Меренга ползла к Крокодилопастому. Меренга была белая-белая, как молоко, от ее спинных пластин отражалось солнце, так что блеск меренги почти сливался с блеском песка. Я бы и не заметил ее, если бы не ждал.

Меренги всегда приползают, когда в пустыне бурят, а Крокодилопастый как раз бурил. Он у нас в команде бурильщик. Витценгерштейн, инженер, вычислил, где проходит труба, и время сброса тоже он вычислил. Ну а я отвечаю за меренг и прочую живность.

Меренга продвигалась не спеша, так что у меня еще было время докурить сигарету. Тем более что, кроме меня, зверюгу пока никто не заметил. Это вечное западло. Только закуришь и сделаешь пару затяжек, как кто-нибудь непременно приползет. У меня всего две пачки осталось, так что я сидел на песке и наблюдал, как тварь двигает своими бронированными боками. Меренги ползают неслышно. Единственный шанс их заметить – это ощутить перемену в пульсирующем мерцании над песком, что-то вроде струйки воды, втекающей в стоячий пруд.

Крокодилопастый трясся на своем буре, ему было не до меренг. Я стряхнул с брюк пепел и встал. Витценгерштейн, лежавший на расстеленной плащ-палатке неподалеку – лежать прямо на песке он не мог, в момент бы спекся, с его-то кожей, – повернул ко мне голову. Я поднял монтировку. Меренга ползла. Можно было замочить ее прямо отсюда, но иногда от выстрела эти твари лопаются. Потом не отмоешься. Кроме того, нужно мне было и кое-что еще. Я подошел к меренге сзади. «Подошел» – это в моем восприятии. Витценгерштейн, у которого язык подвешен явно лучше, чем остальные части тела, говорит, что мое движение напоминает ему змею. Длинную серую змею, мазок на границе воздуха и песка, неуловимый человеческим глазом. Я никогда не видел змей.

Эта меренга, похоже, тоже не была знакома со змеями. Очень медленно она повернула ко мне голову, и я успел разглядеть под панцирем маленькие умные глазки и здоровенные жвала. Говорят, меренги произошли от людей. Очень уж у них взгляд осмысленный, осмысленней, чем у Крокодилопастого, например. Я ударил над жвалами, чтобы не повредить ядовитых желез. Меренга застыла. Я ударил еще пару раз, для верности, потому что у некоторых меренг очень толстый панцирь на лбу. Потом достал нож.

Я как раз заканчивал трепанацию меренгового черепа, когда сквозь равномерное буханье бура пробился резкий свист. А затем заорал Крокодилопастый.

Атлила – город-герой. В Атлиле живут нетники. Витценгерштейн при упоминании Атлилы щурится пренебрежительно. Мол, какие еще нетники? Наши же бывшие колонисты. Поджали хвосты и вернулись на матушку-Землю. Ничего особенного. Но я-то знаю – это всё из серии «зелен виноград». Пустили бы Витценгерштейна в Атлилу – побежал бы, скачками помчался бы, даром что одноногий. Но не пустят. Недотягивает он до человека по их стандартам. Для Крокодилопастого Атлила – миф. Крокодилопастый открывает здоровенную пасть, язык вывешивает, мотает уродливой башкой. Для него реальны только выбросы и труба, он и в существование меренг-то слабо верит. То, что считается мозгом Крокодилопастого, не в состоянии оперировать абстракциями.

Атлила существует. Я знаю, что это такое. Огромный, похожий на нарост лишайника город под низким небом. Атлила тянется вдаль и вширь, растет, жрет, испражняется и умирает. Нам достаются моча и фекалии, иногда – продукты распада, и всего этого вполне достаточно, чтобы убедить меня в ее реальности. Я гажу – следовательно, я существую.

Атлила отлила в очередной раз, и, похоже, нам крупно повезло. Шел пас – так называют его нетники. Попросту говоря, помои. Если бы нетники поймали нас сейчас у трубы, перестреляли бы, как крыс. Мы воровали запрещенный к экспорту материал прямо у них под носом.

Нард.

Смешайте две четверти того, что хлещет сейчас фонтаном из пробитой Крокодилопастым скважины, четверть меренгового яда, добавьте воды и эфедрина – и получите нард. На планетах периферии за каплю этого снадобья убьют родную мать. Впрочем, не знаю, есть ли у них там матери.

Крокодилопастый слез с уродливого трактора, на который он присобачил бур, и ковыляет к нам. Золотые руки у парня, если бы не башка – взяли бы в любой поселок без калыма. А так его дети камнями закидывают. Крокодилопастому с того, впрочем, ни горячо, ни холодно – пока что это не его дети.

Витценгерштейн приподнялся на своей плащ-палатке, следит за струей, держа руку козырьком над глазами. Глаза у него слабые, сжег на здешнем солнце. Гиперчувствительность. Он старый, старше меня лет на десять; удивительно, как он вообще еще держится. Глядя на меня, Витценгерштейн обычно вздыхает и начинает рассуждать о вероятности благоприятных мутаций. Но сейчас ему не до рассуждений. Надо быстро подводить трубу и загонять эту дрянь в цистерну – кто знает, как долго продлится выброс.

Вечером мы лежим под небом, глядим на звезды. Звезды здесь намного больше, чем на севере, но не такие яркие. Быстро холодает. Скоро придется забираться в кабину трактора. Крокодилопастый свинтил бур, уложил в кузов. Цистерна пойдет на буксире. На две трети заполнена – больше, чем мы рассчитывали. У скважины уходят в песок последние черные капли. Некоторое время тут ничего не сможет расти, даже меренги постараются обходить это место стороной.

Крокодилопастый садится, делает знаки руками. Говорить он не может, поэтому гудит сквозь ряд выступающих зубов. Я не смотрю – и так знаю, о чем он. Крокодилопастый мечтает открыть заправку. Пас – неплохое топливо, треть цистерны можно обменять на оборудование, оставшейся трети хватит на пару лет. Шаман наврал моему бедному другу, что, мол, в Дальнем поселке есть клиника генмодификации. Не знаю, что уж шаман смыслит в генетике, но Крокодилопастый уверовал. Хочет накопить денег и податься в Дальний. Очень его там ждут.

Витценгерштейн делает вид, что не верит в клинику, но я почему-то заметил, что, с чего бы ни начался у него разговор с поселковыми, все сводится к дороге на Дальний. Удивляет меня это. Почему-то как раз такие умные мужики и попадаются на всякую чушь. Вроде бы и не верят, но тишком, тайком, про себя думают – а вдруг?

Мне не нужна клиника. Крокодилопастый уже ежится, поглядывает на трактор. Витценгерштейн – тот вообще завернулся в свою плащ-палатку, только длинный нос торчит, утыкается в звезды. Я не чувствую холода. Я не чувствую жары. Я могу пройтись по песку босиком, могу жрать камни, могу справиться в одиночку с целым выползком меренг. Много чего я могу, но в основном такого, чего мне вовсе не нужно.

Вот и сейчас – Крокодилопастый машет своими клешнями, Витценгерштейн звезды считает, а я думаю об Анне. Приятно пересыпать в ладонях песок и думать об Анне. Мелкие песчинки липнут к ладоням, надо будет потом стряхнуть, ну а пока – пусть липнут. У Анны широкие бедра, и ей это не нравится. Кожа смуглая. Отец ее – шаман, а мать из маросеев, вот и вышло ни то ни сё. Так она о себе говорит. Говорит, но втайне улыбается самыми уголками губ, знает, что никто так не думает. Она носит длинные юбки, иначе все поселковые только и делали бы, что пялились на ее ноги. Когда она несет на голове кувшин от колодца, солнце отражается от поверхности воды и над головой Анны появляется подобие нимба. Анну взяли бы в Атлилу, но она туда не хочет.

Мне она сказала: «Знаешь, Кроч, мне плевать на белую верблюдицу и прочее, что там папаша говорит. Но с Железным Дровосеком я жить не буду».

Небо над пустыней к рассвету бледнеет. Позже оно становится ослепительно белым, горизонт дрожит, и ветер гонит песок. Только тихий свист, шурх-шурх песка и тарахтение нашего трактора.

День. Жара. Пе´кло. Крокодилопастый у штурвала истекает чем-то вонючим, возможно по´том. Витценгерштейн – тот вообще забился под темный пластиковый козырек, старается не высовываться на солнце. Эти двое экономят воду, нам еще два дня ползти по пустыне. Я отвинчиваю колпачек у своей фляжки, делаю большой глоток, демонстративно смачиваю лоб. Зачем мучиться сейчас, если можно потом? Витценгерштейн вздыхает, помаргивает слезящимися глазами за стеклами очков. Я делаю еще глоток. Тут он не выдерживает.

– Алекс, – говорит он, – я вас не понимаю. Ну я, ну Бенедикт, – (так зовут Крокодилопастого), – это еще ладно. Но вы-то что здесь делаете? Вас же в Атлиле с руками оторвут. С вашиМито генами.

– Нужна мне эта помойка, – отвечаю я, просто чтобы что-то сказать.

– Хорошо, не в Атлиле. Отправляйтесь на Внутренние планеты. На периферию. Там же рай. Там вы станете нормальным человеком. Даже лучше. Вас могут взять в космофлот. Наконец, вы сможете просто жить, не видя этого убожества. Что вы делаете в нашей чертовой пустыне? Варанов сторожите?

– Витценгерштейн, зачем вам пас? – проникновенно спрашиваю я. Смачиваю платок водой, протираю лоб. Вода стекает тонкой струйкой на пол кабины и почти мгновенно испаряется.

Крокодилопастый за штурвалом начинает нервничать.

– Зачем вам пас? Этот недоумок, – я киваю на нашего молчаливого товарища, – надеется разбогатеть и стать принцем Очарование. Но вы-то ведь не настолько тупы, чтобы верить в подобную чушь? Так зачем вам таскаться с нами по пустыне? Вы же скоро умрете, Герберт. На том свете походите и на одной ноге.

Витценгерштейн опускает глаза, снимает очки, медленно протирает стекла. Ему нечего сказать. Возможно, он не прочь меня ударить, но вместо этого протирает стекла очков.

«Ну же, – думаю, – ударь».

– Иногда, – произносит он наконец, – мне кажется, что вы – не меньшее уродство, чем я или Бенедикт. Просто у вас это где-то внутри. Бенедикт, остановите, пожалуйста.

Крокодилопастый мотает башкой.

– Мне надо. Остановите, Бенедикт.

Витценгерштейн даже помочиться с борта не может. Ему для этих целей нужно уединение. Не важно, что в плоской как блин пустыне уединиться можно разве что под песком.

Витценгерштейн неловко спускается, ковыляет на своем протезе, гордо развернувшись ко мне задом. Правильно. Можно мне и зад показать как последний аргумент.

Я закрываю глаза.

Я был моложе на два или три года. Я и сейчас не стар. С моими генами… Да, с моими генами я еще долго протяну.

Был вечер, когда я привел в поселок белую верблюдицу. Не в поселок даже – в стойбище. Шаман в тот год кочевал с семьей. Детишки вы´сыпали на улицу, пальцами на меня показывали, пускали слюни. Ну ясно. Белых верблюдов в этой пустыне уже с полвека не видели. Их разводят на Терре, и даже там они стоят бешеных денег.

Верблюдица пахла приятно. Чем-то вроде сушеных фруктов – изюма, кишмиша. Я даже удивился поначалу. Потом подумал, что, если уж вести селекцию, можно позаботиться и о запахе.

Я привел ее к шатру шамана. Верблюдица согнула мосластые колени и мягко опустилась в пыль. Это была хорошо воспитанная верблюдица.

А вечером был праздник. Тогда я, кажется, впервые попробовал нард. Чистый нард, не ту дрянь, которой торгуют на Внутренних мирах.

Шаман шаманствовал, плясал, обрядившись в шкуру и перья, его огромная тень металась по лицам и падала в костер. Били бубны. Еще что-то трещало. Из темноты пялились глаза, и должно было быть жутко, но было – никак. Я лежал на кошме. Возможно, сделанной из шкуры той, первой верблюдицы. В одной руке была чашка, в ней плавали нард и ворсинки. В чашку валились комары. Я глотал нард вперемешку с верблюжьим волосом и комарами, и надо мной вращалось небо. Бум-бум. Что-то там назревало. В шатре пахло сухими фруктами, и груда тряпья на полу оказалась старухой, поспешно куда-то порскнувшей. Что же было у меня во второй руке? Каждый раз, когда я пытаюсь вспомнить, накатывает темнота. Тишина. Тяжесть. Забвение.

Эта меренга была быстра. Но в быстроте своей слишком несдержанна. Витценгерштейн заметил ее раньше, чем та успела впиться ему в череп жвалами. Если в отношении Крокодилопастого порой возникает сомнение – сожрать его хочет меренга или, напротив, считает подходящим партнером для любовных заигрываний, – с Витценгерштейном разговор у твари был короток. Инженер скачками мчался от меренги на своем протезе, та поспешала за ним. Я залюбовался. Слишком сильный контраст – красивое, мерное скольжение меренги и уродливые прыжки старика. Неизбежно тварь должна была настигнуть Витценгерштейна, если бы Крокодилопастый не схватил ружье и не разнес ей череп.

Я протянул старику руку, когда он взбирался обратно в кабину. Витценгерштейн на меня и не взглянул. Залез и уселся под козырек. Крокодилопастый дал ему фляжку. Витценгерштейн пил долго и жадно. Я не стал дожидаться, пока он напьется. Спрыгнул на песок и пошел проверять, целы ли у твари жвалы.

Снова ночь, и снова звезды близки. В такие ночи замерзает смазка в моторе. Шууу – свистит ветер. Шууу.

Я могу пить чистый пас. Конечно, эффект не тот, что от нарда, но сейчас мне было плевать. Шуу.

«Ты слишком совершенен, – говорила мне Анна. – Такие, как ты, не должны рождаться. Из-за тебя я чувствую себя неполноценной. Уродливой. Мерзкой. Маленькой и жалкой, как букашка. Но дело не в этом. Все мы тут жалкие, маленькие и мерзкие. Но мы – люди. А ты, Алекс…»

Да. Поглядела бы она на меня сейчас.

Пас тек по губам, по рубашке, маслянистой черной лужей стоял в глотке. Поднеси ко мне сейчас спичку – я вспыхнул бы, как факел. Пас был тягуч, и фляжка, еще днем опустошенная мною, заполнялась медленно.

Сначала начинает гудеть в ушах. Тонко, тоньше комариного звона. Потом становятся четче цвета. Иногда мне кажется, что весь мир – лишь оттенки серого, а цвета я просто выдумал от праздности. Серебро меренги на песке. Красное на белой верблюжьей шерсти. Ночью в пустыне не бывает красок. Только серая земля и черное небо.

«Анна, – сказал я ей, – хочешь, я пойду в Дальний? Они сделают меня обычным. Тогда я вернусь за тобой».

Врачи в Дальнем – они мастера. Запросто могут приделать ногу Витценгерштейну, могут вернуть Крокодилопастому человеческое лицо. Ничего это им не стоит. В Дальнем огромная клиника, все оборудование – с Внешних планет, самое дорогое. Там, говорят, даже мертвых воскрешают. Там смогли бы вытащить мое шестикамерное сердце и вставить обычное, человеческое. Но помочь мне они все равно не в силах.

…Анна развернулась и медленно пошла к поселку. Медленно, как уходит тень, когда встает над пустыней солнце.

От нарда больно дышать. Кажется, до сих пор над тобой – не небо, а крыша шатра, душные тряпки, чья-то рука вырывается, вырывается и не может вырваться из твоей. Вскрикивает чей-то голос, накатывают пряность и жар, черный, маслянистый сок забвения.

…А потом звон в ушах перерастает в мелодию.

После той шаманской ночи в шатре Анна вышла за Крокодилопастого. За Крокодилопастого! Она и сейчас его ждет. Готовит ему еду. Даже, кажется, собирается родить ему детей. А у Витценгерштейна детей трое, двое из них – нормальные. Его дочка в прошлом году ушла в Атлилу. Интересно, кто бы родился у нас с Анной?

Наверное, будет красиво. Наверное, меренги и прочие твари выползут из своих гнезд, только для того чтобы сгореть мгновенно и ярко. А может, следовало бы пощадить цистерну. Возвращаться сюда год за годом, наполнять фляжку и относить ее нетнику-стратонавту. Тот будет говорить, что цены на пас растут с каждым днем, и радоваться, если фляжка будет полна больше, чем на треть. Ни к чему наводнять рынок ценным товаром. А здесь меня будут встречать веселыми оскалами два скелета. У одного из них будет крокодилья пасть, а с провалившегося носа второго все еще будут свисать треснувшие очки. Анну я больше не увижу, так что мне не придется объяснять, куда подевался ее муж.

Холодно, братцы, ночью в пустыне холодно. Огоньку мне. Гори, душа!

Я могу смотреть на пламя, равное по яркости пламени ядерного взрыва, не щуря глаз.