Грибша-а-а!!!!!!

Парфемон глядел в осеннее, прочерченное утиными стаями небо. Там, в небе, вслед за последней стаей летел Грибша. Отсюда, с кочковатой, пнистой земли, было плохо видно, только солнце поблескивало слюдой на крыльях. Казалось даже, что, подобно уткам, гусям и лебедям-трубачам, Грибша кричит, кричит свободно и вольно. Парфемон приложил руку козырьком к глазам, прищурился. За дальним лесом – ах, не видел этого Парфемоша, но душой чуял, чуял нутром отбитым – там уже поднимались гаубицы яблокоголовых, зенитки их, красиво расцвеченные всеми цветами радуги. Миг – и прервется полет, ударят в Грибшину грудь и третий, и четвертый законы всемирного тяготения, десятое правило аэродинамики, бог знает что еще, но пока Грибша летел, а Парфемон смотрел, и глаза его слезились от солнца.

На ужин была картошка. Лениво зачерпывали ложками из мисок раскисшую бурду, сладковатую, гнилую, мороженую. Парфемон устроился на лавке рядом с Иваном Денисычем, интеллигентом в третьем поколении, по профессии – столяром. Иван Денисыч все знал, а потому ничего не хотел и не мог. Начальство использовало его в основном для мойки лагерных сортиров. Слева притулился Сырник, известный наушник и соглядатай. За свойство это Сырника днем любили и делились пайками, а ночью, напротив, не любили и устраивали ему темную. Так он и жил, между пайками и темной, и неплохо ведь жил – харя вон промеж плеч не влазит.

Парфемон зачерпнул хлебной корочкой баланды, причмокнул и со вкусом запил жидким чайком. Поскреб еще миску ложкой для порядка, вдруг чего ко дну присохло. Не присохло. Тогда Парфемон отложил ложку и прислушался к разговору.

За столом говорили обычно об умном. О морозостойких сортах картофеля. О жуке, по прозвищу колорадский, который – беда и огорчение – был гораздо более морозостоек, чем питательный овощ. Еще о норме дневной выработки (ее постоянно обещали снизить, но на Парфемоновой памяти только повышали раза два или три) или о нравоучительном спектакле «Новая жизнь». О Грибше и прочих беглых молчали. Таков был здешний порядок. Да и что о них говорить? Грибша еще легко отделался. Вон недавно молодой пытался сбежать, Клод. Его всего недели две назад как привели, и очень ему здесь не нравилось. Оно и понятно – пацан совсем, терпения ни на грош нет. Ну так он в птицу решил перекинуться. Над проволокой только пролетел, а по нему как шарахнут – сначала законом сохранения энергии, а уж потом всякими генетическими, по мелочам. Вот его корежило! Помучился человек, что ни говори. А Грибша что – шмякнулся себе за сопками, да и в лепешку. Делов! Совсем, считай, легкая смерть, не смерть, а веселушки.

Парфемон шмыгнул носом – нос у него постоянно мерз, и текло из него изрядно – и обернулся к ВанДенисычу. Тот как раз вещал:

– Нет, не думаю, чтобы яблокоголовые прилетели к нам с другой планеты. Сами вырастили. Внутри всякого общества зарождаются подгруппы, мы не замечаем этого, но постепенно адептов новой веры становится все больше и больше…

Сырник слева навострил уши, но пока ничего нового и интересного для начальства ВанДенисыч не сказал. О том, откуда взялись умники, судачили здесь постоянно, чаще даже, чем о колорадском вредителе. Только к окончательным выводам пока не пришли.

– О-хо-хо… – Старожил зоны Пантелей пошамкал губами, страдальчески покачал головой. – И не с неба, и не от нас. За грехи тяжкие нам посланы…

– Ну-ну, – интеллигентный ВанДенисыч поморщился, – откуда такой детерминизм? Все меняется, но почему обязательно к худшему? Может, это провозвестники…

Сырник скучал. Беседа была слишком пресной, и он решил подбавить перцу:

– А что насчет яблока? Говорят, съели запретное яблоко, которое яблоководы в солнечном Джиннистане вырастили. И было то яблоко для наибольшего ихнего джина, а сожрали какие-то гопники…

Парфемон напрягся. Вот ведь гаденыш Сырник, ВанДенисыча погубить хочет! Опытный ВанДенисыч, однако, на такой простой трюк не повелся.

– Ах, Василий, – говорит, – оставьте эти глупости. Если их называют яблокоголовыми, это еще ни о чем не говорит. Нет, я думаю, есть в этом явлении и позитивная сторона…

Сырник отвернулся и зевнул. Парфемон подумал, что надо шепнуть завтра Сапогу – пусть опять устроят доносчику темную.

До света заревела сирена. Кряхтя, перхая, задыхаясь поползли с нар. Чесали пожранные клопами бока, тихонько матюгались, отплевывали сонную мокроту, поддергивали сырые портки. Натягивали телогрейки. Потом с грехом пополам выстроились цепочкой и потопали к хозскладу за лопатами. Сегодня работали в первую смену.

Выбрели на поле и – по морозцу, по морозцу! – направились к ямам. Под ногами похрустывала прохваченная ледком трава.

Вчерашняя смена постаралась изрядно. Накопали два десятка ям, и глубоких. Не лень им! Летом хорошо, земля оттаивает, копай не хочу. А к зиме промерзает насквозь. Да и летом-то на полметра вглубь копни – и будет тебе вечная мерзлота. Приходится ломом долбить. Новички долбят матерясь, до кровавых мозолей, после смены падают – себя хотят за работой забыть. А следующая смена приходит и зарывает, и утрамбовывает. Так до бесконечности. Парфемон спросил как-то, в самом начале, у ВанДенисыча: а на хрен вообще такой труд? Какой в нем смысл? ВанДенисыч хмыкнул, похлопал Парфемона по плечу, укрытому ватником: «А никакого, молодой человек. Ровно никакого. Этим-то он и убивает. Бессмысленностью. Когда видишь результат труда, остается хоть какая-то надежда. А тут…» ВанДенисыч развел руками и вздохнул. Парфемон тогда ничего не понял, а сейчас, кажется, начал понимать.

От лопаты на ладонях были две полоски мозолей, как два насыпных вала над дорогой. Парфемон приловчился, ухнул и загреб лопатой мерзлые комья. Рядом, через две ямы, трудился ВанДенисыч, а дальше покрикивал Сапог. Ему, Сапогу, вкалывать не надо. И за него поработают.

Когда плечи стали привычно саднить, а яма заполнилась землей наполовину, объявили перекур. Солнце медленно выползло из-за леса. Воздух будто бы потеплел, хотя пар так и валил изо рта. Парфемон уселся на заметно уменьшившуюся кучу земли, вытащил из кармана кусок газеты и табачок. Наладился скручивать самокрутку. Скрутил, затянулся, откинулся назад. Сквозь тощие портки тянуло холодом, но вообще хорошо было.

Сзади послышались шаги, пара комков земли скатилась в яму. Парфемон обернулся. Не хватало еще, чтобы это Сырник подкатился, потребовал табачку. Забыл, забыл вчера сказать Сапогу про темную, а зря.

Но это был не Сырник. ВанДенисыч, тощий, похожий на старого сыча, подошел и присел рядом. Ему и табачку не жалко было предложить, да старик не курил. Берег здоровье, видать.

– Что, ВанДенисыч, устали? Скоро завтракать поведут.

– Да нет, Парфеша, не устал. Привык. Насобачился, как здесь говорят. Давно у вас спросить хотел – вы там чем занимались?

Парфемон вздохнул. Там он много чем занимался – змеев мастерил, на гуслях-самогудах играл, с девками танцевал на Купалу, плоты вверх по реке гонял. Назвал последнее, что делал на воле:

– Снег разгонял.

– Да, – ВанДенисыч кивнул, – хорошая работа.

– Неплохая. Тысячи две в месяц, плюс премиальные, плюс квартирные. Иногда, конечно, если навалит по самое ё-моё, и попыхтеть приходится, но вообще хорошо.

– Я не о том. Я о том, что до недавнего времени это в списках не числилось. Сейчас, конечно, когда появились снегоочистители…

Да. Парфемон помнил то снежное утро – и ясное, и солнечное, душа от одного света плясать хочет, – когда по белой улице черным горбом пополз первый снегоочиститель. Нет, он не сразу сдался. Поехал в райцентр, там и дворником пробовал, и машинистом, и сварщиком хотел – а никак. Не работало ничего у него в руках, а душа-то все еще плясала, душа просила – сделай! Он и делал. Раз и два – сошло с рук, а на третий попался, прям как по пословице.

– Как думаете, скоро они нас совсем запретят?

ВанДенисыч пожал плечами:

– Когда все заменят техникой… Ну, вы понимаете. Дирижабли у них еще плохо летают, с навигацией не разобрались, поезда постоянно вон с рельсов сходят, даже в подземке. Но это явления временные. Лет через сто нас полностью вытеснят. Вырастут поколения, не знающие, что колеса может двигать не только пар или элекричество. Вырастут те, кто ни разу не видел летящего человека. Все забывается, Парфемоша, забудемся и мы. Отомрем за ненадобностью.

Вот этого Парфемон не понимал. Зачем двигатель на пару´, если когда захочешь – оно и едет? Или летит? А раз уж яблокоголовые придумали, что все это есть магия, природным законам противуречащая, так пусть бы сами и катались на природных своих законах. Нет, им же надо, чтобы и другие обескрылели!

– Подумайте, Парфемоша, – ВанДенисыч, похоже, размышлял о том же, – вот вы не знаете закона тяготения. Следовательно, вам ничего не стоит хоть сейчас вознестись и улететь отсюда…

– Как же, – Парфемон ухмыльнулся недоверчиво, – я полечу, а они этим законом по мне из зенитки как шарахнут!

– В том-то все и дело. Я полагаю, началось все с каких-нибудь невинных открытий. В былые времена… до того как сюда попал, я немного увлекался исследованием истории науки. Вы удивитесь, Парфемоша, но первые ученые, умники, яблокоголовые, как их сейчас называют, – это были светлейшей души люди. Я читал мемуары Ньютона. Он всего-то навсего хотел понять, отчего предмет или человек могут подняться в воздух и висеть там без всякой поддержки. Каково же было его удивление, когда он открыл, что это невозможно! Бедняга уничтожил все рассчеты и принял постриг. Возьмем другой случай, Джордано Бруно. Его интересовали звезды. Двести лет назад, оказывается, под Новый год был такой обычай – сорвать с неба звезду и украсить ею елку. После завершения праздника, понятно, все звезды возвращали на место. Джордано захотелось узнать, чем звезды крепятся к небосводу, почему их так легко оттуда снять. А оказалось, что звезды – огромные огненные шары, и Солнце наше – шар, в сотни раз больше Земли. Мозг Джордано не смог выдержать такого удара. Несчастный выбежал на площадь, обложился рукописями и поджег себя на глазах у горожан.

Парфемон никогда не видел старика таким оживленным. Глаза ВанДенисыча горели, руки порхали, как крылья потревоженного сыча. Парфемон опасливо оглянулся – а не ошивается ли Сырник где-то поблизости. Но тот крутился около Сапога и его компании; наверное, выпрашивал подачку.

– И тогда я спросил себя, – продолжал разливаться ВанДенисыч, – я спросил себя: что же произошло? Почему эти великие люди, почти святые, всем пожертвовавшие для науки, – почему они кончили так печально? И почему их последователи столь ужасны? И я понял…

Завыла сирена. Парфемон вскочил, схватил лопату и ринулся к голове цепочки. Тут ведь как – кто не успел, тот опоздал. Порций в столовой вечно не хватало. ВанДенисыч остался позади, в хвосте колонны. Уже подходя к столовой, Парфемон подумал – вот ведь умный человек ВанДенисыч, а какую бодягу развел. Ясно же – завидно яблокоголовым, завидно. Кому не хочется вольной птицей полетать? А где вы видели летающего яблокоголового? Разве что на дирижабле, да и те падают, не держатся в воздухе. А Парфемон… Ах, если бы не забор, не проволока колючая, не батарея за лесом – как бы он полетел! А Ньютон… Что Ньютон? Яблоком ударенный, вот кто он был. Тем самым яблоком, из Джиннистана…

Вот чего Парфемон не ожидал, так это что когда-нибудь удастся от проклятущих ям избавиться. Думал, так и будет теперь всю жизнь мерзлую землю долбить, пока не сдохнет с лопатой в руках. Да и первым ли сдохнет? ВанДенисыч уже кашляет, мокротой кровавой каждое утро харкает. Жалко человека, но себя еще жальче.

Переменилось всё. Затеяли яблокоголовые дело, стройку великую, да облажались. Не рассчитали в лабораториях своих, не вычислили. Это им, зэкам, уже на месте объяснили, а когда согнали по тревоге да покидали в грузовики, думал – всё, отлетался. Нет, еще побегаем. Парфемон понял это, когда за зарешеченными окнами теплушек замелькали дома, дворы, кирпичные стены фабрик за высокими заборами. Столица! Столица, блин горелый. Вот уж не чаял.

Столица была местом сложным. Начиная хотя бы с названия. Когда-то, еще до того как яблокоголовые в силу вошли, называлась она странно – то ли Морква, то ли Моква. Ну а как умники развернулись, им, понятно, за державу обидно стало: какая-такая Ква? В Ква жить не хотим. Долго решали, как бы получше окрестить – то ли Третьим Римом, то ли Нью-Ырком. Сошлись на Бабилоне. Шутники из лагерных тут же переделали это в Бабье Лоно, а потом уж… ну понятно, короче. И смех, и грех. Однако тут уж не посмеешься.

Сначала Парфемон обрадовался даже. Надоела проклятая лесотундра, вопли сирены, мозоли, хлебалово из гнилой картохи. В Бабьем Лоне оно, понятно, и потеплее, и послаще будет. Ан нет.

Начать с того, что в лагере-то все привычно было. Там вокруг свои, да и охрана-то тоже из своих. Оно понятно. Все леса зенитками не утыкаешь, а как иначе таких вот Парфемошек устережешь? Фьют – и улетят, голубки, червями под проволоку уползут. Опять же уважение было. Порядок. Вот Сапог, например, – на то он и сапог, чтобы в одно место пинать, да и тот уважение знал. Зря не прикапывался. И с начальством на короткой ноге, в случае чего – в лазаретик оформит, пайку дополнительную выбьет. Бушлатик дырявый, да все равно теплей, чем голым задом на ветру посвистывать. Ну, и с Сырником в случае чего поговорит по-доброму, ссору какую, драку – все уладит. Свой же. В Бабьем Лоне были чужие. Яблокоголовые. У каждого на груди – винтарь, а в винтаре том разные патроны, тут тебе и термодинамика, и коллоидная химия, и космография даже. А уж внизу нагнали!

Стройка-то на горе была, над городом. Это уж потом Парфемон узнал, старики здешние рассказали. Затеяли яблокоголовые Университет для своих строить. Да не только для своих. Политику такую новую вывели – чтобы у всех образование, да бесплатное, да по самому высшему разряду. Думать долго не надо, понятно сразу: коли все яблокоголовыми будут, и лагерей не понадобится. Не улетят, по земле ползать станут, да все с папочками под мышкой, а в папочках – законы природные. Задумка хорошая. Но не рассчитали маленько. Хотели главную башню над Университетом возвести, чтобы издалека видно было, чтобы в небо упиралась маковкой – вот, мол, чего мы, яблокоголовые, могём! А не осилили. Техника хваленая подкачала. Снести бы мудреную конструкцию, да и построить заново, но ведь это конфуз какой! Вот и нагнали таких, как он, Парфемошка. Со всей страны широкой, из северных и южных лагерей нагнали. И работа сразу продвинулась. Глыбы тяжеленные, как воздушные шарики, запорхали, сами стали в гордый шпиль складываться. А охраны понаставили изрядно. Наверху с винтовками, а внизу – два полка артиллерии и пехотный полк. Стерегут. Плохо стерегут – то тут, то там человечек ужом перекинется, по камням поползет. Да не доползали. Говорят, свои же и предавали их. Каждый второй на стройке, мол, из продавшихся. Ну, второй не второй, а были. По мелочи еще давали кое-что сделать – ну, горбушку там черствую из воздуха, карт колоду. А больше – ни-ни. Тогда совсем уж отчаявшиеся прыгать начали. Что ни неделя, кто-нибудь да прыгнет. Вот и приходится новых пригонять, стройка-то еще не закончена.

Жили здесь же, наверху. На землю не отпускали. Обедали в высоких недостроенных залах, там же и спали вповалку, а утром совсем как в лагере – сирена, и на работу. Даже картошка была та самая, гнилая, лагерная.

А охранник у них был чистый пес. Евстархий Карпович Безбородов, сержант сверхсрочной. Тощий, маленький, прыщавый, злой, как кобель бешеный. Или как крыс. Чуть что – орет, прикладом ни за что шарахнуть вполне может. И солдатиков себе под стать подобрал, злых и едучих.

Тут-то была и вторая печаль. ВанДенисыч. Его, видать, по ошибке прихватили, недотыкомку бедного. Забыли, что он из политических. Это такие, которые с режимом не согласны, но сделать что-то им слабо. Куда уж ему камни возносить, едва ноги таскает. Помогали, конечно. Парфемон помогал, даже Сапог – и тот нет-нет, да и подкинет камешек. А не успевали. Дневной выработки не давали, и Сырник – тут-то он себя хозяином почувствовал, мигом с Безбородым спелся – все обещал донести. И донес бы, если бы не случай один.

Сидели как-то, кашеварили. Малый костерок прям в воздухе развели, варили супчик из муки да рыбы, Сапог издобыл – у него свои и в городе были. Парфемон следил, чтобы запах до охраны не дошел – собирал его в пригоршню, лепил комок, да и из окна! У костра сидели двое из предыдущей партии, Тымгырчик и Безымянный. Безымянный немой был, а Тымгырчик – молодой совсем парень, чернявый, узкоглазый, будто и впрямь из солнечного Джиннистана. Так он говорил, только мало кто верил. Нету такой страны – Джиннистан.

Тымгырчик помешивал в котелке ложкой и тихонько рассказывал:

– А еще будет так. Родится в семье безвестной мальчик, и назовут его Джихангир, что значит Вождь. И соберет он, когда вырастет, вокруг себя людей, и пойдут они в волшебный сад. А врата сада охраняет стража из джиннов, с гаубицами и духовыми ружьями, но поклонятся те джинны Джихангиру и его присным. Поклонятся, откроют врата, и войдет Джихангир в сад. Там на ветвях всякие яблоки висят, но Джихангир выберет то, что защитит от любого оружия. Съест он яблоко, и друзья его съедят и станут неуязвимы. Соберут они тогда великую армию и пойдут на города яблокоголовых, и начнется священная война – джихад…

Незаметно подкравшийся сзади Сырник захихикал мерзко так, присунул голову к уху Тымгыра и шепчет ему:

– Прям-таки для любого оружия неуязвимы?

Тымгыр закивал серьезно:

– Для любого. Он полетит, чем хочешь в него стреляй – хоть баллистикой, хоть турбулентностью, а он на своем верном коне все равно поведет избранных к победе.

А Сырник уж и так, и этак извивается. Дождался. Парфемон Тымгыра тихонько толкнул, чтобы тот замолчал, и Безымянный Тымгырову руку сжал, но парнишка загорелся. Ноздри раздувает, глазами посверкивает, прям как тот верный Джихангиров конь. Сырник ему:

– Тебе кто эту дурь рассказал?

А тот:

– Не дурь это, а правда! Мать меня в колыбели качала, кобыльим молоком поила и рассказывала, что было, что будет. Отец посадил меня на жеребенка, по степи мы с ним поскакали, и степь мне рассказывала, что истина, что ложь. Это ты лжешь, а я правду говорю!

Сырник аж испугался, попятился – да прямо в костер! Котелок перевернул, варево расплескал. Тут уж и дым, и запах пошел, Парфемон уследить не успел. Охранники с Безбородым прибежали, всех палками посекли, а Сырника в карцер утащили. Только недолго Сырник в карцере томился. Часа через два вышел, довольный такой, будто сметаной его там кормили. А ночью Тымгыр пропал. Безымянный его искал, всюду искал, но что проку – ночью двери замыкают, в коридоре солдат с ружьем сторожит. Ты ему: «Тымгыра видел?» А он тебе: «Пшел, сука!» – и сапогом под зад.

Утром вернулся Тымгыр. Губы разбиты, под глазом синяк. Шел скрючившись, сидеть и вовсе не мог – только на животе лежать. Безымянный к нему кинулся, обнял, по плечу гладить начал. Ну, расплакался парень в конце концов. Руками в Безымянного вцепился, завсхлипывал:

– Они говорили – умный такой, да? Смелый такой? Ну давай, если не хочешь с нами – в окно прыгай. Вдруг полетишь. Как Джихангир твой. А я не решился. У них ружья… Жить хотелось очень. Лучше бы прыгнул!

Уснул потом. Безымянный ничего так, рядом сидел, спокойный вроде. По голове Тымгыра гладил. Сапог виноватый рядом встал, вздохнул:

– Я бы разобрался с падлой, да не та сейчас моя власть.

Ну, постояли еще маленько и разошлись.

Сырника на следующее утро мертвым нашли. Из спины штырь торчал, тонкий, острый. Сержант, как только это увидел, глазом волчьим на зэков уставился, спрашивает:

– Где Тымгыр? Безымянный где?

А тут у него рация – пик-пик. Он к уху подносит, но слышно-то всем! В общем, внизу они были. Оба. Даже и не пробовали взлететь.

Обрыдло это все Парфемону. ВанДенисыч, конечно, умный, но тут вот ошибся. В лагере все просто было. Выкопай яму, зарой яму, а думай о чем хочешь – хоть о девчонках, хоть о змеях летучих, хоть о новогодней елке со звездой. А здесь… Не получалось у Парфемона о приятном думать. Вроде и работа не зряшняя, и продвигается бойко, видно прямо, как башня растет, – их-то переводят для ночевки каждый раз на верхний этаж, все выше и выше. Но нет в душе радости. Веры совсем нет. Хоть возьми и как эти двое из окошка прыгай. Напоследок, глядишь, и пролетишь с полверсты. А не пролетишь, так упадешь, это тоже вроде полета, падать-то с такой верхотуры долгонько.

ВанДенисыч в последнее время совсем сдал. Как приходит со смены, садится в уголок, бормочет сам с собой, схемы какие-то чертит. Как будто тронулся. Парфемон однажды подошел послушать.

– Оружие, – бормотал ВанДенисыч, – оружие. Как знание превратилось в оружие? Того ли мы хотели…

«Старая песня», – подумал Парфемон и совсем уж собрался отойти, но тут ВанДенисыч его заметил. Улыбнулся так, привычно, по-доброму, и подвинулся слегка на своем лежачке.

– Присаживайтесь, Парфемоша. Давно мы с вами не беседовали.

Беседовать не хотелось, но не обижать же старика. Последние дни человек доживает. Парфемон устроился рядом с ВанДенисычем, пригорюнился. А тот, наоборот, повеселел будто:

– Знаете, Парфемоша, о чем я в последнее время размышляю?

Парфемон нехотя спросил:

– О чем?

– О том, что скоро все это кончится.

Парфемон покосился на худющее ВанДенисычево плечо. Кости так и выпирают под тонким свитерком. Точно, скоро. Но надо было что-то сказать, и Парфемон сказал:

– Вы, ВанДенисыч, не отчаивайтесь. Ну приболели, с кем не бывает. Вы жилистый и нестарый еще. Сдюжите. А насчет работы не беспокойтесь – поможем, сейчас без Сырника и вовсе все хорошо пойдет.

ВанДенисыч улыбнулся, покачал седой головой:

– Всегда мы так, Парфемоша, не понимаем друг друга, хотя вроде бы об одном говорим. Я много думал. Этой башней, этой вот самой стройкой наши мучители роют себе могилу. И вы знаете почему?

Парфемон пожал плечами. По всему выходило, что могилу роют не яблокоголовым, а как раз ВанДенисычу и Парфемону.

– Потому, – улыбка старика стала лукавой, будто он припас с обеда сладкое и собирался Парфемона угостить, но прежде хочет, чтобы младший угадал – леденец он припрятал на палочке или шоколадную конфету, – потому, Парфемон, что скоро знание станет бессильным. Подумайте сами… Чем нас убивают? Законами, теми самыми законами, которые будут изучать в этом здании. И тогда мы исчезнем. Но новые люди, родившиеся после нас, станут свободными. Они будут подчиняться правилам природы с детства, и оружие будет им не страшно. Может быть, об этом-то как раз и говорила степная сказка. Вы знаете, Парфемоша, народ мудр и часто предсказывает то, до чего светлейшие умы интеллигенции додумаются лишь спустя несколько поколений.

ВанДенисыч еще долго талдычил о грядущем счастье, так долго, что и не заметил, как Парфемон тихонько поднялся и отошел в свой угол. Счастье. Да что ему в том счастье? И как смогут быть счастливы эти – будущие, бескрылые?

В воздухе потянуло весной. С недостроенных парапетов свисали длиннющие сосульки, и с сосулек капало. Под дырявой пока что крышей было сыро, неуютно – хуже даже, чем в зимние холода. Но забредал ветерок, кидал в глаза горстку водяной пыли, теребил волосы на лбу – и казалось, что дышать становится легче. Земля внизу почернела, протопла, и от недалекой реки ночами слышался треск – это вода пробовала лед.

Парфемон не то чтобы пообвыкся, но зимняя тоска отпустила. А заместило ее в душе беспокойство, ожидание – вдруг что-то да произойдет? Башня вознеслась под самые облака, и однажды утром, подбрасывая вверх гранитные глыбы, Парфемон услышал над головой крик. Это возвращались из дальних лесов, из чужих мест серые гуси.

К весне зэки придумали новое развлечение. Обостряли зрение до невозможности и заглядывали в дома за рекой. Пялились сквозь занавески, сквозь мутные, неотмытые еще стекла. Сапог и компания, понятно, больше глазели на баб. Парфемону это было не особенно интересно. Скользя взглядом по окнам домов, он, казалось, искал что-то, ответ на вопрос или решение мучающей его загадки. Вечерами возвращался в свой угол, садился на тощий матрас и думал, думал. Уснувшие было зимой мысли так и лезли в голову. Думал и о Тынгыре с его сказкой, о Безымянном – так они и не узнали его имени, – о Сырнике думал, о ВанДенисыче. И о Грибше. Грибша тогда спроворил крылья из блесткой слюды, из крепких сосновых досок, сколачивал их гвоздями – от проклятых природных законов, чтобы дольше держались. И взлетел ведь, и полетел, хотя, как сейчас Парфемон осознал, крылья были слишком тяжелыми.

А потом Парфемон понял. Понимание было таким ясным, таким простым, что сначала он даже не осознал, что вот оно – понимание. Дело было утром. Вставали, вяло почесывались рядом, ловили раскормленных вшей. Банного дня им здесь не полагалось, и все изрядно запаршивели. Гольфик, один из сапоговских, соскочил с подоконника и начал громко рассказывать, как всю ночь он следил за молодой парочкой и какие штуки те проделывали. Народ похохатывал. Глянул в окно и Парфемон, глянул особенным зрением и увидел мост, а на мосту – двух малявок. Школьницы, небось первый или второй класс. Одна вытащила из портфеля тетрадку, вырвала листок и ловко его свернула. Получился бумажный голубок. Маленькая размахнулась и перекинула его через перила, и голубок полетел, поплыл над талым льдом и темной водой. И Парфемон полетел, поплыл вместе с ним, и все стало просто и ясно, и открылись на миг и глубина, и смысл, и соразмерность. Наверное, так чувствовал себя ударенный яблоком Ньютон.

Думал Парфемон несколько дней. Главное, не понимал, как бы так сделать, чтобы голубок и легкий, и прочный был. На бумаге чертить не осмеливался, да и где возьмешь ее, бумагу? Рисовал в уме, прикидывал, сидя на тощей пластинке, глядя, как гаснет над рекой последний луч. Ночью ворочался с боку на бок, не мог заснуть. Наконец проваливался в сон, как в воду, и где-то неподалеку мерещился уже ответ, да поди поймай!

Понял во сне. Приснился луг за деревней, весенний, поросший гусиным мелкотравьем, запруженный лужами. По лугу, по влажной земле, несутся мальчишки, и Парфемон с ними, да что с ними – впереди них! А над головой, в неистово-синем поднебесье, болтается хвостатый змей. У Парфемона змей всегда забирался хоть на пядь, да повыше, чем у остальных мальков. А главное, самое-то главное было – без всяких штучек его построить. Чтобы только клей, да бумага, да тонкие деревянные планки и работа рук. Смухлюешь – остальные сразу заметят, придавят твой змей к земле. Позору не оберешься. Парфемон видел так ясно, будто и не сон, – легкий деревянный каркас, сквозь него так и бьет, так и просвечивает солнце. Проснулся, а ресницы влажные. Сто лет не плакал.

Дальше уже было проще. Как вообразил себе все хорошенько, издобыл газетный лист и нарисовал картинку, большую, на весь разворот. Под матрас прятать не решился – вдруг обыск? На крыше за статуей каменного облома соорудил тайник, газетку сложил, в тряпку завернул – и туда. Каждый раз, как на крышу поднимался, нет-нет да и глянет в ту сторону, и чуял – жжет картинка. Торопит.

Работал после этого быстро. Сначала надо было соорудить скелет голубка, отобрать доски потоньше и попрочнее. А доски-то все сырые, тяжелые, непонятно, откуда такую дрянь на наибольшую стройку мира свозят. Барахло доски. Подумал еще и сообразил: лучше всего – каркас из алюминия. Он и тонок, и легок, и слово какое-то летучее – алюминий. Трубок-то вокруг хватает, главное – как склепать.

Сапог удивился Парфемоновой просьбе, но расспрашивать не стал. Достал и гайки, и паяльник здоровый, и веревки хорошей моток. Вечером шепнул Парфемону:

– В нычке твоей, за дурой каменной, все лежит.

И подмигнул так, будто все о Парфемоновых делах знал. А не знал.

Уходил Парфемон втихую, в перерыв. Мастрячил на нижней площадке среди строительного мусора, а Сапог и компания старательно отводили глаза Безбородому. Когда каркас был уже почти готов, ударило – а вдруг ошибся? Вытащил из заначки чертеж, под рубаху спрятал. Когда мимо охранников проходил, дрожал. Почудилось, что Безбородый зыркнул недобро, сердце так и екнуло. Ночью насмелился все же и показал картинку ВанДенисычу, спросил – летать-то будет такое, если по всем-всем-всем законам, а коли будет, человека унесет ли? Тот глянул на Парфемона снизу вверх, издалека будто, из самой синей дали. Парфемон уж и не ждал ответа. Но ВанДенисыч пригляделся, принял из рук чертеж. Так и эдак повертел и вроде бы маленько даже оживился:

– А ведь это хорошо, хорошо, – забормотал, – ново. Какой у вас тут масштаб?.. Масштаб что такое? Ну как же вы, Парфемоша, летательные аппараты проектируете, а элементарных вещей не знаете? Это отношение чертежа к объекту. Как вы себе этот аппарат представляете, насколько больше рисунка? Раз в пять? А весит он у вас сколько? Ну хотя бы приблизительно? – Призадумался, блокнотик малый из кармана вытащил, карандашик – и давай формулы какие-то чертить, будто и не помирал только что.

За окном прожектор лучом водит, вжик-вжик по листу. Парфемон забоялся уже, а ВанДенисычу хоть бы что, считает, как у себя на кухне. Наконец сосчитал, оглянулся на Парфемона.

– Маловато, – говорит. – Я бы побольше сделал, чтобы размах крыльев был метров пять. Тогда должно хватить. А с каких это пор вы, Парфемоша, увлеклись воздухоплаванием? – И странно так посмотрел, остро, печально и мудро, словно все как есть знал – и о голубке, и о Парфемоне, и о Парфемоновой грядущей судьбе.

Захотелось Парфемону правду рассказать, уж как захотелось, но пересилил себя. Мало ли что? Старик-то в последнее время сам с собой разговаривает, несет невесть чего, к Александре какой-то все обращается. Захочет с Александрой поговорить, а тут как раз Безбородый – шмыг. Будет тогда Александра. А так бы вместе улетели. Днем Парфемон перестраивал голубка по словам ВанДенисыча, а ночами утешал свою совесть – закрывал глаза и представлял, как они с ВанДенисычем над городом летят, лихие и вольные, и ВанДенисыч к нему оборачивается и говорит: «Ошибался я в вас, Парфемоша. Великий вы человек, куда там Ньютону!»

А в последнюю ночь не до мечтаний было. Распорол матрас. Ткань оказалась тонкая, ветхая, эхма – не выдержит. И решился тогда. Поговорил с солдатиком сквозь скважину, тот с ног брык – и храпеть. Остальные, если и заметили что, помалкивали. Вылез Парфемон на крышу и украл, спер начисто пленку, которой от снега укутали золоченую звезду. Звезду эту собирались водрузить на самую маковку, и вспомнился мимолетом давний разговор о безумном Джордано. Лучше бы он все звезды с неба собрал, не жалко, новые бы вырастили, а законов своих проклятых не открывал бы.

Тянуло очень все сделать по-старому, чтобы быстрее: плюнул, дунул, и готово – лети, голубок! Нет, нельзя. Ни в чем нельзя на старое полагаться, это-то Парфемон давно понял. И обвязывал впопыхах, резал, узелки крепил, ежился на сыром весеннем ветру. К рассвету закончил. Ах, жаль, небо на горизонте посерело уже – заметят. Ну заметят, и что же? Кто его, крылатого, поймает? Кто остановит-то?

Впрягся в голубка, вздохнул глубоко – ох, не сплоховать бы, не уцепиться в спешке за былое – и ринулся к краю. И ударило воздухом, точно как встарь, и дернуло, и повернуло, и поплыло. Сначало ничего не видел, глаза слезами заволокло. Лечу! Как давно, как давно, Господи, тот, которого не существует, Господь убогих и сирых. Лечу, братцы! Лечу! Потом ветром смахнуло слезу и увидел внизу, в сером дыму, – поворачиваются зенитки, едва-едва доносится тявканье команд. И жахнуло, и грохотнуло! Лепили чем попало. Парфемон почуял боком, как пролетело мимо что-то большое, желтое, термодинамическое. Затем стали бить точнее, вон тоненько свистнула баллистика, а дальше уж пошли сплошные попадания – и аэродинамика, и вектор скорости, и тяготение из тяжелого, девятиствольного. Попадали, не мазали, а голубок летел!

Занималось дыхание. Позади осталась громадная черная башня, сдуло ее, унесло в туман. А впереди открылась такая ширь! Река, хоть и втиснутая в гранит, поводила плечами, рвала ледяное тенето. За ней тянулись дома, и в них, в мутных окнах их, прижимались к стеклу изумленные лица. А за домами синел уже лес, далекий пока, но сулящий невозможную волю.

Парфемон летел, и смеялся, и плакал, и был уже над самой рекой, когда что-то случилось. Хлопнуло внизу – и тут же больно ударило в грудь, дернуло горячим. Он закачал крыльями, попробовал развернуться, но хлопнуло еще и еще раз, затрещало, и земля понеслась навстречу. Парфемон падал. В груди свистело, булькало, горячее превратилось в холод, стремительно приближалась дробящая лед река. И Парфемон еще успел подумать: «Как красиво! Боже, какая все-таки кругом красота».

P.S. Из рапорта капитана артиллерии Лебедкина В.А.:

Полевые испытания экспериментальной модели линейной пороховой винтовки УЛК («ульянка») следует признать успешными. Свинцовые пули по эффективности поражения намного превосходят медные и оловянные, ранее предложенные к производству. Рекомендую: наладить выпуск линейной винтовки УЛК в широких масштабах и вооружить ею стрелковые части, в первую очередь конвойные войска, задействованные в охране лагерей…