ни окатывают палубу и тенты морской водой, дышать не легче.

Но не это беспокоит Павла Степановича. Он досадует на течение, сносящее корабль к Лазаревской, – проверить подозрительное судно не удастся.

– Парус на зюйде! – внезапно опять раздаётся голос марсового.

Море блестит и парит в зное. Солнце ожигает кожу, как только полуголые люди выходят из тени. Однако, томимые скукой безделья, сотни матросов и все офицеры облепляют ванты в поисках места для обзора горизонта на юге.

– Неужто проклятая фелюга вылезла?

– Парус, а какой – не разглядишь.

– Едва двигается.

– На траверз мыса дойдёт – и совсем заштилеет.

Нахимов слушает высказывания офицеров, не участвуя в них. Его мнение составилось. Паруса для фелюги слишком высоки. Это может быть лишь один из кораблей крейсирующего отряда Конотопцева. А если за мысом и есть ветерок, то его достаточно, чтобы подвинуть небольшое судно. Скорее всего, идёт шхуна "Гонец" с каким-нибудь донесением.

Сделав этот вывод, Нахимов размеренно шагает по шканцам и придерживает под мышкой подзорную трубу. Ежели шхуна и заштилеет, то, имея надобность в "Силистрии", вышлет гребное судно и предупредит пушкой. Командира, лейтенанта Скоробогатова, в прошедшем году ещё мичмана, Павел Степанович знает за расторопного и смышлёного офицера.

И в самом деле, будто в ответ на его мысли со стороны маячащего паруса вспыхивает бледный огонёк, потом доносится глухой раскат.

– Корабль выпалил из пушки! – опять раздался голос марсового.

Павел Степанович наводит подзорную трубу – от мыса к парусу, от паруса к мысу. Соотношение не изменилось. Так и есть, шхуна заштилела. А когда с неё доберётся шлюпка? Стоит пойти навстречу, потому что ветра до полудня ждать нечего. Даже над горами, резко очертившимися на ярко-синем небе, не видно облаков. Он распоряжается спустить гиг, но не велит отваливать трап. Несмотря на тяжесть лет, ноги не утратили лёгкости. Не хуже лихого мичмана Нахимов скользит с выстрела на банку гига.

Вёсла разваливают тяжёлую нагретую воду и рассыпают сверкающие брызги. Напуганные дельфины резвятся стайками и с любопытством провожают гиг. Моряки удаляются от "Силистрии", неподвижной, будто нарисованной на фоне зелёных гор и такой же зелёной воды. Но до мыса, кажется, всё так же далеко, а парус едва заметно раздвоился. Раньше гребцов командир "Силистрии" видит точку, выдвигающуюся из-за лесистой косы, и распознает в ней шлюпку с "Гонца". Там тоже, должно быть, заметили гиг. Скоро становятся видны вёсла, дружные и быстрые на взмахе, будто крылья. И через сорок минут (по хронометру) шлюпки сходятся.

– Здравствуйте, лейтенант, – приветствует Нахимов стоящего в яле рослого Скоробогатова. – Догадался, что вы ко мне спешите.

– Здравия желаю, господин капитан первого ранга. Хотел бы с вами поспешить обратно к Головинскому. Я вам обрадовался несказанно, иначе мне хоть на вёслах идти в Новороссийск к генерал-майору Будбергу или искать, бог знает где, моего начальника.

– Конотопцев с двумя фрегатами собирался выходить к Поти. Он сейчас в Новороссийском. А что там? Черкесы небось зашевелились?

Скоробогатов, уцепясь руками в борт шлюпки, приближает свою голову к Нахимову.

– Я ушёл по настоянию командующего в форте. Три дня назад отбили яростное нападение огромной толпы. Урон в укреплении велик. Одних убитых свыше тридцати, да ещё раненые. Гарнизон ослаб на сотню людей. Хотя горцы усеяли завалы трупами, опасность есть, что вернутся. По показанию пленных, они получили оружие от наибов Шамиля, но будто им ещё обещан груз оружия на английском судне.

Нахимов слушает, скользя взглядом по ровной скатерти моря. Прищуренные глаза скрывают его чувства.

– Может статься, может статься. Англичане – специалисты по колониальным войнам… Так возвращайтесь, мой друг, на шхуну и идите в Новороссийск. Скажете контр-адмиралу Конотопцеву, что завтра поутру прибуду к Головинскому и там его дождусь.

– Но, Павел Степанович, ведь штиль?

– Скоро будет свежий ветер с веста. Глядите-с.

Скоробогатов смотрит в направлении вытянутой руки командира "Силистрии". Ничего! Разве только маленькое перистое облачко почти у горизонта.

Но лейтенант не сомневается. Весь Черноморский флот знает об особом чутье командира "Силистрии" на погоду.

– Слушаюсь, Павел Степанович. Не имеете других поручений?

– Тут вблизи Новотроицкого подозрительное судно позавчера было. Да теперь уж поздно его искать, – ушло, конечно. Нет, более ничего. Прощайте-с.

К своему кораблю Нахимов подходит с парусом. Фор-марсели на "Силистрии" тоже начинают вздуваться. Вокруг вода уже рябится и с рокотанием плещет в борт. Ветер подошёл как раз в полдень.

Всю ночь в ущелье кричали шакалы. Тени их стремительно бегут через дорогу за кукурузное поле. На болоте самозабвенно концертируют лягушки, радуясь крупному дождю. Десант спит на освободившихся после боя койках. Владельцы коек уже лежат в братской могиле под деревянным крестом.

Спит и майор, гостеприимный хозяин, вдоволь наговорившись с командиром "Силистрии" о тяготах жизни в заброшенном укреплении.

Несмолкаемый назойливый звон стоит в комнате от летающей мошкары. Обе ладони липнут от шлепков по кровососам-комарам. Нестерпимый зуд заставляет жаждать прохладной воды.

Нашарив туфли, Павел Степанович выходит на крыльцо. С трёх сторон нависают скалы в кизиловых и ореховых зарослях. От нижней площадки поднимаются пряные запахи нагретых за день плодов и Табаков. Море – где-то под обрывом – с шумом переворачивает гальку. С крыльца виден лишь его неясный край и только угадываются далёкие оголённые мачты "Силистрии" за силуэтом "Молодца". Этот пароход густо дымит, готовясь в обратный рейс с генерал-майором Будбергом, начальником береговой линии.

Как-то до сих пор не думалось, что "Силистрия" может стать чужой. Одиннадцатый год Павел Степанович в должности командира "Силистрии". И пять последних лет без расставания с нею. Но, вероятно, Конотопцев прав последняя на ней кампания. Явится новый командир, для которого гнилые части будут просто гнилыми кусками дерева, требующими замены. Новый командир будет с завистью смотреть на более совершенные корабли и жаловаться друзьям, что его загнали на старую коробку, которую пора поставить брандвахтой, или плавучим маяком, или для карантинной службы. И скоро так действительно случится. Корабль что человек: потрудится свой век и – на покой, а жизнь пройдёт мимо, предавая его забвению.

Да, несомненно, старик Конотопцев что-то знает от Лазарева. Не случайно сказал: "Узнаете, каково беспокойно командиру крейсерского отряда. С ума сводят и генералы, и черкесы, и контрабандисты". Да что ж, служба есть служба… Пора передавать опыт младшему поколению не на берег же уходить.

Спустясь по выбитым в скале ступенькам, Нахимов оказывается у тлеющего костра. Он поворачивает голову на знакомый голос и узнает известного ему матроса Кошку. Матрос возбуждённо рассказывает солдатам и матросам:

– Туточки я его за ноги хвать. А в его подошвы гладкие – не уцепиться. Он, значится, носом в землю, я на него. Одначе здоровый, страсть, ворочался, як той хряк. Сапожки добрые, непременно полтину визьму в Севастополе. А бешмет с газырями и гинжал ко-мусь из ахвицеров продам. Которые есть любителя трохвеев!

– А черкес? – спрашивает Павел Степанович, неожиданно вырастая перед собеседниками. – Приволок? Кошка смущённо молчит.

– Или заколол?

– Ни; Коли б то був хряк. Пустыв скаженного. Яка ни есть людына.

Солдаты вздыхают разом. Не то они осуждают матроса, не то сожалеют об его признании начальнику.

Усмехаясь, Павел Степанович раздевается и входит в воду. Правду говорили – как парное молоко. Он плывёт к барказам широкими взмахами… В самом деле, Кошка глуп. В хорошем поступке признается начальнику… Человек, видимо, по природе добр. А такой Кошка должен убедиться в необходимости убийств, чтобы уничтожить черкесов, хотя он из молодечества полез в опасную разведку и, наверное, по-пластунски полз версту, много часов потом выжидал противника. А если бы на Подолии, на хутор Кошки, лез тот же черкес? Разумеется, рассуждал бы Кошка по-другому и казнил или пленил черкеса, не думая о сапогах и бешмете; рубль на водку нужен, когда отечеству ничего не грозит… Да, человек добр. И это хорошо!

С моря Павел Степанович возвращается освежённый. Из-за гор брызнули красные лучи и осветили клотики кораблей, а склон остаётся сумеречным. Утро в этой теснине принадлежит морю, и, наверное, население её ещё спит.

Нет, на террасе за накрытым столом услаждается толстяк Будберг; заправив под высокий воротник кителя салфетку, он с аппетитом скребёт ложкой в сковородке. Кувшин с кислым молоком должен последовать за пышной глазуньей в объёмистое чрево.

Генерал взмахом руки с зажатою в ней ложкой приглашает к столу. Денщик генерала наливает кружку чаю. У генерала превосходное настроение.

– Нынче, дорогой Павел Степанович, могу вас отпустить. Прибыли ко мне три азовских барказика с командою, так что потерийки форта я возместил… Да-с, а лазутчики донесли о черкесиках; направилось всё скопление их к Наваринскому форту. Как разочаруются?! Раньше их там фрегаты, и Конотопцев свёз на "Браилове" подкрепленьице. Прошу кушать. Форт не обидим. Я всё с собою вожу. Да-с, у меня и курочки несутся, и боровки откармливаются, и коровки путешествуют. Нельзя-с иначе. Воевать без корму трудно.

Генерал чавкает, прихлёбывает и отдувается:

– Рапортик с благодарностью вам я уж отправлю из Новороссийска. Государя адмирал Михаил Петрович, конечно, известит о своевременном вашем появленьице. О-ох, батенька, не приди вы третьего дни, беда! Палисадник, мерзавцы, в самом удобном месте сожгли. И людей для обороны мало было. А тут ваши пушечки и матросики!..

– Только и дела что показались, – холодно вставляет Нахимов.

Даже грустно, что такой бурбон заменил деликатного и умного Раевского. Потерийки… Смерть солдат для генерала цифирь. Он возместил… Коли человек добр, то этот немец до человека не вырос.

Он пропускает длинную тираду генерала. Впрочем, тот повторяется:

– Именно! Самое главное, что показались, скромник. Ну, вы ролю свою поймёте в следующую кампанию, когда смените Конотопцева.

– Ничего об этом мне неизвестно, ваше превосходительство.

– Зато нам, сударь, ведомо, ведомо; хе-хе, и вас тже скоро величать превосходительством. Так что наперёд примите мои поздравления.

Конотопцев и Будберг разболтали Нахимову то, что в Николаеве известно каждому канцеляристу штаба. Лазарев послал просьбу о производстве Нахимова в контр-адмиралы и назначении младшим флагманом пятой дивизии. "По познаниям и образованности своей господин капитан 1-го ранга Нахимов с пользой и честию для флота займёт высшее место. К тому же он является старшим из капитанов и служит образцом для всех командиров кораблей".

Проходит, однако, год, прежде чем царь подписывает рескрипт. Этому предшествует поездка на юг для инспекции флота великого князя генерал-адмирала и самого царя.

В новую должность Нахимов вступает после летней кампании.

Гичка с фрегата "Мидия" медленно идёт на вёслах к унылому причалу в Клокачевой балке па Северной стороне. Жарко, несмотря на конец сентября. Нахимов парится в сюртуке с новыми эполетами и сердито выговаривает мичману:

– Всегда у вас так гребут? Сущий разврат. Примите-с, молодой человек, два наряда вне очереди за такую греблю, и командиру передайте, что вам поупражняться следует в первом для моряка деле.

Раздражённый поездкой, он идёт в гору по пыльной дороге. На пути к казармам низкие мазанки. Тряпье в крохотных разбитых оконцах. У иных жилищ только одна стена – они врылись в мягкую скалу. Вокруг заваленные мусором пустыри. Ни заборов, ни травы, ни деревца. Зато в сотне шагов питейный дом.

Казармы – старые бараки, строившиеся в начале века.

Он входит внутрь. Темно. Кислый, душный запах ударяет в нос. Тесно стоят кровати, над ними возвышенные нары, и ещё выше, под стропилами, навесные койки. Пол не настелен, потолка нет.

– Подлинно, звериное логово.

Он вспоминает светлые просторные казармы 41-го экипажа.

– Как можно в этих условиях требовать от людей службы?

Оказывается, что больные живут тут же. Командир экипажа беспомощно разводит руками.

– Я докладывал командиру порта.

– А дом небось себе построили не тесный, – грубо обрывает контр-адмирал. – Немедля возьмите палатки, не хватит – в три дня поставьте шалаши. Заразных отделите. И бараку сделайте полный ремонт. В этом можно одну роту держать. Для других прибавьте здесь же новые бараки.

– Но, ваше превосходительство…

– Знаете, капитан, ежели я начну экономические суммы с вас искать, вам дороже обойдётся. Так-то. А лесу я вам доставлю, много ли его нужно?! Да ещё кругом камень, напилите-с.

На обратном пути у пристани отставной боцман, обнажив седую голову, горячо приветствует:

– Здравия желаю, Павел Степанович. Нахимов щурится, порывисто обнимает Сатина и целует.

– Здравствуй, здравствуй, Сатин. Как живёшь? В прошлом году он добился для старого соплавателя отставки и устроил его жизнь.

– Что бога гневить, не хуже горского князька, Павел Степанович. На ваши деньги домик выстроил, огородничаю и рыбачу. – У старого костромича появились в голосе певучие южные интонации.

– Значит, женился? А помнишь, что говорил в Кронштадте?

– Так в отставке ж, Павел Степанович.

– Ну, пожалуй, в отставке можно. Приходи ко мне с женой, а то я к тебе не соберусь. Далеко живёшь?

– Да тут же, я прямо в камень вмазал хатёнку. Дёшево и тепло.

Павел Степанович раздумывает недолго.

– Ладно, пойдём посмотрим твоё житьё-бытьё.

Гребцы устают ждать адмирала и располагаются спать в тени. Заработавший наказание мичман хмуро шагает по мосткам пристани и мысленно произносит речи против тиранства адмиралов. Какая дикая прихоть у образованного человека, у морского офицера такого звания! Отправляться с визитом к нижнему чину и заставлять себя ждать! Боцманская шутка!

А Павел Степанович и не предполагает, что разлилась желчь в молодом человеке. Он пробует султанку в масле и малосольные огурчики сатинского изготовления, и молодое мутное вино, и прошлогоднее кизиловое варенье, и всё похваливает, и рассказывает хозяйке, какой её муж бравый моряк, бывалый в плавании по всему свету. А в двери мазанки набиваются ещё отставные матросы и матросские вдовы. И все, оказывается, знают Нахимова. И все желают поздравить его с чином, всем надо спросить у него совета. Адмирал чертит рангоут для барказа и вставной руль для шлюпки, и пишет прошение о пенсии, и обещает крестить ребёнка.

Когда наконец он покидает гостеприимную хату, толпа гурьбой провожает адмирала к причалу. Ему едва удаётся на прощанье украдкой сунуть Сатину ассигнации.

– Ты раздай, голубчик, кому надо, вдовам…

– Есть раздать…

Гребцы отдохнули на камнях. Шлюпка быстро режет волну, и вода звонко журчит за кормой. Серебристо-голубая плотная вода окружает высокие корабли, уходит извилистой лентой к инкерманским высотам, окружает низкий мыс Лазаревского адмиралтейства на Корабельной, длинным языком убегает вдоль крутой городской горы, усеянной новыми постройками. До самой Графской пристани Павел Степанович молча улыбается и ласкает тёплую забортную воду пальцами. И только на лестнице замечает недовольное лицо мичмана.

– Пойдёмте, молодой человек, погуляем. Вы, наверно, в Библиотеку собрались. И я загляну новые газеты посмотреть.

Мичман совсем не собирался в Библиотеку. Он даже знает её только издалека, по астрономической вышке. Он предпочитает Приморский бульвар у Николаевской батареи и бильярдную Мисолаки. Однако нельзя же отказать начальнику и, в конце концов, лестно идти в людной части города с адмиралом.

Он хмуро наклоняет голову и шагает за Нахимовым.

– Что ж вы отстаёте? Неужели лестницы утомляют? Я в ваши годы на Тенерифский пик бегом поднимался. Адмирал берёт мичмана под руку.

– Нынче у меня, молодой человек, праздник. Старых матросов повстречал, с которыми в безвестное – так они называют кругосветное – плавал. Я убедился, что они меня любят и понимают. А это составляет главную задачу жизни. Я, любезнейший, матросской привязанностью дорожу больше, чем отзывами каких-нибудь чванных дворянчиков-с.

– А кто же о вас плохо отзывается? – считает необходимым долгом вежливости возразить мичман.

– Э-э, бросьте, голубчик. Мне сорок пять, и тридцать лет я на воде. Меня боцманом называют. Я знаю-с. И пускай. У матросов есть ум, душа и сердце. Вот гребцы наши слыхали, как я вас распёк, так на обратном пути старались вовсю, вас жалеючи. Один раз дайте почувствовать, что оценили ихнее рвение, и увидите, как изменятся к вам и службе. А на меня не обижайтесь. Вы, может быть, сейчас охотнее сидели бы в молодой компании. А что толку – угар, головная боль и деньгам расход.

Мичман растерянно молчит. За год службы на Черном море никто не говорил с ним так просто, без всякой официальности. Ему хочется признаться в том, что он нашёл соперницу моря, которая не уступит ему ни в прелести, ни в ветрености, и что денег у него давно нет, и он кругом должен, и что деньги особенно нужны для посылки матери. И он сам не знает, как случилось, что выпаливает всё это сразу, и Павел Степанович даёт ему в долг сто рублей для маменьки, а он торжественно обещает адмиралу с послезавтра, уйдя в море, заниматься английским…

В этот вечер он не разлучается с Нахимовым и смущённо принимает приглашение поужинать по-домашнему.

У мичмана слегка кружится голова от единственного стакана марсалы – так взволновал его разговор. Смутно доходят сильные спевшиеся голоса адмирала и капитана. В этот вечер у адмирала гость из Николаева, вечный капитан 2-го ранга Чигирь. Голоса рокочут под аккомпанемент гитары Чигиря:

Ой! Йшов бурлак с Дону, Ой, с Дону – до дому. Тай, сив над водою, Нарекае долю. Доля ж моя доля, Нещастлива доля, Доля ж моя доля, Нещастлива доля!

– Заснул наш мичман. Не умеет нынче пить молодёжь, – говорит Чигирь и откладывает гитару. – Помнишь, Павел Степанович, как ром тянули в Кронштадте? Щенки были… Выпьем за твои эполеты.

– А не хватит ли, Андрей?

Но Чигирь наполнил стаканы марсалой и выпивает свой залпом.

– Мне, ваше превосходительство, невозможно не пить.

– Что в штабе нового?

– Ничего особенного. Собираются флагманов опросить, какой корабль лучший ходок.

– Что тут спрашивать – все одинаковы, от рук зависит. Корнилов у вас?

– В Англию снова уезжает капитан Корнилов, покупать пароходы.

– Проклятые самовары, – бормочет Нахимов и тянет к себе гитару.

– Не любишь, Павел Степанович, пароходы?

Гитара на одной струне протяжно басит. Павел Степанович не отвечает. Конечно, его сердце не радуют чёрные угольщики, пачкуны. Парусная служба из-за них приходит в небрежение. Безветрие или противный ветер, и сразу ленивый командир сигналит – прошу буксировать.

– Не любишь, говорю, пароходов. И я их не понимаю.

– Без них не обойтись, – строго говорит Нахимов. – Так знаешь, что заказывать собирается адмирал? С гребными винтами целые корабли или для наших линейных машины?

– А я даже не знаю, какие такие гребные винты?

– А такие, могильщики нашего брата, парусника, – сердито отвечает Павел Степанович. – Иди, брат, спать. Последнее дело – служишь и не любопытствуешь.

– Да подожди, – не унимается Чигирь, – это что – не колёсные пароходы? По-моему, царь приказал заказать пароходо-фрегаты.

– Эх, капитан Чигирь, штабной офицер! Не читаешь журналов и газет. Гребной винт ставится под корму любого корабля, действует вроде весла, которым галанят. Спусти в трюм корабля машину – и всего делов. Я бы на месте Лазарева, как ни дороги переделки, на все крепкие линейные корабли и фрегаты приобрёл паровые машины. Англичане изготовляют быстро. А ежели не сделаем флот наш через пять лет против европейских держав только для смотров будет годиться. И тогда, может быть, поздно будет переделывать…

– Ты серьёзно, Павел Степанович?

– Какие могут быть шутки. Я лично умереть хотел бы под парусами. Но ты почитай, что выдумали инженеры.

Он достаёт "Таймс".

– Вот-с. В Глазго строится паровой фрегат "Гринок". Отличительные элементы нового судна: дымовая труба складывается, гребной винт поднимается на палубу, чтобы пользовать паруса без замедления хода, 585 лошадиных сил в машине. Глубина трюма 23 фута и паровые котлы на 5 футов ниже ватерлинии. Значит, не так легко попасть в его машины. И далее – киль из кованого железа, шпангоуты из узлового железа. Шесть глухих переборок, не пропускающих воды. Такой фрегат с 20 пушками страшнее "Двенадцати апостолов".

Чигирь недоверчиво смотрит в газетные столбцы, потом поднимает глаза на Павла Степановича.

– Так что же адмирал? Главный штаб? Наконец, император? Ты писал записку о сём?

– Я? Я, любезный, – парусник, боцман. Кто меня послушает? Моё дело матросов учить, и я их буду учить чему знаю – до смерти. А в конце концов на каждом флоте главное – люди, способные и желающие сражаться.

Пароход "Геркулес" в 220 сил, тот пароход, на котором Нахимов отправляется в Германию, построен Ижорскими заводами в 1833 году. С тех пор отечественное судостроение на Балтике мало подвинулось вперёд. В 1846 году, кроме "Александры", "Геркулеса", "Богатыря", в Балтике все пароходы иностранной стройки. На Черном море дела обстоят не лучше. В Николаеве выстроены "Северная звезда" и несколько корпусов для машин, заказанных в Англии. Оттуда в 1842 году приходят три парохода для линии Одесса Константинополь. Но все эти колёсные суда типа "Колхида" слабосильны. Они не могут быть серьёзной военной силой. Даже турки обзаводятся большими пароходами до 450 лошадиных сил и устанавливают на них 68-фунтовые бомбические пушки с английскими ударными замками.

После Наваринской битвы Россия вместе с Францией делила второе и третье место по величине морских сил. И это место она теряет, когда в морское дело вторгаются железо и пар.

Николаю I ещё в 1838 году докладывал побывавший в Америке капитан 1-го ранга Шанц об успехах паровых кораблей. Но царь отнёсся к сообщению беспечно. В парусных кораблях есть выправка. А что будут делать команды на паровых кораблях с неуклюжими кожухами? Николай уже воспротивился введению штуцеров, нового дальнобойного оружия. Он нашёл, что при замене кремнёвых ружей исчезает лихой, привычный солдату темп ружейных приёмов, и это "соображение" решило дело.

Рутина обволакивает армию и флот в одинаковой мере. А то, что слабая отечественная промышленность не может предложить на оборону страны ни кораблей, ни оружия, какие изготовляет Запад, увеличивает рутину во много раз.

Организатор Черноморского флота Лазарев серьёзно болеет, лечится в Вене. Ему уже не удаётся во всё вникать, внушать свою энергию подчинённым. В ежетретных рапортах отделов и управлений Черноморского флота всё чаще встречается фраза о том, что нововведений и улучшений не было или "нововведения" сводятся к анекдотическим справкам. Например: "подушки вместо рубленых перьев набили конским волосом". Чиновников в Адмиралтействе и портах раздражает инициатива, идущая снизу. Они не следят за качественными изменениями в иностранных флотах, их не беспокоит, что отечественная промышленность не в состоянии перевооружить флот.

Ещё в 1839 году мир облетела весть об изобретении винта. Для военных кораблей это было особенно важно, потому что на колёсных пароходах кожуха закрывают среднюю часть бортов и мешают установке артиллерии. Винтовой корвет "Архимед" совершает переход от Лондона до Опорто. В 1845 году на состязании винтовых кораблей "Великобритания" и "Ратлер" с колёсными пароходами все преимущества в поворотливости и скорости, в ходе под парусами, в артиллерии, в безопасности машин и экономичности потребления угля оказываются на стороне винтовых кораблей. Возникает энергичная работа по переделке парусных кораблей. Оказывается, что любой крепкий парусный корабль в короткий срок можно снабдить паровой машиной, приводящей в движение винт.

А между тем Корнилов командируется в Англию для заказа колёсных пароходов. Ему не разрешают переключаться на приобретение машин для линейных кораблей Черноморского флота. Глазенап, командированный из Балтийского флота с той же целью, не может изменить решения Адмиралтейства. Николай I и Меншиков зачарованы участием колёсных пароходов в боях минувшего десятилетия. В 1838 году колёсный пароход пересёк океан. В этом же году французская эскадра, в составе которой действовали два колёсных парохода, разгромила Вера-Крус и заставила сдаться мексиканский гарнизон, потеряв всего 33 человека. В 1840 году в экспедиции против Акры уже участвуют четыре колёсных парохода. В 1844 году французы громят Танжер, буксируя парусные корабли пароходами.

– Ну, хоть колёсные!

Корнилов утешается тем, что пароходо-фрегатами можно будет буксировать линейные корабли.

Нахимов не ищет утешения. Он не может закрывать глаза на упрямые факты. И тем больше поэтому думает о людях, плавающих под Андреевским флагом.