6
Барон Вителлио Скарпиа был исключительно жестокий человек. Пять лет назад королева поручила ему расправиться с республиканской оппозицией в Неаполе. Ну а поскольку его садистских наклонностей было маловато для такой миссии, то все считали барона любовником ее величества (а кто из приближенных королевы не был одновременно и ее любовником?). Скарпиа принялся за порученное дело с особым рвением. Его мнение целиком и полностью совпадало с точкой зрения королевы, дескать, каждый аристократ в силу своей натуры может быть напичкан революционными идеями. Сицилиец по происхождению, Скарпиа лишь недавно получил дворянский титул и потому люто ненавидел родовую неаполитанскую аристократию. Но и само собой разумеется, что не одни только аристократы, но заодно и их богословы, алхимики, поэты, адвокаты, ученые, музыканты, врачи, по сути дела, все (в том числе попы и монахи), у кого находили две-три книжки, были у него на подозрении. По подсчетам Скарпиа, в Неаполе насчитывалось по меньшей мере пятьдесят тысяч открытых и тайных врагов монархии, то есть примерно каждый десятый житель королевства.
— Неужели так много? — удивленно воскликнула королева, разговаривая с этим неотесанным бароном по-итальянски.
— А может, даже больше, — заверил ее Скарпиа. — И за каждым из них, ваше величество, установлено наблюдение.
Огромную армию стукачей Скарпиа набирал где придется. Тайным местом сборища якобинцев для заговоров и дискуссий могло быть каждое кафе; недавними королевскими указами запрещались какие-либо научные или литературные встречи и совещания, а также объявлялось преступлением чтение любой иностранной книги или журнала. Из лекционного зала ботанического общества запросто можно было подать сигнал. А в оперном театре (Сан-Карло) — выставить напоказ алый жилет или в открытую распространять тайно отпечатанные крамольные листовки. Тюрьмы были переполнены наиболее уважаемыми и знатными подданными королевства (а стало быть, и самыми богатыми и образованными людьми).
При проведении репрессий все же не удалось избежать одной ошибки. Она заключалась в том, что было казнено всего-навсего человек тридцать-сорок. При вынесении смертного приговора закрывается досье на приговоренного к казни. А вот в приговоре к тюремному заключению указывается определенный срок. Так что большинство хранившихся у Скарпиа досье оставались незакрытыми. Маркиз Анджелотти, пробыв на каторжных работах на галерах три года за хранение двух книг Вольтера (вообще-то три года давала за хранение одной-единственной книги, а у него нашли целых две, — так что полагалось шесть лет), вышел на свободу и перебрался в Рим, где продолжал свою подрывную преступную деятельность, направленную против законности, порядка и религии. Видимо, строгое наказание довольно редко перевоспитывает преступников и утихомиривает их.
Брат герцога, делла…, отсидев гораздо меньший срок (за ненапудренные волосы он получил всего полгода тюремного заключения), покинул тюрьму психически ненормальным, был помещен в родовой дворец и с тех пор проживал в нем безвылазно. Один из осведомителей Скарпиа, ливрейный лакей в этом дворце, доносил, что брат герцога уединился в своих апартаментах, запер все двери и ставни и теперь сидит и все время пишет какие-то невразумительные стихи. Ну что ж, одних злодеев выпускали на свободу, но тут же приходилось хватать и сажать других. Вот, к примеру, знатная португальская сеньора, фрейлина королевы Элеонора де Фонсека Пиментель, которая повадилась сочинять сонеты во славу королевы, взяла да и написала оду о свободе и похвалилась виршами одной своей подруге. Так что Скарпиа пришлось в минувшем октябре на пару лет упечь фрейлину куда подальше.
Поэты! Черт бы их побрал!
Когда в декабре прошлого года королевская семья уехала из Неаполя под защитой английского адмирала, Скарпиа остался в городе, так как королева поручила ему во время отсутствия быть ее глазами и ушами. Он рыскал по всему Неаполю в черном плаще, похожем на те, что носят адвокаты, и воочию наблюдал, как сбываются мрачные предсказания королевы. Маркиз Анджелотти сразу же примчался из Рима, чтобы возрадоваться анархии, установившейся в Неаполе после свержения законного правительства. На местную тюрьму совершили нападение и освободили несколько заурядных преступников. К сожалению, именно в эту тюрьму он засадил Фонсеку Пиментель, и она вышла из темницы с гордо поднятой головой, болтая всякую ересь про свободу, равенство и права народа. Она что, не понимала, что толпа по случайности освободила ее? Эти паршивые поэты, профессора и либеральные аристократы вообразили, будто они выступают ради блага народа. Но у народа совсем другие цели и мысли. Простые люди любят своего короля (они все еще слишком невежественны и поэтому не могут любить королеву) и с восторгом воспринимают дистанцию между необычайной роскошью и распущенностью двора и собственной нищетой. Как и король с королевой, народ ненавидит образованных, рафинированных аристократов. Французы продвигаются на юг полуострова, и чернь, разозленная бегством короля, считает виновной во всех своих бедах местную аристократию. Ну что ж, правильно считают. Пусть раздувается пожар народной войны. Пусть Неаполь очистится от этих проклятых мятежников вместе с их богопротивными книжонками и французскими идеями, чванством яйцеголовых ученых и филантропическими реформаторами.
Скарпиа предался исступленным мечтам о возмездии.
Люди, конечно же, сволочи, но они жаждут возвращения роялистского правления. Отныне он не должен делать всю работу один. За него ее сделает народ.
Барон Скарпиа был исключительно пылким по натуре человеком. Он многое знал о человеческих страстях, особенно о тех, которые вызывали порочные преступления. Он знал, как усилить сексуальное наслаждение, унизив и опозорив объект чужого желания, — от этого барон получал особое удовольствие. Он знал, как можно притупить всякого рода страх перед новым, неизвестным, а следовательно, и угрожающим. Для этого нужно увязать подследственного с теми, кто беззащитен или равнодушен к делу, встревожить их и причинить им вред. А он видел, что именно это происходит вокруг него. Скарпиа любил действовать нагло, с напором, агрессивно. Вместе с тем он не понимал, как это можно уклоняться от встречной силы и отступить без боя. Такая черта характера, считал он, присуща коллекционерам.
Многочисленные перевертыши из аристократов — сторонники французской революции — распространяли просвещенные идеи среди высших сословий, а там было немало коллекционеров (гораздо больше, чем просветителей), для которых с приближением революционных перемен наступали тяжелые времена. Их коллекции — набор ценностей, заимствованных из прошлого, им нет дела до того, кто сколько перечитал томов Вольтера. Революционная эпоха — самое неподходящее для них время.
Коллекционирование связано с определением и собиранием предметов старины, в то время как революция порицает и отвергает все, что напоминает о прошлом. А накопленное прошлое очень тяжеловесно и объемно. Так что если крах прежних порядков заставляет кого-то обращаться в бегство, то маловероятно, чтобы он смог прихватить с собой все. Именно в подобном безвыходном положении и оказался Кавалер. Если же кто-то не бежит, а остается, то и в этом случае вероятность защитить свои коллекции слишком мала.
Итак, вот что однажды увидел барон.
Девятнадцатого января 1799 года. (Прошло уже три недели, как Кавалер бежал из Неаполя.) Именно в этот день и именно в Неаполе с одним его хорошим знакомым, тоже коллекционером, произошло нечто ужасное. Этот человек, герцог, глубоко изучил живопись, математику, архитектуру и геологию и был одним из самых эрудированных и преданных науке людей в королевстве. Далекий от того, чтобы сочувствовать республиканским взглядам некоторых просвещенных аристократов, таких, например, как его брат, он был, подобно большинству коллекционеров, консерватором по натуре. Этот коллекционер питал особенно сильную неприязнь ко всяким новшествам тех времен. Он вызвался следовать за королем и королевой в Палермо, но разрешения от них не получил. «Оставайтесь в Неаполе, ученый герцог! — сказали ему. — И посмотрим, как вам понравится власть этих безбожных французиков».
Разумеется, наступающие французские солдаты были для герцога не столь опасны, как толпы местных грабителей, бродившие по улицам. Поэтому, оставшись во дворце, он задумал план и решил изложить его родным. На семейном совете, который состоялся поздним вечером восемнадцатого января, еще не совсем оправившийся от гриппа, герцог не смог вести заседание строго, по всем правилам. Из-за невмешательства главы семьи сложившийся иерархический порядок выступлений на совете оказался нарушенным. Младший сын герцога заорал на мать. А младшая дочь — на отца. Герцогиня в раздражении сцепилась с мужем и престарелой свекровью. Но решение, принятое ими в конце концов относительно того, кому оставаться в Неаполе, а кому спасаться от опасности (нет, нет, не называйте это бегством), все же восстановило нарушенную иерархию. Было решено, что герцог и его оба сына должны удалиться из столицы (такое слово они подобрали вместо слова «удрать») и временно поселиться на вилле в Сорренто, а во дворце останутся герцогиня, их дочери и престарелая мать герцога, ну и еще брат, выпущенный из тюрьмы, поскольку потерял там рассудок.
Герцог с сыновьями собирался уехать на следующий день после совещания с другими знатными персонами, где он обещал присутствовать. Однако, чтобы сберечь силы перед трудной дорогой, он послал вместо себя старшего сына, девятнадцатилетнего юношу. Молодой человек тихонько сидел на совещании и слушал пылкие речи благородных дворян, клявшихся в своей верности бурбонскому монарху, находящемуся в изгнании в Палермо. После чего все присутствующие согласились, что у них нет иного выхода, кроме как приветствовать приход французов — те хотя бы наведут порядок в городе. В час дня юноша направился по необычно пустынным улицам домой, чтобы рассказать о совещании отцу. Дома ему сказали, что, пока он отсутствовал в течение четырех часов, его дядя пытался повеситься в библиотеке, но был вовремя вынут из петли и теперь лежит в постели. Вместе с ним в комнате находятся трое слуг, чтобы в случае чего предупредить вторую попытку.
Сына послали привести дядю на семейный обед, и тот пришел, правда, не сняв ночную пижаму; когда его усаживали в кресло, явился мажордом и сообщил, что у входа во дворец собралась большая толпа и требует герцога. Не послушав совета жены и матери, герцог в сопровождении секретаря спустился вниз, чтобы переговорить с толпой. Среди примерно полусотни загорелых простолюдинов, ворвавшихся во двор, он заметил знакомого торговца мукой, своего брадобрея, продавца воды с улицы Толедо и колесного мастера, чинившего у него кареты. Продавец мукой, который, похоже, был самым крикливым в толпе, заявил, что они пришли, чтобы сорвать банкет, который герцог закатил для своих якобинских друзей. Герцог улыбнулся и с серьезным видом ответил: «Уважаемые визитеры, вы ошибаетесь. У нас нет никакого банкета, всего лишь обычный обед, где я сижу со своей семьей».
Торговец мукой стал требовать, чтобы его пустили в дом в целях проверки. «Невозможно», — ответил герцог, повернулся и пошел назад в дом. Зазвенели ножи, железные прутья, и, размахивая ими, толпа схватила герцога, прорвалась сквозь жиденький заслон из слуг и понеслась вверх по лестнице. Семья спряталась на верхнем этаже, только одеревеневший от страха сумасшедший брат герцога так и остался сидеть за столом с куском хлеба в руке. Его и герцога спустили вниз по лестнице и выволокли во двор. Затем выделили несколько человек караулить членов семьи, и грабеж дворца начался.
Грабители переходили из комнаты в комнату, из зала в зал, срывая по пути картины со стен, откидывая крышки сундуков и распахивая дверцы буфетов, опустошая выдвижные ящики столов и шкафов, выкидывая содержимое на пол. Они громили картинную галерею, где висели самые великолепные и ценные из коллекции полотна герцога; библиотеку, где хранилось множество дорогих бумаг и документов, богатая подборка редких книг и старинных манускриптов, собранных еще сто пятьдесят лет назад предком герцога, знаменитым кардиналом, а также немалое число современных книг; его кабинет с красовавшейся в застекленных шкафчиках коллекций минералов; химические лаборатории, где хранились десятки разных механических приборов и инструментов; часовую мастерскую, в которой герцог, овладев мастерством часовщика, любил отдыхать от научных занятий. Окна на верхних этажах с треском распахнулись, и во двор полетели картины, статуэтки, бюсты, книги, бумаги, инструменты, инвентарь и приборы. В то же время грабители стаскивали вниз богатую мебель, посуду, постельное и столовое белье, а потом волокли все это во двор. Мало-помалу были сорваны с петель и унесены двери, окна, балконные перила, балки и перекладины, даже поручни лестниц.
Через несколько часов членам семьи герцога за большую мзду позволили покинуть дворец, но предварительно обыскали, чтобы они не унесли с собой хоть самую малость. На их мольбы отпустить с ними герцога и его брата грабители ответили презрительными насмешками. «Ну хоть разрешите моему больному сыну уйти с нами», — взмолилась старая герцогиня. — «Нет!» — «Позвольте мне хотя бы попрощаться с отцом», — вскричала младшая дочь герцога. — «Нет!» — «Ну разве вы сами не отцы, не мужья, не сыновья? — заплакала супруга герцога. — Разве у вас нет хоть капли жалости?» — «Да!» — ответили грабители на первый вопрос. «Нет!» — на второй.
Рыдающих домочадцев вывели через черный вход и вышвырнули на улицу.
Герцога и его брата, дрожащего от холода в пижаме, все это время держали под охраной на конюшне. Во дворе разожгли костер, их привели туда и привязали веревками к стульям, чтобы они стали свидетелями бесчинств.
Костер полыхал весь день. Полотна Рафаэля, Тициана, Корреджо, Джорджоне и еще шестьдесят четыре другие картины полетели… в огонь. И старинные манускрипты, труды по истории, описание путешествий, книги по науке, искусству и промышленному производству, полные собрания сочинений Вико, Вольтера и Д’Аламбера … в огонь.
В трепещущее пламя костра бросили даже то, что не горит: его коллекция минералов и камней с Везувия, добытых из огня, снова оказалась в огне. Изящные часы, маятники и гири, компасы, подзорные трубы, хронометры, барометры, термометры, курвиметры, угломеры, эхометры, гидрометры, винометры, пирометры… ломали и бросали в огонь. Смеркалось. Костер все горел. Опустилась тьма. На небе высыпали звезды. Огонь по-прежнему полыхал. Брат заплакал, попросил развязать его и тут же уснул, а герцог все смотрел и смотрел, глаза у него заболели от напряжения. Он судорожно кашлял, но не произнес ни слова. Когда уже нечего было жечь, толпа сгрудилась около них и принялась выкрикивать оскорбления: «Якобинцы! Французские прихвостни!» Затем несколько грабителей принялись стаскивать с герцога сначала чулки и башмаки, а затем, перерезав веревки, связывающие его руки за спиной, стянули с него шелковый камзол, жилетку, галстук и нижнюю рубашку. Когда стягивали одежду, герцог извивался и корчился, но не для того, чтобы помешать злодеям, а наоборот, чтобы они поскорее закончили свое черное дело и он смог бы застыть в прежней позе безропотного подчинения грубой силе, которая, как ему казалось, наилучшим образом соответствовала его высокому сану и чувству собственного достоинства. С обнаженным торсом, с гордо поднятой головой он сидел, не проронив ни слова.
Чем отважнее ведешь себя во время истязаний, тем изощреннее становятся мучители. Где-то в углу двора нашлась деревянная бочка с дегтем, ее прикатили и поставили поближе к костру. Затем вышибли дно и облили горячим дегтем брата герцога, который от жуткой боли вмиг пробудился и завопил, а потом откинул голову назад, как подстреленный. После этого кто-то и впрямь выстрелил в него. Мародеры развязали труп и кинули в огонь. Герцог от ужаса пронзительно закричал.
В это время у ворот стоял и наблюдал за всем происходящим человек в черном плаще и в густо напудренном парике. По бокам его выстроились несколько солдат в униформе муниципальной гвардии. Кое-кто в толпе хоть и не признал этого человека, но, видимо, все же догадывался и поглядывал в его сторону с опаской.
Человек в черном плаще пристально смотрел на герцога, но не в лицо ему, а на его пухлый белый живот, содрогающийся от рыданий. Ноги у герцога покраснели от крови — их прострелили, но он по-прежнему сидел на стуле, гордо распрямив плечи, руки у него опять связали за спиной.
Человек в черном и его гвардейцы и пальцем не пошевелили, чтобы вмешаться и прекратить коварный буйный разгул толпы. Но вот мучители герцога внезапно замерли. Хотя они, судя по всему, и понимали, что человек в черном мешать не будет, однако не были уверены, стоит ли им продолжать пытки. Все боялись его, кроме брадобрея, который был его стукачом.
Брадобрей, держа в руке бритву, подошел к герцогу и отрезал у него оба уха. Они упали на землю, а лицо истязаемого залила кровь. Толпа радостно заулюлюкала и завопила, пламя костра затрепетало. Человек в черном удовлетворенно хмыкнул и исчез. Теперь драма могла завершаться без помех.
— Ты ведь заметил, когда я ушел, — говорил на следующий день Скарпиа в портовой таверне одному из своих осведомителей, который участвовал в жуткой расправе с герцогом. — Ну а что потом-то было? Он все еще оставался жив?
— Да, — ответил стукач. — Все жив, скажу вам. Орал вовсю мочь, а кровь так и хлестала с его башки.
— И все еще был жив?
— Да, синьор. Но вы ведь знаете, кровь лилась прямо ручьем, как пот, когда он заливает грудь… — (Осведомитель был носильщиком паланкинов, поэтому его сравнения соответствовали роду занятий.) — Вы ведь знаете, когда пот течет прямо по груди и иногда скапливается там, где солнечное сплетение. — (Одетый в безупречный цивильный костюм, барон не знал этого, но пусть говорит.) — …Кровь у него скопилась в центре груди, и он захотел избавиться от нее вот так. — Носильщик паланкинов замолк, чтобы показать как: он опустил подбородок и стал дуть на воображаемое место поверх своей жирной груди. — Ну он, это самое, дул, — продолжал рассказывать осведомитель. — А больше он ничего и делать-то не мог. Чтобы, это самое, сдуть кровь. Ну а потом один из наших ребят решил, что он, это самое, пытается колдовать и дует на себя, чтобы стать невидимкой и исчезнуть. Ну и тогда он выстрелил.
— А после этого он отдал концы?
— Почти отдал. Он ведь потерял много крови.
— И все еще трепыхался?
— Ага. Тогда к нему подошли еще несколько наших ребят с ножами. Кто-то резанул его по ширинке панталон и отрезал, ну, это самое… ну вы знаете чего, и показал эту штуку всем. А потом мы затолкали его в бочку с дегтем и бросили в огонь.
Когда об этом изуверстве стало известно в Палермо, Кавалер содрогнулся. Он любил герцога и восхищался его коллекциями. Многое из того, что погибло, уже никогда не возместить. Помимо картин у герцога в библиотеке хранилось несколько неопубликованных работ Атанасиуса Кирхера. А также имелась рукопись (Кавалер с тревогой подумал, что это, должно быть, единственный экземпляр) автобиографии его приятеля Пиранези. Какая утрата! Кавалер болезненно поморщился. Какая ужасная потеря!
Кавалерша и герой в эти дни только и говорили о герцоге и его брате. В превратностях их судьбы они усматривали склонность неорганизованной толпы превращаться в стадо дикарей, именно поэтому нужно всячески защищать неприкосновенность частной собственности, в первую очередь собственности привилегированных сословий. Разумеется, Кавалер был того же мнения, но вслух об этом особо не распространялся, а если и говорил, то с таким жаром и раздражением, как они. Хотя коллекция и представляет собой нечто гораздо большее, чем просто особая форма собственности (конечно, уязвимая и легко подверженная пропаже или гибели), то и горе коллекционеру трудно разделить с кем-либо, кроме как с другими коллекционерами. А по поводу гибели государств или живых людей Кавалер давно уже перестал скорбеть.
Услышав про трагические события в Неаполе, королева не выразила ни горя, ни негодования. Прочитав подробный отчет своего самого доверенного агента, оставшегося в столице, о кровавой гибели герцога с братом и других знатных аристократов от рук разбушевавшейся черни, она пригласила к себе на чай свое самое доверенное лицо здесь, в Палермо. Закончив читать письмо Скарпиа, она протянула его супруге Кавалера и сказала: «Je crois que le peupie avait grandement raison».
От этих слов Кавалершу даже передернуло. Она не любила Скарпиа. Да его никто не любил. Но она старалась, как и всегда, на все смотреть глазами венценосной подруги. Королева разъяснила, что не доверяет князю Пиньятелли, которого они с мужем назначили перед бегством из Неаполя регентом королевства, и как она вскоре смогла убедиться, оказалась целиком и полностью права, ибо Пиньятелли спустя несколько недель самовольно покинул столицу. Не доверяла королева также и этому кардиналу Руффо из Калабрии, который готовился тайно возвратиться на материк, чтобы возглавить там крестьянское движение сопротивления французам. Но вот барону Скарпиа королева все же доверяла. Сказав жене Кавалера следующее: «Vouz verrez, ma chére Miledy. Notre Scarpia restera fidéle».
После убийства герцога с братом толпы черни еще несколько дней продолжали грабить и уничтожать имущество аристократов, поэтому «патриоты», как называли себя благородные дворяне, укрылись в замке Ово и с его зубчатых стен смотрели по вечерам на костры на биваках, которые французские войска разбили вокруг города. Когда корпус генерала Шампионе вошел в Неаполь, Скарпиа скрылся. Между населением города и французскими батальонами в течение трех дней шли ожесточенные уличные бои, наконец французы взяли верх, над королевским дворцом затрепетал трехцветный французский флаг, а из замка потянулись в город вереницы местных революционеров. Барон же ничего этого не видел и в качестве очевидца не мог представить королеве отчета, ибо все эти дни прятался.
Его тайное убежище в апартаментах епископа, который одновременно был его информатором, казалось вроде бы надежным. Но, разумеется, никакое потайное место стопроцентную гарантию дать не может. Скарпиа прекрасно знал, каким образом могут выяснить, где находится его тайное убежище (подкупом или пытками сведущих людей и др.). Он знал также, что революционеры повсюду ищут его. А разве он виноват в смерти некоторых неопытных конспираторов? Ведь не преследовал же он многих из тех, кто сейчас стоит во главе республики. Юристов, ученых, расстриженных попов, профессоров математики и химии — всего двадцать пять человек назначил французский генерал министрами во временное правительство. Их-то Скарпиа в первую очередь под любым предлогом пересажал бы в тюрьмы за призывы к космополитизму и подрывной деятельности. Видимо, они все-таки не знают, где искать его. Не знающий страха Скарпиа чувствовал, как с каждым днем слабеют его твердая воля и решительный настрой из-за вечно нудных причитаний епископа, типа: «Я всегда это знал» или «но я никогда не ожидал», а также в немалой степени от вынужденного полового воздержания, к чему он не привык. Для первого раза он осмелился привести к себе в подполье женщину, а потом трясся, что она его опознала и теперь продаст. Во второй раз, когда барон появился в толпе, с любопытством глазеющей, как перед дворцом свергнутого короля высаживают большущую сосну, он уже не боялся быть узнанным. Потом он опять затаился в доме епископа, но через несколько дней не выдержал и отправился к себе домой, написал там длиннющее письмо королеве и стал ждать, когда придут его арестовывать. Сидел и ждал. Но, видимо, враги барона думали сейчас о чем-то более важном, а не о том, как отомстить Скарпиа.
Он осмелел и жил у себя дома не таясь, пока все эти протеже псевдопросвещения напяливали на свои ленивые безмозглые головы нелепые красные фригийские колпаки, обращались друг к другу со словами «гражданин» или «гражданка», произносили всякие высокопарные пустопорожние речи, сжигали королевские гербы и эмблемы, сажали на всех городских площадях дурацкие древа свободы и заседали в комиссиях и комитетах, где вырабатывали конституцию по образцу и подобию конституции Французской республики. Они были далекие от жизни фантазеры, все без исключения. Зато его мстительность была далека от фантазий.
Всегда можно рассчитывать на легковерность доброжелательных людей. Они идут впереди, маршируют во главе толпы, думая, что позади следует народ, а когда оглядываются… никого уже кругом нет. Все разбежались. Одни в поисках пищи и вина, другие — секса, а третьи — укромного местечка, чтобы вздремнуть, или, наоборот, — шумной площади, где можно поскандалить и подраться. Толпа не желает быть разумной, ей хочется лишь бесчинствовать или же разбежаться. Якобинские благородные синьоры и синьорины с их сентиментальными лозунгами справедливости и свободы думали, будто они предоставят народу все, что тот пожелает или что послужит его пользе. А это, по их громогласным наивным заявлениям, означало одно и то же. Отмена суровых наказаний и церемониальная демонстрация великолепия и пышности, прославляющих мощь государства и церковь, — вот чего жаждет народ. Ну, конечно же, эти заумные профессора и либеральные аристократы считают, что они понимают народные чаяния, и собираются устроить празднества, посвященные богине Разума. Скажите, пожалуйста, Разума! Какое же посмешище выйдет из этого спектакля! Они, видимо, совсем обалдели, раз уверены, что народ возлюбит этот Разум, нет, не так — возлюбят Разум так же, как и короля? Они что, и впрямь думают, будто народ воспримет новый календарь (о чем уже и декрет издан) с названиями месяцев, взятых из французского революционного календаря и переведенных на итальянский язык?
Скарпиа с ликованием отметил, что республиканцы скоро были вынуждены признать: заимствованные у чужеземцев ритуалы и терминологии недостаточны, чтобы добиться от темных и забитых масс лояльности и покорности по отношению к ним. Первым признаком того, что республиканцы стали более реально оценивать ситуацию, явилась статья в республиканской газетенке (где главным редактором сделали Элеонору де Фонсеку Пиментель) о ценности для дела революции успешной демонстрации в церкви раз в два года знаменитого в городе чуда. Такое открытое покровительство суеверию показывало, как далеки были эти пленники Разума от понимания действительных нужд народа. Скарпиа, самый умный из всех «кукловодов» и ханжей, знал, что раз перестают болтать о верности и лояльности и переходят к разговорам о религии — а еще более активно начинают говорить о роли религии в поддержании и сохранении общественного порядка, — стало быть, верности и лояльности добиться не удалось и неизбежно приходится идти на компромисс с церковью, обладающей реальным авторитетом. Ценность религии! Вот эту тайну никогда не называли вслух. Какими же простофилями были республиканцы!
И еще они были беспомощными. Поскольку местные ритуальные обряды и подчинение традиционным предзнаменованиям, которые возбуждают или, наоборот, успокаивают суеверные массы, республиканцы не сумели взять под свой контроль. Вот, к примеру, чудо с превращением в жидкость засушенной крови святого, хранящейся в сосуде. Республиканцы справедливо забеспокоились, когда архиепископ, прекратив показ чуда, наглядно продемонстрировал тем самым, что небеса отвернулись от города и перестали оказывать ему покровительство. Ну и, разумеется, никто не мог контролировать Везувий, этот универсальный объект предзнаменования и высшее выражение силы и саморегулирования природы. Да, в последнее время эта гора вела себя довольно прилично. Республиканцы надеялись, что народ заметил: если даже святой Януарий отозвал назад свое благословение, все равно гора встала на сторону патриотов. Везувий, спокойный аж с 1794 года, писала де Фонсека в своей газетенке, выбросил совсем неопасное пламя, словно праздничный фейерверк по случаю провозглашения республики. Вот еще одна фантазия поэтов! Но людей не так-то просто переубедить, хотя легко напугать. «Жаль, — подумал Скарпиа, — что не существует способа вызвать извержение. Большое извержение. И именно сейчас».
Еще больше упований на религиозные верования народа выражено в обращении королевы. Она написана якобы от имени проклятых республиканцев текст прокламации и поручила своей самой доверенной подруге, тоже изгнаннице, супруге британского посланника, распространять листовки: «ПАСХА ЗАПРЕЩЕНА! ВСЯКОЕ ПОЧИТАНИЕ НЕПОРОЧНОЙ МАДОННЫ ОТНЫНЕ ЗАПРЕЩАЕТСЯ! ОБРЯД КРЕЩЕНИЯ СОВЕРШАТЬ С СЕМИ ЛЕТ! ВЕНЧАНИЕ БОЛЬШЕ НЕ ДОЛЖНО ТОРЖЕСТВЕННО СОВЕРШАТЬСЯ В ЦЕРКВИ!» Теперь каждый англичанин обязан отсылать эти листовки из Ливорно в Неаполь, наказала королева своей подруге. Когда Кавалерша рассказала супругу о затее ее величества, тот, естественно, поинтересовался, не думает ли королева, что англичане, в том числе и он сам, будут еще и оплачивать почтовые расходы.
— Нет, нет, — заверила супруга, — она сама будет платить из своих фондов.
— Интересно, сколько же писем дойдет? — спросил Кавалер.
— Ну королеве-то как раз без разницы, все ли листовки получат в Неаполе или же только их часть. Она говорит, что какие-то все же дойдут.
Некоторые листовки действительно дошли. Скарпиа сам видел, как их передавали из рук в руки. Он знал, что будоражащие сознание неаполитанцев и восхваляющие их храбрость прокламации менее действенны, нежели те, которые сеют страх. Люди! Смотрите, что республиканцы, эти агенты французского антихриста припасли против вас! А еще лучший и более эффективный результат приносят деньги: королева регулярно присылала Скарпиа большие суммы из личных фондов, чтобы подкупать аристократов и сохранять их лояльность, ибо в противном случае они могли бы прийти к выводу, что у них нет другого выбора, кроме как сотрудничества с самозваными патриотами.
Их революция из разряда красивых сказок с самого начала оказалась в осаде, но, как заметил Скарпиа, хотя новая власть и понимала, что должна будет взяться за оружие, тем не менее никогда не соглашалась с необходимостью государственного насилия. Несмотря на то что конституция республиканцев и взывала к воинственному духу античных Греции и Рима, на деле же они и понятия не имели, как создать народное ополчение, а про регулярную армию уже и говорить не приходится. «А что это за полиция — так называемая гражданская? — думал бывший глава тайной полиции в Неаполе. — Да и вообще никакая не полиция. По сути дела, их революция совершенно беззащитна».
Увы, предвидения Скарпиа оказались верными.
Революция, совершенная в столице выходцами из привилегированных сословий, не получила поддержки в провинции среди крестьян, которых столичные власти после бегства королевской семьи довели до еще большей нищеты, лишив доходов от путешественников и гостей… Революция, возглавляемая представителями благородного сословия и добропорядочными честными людьми, которые не только не желали силой подавлять недовольство народа, но и вообще не стремились к усилению государственной власти… Революция, которой угрожала неизбежной интервенцией и уже установила блокаду главного города с моря (что сократило подвоз продовольствия) великая империя контрреволюции, находящаяся под покровительством королевского правительства в изгнании… Революция, которую поддерживали ненавистные народу оккупационные войска соперничающей империи, посягнувшей на завоевание целого континента… Революция, против которой развернулась широкая партизанская война в сельских районах, финансируемая правительством в изгнании и возглавляемая популярными знатными особами, возвратившимися из Неаполя… Революция, которую подрывали изнутри ее руководители из привилегированных сословий, получившие тайком из-за рубежа огромные взятки и богатые подарки, а также широко развернувшаяся дезинформационная кампания, задуманная правительством в изгнании с целью одурачить и убедить народ, что его самые любимые и почитаемые обычаи и традиции будут отменены… Революция, которая оказалась парализованной, потому что в число ее лидеров, полностью признававших необходимость экономических реформ, хотя и входили как радикалы, так и умеренные, но никто не получил легитимную власть, и их по-прежнему раздирали противоречия… Революция, у которой не было времени, чтобы провести в жизнь свои начинания и провозглашенные лозунги.
У такой революции шансов на победу нет. И действительно, этот классический замысел, созревший в конце XVIII века, с тех пор неоднократно повторялся в революциях, лишенных шансов на успех, и вошел в историю как наивный замысел. Замысел хотя и полный лучших намерений, но идеалистический, необдуманный. Это такой тип революции, который дает лишь благозвучное название — революция, а суть же лишний раз подтверждает, что невозможно удержаться у власти правительству, не желающему прибегать к репрессиям.
Разумеется, будущее покажет правоту неаполитанских патриотов. Будущее представит обреченных на поражение лидеров Везувианской республики в образе героев, мучеников, предвестников грядущего. Но будущее — это уже дело другое.
Здесь же, в этой стране, революционеры несли с собой нищету, голод и непривычный беспорядок. Они унаследовали расстроенную экономику. Все товары ввозились из-за границы, за исключением разве что шелковых чулок, мыла, черепаховых табакерок, мраморных столиков, резной мебели и изящных фарфоровых статуэток, изготавливаемых на крупных королевских мануфактурных предприятиях. На шелкоткацких и керамических фабриках труд был далеко не из легких, да и работу могли предоставить лишь немногим; основная часть жителей королевства были ремесленниками и обслугой, остальные занимались попрошайничеством, воровством или получали случайные подачки за услуги богачам и путешественникам. Но разорительный грабеж, совершенный королем с королевой, прихватившими всю казну, потряс до основания финансовую систему и приостановил строительный бум начавшийся с воцарением династии Бурбонов в 1734 году (строительство новых мануфактур и мастерских, дворцов и вилл богачей, церквей и театров, что являлось одним из немногих источников постоянной работы). Прекратились и визиты иностранных путешественников (продолжительные поездки в период революции нежелательны). Цены на продовольствие стремительно росли. Число же имеющих работу постоянно сокращалось.
Необходимо покончить с коррупцией — по сути дела, реорганизация всего общества на естественной рациональной основе с помощью научно разработанного законодательства, — осознавали все руководители нового правительства, которые не были столь наивными и понимали, что без всеобщего просвещения и научного подхода к преобразованиям тут не обойтись. Но пропасть между умеренными и радикалами все ширилась: умеренные выступали за обложение налогами богатеев и сокращение налоговых льгот у церкви, а радикалы настаивали на отмене титулов и конфискации имущества у аристократов и служителей церкви. Когда один из правительственных комитетов предложил организовать лотереи, чтобы пополнить пустую казну, то это предложение было отвергнуто под предлогом, что оно не проработанное, непрактичное и аморальное, а последний аргумент выдвинула де Фонсека Пиментель на страницах своей газеты. Но вот в чем все группировки и фракции революционеров были едины, так это в том, что одной из задач революции является разъяснительная работа среди населения, иначе говоря, пропаганда, приобщение его к республиканским идеям. В этих целях улицы Толедо, Кьяйя и большие улицы Неаполя были переименованы и получили красивые названия: Скромная, Тихая, Бережливая, Триумфальная. Пиментель предложила издавать газеты и журналы для народа на неаполитанском диалекте. Кроме того, она написала статью о необходимости проведения реформ в театральном и оперном искусстве. Народу, говорилось в статье, нужно больше показывать в открытых балаганах поучительных и веселых кукольных представлений с участием любимых народных персонажей, а в театре Сан-Карло, переименованном в Национальный театр, образованные люди должны слушать аллегорические оперы, как и в театрах Франции: «Триумф разума», «Жертва на алтарь свободы», «Гимн высшему существу», «Республиканская дисциплина» и «Преступления прежнего режима»
Вся эта кутерьма длилась пять месяцев, пять переименованных месяцев: пиовозо (дождливый), вентозо (ветреный), джермиль (расцветающий), фиориль (цветущий) и практиль (благоухающий).
Первый акт сопротивления развертывался в отдаленных селениях и небольших городках — в королевстве насчитывалось свыше двух тысяч деревень и маленьких городов. Патриоты в столице с удивлением узнали о беспорядках и отправились на заседание обсуждать планы конфискации крупных поместий и раздачи угодий безземельным крестьянам.
Сообщения приходили неутешительные, обстановка на местах накалялась. Республиканцы направили в провинцию войска, чтобы не допустить высадки небольших отрядов повстанцев с английских судов, но солдаты от сражений всячески уклонялись. Так называемая Христианская армада кардинала Руффо занимала деревню за деревней. В ее ряды влились тысячи уголовников, освобожденных королевским указом из тюрем Сицилии и переброшенных на английских кораблях к побережью Калабрии. Осажденные со всех сторон республиканцы, столкнувшись с растущим недовольством и беспорядками в самом Неаполе, удвоили силы, направленные на то, чтобы завоевать сердца и мысли горожан.
Тем временем начались голодные бунты. Участились нападения на французских солдат из засад. По ночам на площадях поджигали древа Свободы.
«Древо Свободы, — писал Скарпиа королеве, — это искусственное дерево. У нас оно не имеет корней, и выкорчевывать его не придется. Даже сейчас его сильнейшим образом трясут верноподданные вашего величества, а без поддержки французов оно упадет само собой, как только враг уберется из города».
В мае месяце Франция, потерпев поражение в ряде сражений на севере Италии от объединенных войск второй коалиции, вывела свои отряды из Неаполя. Десанты с английских фрегатов заняли острова Капри и Искья. А через несколько недель армия Руффо, состоящая из угрюмых крестьян и наглых уголовников, вошла в столицу, где смешалась с толпами городских бедняков, монотонно бубнивших лозунги, типа: «Любой, кого ограбили или обворовали, тот якобинец». В городе начался пьяный разгул и жестокий разбой. Богатых убивали в их же собственных домах, студентов-медиков обвиняли в сочувствии и поддержке республиканцев и вылавливали прямо в больницах, прелатов арестовывали в церквах. Около пятнадцати тысяч патриотов успели укрыться в морских замках Дель-Ово и Нуово.
Небольшие группки восставших головорезов просачивались во все щели города, захватывая в свои стальные кольца любого, кто не принадлежал к ним. Толпы охотников выслеживали и убивали по наводке доносчиков всех, похожих на якобинцев (а заодно и грабили их имущество): скромно одетых людей с ненапудренными волосами, мужчин в длинных санкюлотских штанах или в очках, всех, кто осмеливался ходить по улицам в одиночку или проявлял нервозность при виде беснующейся толпы и спешил завернуть за угол. Ах да, и еще поскольку считалось, что каждый взрослый патриот или патриотка имели у себя на ляжке татуировку древа Свободы, то прежде чем убить, их раздевали догола и возили по улицам, а зеваки поносили патриотов на чем свет стоит. И не важно, что ни у кого из них не оказывалось татуировок. Разве они не заслужили щипков, толчков, ударов и словесных издевок, толпа мучителей наслаждалась, измываясь над невинными жертвами: а вот еще один якобинец! Хватай его и раздевай! Посмотрим на его наколку! А вот везут в телеге голую бабу, едва прикрытую каким-то подобием античной туники — ба! Да это еще одна богиня разума!
Толпа не забавлялась подобно Скарпиа. Искусство опытного палача состоит в том, чтобы жертва, испытывая муки и боль, сохраняла сознание. Толпе же доставляло удовольствие измываться над своими жертвами, даже когда те уже были без чувств или даже мертвы. Толпа испытывала наслаждение, терзая тела, а не разум, как Скарпиа.
Булыжник в окно, связанные на запястьях руки, разбитая голова, лезвие, воткнутое в мягкую плоть, ухо, нос или пенис, валяющиеся в грязи или торчащие из чьего-то кармана. Топтать, стрелять, душить, колошматить, забивать камнями, сажать на кол, вешать, жечь, расчленять, топить. Безудержный разгул, полнейшая вакханалия убийств не только ради удовлетворения затаенной обиды. Это была месть деревни — городу, провинции — столице, темноты и неграмотности — образованию, бедности — богатству, но даже такое объяснение не выявляет всю глубинную силу ненависти, выплеснувшейся на поверхность в воцарившемся тогда хаосе. Потоки слез и крови заливали, засасывали и уносили прочь угрозу революции и в тоже время возвращали реставрацию прежних порядков. Такое общественное явление отчасти схоже с человеческой натурой, которая, к сожалению, известно, действует не всегда в соответствии с собственными интересами и не считается с целесообразностью. Еще эта вырвавшаяся на волю дикая слепая сила не успела исчерпать свою энергию, а правители, с чьей подачи это произошло, уже подумывали о том, как бы обуздать ее.
Перед кровожадностью деревенщины Руффо пришел в ужас, хотя сам и инспирировал ее, выпустив, словно джинна из бутылки. Он считал, что все обойдется небольшими погромами, ну кое-кого поколотят, может, и изнасилуют, и даже изувечат. Но массовой бойни все же не произойдет, а тут на тебе: и ножами, и дубинами, и огнем, и ружьями истребили несколько тысяч человек только из-за их знатности и титулов. А он-то предполагал, что пострадают лишь отдельные личности, да и то без особых жестокостей. Кардинал ведь не собирался разжигать погребальный костер для людских тел, мертвых и умирающих, вдыхать запах горящей плоти и смотреть на трупы двух мальчиков, привязанных к обескровленным рукам и ногам их матери-герцогини, чьим духовником и одновременно любовником ему довелось быть. Настало время осадить эту кипучую сверх всякой меры силу.
Заключительным аккордом бесчинств роялистских орд Руффо, как раз перед тем как кардинал призвал прекратить грабежи и убийства, явилось нападение толпы на городской королевский дворец и полное его разграбление. Грабители сорвали даже свинцовые сливные листы с оконных карнизов и уволокли их с собой.
Теперь господа должны были сами взяться за порядок в городе, который хоть и справедливо, но импульсивно и чрезмерно жестоко наводили народные массы. Свою задачу им предстояло выполнять, забыв о жалости и пощаде.
Когда до Палермо докатилась весть о том, что французы эвакуировались из Неаполя, а патриоты попрятались в морских крепостях, королева испугалась, что Руффо обойдется с республиканцами без необходимой и соразмерной строгости, которую они заслуживали. Поэтому она пригласила к себе в королевский дворец героя и попросила его отправиться в Неаполь, чтобы принять там безоговорочную капитуляцию и именем короля определить меру справедливости, иначе говоря, меру наказания виновных. Как потом рассказывала Кавалерша, переводившая слова королевы с французского на английский (ибо герой иностранных языков не знал), она наказала ему обращаться с Неаполем так, как он обращался бы с любым ирландским городом, охваченным таким же мятежом.
— Ага, — хмыкнул в ответ герой.
В Ирландии в прошлом году вспыхнул инспирированный французами бунт, и на королеву особенно большое впечатление произвели основательность и тщательность, с которыми англичане подавили его.
Понятное дело, что герой в одиночку никак не справился бы с возложенной на него миссией, поэтому в помощь ему выделили Кавалера вместе с супругой в качестве советников и переводчиков.
Для Кавалерши такая миссия оказалась идеальной, ибо она могла показать свою незаменимость не только королеве, но и обожаемому человеку. Кавалер же рассматривал поручение как обязанность, от которой не отказываются. Однако ему никак не хотелось, чтобы померк прекрасный образ Неаполя, который он берег в своем сердце. Он твердо надеялся, что ему не придется видеть своими глазами весь тот ужас, происходивший в городе, о чем постоянно говорили в Палермо.
— Мы заставим себя посмотреть, хоть и будет немного неприятно, на впечатляющее полотно, как с живого силена Марсия сдирают кожу, или же невозмутимо взглянуть, особенно если мы не женщины, на живые картинки похищения сабинянок… на эти канонические исторические эпизоды, воспроизводимые живописцами, — объяснил Кавалер собеседникам. — Да и Пиранези, помнится, изображал сцены неописуемых пыток, применявшихся в стенах огромных тюрем. Но все это было на картинах, а тут настоящие погромы и массовые похищения женщин в Неаполе. Страдания и муки тысяч и тысяч униженных, раненых людей, попрятавшихся теперь в душных и тесных кладовках, амбарах и сидящих там без пищи, вдыхая зловоние собственных экскрементов.
Двадцатого июня герой перенес свой флагманский флаг с «Вэнгарда» на восьмидесятипушечный линейный корабль «Фудроинт» («Ослепительный») и отплыл из Палермо во главе эскадры из семнадцати боевых кораблей (на три судна больше, чем было под его командованием в битве при Абукире). Спустя четыре дня флагманский корабль вошел в Неаполитанский залив, на шканцах его гордо стоял Марс в парадном адмиральском мундире со всеми регалиями и наградами, рядом с ним красовалась Венера в платье из великолепного белого муслина, с длинным поясом с кисточками, в широкополой шляпе, обрамленной лентами и увенчанной пучком страусовых перьев. Кавалер, который в это время сидя дремал в своей каюте, почувствовал, как в борт «Фудроинта», бросившего якорь в шестидесятиметровую толщу бирюзовых вод залива, забили тяжелые волны.
— Как мы спокойненько доплыли, — произнес он, выйдя на палубу и присоединившись к ним. Их взорам открывался дорогой сердцу ландшафт, знакомые очертания города с некоторыми новшествами: то тут, то там поднимался дым пожаров, а над замками Дель-Ово и Нуово развевались белые флаги, означавшие сдачу в плен. Над Везувием, как заметил Кавалер, кротко курился маленький дымок. А французский флот даже не маячил на горизонте.
На следующий день герой принял в своей штаб-квартире, как называли его громадную каюту на корме судна кардинала Руффо и с помощью переводившего Кавалера сообщил ему, что отныне он, и только он представляет здесь монархов, до поры до времени оставшихся в Палермо. Руффо же изложил свои соображения о необходимости прекратить кровопролитие и восстановить законный порядок. Спокойный, бесстрастный разговор вскоре перерос в ожесточенный громкий спор. Кавалер знал Руффо, знал и характер своего друга и должен был точно, без купюр, переводить и разъяснять их высказывания. Но в каюте стояла неимоверная жарища, у него кружилась голова, да и вообще он чувствовал себя дурно, поэтому жена и герой попросили его уйти к себе и там прилечь передохнуть. Теперь, когда Руффо начал рассказывать о договоренности, достигнутой им с республиканцами, засевшими в морских крепостях, переводить стала супруга Кавалера. Как и опасалась королева, Руффо согласился принять капитуляцию мятежников на некоторых условиях, а ее величество настаивала на безоговорочной капитуляции. По договоренности, мятежникам предоставлялось несколько дней, чтобы уладить свои личные дела, а затем свободно покинуть город и отправиться в вечное изгнание. В заливе их ожидали четырнадцать транспортных судов, многие мятежники уже погрузились на них вместе со своими семьями и захватив кое-какие пожитки. Первое судно, полностью загруженное, должно было отплыть и взять курс на Тулон завтра же на рассвете.
Руффо стоял и ждал, пока сидящий за рабочим столом английский адмирал просил супругу Кавалера растолковать кардиналу, что с прибытием в Неаполь британского флота положения договоренности полностью утратили свою силу. А когда кардинал запротестовал на том основании, что договор уже выписан и клятвенно заверен обеими сторонами, герой ответил, оживленно потрясая культей, что посадит Руффо под арест, если тот будет настаивать на таком изменническом соглашении. После этого адмирал распорядился заблокировать транспортные суда, ссадить мятежников и, заковав их в кандалы, отправить в тюрьму, затем назначить скорый суд и каждому воздать по заслугам. После этого он вызвал к себе капитана Трубиджа, отдал приказ высадить с судов британский десант и приготовиться к захвату замков Сан-Эльмо, Капуя и Джаета, где все еще отсиживались, но собирались вот-вот уйти части французский войск.
— Мы обязаны преподнести мятежникам предметный урок, — сказал потом герой Кавалеру.
Преподносить урок начали с адмирала Карачиоло, который в начале марта вернулся в Неаполь и предложил свои услуги республике, а когда в город вошли толпы контрреволюционеров и республика пала, убежал и прятался в одном из своих поместий в провинции. Герой отдал Руффо распоряжение разыскать адмирала и доставить к нему, но кардинал отказался выполнять такое распоряжение. «Мы ожидали новостей о Карачиоло, которого подвергнут казни, как только изловят», — сообщал Кавалер в министерство иностранных дел.
Кавалер с трудом признал в старике с посеревшим лицом, с длинной бородой, в простой крестьянской одежде, надетой ради маскировки, сорокасемилетнего неаполитанского адмирала и князя. На следующий день после приказа Руффо его выловили обманным путем британские солдаты, привезли в столицу, заковали в кандалы и поскорее переправили на борт «Фудроинта», где и представили командующему эскадрой.
Карачиоло думал, что ранг и титул — он принадлежал к одному из самых древних и патриотически настроенных благородных родов в королевстве, — а также многолетняя беспорочная служба бурбонским монархам не забыты. Ну и, конечно же, его добрые друзья, английский посол с супругой, замолвят за него словечко перед доблестным победителем французов в сражении при Абукире. Князю даже и в голову не приходило, что никакого суда не будет, защитника ему не выделят, никаких оправданий в расчет не примут, а быстренько приговорят к позорной казни через повешение, применяемой разве что к одним простолюдинам. Карачиоло потребовал настоящего суда (ответили — «нет»), умолял заслушать свидетельские показания в его пользу («нет»), просил заменить повешение расстрелом «нет». Даже Кавалер, сидя в громадной каюте и сочиняя очередную депешу в свое министерство, не предполагал, что все так быстро кончится. Иногда все совершается так молниеносно. Казалось, прошло всего несколько минут, как Карачиоло втолкнули в соседнюю каюту, где заседал неправомочный военно-полевой трибунал, наспех созванный по приказу героя. Когда объявили заранее вынесенный героем приговор, Кавалер подвел своего друга к окну в длинной нише и спросил, что, может, лучше соблюсти заведенную традицию и отсрочить казнь на двадцать четыре часа? Герой молча кивнул и опять сел за стол. Привели Карачиоло, он стоял перед ними с опущенной головой.
— Приговор будет приведен в исполнение немедленно, — объявил герой.
У живого трупа, неаполитанского адмирала, подмышки сразу же вспотели, его быстренько вывели на палубу, спустили в небольшой бот и отвезли к сицилийскому фрегату, там подняли на борт и мгновенно повесили. По приказу английского адмирала бренное тело неаполитанского адмирала раскачивалось на рее фрегата до самого вечера. И только когда июньское солнце село за горизонт, где-то около девяти часов, повешенного сняли с реи, привязали к ногам чугунные гири и, даже не завернув труп в саван, сбросили в воду. Он отправился прямо на морское дно.
По законам войны, герой не имел права аннулировать договоренность Руффо с республиканскими мятежниками, арестовывать и казнить старшего морского офицера бурбонских монархов или даже держать его на борту английского судна в качестве пленника, но то была даже не война. То была раздача наказаний.
— Жаль, что мы не можем повесить Руффо! — воскликнул герой, беседуя с Кавалером.
Тот порекомендовал ему действовать более осмотрительно. Еще оставались множество других пленных, по меньшей мере двадцать тысяч из них томились в казематах крепостей, в замках и государственных тюрьмах, пока их проверяли и решали, какое кому вынести наказание. Расправу на месте без суда и следствия теперь заменили юридически обоснованным убийством, а это вызывало немалую бумажную волокиту. В громадной каюте рядом с адмиралом постоянно находилась супруга Кавалера, составляла списки арестованных и отправляла их королеве для определения наказания.
«Мы восстанавливаем в Неаполитанском королевстве счастье и вершим добро для миллионов, — писал герой о своих деяниях, начатых в заливе на борту флагманского корабля в июне 1799 года, в письме к миссис Кэдоган, оставшейся в Палермо. — С вашей дочерью все в порядке, но она очень устает от всех дел, которыми вынуждена теперь заниматься».
Тогда Кавалерша не была занята, оказывая помощь герою или сочиняя по три раза за день письма королеве, она принимала неаполитанских грандов, приходящих выразить ей свое почтение и попросить передать их заверения в лояльности и преданности ее величеству королеве. «Я здесь заместительница королевы», — писала она Чарлзу.
К сожалению, Кавалер не мог претендовать на аналогичную роль. Он вряд ли имел право называть себя заместителем короля. Сам монарх писем не писал. Он, как сообщала королева своей «заместительнице», просто взял и уехал в один из загородных дворцов под Палермо и, хотя знал, что вскоре должен будет принимать депутацию своих преданных вассалов, распорядился не докучать ему какими-либо сообщениями из Неаполя.
— Но о чем все же думает король? — спросил совершенно серьезно герой Кавалершу.
— О том, как поразвлечься, — перевела она строчки из письма, полученного утром от королевы. Что касается короля, писала королева, то неаполитанцы для него все равно что готтентоты.
Вот еще несколько примеров.
Публичные казни на большой рыночной площади города начались в воскресенье седьмого июля, как раз накануне приезда короля.
Ни герой, ни его друг смотреть на казни не пожелали. И не потому что не были любителями подобных зрелищ, а просто не хотели проявить мягкость и жалость. Определенная дистанция отделяла их от осужденных.
И все-таки случались всякого рода неожиданности. Вот что произошло через два дня после начала казней и день спустя по прибытии короля из Палермо на сицилийском фрегате. Король сошел с борта корабля с высушенной лапой цапли в петлице в качестве талисмана от дурного глаза. Своей временной резиденцией он сделал апартаменты на английском флагмане «Фудроинт». Король, пыхтя и отдуваясь, с трудом вскарабкался по трапу на шканцы, чтобы пожаловаться Кавалеру на скукоту в Палермо в то лето, как вдруг его внимание привлекли громкие испуганные выкрики матросов. Он с любопытством подскочил к поручням, чтобы посмотреть, что же такое стряслось. Должно быть, очень огромная рыбина! А там, метрах в десяти за кормой, торчали из воды торс и голова с пеной в локонах волос его старинного приятеля адмирала Карачиоло. Он потихоньку плыл к судну, а впереди его мертвенно-бледного и полуразложившегося лица качалась на волнах его седая борода. Будь перепуганные матросы неаполитанцами, то непременно начали бы креститься. Король в ужасе осенил себя крестным знамением, выругался и побежал вниз. Кавалер разыскал его в тесном межпалубном пространстве, хныкающим и глупо хихикающим в окружении перепуганных камергеров и лакеев.
— Он там? Он все еще там? — ревел король. — Утопить его!
— Будет сделано, ваше величество!
— Сейчас же!
— Ваше величество, труп адмирала буксирует лодка на мелкое место, чтобы захоронить его в песках на берегу.
— Почему он вылез передо мной? — пронзительно завопил этот так и не отошедший от детства взрослый человек.
Кавалера тут же осенила удачная мысль, и он не преминул воспользоваться своим умением ловкого придворного, каковым всегда и являлся.
— Ваше величество, — стал разъяснять он королю, — хотя Карачиоло и был, кажется, предателем, но вам вреда причинить он сейчас не хотел. Но, даже раскаявшись в своем грехе, он все еще не может найти покоя, пока не получит от вас прощения. Потому и явился сюда, чтобы вы простили его за предательство.
Представьте себе, что вы пассажир. Все мы частенько бываем пассажирами. На судне, в истории, когда плывем куда-то. Вы не капитан. Но у вас великолепная каюта.
Разумеется, ниже ее в трюме сидят голодающие иммигранты или обращенные в рабство африканцы, или же завербованные матросы. Вы не можете помочь им, хотя искренне жалеете их, но повлиять на капитана не в силах. Каким бы жалостливым вы ни были, на деле оказываетесь совершенно бессильны. Иной поступок, может, и облегчил бы вашу совесть, если она у вас пока еще есть, но существенно не улучшил бы положение тех несчастных. Вы бы им помогли, если бы, например, отдали в их распоряжение свою просторную каюту с дополнительным отсеком для хранения вашего внушительного багажа, поскольку у тех, кто сидит там, внизу, хоть и нет почти никаких пожитков, однако самих этих людей так много. Или, допустим, поделились пищей, которую вам приносят. Но тут же возникают сомнения: ведь они могут испортить в каюте красивые вещи, все тут переломать и раскидать, а пищи все равно никогда не хватит, чтобы накормить их всех. Так что выбора у вас нет, и придется по-прежнему наслаждаться вкуснейшими яствами и любоваться прекрасным видом в одиночку.
Однако предположим, что безразличным вы все же не остаетесь и все время ломаете голову над происходящим. Хотя это и не ваше дело, да и отвечать вы за это не можете, вы как-никак являетесь участником и свидетелем того, что здесь происходит. (Большинство исторических событий описывается свидетелями-пассажирами, едущими первым и вторым классом.) Ну а допустим, что эти несчастные люди, запертые в трюме, могли бы в иных условиях иметь каюту не хуже вашей, были бы равными вам по рангу и положению в обществе или же разделяющими ваши интересы, тогда бы вы с еще меньшей вероятностью остались бы равнодушным к их нынешней незавидной судьбе. Но, разумеется, спасти их от наказания, если они того заслуживают, вы не в состоянии. Но вот попытаться вмешаться, с учетом вашей доброты и порядочности, — можете. Например, порекомендовать проявить снисходительность или же, по меньшей мере, благоразумие.
Вот и Кавалер попытался вмешаться и похлопотать за судьбу одного такого несчастного, своего старого приятеля Доменико Чирилло. Он был одним из самых выдающихся биологов в Италии, видным ученым, членом Королевского научного общества, лейб-медиком двора и домашним врачом Кавалера и его супруги. Чирилло благосклонно отнесся к намерению республиканцев проводить многие нужные реформы по организации сети больниц и оказанию медицинской помощи беднякам.
— В деле старого Чирилло есть факты, говорящие в его пользу, — обратился Кавалер к герою. — Я могу свидетельствовать о его доброжелательности и человеколюбии.
— К сожалению, мы не можем вмешиваться в ход правосудия, — ответил герой.
А это означало, что Чирилло будет повешен.
Их жизнь как пассажиров продолжалась, даже когда судно стояло на якоре. Временно они никуда не плыли.
Так как военных действий не велось, то адмирал смог целиком и полностью отдаться работе с личным составом, заняться пополнением запасов продовольствия и боеприпасов и развлечением главных пассажиров. Труднее всего развлекать было, разумеется, короля.
Матросы, поливавшие из шлангов палубы под жаркими лучами восходящего утреннего солнца и устанавливавшие разноцветный тент над шканцами, где их величество собирался позднее проводить утренние приемы визитеров, обычно уже видели, что король проснулся, оделся и либо на палубе палит из ружья по чайкам, либо ловит рыбу из лодки в сотнях метрах от корабля. Во время утренних приемов он неожиданно отворачивался от придворных, подбегал к поручням, перегибался и что-то кричал вниз поставщикам провианта, приплывавшим из города на лодках. Затем спускался в адмиральскую каюту, чтобы переждать полуденный зной, и предавался вслух размышлениям о предстоящем обильном обеде, а сидящие вместе с ним герой, закадычный приятель, британский посланник и его очаровательная жена с длинными белыми руками наперебой предлагали ему для трапезы разных на выбор вкуснющих рыб. От еды Кавалерша не тупела, как король, и после обеда затевала всякие восхитительные развлечения. Когда она, встав из-за стола, начинала играть на арфе и петь, король знал, что она поет для него. Ну, и конечно же, ради того, чтобы ублажить его, исполнила однажды светлым лунным вечером на корме «Правь, Британия» в сопровождении хора из числа матросов команды «Фудроинта».
Вдохновляющие слова гимна и волшебный голос певицы, похоже, размягчили и убаюкали короля. «А мне нравится, что она становится толстушкой», — думал он в полудреме и кричал хору: «Браво! Браво! Браво!»
Ну раз уж в город они не ходили, то город приходил к ним. На барках приплывали главы знатных родов, чтобы выразить все почтение королю, герою и Кавалеру с супругой и разъяснить, что они никогда с республикой не сотрудничали, ну разве что только под угрозой смерти. Корабль все время окружала пестрая флотилия суденышек мелких торговцев: мясников и зеленщиков, виноторговцев и булочников, наперебой расхваливавших свою свежайшую провизию, торгующие тканью и готовой одеждой предлагали рулоны шелка и атласа, а галантерейщики — новые шляпки для Кавалерши, продавцы книг привозили старые фолианты или последние издания по естественным наукам в надежде соблазнить Кавалера. А соблазнить его ничего не стоило — он соскучился по книгам. В Палермо их достать было практически невозможно. Среди предлагаемой литературы имелись и редкие экземпляры, которые он сразу опознал, — видел их в библиотеках своих знакомых и друзей, которые теперь томились в тюрьмах в ожидании решения своей участи, и никто не знал дальнейшую судьбу. Ему было больно думать, что у книг не стало хозяев, но тем не менее Кавалер не отказывался от покупок. Нет, он не принадлежал к тем коллекционерам, которые безо всякого зазрения совести скупают и подбирают вещи, конфискованные или нечестно отнятые у других коллекционеров. Однако не видел ничего дурного в покупке дорогих и редких книг, ведь если он не купит, то издания пропадут или их растащат по листочкам.
Залив превратился в своеобразный лес кораблей: военные суда героя были выкрашены в черный цвет с желтой полосой вдоль левого борта и с белыми мачтами: это были его флагманские цвета. Повсюду преобладал белый цвет; когда солнце садилось за остров Капри, белые паруса становились в лучах розовыми. На ярко раскрашенных небольших суденышках каждый вечер подплывали музыканты, чтобы услаждать короля с героем, Кавалером и Кавалершей. А на более скромных одноцветных барках приплывали группы хористов, одетые в матросские робы (всем строго-настрого запретили говорить об этом герою). Ну а для сексуальных забав короля одну за другой подвозили каждый час затейниц.
Непоседливый король повадился отплывать от корабля в отдаленные бухточки залива и несколько раз высаживался на Капри поохотиться на африканских куропаток. Кавалер теперь не мог сопровождать его. Ноги у него болели, и он не в силах был карабкаться по крутым каменистым склонам горных хребтов острова. Не плавал он с королем и на охоту с острогой на рыбу-меч и вообще отказался от рыбной ловли, чем так любил заниматься совсем еще недавно, а проводил большую часть дня под тентом на шканцах, перечитывая книги, встречаясь с женой и героем только за ужином. Отужинав, они иногда выходили на корму полюбоваться ночным небом и очертаниями стоящих поблизости кораблей. Хотя Кавалер прекрасно знал, почему на корме горели три фонаря (таким образом в темноте отмечали флагман), он представлял порой, правда, тут же сердился на себя за подобную глупую детскую мыслишку, будто три зажженных фонаря символизируют супругу, героя и его самого.
Все они воображали о себе черт-те что, возможно, житье на водах залива способствовало усилению их самомнения. Герой считал свою деятельность на этом поприще от имени бурбонских монархов очередной ступенькой славы, к тому же он по-прежнему парил на крыльях любви. Как-то ночью, вместе с героем в его каюте, жена Кавалера взяла с полочки подле постели наглазную повязку и примерила на свой правый глаз. Такая выходка шокировала его, и он настоятельно попросил немедленно положить повязку на место.
— Нет уж, позволь мне поносить ее немного, — запротестовала Кавалерша. — Мне очень хочется побыть одноглазой, чтобы походить на тебя.
— Да ты и без того — это я, — ответил он, как всегда говорят и чувствуют настоящие любовники.
Но она считала себя не только его вторым «я». Иногда, когда они оставались одни, Эмма перевоплощалась и в других людей. Она умела ходить вразвалочку, как король, передразнивать его, с жадностью набрасывалась на пищу или распевала, подражая его речетативу, фривольные неаполитанские песенки (которые очень нравились герою, хотя он не понимал по-неаполитански ни слова). Могла передразнивать хитрого и коварного Руффо, прикрывая, как он, глаза и произнося слова с аристократическим прононсом. («Ага! Вот-вот! Здорово похоже!» — восклицал герой.) Мастерски представляла она суровых и мужественных английских офицеров, вроде преданного и честного капитана Харди и честолюбивого Трубиджа. Кавалерша умела менять выражение лица, обличье, голос и подражать грубым выкрикам и покачивающейся матросской походке морских волков адмирала. Как же он хохотал, видя эти сценки. Внезапно она останавливалась, и герой понимал, что теперь Эмма будет изображать Кавалера, великолепно передавая его чопорную, осторожную походку, его смущенный и в то же время недоверчивый голос, когда он расписывает красоты какой-нибудь вазы или картины, изредка повышая тон, будто не в силах сдержать свое восхищение, и тут же умолкая, спохватившись. Герой встревожился, не жестоко ли для любимой женщины вышучивать человека, которого он все же уважает и почитает, как отца родного. И это он, каждый день подписывающий десятки смертных приговоров, встревожился, боясь оказаться жестоким по отношению к тому, кто всячески поддерживал его. Но, прислушавшись к собственной совести, герой решал, что ей не зазорно передразнивать Кавалера и невинно подшучивать над его походкой и манерой говорить. Нет, они с Эммой все-таки не жестоки, ну совсем даже ни чуточки не жестоки.
Многие важные и срочные дела не давали возможности герою и супруге Кавалера часто оставаться наедине. Большую часть времени герой проводил в своей громадной каюте и совещался с капитанами боевых кораблей его эскадры. Если же приходилось вести переговоры с неаполитанскими офицерами, то рядом с ним сидела Эмма и переводила. «Моя доверенная переводчица на все случаи жизни», — прилюдно называл он ее. И все же нет-нет да и выпадали счастливые минутки, когда любовники оставались одни, даже в той же каюте, и тогда целовались, счастливо улыбаясь друг другу и тяжело вздыхая.
«Надеюсь, что эта страна станет еще более счастливой, чем была», — писал герой своему новому командующему Средиземноморским флотом. Командующий лорд Кейт ответил тем, что приказал герою двигаться со своей эскадрой (составлявшей значительную часть английского флота, ведущего военные действия против французов в Средиземноморье) к острову Менорка, где, как ожидалось, англичане вступят в бой с французским флотом. Герой дерзко отписал, что Неаполь гораздо важнее Менорки; миссия, возложенная на него в этом городе, не позволяет ему вести эскадру на соединение с флотом, а потом не удержался и выразил надежду, что с его мнением будут считаться, хотя и знал: за невыполнение приказа может угодить под суд, и даже приготовился к худшему.
— Как много еще предстоит сделать! Ради блага всего цивилизованного мира, — сказал герой Кавалеру, — давайте повесим этого негодяя Руффо и всех заговорщиков и интриганов, выступавших против неаполитанского короля, настроенного проанглийски. Это будет лучшим деянием в нашей жизни.
Неделю спустя лорд Кейт снова приказал герою прибыть к нему, тот опять отказался, но все же разрешил четырем кораблям своей эскадры отплыть в указанное место, чтобы принять участие в сражении, которое, как нередко бывает, так и не состоялось.
Обжигающий ветер южного лета и горячий ветер истории.
С кораблей было очень удобно вести наблюдение, словно из домашней обсерватории Кавалера. Неаполь лежал как на ладони. Его прекрасно можно было рассмотреть с одного и того же места. С корабля рассылались приговоры, их доставляли для исполнения через залив; продолжались пародии на справедливые суды, на которых обвиняемые подчас даже не присутствовали; осужденных приводили на рыночную площадь и затаскивали на эшафот. Единственного способа казни не применялось. Самых зловредных мятежников, чтобы посильнее унизить, преимущественно отправляли на виселицу. Но кое-кого и расстреливали. Другим отрубали голову.
Если вершившие суд считали, что урок нужно преподать смертью, то те, кто умирал, полагали, что своею смертью они являют пример мужества. Они также видели себя запечатленными во всемирной истории как граждане будущего, как творцы поучительных исторических моментов. Вот, дескать, как мы страдали, не боясь мучений и даже самой смерти. Показывать пример — значит быть стойким. Хотя перед смертью лица у них бледнели, губы дрожали, поджилки тряслись, а у некоторых были и мокрые штаны, на эшафот они шли с гордо поднятой головой. Подбадривая себя перед казнью мыслями о том, что становятся бессмертными символами (и не ошиблись в этом). Образ символа, даже в самых прискорбных случаях, всегда обнадеживает.
Так как в художественном образе выражается всего лишь один исторический момент, то художник или скульптор должен выбрать тот, который лучше всего раскроет зрителю внутреннюю сущность изображаемого объекта.
Но что зрителю нужно знать и испытывать, глядя на образ?
Возьмем, к примеру, судьбу троянского жреца Лаокоона, который пытался остановить своих соотечественников втащить в городскую черту осажденной Трои деревянного коня (которого те приняли за божественный дар), подозревая в этом ловушку греков и предсказывая, что конь принесет троянцам несчастье. Но так как боги уже предопределили судьбу Трои, Посейдон наказал Лаокоона за вмешательство и обрек жреца и двух его сыновей на ужасную смерть. Их предсмертные муки лучше всего выражены в знаменитой античной группе, изваянной родосскими скульпторами в I веке до нашей эры, которую Плиний Старший назвал высшим техническим воплощением искусства живописи и ваяния, а ведущие художники — современники Кавалера — восхищались ею как законченным художественным произведением, потому что скульптура пробуждала в памяти самое ужасное, но все любовались ею, не испытывая ужаса. Она была общепринятым эталоном того, как нужно изображать страдания во всей их величественной красе, где чувство собственного достоинства превалирует над ужасом. Вместо того чтобы изобразить жреца и его детей так, как они, может, и выглядели в тот момент: замерших на месте, с широко раскрытыми в предсмертном крике ртами, не в силах сделать и шагу при виде двух гигантских змей, подползающих к ним; или же, что еще страшнее, — с искаженными, раздутыми от удушья лицами, с вылезшими из орбит глазами, скульпторы показали мужественное напряжение человека и героическое сопротивление удушающей смерти. Как морское дно, спокойно лежащее под бушующими волнами моря, — писал Винкельман, оценивая «Лаокоона», — так и великая суть скульптуры остается спокойной среди схватки страстей. Посмотрим же и на самые ужасные картины и произведения искусства. Даже «Лаокоон», который ближе к современным вкусам, требующим отражения правды, не считаясь с горькими чувствами, был бы счастлив, что он всего лишь скульптура. В этом античном изваянии чудовищные змеи больше не могут сжимать своими кольцами жреца из Трои и его двух сыновей. Их агония навечно запечатлена в мраморе. И, наверное, более выразительно этого не сделать. Играющий на флейте силен Марсий, опрометчиво дерзнувший состязаться в музыке с самим Аполлоном, изображен на картине в тот момент, когда с него вот-вот сдерут кожу. Выхваченные ножи; глупый, бессмысленный взгляд; глаза выражают готовность вытерпеть зверские муки; но мучители еще не коснулись его тела. Всего через секунду он окажется во власти чудовищных мук, из-за которых его будут помнить вечно.
Помимо этого, люди восхищаются искусством (классическими образами), которое мастерски преуменьшает боль и горечь утраты. Великие творцы изображают людей, которые могут сохранять внешние приличия и хладнокровие, испытывая поразительные страдания.
Мы восторгаемся искусством из-за его правдивости и точности: страшные раны, жестокость насилия, физические мучения. (При этом возникает вопрос: а мы сами испытываем такое?) Для нас показательным моментом здесь является то, что мы тревожимся больше всего.
Спокойствие и невозмутимость проявляются по-разному.
Вот что писал строптивый герой лорду Кейту: «Имею честь доложить Вам, что нет на свете столицы спокойнее Неаполя».
Невозмутимость же устоялась в сердце Кавалера. Он успокаивал себя: «Спокойно, спокойно. Помочь ты не можешь. Это не в твоих силах. Теперь у тебя власти нет. Да, собственно реальной власти никогда и не было. Смотри на все издали: мы здесь, а они — там».
Прошли июнь, июль, затем август — самый разгар лета. На «Фудроинте» полы в каютах красили в красный цвет, как и на всех английских военных кораблях, чтобы не были видны следы крови в случае ранения моряков; в корабельных помещениях и днем было мало света, а в межпалубных пространствах не высыхала влага, так как весь год напролет там не позволялось разводить огонь, за исключением разве что камбуза. По ночам в спальных каютах стояла духота даже при открытых иллюминаторах. Любовники обнимали и ласкали друг друга, а Кавалер беспокойно метался в своей кровати, но в конце концов ему удавалось утихомирить тупую боль в ревматических коленях. Из камбуза, расположенного на самой нижней палубе, тянуло запахом пищи, или ему так казалось. От мягкого покачивания судна все время потрескивал пол и продолжали мокнуть стены.
Конечно, для них было бы лучше перебраться в покоренный город и жить там. Можно быстренько подготовить какую-нибудь разграбленную виллу или прежний особняк британского посланника, даже загаженный королевский дворец. Но у короля и всей троицы вопроса о переезде на берег даже не возникало. Неаполь стал для них неприкасаемым, сердцевиной тьмы.
Может, кому-то и казалось, что Неаполь относится к великолепным, пышным городам, Европа продолжала нежно любить его, потому что в городе были обновленный оперный театр, знаменитые музеи. Любовь вызывали и великолепные гуманитарные реформы. Управлял же им король с толстой оттопыренной нижней губой, являющейся отличительной чертой габсбургского рода монархов. Но правители покинули город, превратив его в фильтрационный лагерь или задворки Европы, где нужно безжалостной рукой наводить порядок, предназначенный для колоний и непокорных провинций. (Скарпиа сказал бы: «Жестокость — это одно из проявлений чувствительности. Очищение людей от остатков свободы забавляет меня. Мне нравится держать их в узде…») Но дела тут вершил не Скарпиа. И это было не проявление жестокости ради забавы, а политика. С Неаполем стоило обращаться как с колонией. Он стал Ирландией (или Грецией, или Турцией, или Польшей). «Ради блага всего цивилизованного мира», — как любил говорить герой. Вот они и выполняли работу на благо цивилизации, что означало — на благо империи. Безропотное подчинение! Обезглавить мятеж! Казнить любого, кто мешает проведению такой политики!
Руффо так и не удалось повесить. Но вот приятеля Кавалера и его домашнего врача, престарелого Доменика Чирилло повесили, а также знаменитого юриста и лидера умеренных Марио Пагано, кроткого и безвредного поэта Игнацио Кьяджу и Элеонору де Фонсека Пиментель, фактически министра пропаганды революционного правительства. И еще многих, многих других.
Если бы казни вершила толпа, тогда бы негодовали, что зверь упивается кровью. Ну а поскольку приговоры выносили конкретные личности, заявлявшие, что они поступают так ради блага всего общества («Мой принцип состоит в том, чтобы восстановить мир и счастье для человечества», — писал герой), то про них говорили, дескать, они сами не ведают, что творят. Или что они стали жертвами обмана. Или же что после всего этого должны чувствовать себя виноватыми.
Вечный стыд и позор герою!
Они находились на борту «Фудроинта» целых шесть недель — срок довольно приличный.
Странно как-то было смотреть на Неаполь со стороны моря, а не из окон и с террас особняка, откуда в течение многих лет Кавалер любовался великолепным видом. Теперь все было наоборот: Капри и Искья лежали позади; Везувий виднелся справа, а не слева, его расплывчатые серые очертания освещались заходящим за горизонт солнцем; а морские замки и дворцы на Кьяйе бросали на рябь моря трехмерные, трепещущие, золотистые отражения. Странно было также смотреть и на героя с другой стороны, под другим углом, с точки зрения истории — как будут судить о нем и его компаньонах будущие поколения вместе со многими его современниками. Он будет казаться совсем даже не великодушным рыцарем, а мстительным лицемером, которого не разжалобить и не смягчить даже самыми явными доказательствами невиновности человека. Кавалер же станет представляться вовсе не доброжелательным и беспристрастным посланником, а пассивным и робким мямлей. Ну а Кавалерша — не кипучей и жизнерадостной вульгарной особой, а хитрой, жестокой и кровожадной стервой. Вся троица оказалась замешанной в ужасных преступлениях. Каждый из них обрел новое (не такое уж симпатичное) лицо. Но все же самого сурового порицания заслуживает супруга Кавалера.
Все они составляли одну семью, творившую зло. Семья эта являла собой пример государственного управления, но управления вредоносного, чрезвычайно дурного, против которого и разразилась революция. Одно из последствий прежнего режима, где бразды правления передавались по наследству, заключалось в том, что заметной и довольно реальной властью обладали женщины, правда, таких примеров немного. Иногда сами монархи, а чаще их советники, которые были сыновьями, мужьями, братьями или еще какими-то близкими родственниками царствующих дам, не могли полностью исключить своих родственниц из семейной жизни. (При новом же образе правления органом власти является ассамблея или собрание, состоящее исключительно из мужчин, поскольку оно приобретает законность из гипотетического согласия между равными. Женщины же в ассамблею допускаются с ограничениями, ибо считается, что они недостаточно умственно развиты или не вполне свободны и не могут быть полноправными партнерами в таком согласии.)
Были и такие семьи, дурно осуществляющие власть, в которых женщины верховодили. Определенная часть скандальных дел из-за неверного и злого правления возникла как раз в связи с явно доминирующей ролью женщин. Другая семейная драма старого режима — это выпячивание на передний план женщин с сильным характером, поставивших крест на свойственных их полу функциях (воспитание детей, домашнее хозяйство, любительское увлечение искусством) и рвущихся к власти, женщин порочных, поработивших слабохарактерных и развративших добропорядочных мужчин посредством чар и сексуальных ухищрений.
Бессердечность и мстительный нрав Кавалерши иллюстрируют множество всяких былей и небылиц.
Вот возьмем, например, преследование либерального аристократа Анджелотти, которого в свое время арестовал и засадил в темницу Скарпиа за хранение запрещенных книг. А позднее Анджелотти снова влип в историю и подвергся безжалостным гонениям со стороны супруги Кавалера за то, что много лет назад нанес ей смертельную обиду, публично рассказав о ее грязном и недостойном прошлом.
Это случилось в 1794 году, в год террора, когда Скарпиа получил задание от королевы выявить и изловить республиканских заговорщиков и последователей Французской революции. Во время большого приема во дворце британского посланника Кавалерша, как всегда, своим громким, несколько визгливым голосом рассказывала о дорогой-любимой королеве, об ужасах французов, о подлостях и позоре революции и о вероломстве некоторых аристократов, которые осмелились выражать симпатии могильщикам порядка и приличий и к тому же еще и убийцам родной сестры королевы, к этим предателям, сказала она, нельзя проявлять никакого снисхождения.
На этом памятном приеме присутствовал, и маркиз Анджелотти. Хотя он и не считал себя объектом нападок супруги британского посланника, поскольку в ту пору не был еще антироялистом, тем не менее воспринял ее слова как личное оскорбление. Может быть, он просто не знал тогда о ее бестактности и агрессивности, о чем было известно многим. А может, ему не нравились чересчур болтливые женщины. Так или иначе, но рассказывают, что ее злобная тирада против республиканцев настолько задела маркиза за живое, что он схватил бокал с вином обеими руками и высоко поднял его.
— Хочу предложить тост за хозяйку этого дома, — громко выкрикнул Анджелотти, — и удостовериться, что имею удовольствие видеть ее в таком хорошем настроении и такой же возбужденной в месте, столь разительно отличающемся от того, где впервые повстречал ее.
За столом зашептались, все взгляды устремились на маркиза.
— Где же это было? Ну что же вы не спрашиваете? — выкрикнул он снова.
В ответ — красноречивое молчание.
— В Лондоне, — продолжал маркиз громким голосом, — в Воскхолл-гардене. Много лет тому назад. Да, да. Смею утверждать, что имею честь быть знакомым с женой Кавалера дольше, чем любой из сидящих здесь за столом, в том числе и его превосходительство, ее супруг.
Кавалер поперхнулся — только он один во время тирады Анджелотти продолжал жевать как ни в чем не бывало.
— Да, да, — не унимался маркиз, — я гулял с двумя приятелями: графом дель… из Неаполя и нашим общим английским другом сэром… как вдруг подошла и заговорила со мной одна из тех жалких созданий, которые шастают по общественным паркам в поисках еды или еще какой подачки. На вид ей было не более семнадцати, такая вся неотразимая, от шляпки до светлых чулок, и еще помню, у нее были прекрасные голубые глаза. Думаю, нас, неаполитанцев, такие голубые глаза больше всего соблазняют. Я бросил приятелей и пошел с этой чаровницей, которая оказалась гораздо приятнее, чем я ожидал, хотя, будучи иностранцем, понимал далеко не все, что она говорила со своим волнующим деревенским акцентом. К счастью, она любила не только поболтать, но и кое-что другое. Наша связь продолжалась восемь дней. Она не могла, как я понял, долго заниматься этим делом, поскольку в ней еще чувствовалась провинциальная наивность, что, впрочем, придавало особую пикантность одному из самых легких удовольствий, которые можно получить в большом городе. Как я уже сказал, наша связь длилась всего восемь дней, оставив мне смутные воспоминания, ничуть не ярче тех, которые бывают при случайных встречах. Представьте же мой восторг, когда спустя столько лет я снова встречаю ее и вижу, что она, став совершенно иной, ведет другую жизнь и восседает здесь, среди нас, являясь не только лучшим украшением нашего музыкального общества, но и источником наслаждений выдающегося британского посланника, а также обожаемой подругой нашей королевы…
Ходил слух, будто ее величество приказала арестовать Анджелотти спустя всего несколько дней после просьбы Кавалерши. Состоялся скорый суд, и маркиза приговорили к трем годам каторжных работ на галерах за то, что он будто бы переметнулся из лагеря сторонников конституционной монархии к республиканцам. Разумеется, рассказчики этой истории могли утверждать (и, соответственно, так и утверждали), будто Анджелотти арестовали по просьбе Кавалера, которому заморочила голову его супруга. Но так или иначе, вину всегда возлагали на Кавалершу. Когда все кончилось, стали поговаривать, что герой никогда бы не сделал того, что натворил если бы не попал под влияние женщины, которая была близкой подругой неаполитанской королевы. Сам же английский адмирал, как утверждали, не согласился бы стать по своей воле палачом у Бурбонов.
В таких повествованиях не только одни мужчины представлены одураченными женщиной, но и женщина — мужчинами. После того как их действия получили по всей Европе скандальную огласку, начали поговаривать, что во все виновата эта развратная Кавалерша — она, дескать, оказывала дурное влияние на восприимчивую королеву и вынуждала отдавать приказания по поводу судилищ и вынесения смертных приговоров неаполитанским патриотам. Однако другие с пеной у рта утверждали, что именно порочная королева сделала слепо преданную и доверчивую подружку послушной пешкой в своих руках. В любом случае королеву осуждали строже чем короля. Она же ведь происходит из злобного выводка деспотичной Марии Терезии, поэтому, дескать, ей ничего не стоило вертеть своим безвольным и невежественным мужем. Считалось, что король в силу своего характера никогда бы не допустил подобных жестокостей. Женщину можно легко обвинить в непосредственном участии в преступлении (хотя она всего лишь подбивала на это мужчин), а также в попустительстве, если она не сумела предотвратить преступление. Когда было решено, что королю и королеве необходимо прибыть в Неаполитанский залив, чтобы придать видимость законности курса на кровопролитие при реставрации монархии, ее величество захотела сопровождать своего мужа и друзей на «Фудроинте». Но король, которому не терпелось отдохнуть от властной супруги, распорядился, чтобы она оставалась в Палермо.
Возлагать на женщину всю ответственность за выдвижение обвинений республиканцам, как рассказывается во всяких историях, — было не чем иным, как хитроумным предлогом нарушить причинную связь в политике, провозглашенной с флагманского корабля героя. (Такие утверждения зачастую выдвигаются при оправдании женоненавистничества.)
Возложение ответственности за кровавые расправы с республиканцами на королеву неизменно отражало постоянную хулу женщин-правительниц — этих объектов издевательств и снисходительных насмешек (за то, что были неподобающе мужеподобны) или же двусмысленной клеветы (за их фривольность или сексуальную ненасытность). Роль королевы удобно вписывается в привычный штамп — ведение домашнего хозяйства, поэтому у нее надежное алиби. Участие Кавалерши в белом терроре, развязанном после подавления Везувианской республики, похоже, ничем не обосновывается и не так уж заслуживает осуждения.
Кем же все-таки была эта социальная выскочка, эта пьяница, роковая женщина, роскошная, пластичная, расфуфыренная… артистка? Может, субреткой, потихоньку пролезшей в самое сердце драмы целого народа, но затем все же порой возвращавшейся на свой путь? (Разве она не была женщиной? А в таком случае почему не должна была нести полной ответственности?)
Возможно, еще одним доказательством бессердечности Кавалерши явился бы широко известный факт, что она единственная из нашей тройки посещала измученный город, пока линейный корабль «Фудроинт» стоял в заливе на якоре в течение полутора месяцев. Герой, дабы командовать, должен был постоянно присутствовать на борту судна и не мог выносить приговоры и одновременно управлять разрушенным и разграбленным Неаполем. И Кавалер тоже не был способен на это. Всякий раз, выходя на палубу, он не мог удержаться, чтобы не посмотреть на здания и сады, полукругом расположившиеся за портом, и на особняк, в котором прожил тридцать пять лет — больше половины своей жизни. Перспектива сойти на берег и, поддавшись искушению, осмотреть свою разоренную и загаженную резиденцию уже заранее вызывала в его душе печаль.
Но вот в один из жарких июльских дней супруга Кавалера, высмеяв мужа и любовника, озабоченных ее безрассудным намерением, сошла на несколько часов на берег. Она переоденется так, что ее никто не узнает, весело заверила Кавалерша своих близких.
Фатима, Джулия и Марианна — эти три камеристки, которых она прихватила с собой из Палермо, умеют шить дамские костюмы. А разве в Палермо она не сопровождала довольно частенько героя в ночных путешествиях по городу, переодевшись в матросскую робу? Ну а для прогулки по Неаполю наденет траурную одежду вдовы, что полностью скроет ее фигуру и лицо.
С корабля Эмма пересела на небольшой ботик и сошла на берег в отдалении от причала, где шныряли местные попрошайки, торговцы всякой мелочью, проститутки и иностранные матросы. Там ее уже поджидала карета со слугами, состоящими при английском посольстве. Рядом, в другой карете, сидели четыре офицера с «Фудроинта», выделенных героем, который приказал им ни на секунду не выпускать леди из виду и в случае опасности жертвовать жизнями ради ее спасения. Они наблюдали, как супруга Кавалера выбралась из ботика, споткнулась и, пройдя неверной, шаткой походкой, остановилась, прикрывая лицо черной шелковой вуалью. «Сегодня она, должно быть, поддала с утра пораньше. Боже всемогущий! Может, нам нужно помочь ей? Нет, смотрите-ка, сама справилась». Все знали, что адмиральская сирена слишком много пьет. Но тут офицеры ошибались. Покачивалась она вовсе не от вина, которого все же потихонечку набралась на судне, а от того, что, ступив на твердую землю после почти месячного пребывания на раскачивающемся «Фудроинте», у нее непривычно закружилась голова.
Лакей помог Кавалерше забраться в карету. Женщина откинулась на подушки, сказала кучеру, куда ехать, и покатила по жарище, пристально разглядывая длинные ряды домов, людей и проезжающие мимо экипажи. На улицах, как и всегда, было полным-полно народу, но, похоже, преобладали женщины в черной траурной одежде, как и на супруге Кавалера. В одном месте она приказала остановиться и купила огромный букет — жасмин, палевая камея и розы.
Эмма остановилась у церкви. Приподняв с лица вуаль, она решительно шагнула в прохладную темноту храма. Был перерыв между службами, поэтому внутри стояла тишина, только среди высоких колонн виднелись одинокие темные фигуры молящихся. Обмакнув пальцы в чашу со святой водой, Кавалерша преклонила колени и перекрестилась, потом, как того требовал местный обычай, поцеловала кончики пальцев. Идти в глубь церкви она не решалась, опасаясь, что люди, опознав ее, бросятся к ней, как и в прежние дни, чтобы прикоснуться к платью и просить милости и подаяния у второй, самой могущественной дамы в королевстве, супруги английского посланника. Но оказалось, что никто не обращает на нее внимания, и Кавалерша даже немного разочаровалась. Звезде всегда хочется, чтобы ее узнавали.
В прошлом году в Неаполе Эмма нередко заходила днем в собор святого Доменико Маджорского и делала вид, будто интересуется надписями на древних гробницах неаполитанской знати, а сама внимательно смотрела на молящихся и представляла, как на них нисходит благодать, когда она благословляет их. Теперь ей хотелось защищать, но не этих людей. У героя в области сердца возникли боли, тупые и тягучие, среди ночи, во сне он так жалобно постанывал, что у лежавшей рядом супруги Кавалера душа разрывалась на части. Она принялась молча молиться за его здравие — в детстве Эмма никогда не ходила в англиканские церкви, но в Неаполе ей приходилось не раз бывать в местных католических храмах, и образ Пресвятой Мадонны частенько мерещился ей. Лежа рядом с героем и прислушиваясь к звону корабельной рынды, отбивающей склянки, она все больше склонялась к мысли, что если она снова помолится перед статуей Пресвятой девы Марии, то ее молитва непременно будет услышана на небесах. Сама Кавалерша в защите не нуждалась, но ей хотелось защитить любимого человека. Она так желала, чтобы боли у него прошли.
Эмма подошла к боковому алтарю, поставила цветы в разукрашенную позолоченную вазу у ног Мадонны, зажгла пучок свечей, преклонила колени и пылко забормотала перед статуей молитвы. Кончив молиться, поднялась и, когда заглянула в нарисованные голубые глаза Мадонны, ей показалось, что увидела в них сострадание. Как же она тогда оживилась. «Да что я, дура такая», — подумала Эмма, но сразу испугалась, что Мадонна могла подслушать ее мысли, и, чтобы задобрить ее, положила в вельветовую копилку около вазы с цветами приличную сумму денег.
Хотя к супруге Кавалера никто не подходил, у нее тем не менее возникло ощущение, что за ней следят. Обернувшись и увидев около колонны широкоплечего мужчину с чувственным ртом, она сразу опознала его, но тот вроде бы даже не смотрел в ее сторону. Может, он хочет, чтобы она сама подошла к нему.
Когда Эмма приблизилась, мужчина поклонился с улыбкой и сказал, что для него большая неожиданность повстречать ее. Правда, он не добавил: повстречать здесь. Конечно же, эта встреча не была для него нечаянной. О намерении супруги Кавалера тайком прогуляться по городу барона Скарпиа информировал его осведомитель на «Фудроинте». Когда женщина высаживалась на берег, он в это время находился в порту и, увидев ее, проследил за Кавалершей до церкви. Хотя ей, видимо, и не понравилось, что Скарпиа был не в своей обычной скромной черной одежде, а вырядился, словно благородный дворянин, он тем не менее не смутился. Барон отметил про себя, насколько изменился облик этой женщины, когда-то изумительной красавицы, сумевшей вскружить голову легковерному английскому адмиралу. В Палермо, должно быть, немало всякой выпивки и вкусной еды, раз она так пополнела. И все же ее лицо и ножки по-прежнему остались прекрасными.
— Храбрость миледи достойна всяческого восхищения, — произнес Скарпиа. — В городе пока еще неспокойно.
— Здесь я чувствую себя в безопасности, — ответила она. — Люблю посещать церкви.
И Скарпиа тоже любил. Церкви напоминали ему, почему он стал католиком. И вовсе не из-за постулатов католицизма, а из-за интереса к боли, широко представленной в католической вере: целая палитра мучений святых, изощренных инквизиторских пыток и страданий обреченных.
— Не сомневаюсь, что миледи молится здесь за здравие и процветание их королевских величеств и за быстрое восстановление порядка в нашем многострадальном королевстве.
— Да, матери что-то нездоровится, — ответила Эмма, раздосадованная тем, что приходится врать.
— А не думает ли миледи зайти в свой старый дом? — поинтересовался Скарпиа.
— Разумеется, нет.
— Мне всегда не очень-то хотелось посещать эту церковь, столь милую сердцу знатных дворян. Я предпочитал молиться в своей приходской церкви на рыночной площади. Там в два часа состоится казнь.
— Церковь с черной Мадонной, — заметила Кавалерша, сделав вид, будто не поняла предложения Скарпиа.
— Вы там сможете посмотреть исполнение справедливого приговора нескольких главных предателей, — пояснил барон. — Но может, миледи неприятно это зрелище, которому так радуются преданные подданные их величества.
Разумеется, она могла бы посмотреть на казнь, если это потребуется. Чтобы быть храброй, надо не бояться кровавых зрелищ. Да она, собственно, может смотреть на что угодно, поскольку щепетильностью не отличается, не то что эти робкие, сентиментальные барышни, вроде дочки лорда Кейта. Но сейчас ей трудно заставить принять вызов барона Скарпиа.
Он подождал секунду-другую. В тишине (Эмма не сказал ни слова, но он все понял) началась благодарственная молитва.
— Можно предпринять и что-то другое, что доставит вам удовольствие, — продолжал уговаривать ее Скарпиа своим вкрадчивым голосом. — Я к услугам миледи, лишь только пожелайте.
В церкви прибывало народа, на них стали оглядываться.
«А что, если воспользоваться предоставившейся возможностью и провести часок-другой со Скарпиа? — подумала Кавалерша. — Королеве было бы интересно получить информацию о начальнике тайной полиции из первых рук». Но Эмма также знала, что не успеет она состряпать на него «телегу», как Скарпиа уже отправит донесение на нее саму. Весь опыт и инстинкт супруги Кавалера предупреждали: будь осторожна! Ну а женский инстинкт говорил также: будь очаровательной, запудри ему мозги!
Он помочил кончики пальцев в святой воде и протянул ей руку. Кавалерша с печальным видом согласно кивнула, коснулась его пальцев и перекрестилась.
Они вышли на улицу, где стоял нестерпимый зной, и в продуктовой лавке на площади Эмма купила пакетик высохшего сахарного печенья, хотя Скарпиа и отговаривал ее.
— Да у меня в животе все переварится, — воскликнула Кавалерша. — Мне можно есть все подряд.
Он еще раз повторил свое предложение сопровождать ее, но она снова отказалась, предпочитая самой, без Скарпиа, походить-побродить не узнанной по городу, в котором провела треть жизни. К чему это он все время улыбается? Воображает, должно быть, что такой неотразимый. Ну и пусть воображает. Барон знал, что выглядит эффектно в глазах женщин, и не из-за того, что считал себя статным и красивым (хотя таковым вовсе не был), а потому что обладал пронзительным взглядом, заставляющим женщин отводить глаза, а потом оборачиваться; кроме того, у него был глухой, утробный голос; стоя на месте, он медленно переминался с ноги на ногу. И еще одна черта была присуща ему — удивительное сочетание изящества манер с врожденной грубостью. Но жену Кавалера здоровенные и наглые мужланы не привлекали. Даже ради любопытства ей не хотелось представить его в роли любовника. Она вообще с трудом могла вообразить, что есть люди, которым наплевать, что думают окружающие об их персоне. В таком случае, видимо, не зря говорят, будто Скарпиа коварный и безнравственный человек. Ей об этом даже думать не хотелось. Она вообще предпочитала обходить стороной темы порока и зла. Ведь и то и другое — вездесуще. И хотя подчас вам кажется, что есть предел и этому, что вы опустились на самое дно, ан нет, оказывается, и там, еще глубже, кто-то или что-то живет, двигается, издает звуки.
Кавалерше захотелось поскорее забраться в прохладу кареты и отведать купленных сладостей.
— Не могу ли я предложить вам чего-то соблазнительного?
— Больше не смущайте меня, — весело ответила она, — я должна воздержаться от удовольствий, потому что…
— Вы разочаруете одного из ваших самых преданных поклонников.
— …потому что я должна возвращаться на «Фудроинт» как можно скорее, — спокойно докончила она фразу.
Они стояли около ее кареты.
Да как она посмела пренебречь им! Может, ему надо было быть понахальнее и пошантажировать ее? Ведь недаром же рассказывали, что эта дьяволица и Анджелотти были когда-то любовниками? Чтобы оживить у нее в памяти неприятные воспоминания и смутить ее, Скарпиа сообщил, что сбежавший в Рим Анджелотти теперь разыскан и арестован.
— Уверен, что эта новость порадует вас.
— Ах да, Анджелотти, — с сожалением ответила жена Кавалера.
Нет, она не простила Анджелотти. Просто оскорбление, нанесенное им, оказалось так глубоко погребенным под слоем других эмоций и событий — ведь было столько триумфов, столько радостных моментов, что она и думать о нем забыла. Кавалерша гордилась тем, что не держала зуб на других. Ну а если и желала смерти всем проклятым заговорщикам, то только потому, что этого хотела сама королева. Отсутствие сочувствия к одним (Чирилло) компенсировалось сочувствием к другим (королева). Она была не более жестокой, чем герой или Кавалер. А самой жестокой казалась только за счет своей эмоциональности — ведь она же была женщина. Но эмоциональные женщины, не обладающие властью, реальной властью, обычно кончают тем, что сами становятся жертвами.
Припомним же поучительный эпизод из ближайшего будущего.
Семнадцатое июня 1800 года. Неаполитанская королева, продолжавшая жить в Палермо и ни разу еще после бегства не побывавшая в своей первой столице, хотя со времени реставрации монархии прошло уже около года, приехала на несколько дней в Рим накануне решающего, как считали, сражения с Бонапартом.
В тот же вечер она устроила прием по случаю радостного известия о том, что австрийские войска разбили французов под Маренго (в действительности победу одержал Бонапарт). Следом пришло огорчительное сообщение. Анджелотти, которого должны были переправить в кандалах в Неаполь, чтобы повесить (вовсе не для вящего удовольствия Кавалерши, как клеветали злопыхатели, находящейся в тот момент в Англии вместе с мужем и любовником), так вот тот самый Анджелотти убежал из тюрьмы в папской крепости Сант-Анджело, где содержался под стражей больше года. Королева, всерьез обозлившись из-за этого на Скарпиа, вызвала его из Неаполя и поселила на верхнем этаже палаццо Фарнезе. Она жаждала, чтобы ее самый доверенный слуга осуществил месть. «Найди его сегодня же, иначе…» — приказала она. «Ваше величество, — ответил барон, — считайте, что все уже сделано».
Тюремный стражник, помогавший Анджелотти бежать, уже разыскан, сообщил Скарпиа королеве, и перед смертью (его допрос велся излишне жестоко) он указал, в каком месте укрывался беглец — в одной из церквей, где у его семьи имелась часовенка. Когда Скарпиа ворвался туда, Анджелотти уже и след простыл, тем не менее удалось установить его вероятного сообщника. «Еще одного якобинского патриция, — сказал Скарпиа. — Но разумеется, они называют друг друга либералами или патриотами. Этот же оказался хуже всех остальных. Художник. Эмигрант перекати-поле. Даже, по сути дела, и не итальянец. Рос и воспитывался в Париже, где его отец, женившись на француженке, снюхался с Вольтером. Ну а сынок — ученик официального художника Французской революции Давида». — «Мне наплевать, кто он такой», — рассердилась королева.
Барон колебался, говорить ли королеве, что молодой художник уже находится под арестом. «Гарантирую вам, что мы узнаем, где скрывается Анджелотти, в течение нескольких часов», — заверил он с улыбкой ее величество.
Королева знала, что имел в виду начальник тайной полиции: в папском государстве все еще были в ходу пытки, впрочем, как и в Королевстве обеих Сицилий, хотя по законодательству их запретили во всех королевствах и герцогствах империи Габсбургов, в Пруссии и Швеции. В душе она не одобряла методы Скарпиа, но понимала, что нужно реально смотреть на жизнь. Хотя королева ни капельки не сожалела по поводу несчастной судьбы неаполитанских мятежников и считала, что им воздали по заслугам, тем не менее ужаснулась, узнав, что кое-кто считает ее кровожадной фурией. Да, она всегда выступала за казнь, но пыток все же не одобряла.
— Анджелотти нужно схватить сегодня же вечером, понимаешь это?
— Так точно, ваше величество, — с этими словами барон направился наверх, в свои апартаменты во дворце, где должен был допрашивать художника.
Королева же, сорвав злость на Скарпиа, решила, что эта маленькая неприятность не должна испортить назначенный прием. Ей доложили, что великий Паизиелло, спрятавшись где-то во дворце, засел за пианино и сочиняет по случаю победы над Бонапартом кантату, которую исполнит во время приема. За дирижерским пультом будет стоять сам композитор, а новое произведение станет потом гвоздем программы текущего сезона в театре «Аржентина». Королеве было далеко не безразлично, кто будет исполнять женские партии в кантате. Оперная звезда напоминала ей о любимой подруге ее величества, жене английского посланника, обладающей еще более прекрасным голосом.
Примадонна, как и Кавалерша, была взбалмошной, участливой, экспансивной особой и знала толк в любви.
Она вошла в огромный бальный зал, где прием был в самом разгаре, и присела в реверансе перед королевой. Затем быстренько просмотрела в партитуре пометки, сделанные композитором, и обрела уверенность (она вообще была самоуверенной женщиной), что партию свою исполнит, как надо.
Примадонна слышала, что гости разговаривают о политике. В политике она ничего не соображала, да и не стремилась к этому, хотя ее любовник неоднократно пытался разъяснить ей политические проблемы. Он даже заставил ее прочитать одну из своих любимых книг, написанную каким-то Рюссо или Руссо. Но автор был француз, а не итальянец, поэтому она ничего не поняла из прочитанного и удивилась, с чего бы ему подсовывать ей всякую муру. Хотя у него и были друзья вроде маркиза Анджелотти, этого неаполитанского аристократа, которого упекли за решетку, поскольку он входил в состав совета безбожной, но слава Богу, долго не продержавшейся Римской республики, примадонна все же знала, что политика не очень-то занимает ее любовника. Он тоже был художником, как и Анджелотти. А так как сама она жила лишь ради своего искусства и любви, то и он, кроме нее и живописи, ни о чем другом не думал.
Примадонна стояла за одним из игорных столов и смотрела, как играют в карты. В это время ее камеристка Лучиана передала ей записку от Паизиелло. Он писал, что не успевает закончить кантату, и просил отвлечь внимание королевы и начинать музыкальную часть приема без него. Разумеется, композитор надеялся, что она исполнит какую-нибудь арию из его оперы, коих он сочинил с добрую сотню. Рассердившись на то, что ее вынуждают ждать, примадонна начала свой импровизированный сольный концерт с произведения композитора Жоммелли. Затем королева попросила исполнить другую арию, заметив при этом, как замечательно исполняет эту арию ее подруга, жена британского посла. Это была ария из сцены сумасшествия героини в опере Паизиелло «Нина». Примадонна хотя и решила не идти навстречу пожеланиям композитора, не посмела отказать в просьбе королеве.
Когда Паизиелло наконец-то появился с партитурой своей победной кантаты, концерт был в самом разгаре. Даже королева соизволила принять в нем участие и спеть. Она пела и пела без передышки о… вечной любви, звездочках, об искусстве и о ревности.
Примадонне очень хотелось, чтобы музыкальный вечер поскорее кончился. Однако прежде чем увидеться со своим любовником, ей предстояло выполнить одно неприятное задание. Дело в том, что днем в церкви она встретила печально известного начальника неаполитанской полиции, заказавшего ее любовнику большой портрет Мадонны, и обещала зайти к нему во время приема. За несколько минут до этой встречи примадонна видела своего любовника, и тот показался ей чем-то встревоженным, а на обратном пути его уже не было на месте, зато она увидела своего новоявленного поклонника, рыскающего неподалеку от помоста, приготовленного для казни. Так вот, стало быть, перед кем трепещет весь Неаполь! А вообще-то, он был ничего, это она сразу заметила. Напропалую флиртуя, начальник полиции попытался доказать ей, что ее любовник проявляет интерес к другой женщине. Она же, по глупости своей, поверила ему, тем более что тот показал женский веер, который, по его словам, он нашел в мастерской художника. Веер явно принадлежал сопернице.
Примадонна относилась к тем женщинам, которые знают, как нужно делать карьеру. А также, как отшивать сексуально озабоченных мужиков, и подобно Кавалерше, могла отдаваться только по любви. Она решила выяснить, что понадобилось от нее начальнику полиции. Потом она пойдет к любовнику и в конце недели уедет с ним на его загородную виллу. Теперь у нее появились причины сомневаться, что он действительно изменял ей, но ревность довольно острое жало, которое ранит и не таких женщин. Она ведь все-таки актриса. Как знать, может, он и признается, что увидел в церкви привлекательную особу и взял ее в качестве натурщицы для образа Мадонны.
Женщина решила, что поведет себя с ним холодно, но совсем ненадолго, затем простит, и они будут счастливы навеки.
Примадонна не была мстительной по натуре, к тому же она насмотрелась достаточно всяких спектаклей, превозносящих милосердие, за последнее десятилетие ставилось немало драм про добреньких монархов, и это именно тогда, когда мягкосердечные тираны успешно показывали, что у них на вооружении до сих пор имеются железные кулаки. Примадонна считала, что милосердие — это самое прекрасное на свете. К примеру, в одной из опер Моцарта содержится возвышенная мысль о том, что нет ничего более низменного, чем жажда мести. Или же взять другую его оперу о римском императоре, написанную к коронации брата неаполитанской королевы, короля Богемии, на престол императора священной Римской империи. Так император Тит раскрывает заговор с целью его убийства, организованный самыми дорогими ему людьми, и, отказываясь казнить заговорщиков, восклицает: «Похоже, даже звезды сговорились помогать мне, хотя и без них я стал жестоким. Нет, победу надо мной им не одержать!»
Опера про Тита, взошедшего на трон в семьдесят девятом году нашей эры, начинается с того, что он объявляет: собранное сенатом золото на строительство храма в его честь будет роздано жертвам недавнего извержения Везувия, а кончается тем, что он прощает своего друга, замышлявшего убить его. В действительности же этот самый император Тит прославился тем, что истреблял евреев и разрушал их храмы. Однако мы нуждаемся в любых предлагаемых нам примерах великодушия, в том числе и надуманных, высосанных из пальца. И даже примадонна знала, что история не виновата в том, как развивались события. В жизни все происходит далеко не так, как в опере, думала она, поднимаясь по лестнице в апартаменты начальника тайной полиции, но и оперы все-таки нужны. Нет ничего более низменного, чем жажда мести.
Нам много чего известно про злодеев. Таких, например, как Скарпиа. Барон Скарпиа был чрезвычайно злобным человеком. Он просто упивался своей злобой и незаурядными умственными способностями. И больше всего радовался, когда ему удавалось обвести кого-нибудь вокруг пальца. Прекрасно разбираясь в людях, он мгновенно усек, что примадонна зачастую поступает необдуманно, да к тому же еще отличается наивностью. А если раскусить человека, то им тогда можно вертеть как угодно, на потеху своей злобе. Скарпиа не составило труда убедить примадонну, что ее любовник продолжает свои шашни с другой женщиной, а это, по его замыслу, приведет к тому, что певичка поступит опрометчиво и невзначай выдаст место, где прячется бедный Анджелотти.
Когда примадонна поднялась наверх, он доставил туда же ее любовника и стал пытать его в соседней комнате, но так, чтобы она слышала его крики. Барон так поступал не только потому, что вообще любил пытать людей и пытками надеялся вырвать у истязаемого нужные признания, но и хотел при этом насладиться выражением ее лица, когда она услышит крики возлюбленного. «Ваши слезы прожигают мою душу, словно огненная лава», — скажет он. Ну а когда мучения возлюбленного развяжут ей язык, он заявит, что если она уступит его домогательствам, он пощадит ее любовника (у солдат, участвующих в расстреле, будут холостые патроны) и позволит им ускользнуть из Рима. Само собой разумеется, что он и не подумает этого делать. У злых обещания и существуют лишь для того, чтобы их нарушать.
Нам известно, какие бывают добрые люди и что их считают недостаточно дальновидными. Примадонна отличалась мягкосердечностью и великодушием. Но если ею вертели как кому вздумается, то это отнюдь не означало, что при этом не случались и накладки. Если бы женщина не принимала все слова на веру и относилась бы к ним более скептически, иначе говоря, поменьше изображала из себя пылкую натуру, то Скарпиа, возможно, и не сумел бы так быстро сделать из нее подсадную утку. Узнав, что Скарпиа обнаружил у ее любовника веер другой женщины, она вмиг воспылала ревностью и тут же помчалась на его загородную виллу, но там, естественно, застала не своего верного любовника в объятиях соперницы, а Анджелотти, скрывающегося от сыщиков. Таким образом, воочию убедившись, что ее художник и не думал изменять ей, примадонна все это выложила Скарпиа, когда тот попытался шантажировать ее. Предлагая выбор: или предать Анджелотти, или же обречь любовника на верную смерть. Хотя любовник даже под самыми зверскими пытками никогда не раскрыл бы места, где скрывался Анджелотти (это он поначалу так думал), примадонна не в силах была вынести его криков. Может, оттого, что она не могла управлять своими эмоциями, как мужчина. Скарпиа тоже находился под властью своих эмоций, но совсем иного толка. Сочетание эмоций с властью порождает… силу, в то время как сочетание эмоций с безвластием порождает… бессилие. Да и бедного Анджелотти уже ничто не могло спасти: когда нагрянули сыщики Скарпиа, чтобы вытащить его из колодца, где он прятался, и опять заключить в темницу, он принял яд. Но примадонна не знала этого и думала, что если отдастся Скарпиа, то тем самым спасет жизнь своему возлюбленному. Она слышала, как начальник тайной полиции приказывал сымитировать расстрел на рассвете, а потом, когда они остались одни, сел и написал пропуск, чтобы ее с любовником беспрепятственно выпустили из города. Но когда Скарпиа уже приготовился было наброситься на женщину, словно ястреб на курочку, она схватила со стола острый наточенный стилет, и хотя никаким эмоциям не сравняться по накалу с чувствами в момент убийства, ее доверчивость уступила в тот момент решимости и мужеству.
В результате ее любовника уведут на рассвете не на имитированный, а на самый настоящий расстрел, и она увидит его казнь своими глазами, а потом спрыгнет с парапета крепости Сант-Анджело в ров, добавив свою смерть к трем другим, произошедшим из-за ее беспечности и добросердечия.
Мы знаем, какими бывают очень дурные люди, обладающие острым умом, и какими бывают хорошие и доверчивые люди.
Но что нам известно обо всех других — не злобных, но и не простачков? Допустим, о влиятельных персонах, занимающихся важными делами и стремящихся, чтобы о них думали по-хорошему. И в то же время творящих самые гнусные злодеяния?
Возьмем, к примеру, Кавалера и его супругу. Почему же их не трогали крики и вопли истязаемых ими же жертв? Мольбы того же Карачиоло, которого, как и Анджелотти, нашли спрятавшимся на самом дне глубокого колодца? Но в отличие от маркиза он не покончил сразу жизнь самоубийством, поскольку даже не представлял, что перед ним маячит неизбежная смерть. Карачиоло думал, что у него есть шансы на спасение. Но жестоко ошибся.
Конечно, можно умолять сохранить вам жизнь, но проку от этого мало, примадонна молила Скарпиа отпустить ее любовника, спустя несколько дней после ареста престарелый доктор Чирилло, закованный в кандалы, писал из тюрьмы Кавалеру и его жене: «Надеюсь, что не нанесу вам вреда, взяв на себя смелость побеспокоить вас, черкнув несколько строк, чтобы напомнить вам, что никто на белом свете не может защитить и спасти мою жалкую душу, кроме вас…»
Можно вести себя перед смертью с необычайным мужеством. Как, например, молодой аристократ Этторе Чарафа, приговоренный к отсечению головы, попросил положить его на плаху лицом вверх и держал глаза открытыми, видя, как нацеливается ему на горло взметнувшийся в руках палача топор. Или же встретить смерть, хладнокровно предвидя ее, как, например, Элеонора де Фонсека Пиментель, которая, обращаясь в тюрьме к своим товарищам по борьбе, ожидавшим виселицы, прочитала волнующие строки из Вергилия: «Как знать, может, и настанет тот день, когда эти мгновения вспомнят с радостью».
Ни достойное гордое поведение, ни жалкое пресмыкательство не помогут и не повлияют на приговор безжалостных победителей. Их невозможно разжалобить, как невозможно укротить вулкан. Милосердие — вот что отличает человека от подобных нам созданий, у которых жестокость и злоба хлещут через край. Милосердие, но не прощение означает, что нужно не поддаваться зову своей натуры поступать в своекорыстных интересах и действовать так, как имеешь на то право. Может, у нас есть и право, и сила. И не важно, во имя каких высоких целей они применяются, все равно с милосердием сравняться они не могут, ибо нет ничего более прекрасного, нежели милосердие.