Обагренная Русь

Зорин Эдуард Павлович

Часть первая

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ

 

 

Пролог

1

От случайной искры не единожды дотла сгорал Владимир, стольный город великого князя Всеволода Юрьевича. Не единожды заново подымался из пепла — краше прежнего.

Выравниваясь у подножья высокого холма, на вершине которого гордо стояла пятиглавая Богородичная церковь, в виду могучих стен княжеского детинца текла неторопко золотистая Клязьма. У рубленных из добротного дуба исадов покачивались на спокойной волне приплывшие из далеких стран лодии, под просторными навесами громоздился товар, гудел разноголосо неиссякающий людской поток, и в плавную русскую речь вплетался чужедальний говорок булгар, угров, свеев, венецианцев и греков.

Далеко по земле прошел слух о Владимире, знают о нем не только бывалые купцы и хожалые людишки, чьи пути пролегли и рядом и за тридевять земель, — все чаще обращаются к нему ищущими взорами могучие владетели с запада и востока.

С утра туман неторопливо растекался по низине, уходящей в сумеречные леса и гнилые болота Мещеры, первые солнечные лучи купаются в хлебах Владимирского ополья; от Рязани, от Чернигова и от Киева поспешают ко Всеволоду гонцы, а вместе с ними и степенные послы от короля венгерского и польского, от князя волынского и галичского, от митрополита и самого византийского патриарха. Едут от Новгорода через Великий Ростов и Суздаль бояре и посадские с берегов Варяжского моря и Белоозера, везут щедрые дары от франков и германского императора.

Иноземным путникам все здесь в диковинку, опасные леса вселяют суетную тревогу, и не верится, что за мраком и гибельной грязью зловонных трясин стоит на холмах украшенный позолоченными главами соборов, опоясанный богатыми посадами город, который славят, не лукавя, в песнях своих вездесущие гусляры.

Зовет их к себе на пир в просторный и светлый терем великий князь Всеволод, слушает песни, подносит гуслярам в чарах густого меду и заморских тонких вин.

Сидит князь на своем золотом стольце, сам хоть и тоже пьет, а не пьянеет, зорко присматривает за боярами и дружинниками, ломает в прищуре седеющую бровь.

Никому и невдомек, никто и ведать не ведает, как надсадно болит у него по ночам сердце, как ходит он в тревоге босой по ложнице, глядит с тоской и недобрыми предчувствиями в сереющее оконце.

Да и сам не верит Всеволод, что вершат прожитые в беспокойстве годы свой неумолимый суд. Душа молода у князя. Задумок на три жизни хватит с лихвой. И далеко еще, ох как далеко до исполнения самой заветной его мечты.

По-прежнему неуемен князь, по-прежнему крепко держит в узде горячих и нетерпеливых думцев.

Как-то явился во Владимир прославленный книжник из Галича, разворачивал перед Всеволодом большой пергаментный лист.

— Что это? — изумился князь, ибо на листе том были начертаны непонятные линии и знаки.

— Земля наша, княже, — ответил с улыбкою книжник. — Вот Волга стекает в Хвалисское море, а это Клязьма пала в Оку, а над Клязьмою — твой стольный град…

Положил Всеволод ладонь на пергамент — мизинцем достал до Булгара, под пястью скрылась земля половецкая, безымянный палец дотянулся до Новгорода, указательный до Галича, а большой уперся в Киев.

Засмеялся Всеволод, позабавился:

— Хитер ты, книжник, уважил старого князя — всю Русскую землю разом вместил на пустяшный пергамент. А сколько по ней хожено-перехожено — кому сие ведомо?!

И после того разговора, удаляясь ото всех, подолгу сиживал князь над подаренным ему чудесным чертежом. Не давал он ему покоя, заманивал, завораживал. Вглядывался Всеволод в причудливые извилины рек, и виделись ему живые картины, былое проходило перед его внутренним взором. Едва ли не каждая верста на том щедро отмеренном пути оставила свою отметину — что-то в тумане виделось, а что-то до ослепительности отчетливо, словно только вчера случилось.

Ах ты, молодость, молодость, — была, и нет ее, будто полая вода вспенила реку и влилась в бескрайнее море. Казалось вон как шумела да сколько наделала переполоха: стечет широким устьем — и выйдет море из берегов вздыбится седыми гривами волн, ударит в скалы, опрокинет лодии. А оно даже не шелохнулось.

Невесело думалось иногда, да еще зимою, да еще к непогоде. Это чернолюдью кажется, что неведомы ему сомнения, это слава о нем, как о самом мудром из князей, идет по Руси. Кому знать, сколько раз останавливался он, цепенея в растерянности, сколько раз опускались от бессилья руки?.. Но всегда чело его было спокойно, а мысли были ясны. Ясны они и теперь, и Всеволод привычно глушил в себе тайную тревогу.

Есть ли печалиться от чего? Как ни трудно было, но многое из самого тяжкого позади. Не рассеялись по ветру его труды, отовсюду зримы — из близи и из далекого далека. Считаются с ним, перечить ему опасаются. И не только свои князья, и не только митрополит киевский, но и византийский патриарх, глава православной церкви. Не по душе пришлось ему, что поставил Всеволод в Новгороде едино своею волей нового владыку Митрофана, а как возразишь? Повелеть патриарх не в силах, хочет договориться полюбовно, чтобы чести своей не уронить: что, как все князья русские последуют Всеволодову примеру?! Вот и толчется уж который день на княжом дворе его посол, высокий поджарый ромей, в котором и под просторными одеждами угадывалось крепкое тело не затворника, но бывалого воина.

Изредка глядя в оконце, Всеволод рассматривал его с улыбкой. Поубавилось, поубавилось у ромея прыти — в первый-то раз явился он куда каким молодцом, глядеть ни на кого не хотел, а нынче разговоры говорит и с конюшим, и с постельничим князя, смеется, похлопывает их по плечу, заискивает. А то как думал: прибыл из Царьграда — тут все перед ним на колени? Пущай еще поостынет маленько. Не станет Всеволод ни перед кем шапку ломать: сам он себе и хозяин и господин. У себя на родине никто ему не указ… Вон и от румского султана явились послы, и от хорезмшаха Мухаммеда, косятся друг на друга, разъезжают по городу, наряженные, яко бойцовые петухи, но владимирцев уж давно ничем не удивишь: всего насмотрелись вдоволь. Кого только не приносило попутным ветром в детинец ко Красному крыльцу Всеволодова высокого терема!.. Парились в русских банях, пили русские меды, льнули к русским белотелым бабам, жадными взорами оглядывали торговище, дрожащими от алчности пальцами прикасались к небрежно сваленным в груды драгоценным мехам, покупали мечи и золотые безделушки, увозили добро обозами, привыкнув к грабежам на своих дорогах, дрожали от страха и того не ведали, что во владимирских пределах не грозила им никакая опасность; князевы люди надежно стерегли торговые пути, в обиду гостей не давали — за то отвечали собственной головой…

Зря ждет приема гордый ромей: Всеволоду самое время приспело отправляться на молитву — прямо из терема вел переход на полати его любимого дворцового собора. Строили переход искусные мастера, стены украсили резными ликами, в окна вставили блестящие стеклышки в свинцовой оправе.

На полатях князя уже ждали княгиня Мария и дети. Из сыновей не было одного только Святослава — он княжил в Новгороде; из дочерей — Собиславы и Всеславы.

Радовался князь, что видит почти всю семью свою в сборе. Войдя на полати, перво-наперво задержался он возле жены, погладил по головке самого младшенького — Ивана, смущенно жавшегося к материным коленям, потрепал по щеке Владимира, потом обратил взор свой на старшего из всех — Константина, одиноко стоявшего, ссутулившись, в стороне. Взгляд у Константина отрешенный, чужой, и это давно беспокоит Всеволода. Сын — книгочей, по ночам не всуе палит свечи, Всеволод сам зело начитан и любит людей грамотных и рассудительных, но всегда ли на пользу сие?.. Иль в иную пору и по иной причине стал портиться у Константина нрав? Не с того ли пошло, как повелел ему отец жениться на Агафье, дочери Мстислава Романовича?.. Больно сдавило сердце: вот она, сыновняя благодарность. Понимать надо: не о себе ведь пекся, когда скреплял этот брачный союз, — о Руси. Не потому не взял в жены Константину розовощекую и голубоглазую дочку Василька витебского Любашу, что хотел сыну зла, не потому.

Но недолго печалился князь. Повернувшись к смущенно потупившей глаза Агафье, он снова посветлел лицом, с лукавой улыбкой окинул ее добрым взглядом — не тяжела ли, вон как раздалась, того и гляди, лопнет на чреслах рубаха…

Юрий и Ярослав о чем-то беседовали друг с другом. Когда вошел отец, замолчали почтительно, но глаза у обоих были по-прежнему озорны. Всеволод положил Юрию руку на плечо, хотел что-то сказать, но потом передумал и приблизился к Верхославе. Из всех его дочерей была она самой любимой — недаром, выдавая за Ростислава Рюриковича, справил он ей неслыханно богатую и шумную свадьбу. Хоть и давно это было, а свежо еще в памяти. На Борисов день явились во Владимир сваты от Рюрика — князь Глеб туровский, шурин его с женою, тысяцкий Славн, Чурыня и великое множество других бояр. Дал Всеволод за дочерью немало золота и серебра и сватов одели щедро — никто в обиде не остался. Вез Верхославу до третьего стана, плакал, расставаясь с нею, и Мария плакала, потому что бог знает, когда еще доведется свидеться, — может, и никогда. А дальше послал он с дочерью боярина своего Якова и иных передних мужей, многих с женами. И рассказывал ему Яков, вернувшись, что с лишком двадцать князей пировали вместе, встречая Всеволодову дщерь, что отдал Рюрик снохе своей на кормление город Брагин и поднес ей великое множество даров — пленен он был ее красотой, радовался за сына. И верно: взяла Верхослава все лучшее от русской, греческой и ясской крови. Телом была бела молодая княжна, лицом смугла, глаза большие и черные, как у Марии. И нравом ровна, и умом изворотлива. Полюбили ее на чужбине, мужу своему и свекру со свекровью пришлась она по душе. Не забывала Верхослава и своих родителей: то весточку пришлет, то сама в гости приедет. Вот и нынче привезла она показать деду с бабкой родившуюся два года тому назад внучку. Во крещении звали девочку Ефросинией, а по прозвищу — Смарагд, драгоценный камень.

— Поди, поди к деду, — подтолкнула ее в плечико Верхослава.

Всеволод присел на корточки, придавил девочке пальцем пухленький носик, поцеловал в височек, в кудрявый завиток светлых волосиков.

Из-за спины Марии вынырнула Елена, самая младшенькая из Всеволодовых дочерей, ревниво подергала отца за рукав. Всеволод рассмеялся и взял ее на руки.

На полатях у каждого было свое, раз и навсегда заведенное место. У Верхославы места не было — давно уж не гостила она у родителей, Всеволод указал ей взглядом встать рядом с матерью.

Служба началась.

2

Вечером в малой палате, где хранились книги и свитки и куда доступ был лишь немногим из близких к Всеволоду людей, собрались бояре Фома Лазкович, Дорожай, Михаил Борисович, Яков, тиун князя полуполовчанин Гюря, а также игумен Рождественского монастыря Симон, духовник княгини Марии.

Все они привыкли друг к другу, были неразговорчивы, входили тихо, рассаживались по лавкам, ждали князя.

В дверях появился Всеволод. Присутствующие встали, приветствуя его поклоном.

Князь уселся в обитое бархатом кресло, насупясь, окинул взглядом думцев. Из тех, кто обычно был зван, не оказалось троих: епископа Иоанна, задержавшегося в Ростове, Кузьмы Ратьшича, отряженного еще на той неделе «с речьми» в Киев к Рюрику, и боярина Лазаря, приставленного к Святославу, чтобы приглядывать за строптивыми новгородцами.

Бежит время, меняются вокруг Всеволода люди, иных уж и на этом свете нет. Давыд смоленский два года тому назад отдал богу душу. Ярослав черниговский тоже недолго протянул. Сел на место его Игорь Святославич, коего имя ныне ведомо в любом уголке Руси, но справедливо ли?.. Непутевый и вздорный князь, тем только и славен, что ни одной драки мимо него не прошло. А «Слово о полку Игореве» у гусляров на устах, тешат простой люд, разносят пустую молву. Да вот только пуста ли она? Безобидна ли? Через годы о иных достославных ратоборцах и не вспомнят, зато Игорю воздадут не за труды его, коих и не было, но за мнимые благодетели, вложенные в него неведомым певцом…

Прихотливо вьется Всеволодова мысль, и не всегда верно судит он, не всегда и сам за должное воздает хвалу. Было время, упрекал он сестру свою Ольгу за то, что поддержала она в бабьей своей ревности галицких бояр, восставших против Осмомысла, который завещал оставить после себя наследником дел своих Олега, сына безродной полюбовницы своей Настасьи, ушла из жизни, а крамолу посеяла — сел-таки Владимир на галицкий стол. И что же? Не много времени прошло, и переменился к нему Всеволод. И не только родственные чувства возговорили в князе — не мог стерпеть он своевольства Романа волынского, и был Владимир в тугом луке его стрелою, нацеленной на Волынь… Думал Всеволод во власти скорбных чувств, когда дошла до него весть о смерти племянника: вот князь, достойный самой высокой похвалы — много вынес он, и в плену томился, и унижен был, а отцова стола при жизни Роману не отдал.

При воспоминании о Романе темной кровью наполнялось Всеволодово сердце. Много сил отдал он, борясь за Владимира, а стоило только положить племянника в княжескую корсту, как сел Роман на галицкий стол и теперь утвердился на нем прочно. И еще сильнее томило и мучило Всеволода то, что видел он и понимал, а другим увидеть еще было не дано, а понять и подавно. Не потому невзлюбил он Романа, что считал Галич едва ли не своим уделом, а потому, что и тот на своей Волыни не терпит многовластья и Галич нужен ему не на кормленье (Волынь кормит князя щедро), а для того, чтобы еще крепче утвердиться в Червонной Руси. Не потому ли, что видел в нем будущую недюжинную силу, с которой еще придется сойтись в поединке, ежели дело свое не предаст, ежели сил хватит и жизни самой на задуманное?..

Кто в мыслях его прочтет, кто разгадает тайное? Сидящие в палате бояре? Дети его? Внуки?.. Все чаще и чаще задавал себе Всеволод вопрос: а не распадется ли Русь, которую собирает он — вот уже сколько лет — воедино, вновь на мелкие осколки, едва только тронет тело его тлен? Не поглотят ли ее, истерзанную усобицами, кочевые орды, не ляжет ли она в пепелищах под копыта чужих коней?..

Затянулось молчание. Притихли бояре на лавках, на князя глядели с вопросом: почто званы они в палату? Знали они — вести были разные, но плохих гонцы не привозили. Так отчего же безмолствует Всеволод, отчего глядит и не видит их, своих верных думцев? Отчего побелели пальцы, вонзившиеся в мягкие подлокотники кресла? Или неможется ему, или недоволен боярами и перебарывает в себе внезапный гнев?

Игумен Симон, с бескровным лицом, оперся обеими руками о посох, подался вперед; скуластые щеки Гюри покрылись капельками пота, узкие степные глаза его стали еще уже; Фома Лазкович склонил набок кудлатую голову, растерянно жевал губами седой ус; Дорожай накручивал на палец шелковый поясок, в вымученной улыбке кривил рот; длинный и прямой, как шест, Михаил Борисович подрагивал коленкой, напряженно покашливал; один только Яков не выражал волнения, глядел на Всеволода открыто и преданно.

— Донесли мне, — хриплым голосом проговорил наконец князь, — донесли мне, будто склоняют Романа в латинскую веру. Правда ли сие?

— Правда, княже, — сказал Дорожай, перестав накручивать на палец поясок. — Прибыл в Галич нунций от самого папы, допущен был ко князю и в присутствии бояр его обличал царьградского патриарха, хулил православную веру и обещал ему помощь, ежели согласится Роман отдаться под покровительство святого Петра.

Усмехнулся Всеволод:

— Экая честь для Романа!.. И что же он?

— Велел гнать от себя посла, — отвечал Дорожай.

— Чем же не приглянулась ему латинская вера? — простаком прикидываясь, допытывался князь.

Боясь оплошкой прогневить Всеволода, Дорожай помедлил с ответом. Молчали и прочие думцы, потупив глаза, старались не глядеть в лицо князя.

— А вы почто притихли, бояре? — обратился к ним Всеволод.

Игумен еще крепче сжал посох, возмущенно засопел.

— Ты? — всем телом повернулся к нему князь.

— Не на всякий вопрос твой, княже, готов у меня ответ, — уклончиво проговорил Симон, — но тако смекаю я, что не пристало князю менять по прихоти своей от дедов и прадедов завещанную нам веру…

Симон выручил думцев — все согласно закивали, заговорили вразнобой:

— Не пристало, княже…

— Игумен прав.

— На том и стоим спокон веку…

— Папа далеко, какая от него подмога? — это Яков произнес. Всеволод поощрил его взглядом, слабо улыбнулся.

Не решаются главное сказать бояре, а может, им главное и невдомек? Главное Роман знает и он, Всеволод. Не ляхов и не угров боится галицко-волынский князь — за ним вся Русь. И не чужаком чувствует он себя в своих пределах — щитом, берегущим землю пращуров от чужеземных посягательств.

Неспроста зачастили и во Владимир на княжеское подворье шустрые послы от латинян. Зашевелились до того смирно сидевшие за землями литвы и ливов немцы, потянулись к самому новгородскому порубежью.

Один из наказов боярину Лазарю, отправленному в Новгород с княжичем Святославом, был — через готландских купцов, через заходящих с товарами ливов и куршей разузнать все, что касается епископа Альберта, про коего сообщали Всеволоду из Полоцка, будто зело хитер он и кровожаден и умеет тонко вести дело.

Свои князья добивались вот уж сколько лет благосклонности Великого Новгорода, то один, то другой сидели в нем, судили и справляли войско, строго блюли рубежи земли Русской, теснили от своего порога чудь, свеям на Невоозере и по Волхову баловать не дозволяли, блюли интересы торгующих, откуда б они ни ехали и ни плыли.

До сих пор и с немцами ладили. Ладили вроде бы и сейчас, но говорили верные и прозорливые людишки:

— Будто хворью какой поразило, княже, немецких гостей. Ране-то шибко набивались они в друзья, по избам мотались, ни единой пирушки не пропускали, да и к себе звали, не скупились на угощенье. Нынче притихли…

— Что же нынче-то?..

— Бог весть, княже. Ты высоко сидишь — тебе далече видно. Но и нашими словами не погнушайся, выслушай.

Со вниманием слушал их Всеволод, приметливости дивился: это только на первый взгляд русский человек прост и безоглядчив. На деле он и смекалист и решителен.

Побывали новгородские купцы не только у ливов, но пробрались и к Альберту в стан, видели крестоносцев в Гольме, алчущий крови и легкой добычи сброд. Люди епископа бесчинствуют, но им не откажешь в мужестве. Они знают, что им делать, и не остановятся перед жертвами — папа Иннокентий благословил их на этот поход. Что ж, сперва крестить литву и ливов, а потом? Куда устремятся их взоры?..

Всеволод знал и опытом жизни всей понимал: законы бытия суровы и неотвратимы. Опасность надвигается не только с юга, из половецких степей, нависла она над Русью и с запада, и под черным крылом ее не время князьям сводить родовые счеты, делить и без того разделенную на мелкие уделы землю.

Говорил Фома Лазкович, и все сидели не шевелясь:

— О коварстве степняков, княже, тебе давно ведомо. Ведомо тебе и о том, как любят кичиться и ромеи, и латиняне, и франки, и немцы своей рыцарской доблестью. Не хочу попусту клеветать, есть и среди них люди, достойные всяческой похвалы. Но вот что расскажу я об епископе Альберте, как приводит он ко кресту тех самых ливов, о коих доносят тебе из Полоцка…

Всеволод, закинув ногу на ногу, подался вперед:

— До сего часа берег вести, боярин?

— Сам ты, княже, меня давеча, как шли с заутрени, слушать не захотел, — оправдался Фома. — Да и вести-то таковы, что нынче к беседе…

— Говори, говори, — поморщился Всеволод.

— Ты уж не обессудь, княже, — приложив руку к сердцу, почтительно поклонился в его сторону боярин и продолжал: — Живет Альберт за каменной стеной, в крепости. С ним слуги, рыцари, попы. Дело-то ясное: боится, как бы не закололи его, как заколол бывшего здесь до него епископа Бертольда смелый лив Иманта.

Фома Лазкович сам недавно возвернулся из Плескова, где тоже блюл Всеволодовы права и приводил в чувство тех, кто не соглашался с поставлением в Новгороде нового владыки. Поэтому слова Фомы особенно весомы, все ждут, что он скажет дальше.

Боярин говорил, не торопясь, оглаживая унизанными перстнями пальцами холеную бороду:

— Долго уговаривал Альберт ливских князей, дабы уступили они ему часть земли, на коей испокон веков и деды и прадеды их жили и беречь ее внукам и правнукам своим завещали. Совсем уж отчаялся немецкий епископ, а тут ему и свои рыцари проходу не дают — уж очень понравились им эти края, богатые птицей, и звериными ловами, и рыбой… Долго думал Альберт, как ему быть, и вот додумался. Разослал он гонцов своих к ливским князьям с приглашением на пир. «Ладно, — говорили гонцы ливам от имени епископа, — земля мне ваша не нужна. И зла на вас я в сердце своем не затаил. Корабли мои стоят с поднятыми ветрилами, готовые в любой час к отплытию на родину. И хочу я вас на прощание щедро угостить, вы уж не побрезгуйте…» Кто знать мог, на какое коварство решился сладкоустый латинянин?! Съехались на зов его доверчивые ливы, ели-пили, что на столах было, хмелели быстро и по сторонам не глядели, потому как нехорошо глядеть по сторонам, будто не доверяешь хозяину. Им бы и впрямь поглядеть да поразмыслить, почто вдруг исчез хозяин, почто музыканты перестали дуть в свои сопелки, а слуги более не подносили горячих блюд… Уснули, опоенные епископом, ливские князья, а когда проснулись, то поняли, что обмануты, потому что оружия у них не было, а в окна заглядывали и смеялись над ними рыцари и их слуги. «Эх вы, дурни, — говорили они, — не хотели отдать нам, что вам не нужно, — теперь возьмем то, что хотим». И верно, потребовал у них Альберт лучшие земли, а чтобы не вздумали нарушить договор, взял у каждого по сыну, посадил на корабль и увез к себе за море…

— Экую сказку выдумал ты, Фома, — отмахнулся от него Всеволод. — Гладко сказываешь, да только отколь тебе про все это знать?

— На то мы и слуги твои, княже, — отвечал Лазкович без обиды и с достоинством, — чтобы все видеть и слышать и тебе про то доносить… Не для того, чай, ездил я в Полоцк, чтобы с боярами тамошними меды распивать — слаще наших-то медов на всей Руси не сыскать. Так почто же за семь верст киселя хлебать, коли женка моя настаивает меды и на ягоде, и на чабере, и на разной пахучей травке — от тоски и дурного глаза?!

Засмеялись бояре шутке, расслабились. Игумен Симон и тот, на что старче строгий и зело книжный, а тоже не смог спрятать в бороде лукавой улыбки.

— И верно, Фома, — хлопнул Всеволод боярина по плечу, — за то и жалую я вас, что не едите хлеб свой втуне.

— Завсегда с тобой, княже, — поклонился боярин. — И на добром слове тебе спасибо.

После такого зачина принялся Всеволод с боярами улаживать и другие дела. Тут первый вопрос был к тиуну:

— Скажи-ко, Гюря, почто и до сей поры стоят заборола обгорелые у Волжских ворот? Когда еще тебе сказано было подновить городницы и вежи, согнать на валы древоделов, плотников и городников…

— Всех согнал, княже, — вставая, ответил Гюря, и щеки его покрылись жарким румянцем. — Да вот беда новая приключилась…

— Это что же за беда такая? — насторожился Всеволод.

— Не углядел воротник — мальчонки-то костерок и разложили под самой городницей…

— Экой воротник! — возмущенно пристукнул Всеволод ладонью по подлокотнику кресла. — Наказать да чтоб в другой раз глядел! И тебе… — он строго, исподлобья вгляделся в лицо Гюри, — и тебе… глядеть надобно. На то ты и тиун. Зело красив наш город, а пожары не то что деревянных, а и каменных храмов не щадят. Только прошлым годом погорело шестнадцать церквей…

— Так, княже, — покорно подтвердил Гюря.

— А дале что?

— Все в руках божьих, — растерянно пробормотал тиун. Вопрос Всеволода застал его врасплох. Да и что надумаешь противу огня? Спасу от него нет. Вон и князев двор не единожды горел, и Богородичная церковь… Ставил ее Левонтий одноглавой, а как сгорела, так и обстроили со всех сторон, еще четыре главы возвели, расписали всю изнутри, обложили золотом, и каменьями иконы — и что же? Сгорела сызнова, благо еще Богородицу вынесли, едва спасли.

— В руках-то божьих, — оборвал тиуновы спокойные мысли Всеволод, — да что, как стражу поставить от лютого огня?

Вдруг оживились бояре, перестав позевывать, уставились на князя своего с удивлением: это какую же такую стражу?..

Понял думцев своих Всеволод:

— Аль невдомек?

— Вразуми, княже…

— Что-то в толк не возьмем.

— Небось дома-то прыгнет уголек из печи, так ты его тут же — водой, — сказал князь, обращаясь к тиуну.

— Вести-имо, — широко заулыбался Гюря. — Нешто избе сгорать?

— С уголька-то и весь пожар.

— С него, княже…

— Вот и указ тебе нынче мой. Пущай не только воротник у своих ворот за огнем глядит, но и сторожа, коей надлежать будет ходить по городу, и особливо по ночам, за разными людишками присматривать, а тех, кто угольками балуется, вести, ни о чем не спрашивая, на княж двор и бросать в поруб. И биричи пущай тот указ мой на торгу и в иных местах зачтут…

О княжестве радеть — не за теремом приглядывать, хотя и здесь не счесть забот: с утра до вечера в хлопотах, а иной раз подымешься и середь ночи. В чем малом недоглядишь, то после большой бедой обернется.

— На то вы и думцы при мне, — говорил Всеволод, — чтобы какой промашки не вышло.

— Завсегда с тобою мы, княже…

«О себе, о себе пекутся бояре, — отчужденно думал Всеволод. — Ране-то, покуда вотчинами, да угодьями, да прочими милостями моими не одарены были, хоть и тогда о себе радели, но и о княжестве тож, не боялись потерять, чего не было, правду сказывали, не прятались один другому за спину…»

Много еще дел у князя — вона каким хозяйством оброс, и к боярам у него больше разговора нет. Встал он — встали думцы, степенно вышли из палаты.

Задержался Симон, стоял, опершись о посох, ждал, когда за последним из думцев закроется дверь.

— Что опечалило тебя, отче? — спросил удивленно Всеволод.

— Худа княгинюшка, княже, — на жилистой шее игумена дернулся острый кадык.

— То дело мирское, отче. Все мы смертны, — сухо сказал князь. И вспомнил Марию такою, какою видел утром в церкви на полатях. Лихорадочный румянец, странный блеск в глазах. Тогда он о детях думал, на жену взглянул только мельком.

— Не телом токмо, но и духом неможить стала матушка, — говорил между тем Симон, утыкаясь бородою в князево плечо.

— Тебе-то отколь ведомо? — подозрительно косясь, отодвинулся от него Всеволод.

— Заговаривается княгинюшка, — будто не слыша вопроса, шепотом продолжал игумен, — молится денно и нощно…

— Вера животворит, — сказал князь.

— Лишнее на себя наговаривает…

— Един бог без греха.

Что Симон может знать о Марии!.. Не на духовной исповеди — по ночам слышал Всеволод ее вздохи и мольбы. С того началось, что стали являться ей во сне почившие один за другим близнецы Борис и Глеб. Любы были они Марии, сразу за Константином появились на свет — ждала она с тревогой, роды были трудные, но и радость была великой. За сынов благодарил княгиню Всеволод, кольца-обручи ей дарил, золотые колты, целовал ее, как во дни молодости в губы… Росли мальцы здоровенькими и ясными, громкими криками по утрам, ни свет ни заря, подымали на ноги весь терем. Лучших кормилиц приставили к ним, лучшие мамки неусыпно бдили возле их колыбели. Похожи были друг на друга близнецы и лицом и нравом, и оба пошли в своего отца. Оттого, видать, и зачастил Всеволод к Марии — случалось, что и в неурочный час: зайдет на цыпочках, постоит над сынами неслышно, подымет над головой свечу, поглядит на жену, улыбнется и выйдет. Ничто в ту пору беды не предвещало, а была уж она у самого порога. Как-то простыл под дождиком Борис — дали ему малинового взвару, к утру легче стало. Так день прошел, а потом обдало мальца жаром — тут и банька не помогла. Тает княжич, не ест, не пьет, криком заливается… К вечеру отошел. Схоронили Бориса. А без него и Глебушка чахнуть стал. Умер через год. И ежели бы не понесла о ту же пору княгиня Юрия, бог знает, как бы перемогла она ту беду. После еще четырех сынов подарила Мария Всеволоду, звонкие голоса наполняли княжеские хоромы, но смерть Бориса и Глеба словно надвое разделила ее жизнь. И теперь боялась она, как бы новое горе не постучалось в ее дверь. А ведь могло бы еще и худшее стрястись, когда пошел на Лыбеди под лед молодой княжич Константин… Истово, до изнеможения молилась Мария перед иконой Богородицы, просила заступиться за сына, страшные давала обеты, строго соблюдала посты, помогала монастырям и нищим… Слепые предчувствия ожесточили ее сердце: все чаще замечал Всеволод чужой и холодный блеск ее глаз. И холод струился из ее тела, когда он брал в ладони ее руки… Знает ли это Симон? В этом ли исповедовалась ему Мария? И знает ли она сама о том, как рушат годы ее былую красоту?..

Теперь страшится она за отправленного в Новгород Святослава, в прошлом году рыдала у стремени Константина, когда взял его Всеволод с собою на половцев. Зря ходили они на Дон. Узнав, что идет на них владимирский князь, бежали степняки, сняв свои станы. Через два месяца вернулись отец с сыном живы-здоровы. И снова — слезы, и снова причитания и свечки пресвятой Богородице.

Кажись, что ни день, то все больше монашек вокруг княгини. Черно от них, как от воронья, в светлом тереме. И это раздражает Всеволода, сбивает его мысли, рождает внезапный гнев.

…Не слушал князь Симона, стоял, отвернувшись; игумен растерянно потоптался, поклонился Всеволоду и, прямо держа спину, обиженно вышел.

3

После ужина, который прошел в трапезной без бояр (сидя рядом с Марией, князь ел скудно и молча) Всеволод снова возвратился в малую палату и велел дворскому кликнуть к себе прибывших из Рязани книжников.

Вошли не старцы, как ожидал князь, а два еще довольно крепких монаха, один из которых был высок и жилист, с длинным, хрящеватым, слегка изогнутым носом, другой — ростом чуть ниже, толст, курнос и подвижен. Лица у них были темны, обожжены солнцем и высушены ветрами, руки — натруженны и крепки. Ни мутности во взоре, ни чернецкой отрешенности и церковной святости. Глаза у обоих голубы и проницательны.

Появившиеся вслед за книжниками два расторопных отрока в коротких кожушках внесли и поставила посреди палаты большой, обитый медными полосами ларь. Поклонившись, они тут же удалились.

— Как ты и просил, княже, сей ларь с книгами присылает тебе епископ наш Арсений, — сказал высокий.

— Как зовут тебя? — спросил Всеволод.

— Меня зовут Герасимом, а друга моего Евстратием.

— Дозволь, княже, показать тебе наши сокровища, — сказал Евстратий.

Всеволод кивнул, и книжники проворно подняли крышку ларя. Жадный взгляд князя скользнул по окованным серебром и каменьями выложенным доскам. Прикинул на глаз содержимое: «Богат, богат Арсениев дар!»

Рука Герасима между тем проникла в самую глубину ларя, пошарила там и торжественно извлекла нечто, бережно обернутое в бархатный лоскут.

— Сие книга, княже, которую ты просил, — сказал книжник и откинул тряпицу. — «Житие и хождение игумена Даниила из Русской земли», им собственноручно писанное…

Глаза Всеволода радостно блеснули. Сто лет рукописи, побывала она у разных хозяев, прежде чем попала к Арсению, но еще свежо смотрится нанесенная на заглавные буквицы киноварь, еще хранят листы тепло Данилова дыхания.

По многим спискам знали на Руси «Хождение», читал его ранее и Всеволод и многие страницы даже выучил наизусть, но что может сравниться с первозданностью этих листов, которые странствовали вместе с игуменом и лежали в его торбице, когда он, подавая проводникам все, что было, из бедного своего добыточка, взбирался на Сионскую гору или осматривал келыо Иоанна Богослова.

Знакомился Всеволод с Зевульфом, Иоанном Вирцбургским и Фомой, писавшими, как и Даниил, о Святой земле, но разве сравниться их писаниям с книгой юрьевского чернеца!.. Ай да Арсений, вот так порадовал!

— Как же попали к епископу сии бесценные листы? — спросил князь у книжников.

— Точно и нам неизвестно, — ответил Евстратий, — но, по слухам, были они перед тем в Чернигове, а до того в Юрьеве южном, где и почил бесподобный старец.

— Как только и благодарить мне Арсения, — растерянно проговорил Всеволод, поглаживая ладонью прижатый к груди пергамент.

— Епископ прислал его тебе в подарок, ибо кому не ведомо о твоей учености!.. Прими его и зря не беспокой себя, княже, — сказал Герасим.

Тронутый словами его, Всеволод тут же кликнул слуг и велел накрывать в палате столы, чтобы щедро угостить книжников, принесших столько радости в его терем.

Меньше книжников пил Всеволод, а быстрее хмелел.

— Любо нам, Евстратий, во княжеском терему! — раскрывал объятия другу своему Герасим. — Ешь — не хочу; пей — не надо!.. Спасибо тебе, княже, за любовь твою да за ласку.

Экие веселые люди у него в гостях, и с чего бы вдруг загрустилось Всеволоду? С чего вдруг показалось ему, что под лицами книжников, как под скоморошьими личинами, скрыты отвратительные и страшные лики.

Тяжело поднялся князь с лавки, каменно уставился на гостей.

— Пейте, пейте, псы, алкайте от моих медуш, — говорил он, поводя перед собою рукой. — Ешьте, ненасытные, набивайте утробу свою салом. Вернувшись к Арсению, снова сядете на воду да хлеб, снова будете юродствовать и жаждать воздаяния. Каково вам?!

Сразу смолкло веселье. Побледнели книжники, отшатнулись от стола, поперхнулись непрожеванными кусками. Жалостливую гримасу скорчил Герасим, покривился и обмяк Евстратий. Опомнившись, упали оба на колени, забормотали невнятно:

— Прости нас, грешных, княже…

— Больно сладки у тебя меды — забылись мы…

— Прости…

— Ступайте, ступайте.

Сел князь в углу под образами, руками обхватил голову — что с ним? Откуда немота во всех членах? Почему собственный голос слышит издалека?..

Скрипнула дверь, чья-то тень выросла на пороге. С трудом поднял Всеволод взгляд.

— Ты, Константин?

— Я, батюшка…

В голосе сына тревога. Или это почудилось князю?

— Худо мне, сыне…

— Да что за беда? — приблизился, сел рядом с ним Константин. Ласковое, родное тепло исходило от него, тонкие руки крепко сжали колени, пальцы как у Марии, длинны и трепетны.

— Пройдет, все пройдет, — поддаваясь нежности, слабо отозвался Всеволод.

Константин мотнул головой.

— Никак, гости у тебя были? Уж не Кузьма ли вернулся из Киева?

— Кузьме еще скакать да скакать… То книжники от рязанского епископа явились с дарами.

Константин оживился, вскочил с лавки, обрадованно воскликнул:

— А дары-то где?

— Ишь ты, — чувствуя, как отпускает его внезапный недуг, улыбнулся князь. — Дары в ларе. Да вот глянь-ко…

— Неужто Даниила сыскал?! — так весь и преобразился Константин, высмотрел с краю стола пергамент, схватил, жадно впился в неровные строки.

Таким любил и понимал сына своего Всеволод, таким хотел видеть его всегда — это было свое, кровное. Но было и другое, и тогда холодел князь: а что, как порвется тоненькая ниточка, связующая его с будущим?!

Вот он сидит перед ним, сгорбившись, наморщив лоб, забыв обо всем на свете, — нервными пальцами листает страницы, шевелит совсем по-детски губами, улыбается своим мыслям, хмурится.

По-немецки и по-ромейски говорит с ним отец — Константин все схватывает на лету. Юрий — тугодум, ему труднее дается грамота. Но вот ведь что: разве только в шалостях он порезвее Константина и впереди — в ратном деле старший тоже превзошел Юрия, на коне держится молодцом, тяжелый меч порывист и послушен в его руке и перёная стрела, пущенная им из лука, всегда идет точно к цели… Но не хочет Константин быть просто исполнителем отцовской воли.

И впервые почувствовал это князь в тот день, когда привез сыну дочь Мстислава Романовича. Не спросил, даже для виду не посоветовался. Сосватал. Обручил. Уложил в постель.

— Так-то, сыне, в молодости все нам кажется ясным: это — хорошо, а то — плохо… Но жизнь обременяет нас опытом, и годы родят вопросы, на которые нет ответа.

— На все должен быть ответ, батюшка…

— Так ли, сыне?

— Так, — сказал Константин и вдруг замолчал.

— Вот видишь, — слабо улыбнулся Всеволод. — Ты ищешь ответа и боишься его.

— Смущен я, батюшка.

— Что же смущает тебя, сыне?

— Правда.

— А знаешь ли ты, что такое правда, сыне?

Вопрос застает Константина врасплох. Что ж, пусть это случится сегодня: Всеволод должен открыть глаза тому, кто наследует Русь. Но Константин молчит. Он вдруг устало откидывается на лавке. Руки его свисают, пальцы неподвижны, дыхание прерывисто.

— Что с тобой, сыне?!

Тишина. В палате смрадно и душно. На столе, шипя, медленно догорают свечи…

 

Глава первая

1

В году 6711 (1203 год по новому летоисчислению) великий киевский князь Рюрик, зять его Роман Мстиславич галицкий, двенадцатилетний сын Всеволода Ярослав, княживший в ту пору в Переяславле южном, и иные князья, собравшись вместе в Триполе, пошли на половцев, взяли станы их и со множеством пленных возвратились на Русь.

По случаю счастливого конца похода был пир велик, и после пира всяк поехал по своим уделам: Ярослав отправился с дружиною в Переяславль, а Рюрик с Романом — в Киев…

Стояло начало необычайно жаркого лета. Над увядающей зеленью трав висело горячее марево. Уже высохла и потрескалась почва, и войско двигалось в клубах желтой пыли. Плелись понуро кони, всадники дремали, покачиваясь в седлах. Однотонно звенела степь, поскрипывали повозки, лишь изредка раздавался ленивый окрик или слабое пощелкивание бича.

Впереди войска, стремя в стремя, ехали князья — Роман и Рюрик, Роман на сером жеребце, Рюрик на гнедой кобыле. Ехали, как и все, молчали, мечтали о тенистом месте, о прохладном родничке, о спокойном отдыхе.

Лишь к вечеру, совсем изнемогая, с трудом добрались до одной из неприметных донских стариц.

Люди радостно бросились к воде, ныряли, с упоением пили; напившись, расседлывали коней, разводили костры, и скоро по всему берегу занялось бесшабашное веселье, словно и не было позади утомительного многодневного пути. Пленных половцев тоже великодушно кормили и поили, и злобы против них не было, потому что поход был удачным и завершился даже без самой малой крови…

Роману и Рюрику разбили шатры на холме в середине стана, у ног князей полыхал костер, на вертелах шипело мясо, и гусляры развлекали их складными песнями, но не заладилось ожидаемое веселье. Не пил Роман, задумчиво глядел на огонь, хмурился.

Грузный Рюрик сидел с ним рядом, тоже был невесел, но пил чашу за чашей, и проворный меченоша Олекса едва успевал доливать ему из кувшина вино. У ног старого князя лежала молодая половчанка, присланная ему в подарок тысяцким его боярином Чурыней. И, лаская пленницу, касаясь пальцами ее смуглой щеки, со злорадством думал Рюрик: «Нет, не прокисла еще в жилах моих кровь, и зря надеется Роман, что скоро приспеет ему время сменить меня на высоком столе в Киеве. Сыну своему Ростиславу оставлю я мое наследство, пусть володеет тем, что принадлежит ему по праву, а уж Ростислава спихнуть с Горы ни за что не посмеет Роман. И так-то гневался на него Всеволод за то, что вздумал пойти он супротив племянника его, галицкого князя Владимира, а за сыном моим как-никак — сама Всеволодова любимая дочь Верхослава!.. Хмурься, хмурься. Романе. Но как ни поверни, а все возвращаться тебе на твою Волынь…»

Гордые мысли, подогретые коварным вином, посетили Рюрика у костра, и уж забыл он про свою полонянку и, обернувшись к Роману, вдруг заговорил с ним заплетающимся языком:

— Что приумолк, Романе? Что не пьешь, не радуешься со всеми вместе? Али мала твоя доля в добыче? Али зло какое замыслил?..

Роман встрепенулся, оторвал свой взгляд от огня:

— Добычу мы делили поровну, и зла я не таю…

— Не притворствуй, Романе, — покачал головой Рюрик. — Вижу я тебя насквозь и вот что скажу: нынче в походе не первой была твоя дружина — моими рука

<текст утрачен>

— Эко разобрал тебя хмель, — отмахнулся от тестя Роман. — Шел бы ты спать, не время делить нам с тобою ратную славу.

Но киевский князь продолжал, будто не слыша его:

— Встретят тебя на Волыни с почетом, слух разнесут, что побил ты поганых…

— Чай, вместе, бок о бок, дрались, — все еще без охоты и вяло возражал Роман. Не хотелось ему начинать ненужной ссоры, что с пьяного Рюрика взять?

Но не так-то просто было отвязаться от захмелевшего князя. Тот себе на уме. И потаенное выдавало предательское вино:

— Храбро дралась моя дружина. Так что нынче, Романе, праздник не твой. Эй, Олекса! — крикнул он внезапно во тьму.

— Здесь я, княже, — откликнулся стоявший за спиной его отрок.

— Приглянулся ты мне, — оказал Рюрик. — Дарую тебе половчанку, вези ее на Русь, пользуйся да князя своего благодари.

— Сто лет тебе, княже, — повалился на колени меченоша. — За что же такая честь?

— За верность твою.

Рывком поднял пленницу старый князь, подтолкнул в спину.

— Бери!

А Роману так сказал с пьяной ухмылкой:

— Что, щедро одарил я отрока?

— Куды уж щедрей…

— Оттого и сижу я на старшем столе, а ты на худой Волыни. Оттого и обломал ты о Киев зубы, что любят меня кияне и почитают за родного отца.

— Вино тебя расщедрило, а не широкая душа, — разозлился Роман. — Да и то: как пришло к тебе, так и ушло. Гляди, тестюшко, как бы не раскаяться…

— Сроду такого не бывало! — засмеялся Рюрик. — А про тебя, знать, не зря говорят: гнилое у отца твоего, Мстислава, было семя…

Кто знает, за какою невидимой глазу чертой начинается мир? А вражда?..

Пройдет не так уж и много времени — и пожалеет Рюрик о своих словах, пожалеет, что поддался не голосу разума, но мимолетному чувству и за минуту при зрачного торжества отдал на поругание остатки своих недолгих лет. Но в ту ночь у степного костра сладкую пожинал он жатву.

Набычился галицкий князь, вскочил, шагнул к сотрясающемуся от смеха Рюрику, едва сдержал себя от соблазна ударить кулаком в его жирный, свисающий через пояс живот.

— Речи, твои, князь, поспешают наперед ума, — сказал он. — Да и ум твой короток, а памяти и вовсе не стало. Забыл, как заступался я за тебя и вот этой рукою, — он поднял кулак. — сажал тебя в Киеве?!

— Не было такого. Все-то врешь ты, Романе. — сквозь смех отвечал ему Рюрик. — А злишься, потому что правду услышал… Нет, не орел ты, а коршун. Всю жизнь питался ты падалью — вот и днесь ведешь на Волынь не свой полон, а добытое мною… Изыди!

— Утром выветрит хмель, — покачал головою Роман, — покаешься ты, да как бы поздно не было. И ране думал я, что отплатишь ты мне черной неблагодарностью, а теперь воочию вижу — вот она!..

Был Роман терпелив до поры, во гневе ужасен. Вдруг, будто споткнувшись о невидимое, перестал смеяться Рюрик, откинулся, замер. Защемило в правом боку, будто кат вонзил в печень раскаленное жало…

Роман шагнул через него, взглядом не удостоил, ушел в темнеющую степь — негнущийся, прямой…

2

Хмельное это было дело. И не стал бы ссориться с Рюриком из-за такого пустяка Роман. И остыл бы он скоро, и утром посмеялся бы над собою и тестем, да так и поехали бы они дальше, касаясь друг друга стременами, к Триполю, и там расстались бы или вместе отправились в Киев, где ждали их жены, пировали бы с дружиной, слушая гусляров. Так бы и было, ежели бы не всколыхнула случайная размолвка темной памяти, не потянула бы за собою давней неприязни, не возродила бы в помыслах Романа честолюбивой мечты отомстить Рюрику за содеянное, вернуть себе отчий стол и на сей раз уже навсегда объединить под собою и киевскую, и волынскую, и галицкую Русь…

Кто и когда смог до конца пройти по извилистому пути человеческих поступков? И всегда ли способны мы увидеть за явным скрытое, всегда ли верно судим о деяниях людей, не зная и не понимая того, что скрыто за явным и доступным для праздного взора? И только ли обида и только ли месть были поводырями умного и решительного Романа?

Еще когда боролся он, сидевший в ту пору на Волыни, за галицкий стол, встал Рюрик на его пути. Даже те что были к нему ближе всех, по простоте своей думали: безудержная алчность и великая гордыня обуяли Романа. Со всеми ссорится он, не может жить в мире с соседями, буйный нрав у князя, дурной характер. Было и это, все было. И мстителен был Роман, и корыстен. И сам порою не мог отделить зерна от плевелов, корысть от любви и боли за многострадальную землю, погрязшую в усобицах и слепой вражде. И не под звонкие трубы, и не под радостные крики приверженцев творил он свои дела — творил при свете дня мечом на поле брани, в ночи — коварством и хитроумием. Побеждая, радовался, теряя все — не унывал…

Ведь было же: сидел он уже на Горе. С тех пор и года еще не прошло. Опираясь на Ольговичей, вступил Рюрик в сговор с черниговским князем Всеволодом Чермным, призвал его в Киев, чего уже давно не бывало, чтобы вместе идти против Романа. Но ничего путного из этого не вышло: опередил Рюрика галицко-волынский князь, вошел со своим войском в его пределы, и кияне, помня отца и деда Романова, вдруг встали на его сторону, отворили ворота и впустили его на Подол. Перепугался тогда засевший за стенами детинца Рюрик, отказался от Киева, бежал в Овруч, Ольговичи отправились за Днепр в свой Чернигов… Хорошо помнил Роман (такого не забыть!), как въезжал он на Гору, как придержал коня, чтобы окинуть взором неоглядные заднепровские дали, как радостно звенело от счастья в ушах, как шел он потом по притихшему терему, заглядывал в палаты, в сени, в ложницу, как сидел, вытянув занемевшие от долгой езды ноги на бархатном стольце с накладными серебряными и золотыми пластинами, как принимал бояр и правил пир и как ночью не мог уснуть, ворочаясь под собольим одеялом, и как угасла потом его недолгая радость, потому что скоро явился гонец из Владимира от великого князя Всеволода и, развязно стоя перед ним, говорил витиевато и длинно, что уже ждет у ворот Киева двоюродный брат Романа Ингварь Ярославич, коего шлет его господин на место Рюрика. Как, удивился Роман, не токмо пред Рюриком, но и пред ним не имеет Ингварь права садиться на великий стол! На что улыбнулся гонец и только пожал плечами… Горячая кровь прилила к щекам Романа, едва сдержал он внезапно вскипевший в нем гнев и, борясь с собою, глухо ответил, что у него и в неустроенном Галиче еще много дел. Исполнив свое поручение, гонец удалился в молодечную, где ему было отведено место для ночлега, а Роман не спал, ходил разъяренно по ложнице, мял в кулаке бороду, кусал в бессилии губы, прижимаясь внезапно охладевшей спиной к муравленой печи, то решался ослушаться Всеволода, то малодушно сникал, то снова ходил, бормоча, что кому-кому, а Ингварю уступать великого стола он не намерен. Но забрезжил рассвет, и гонец снова явился, и Роман, уже успокоившись, снова заверил его, что, как решил Всеволод, так тому и быть. В полдень отбыл он с изумленной дружиной из Киева, оглянулся в последний раз на Гору и чуть не заплакал. Лицо князя сморщилось, он отчаянно вонзил шпоры в бока своего коня…

Было, все было. Уже в Галиче узнал Роман, что Рюрик не мог стерпеть унижения: снова соединившись с Ольговичами и наняв половцев, взял Киев и изгнал из него Ингваря. Ничего подобного не помнил город с той поры, как взят был на щит Андреем Боголюбским. Рюрик не пожалел киян, недавно изменивших ему и открывших ворота Роману; ворвавшиеся в Кнев половцы сожгли Подол и Гору, ограбили Софийский собор, Десятинную церковь и все монастыри, побили много народу, еще больше увели в полон. «Неужто совсем ослеп Рюрик от ненависти, — думал Роман, — неужто и вправду бросил вызов Всеволоду и не страшится жестокого похмелья?» Но свои люди доносили ему из Рюрикова стана, что, оставив сожженный и разграбленный город, вернулся князь снова в свой Овруч.

Все складывалось в пользу Романа. Недолго думал он, как ему быть. Собрав войско, двинулся галицко-волынский князь — и не к стоявшему беззащитно Киеву, а в Овруч, стремясь опередить Всеволода, добровольно став карающим мечом в его безжалостной руке. Дивились бояре и дружина, в толк взять не могли: что Роману до Рюрика, когда уж и так стоит тот на краю пропасти? Помочь ему пасть с крутизны и тем заслужить доверие владимирского князя? Кабы дано им было узнать об истинных Романовых намерениях!..

Осадил Роман Овруч, обложил со всех сторон и слал ко Всеволоду гонцов. И говорили гонцы владимирскому князю, что он отец Романов и что не мечтает сын его о старшинстве на Руси, а думает только о мире. И что не повергнуть обезумевшего Рюрика хочет он, а образумить заблудшего, чтобы не лилась понапрасну братняя кровь. Сам же тем временем, явившись в Овруч с малой дружиной, стал уговаривать Рюрика идти ко Всеволоду с поклоном, целовать крест владимирскому князю и детям его.

Все точно рассчитал Роман: Всеволоду угодил и Рюрика выручил, когда и надежды у того не было никакой. Оба князя благодарили Романа, и летописцы возвестили миру о его благородстве и миролюбии: век живи, Романе, пресветлый галицко-волынский князь!..

И еще просил он, чтобы не серчал на Рюрика Всеволод, вернул ему киевское княженье.

И, получив из Владимира благословение, лобызались Рюрик с Романом, пировали три дня и три ночи, щедро угощали дружину и обрадованных бескровным исходом осады овручан. Рюрик плакал от счастья, дарил Роману драгоценные паволоки, жемчуг и меха. И еще три дня пировали они в Киеве. И радовались кияне, возвратясь на родные пепелища, что кончилась усобица и теперь могут они, не страшась Рюрикова гнева, обновлять и устраивать свой город.

Наконец-то спокойно зажила измученная давнишней враждой Рюриковна, жена Романа и дочь великого князя, у матери своей Анны. Мужья их пропадали на охоте, а они ходили в церковь, одаривали нищих, вечеряли, слушая песенниц, катались на лодие по Днепру.

Хорошее это было время, спокойное и бездумное. Все верили в мир, и только Роман знал, что будет он недолог. Не из великодушия вернул он Рюрику киевский стол, а по коварному замышлению. Не дружбы искал он, а своей выгоды. Зря ликовали кияне. Знал Роман: укрепившись в Галиче, еще бурлившем после смерти Владимира, вернется он в Киев за своим наследственным правом. И сделать это ему теперь будет легко. Хоть и уступил Рюрику Всеволод, а веры ему все равно нет. Достаточно обвинить Роману тестя своего в неблагодарности — и вот уж у него развязаны руки. Кияне примут его, Всеволод не сразу разгадает Романово коварство: его ведь именем принес он в Киев мир, его же именем свершит правосудие. Поклонится Всеволоду Роман, поклянется во всем ходить по его воле. С Ингварем-то труднее было: сам владимирский князь сажал его в Киев. А у Рюрика опоры нет.

Так рассудил Роман, но не знал еще, когда пробьет eгo час. И нынче винить некого — сам Рюрик подтолкнул его: чего же еще ждать?

Но причина для большой ссоры была невесома, она лишь укрепила Романа в его решении.

И тогда велел звать он к себе в шатер печатника своего Авксентия и так сказал ему:

— Садись, Авксентий, и думай, и всю правду говори мне, ничего не скрывая. Что сказывал тебе боярин Чурыня о замыслах своего князя?

Сметлив был Авксентий, все понимал с полуслова.

— Что молвить повелишь, княже?

— Не поносил ли Рюрик в безрассудстве своем великого князя Всеволода?

— Истинно так, княже.

— И сказывал тебе о том Чурыня?

— Сказывал, княже.

— А еще говорил ли он о Ярославе Всеволодовиче: молод-де он и неразумен, да и умом слаб — заберу себе половину его полона и иной добычи?

— И это сказывал Чурыня.

— А не говорил ли он боярину своему Славну, преисполнясь гордыни: не стану я ни с Романом, ни с кем иным распределять грады и веси, как было сговорено в Овруче?

— Как же не сказывал, княже? Вестимо, сказывал!

— А подтвердит ли это Чурыня в Триполе, где сойдясь, будем мы делить землю?

— Чего ж не подтвердить, коли так все и было?

— А не сробеет?

— Ты ж ему, княже, пол табуна свово половецкого подарил!..

— Ну так гляди, Авксентий, до Триполя недалеко, два дня пути всего-то осталось.

— Мне и одного хватит. Не волнуй себя, княже, спи спокойно.

Хорошо иметь при себе понятливого и преданного человека. Не из больших бояр поднял к своему столу Авксентия Роман. На большого боярина он бы не положился. Много бед принесли ему бояре и на Волыни и в Галиче. Еще не со всеми посчитался Роман, с иных спрос впереди. Авксентий же служил ему верой и правдой, в корыстных помыслах замечен не был, в книжной премудрости разумел, в бою за чужие спины не прятался, от любой работы не отлынивал. Ходил Авксентий в молодости в Царьград и к святым местам, набожен был, но лба перед иконами не расшибал, пил много и не хмелел, прислушивался на пирах к боярам, князю исправно обо всем доносил.

— Никому ни полслова, Авксентий. А пуще всего опасайся Славна, — предупредил печатника Роман. — Ну, ступай с богом.

Оставшись один, князь хотел было уснуть, но сна не было, и снова думал Роман, беспокоился, не допустил ли оплошки. Нет, упрекнуть себя было ему не в чем. Ежели Чурыня не подведет и скажет все, как сговаривались (а сговаривались они за немалую мзду, что будет боярин-воевода кричать на совете в Триполе слова, которые подскажет ему Авксентий, — еще до ссоры с Рюриком готовил Роман своих людей к тому, чтобы вырвать для себя в южной Руси кусок полакомее; нынче же подскажет ему печатник кричать и еще кое-что), то худо придется киевскому князю.

3

А Рюрик тем временем сидел перед затухающим костром и, вспоминая ссору с Романом и свою слабость, жадно пил принесенный меченошей мед.

Олекса стоял перед князем и со страхом наблюдал, как наливалось кровью опухшее лицо Рюрика, как стекал на жирную грудь его густой мед и дрожали обнимавшие чару руки.

Ко многому привык Олекса (чего только видеть ему не доводилось!), а все не мог он привыкнуть к переменчивому нраву своего князя: то веселился Рюрик безудержно, а то вдруг мрачнел без всяких причин и гневался по пустякам.

Но теперь не веселье и не гнев заливал он обманчивым хмелем — тушил в себе злую тревогу, хотя, если помыслить, была ли на то причина?

Ежели и повздорил он с Романом, ежели наговорил ему чего лишнего, то с кем не бывает. И Роман был не ангел, дурил и того покруче, да вот нет же: пьет Рюрик, себя успокаивает, но недобрые предчувствия разбирают его пуще прежнего.

То раскаивался он, что затеял ненужный разговор у костра, то, вспылив, на чем свет стоит ругал своего зятя, принимая за него безмолвного Олексу, таращил выпуклые бесцветные глаза, то плакал и, беспомощно хлюпая, вытирал широким рукавом платна мокрые от слез щеки.

Только под утро отвел Олекса князя своего в шатер, уложил его на ковры, подоткнул под голову подушку, вышел, лег у входа и тоже задремал. Но сон меченоши был чуток, он просыпался, прислушивался к неясному бормотанью, доносившемуся из-за полога, снова засыпал и снова просыпался…

В сереющих предрассветных сумерках кто-то растормошил Олексу за плечо, сказал насмешливо:

— Эй, малый, князя свово не проспи!..

Вскочил Олекса, схватился за лежавший под головой клевец, узнал боярина Чурыню, протирая кулаком глаза, виновато улыбнулся.

— Славный у князя страж, — похвалил боярин отрока и рукою отстранил его от полога:

— Пусти-ко…

— Почивать лег княже, устал он. Ты бы, боярин, его не тревожил.

— Сиди себе да помалкивай, — сказал Чурыня, — и никого в шатер не пущай. Вести у меня ко князю неотложные.

Боярин оглянулся, откинул полог и вошел вовнутрь. В шатре было душно, воняло чесноком и перегаром. «Эк разобрало его», — поморщился Чурыня и, присев на корточки, стал будить разметавшегося на ложе Рюрика:

— Вставай, княже, проснись.

Ни звука в ответ, даже не шелохнулся князь. Но Чурыня не для того заявился в столь ранний час, чтобы возвращаться к себе ни с чем. Еще раз, покрепче, толкнул он Рюрика.

— А? Что? — всколыхнулось на ложе грузное тело. Сел Рюрик, вытянув ноги, непонимающе уставился на боярина, не узнал его:

— Кто таков?

— Боярин твой Чурыня.

— Пошто тряс?

— Выслушан меня, княже…

— Нешто другого времени не сыскал? — недовольно проворчал Рюрик и, запустив за сорочку руку, почесал грудь. Сладко зевнул.

— Ну-ко, боярин, коли пришел, пошарь да подай мне жбан с медом. Горит все внутри, силушки нет…

— Не пил бы ты, княже, — робко присоветовал Чурыня. — Скоро встанет солнышко и — снова в путь. Жарко в степи, разморит тебя.

— Экой советчик нашелся, — рассердился князь. — Шевелись, боярин, не то не будет у нас никакой беседы.

Подал жбан меда Рюрику Чурыня, с опаской глядел, как опрастывал его князь большими, жадными глотками. Долго пил, разом, без передыха. Кинул наземь пустую посудину, крякнул, провел ладонью по усам, подмигнул боярину:

— Выпей и ты, коли смел.

— О чем говоришь, княже, — с отчаянием выкрикнул Чурыня, — не меды пить я к тебе пришел в столь ранний час!

— А ты не ярись, боярин, — посуровев, пригрозил Рюрик. — Чай, не у себя в терему, чай, не со смердом глаголишь. Князь я!

— То мне ведомо, — сник Чурыня.

Пьянел ка глазах его Рюрик, обмякал, клонился к подушке.

— Не спи, княже. Не спи, не то Киев проспишь!..

Улыбнулся сквозь липкую дрему Рюрик, широко зевнул:

— Ступай, боярин, не до тебя мне.

— Не спи, княже, — просил Чурыня. — Не гони меня, выслушай.

Нарушил нудный боярин князев утренний сон. Разъярился Рюрик, ногой толкнул Чурыню в живот, опрокинул навзничь, заорал неистово: — Ступай прочь, коли велено!.. Эй, стража!

И тотчас же у входа появился насмерть перепуганный Олекса.

Не стал ждать Чурыня, покуда выпроводят его взашей, сам выскочил из шатра. Поистине дурной и бешеный у него князь, прости господи, — перекрестился боярин и пустился с холма наутек. Долго маялся он совестью, пока сюда пришел упредить Рюрика, да, видно, бог не захотел принять его раскаяния. «Возьму дары у Романа, а там будь что будет», — решил Чурыня и уж не маялся больше, а шел с легкой душой.

Тем же днем на первом переходе нагнал его на своем коне Авксентий, поехал рядом, будто бы невзначай. Спрашивал шепотом:

— Не раздумал, боярин?

— А твой князь не раздумал ли?

— Как сговорено: только сядет он в Киеве, так и возьмет тебя к себе.

— Мое слово тоже верно. Ничего не утаю. Нынче гнал меня Рюрик, как последнюю собаку…

Насторожился Авксентий, даже коня придержал:

— Это пошто гнал?

Едва не выдал себя Чурыня, ненароком обмолвился, но нашелся быстро:

— Пил он с вечера и с утра пьян был — шибко гневался. Едва меченошу свово не пришиб. Толкнулся я образумить его, да куды там — сам угодил под горячую руку.

Кажись, клюнул Авксентий, кивнул, повел коня в сторону, поскакал догонять своего князя.

Глядя ему вслед, Чурыня облегченно вздохнул и вытер со лба тылом ладони внезапно выступивший пот: никак, пронесло. Сам о себе подумал с горькой улыбкой: «Как ног у змеи, так и у плута концов не найдешь».

Продал Иуда Христа за тридцать сребреников, Чурынина же цена подороже будет…

4

Триполь — крепость не велика, но рвы, окружающие ее, глубоки, городницы срублены из добротных свежих лесин, плотно забиты землей, по верху тянется крепкий частокол со скважнями, на вежах денно и нощно стоят зоркие воины: рядом степь, спать недосуг, в любой час может показаться половецкая конница.

Но люди и на порубежье живут по-людски: попривыкнув к опасности, пашут, сеют, рожают детей, пасут скот, торгуют, ссорятся с соседями, водят хороводы, умирают.

Трипольский воевода Стонег, только что отобедав, сидел на скамье и осоловелыми глазами смотрел на неприбранный стол с остатками еды, почесывал пузо и, усиленно морща темный от загара лоб, думал, куда бы после обеда направить свои стопы: к вдове Оксиньице или на реку, поближе к прохладе, где еще с вечера рыбари по его указке ставили заколы. Но прежде, как исстари заведено, ждала его мягкая постель, разобранная проворной Настеной, сестрой в запрошлом году умершей Стонеговой жены.

Воевода потянулся, кинул в рот, зачерпнув ладоныо из туеска, пригоршню спелой земляники, поморщился и, покряхтывая от удовольствия, отправился спать.

Привыкший к порядку, Стонег присел на край просторного ложа, недоуменно, будто впервые увидел, уставился на сапоги.

— Мистиша! — позвал он зычно в приоткрытую дверь.

— Тута я, — вскочил на порог растрепанный паробок в длинной, до пят, рубахе. В одной руке его был голичок, в другой бадейка.

— Что повелишь, боярин-батюшка?

— Аль забыл? — зыркнул на него плутоватым взглядом Стонег.

Мистиша бросил бадейку и голичок, кинулся на колени — сдирать с распухших ног воеводы тесные сапоги. Дернул — освободил одну ногу, боярин чуть не свалился с ложа, предупредил:

— Полегче. Это тебе не липову кору на лапти драть…

Мистиша натужился, осторожно потянул второй сапог — Стонег уперся ему свободной ногой в грудь.

— Вот беда, — сказал он, озабоченно глядя на тесную обувку. — Ты бы, Мистиша, поразносил сапоги-то. Эвона, всю пятку стер…

Паробок, улыбаясь, поклонился и сунул сапоги под мышку.

Жарко было. Выпроводив Мистишу, Стонег лег на спину, не укрываясь, почмокал мокрыми губами и громко захрапел.

Приятные сны виделись ему — будто не спать он лег, а, как думал вначале, отправился через огороды к Оксиньице. Встречала его вдова в своей чисто прибранной горенке, стол и лавку обмахивала вышитым убрусцам, сажала в красный угол, с поклоном подносила привычную чару, Стонегушкой величала, улыбалась просветленно, говорила ласково. Обнимал ее Стонег за талию, пил чару не спеша (чай, далеко еще до вечера). А за отволоченным оконцем солнышко ярилось, а за дверью в ложницу мягкая постель манила боярина — не утерпел он, отставил недопитую чару и совсем уж приподнялся, чтобы встать из-за стола, как прянула от него Оксиньица и вместо желанной вдовушки явилась пред боярином покойная жена его, закричала, ногами затопала, рукой замахнулась: «Вставай, Стонег, кобель непутевый!» Задрожал воевода, шарахнулся по лавке, забился в угол, ни жив ни мертв. Но и тут дотянулась до него жена, схватила за плечо, встряхнула:

— Вставай, боярин!

Открыл глаза Стонег, увидел склоненное над собой лицо, зажмурился. Но тут заговорила «жена» мужским басовитым голосом:

— Поторапливайся, боярин, явились ко граду нашему князья Роман с Рюриком и с ними их дружины. Встречает их у ворот поп Гаврила с клирошанами, а тебя упредить велено.

Наконец-то узнал Стонег своего конюшего Кирьяка, понял, что не у Оксиньицы он, а в своей избе, вскочил, заорал чужим поперхнувшимся голосом:

— Мистиша, где тебя леший носит! Волоки сапоги, да живо!..

Вбежал отрок в боярских сапогах, забухал каблуками.

— Ты чего? — разъяренно уставился на него Стонег. — Ты пошто в моих сапогах?

— Дык тобою же, батюшка, велено, — растерялся Мистиша.

— А ну, скидывай!

Кирьяк держал наготове боярское платно, вместе с отроком помог ему облачиться, сунул усменной пояс с мечом в сарацинских ножнах, подал шапку соболью…

Выскочил боярин на улицу, зажмурился от больно ударившего в глаза яркого солнца, потрусил по улице к воротам. Кирьяк бежал рядом.

— Ах ты, господи, — бормотал воевода, — ах ты, господи, беда-то какая.

— Да не убивайся ты, боярин, — успокаивал его конюший, — еще когда доберутся до церкви князья, а ты уже тута.

У божьего храма толпился народ. Стонег облегченно перевел дух, приосанившись, встал впереди толпы. Совсем близко гремели трубы.

— Едут, едут, — заголосили показавшиеся в конце улицы ребятишки.

Рюрик с Романом ехали рядом, за ними воины с княжескими стягами, за воинами старшая дружина, детские — позади.

Толпа в почтительном молчании опустилась на колени.

Роман первым легко спрыгнул с коня, Рюрику помогали спуститься наземь проворные отроки: один держал стремя, другой подставил князю плечо.

Положив руку на рукоять меча, Роман проворно взбежал по деревянным ступеням и остановился на паперти, глядел с усмешкой, как Рюрик, пошатываясь, отталкивал от себя Олексу. Киевский князь с утра был пьян и едва держался на ногах.

— Свят-свят, — перекрестился Стонег.

В церкви было темно и тесно. Княжеские думцы в богатых одеждах оттерли воеводу к боковому приделу, где он едва не задохнулся.

Служба была торжественной, но краткой. Князья стояли на коленях, крестились: широко разевая рот, мокрый от духоты и волнения, Гаврила размахивал кадилом.

— Ами-инь, — гулко прокатилось под сводами. Бояре расступились, и князья опять впереди всех чинно вышли на паперть. Толпа снова пала пред ними, как подкошенная трава.

— А где воевода? — оглядывая людей, зычно спросил Роман.

— Здесь я, княже, — наконец-то пробился к ним, бойко работая локтями, взъерошенный Стонег.

Роман не удостоил его даже взглядом.

— Веди.

Стонегова изба — лучшая в городе. Воевода смутился: кому отдать ее на постой?

Тут выручил его поп. Успев снять с себя церковное облачение, он вдруг откуда ни возьмись вынырнул на паперти:

— Не побрезгуй, княже, отведай мой хлеб-соль…

Роман ответствовал:

— Быть по сему.

«Пронесло, пронесло», — обрадовался Стонег и засуетился вокруг Рюрика.

На следующий день, с утра, князья и их думцы собрались у воеводы.

На лужайке перед избой было людно: взад и вперед прохаживались без дела отроки и меченоши, играли в зернь, сидели на попонах, скалили зубы, глядя на пробегавших мимо баб. По ту и по другую сторону от избы и на противоположной стороне улицы стояли привязанные к изгороди кони под богатыми седлами.

Во дворе суетилась всполошенная воеводой челядь, дымились летние печи, из медуш выкатывали бочонки, наполняли ендовы, несли в избу.

Князья сидели за столом, на лавках вдоль стен разместились бояре. Ели-пили, разговаривали громко, рядились, на Стонега не обращали внимания.

Скрестив руки на животе, воевода покорно стоял обочь двери, ждал указаний. Но челядины знали свое дело, упреждали желания гостей, без суеты убирали блюда, которые уже отведали, вносили новые.

Тяжело дыша, Рюрик хватал руками мясо и птицу, ел жадно, пил много. Роман почти не притрагивался ни к еде, ни к меду. Как взял гусиную лапку, так и пощипывал ее помаленьку, говорил мало, но весомо. Рядом стоял Авксентий и, склоняясь к самому уху князя, что-то нашептывал ему. Роман кивал головой, чуть заметно улыбался и бросал на Рюрика короткие взгляды.

Для Стонега беседа князева была темнее леса. Только и понял он из всего слышанного, что ссорятся Рюрик с Романом и что бояре тоже поделились надвое: каждый стоял за своего князя и уступать друг другу никто не хотел.

Видать, не на шутку довел словами скупыми Рюрика Роман. Вдруг икнул он, отбросил обглоданную кость, перегнулся через стол и, разбрызгивая слюну, сказал:

— Не хотел я новой которы, князь, но вселился в тебя бес. И Чурыня мой — твой подпевала. Сказывал он тут при всех, будто унижал я Ярослава Всеволодича, — ложь это. И половины полона его я не забирал. И со Славном не сговаривался…

— Слышали, бояре? — побледнел Роман. — Слышали?. Так вспомни, князь, не я ли вызволил тебя из Овруча и посадил в Киев? Не я ли заступился за тебя перед Всеволодом? Не я ли удалился в Галич, когда, и не сговариваясь ни с кем, мог сесть на Горе? На что мне ложь, ежели за мною сила?.. Хотел рядиться я с тобою, как повелось на Руси, думал крест целовать на вечном мире. Да вовремя показал ты свое волчье обличье. Так не быть по-твоему, знай. С сего дня не князь ты боле.

Засмеялся Рюрик:

— Ай да Романе! Уж не думаешь ли ты на мне пашню пахать, как на грязных ляхах?!

Ничего не ответил ему на это Роман, пальцем поманил к себе Авксентия.

— Все ли готово, как сговорено было? — спокойно спросил он печатника.

— Все, княже, — с улыбкой отвечал Авксентий.

Встал Роман.

— Всему свой конец, — сказал он. — Нынче ты мой пленник, князь.

Вскочили бояре, загалдели, схватились за мечи.

— Опомнись, Романе! — закричал дородный Славн, бросаясь между князьями. — Черное замыслил ты дело.

— Аль в железа захотел? — сузив глаза, оскалился Роман.

Пошатнулся Славн, опустил руки. Отнялся у него язык. А в избу тем временем набивались Романовы решительные гридни, оттеснили задрожавшего Стонега за дверь, окружили Рюриковых бояр.

— Что, доигрался, тестюшко? — спросил Роман безмолвно сидевшего Рюрика. — Пображничал, хватит. Нынче за все тебе держать ответ.

— Змея ты, Романе, — мотая кудлатой головой, простонал Рюрик. — Родня мы, а како со мной говоришь? Сгинь!..

— Не родня мы боле. Твое семя гнилое. Всех в монастырь — тебя, и жену твою, и сына твово, и дочь. Всех!

 

Глава вторая

1

Пристроившись поудобнее у оконца, забранного разноцветными стеклышками, Верхослава читала вслух лежавшую на подставке книгу. Рядом сидела княгиня Анна, слушала ее вполуха и который уже раз любовалась своей невесткой.

Год от году все краше становилась Верхослава. Ещё когда привезли ее, малолетку, из Владимира, ахнула княгиня от изумления. Много сказывали ей про Всеволодову дочь, а она оказалась и того краше. Ростиславу-то женская красота тогда была еще недоступна — только мельком глянул он на княжну и был таков, зато Анна и так и эдак крутила перед собой будущую невестку. Когда наряжали ее к венцу и стояла она перед сенными девками и княгиней обнаженная, придирчиво разглядывала ее Анна, все искала изъяна, а найти не могла.

Прошло время, повзрослела Верхослава, да и Ростистав стал другим и не в пример иным князьям, открыто ли, тайно ли имевшим не по одной наложнице, любил и холил свою жену, души в ней не чаял. Не раз посмеивался над сыном Рюрик, советовал вместо коца носить монатыо, сердился, что брал он повсюду с собою Верхославу (а может, втайне завидовал?), но с молодого княжича всё как с гуся вода.

Была Верхослава мудра не по летам, нигде не расставалась с книгами, вела глубокомысленные беседы со сведущими людьми и даже вступала в споры с ученым греком митрополитом Матфеем. Наезжая в Киев, ходила в лавру, подолгу разговаривала с Феодосием-летописцем, а дома, в Белгороде, было у нее много книг, часть из которых дарены ей были отцом Всеволодом, который тоже слыл большим любителем писаной премудрости. Через нее и Ростислав приобщался к чтению, хотя и наследовал он от отца леность к наукам и непоседливый нрав. Как знать, если бы попалась ему другая жена, может, и он бы стал другим, а теперь нарадоваться не могла Анна, глядя на сына. Когда же родилась у молодых дочь, еще больше привязался молодой князь к Верхославе.

Часто навещал Ростислав с женой своих родителей в Киеве. Вот и нынче прибыли они — и ко времени: ждали Анна с дочерью своих мужей из похода на половцев. Первые гонцы, прискакавшие еще с Дона, доносили, что возвращаются князья с немалой добычей. И должны были дружины со дня на день показаться у городских ворот.

К встрече князей готовились со тщанием, в тереме стояла праздничная суета, лучшие сокалчие съехались на княж двор, в домашней церкви до блеска натирали воском полы, украшали сени коврами и бархатными занавесями…

Просветленная и словно помолодевшая, Анна всюду сама старалась поспеть, успевала приглядывать за всеми и к вечеру едва не валилась с ног. Дочь с Верхославой помогали ей, как могли, Ростислав с дружиной выезжал за Днепр, чтобы первым встретить гонцов с доброй вестью.

Не терпелось Анне поскорее прижаться к груди мужа — будто невесте на выданье, а ведь и впрямь за всю жизнь с Рюриком мало выпало ей светлых дней, хоть на старости посчастливилось…

Верхослава дочитала страницу, осторожно закрыла книгу и устремила задумчивый взгляд за окно. Но сквозь стеклышки почти ничего не было видно, только солнце переливалось красными, зелеными и желтыми брызгами; игра света забавляла ее, она кротко улыбалась и жмурилась и чувствовала, как нарастает у нее в груди тихая и беспричинная радость.

Поди-ка ж, ничего в тот день не предвещало грозы. И надо было такому случиться, что проглядел Ростислав гонца. Увлекся молодой князь охотой, всего-то ненадолго покинул шлях, а он и проскачи — торопился исполнительный гридень, с трудом выбравшись из Триполя, донести до Киева тайно доверенную ему Рюриком скорбную весть.

Свалился он со взмыленного коня перед самым теремным крыльцом, не отряхая с одежды пыль, вбежал в палату, где сидели Анна с Верхославой, рухнул на колени:

— Беда, матушка!

Перехватило у гридня горло, слова застряли на пересохшем от жажды языке.

Подкосились у Анны ноги, с трудом собралась она с духом. Не теряя княжеского достоинства, выслушала невнятное бормотание гридня:

— Князя-то нашего… Роман…

— Да что Роман? — не вытерпела Верхослава.

— Славна взял в железа… Князя везет под стражей…

— Говори, да не заговаривайся, — вдруг оборвала его Анна. — Почто Славна взял в железа Роман?

— Не вытерпел, вступился он за Рюрика…

— Да кто снарядил тебя гонцом? — обманывая себя, хваталась за хрупкую надежду княгиня. — Иль солнце темечко тебе припекло?

— Кабы солнце. Взял коварно Роман нашего князя, силою везет с собою в Киев, грозится в монахи постричь…

— Выйди, — сказала Анна и села на лавку.

Дура-баба, аль жизнь ее мало учила? Что было по-пустому радоваться! Закусила она губу до крови, чтобы не закричать.

Верхослава опустилась на ковер перед старой княгиней, гладила ей руки, говорила сбивчиво:

— Ты успокойся, матушка, не отчаивайся. Может, еще что и не так. Может, и впрямь чего перепутал гридень. Молод он — одно слово влетело, а вылетело другое…

— Добрая ты, Верхослава, — тяжело подняла на нее Анна набрякшие от слез глаза, — да почто себя обманывать? Зря доверился Рюрик Роману — вся жизнь у зятя моего одно коварство. Намаялась с ним моя дочь, да и мне поделом. Нет, чтобы предостеречь князя, куды там! Сама попалась в хитроумные сети, поверила в несбыточное… Уж коли на такое неслыханное злодейство решился Роман, туго нам всем придется.

Что было на это сказать Верхославе? Только вдруг вскочила она в тревоге: господи, да как же Ростислав? Отчего разминулся с гонцом, отчего сам не привез худую весть?.. Никак, ждет себе, поджидает отца на шляху, еще и навстречу скачет, прямо в Романово нерето!

Подхватилась она, выбежала на крыльцо:

— Эй, кто тут есть!

Молодой Творимир оказался во дворе ближе всех ко всходу. Глаза ясные, преданные, за княгиню — в огонь и в воду.

— Не мешкай, Творимир, скачи к Ростиславу!.. Коня не жалей. Падет — найдем тебе другого, краше прежнего. Скажи князю, чтоб немедля возвращался…

2

Притих, затаился в ожидании больших перемен по обыкновению шумный и праздничный Киев. Опустели ремесленные посады, по улицам проходили лишь редкие, спешившие по неотложным делам люди, а прочие сидели по избам своим, запершись. Много бед повидали они за последние годы, хватили лиха и, хоть вещали биричи, что Роман не причинит им зла, в слово его не верили. Когда-то сами открывали кияне ворота галицкому князю, сыну Мстиславову, — нынче были осторожнее. Выставлял Роман меды на площадях — не пили, звонили соборные колокола — на зов их не шли. Затихли кузни, свои купцы и заморские гости не выставляли товаров на торгу.

Удивлялся Роман: с чего бы это? С чего это вдруг невзлюбили его кияне? Ведь не сделал он им никакого зла.

— Веру ты их поколебал, Романе, — сказал ему митрополит Матфей. — Страшатся они твоего непостоянства. Коли с князем, тобою же посаженным, поступил ты не по правде, хотя, уезжая на половцев, вражды к нему не испытывал, то почему бы и с градом Рюриковым тебе не поступить, яко с крепостью, взятой на щит?!

— Не Рюриков сие град, а мой, — гневно возразил Роман. — Еще дед мой и отец владели им, а мне сам бог велел.

— Оттого и поступаешь не по-божески? Ты же Рюрику крест целовал!

— Рюрик мне тоже целовал крест. Обещал за добро, мною ему содеянное, поделить уделы по справедливости. Сам же первым нарушил роту, так кто из нас больше виноват?

Трудно было говорить Матфею с князем — еще не остыл он, еще клокотала в нем обида.

Так думал митрополит, ибо не знал всего, да и знать не мог. Рассуждал он просто: пройдет время, опомнится Роман, вернет все на свои места. Не раз так бывало.

Но, слушая Матфея, глядя на его благостное, в мелких морщинках смуглое лицо, посмеивался про себя галицкий князь: «Эко миротворец какой, вразумляет, будто и впрямь послушаюсь я его советов. Не для того вынашивал я свою думу, чтобы отречься от нее».

Утвердить свою власть на Горе, усыпить потревоженных киян — вот для чего нужен был ему Матфей, а то стал бы он пред старикашкой-ромеем гнуть колени!..

И потому упрям был князь, не смущаясь, митрополиту лгал:

— Меня взять в железа хотел Рюрик, и, ежели не упредили бы накануне рокового дня, не он — я бы сейчас сидел в порубе. Так что оставалось мне: смириться и ждать, когда войдут ко мне его дружинники и станут вязать?..

— Сие в потемках скрыто и никому не ведомо, — растерянно пробормотал Матфей.

— Зря думаешь так, — криво усмехнулся Роман. — Ежели мои людишки тебе не свидетели, так послушай Рюрикова боярина Чурыню.

Поколебал князь митрополита, усомнился в своей правоте Матфей.

Служки ввели растерянного боярина. Глаза у Чурыни бегали, как у затравленного зайца.

Матфей насупился, спросил строго:

— Верно ли сие, что замыслил крамолу Рюрик и велел взять Романа?

Чурыня молчал.

— Так верно ли сие? — еще строже повторил митрополит.

— Не юли, боярин, всю правду сказывай, — сквозь зубы проговорил Роман. — За правду на небесах воздастся. Ну?

Чурыня зябко передернул плечами, поднял на митрополита прямой взгляд.

— Так и было, отче. Вот те крест святой.

И он с отчаянием размашисто перекрестился.

— Иди, — повелел Матфей и в глубоком раздумье опустился в кресло.

— Так кто же прав, святой отче, в сей кровной распре? — помолчав, живо спросил Роман.

Митрополит не двигался, сидел, опершись руками о посох, неторопливо размышлял. Знал, хорошо знал он галицкого князя, коварством его смущался, но боле того смущало его другое. Пожизненно посажен он был патриархом в Киев, чтобы блюсти православную веру. Блюсти… Крепить и зорко охранять от чуждых посягательств. А что видел он в лице Романа? Стоял Роман не просто на порубежье Русской земли — пред ним на закат до самого океана простирались земли, подвластные латинской вере. И не раз уж присылал к нему папа нунциев своих и легатов, уговаривая отречься от православия.

Покуда не поддавался Роман на льстивые уговоры, а что скажет завтра, какое решение подскажет ему извечное непостоянство и непомерное честолюбие?..

И коль скоро из двух бед пришла пора выбирать одну, то уж лучше Рюрик, хоть и не любимый киянами, по богобоязненный и покорный митрополиту князь.

Так рассудил Матфей, и приговор его был неожидан для Романа:

— Не будет тебе моего благословения, Роман. Ступай и сам говори с киянами — они дети твои, тебе о них и радеть.

Ушел, к руке митрополита не приложился Роман. Вернулся в терем, сидел ввечеру, не зажигая свеч.

Неслышной тенью в дверь проскользнул Авксентий. Долговязый и тощий, как волк по весне, остановился перед князем. «Ишь, хичник, — подумал Роман, — даром что зубами не щелкает…»

— Не запалить ли огонь, княже? — спросил печатник.

Князь не ответил, и Авксентий, двигаясь все так же бесшумно, высек кресалом искры, зажег от тлеющего трута бересту и обошел все места, где стояли свечи. В сенях стало светло, печатник, улыбаясь, приблизился к Роману.

— Вижу, не сладилась беседа с митрополитом, — сказал он.

Оставаясь по-прежнему недвижим, Роман кивнул.

— Как все ромеи, скрытен и зело опасен Матфей, — продолжал Авксентий задумчивым голосом. — Но сделанного не вернешь. Не сегодня, так завтра смягчится митрополит. С сильным князем ссориться ему не впрок.

— Что присоветуешь, Авксентий? — выговорил наконец Роман.

— То же, что и в Триполе советовал: ссылай, не мешкая, Рюрика в монастырь. Ну сам посуди, каков из него князь в монашеской-то рясе!.. И киянам вражды своей не проявляй. Потерпи — не век же им прятаться в избах.

— А мне каково на Горе сидеть без митрополитова благословения?

— Смутили его кияне. А как примут тебя со всею честью — куды деться ему?

— Верно говоришь, Авксентий, — взбодрился Роман, встал, прошелся из угла в угол. — Кликнуть надо сотских из ремесленных посадов, купцов тож. С ними говорить буду.

— Ловко придумал, княже, — обрадовался печатник. — А от них и дале пойдет, — глядишь, все и образуется. С утра повелишь звать людишек?

— Сам с дружиной объедешь. И чтобы без баловства!

— Куды уж баловать! — воскликнул Авксентий. — Добром их нынче, добром…

— На посулы не скупись.

— Не поскуплюсь, княже…

— Свои, чай. Иные и отца моего помнят.

— Как же не помнить Мстислава, княже! Боголюбивый и добрый был — о том и в летописях прописано, — подольстил печатник. Падок на лесть был Роман, но Авксентия одернул:

— Не все, что в летописании, правда. Как вступили мы в Галич, почитал я, что про меня в хронографе Владимирском писано, и велел книги те сжечь. Не поскупился монах, много грязи вылил на мою голову.

— Не его ли четвертовал ты, как вершил суд да расправу? — плотоядно ухмыляясь, спросил Авксентий.

— Почто четвертовать? — вскинул на него глаза князь. — Сидит, где и прежде, переписывает хронограф заново. Нынче Рюрику от его писаний икается.

Потирая ладони, Авксентий захихикал. Нахмурившись, Роман серьезно сказал:

— На что я с врагами моими непримирим, да ты покровожаднее будешь.

Веселая улыбка на лице печатника вдруг стала растерянной и беспомощной.

— Хулишь меня, княже.

— Не хулю, а воздаю должное. Мил ты моему сердцу каков есть. Другим тебя не приемлю.

А в палатах у митрополита в тот же час другая текла беседа. Перед Матфеем стоял служка и внимательно запоминал все, что говорилось ему с глазу на глаз.

Наставлял его митрополит:

— Незаметен ты, прошмыгнешь во Владимир, как мышка. Всеволоду передашь мое благословение и такие слова: пленил, мол, Роман Рюрика с женою, задумал в монастырь их упрятать вместе с дочерью. Не отпускает от себя и сына его Ростислава в Белгород, и твою Верхославу унижает, творит суд и расправу в Киеве, как в своей вотчине. Кияне не хотят его к себе на стол, и я не дал благословения. Помысли-де, княже, как быть… Все ли запомнил?

— Все, — сказал служка и, встав на колени, приложился к Матфеевой руке. Митрополит благословил его.

— Романовых людишек берегись пуще всего, — предупредил он на прощание. — Не открывайся никому.

Уже не впервой выполнял служка поручения митрополита, оттого и выбрал его Матфей.

Ночь была темной и душной. В вышине тускло горели звезды. У Подольских ворот, перегнувшись с седла, всадник предъявил митрополитову печать. Старый вой, подняв над головой факел, внимательно рассмотрел ее, кивнул стоявшим за его спиной хмурым пешцам — служку беспрепятственно выпустили из города. Конь дробно простучал копытами по настилу подъемного моста и скоро скрылся под горой.

3

Кто в Киеве князь?..

На заутрене в Богородичной церкви блаженный, обнажая обмотанное цепью истощенное тело, кричал:

— Кто в Киеве князь? Господь покарал вас, нечестивцы, и оставил град ваш на сиротство и растерзание бешеным псам. Застило вам глаза, и в темноте вашей молитесь вы не господу, но сатане.

Сквозь толпу к человечку протиснулись незнакомые люди, схватили его за руки, потащили к выходу.

— Глядите, кияне, и запоминайте, — кричал блаженный. — Сие только начало, сие слуги сатаны. Когда же явится средь вас он сам, все будете гореть в геене огненной, и никто не придет, дабы помочь вам выйти на светлую дорогу истины!

То, что случилось в Михайловской церкви Выдубецкого монастыря, было еще пострашнее. Там, правя повечерие, монахи собрались вместе во главе с игуменом и предали анафеме Романа, и детей его, и весь его род. Впоследствии узнал галицкий князь, не без помощи Авксентия, что зачинщиком безобразий был некто, явившийся от митрополита и сгинувший в безвестности. Как ни искали его, а найти так и не смогли.

Однако Роман не очень убивался, узнав об этих событиях: так или иначе, а кияне сдавались. Беседа его со старостами и сотскими не прошла втуне. Ясное дело, пришлось пригрозить упрямцам — князь горячился и обещал кинуть их в поруб. То, что Роман не бросает слов на ветер, знали все: в своем Галиче он уже справил кровавый пир, а ежели Киев отдаст на поток и разграбление, пощады никто не жди. Закурились кузни, загрохотали молоты, купцы повезли на торг припрятанный на всякий случай товар, распустили паруса лодии на Днепре, веселым перезвоном заговорили на звонницах колокола…

Смеялись над своими страхами кияне, доверчивые, как дети: иль затмение на них нашло? Чего испугались-то? Своего князя? А то, что пригрозил он, так это его право — на то он и Роман. Иному и малый грех не простится, ему же все нипочем. Слава богу, что хватило у него терпения, — значит, и впрямь любит он своих киян.

И уже кричали юркие людишки на торгу:

— Слава тебе, Романе!

— Слава! Слава! — катилось по городу из конца в конец. Мужики надрывали горло, бабы, когда проезжал он мимо, поднимали на руках младенцев.

Отныне Роману нечего было опасаться. Тогда он призвал к себе Авксентия и повелел собрать передних мужей. В сени при гробовом молчании ввели также Рюрика с семьей, Славном и еще несколькими его наиболее ретивыми боярами.

Романовы думцы сидели, Рюрик со своими стоял перед князем.

— Вот что, бояре, — сказал Роман, — все, что в Триполе было, вам ведомо, и обещание мое запомнили все. Не потому, что жажду я киевского стола, наказую Рюрика, а за подлый обман его и вероломство. Как поступим с киевским князем: покараем его смертию или, преисполнясь великодушия, пострижем в монахи?

Опустив глаза, молчали думцы — молвить первым каждому было страшно.

Роман усмехнулся и взглянул на Авксентия.

— Гнев твой праведен, — распевчиво сказал печатник. — Но прошу тебя смилостивиться, хотя и достоин Рюрик сурового наказания. Постриги его, княже.

Слово было сказано — бояре зашевелились, хватаясь за него, как утопающий за соломинку (им и невдомек было, что сговорились Роман с Авксентием):

— В монастырь его!..

— И жену его постричь, Анну…

— И дочь.

— И сыновей!..

Последнее выкрикнул Чурыня, уже сидевший среди галицких думцев.

Роман посмотрел на него долгим взглядом — Чурыня съежился и часто-часто заперхал.

— Не, Ростислав с Владимиром за отца своего не в ответе, — нашелся кто-то.

— Яблоко-то от яблони… — возразил другой.

Авксентий тревожно вскинулся, отыскал глазами говорившего — был это дородный боярин с раскидистой бородой, Рагуйло из волынских; поняв печатника, тот враз замолчал.

Вдруг заговорил Рюрик:

— Смешно слушать мне тебя, Романе. Погляди, кто судит великого киевского князя — слуги его и твои рабы. Да видано ли такое? Нарушил ты родовой обычаи, не говоря уж о подлой лжи, коей сам ты выдумщик и первый потатчик…

Услышав своего князя, поникший было Славн придвинулся к Рюрику. Ростислав положил ладонь на рукоять меча. Верхослава гордо вскинула голову.

Передние мужи повскакали с лавок, загалдели вразнобой. Чурыня закричал громче всех (Рюрик, оставшийся на воле, был ему опаснее злого половца).

— Тише, бояре! — зыкнул на думцев Роман. — Почто расшумелись? Иль забыли про чин?

— Боятся они, вот и лают, — сказал Рюрик.

— Тебя им бояться нечего, — спокойно проговорил Роман. — И на родовой обычай не ссылайся — сам небрег им ежедень. А чтобы не дразнить бояр, скажу свое последнее слово: тебя, жену твою и дочь постригаю, Ростислава с Владимиром, сынов твоих, беру с собою в Галич, а ты, Верхослава, возвращайся в Белгород — тебе я ущерба не причиню… Ладно ли рассудил, думцы?

— Ладно, княже, — удовлетворенно закивали бояре.

Вскрикнула княгиня Анна, Ростислав рванулся к Роману, но на руках его повисли два рослых гридня.

— А знаешь ли ты про то, Романе, — с достоинством заговорила молчавшая доселе Верхослава, — что разлучая меня с мужем, творишь ты еще одно зло? Не вернусь я в Белогород — вези и меня с Ростиславом в Галич. Всеволодова дочь я, а не девка и противу воли моей распоряжаться мною, как рабой, никому не позволю.

Удивленно вскинулась бровь у Романа, и вдруг поползли от краешков глаз к косицам веселые лучики — ай да княгиня! Развеселила его Верхослава, и он проговорил с улыбкой:

— Не пленником везу я в Галич твоего мужа, а гостем. И ни ему, ни тебе не желаю зла. Ежели хочешь, поедем с нами.

— Оставил бы ты деток моих в Киеве, — слезно попросила Анна.

— А ежели оставлю? — прищурился Роман. — Ежели и впрямь не возьму, кто о них позаботится?

— Не кощунствуй, Романе, — сказал Рюрик. — Ростислав вернется в Белгород, там он — князь, и младшенького возьмет с собою.

— Тебе легко говорить, — возразил Роман. — Мне же за все ответ держать. Не приведи бог, случится с Ростиславом что в пути, — на кого вина падет? Не уберег, мол, али сам замыслил… Нет, как решил я, так и будет.

4

Далеко от Киева над Клязьминской поймой шел благодатный летний дождь.

Пробираясь на коне сквозь заросли мокрого орешника, Всеволод прислушивался к голосам скакавших следом за ним дружинников. Охота сегодня не задалась с утра, выследили одного лишь лося, шли за ним долго, а потом в болоте затеряли след. Князь был не в духе, молчал, наконец велел трубить сбор и возвращаться в город.

Дождь застал их на половине пути, все вымокли и думали только о том, как бы поскорее обсушиться и отдохнуть.

Кузьма Ратьшич скакал чуть поодаль от князя, но ближе к нему, чем все остальные, Всеволод явственно слышал прерывистое дыхание его коня. Тут же, где-то совсем рядом, был боярин Яков, бесшабашный и страстный охотник, уговоривший князя вчера на пиру ехать с утра на лося. Клялся и божился, что мужики видели совсем рядом матерого зверя — врал, небось: Всеволод не впервой в лесу и сразу понял, что тропа, на которую указал Яков, еще прошлогодняя и никакого лося поблизости не было.

Ну да ладно, захотелось добру молодцу поразмяться — пусть его. Всеволоду тоже надоел терем, и он не сердился на Якова за то, что тот вытащил его на охоту.

Но когда все-таки на лося напали, когда ринулись по следу выжловки и черные борзые, горделиво взглянул на князя Яков и повел своего солового, с седым нависом коня изгоном вперед, не разбирая дороги.

За ним и Всеволод не утерпел, погнал своего чалого с улюлюканьем и посвистом — вся охота стронулась, под конскими копытами полег неокрепший подлесок, упали молодые травы.

Первою стрелой подранил зверя в бок Всеволод, вторая стрела была Якова — повисла она у лося на шее, стрела Ратьшича угодила сохатому в ногу.

Но крепкий попался им самец — не сбавляя бега, шел он впереди коней, вскинув тяжелую морду, шел по сокровенным своим приметам к болоту, широко раскинувшемуся за низким березнячком.

Утопая в трясине, трубным голосом полошил он лесную дремоту, не то просто прощаясь с жизнью, не то упреждая лосиху об опасности.

Со страхом и жалостью смотрел Всеволод в устремленные на него глаза погибающего зверя.

Голова самца погружалась все глубже и глубже, но глаза все так же неотрывно следили за князем, пока не сомкнулась бездна, и в них было торжество зверя, понявшего по одному ему только внятным звукам, что клич его услышан, и в тот самый миг, когда затухает в болотной тьме его последнее дыхание, лосиха летит по лесу, унося от смерти зародившуюся в ее чреве новую жизнь…

Какие потаенные связи вызывала в душе князя эта картина? Ведь не оттого же ударил Всеволод плетью но спине подъехавшего выжлятника, что упустил он верную добычу.

Отчего вдруг возник перед взором его облик больной Марии с отрешенным, исхудалым лицом, утонувшим в подушках? Отчего увидел он сынов и дочерей своих всех разом — и горечь чего-то невосполнимого, утраченного навсегда, наполнила его сердце?

И образ самоотверженного лося, домысленный воображением, все возникал и возникал перед князем, как образ всего сущего на земле.

И думал Всеволод: в чем связь времен? Неужто только в том, что семя твое, как у зверя, возрождается в жизни, которую тебе не дано познать? И мысли твои только тень истины? И чувства твои только зов непокорной плоти? И не продлится в сынах твоих ни радость первой любви, ни зов голубого неба, ни ненависть, ни боль, ни сомнения — и все для них будет сначала. И снова пойдут они тем же путем, которым уже однажды прошел ты сам? И не в этом ли высший смысл и предназначение человека — лишь повторяться в своих потомках, и так без конца?..

Но все подымалось в нем и противилось этому, потому что на задуманное им (он знал это) жизни одной не хватит, какой бы долгой она ни была. А если никто не продлит ее и все начнется сызнова, справедливы ли жертвы, принесенные им во имя несуществующего блага?..

Вот какие мысли обуревали Всеволода, и хорошо, что ни Яков, ни Кузьма Ратьшич не догадывались о них и думали, что князь недоволен охотой.

Они уже добрались до излучины Клязьмы и переправились вброд чуть ниже Боголюбова.

С запада потянул пахнущий горящими травами ветерок, тучи развеялись, и теперь князь и дружинники скакали прямо на сверкающие купола умытых дождем, словно невесомых соборов.

Знакомый вид княжеского пригорода всегда волновал Всеволода, невеселые мысли рассеялись, и теперь он легонько постегивал коня, частой рысью взбегающего на пригорок.

Церковь Покрова осталась справа (проезжая мимо, князь оглянулся на нее), слева, под крепостной стеной, зачернели избы посада, прямо перед лицом высилась громада дворца с примыкающей к нему церковкой. За спиной Всеволода напевно протрубил рог, на валах засуетились люди…

Князь попридержал чалого, Ратьшич нагнал его, Яков скакал рядом.

Сторожа, сгибаясь в поклоне, распахнули створы ворот, и все въехали на небольшой, выложенный белым камнем двор.

Издали дворец казался ухоженным, вблизи же являл собою громаду уже начавших чернеть, запущенных глыб. Однако и в запустении он радовал взгляд соразмерностью всех его частей и плавностью линий.

Всеволод подумал, что неплохо было бы подновить постройку, хотя жить здесь он не собирался, как не жил почти никогда и в братнем тереме во Владимире у Золотых ворот. Оглядываясь вокруг себя, он вдруг вспомнил возводившего эти стены камнесечца Левонтия, вспомнил, как на подъезде к Боголюбову встретил его возок и как глядел на него из возка Левонтий, который уже знал, что час его пробил, и мысленно прощался с князем…

Защемило сердце, как всегда последнее время, едва только стоило соприкоснуться с минувшим. Но боль была мгновенной, почти неощутимой. Всеволод спрыгнул с коня и ступил под прохладные своды. По крутой винтовой лестнице он поднялся наверх, в полутемный переход, и остановился перед княжеской опочивальней.

Что внезапно остановило его руку, поднявшуюся, чтобы открыть обитую золочеными медными полосами створу, что толкнуло его в грудь и не дало перешагнуть порог? Уж не воспоминание ли о злодейском убийстве брата, так потрясшем его во дни молодости?..

Но Всеволод шагнул вперед — дверь курлыкнула на заржавелых петлях, и взору его предстала картина полнейшего запустения. В опочивальне было прохладно и сыро, в забранное решеткой окно падал мягкий рассеянный свет. Похоже, никто не заходил сюда с тех пор, как свершилось злодейское преступление: на лавке валялись гусли, на которых любил, оставшись один, играть Андрей, под лавкой — мягкие меховые туфли-кожанцы, сорванный с гвоздя ковер висел на стене боком. Все было покрыто толстым слоем серой пыли…

Всеволод опустил взгляд и увидел на полу перед лавкой большое темное пятно, которое могло быть братней кровью, нахмурился, передернул плечом и, круто повернувшись, вышел из опочивальни.

Странный это был день, наполненный грустными размышлениями и мрачными воспоминаниями.

Что привело князя, в Боголюбово, в эти палаты, в опочивальню, в которой он был только раз вместе с братом Михалкой? Они только что вернулись на Русь из изгнания, Андрей звал их к себе, разговаривал с ними приветливо, хоть и недолго. В опочивальне было так же полутемно, под образами в углу сиротливо светилась лампадка; гремя скляницами, бесшумно ходил возле ложа хромоногий лечец из Галича. Андрей был болен, улыбался через силу, вспоминал погибшего в походе на булгар старшего сына… Тогда непонятна была Всеволоду его тревога.

Теперь он сам познал ее. И улыбающееся лицо внезапно возникшего перед ним Якова было так некстати, что Всеволод поморщился и отвернулся.

Но Яков сказал:

— Княже, внизу дожидается тебя Звездан, прискакавший со спешным делом из Владимира.

Всеволод спустился во двор. Дружинники грудились кучкой у входа в собор, о чем-то оживленно переговаривались друг с другом.

Быстрым шагом Звездан приблизился к князю, придерживая меч рукою, поясно поклонился ему. Тут же подскочил к ним Кузьма.

— Срочное дело к тебе, княже, от епископа Иоанна, — сказал Звездан.

— Аль соскучился по мне наш пастырь? — усмехнулся Всеволод. — Почто такая спешка?

А про себя подумалось: «Свят-свят, не с Марией ли приключилось несчастье?»

— Велено передать тебе, что прибыл гонец из Киева, — бесстрастно продолжал Звездан, глядя прямо в глаза князю.

— Подождал бы гонец и до вечера, — проворчал Всеволод.

— От митрополита, — закончил Звездан.

Всеволод подобрался, пристально поглядел на дружинника.

— Ну, чего еще сказывал Иоанн? — спросил нетерпеливо.

— Боле ничего, — произнес Звездан. Всеволод помедлил и быстро подошел к своему чалому. Дружинники, чутко следившие за ним, тоже кинулись к коням.

Звездан скакал рядом с князем.

— Велено было сыскать тебя, княже, на охоте, — возбужденно поблескивая глазами, говорил он. — Кинулся я к броду, а мне — проехал-де князь с дружиною к Боголюбову. Хорошо, что упредили, а то бы не сыскал…

— Нынче охота не сладилась, — сказал Ратьшич.

Всеволод молчал.

Поднялись на пригорок перед Серебряными воротами, миновали посад, в городе попридержали коней. Ехали чинно. Дружинники с достоинством поглядывали по сторонам на толпящийся повсюду ремесленный люд. У детинца снова пришпорили коней, скакали с веселым посвистом под звуки охотничьих рогов.

Услышав их, отроки высыпали во двор, чтобы принять коней. Легким шагом Всеволод направился в палату, где ждал его Иоанн. Кузьма Ратьшич и Яков шли за ним следом. Звездан отстал на входе.

Епископ был не один. Прямо напротив него, за крытым бархатной скатертью столом, сидел широкоплечий молодец в широком платне, в высоких до колен, мягких сапогах, рядом с ним на лавке лежала шерстяная шапочка.

Едва только вошел князь, Иоанн прервал беседу, молодец вскочил и поклонился. Всеволод молча отстегнул корзно и кинул его на спинку кресла. Кузьма и Яков встали позади него.

Епископ начал сразу, без подступов и благочинных речей:

— Выслушай гонца, княже.

— Говори, — кивнул Всеволод, глядя на молодца. Был он юн, но крепок, на шее платно не сходится, взгляд прямой и решительный.

— Прислал меня к тебе, княже, Матфей, митрополит наш…

— Знаю, — нетерпеливо оборвал его Всеволод. Гонец смущенно покашлял.

Князь подался вперед:

— Роман?

— Да, княже… Велел передать митрополит, что схватил он и грозится постричь Рюрика, а вместе с ним жену его и дочь. Сына Рюрика с твоею Верхославой не отпускает в Белгород…

 

Глава третья

1

Дьякон владимирской Богородичной церкви Лука, прозванный в соборном хоре Сопелью, любил поутру бродить по городу, а пуще всего нравилась ему толчея на главном торгу, куда съезжались не одни купцы и заморские гости со своим бойким товаром, но и разные веселые люди.

Дьякон был небольшого роста, тонок в кости, худ, и трудно было поверить, что именно в его впалой груди зарождались те могучие звуки, от которых во время службы мороз подирал по коже, сотрясались своды собора и трепетно колебалось пламя многочисленных свечей.

От предшественника своего, тоже Луки, наследовал он церковную школу, где обучал пению и крюковому письму обладавших музыкальными способностями детей ремесленников и прочих жителей города.

Лука был беден, жил в посаде у Волжских ворот в убогой избенке, крытой щепой, с покосившимися дверьми. Не было у него ни детей, ни родных — одна только жена Соломонида, высокая рябая баба с рыжими, как огонь, волосами, которую он привез из деревни, когда уж пел в Богородичной церкви. О прошлом Луки никто ничего не знал, хотя слухи ходили разные. Одни говорили, что до того, как попасть во Владимир, ходил Сопель с гуслярами, и утверждали, что знают его в лицо, другие столь же рьяно доказывали, что никаким гусляром он не был, а был попом, но провинился и его изгнали из Юрьева (там-де и до сих пор помнят Луку), третьи, людишки бывалые, вспоминали, будто видели его в Новгороде, а что он там делал, никто не знал…

Все это были враки, но Лука не опровергал слухов: пусть себе болтают, ежели охота. На самом деле происходил он из обыкновенных смердов, отец и дед его орали пашню, да и сам он думал, что век ему сидеть на земле. А попал Лука в Успенский собор не по своей воле — по одной лишь случайности, когда, ныне уже покойный, ростовский епископ Леон ехал как-то по вызову князя и ночевал в их деревне. Случилось это в Купальницы, и Лука с другими парнями и девками водил за околицей хоровод. Запевал он скоморошины, голос у него был могутен, и Леон удивился, послал служек, чтобы привели певца.

— Хочешь ехать со мной во Владимир? — спросил он. — Будешь петь в Богородичной церкви.

Вот и весь сказ…

Шел Лука по городу, по торгу, к людям приглядывался.

— Сопель идет! — увиваясь сзади, кричали ребятишки.

Лука не сердился на них, улыбался им кротко, присаживался на корточки, гладил пострелов по головкам, скромными гостинцами одаривал.

И вот что чудно: и вправду любил дьякон детей, своих не имея, другим завидовал, но с теми, что попадали к нему в обучение, бывал строг, шалостей не терпел и сурово наказывал. Правда, была у него на сей случай такая присказка:

— Ничего. За одного битого двух небитых дают.

Шел Лука по городу, окруженный детьми, по сторонам с улыбкой посматривал. День был солнечный и ласковый, нарядная толпа заполняла улицы. Попадались дьякону знакомые — шапочку снимет, с иными поздоровается в обнимочку, о доме расспросит, о здоровье, не занедужил ли кто и во всем ли достаток. Отрываясь от работы, приветливо кивали ему из-за тынов гончары и златокузнецы, усмошвецы и горшечники.

Вдруг насторожился Лука, повел чутким ухом. Ребятишки гомозились и кричали у его ног.

— Нишкните вы! — осерчал дьякон и снова прислушался.

Почудилось ему, будто донес до него встречный ветерок чудный голос. Исчез он за гомоном толпы, но вот — чу! — снова прорезался.

Забеспокоился Лука, прибавил шагу. Все громче голос, все ближе. Вот уж совсем рядом.

За спинами сгрудившихся людей ничего не увидишь. Торопливо юркнул дьякон в толпу и остановился, изумленный. Вот оно — чудо-то!

Пел малец-пигалица, от земли два вершка. Тощенький, бледненький, а рядом с ним слепой старче о клюку опирается, незрячие глаза подставил теплому солнышку.

Слушая мальца, в двух местах поморщился от фальшивинки Лука, но голос-то, голос!..

Кончил малец, стал обходить слушателей — кто что подаст, кланялся, благодарил за милостыньку. Приблизился он к Луке, а дьякон его за руку — хвать.

— Больно мне, дедушка, — захныкал малец тоненько, вскинул на дьякона испуганные глаза.

Повернул в их сторону слепое лицо старец, застучал клюкою оземь, окликнул скрипучим голосом:

— Егорка!

— Тута я! — обернулся малец. — Поп меня за руку ухватил. Боюся, деда!..

— Отпусти мальца! — сильнее прежнего загрохотал клюкою старец, слепо двинулся к Луке. — Почто убогих обижаешь?

— Сопель! Сопель! — закричали ребятишки и стали дергать дьякона со всех сторон.

В толпе сразу объявились сердобольные. Слепых и юродивых почитали владимирцы, в обиду не давали, стали придвигаться к Луке, говорили покуда мирно:

— Отпусти мальца, не кощунствуй.

Бабы воинственнее были:

— Чего на него глядеть! Вовсе обезумел дьякон. Мало, что детям у себя в ученье досаждает — ревом ревут, ишшо и на улице бесчинствует!..

Но Лука будто не слышал их, только еще крепче держал мальчонку за руку. Старец двигался на голос поводыря, размахивая клюкой.

— Эй, люди, почто галдите? — раздался над толпой властный голос.

Все повернулись разом. Один лишь Лука даже ухом не повел. Мальчишка хныкал и трепыхался в его руке, дьякон тянул его за собой в сторону.

— Лука! — окликнул его все тот же голос.

— Ай-я? — встрепенулся, очнувшись, дьякон. Повел вокруг себя взглядом, увидел сидящего на коне боярина Якова. Не выпуская мальца, поясно поклонился ему.

— Ты чего это? — спросил изумленный боярин.

— Прости, батюшка, — снова поклонился ему Лука.

Яков сказал:

— Негоже это, Лука, обижать убогих…

— Лютый он, боярин, — заговорили в толпе. — Правы бабы, как есть, разума лишился…

— Эк кинулся-то… Яко стервятник.

— Куды слепцу без поводыря?!

— Почто молчишь, Лука? — нахмурился Яков. Не понравилось ему все это: зачем зазря народ волновать?

Лука, потупившись, безмолствовал. Мальчонка попискивал и с надеждой таращился на боярина. Яков рассердился:

— Что он тебе сделал? Отпусти мальца.

— Прости, батюшка, — в третий раз поклонился Лука.

— Эк свое заладил!.. Кому велено?

— Не могу я… Как услышал, так и не могу. Голос у него яко у ангела.

— А насильничаешь почто? — вопросили из толпы. — Не раб он твой, малец-от. Почто за руку держишь?

— Сбегнет…

Яков рассмеялся.

— Отпусти, отпусти — не сбегнет, — сказал он, слезая с коня. Кто-то услужливо подхватил повод, боярин подошел к Луке, потрепал мальчонку по кудрявой головенке.

— А ты и впрямь поешь, яко ангел?

— Не…

Старец, стараясь не пропустить ни слова, внимательно прислушивался к разговору.

К нему повернулся Яков:

— Твой это малец, старче?

— Егорка-то? — выпучивая слепые бельма, переспросил старик. — Дык како мой? Не холоп он, а прибился в Ростове… Сам знаешь, боярин, слепому без поводыря негоже. Ходим мы по Руси, добрые люди милостыньку подают, тем и кормимся. Ни отца, ни мамки у него нет, сирота он безродный… Не дай сироту и слепца в обиду, добрый боярин. Вступись.

— Да, — в растерянности почесал Яков затылок. — Придется тебе, Егорка, спеть. А то како я вас рассужу?

Чувствуя недоброе, слепец упал на колени:

— Не забирай у меня мальца, боярин. Смилуйся!

— Пой, Егорка, — сказал Яков.

— Пой боярину, — подтолкнул его в спину Лука. Толпа с любопытством сомкнулась вокруг них.

Чувствуя всеобщее внимание, мальчонка выдернул у дьякона свою руку, оправил кожушок.

— А чего петь-то?

— Чего хошь, то и пой, — сказал Яков.

— Пой, пой, — послышалось из толпы.

И тогда, прокашлявшись в ладошку, начал Егорка, да так, что у Луки пуще прежнего перехватило дыхание.

Пел мальчонка без натуги, легко и вольно, и голос его звенел, как серебряная труба. Сроду не слыхивал Яков такого голоса, а ведь на пирах, бывало, показывали свое умение отменные гусляры.

— Да как же так отдать его тебе, старче? — удивился он. — Такого-то певуна и князю показать не грех. Рассудил я вас: забирай с собой Егорку, Лука…

Запричитал слепец, заелозил в ногах у боярина:

— На что бросаешь меня?! На верную погибель.

— Молчи, старче, — оборвал его Яков. — По городам да весям подаяние собирать и другого поводыря сыщешь. Не пристало твоему Егорке честной люд на торжищах потешать.

Прошел через расступившуюся молчаливую толпу и сел на коня.

— Расходись, народ! Неча грудиться… Аль не по правде я рассудил?

Кому охота было отвечать боярину? Стали разбредаться люди, кто куда. Трое остались на площади.

— Благослови, деда, — сказал, всхлипывая, Егорка, припал старцу на грудь.

Ощупав мальца, слепой дрожащими перстами перекрестил его. Лука с трудом оторвал Егорку от старца, повел за собой.

— Сопель, Сопель! — кричали издали ребятишки. Теперь они боялись приближаться к дьякону. Лука остановился и погрозил им туго сжатым кулаком.

2

В избе, куда привел Егорку Лука, было неуютно и дымно. В печи гудел огонь, у огня, согнувшись, хлопотала могучая баба. В свете очага рыжие волосы на ее голове горели, как пламя.

— Вот, — сказал, указывая на Егорку, дьякон, — примай мальца, Соломонида.

Баба выпрямилась и оказалась еще выше ростом, Лука едва доставал ей до плеча.

Егорка, испугавшись, попятился к порогу, но баба улыбнулась, и улыбка у нее была доброй и приветливой.

— Господи! — всплеснула она руками. — Да где же ты такого хилого да хворого отыскал?

— Я не хворый, — серьезно сказал Егорка. — Это дед у меня был хворый и слепой.

Лука сел на лавку, опустив между колен руки, с удовлетворением сказал:

— Вот, на торгу объявился…

— Нешто забрал его у старца? — помрачнела Соломонида и с упреком посмотрела на мужа.

— Ишшо и ты туда же! — рассердился Лука. — Ну-ка заместо того, чтобы разговоры говорить, накорми мальца.

Соломонида вернулась к печи, загремела горшками — с сердцем двигала их с места на место, но долго молчать не выдержала.

— Его бы в баньку наперво, — сказала, не оборачиваясь.

— Чего вздумала, баньку ишшо истопить надо, — отозвался с лавки Лука. — А малец едва на ногах стоит. Глянь-ка, кожа да кости. Не шибко, знать, баловал тебя старец, — оборотился он к Егорке. — Подь сюды!

Егорка неуверенно подошел, остановился вблизи.

— Садись, — усадил его с собою рядом Лука. — Сыми-ко рубаху.

Егорка покорно повиновался. Дьякон покачал головой:

— И в чем только душа у тебя держится!.. Соломонида!

— Ась?

— Погляди на мальца. Тут допрежь всего твоя забота.

— Тощой-то како-ой, — с жалостью протянула дьяконица. — А сказываешь, мол, не хворый…

— Не хворый, — упрямо подтвердил Егорка. — Хворые перхают да за палку держатся, чтобы не упасть.

— Кормил ли тебя старец-то? — совсем размякла Соломонида.

— Куски пожирнее он себе брал, — сказал Егорка, — потому как слаб был…

— А ты как же?

— Хлебушка нам на обоих хватало. Да водицы. Да кваском, глядишь, где угостят.

— Шибко вцепился в него старче, не хотел отдавать — сказал дьякон мирным голосом, словно совсем еще недавно, на торге, был так же спокоен, как и теперь.

Он по-домашнему разоблачился и теперь сидел на лавке, тихий и маленький, в холодных штанах и исподней застиранной рубахе.

Соломонида выставила на стол горячий горшок с сочивом, охватив его тряпицей, вытряхнула содержимое в большую деревянную мису, положила три ложки.

— Сотворим молитву, — сказал дьякон и, повернувшись к образам, зашевелил губами. Соломонида и Егорка тоже помолились и взялись за ложки.

Первым зачерпнул Лука, поморщился, пошамкал ртом, потом кивнул, и тогда за еду принялись все.

Хлёбово было густым и душистым, в темной жиже плавали пахучая травка и куски разваренной репы.

Давно так не едал Егорка, ложка мелькала в его руке.

Дьякон предупредил:

— Не части.

Егорка покраснел и поперхнулся. Лука заметил это и уже мягче сказал, обращаясь также и к Соломониде:

— Не о хлебе едином жив будеши…

После хлебова был кисель, потом пили сладкий квас. Потом Егорку потянуло ко сну. Глаза смыкались, закувыркалась, поплыла перед ним повалуша.

Соломонида бросила ему на лавку овчину:

— Уморился малый. Спи…

Сон был длинный и вязкий. Сквозь причудливые видения долетал далекий разговор:

— Не иначе, сие от бога…

— Всё от бога.

— Как услышал я, так и обмер…

— Неужто?

— Вот те крест. А скажу, не поверишь…

— Обыкновенно говорит малец.

— Да как поет!.. Уж подивлю я протопопа, уж порадую. Отблагодарит меня отче. Крышу в избе перекрою, дощатую наложу…

— Не шибко-то надейся. Леон тож тебе чего не обещал, а погляди-ко вокруг себя, живем хуже церковной мыши.

— Попомни, принесет нам мальчонка счастье.

— На нас как наслано. Не на ту пору тебя мать родила.

— Экая ты, Соломонида! Такой вовек не угодишь…

— Поболе бы в избу нес, а то всё — мимо.

— Будя.

Стихли голоса, утонули в дреме. И стали сниться Егорке красивые сны. От снов этих сладостно и тесно сделалось в груди. То летал Егорка и задыхался от высоты, то над лесом, как птица, парил, едва взмахивая руками. То опускался на причудливое речное дно и плавал в зеленой и прозрачной воде, как рыба…

Долго спал Егорка. Проснулся оттого, что под овчиной стало жарко и душно. Высунул из меха нос, удивился: где это он?.. С трудом вспомнил, что находится в избе у дьякона. Тихо выпростал ноги, сел, оглянулся.

Дверь отворилась, вошла с водоносом в руке Соломонида. Улыбнулась мальцу, разливая воду по корчагам:

— Ладно ли спал, Егорка?

— Ух как ладно, — потянулся малец.

Соломонида сказала:

— Ступай в мовню, там тебя Лука дожидается…

В баню идти Егорке не хотелось, но ослушаться дьяконицы он не мог. Приплясывая на одной ноге, выскочил за дверь. Огляделся, подумал озорно: а что, как дать деру? Поди, ждет его старче. С ним — жизнь привольная… Вон плетень: перескочил и — иди на все четыре стороны.

Но Егорка вспомнил про скудные старческие хлеба и свернул на тропинку, ведущую через огороды вниз, к реке. Подошел к мовнице, потянул на себя дверь. Вошёл, задохнулся от горячего пара.

Лука стоял к двери тощим задом, плескал ковшичком воду на камни, уложенные в очаге. Камни сердились, шипели и выбрасывали в лицо ему белые клубы пара.

Почувствовав потянувший по ногам холодок, дьякон обернулся, увидел Егорку, закричал:

— Куды тепло-то выпускаешь?

Егорка захлопнул дверь, стал неторопливо раздеваться. Одежку, прилежно сворачивая, клал рядом на скользкую лавку. Лука протянул руку, сгреб лохмотья, затолкал в угол. Потом, обняв за плечи, подтолкнул мальца к полку.

— Полезай наверх.

Сам выбрал веничек, обмакнул в бадейку, потряс перед собою:

— Эх, за паром глаз не видать! Ложись, Егорка, так ли уж я тебя обихожу.

Со старцем не ежедень и умывался малец, много сошло с него грязи. Удивился Лука:

— А и белехонек же ты стал!..

Чистую давал ему одежку, новую. Сам надевал застиранные порты.

Соломонида подавала им в избе заварки на смородиновом листе, медком потчевала. Пропотел Егорка, легким стал, легче пуха.

— А теперь, — сказал дьякон, — сведу я тебя в Богородичную церковь на литургию.

И пошли они в белокаменный собор, что стоял над Клязьмою на крутом ее, обрывистом берегу. Тут уж только глаза успевал пошире открывать Егорка — такого чуда не видывал он нигде, на что прошел со старцем немало разных городов.

Все вокруг блистало золотом и драгоценными каменьями. Пред дверьми алтаря высился серебряный, с позлащением амвон. Алтарная преграда, сени над престолом и сам престол были изукрашены хитрым узорочьем. Под образами горели огромные паникадила. Стены собора увешаны иконами в дорогих оправах, щедро расписаны ликами святых. Пол повсюду выстлан красными каменными плитами, на них и ступить-то боязно.

Еще больше поразила его сама служба, а могучи голос Луки, которого он не сразу узнал, потому что был дьякон одет необычно и празднично, был подобен трубному гласу, вздымался под самые своды и повергал в благоговейный трепет…

После службы Лука свел Егорку к протопопу, заставил его петь; протопоп слушал его со вниманием, кивал лысой головой и приветливо улыбался, а Егорка не мог оторвать завороженных глаз от его прошитой золотыми нитями блестящей фелони.

Скоморошины, которые знал и сейчас старательно показывал Егорка, в божьем храме звучали кощунственно: кончив петь, он испугался и со страхом уставился на протопопа Фифаила. Но тот даже и ухом не повел, сказал вкрадчиво и тихо:

— Зело, зело способен отрок.

Лука удовлетворенно покашлял.

— Так благословляешь, отче? — спросил он со смирением.

Фифаил кротко улыбнулся, и улыбка у него была простодушна, как у ребенка.

— На учение благословляю. Однако хощу предостеречь тебя, Лука, — бесовских песен не играть, сие противно богу. И отроков учить надобно не токмо попевкам, но и Святому писанию, ибо не для услаждения слуха сие, а во славу господа…

Не впервой предупреждал протопоп дьякона, знал он (доносили ему верные служки), что поют отроки с попустительства Луки былины и старины и по ним вникают в тайны знаменитого звукоряда. Однако дьякон был упрям и, пренебрегая советами, делал все по-своему. Может быть, потому, что любил его сам князь и когда гостили у него послы из Царьграда, звал в свою дворовую церковь, чтобы сразить наповал ромеев.

— О душе забота наша, Лука, — и так погрязли прихожане в неверии и пороке… Плоть немощна, — все-таки еще раз предостерег Фифаил.

Не ответил на это протопопу Лука, хоть и слушал его со вниманием. Уйдет из храма, будет делать по-своему. Фифаил ему не указ.

— А отрок твой зело голосист. Подойди-ка, Егорка, под благословение, — сказал протопоп.

— Подойди-подойди, — подтолкнул дьякон.

Егорка опустился перед протопопом на колени.

3

Вокруг Богородичной церкви тесно лепились друг к другу боярские терема, избы знатных купцов и богатых ремесленников. Сгорали они не раз во время больших пожаров, но снова строились поближе к собору, словно искали у его стен надежного убежища. Одна из таких изб была отдана Всеволодом Луке на обучение распевщиков — было в ней просторно и зимою холодно, но дьякон твердо был убежден, что холод учению не помеха, а лучшее подспорье.

Здесь распевщики зубрили крюковую грамоту и прочие премудрости, а жили неподалеку — в кельях Рождественского монастыря. Там и кормились с монахами в общей трапезной и помогали игумену в богослужении.

Егорка приглянулся Луке, и подумывал он о том, чтобы оставить его при себе, но с самого начала баловать мальца не хотел. Потому-то сразу от протопопа препроводил он его в монастырь и сдал игумену.

Симон приветил Егорку, подозвал к себе и, поставив его между колен, стал по-отечески расспрашивать, откуда он, да как попал к старцу, и что видел, скитаясь с ним по Руси.

Ровный голос игумена и теплота, струившаяся из его глаз, расположили Егорку. Он стал рассказывать о себе, не таясь.

Симон слушал его внимательно и серьезно, как взрослого, не перебивал и не поучал, и это еще больше разохотило мальца.

Игумен порадовался, встретив душу нежную и неиспорченную, и, кликнув монастырского служку, велел отвести Егорку в келью, где уже обитали четверо других учеников Луки, а сам, оставшись наедине с дьяконом, стал показывать ему новые крюковые записи, недавно доставленные из Киева от митрополита Матфея.

Сам он крюковому письму не разумел, хоть и был начитан не в одном только русском языке, но и в ромейском и в латинском, и с удовлетворением наблюдал за тем, как оживился Лука, как, жадно схватив записи, пробежал их быстрым взглядом и забубнил себе под нос, выделяя то одни, то другие лады. Потом вскинул глаза на Симона и сказал, что записи новые, но что у него есть такие же, написанные им самим, только лучше.

— Как это? — удивился игумен.

— Ромейский распев, — сказал Лука, — постоянен и не допускает ничего нового. Он словно лед на реке, но ведь под ним и в самые суровые холода течет живая струя.

— Объясни, — сказал игумен.

— Ромеи, дав нам веру, хотят, дабы мы следовали ей во всем, яко слепцы.

— Все мы слепы и веруем. Вера дарует нам свет и единую истину.

— Все так, — согласно кивнул дьякон. — Однако каждому из народов, населяющих мир сей, дарован не токмо свой язык, дабы общаться друг с другом, но и душа. И через душу познаем мы величие бога. И в этом есть его мудрость… Так почто же вкладывать в разверстую грудь нашу чужую душу и говорить при этом: сие токмо истина?..

— Вотще, — возразил Симон, — мы же правим литургию не по-ромейски, а на своем языке.

— Так почто распева своего не слышим? — хитро улыбнулся Лука. — Тебе, отче, один шаг остался — шагни его.

— Нешто бесовские распевы наши повторять в храме божьем?

— А ромейские?..

— Так от веку заведено.

— Худо слушаешь, отче, — сказал дьякон с грустью. — Давно уж поем мы по-новому, да признаться в том страшно… А кондак в память князей Бориса и Глеба? Будто и его ромеи выдумали… Слабо им — кишка тонка… Не-ет, не пристало нам кланяться чужестранцам, когда свое под боком. И наши распевы еще ох как зазвучат, отче, дай только срок!..

— Верно говорят, богохульник ты!

— То — пустое. А вот послушай-ко…

И, отставив ногу, Лука загудел громоподобным басом:

— Тво-я побе-ди-тель-на-я дес-ни-ца бо-го-леп-но в кре-пос-ти про-сла-ви-тся-а-а…

— Хватит, хватит, — замахал руками Симон и заткнул уши.

— Что, игумен? — улыбнулся Лука. — Прохватило?

— Бес ты. И отколь глас в тебе такой трубный?

— От бога.

— Того и гляди, иноки сбегутся ко всенощной…

— У твоих иноков уши от лени заложило.

— Слушал я тебя в церкви — шибко. Да в келье попрохвастистее будет. Бес, как есть бес…

— Каков же я бес, коли гимны пою! — засмеялся Лука, и щурясь с хитрецой, подмигнул игумену.

Симон сказал:

— Богохульник ты — ладно. Да отроков почто смущать?

— В них, отец святой, вся моя надёжа. Не смущаю я их, а учу. После меня умножат они славу русского распева, дай срок.

Тут беседу их прервал запыхавшийся чернец.

— Княже к нам пожаловал! — крикнул он с порога.

А Всеволод, уже отстраняя чернеца, вступал в келыо.

Симон поднялся со скамьи, выпрямился; дьякон упал на колени.

— Встань, — приказал ему князь, сам сел на лавку.

Игумен про себя отметил: лицо у князя усталое, серое, под глазами набухли нездоровые мешки.

За окнами синели долгие летние сумерки. Где-то далеко вспыхивали и гасли бесшумные зарницы.

Всеволод пошевелился.

— Оставь нас, дьякон, — сказал он. — Хощу говорить с игуменом наедине.

Лука приложился к руке Симона, поклонился князю и вышел.

— Нынче был я за Шедакшей, — проговорил Всеволод, — навестил княгиню в ее уединении.

— Зело страждет матушка? — подался вперед Симон.

Вот уже два года, как слегла Мария и не встает. А до того три года мучилась болями в позвоночнике. Каких только ни привозили к ней лечцов, были и бабки-знахарки — всё напрасно. Весною свезли ее в загородный терем за рекою Шедакшей, что на Юрьевецкой дороге. Место красивое, уединенное, рядом лес, под ок нами — озерцо, лебеди плавают. Но ничто не радовало княгиню. Стала она капризной — то, другое ей не так. Все стены в опочивальне увешала иконами, монахини слетелись в терем со всех сторон.

Будучи духовником Марии, Симон навещал ее часто, исповедовал, утешал, как мог. Но была княгиня скрытна и неразговорчива и сердца духовнику не открывала. Одни только сыновья, собираясь вместе, приносили ей облегчение. В те редкие дни, когда бывали они в гостях у матери, лицо ее, исхудавшее за время болезни, озарялось светом, и на губах появлялось подобие улыбки. Но и эта радость была недолга: Константин с Юрием часто ссорились и разъезжались поодиночке. Мария видела это, страдала и упрекала Всеволода, считая его виновником учинившегося разлада.

Симон знал, что именно это больше всего мучит князя, и смутно догадывался о причине его приезда. Уже не раз вставал он между сынами и призывал их образумиться. Сперва и ему казалось: молодые петухи, подерутся — помирятся, но теперь и он стал задумываться и понял, что так беспокоит Всеволода: отдаст им в руки князь в поту и крови собранное отцом Юрием Долгоруким, братьями Андреем и Михалкой и им самим. Тут задумаешься, тут не одну ночь просидишь без сна. Шутка ли, когда дни твои уже на исходе!..

— Поезжай ко княгине, Симон, — сказал Всеволод. — Нынче снова котору затеяли мои сыновья, Мария в беспамятстве…

Нелегко выговаривал слова эти князь.

— А ты как же? — удивился игумен.

— Кузьму Ратьшича в Киев снаряжать буду — Роман своевольничает.

— Сызнова за свое?

Князь не ответил, встал.

— Благослови, отче.

— Господь с тобой, — перекрестил его Симон. Глядя вслед уходящему князю, вздохнул: «Тяжела ноша твоя, Всеволоде» — и стал собираться в дорогу.

4

Нелегко, ох как нелегко ужиться двум взрослым княжичам в одном тереме!

У себя-то во Владимире в крепкой узде держал своих сынов Всеволод. А едва только выехали они из Марьиных ворот на Юрьевецкую дорогу, тут все и началось. Слово за слово — начинали с пустяков, а когда показался над Шедакшей материн терем, глядели друг на друга волками.

Жена Константина Агафья встречала княжичей на красном крыльце. Кланялась обоим, на мужа глядела счастливыми глазами. Юрий хмуро протопал мимо, Константин обнял жену.

— Что это братец неласковый? — спросила Агафья.

— Пчела в ино место ужалила, — беззлобно отвечал муж.

Юрий задержался на гульбище, палючим взглядом ожег брата.

— Ты, Агафья, ступай покуда, — сказал он, — мне с Константином договорить надобно…

Агафья посмотрела на него с мольбой:

— О чем договорить-то, Юрьюшка? Чай, за дорогу наговорились…

— Не твово ума дело, — оборвал ее Юрий. — Ступай!

— Погоди, — остановил жену Константин. Брату спокойно сказал:

— Уймись, брате.

Лицо Юрия ожесточилось.

— Ступай! — дернул он Агафью за руку. — Кому велено?

— Останься, — сказал Константин. На брата смотрел твердо, но не враждебно. Юрий двинулся на него, сжав кулаки.

Константин легонько отстранил его, натянуто рассмеялся:

— Будя, будя дурить-то.

Агафья втиснулась между ними, тоненько заголосила. Юрий был с ней почти одногодок. И роста они были почти одного. Не испытывал к ней почтения юный княжич. Таких-то девчонок еще таскивал он за косы.

Подхватил Юрий взбрыкивающую ногами Агафью под мышки, отставил в сторону. Константин и глазом моргнуть не успел.

Сцепились друг с другом княжичи, покатились по ступеням вниз со всхода. Константин покрепче был, подмял под себя братца, сел на него верхом.

Бог знает, чем бы все кончилось, ежели бы Юриев дядька не подоспел. Был он неохватист, как старый дуб, ручищи — кузнечные клещи. Сгреб правой рукой Константина, поставил на ноги, левой приподнял Юрия.

— И не стыдно вам, княжичи, — сказал с усмешкой. — Весь двор на вас глядит, княгиня-матушка сидит у окошка… Каково ей, недужной?

Развозя по щекам ладонью грязь, Юрий смотрел на Константина с ненавистью:

— Зря встрял ты промеж нас, Тишило. Не всяк тот прав, кто поначалу сверху оказался…

— Братья вы, — укорял дядька, — единая кровь. Гоже ли этак-то?

Константин вел себя достойно, вступать в разговоры с Тишилой не стал, повернулся, медленно взошел на всход. Агафья повела его в свою светелку, почистила платно, полила из ковша воды, чтобы умылся, приговаривала:

— Не кручинься, Костя. Молод еще Юрий, оттого и неразумен…

— Образумиться пора, — стряхивая воду с рук, сказал Константин.

Агафья потупилась:

— Обнял бы ты меня. Сколь ден не виделись — чай, соскучилась.

Бася по-взрослому, Константин упрекнул ее:

— У баб все одно на уме… Матушка-то как?

Агафья растерялась от неожиданности, слезы вот-вот готовы были брызнуть у нее из глаз. Но ответила покорно:

— Нынче спала княгиня хорошо.

— Ждет ли? — смягчаясь, улыбнулся Константин.

— С утра велела новое платье принесть. Девки опочивальню прибрали, по углам разложили душистых травок.

— Ждет, — удовлетворенно кивнул Константин и привлек к себе жену. Не родная она ему была, ничего не испытывал он к ней, кроме жалости. И Агафья чувствовала это, однако верила — всему свой срок. Обманывала себя и тем успокаивала…

В опочивальне у княгини и впрямь было все чинно и чисто, и пахло свежей зеленью, хотя окна были затворены от случайного ветра и сквозняков.

Юрий уже сидел возле матери. Мария возлежала на высоком просторном ложе под шелковым одеялом. Голова ее, причесанная и маленькая, покоилась на пыш но взбитых подушках, глаза были устремлены на дверь в ожидании старшего сына.

Константин опустился на колени и поцеловав матери руку, сел поодаль от Юрия.

Мария заметила это, легкая тень пробежала по ее бескровному лицу, но она тут же взяла себя в руки, улыбнулась и стала расспрашивать их и рассказывать о себе, и голос ее был тих, словно шелест опадающих с деревьев осенних листьев.

Время близилось к обеду. Княгиня устала, речь ее сделалась бессвязной. Скоро она задремала. Княжичи переглянулись и на цыпочках тихо вышли из опочивальни.

В сенях уже все было готово к трапезе. Константин, как старший, сел во главе стола, по правую руку от него села Агафья, по левую — Юрий, рядом с Юрием — меньшой брат Владимир, пятилетний Иван уже отобедал и спал в своей светелке.

Ели молча, лишь Константин перебрасывался редким словом с Агафьей. Когда подавали кисели, в сенях неожидано появился Всеволод. Из-за спины князя выглядывал Юриев дядька Тишило, это было дурным предзнаменованием.

Константин вскочил, уступая отцу место во главе стола, все встали и кланялись поясно, ожидая, когда князь сядет.

Всеволод сел, сели все. Не притрагиваясь к еде, отец долгим взглядом окинул своих чад, нехорошо усмехнулся.

— Что нынче — сызнова потешали челядь? — спросил с упреком.

Константин с Юрием молчали. Агафья смотрела на свекра с трепетом, вся подобравшись, ждала грозы.

— Кого вопрошаю? — возвысил голос Всеволод. — Почто ты, Агафья, молчишь?

Князь любил невестку, относился к ней с нежностью и, видя, как она засмущалась, всем телом повернулся к Константину:

— Ну, али язык проглотил?

— Виноваты мы, батюшка, — через силу выдавил из себя старший, — А что да как было, знаешь ты и без нас. Тишило тебе все рассказал.

— Тишило-то рассказал — вашего слова разумного не слышал… Небось обеспокоили княгиню, в ночь снова не сомкнет глаз. Доколь котороваться будете, в чем причина?..

Так говорил князь, но сам уверен был, что не дождется ответа. Ссориться-то братья ссорились, но друг друга не выдавали. В беде держались вместе, любое наказание делили поровну. И это в них нравилось Всеволоду, но раздоров с своем доме потерпеть он не мог.

— Изыдите, — сказал князь, так и не дождавшись от сыновей ответа.

Те с явным облегчением поднялись из-за стола и степенно вышли за дверь.

Всеволод одним глотком опростал стоявшую перед ним чару, поморщился: квас.

— Эй, кто там! — кликнул зычным голосом.

Вбежала испуганная девка, на князя глазами — морг-морг.

— Что уставилась? — рассердился Всеволод. — Никак, меды в княгинином тереме перевелись?

— Сейчас, батюшка, — выкрикнула девка и с готовностью кинулась из сеней.

Всеволод раздраженно грыз лебединое крылышко. Было неспокойно и муторно. Поездки к больной Марии и так-то не доставляли ему особой радости, сегодня же принесенная Тишилой жалоба на княжичей надолго испортила ему настроение.

Девка, убежавшая в ледник за медом, не возвращалась, князь морщился и теребил ус — тут дверь неожиданно широко отворилась, и на пороге вместо давешней челядницы появилась монашка, присматривавшая за Марией.

— Княгине худо! — выдохнула она и схватилась в беспамятстве обеими руками за косяк.

В переходе суетились какие-то люди, кто-то бежал с водой, с примочками, бабы плакали в голос. Всеволод растолкал всех, вошел в опочивальню — по сторонам зашикали, благообразные бабки в темных платках, черницы и дворовые попятились к выходу. «Ишь, сколь набилось их, а помочь, некому», — неприязненно подумал князь и склонился над метавшейся в жару княгиней.

Лицо Марии было бледнее обычного, в горле клокотало стесненное дыханье, грудь то вздымалась, то опадала, и по изборожденному морщинками лбу стекали к уголкам глаз и на щеки торопливые струйки пота.

Княгиня бормотала что-то, и, только приблизившись почти к самым ее губам, Всеволод разобрал несколько слов, из которых понял, что говорила она о княжичах, поминала Константина и Юрия, заклинала их помириться…

— Душа, душа горит…

Князя охватило бешенство. Он оторвался от ложа и, громко топая сапогами, кинулся сначала к Юрию, обругал его, потом стал колотить кулаками в ложницу, где отдыхал с Агафьей Константин.

Сын откинул щеколду, стоя в исподнем, слушал отцову брань смиренно, склонив взъерошенную голову, Слова, которые бросал в лицо ему Всеволод, были несправедливы и оскорбительны. На щеках Константина перекатывались желваки, губы дергались, и это ещё больше злило князя. Он замахнулся, хотел ударить сына, но вдруг резко повернулся и так, не оборачиваясь, вышел из терема, спустился со всхода и сел на коня.

Все бока искровянил он боднями своему чалому, скакал до Владимира без остановки — один, без дружинников, ворвался в монастырь, разыскал Симона и вот возвращался в детинец тихий, опустошенный, понурый.

Далекие зарницы освещали отяжелевшее небо, душно было. Город словно вымер: ни голоса, ни скрипа калитки. Безлюдно. Тишина.

 

Глава четвертая

1

Большое одолжение сделал Чурыня для князя Романа. Без его решительных слов не одержать бы Роману верх над Рюриком ни в Триполе, ни в Киеве — тем паче.

Покорно пили кияне выставленные Романом на площади меды, радовались, что обошлась ссора их с галицким князем без потерь.

Ехал Чурыня по городу на своей любимой покладистой кобыле (горячий-то конь-чистокровок, чего доброго, выбросит из седла), поглядывая на пьяных земляков, посмеивался: пейте, дурни, пейте, а я вот трезв, хоть и тоже мог напиться, — зато трезвого меня на мякине не проведешь. У трезвого у меня золотые мысли на уме: видать по всему, благоволит ко мне нынешний князь, в Галич с собой возьмет, приблизит, обласкает — сноровистые люди где попало не валяются. Сослужил я службу князю, а то ли еще смогу!.. Глядишь, и потеснятся иные передние мужи. Глядишь, и Авксентию придется посторониться. Заживу я в высоком тереме, есть буду на злате-серебре — не то что при Рюрике: возле прижимистого князя многим не разживешься, а Роман, хоть и крут, а щедр — вон и золотую гривну с груди снял, дарил с улыбкой, и табун, что взяли у половцев, велел клеймить Чурыниной метою…

Ехал Чурыня по городу не спеша, правил кобылу к своему терему.

— Тпру, окаянная! — натянул он поводья. Взбрыкнула кобыла, едва не свалился с нее боярин — вот тебе и тихая: чего доброго, свернешь себе шею накануне самого счастья.

Выскочили отроки из терема, засуетились, помогая Чурыне вынуть ногу из стремени. Прибежал конюший, в три погибели согнулся, бородою пыль подмел у заправленных в дорогой сафьян кривых стоп боярина.

— Куды за кобылой глядишь? — в сердцах попрекнул его Чурыня, — Аль не приметил, как едва не повергла меня смиренница твоя наземь!

— Да что ты, боярин, — сказал с недоверчивою улыбкой конюший. — Должно, пощекотал ты ее ненароком плетью, вот и взбрыкнула.

— Поговори еще! Что, как тебя ожгу плетью, тоже взбрыкнешь?!

— Не, я не взбрыкну. Куды уж мне брыкаться — весь в твоей воле.

— Так и ходи. А кобылу сыщи мне новую.

— Все исполню, боярин, — поклонился конюший.

А в тереме, в светлой повалушке, все глаза выглядела, поджидала Чурыню сестрица его, худая и длинная, словно высохшая кривая осина.

— Здрава будь, Миланушка, — приветствовал её, входя, боярин. — Что глядишь, будто видишь впервой? Уж не соскучилась ли?

— По тебе соскучишься, как же, — сказала Милана. — Весь город только что про Чурыню и говорит.

— Где же говорят-то, — самодовольно выпятил грудь боярин. — Ехал я — весь народ во хмелю.

— То дурни всё, — охладила его сестра. — Умные люди даров тех поганых и на язык не берут…

Рот открыл Чурыня, выпучил белесые глаза, чуть не задохнулся от негодования:

— Это чьи ж ты дары погаными обзываешь?

— Романовы, вестимо, — спокойно отвечала Милана, подперев кулаками бока.

Боярин обеспокоенно оглянулся: не слышал ли кто?

— Нишкни, — прошипел он и замахал перед собою руками. — Белены ты, никак, объелась?

Но, будто не слыша брата, Милана смело наступала на него:

— Стыдно людям в глаза глядеть. Только и слов: Иуда.

— Это кто ж Иуда, ну-ка, сказывай, — отодвинулся от нее боярин.

— Ты и есть Иуда, кому ж еще быть!.. Как одаривал тебя Рюрик, так от него ни на шаг, а как Роман объявился да наобещал чего, так ты князя свово и предал. А ведь верил в тебя Рюрик, посылал ко Всеволоду сватом. Нынче ж и Всеволодову дочь Верхославу отдал на посрамление…

— Да отколь тебе такое ведомо?!

— Отколь ведомо, не тебе знать. А только вот что скажу: объяви киянам, что все наговоренное на Рюрика напраслина и князь по коварству твоему несет свой крест, а не за вины сущие…

— Ишшо чего выдумаешь!

— А не скажешь, так я скажу! Чего глаза пялишь?

— Ей-ей, объелась ты белены, — определенно решил боярин и отстранил Милану с пути своего твердой рукой. — Наговаривают на меня, а кой-кто уши развесил. Знаю я, отколе ветер подул.

— А знаешь, так почто молчишь?

— Славновы это людишки разблаговестили.

— Почто Славновы-то?

— А по то, что в обиде на меня Славн: как же — мене моего привел он табуна.

Убедительно говорил Чурыня, знал он доверчивый нрав своей сестры.

Заколебалась Милана, устыдилась своих прежних слов. Тут, боярин, не зевай!

— То-то, гляжу я, зачастила ты к Славновой женке. С чего бы это? Ладно. Славн — лютый мой враг, но я тебе — ни-ни. Теперь вижу, зря тогда еще не предостерег.

Любил похваляться Чурыня, что видит он в землю на три сажени. Милану же его догадка сразила напрочь. Схватилась она за голову, закричала со слезою в голосе:

— Прости меня, братушка, грешную. Винюсь пред тобою — и верно: от Славновой женки слышала я все, что по неразумению своему тебе сказывала…

Боярин улыбнулся, про себя подумав: «Когти у Славна в рукавицах. Молчал он на думе, а черный слушок пустил. Да кабы знала Милана, что все в ее словах — чистая правда…» Ничто в жизни не делается зря. Вот и еще за одну ниточку ухватился Чурыня: потянет ее — глядишь, и со Славном расквитается. Шибко высоко взлетел Славн, шибко рьяно оттирал Чурыню от Рюрика. Каково завтра запоет, как станет известно Роману про его козни?

Как постригли Рюрика в монахи, так и у Славна гордости поубавилось, от дородства его следа не осталось, обвисли щеки, живот обмяк, глаза потухли, одни только брови и торчат, а ведь раньше страх наводил на думцев, одергивал бессовестно посередь чинной беседы…

Так ходил боярин, радуясь своему везению и прозорливости, посередь повалуши, в мыслях стройно выстраивал грядущие дни: много набегало еще ему всякой радости. Но, покуда не поднялся он на самую вершину своей удачи, осторожность была ему верной спутницей.

— Ты, Милана, гляди — лишнего не наболтай: у бабы язык что помело. Ни к чему знать ни Славну, ни женке его про наш сегодняшний разговор.

— Ни словечка не выпорхнет, — пообещала сестра, чувствуя облегчение, — и не сумлевайся.

— Да как же не сумлеваться мне, коли такое сказывала. Случись новый наговор — опять побежишь Иудой меня честить.

— Да коли еще что у Славна про тебя напоют, отсеку: ложь сие.

— Вона что выдумала! — засмеялся Чурыня.

— Что выдумала? — заморгала глазами сестрица.

— А вот это самое, про ложь-то…

— Ишь, куды поворотил, — покачала головой Милана. — Как же быть?

— Слушай да запоминай. Славнова женка болтлива, нам же сие на руку. Прикинься, будто и впрямь поверила ей.

— Ой, братик, не умею я прикидываться, — слабо защищалась Милана.

Чувствуя, что теперь окончательно взял верх, Чурыня невозмутимо продолжал:

— Прикинься, а ежели понадобится, то и меня не жалей: за Иуду тебе простится. У Славна, поди, и покруче братца твоего потчуют?

— Такое ли говорят…

— Вот-вот, а ты мне всё — как на исповеди. И чтобы слово в слово…

Вечером на новой кобыле, смирной, как телушка, въехал Чурыня на Гору. Глазам своим не поверил: долго ли не был он здесь, только утром отсюда, а Романовы людишки всё приготовили к отъезду князя: впрягли лошадей в возы, погрузили нужные вещи и теперь только дожидались знака, чтобы тронуться в путь.

Не по себе стало боярину: как же так? Выходит, вчера еще знали об отъезде, а Чурыне никто и не обмолвился. Авксентий вешал ему на шею княжескую гривну, похлопывал по плечу и улыбался, все кланялись боярину и заискивали…

Что-то нарушилось в размеренном течении времени. Что?..

Напрягая расползающиеся мысли, аж вспотел от неожиданной загадки боярин. Опираясь о плечо подбежавшего отрока, почувствовал Чурыня в руке неприятную дрожь.

Но пока подымался он по всходу на крыльцо, пока, кряхтя, вытирал ладонью пот со лба, пришло успокоение: да как же сразу не додумался, как же княжеского подарка по достоинству не оценил! Неспроста вешал ему Авксентий на шею гривну, никак, оставляет его князь на время своего отсутствия в Киеве воеводою…

И запело сердце Чурыни петухом, расправил он грудь, поправил на чреслах пояс и смело сунулся в сени, где в расшитых золотыми нитями платнах восседали благообразные бояре, слушали глухо говорившего Романа:

— И тако, покидая вас, оставляю я в Киеве именем моим вершить дела боярина вашего Славна…

Покачнулся пол под Чурыней, потеряв себя, вдруг закричал он подраненным зверем:

— Почто не меня, княже?!

Бояре, зароптав, повернулись в его сторону. Роман вскочил со стольца.

Замерли все. Совсем обнаглел Чурыня: явился на думу не зван, да еще такое посмел говорить князю!

Но, вспыхнув, сдержал себя Роман.

— Где веру на тебя взять?.. — сказал он, опустившись на столец и пронзая Чурыню прямым взглядом.

Мелким ознобом передернуло боярина.

— Как же оставляешь ты Славна, княже, — беспомощно пролепетал он, — коли верен он и поныне Рюрику, а я весь твой?

— Ступай прочь! — сурово сдвинул брови Роман.

Испугался Чурыня, со всех ног кинулся из сеней — подальше от греха.

Вот и кончилось его недолгое время, вот и истекло. Покорно трусила под ним смиренная кобылка, покорно влекла на себе грузное тело боярина.

Когда добрался он до своего терема, княжеский обоз уже тронулся с Горы…

2

Не думал, не гадал старый Славн, что остановит на нем выбор свой Роман.

Чего удостоился он — чести или позора?

Когда приехал к нему Авксентий и стал уговаривать его от имени князя остаться в Киеве воеводою, растерялся Славн. Нешто не жаль Роману его почтенных седин?

— Жаль? — удивился печатник. — О чем говоришь ты, боярин? Разве ты виноват в том, что Рюрик пострижен в монахи?

— Моей вины в этом нет.

— Вот видишь. Так кому сохраняешь ты верность — безвестному черноризцу?

— Не по своей воле, а силою пострижен мой князь.

— Разве сие меняет дело?

Авксентий знал, что старый боярин — крепкий орешек. И Роман это знал. Но в Киеве должен был остаться человек, понятный и близкий киянам. О Чурыне князь и слышать не хотел. Тот, кто преступил черту и предал единожды, не устыдится нового предательства.

Так остановили они свой выбор на Славне, и печатник взялся уговорить боярина.

Не легкое и не простое обязательство взвалил он себе на плечи. И понял это Авксентий сразу, едва только зашел разговор. Но печатник был не из тех людей, которые останавливаются перед первыми трудностями.

Чем сложнее было препятствие, тем только упорнее шел он к своей цели.

Теперь-то Авксентий определенно знал, что они не ошиблись с князем и что, если только заручатся согласием Славна, за Киев могут быть спокойны.

Славна нельзя было запугать или подкупить дарами и грубой лестью. И потому не стал печатник ни хитрить, ни льстить боярину, а говорил ясно и прямо, и ясность и прямота его не отпугнули, а, наоборот, расположили к нему Славна.

— Подумай, боярин, хорошенько, отказаться всегда успеешь. И не Роману служить склоняю я тебя, и не на гнусный толкаю обман. Посуди сам, кому, как не тебе, лучше всего знать своих киян, — говорил Авксентий.

— Почто же не хочет Роман посадить в городе своего боярина?

— Чужой он. Вотчина его отселе далека. А ежели и будет о чем пещись боярин, так разве что только о своей выгоде. И посеет вражду, и предаст Киев разорению. Тебе ли не будет больно, Славн? А ведь и Роман не пришлый тут человек. Помнишь ты его отца, да и самого князя, когда мал он еще был, не раз пестовал на своих руках. Не желает Роман киянам зла…

Слушал печатника Славн, сидел молча, думал. Уже не злобясь, внимательно вглядывался в замкнутое лицо Авксентия.

— Складно говоришь ты, да в словах твоих две правды. И ни от одной из них не уйти. Вот и прикидываю я, за которую встать. Ежели проклянут меня кияне за то, что пошел служить Роману, осужу ли их? Ежели и впрямь поставите вы в Киеве галицкого боярина и посеет он смуту, не стану ли сам себя упрекать до конца дней своих, хоть и заслужу от киян великую честь, и не будет ли сие еще горший обман? — неуверенно проговорил Славн.

— Умен ты, боярин, и на светлый разум твой уповаю, — сказал, вставая, Авксентий. — А покуда неволить тебя не хочу. Оставайся и помысли, как поступить. Но срок тебе до утра. Ежели к утру не решишь и знать о себе не дашь, попомни: за беды, которые обрушатся на Киев, не мы одни, но и ты в ответе.

С тем и ушел печатник. И остался Славн с собою наедине.

Горькие терзали его раздумья, всю ночь не сомкнул он глаз. Всю ночь просидел на лавке, положив перед собою на стол тяжелые старческие руки.

Не хотелось ему пятнать своей совести, боялся он людского и божьего суда. А как быть? Нешто не суждено ему дожить остатки дней своих в спокойствии и почете? Разве он этого не заслужил?

За спиною у Славна — большая и разная жизнь. Позади — безрассудства молодости, честная служба в зрелости, мудрая неторопливость в старости. Прослыл он человеком мужественным и справедливым. Шли к нему за советом, искали под рукою его защиты обездоленные, говорил он князьям, не таясь, горькие слова истины. Не изворачивался, душою не кривил.

Так не покривит ли нынче? Не совершит ли роковое, не запятнает ли рода своего? Не отрекутся ли от имени его сыновья и внуки — других судил по справедливости, а себя с собою же рассудить не посмел?..

Трудно думал боярин, утром предстал перед князем…

Вот и остался он в Киеве, в опустевшем терему на Горе. Допивали кияне Романовы меды, скоро приниматься за дело. Допевали срамные песни свои скоморохи, скоро и им в путь. Скоро, скоро задымят у кричников домницы, загрохочут в кузнях молоты, застучат в избах кросенные станы, пойдут под ветрилами лодии к Олешью, к просторному днепровскому устью.

И чтобы все это было в ладу, чтобы не иссякала кузнь и товар на торгу, чтобы мыто исправно шло в княжеские бретьяницы и не пустели одрины — для того и оставлен в Киеве боярин Славн.

А еще будет он судить киян, опекать сирых, приглядывать за холопами и смердами, и в том помогут ему огнищане и тиуны.

Много, много будет забот у Славна, и к ним ему не привыкать. И на первую думу соберет он бояр, и будут бояре спорить и ссориться друг с другом, а он должен будет рассудить их и встать на сторону тех, кто прав. Властью, ему данной, карать и пресекать котору, ибо от нее и пошли все беды на Руси. Присматривать, чтобы не ветшали городницы, крепить дружину, зорко следить за степью, чтобы, пронюхав об отсутствии князя, не пришли к городским валам половцы за легкою добычей…

Нет, не страшился старый Славн ни трудов премногих, ни ползучей молвы. Ибо нынче только, тогда лег на него весь груз немалых забот и повседневных дел, понял он, что и доселе не князю служил, а своей земле.

Так предал ли он ее, оставшись в трудную годину при ней?..

А над Киевом все вольнее разгорался жаркий полдень, и солнце стояло на самой макушке неба, обливая Днепр серебристым сиянием.

Вышел Славн на крыльцо, хотел крикнуть отрока, чтобы вывел для него из конюшни лучшего жеребца. Хотелось ему вернуться ко дням своей молодости, проехать по Киеву в высоком седле — есть еще в ногах и руках его сила, и ловкости достанет, чтобы удивить киян, как вдруг распахнулись на княж двор ворота, отскочил в сторону стоявший в стороже воин, и к самому крыльцу подъехал всадник со знакомыми боярину пронзительными глазами.

— Никак, Кузьма? — опешил от неожиданности Славн и раскрыл объятия. — Какой тебя ветер принес?

Были они знакомы давно. Еще когда Верхославу сватали за Ростислава, вместе гуляли на Всеволодовом пиру, и после не раз наезжал Ратьшич в Киев.

Неторопко спустился Кузьма с коня наземь, не спеша подошел к боярину, исподлобья разглядывал с головы до ног.

— Не соврали мне мужики… Тихо у вас в Киеве и благостно: Рюрик за монастырскою оградою, а верный его боярин всем верховодит с Горы…

— И ты туда же, Кузьма, — покачал головой Славн. — Слушок-то прошел, да верен ли? Негоже попреками встречу начинать у крыльца, войди в терем.

— Отчего же не войти, — усмехнулся Ратьшич. — Не случайный путник я, а Всеволодов посол. Принимай, как обычаи велит.

— Ты не путник, а я не князь, — обретая обычную свою степенность, холодно ответил Славн. — Коли со Всеволодовым ты словом к Роману, так не мешкай — еще успеешь нагнать его обоз: недалеко ушел.

И, постукивая посохом, стал подыматься в терем. Испортил ему Кузьма настроение — не поедет он по Киеву на горячем жеребце, снова старость вползла в него, как прилипчивая болезнь.

— Постой, боярин! — крикнул Ратьшич и через ступеньку, опередив Славна, взбежал на крыльцо.

Боярин задержался, покачал головой:

— Всегда ты был горяч, да справедлив. Нынче гордыня над тобою верх взяла. Ну-ко, отступи с дороги, не во Владимире, чай…

Отступил Ратьшич, молча пропустил Славна, двинулся за ним следом, дышал в затылок.

— Митрополит прислал ко Всеволоду отрока, — говорил он с раздражением, ткнувшись взглядом в сутулую боярскую спину.

Славн не отвечал, гневно стуча посохом, вошел в секи, опустился на лавку, Ратьшич — за ним следом. Боярин снял шапку, положил рядом с собой, провел ладонью по влажной лысине. Избегая взгляда Кузьмы, смотрел в сторону, дышал тяжело.

— Постарел ты, Славн, — стоя перед ним, сказал Ратьшич.

— Давно не виделись…

— И я уж не молод.

— Куды там! — усмехнулся боярин. — Вона как взбежал на крыльцо.

— Не обижайся на меня, Славн, — примирительно сказал Кузьма. — С дороги я, устал…

— Христианин я, в крове тебе не откажу. Отдыхай.

Кузьма улыбнулся, сел рядом:

— Ей-ей, на перевозе говорили мне мужики, что отдался ты Роману. Шибко осерчал я, а тут гляжу — ты сам на княжом крыльце.

— На княжом крыльце, эко… А ты, никак, хотел Романова боярина на Горе увидать?

— Чудно мне, почто оставил тебя Роман за киянами приглядывать?

— А вот пораскинь-ко умом, — может, и поймешь.

— Кажись, теперь в догадку мне…

— Не прост Роман.

— То-то наказывал Всеволод, допрежь того как встречусь с Романом, тебя разыскать, с митрополитом побеседовать.

— Матфей на Романову лесть неподкупен был, благословения ему не дал, — освобождаясь от гнева, ровно заговорил Славн. — А меня оставил Роман, потому как другого выбора у него не было. Смекнул? Нешто охота князю возвращаться на пожарище?..

— А кабы и так! — снова взорвался Кузьма.

— И не стыдно тебе, — упрекнул боярин. — Чтобы, как во Владимире твоем, назревала смута, а ты ее пресечь смог, да отказался? Вчера под Рюриком Киев, завтра под Романом, а там еще под кем… Почто жизни прерываться? Ехал, сам небось видел — торг шумит, кузни дымятся, народ поспешает к обедне. Роман клят вы с меня не брал, что буду я ему служить и никому боле. А Рюрик в несчастьях своих сам виноват, бог ему судья.

— Не сидеть Роману в Киеве, — сказал Кузьма.

— То не твои, то Всеволодовы слова, — ответил Славн. — Но и Рюрик — худой князь, грешен зело и нынче поделом грехи свои отмаливает…

Не зная, продолжать ли, помолчал боярин.

— Ты дале-то договаривай, — подстрекнул его Кузьма.

— Да что договаривать? Как сидел Всеволодов дед Мономах на великом столе, благоденствовали и в покое жили кияне.

— Мономахов внук нынче несет вам мир и благоденствие…

— Дай-то бог, — загадочно улыбнулся Славн.

3

Неторопко ехал со своею дружиной Роман. Отойдя на десять верст от Киева, велел он становиться на привал.

— В чем дело, княже? — удивился Авксентий. — Почто медлишь? Погляди на небо — солнышко еще высоко, а до Галича не близко. Уж не надумал ли поворотить назад?

— Что-то неладно у меня на душе, — признался Роман. — С чего бы это?

— Как сказать тебе повелишь, княже? В Славне я уверен, а вот то, что не урядился ты с остальными князьями, тревожит и меня…

Не в первый раз испытывал Роман свое зыбкое счастье. И многое из того, что делал он то ли в приступе гнева, то ли из упрямства, после сам же решительно отвергал. Потому-то и жилось неспокойно подле него боярам: с утра веленное князем к вечеру вызывало его же недовольство: в непостоянстве своем Роман винил тех, кто был к нему ближе и только что помогал в свершении им задуманного.

Авксентий до сих пор удачно избегал незавидной участи своих предшественников — и в том помощниками ему были его притворство и изворотливость.

Однако на сей раз и он пребывал в растерянности. Пока шли от половцев, пока плели вокруг Рюрика сети в Триполе, пока судили да рядили в Киеве, был печат ник как рыба в воде: тут равных себе он не видел и в успехе затеянного не сомневался. Правда, и тогда уже шевельнулась в нем догадка, что дело до конца не доведено, — однако гонцы из Галича, которых принимал он на Горе, везли тревожные вести о смуте, созревавшей на границе с уграми. Быстро смирившись с Романом кияне усыпили Авксентиеву осторожность. Славн взялся пасти неспокойное стадо, а князь торопил его, не очень-то доверяя вступившему после смерти Мечислава на польский престол Лешке, который хоть и был его родичем и союзником, но целиком находился во власти можновладцев и церкви. К тому же держался он у себя непрочно: еще сильна была сторона, мечтавшая посадить в Кракове сына давнего Романова врага Мечислава — Владислава Ласконогого.

Все это знал Авксентий, знал это не хуже его князь, но у Романа было давнее предубеждение против своих и галицких бояр: натерпевшись от них однажды, теперь не верил он ни единому их слову. Ему так и казалось, что стоит только ляхам приблизиться к порубежью, как тут же объявятся у них союзники, только и мечтающие о том, как бы скинуть Романа и посадить на галицкий и волынский стол кого угодно, лишь бы помягче и посговорчивее…

Не сам ли печатник еще недавно раздувал закравшиеся в сердце Романово подозрения? Не он ли оклеветал боярина Рагуила, верного княжеского воеводу, и не на его ли глазах казнили того лютой смертью?..

Везде печать Авксентиева, всюду след его кровавой десницы. Но свою ли волю вершил он, не князево ли предупреждал желание? Разве и без него, и до него еще, мало пролилось вдовьих горьких слез, разве по его только наущению закопано живьем, сожжено и повешено столько бояр?

Не хотел разделить их участи Авксентий, только и всего. Жить хотел, топтать эту траву, дышать этим воздухом, пить эти меды, ласкать наложниц… Так ежели не отдал бы он в руки палачей Рагуила, нешто не покарал бы его Роман?! За прямоту и непокорный нрав — покарал бы. И семью бы его пустил по миру, и жену бы обесчестил. И никакой пользы не было бы от этого Авксентию.

Трудно шел к своей цели Авксентий и нынче верной собакой был при князе на самом гребне его славы. Шумно жил Роман, не всегда праведно, опасным сосе дом был, несговорчивым — карал, буйствовал, ссорился и других ссорил, терял все и все обретал вновь. А для чего?

Зачем ему Киев? Не спокойнее ли было бы ему сидеть в своем Галиче и на Волыни — одному, прочно, навсегда? Не было там у него соперников, и все говорили бы: вот мудрый князь.

Узкою мерой мерил Романа Авксентий — своей мерой. Думал, Киев ему нужен лишь для еще большей славы. Думал, из корысти тянет руки Роман к соседям…

А зачем Роману чужие бретьяницы, когда и свои полны? Нешто земли ему не хватает? Нешто пахать-сеять негде? Нешто свои сады не родят плодов? Нешто на своих лугах не тучнеют стада?

Да ежели бы Авксентию такое богатство, разве стал бы он снова и снова испытывать свое счастье?! Жил бы, поживал Авксентий на своей земле да солнышку радовался. И руки кровью чужой не багрил. Вот как.

— Вот как, — словно подслушав его мысли, сказал Роман и грузно спрыгнул с седла наземь. — Зови в шатер думцев, печатник.

И, ведя коня в поводу, поднялся на высокий холм, окинул взглядом просторные дали. Легкий ветерок шевелил за его плечами корзно.

Смотрел князь перед собой и с грустью думал: даже близкие люди, даже те, кому верил, не понимали его забот. Вон и Авксентий обрадовался, побежал собирать бояр — лишь бы подальше от князя. По глазам его прочел Роман: ведут они за собою большой обоз, гонят скот и пленных — чего же боле? Пущай себе дерутся за Киев другие князья, пущай злобствуют — нам-то что до того? К нам степняки не придут — крепко оградились мы засеками и лихими дозорами…

Не с кем поделиться князю своими заботами. Пробовал с боярами советоваться — не поняли, иные со страху предали его — кто ляхам, кто уграм, кто Рюрику. За добро свое держались, за право безнаказанно бесчинствовать в своих вотчинах. И то — многих побеспокоил Роман в их родовых гнездах, иных передавил, как пчел, а много ли вкусил меду?..

Пробовал с женою поговорить он, хотел подругою верной и советчицей видеть подле своего стола, любил он ее когда-то, в любви доверял слепо. Но крепче его держал Рюриковну в своих руках отец ее, киевский князь, — не любовью, а родительской властью. И стала она подле Романа страшнее злого недруга: ночыо, когда засыпал он, прислушивалась она к его сонному бормотанью, запоминала, передавала с гонцами в Киев к батюшке своему невольно вырвавшиеся на супружеском ложе признания.

Не легко расставался с Рюриковной Роман — это боярам казалось, что легко. Ждал он, что падет она к его ногам, жаждал минутной слабости, ловил в глазах ее боль, которую чувствовал сам. Случись такое — и простил бы он жену свою, не постриг в монашки. Как знать, может, оставшись одна, без отца с матерью, и стала бы она ему верной супругой?!

Ой ли? Не обманывай себя, Романе, — все, что думаешь ты, пустое. Не ждал ты ее раскаяния — боялся новых слёз (и так уж их было пролито море), спешил поскорее закончить расправу. Просто хотелось тебе еще раз унизить Рюрика, насладиться отчаянием его дочери, увидеть смертельную тоску в глазах ее матери…

Две могучие силы сшиблись в Романе: был он человек, как и все люди, и был он князь. И князь победил человека:

— Скис ты, Романе, как худое вино в корчаге. Нешто Рюриковна других женок слаще?!

И засмеялся Роман тем страшным смехом, от которого холодно делалось обреченным на немилость его боярам.

Тем часом собрались в шатре кликнутые Авксентием думцы, и Ростислав, Рюриков сын, был вместе с ними.

Дав потомиться боярам в безвестности, Роман вошел, ни на кого не глядя, и сел на застеленную ковром лавку. Авксентий с напряженным и бледным лицом встал рядом с ним, остальные расположились по чину. Ростиславу места не хватило, и он, чувствуя себя униженным, смущенно переминался с ноги на ногу у входа.

Роман выпрямился, окинул всех угрюмым взглядом:

— Почто князь стоит, бояре, а вы расселись?

Вскочили думцы, засуетились, кланялись Роману и Ростиславу, обмахивали концами всяк свое место:

— Сюды садись, княже!..

Роман улыбнулся, поманил Ростислава к себе, усадил рядом.

— Место это отныне — твое.

Ростислав смущенно опустился на полавочник.

Роман сказал:

— Звал я вас сюда, думцы, для зело важного дела. Киев отныне наш — сие вам ведомо.

Бояре согласно закивали.

— Но не для того брал я его, чтобы пустошить, как половецкие становища, — продолжал Роман, — а для того, чтобы кончить давнюю вражду и усобицу. Киев есть старейший стол во всей Русской земле, и надлежит на оном быть старейшему и мудрейшему из всех князей, чтоб мог благоразумно управлять и оборонять отовсюду Русь, а не токмо помышлять о своем прибытке…

— Все верно, княже, — заулыбались думцы.

— А в братии, князьях русских, содержать добрый порядок, дабы один другого не мог обижать и чужие земли разорять безнаказанно…

— Велишь, княже, сие занести в грамоту? — склонился к Роману Авксентий.

— Занеси. И еще припиши, что я беру на себя сей нелегкий труд, и пошли сию грамоту всем князьям, а также Всеволоду, коего чту я, как отца своего, превыше всех князей на Русской земле и прошу у него благословения…

Роман помолчал и добавил:

— А Рюрика сверг я со стола за его клятвопреступление. Сие тоже внеси в грамоту.

— Нынче же снаряжу я, княже, гонцов, — сказал Авксентий.

Роман кивнул и, облегченно вздохнув, улыбнулся.

— По правде ли рассудили мы, бояре? — спросил он притихших думцев.

— По правде, княже, по правде! — раздались голоса.

Ростислав молчал.

— А ты почто безмолвствуешь? — сдвинув брови, повернулся к нему Роман. — Аль обижен, со мной не согласен?

— Что слово мое для тебя, Романе! — прерывающимся голосом проговорил Ростислав. — Пленник я твой, а не советчик. Могу ли перечить тебе, не вызвав твоего гнева?

— Опять ты за свое, князь, — покачал головой Роман. — Не можешь простить мне отца своего, а зря. И ране и нынче слышал сам, почто велел я Рюрика постричь в монахи. Вверг он землю свою в неслыханные беды, поссорил меж собою князей. Слаб он духом и телом немощен — как ему сидеть на Горе?!

Ни слова не сказал ему на это Ростислав, склонился, охватив задрожавшее лицо руками.

— Всё. Ступайте, бояре, — сжалился над ним Роман. — И ты ступай, поразмысли. Не хотел бы я видеть в тебе своего врага.

— Княже! — вдруг ввалился в шатер растерянный отрок. Но ничего не успел сказать — за спиною его выросла могучая фигура в темном платне. Бояре замерли в изумлении.

— Кузьма Ратьшич! — вскрикнул Авксентий.

— Со словом к тебе, Романе, от великого князя Всеволода, — поклонившись с достоинством, негромко произнес Кузьма.

4

Когда Чурыня, с перепугу просидевший две недели у себя взаперти, услышал от вездесущей Миланы, что в Киев прибыл гонец от Всеволода, страху его не убавилось, но зато представился случай позлорадствовать.

— Зашевелился владимирский князь, — сказал он сестрице, подмаргивая. — Теперь жди: отольются Славну мои невинные слезки…

— Эк, погляди-ко, невинный какой! — осадила его Милана. — Как бы тебе самому еще горше не пришлось. Сказывают, прощаясь со Славном, целовал его Всеволодов гонец в уста…

— Чего мелешь, сорока! — ударил кулаком по столу Чурыня. — Аль мало тебе моих обид? Не станет Всеволодов гонец целоваться с клятвопреступником!

— Боярин Славн клятвы не преступал, — сказала, по привычке подбоченясь, Милана.

— Тебе-то отколь знать? — огрызнулся Чурыня. — Чай, баба ты, на думу звана не была.

— Да и ты не был зван. А коли говорю, то знаю…

— Уж не сызнова ли от Славновой женки? — подозрительно прищурился Чурыня.

— А кабы и от нее! Давно ли сам наставлял к ней в гости наведываться.

— Так то когда было…

— Нынче мое око в Славновом терему и того нужней, — сказала Милана и ушла, оставив братца в тяжелом размышлении.

«Вот чертова баба! — выругался про себя боярин. — А ведь и верно сказывает… Так неужто и впрямь я чего не додумал?»

Но как ни напрягался Чурыня, как ни морщил свой низкий лоб, а ничего путного в голову не пришло. Сунув в мягкие чеботы босые ноги, он вышел на крыльцо. Туда-сюда поглядел — нигде не видно Миланы. «Должно, у ключницы», — смекнул боярин и спустился в подклет.

И верно — где же еще быть сестрице! Ей бы язык почесать, а лучшего разговора, чем с ключницей Гоноратой, в ином месте не сыскать.

Была Гонората не просто ключницей, а еще и травницей и бабкой-повитухой.

— Эй ты, баба, — сказал Чурыня, — ну-ко, выдь…

Легким ветерком порскнула из подклета Гонората, словно и не было у нее за плечами шести десятков лет.

Сел боярин на лавку против сестрицы, поскреб под рубахой живот, поморщился.

— Чего вдруг взгомонился? — улыбнулась Милана. Догадывалась она, что отыщет ее братец, — не все еще сказано было в тереме, а ему невтерпеж.

— Разбередила ты меня, — сказал боярин. — Мудрено сказывала, про гонца обратно же, про Славна…

— А что — гонец? Гонец как гонец, — нараспев отвечала Милана. — Будто Кузьму Ратьшича прислал Всеволод.

— Кузьму?! — обомлел Чурыня и быстро перекрестился. — Чуч-чур меня!..

— Вона как переменился в лице, — испугалась Милана.

— Про Кузьму-то, — проглотил боярин застрявший в горле комок, — про Кузьму-то… не ослышалась?

— Не, про Кузьму не ослышалась, — уверенно подтвердила сестра.

— С ним и лобызался Славн на крыльце?

— Должно, с ним.

— Ну, пропал я, — повесил голову Чурыня. — Ежели Кузьма от Всеволода заявился, то с вестью для меня дурной. Не допустит владимирский князь, чтобы Роман своевольничал в Киеве. Никак, возвращать будет Рюрика на стол, а Рюрик мне не простит… Славна же, видать по всему, винить не в чем, — может, он и отправил человека во Владимир: так, мол, и так — поспешать надо. Оттого и лобызался с ним Кузьма… Ай-яй-яй!

— Ну, Чурыня, — поднявшись с лавки, грозно возвысилась над ним сестра. — Ну, Чурыня, лгал ты мне все, а я тебе верила. Так, выходит, и впрямь преступил ты клятву, даденную князю. Выходит, поделом славят тебя на всех углах кияне.

— Нишкни! — подскочил к ней боярин. — Верно сказано, стели бабе вдоль, а она все поперек. Бежать надо!

— Куды бежать-то? — вытаращила на него глаза Милана. — Мне-то почто бежать?

— А по то, что не чужая ты мне.

— Чай, не я князя окручивала…

Не переговорить Чурыне своей языкастой сестры: на любое его слово у нее десять своих припасено.

Махнул боярин на Милану рукой, кинулся из подклета во двор, всполошил прислугу:

— Эй вы, люди! Все, кто есть, ко мне! Снаряжайте возы, запрягайте коней, грузите добро!.. Да пошевеливайтесь, не то у меня!

Забегали, засуетились дворовые, отмыкали бретьяницы и одрины, сволакивали во двор зерно и иную кладь, из медущ выкатывали бочонки с вином и брагой, из терема несли иконы, порты и мягкую рухлядь.

Шум и гам во дворе, люди распарены, кони храпят и пятятся, в воздухе кружится пух из перин, и над всеми — боярин на крыльце: уже в кожухе, уже при поясе и мече, в собольей шапке, надвинутой на глаза.

— Господи, да что же это деется! — заламывая руки, то туда, то сюда кидалась Милана, — Куды ехать-то? Останови их, Чурыня, иль вовсе тебе свет застило — соседям на потеху! Гляди, сколь народу собрал у ворот. И не стыдно?

— Шевелись! Шевелись! — покрикивал боярин, не обращая внимания на сестру, — Куды ларь поволок? На воз его!

Поняла Милана, что нипочем не перекричать ей взбесившегося братца, как бы самой не прогадать, кинулась в светелку, выскочила с девкой: у девки в шелковом плате — иконки, кресты и молитвенники, у самой боярыни под рукою — серебром кованный погребец…

Отшумели — тронулись: впереди отроки верхом на конях, за отроками на расписном повозе — сам боярин с Миланой, а дальше за ними длинным хвостом — весь обоз с медом, воском, пшеницей, сарацинским зерном…

Выехали из города, пугая шумом видавших виды воротников, задержались на берегу Днепра. Куда дальше путь держать?

Боярин привстал на повозе, подозвал конюшего.

— Что прикажешь, боярин-батюшка? — сдернул конюший с головы треух.

— Под Триполь пойдем, — сказал Чурыня, — И вот тебе мой наказ: собери табуны и гони их за реку. Летуй там, покуда не дам знака.

Ускакал конюший. За него Чурыня был спокоен: все исполнит, как велено. Ух ты, гора с плеч свалилась!..

Теперь можно и передохнуть. Упал боярин на подушки, перекрестился, скосил взгляд на сестру. Милана, сидя с ним рядом, все еще прижимала к животу онемевшими пальцами кованый погребец.

— Эк тебя всю скрючило-то, — проговорил он с неожиданным миролюбием. — Отпусти погребец-то…

— Ну и напугал ты меня, боярин, — сказала сестра с виноватой улыбкой. — Ровно на пожаре поспешал.

— Небось поспешишь. Почто погребец охватила?..

— Вовсе и не охватила, — сказала, смущаясь, Милана и поставила погребец у ног.

— Откинь, откинь крышку-то…

— Тебе на что? — насторожилась сестра.

— А ты откинь.

— Ключик потеряла, — быстро нашлась Милана. — На груди завсегда был рядом с крестиком…

Чурыня протянул руку, подергал погребец за крышку — не пускает.

— Хитришь ты, сестрица, — сказал боярин угрюмо. — Не по душе мне твой погребец. Что в нем?

— Не каменья, знамо. Отколь у меня каменья? Браслетики с синими глазками да девичий убрусец…

— Ну, а коли так, почто лишний груз на повозе? Кинь его в реку!

И боярин решительно потянулся к погребцу. Миланины руки были проворнее: не успел Чурыня нагнуться, как уж снова оказался погребец на коленях у сестры.

— Знамо, — сказал боярин и вытащил из-за пояса крепкий нож. — Коли нет у тебя ключика, пущай пропадет погребец.

И, подсунув лезвие в щель, рванул его на себя. Милана охнула, крышка откинулась. Сидевшая рядом дворовая девка зажмурила глаза.

— Вот он, убрусец-то, — насмешливо проговорил боярин, вытягивая из погребца жемчужное ожерелье. — Ягодка к ягодке. А это не браслетик ли с синим глазком?

И он вытянул следом за ожерельем золотые колты с вправленными в них блестящими яхонтами.

Только тут вышла Милана из оцепенения, заверещала, вцепилась в волосатую руку брата:

— Не тронь!..

— Ладно, ладно уж, — сказал боярин. — И доднесь была у меня догадка, что не бескорыстно живешь ты подле меня, пользуешься не одними только хлебами… Нынче сам зрю. Змея ты, Милана, да и только — праведности меня учишь, попрекаешь бесчестьем, а сама живешь праведно ли? — И он покачал головой.

Молча уложив драгоценности в погребец, сестра снова поставила его на колени и обеими руками прижала к животу.

Обоз тронулся.

5

Разъехались князья из Триполя, отшумела распря, и снова тихо да благостно зажил воевода Стонег. По утрам осматривал город (был он невелик), после обеда спал, вечером, ежели была охота, наведывался к вдове Оксиньице.

Первая летняя жара спала, ночи стали прохладнее; смерды по окрестным селам заготавливали сено, в садах наливались сочные яблоки, и сладкий дух витал над огородами, над сонными улочками, над крытыми черной соломою крышами прилепившихся друг подле друга изб.

— Мистиша! — позвал воевода состоявшего при нем на скорые дела проворного паробка. — Вели-ко запрягать коней, да поедем на реку.

— Гроза собирается, батюшка, — помявшись у порога, сказал Мистиша, — может, повременишь?

— Делай что сказано, — цыкнул на него Стонег.

Паробок бесшумно выскользнул за дверь, боярин вышел за ним следом.

Коней запрячь для ловких рук — дело спорое. Не успел Стонег и с крыльца спуститься, как уж подвели к нему два отрока с конюшни любимого угорского фаря.

Остался этот конь у боярина от Романа. Случилось так, что захромал он перед самым выходом князя из Триполя — вот и расщедрился Роман.

— Пользуйся моим конем, боярин, — сказал князь воеводе. — Расстаюсь я с ним не без сожаления. Добрую службу сослужил мне угорский фарь, да куды ж его с подраненным копытом. Тебе же за гостеприимство твое мой подарок — бери.

А и дел-то всего было, что перековать коня. На следующий же день красовался на нем боярин перед теремом Оксиньицы.

Оглаживая шелковую гриву фаря, вздыхала и охала вдовушка:

— Да за что же тебе такой подарок, боярин?.. Знать, приглянулся ты князю.

— Вестимо, — степенно отвечал Стонег. — Чай, не отдал бы коня своего князь первому встречному.

В тот день до вечера простоял фарь на дворе у Оксиньицы. Попивая у вдовушки вино, то и дело поглядывал боярин в окошко. Даже обиделась на него вдова:

— Куды глаза пялишь, боярин?.. Уж не надумал ли променять меня на своего фаря?!

— Эк разобрало тебя, Оксиньица, — самодовольно улыбнулся Стонег.

Знатное седло изготовил в Киеве для своего любимца воевода. Приставил к коню, чтобы денно и нощно следили за ним, трех отроков.

Проезжая по Триполю, собирал боярин вокруг себя восхищенные толпы, звал к себе стариков, чтобы при нем хвалили коня, и не было для него пущей радости, как самому выехать в луга, поглядеть, как пасут его фаря на сочных травах…

Далеко видно вокруг с днепровского берега. Лихо соскочил с седла Стонег, отдал поводья подбежавшему Мистише, спустился к тихой воде и стал смотреть на реку: не проплывут ли заморские гости. Летом на Днепре людно — лодии идут косяками. Нынче, знать, тоже не без них — вон показались черные точечки. Ближе, ближе… Руку козырьком ко лбу приложил боярин, пошарил взглядом по берегу: ежели гости, то и дружина тут как тут. И верно — скакали всадники.

Тут со степи потянуло напористым ветром, взрябило воду в реке. «Верно сказывал Мистиша, — подумал боярин, — кажись, гроза».

Иной раз, в хорошую погоду, гости проплывали мимо. «Нынче не проплывут», — сказал себе боярин.

Лодии стали поворачивать к берегу.

А ветер все крепчал, и над степью вздыбилась большая туча.

— Эй, кто ты такой есть? — осадил перед Стонегом коня плечистый воин с длинными, спускающимися ниже подбородка, светлыми усами. За ним на рысях подтягивалась дружина — все в кольчугах и шлемах, при тяжелых мечах и копьях.

— Я трипольский воевода, — сказал Стонег, — а вы кто?

— Ведем гостей от Олешья ко Киеву, — спрыгнул наземь и приблизился к боярину воин. Вблизи он был еще выше ростом, и Стонег едва доставал ему до плеча.

Борясь с волнами на быстрине, лодии тем временам входили в затишек под укрытие берега. Упали первые капли дождя.

— Батюшка-боярин, — подбежал запыхавшийся Мистиша, держа Стонегова фаря и свою лошаденку под уздцы. — Не промок бы, батюшка-боярин, — эвона какая туча нависла. Поспешай!

— Подь ты! — прикрикнул на него воевода. — Глаза-то раствори, не видишь разве — гости к нам пожаловали.

— Дык промокнешь под дождем-то…

Воины засмеялись. Старший восхищенно погладил Стонегова коня по морде, пошлепал по губам.

— И отколь у тебя, воевода, этакой фарь? — удивился он.

— Князя Романа подарок, — выпячивая грудь, с готовностью отвечал Стонег.

— Эвона! — недоверчиво протянул старшой. — За что ж тебя жаловал князь?

— За что жаловал, то мне ведомо. На что тебе знать?..

На лодиях суетились люди, спускали ветрила, накрывали холстиной товар.

Сверкнула молния, гром ударил почти сразу же — боярин перекрестился и вскарабкался на коня. Дождь полил сплошными отвесными струями. У реки остались одни лодейщики — все дружно кинулись к воротам крепости.

Шум низвергшейся на землю воды был так силен, что не слышно было ни топота копыт, ни храпа коней, ни криков. Словно бичом подгоняя их, молнии полосовали небо со всех сторон с оглушительным треском.

В приезжей избе, что была срублена для случайных гостей, народу набилось видимо-невидимо. Все возбужденно посмеивались, старались протиснуться поближе к печи.

— От самого Олешья ни капельки не упало, — говорил старшой, положив рядом с собою на лавку шлем и стряхивая воду с груди и рукавов, — А тут, гляди-ко, добрым дождем встречает нас Русь.

— Сено убираем, дождь-то не шибко к добру, — заметил Стонег.

Был он доволен счастливому случаю: ежели бы не гроза, так и прошли бы лодии к Киеву. А тихая жизнь в крепости изрядно наскучила боярину.

— Ты вот что, Мистиша, — сказал он ни на шаг не отходившему от него паробку. — Беги к Настене да накажи ей: пущай сокалчих взгомонит. Буду не один, с людьми…

Паробок выскочил за дверь. Старшой улыбнулся:

— Спасибо тебе за крышу над головой, воевода. Добрый ты хозяин, да мы народ не привередливый. Переждем грозу — и снова в путь. Пировать будем дома.

— Хороший гость — хозяину в почет, — сказал Стонег. — Я вам хлеб-соль, а вы мне сказки.

— Не скоморохи мы, сказок сказывать не умеем. А вот бывальщиной не побрезгуешь ли? Жизнь наша в седле, зарубок на теле много — рассказать есть что…

Славно пировали дружинники в тереме у Стонега. Медов не жалел воевода: чего не услышишь от бывалого человека, да еще ежели дождь на дворе, а в голове — хмель.

Старшого Несмеяном звали. Но был он улыбчив и говорлив. Дружинники тоже оказались ему под стать. Но и меда выпили столько, сколько боярин и за год не выпивал.

Выманила Стонега из повалуши Настена:

— Аль совсем сдурел? Князья гостевали — ладно, нынче бог весть кого привел. До вечера они у тебя все медуши выхлещут… Опомнись, боярин!

Стонег едва на ногах стоял:

— Эт-то кого ты пужать вздумала? А ну кшить, да чтобы к нам ни ногою. Хочу — гуляю, хочу — пощу.

С ног сбились челядины — такого шумного пира давно уже не было в Триполе.

На следующее утро проснулся боярин едва живой: будто колотили его всю ночь по голове, руки-ноги выворачивали. О том, как вечеряли да прощались с дружинниками, ни зарубки на памяти не осталось. Помнится, целовался он со старшим, помнится, наваливал что-то в подарок. Вроде Настёна за него цеплялась, а он гнал ее и гневно топал ногами.

Закряхтел воевода, перевернулся на спину.

— Здрав будь, боярин-батюшка, — пропело над ухом.

— Кто это? — удивился Стонег. — Ты, Мистиша?

— Я, боярин-батюшка…

— Похмелья бы мне.

— Да вот оно, не желаешь ли отведать?

С трудом поднялся Стонег, пустыми глазами уставился на паробка. Стоит Мистиша перед ним на коленях, в руках блюдо держит с огурчиками и кислой капусткой.

— Поешь, батюшка, — ей-ей полегчает.

Стонег хрумкнул огурцом, захватил пятерней капустки. Мистиша глядел в сторону. Не понравилось это боярину.

— Почто глаза отводишь? — спросил он паробка строго. — Натворил чего?

— Не, — мотнул головой Мистиша.

— Настена гневается?

— Гневается, — сказал паробок.

— Баба она.

Мистиша молчал. Стонег еще зачерпнул пятерней капустки, пожевал, вытер мокрые пальцы о рубаху.

— Гости-то как отъехали?

— Отъехали…

— Не обидели?

— Нас-то?

— Почто нас? Мы-то гостей не обидели? — рассердился непонятливости паробка боярин.

— А что им на нас обижаться? Всё — как у христьян: ели-пили, песни показывали. Да еще и с дарами отъехали…

— Ишь ты, с дарами, — мотнул головой Стонег и снова потянулся к капусте. Но вдруг рука его замерла над блюдом. Сквозь мрак тяжелого похмелья вспомнилось боярину что-то смутное: будто стоит он во дворе рукою машет, а Настена висит у него на плече.

Стонег сердитым взглядом ожег паробка:

— Говори!

Отпрянул Мистиша, чуть не выронил блюдо:

— Увели фаря твоего, боярин-батюшка.

— Как увели?! — подскочил на ложе Стонег.

— Подарил ты его старшому, когда прощались с ним на крыльце. Уж так ли уговаривала тебя боярыня, а ты все одно: «Кшить, баба…»

Слабо сделалось воеводе в ногах, руки обвисли, как плети:

— Коня увели… коня…

Закачался Стонег на ложе, замотал головой.

— Беда-то какая, Мистиша.

— Да полно кручиниться, батюшка, — попробовал успокоить его паробок. — Другого коня пожалует тебе князь.

— И ты туды же. Вот я тебя! — вскочил с ложа Стонег. — Нет, чтобы удержать, нет, чтобы не дать коня. Ты-то куды глядел?

— Дык с тобой, батюшка, сладу не было…

— Будя, — сказал Стонег. — Подь сюды, Мистиша, не боись. Да поставь на стол блюдо и слушай мой наказ: где хошь, а достань мне фаря. В Киев иди, в Галич, в Олешье — куды следы приведут, а без коня не возвращайся.

— Дареный он, конь-то твой! — вскричал в отчаянии паробок.

— Ну и что, что дареный. А ты его обратно возьми — да в Триполь, да в мою конюшню, — ласково говорил боярин. — А не вернешь, Мистиша, вот те крест, не жить тебе на этом свете. Так и знай!

 

Глава пятая

1

Всю жизнь свою, все шестнадцать годков, прожил Мистиша на Стонеговой усадьбе. С малых лет только и знал он что этот двор с одринами, медушами и конюшней да крепость, которую окинешь одним взглядом из конца в конец, да Днепр, да степь за Днепром, да вьющуюся берегом дорогу, которая, как сказывали, ведет в Киев, большой и красивый город. Чудесными рассказами заезжих людей жил Мистиша, манило его за степной окоем, но не думал, не гадал он, что так вот сразу, вдруг, и не по своей воле, отправится в неведомое странствие. И сладостно, и страшно было ему, и всю ночь перед отъездом сжималось у него сердце и не давало сомкнуть глаз.

Ни свет ни заря растормошил его конюший Кирьяк, смущенно потупляясь, сунул завернутый в тряпку шматок соленого сала:

— В дороге сгодится.

Потом помолчал и добавил:

— Ты на меня не серчай, Мистиша. Видит бог, и я противился боярину. Да где уж мне совладать, коли он и Настены не послушался.

Вместо ответа Мистиша прильнул к плечу Кирьяка.

— Кто знает, когда еще доведется встретиться, — сказал конюший, мягко отстраняя его от себя. — Вот, возьми мою оберегу.

Во дворе стоял оседланный конь, толпились молчаливые людины. Низко поклонился им всем Мистиша, и они поклонились ему низко.

— Ну, чего там — трогай, трогай, — глухим голосом поторопил Кирьяк.

Мистиша вздел ногу в стремя, еще раз окинул грустным взором знакомый ему с детства двор, вскочил в седло и выехал за ворота.

Уже за городом еще не раз оглядывался он на маячившие вдали стены с деревянными вежами, еще придерживал коня, но скоро поднялось по правую руку солнце, конь сам по себе прибавил шагу, Триполь скрылся за холмами, рядом весело поблескивал Днепр — и от грустных мыслей не осталось и следа.

Хорошего иноходца подобрал Мистише Кирьяк (еще ответит перед боярином), хорошее выбрал седло (и за это ему непоздоровится), дорога быстро бежала коню под копыта. Среди позванивающих трав трепетали ранние птахи, ласковый ветер обдувал пареньку лицо. Обгоняя бредущих на покосы мужиков и баб, Мистиша прямил спину, глядел на них с коня с гордой улыбкой.

— Далеко ли путь наладил, Мистиша? — ласково спрашивали его люди.

— В Киев боярин снарядил, — степенно отвечал паробок и поигрывал плеточкой.

«В Киев, в Киев», — постукивали в голове звонкие молоточки.

Долог путь, да изъездчив. Скоро показалось на пригорке село. В селе церковка деревянная, возле церковки — длинный обоз. Попридержал Мистиша иноходца.

— Эй, кто таков будешь? — преградил дорогу мужик с волочащимся по земле длинным кнутом. Борода у мужика пегая, в разные стороны торчит, глаза злые.

— А ты кто таков? — стараясь казаться храбрым, спросил дрогнувшим голосом Мистиша.

— Слезай с коня!

— Еще чего?

— Кому сказано!..

Не было у мужика охоты лясы точить. Разом за молкли в голове у Мистиши игривые молоточки. Спустился он наземь, мужик решительно взял коня за повод, куда-то повел. Паробок шел рядом, нудливо гнусавил:

— Боярин меня в Киев послал, почто препятствуешь?

— А кто твой боярин? — спросил мужик, не оборачиваясь.

— Стонег, знамо, — удивившись, что не знают его боярина, отвечал Мистиша.

Но на мужика это имя не произвело никакого впечатления.

Подошли к церкви.

— Жди здесь, — сказал мужик. — Да не вздумай убегнуть: всё одно догоню.

О том, чтобы бежать, у Мистиши и в мыслях не было: уж больно опасен был мужик. Долго стоял он на солнцепеке, все гадал — что за обоз. На купеческий не похож, а иному отколь тут быть?

Истомился Мистиша, ожидаючи. Мужик вернулся злее прежнего. Повелел:

— Иди за мной.

Привел в избу. В избе на лавке сидел толстяк с белесыми глазами, посвистывая носом, пил из широкого жбана квас. Рядом с ним — баба, сухая и длинная, с постным лицом и капризно поджатыми губами.

Переступив порог избы, свирепый мужик сделался угодливым, спина согнулась, голос потек елейным ручейком:

— Вот ентот, боярин, паробок и есть…

— Иди покуда, — отослал боярин мужика и с любопытством оглядел Мистишу.

— Так Стонегов, говоришь? — спросил угрюмо, — Из Триполя в Киев поспешаешь?

— Все так, — отвечал Мистиша и поклонился боярину.

— А не сбег от воеводы?

— Куды ж мне!

— И коня воевода тебе дал?

— И коня.

— За каким же делом послал тебя Стонег в Киев?

— Увел у воеводы его любимого фаря Несмеян, — осмелев, бойко отвечал Мистиша.

— Несмеян говоришь? — вытаращил глаза боярин. — Да в своем ли уме Стонег?! Ты, холоп, говори, да не заговаривайся. Знаю я Несмеяна, зачем ему чужой фарь?..

Обрадовался Мистиша — вот и кончик ниточки объявился. Совсем осмелел:

— Услал меня боярин за Несмеяном вослед: ищи, говорит, хоть в Киеве, хоть в Галиче, хоть в Олешье, а чтобы был у меня на конюшне фарь. Пили они вечор, вот и подарил воевода Несмеяну коня, не подумавши. Теперь убивается…

— Поделом Стонегу, коли до седин ума не нажил, добродушно проворчал боярин и снова потянулся губами к жбану с квасом. — Да слыханное ли это дело, чтобы дареного коня назад возворачивать!

— А допрежь того, — сказал Мистиша, — подарил фаря боярину моему сам князь Роман.

— Как же, как же, — закивал головой толстяк, — всё помню…

— Не томи ты паробка, Чурыня, — вдруг встряла в разговор сидевшая до того тихо тощая баба и обратилась к Мистише. — Видели мы Несмеяна и фаря Стонегова видели — недалече отселе повстречали на берегу Днепра дружинников…

— Боярин-батюшка! — вскричал Мистиша и со стуком пал на колени. — Вели отпустить меня, может, еще и нонче догоню Несмеяна!

— Ишь ты, прыткий какой, — засмеялся Чурыня. — Ладно, догоняй уж. А то прибёг ко мне дворский, говорит: никак, холоп утек на хозяйском коне…

Задом, задом выкатился из избы Мистиша — и к церкви. Давешний мужик, Чурынин дворский, прохаживался между возами.

— Что, не всыпал тебе боярин? — оскалил крепкие зубы.

Вскочил Мистиша на коня, не удостоив мужика и взглядом. Снова застучали в голове веселые молоточки. Вот уж и село за спиной, вот уж и Днепр заблестел под высокой кручей.

Лихо шел иноходец, взметывал за собою клубы черной пыли. До боли в глазах вглядывался паробок в прихотливо извивающуюся перед ним дорогу. Но была она пустынна до самого окоема. Скоро выбился из сил добрый конь, и Мистиша перевел его на трусцу. Нет, не догнать ему Несмеяна, а в Киеве искать — все равно что иголку в стоге сена.

Приуныл паробок, ехал по берегу, понурившись.

Солнце перевалило за полдень, пекло немилосердно. Приспело обеденное время, да и коню пора уж было отдохнуть. Сыскав удобную тропку, Мистиша съехал к воде, дал иноходцу вволю напиться, пустил на траву. Сам достал из-за пазухи подаренное Кирьяком сало, сукрой хлеба и только принялся за трапезу, как сверху посыпались на него камешки и песок. Вздрогнул паробок — и замер от страха: из травы, на краю откоса, вылядывало чье-то лицо, похожее на скомороший скурат, — с узкими глазками и длинным сморщенным носом. Оно улыбалось сочным красным ртом и корчило гримасы.

Мистиша обмер, икнул и мысленно перекрестился.

— Что, страшно? — Сдерживая булькающий в горле смех, из травы поднялся человек с уродливо торчащим за спиной острым горбом. У горбуна были длинные тяжелые руки и еще более длинные, вывернутые стопами вовнутрь ноги, голова без шеи крепко сидела на слегка приподнятых плечах. Лоб и щеки незнакомца пересекали глубокие борозды морщин.

Горбун подобрал полы старенького кожуха и съехал с откоса к опасливо посторонившемуся Мистише.

— Т-ты что это? — заикаясь, выставил перед собою руки паробок.

— Испужался, — кивнул горбун. — Меня все пужаются. А я человек добрый. Тебя как кличут-то?

— Мистишей, — на всякий случай отодвинулся от него паробок.

— А меня Кривом. Ты откуда?

— Из Триполя, — глядя в кроткие глаза горбуна, увереннее отвечал Мистиша.

— Это твой конь?

— А чей же?!

— Хороший конь, — кивнул Крив. — А ты меня с собой возьмешь?

— Куда ж я тебя возьму-то?

— В Киев.

— А может, я в Триполь возвращаюсь?

— Не, — засмеялся Крив, — я за тобой давно слежу. В Триполь туда, а в Киев сюда, — махнул он своими длинными руками. — Возьми, не прогадаешь. Меня в Киеве все знают, — может, и пригожусь.

— Ты мне и нынче можешь пригодиться, — все больше оправляясь от изумления, сказал Мистиша (боярский строгий наказ не шел у него из головы). — Не про плывали ли здесь с утра лодии и не шла ли берегом дружина?

— Как же, — обрадовался Крив, — и лодии проплывали, и дружина шла. Да тебе-то какое до них дело?

— А на угорском фаре не ехал ли кто? — не отвечая на его вопрос, продолжал допытываться Мистиша.

— Вона что, — протянул Крив. — Кажись, видел я и угорского фаря. Покраше твоего конь.

— Еще бы! — воскликнул паробок и пристально посмотрел на горбуна, — Скажи-ка, Крив, ежели возьму я тебя в Киев, поможешь ли ты мне сыскать того фаря?

— Ты только меня возьми, — широко заулыбался Крив, — и фаря твоего мы сыщем, и невесту пригожую. Киев — большой город, много там красных девиц.

— Невесту мне не надо, а вот без коня вернуться к боярину я не могу: забьет он меня до смерти…

— А ты не возвращайся к боярину.

— Да как же так?! — испугался Мистиша.

— Вот так и не возвращайся, — сказал горбун. — Я небось тоже не сам по себе. И батька у меня был раб, и мамка раба, и я робичич. А вот живу себе поживаю, как вольный зверь в лесу. И всего добра-то у меня, что эти лапти, кожух да тугой лук. Хошь, покажу, как птицу бить с лету?

И, не дождавшись согласия паробка, с необычайной для своей фигуры ловкостью горбун вскарабкался на бугор и тут же вернулся, держа в одной руке лук, а в другой стрелу.

— Глянь-ко! — пошарил он глазами над Днепром. — Вона, видишь?

Едва заметная в дымке чайка вспорхнула у самой воды и взмыла в вышину — Крив вскинул лук и, казалось, не целясь, тут же спустил тетиву. Пронзенная стрелой, птица рухнула в волны неподалеку от берега.

— Чудно! — подивился Мистиша и восхищенно поглядел на горбуна. — Да где же ты такому выучился?

— Глаз у меня вострый, — сказал Крив, довольный похвалой.

Теперь когда добрая беседа сладилась, совсем и не страшным стал казаться Мистише горбун: такая хорошая улыбка бывает только у простых и сильных людей. Славного сыскал он себе попутчика.

— Ведь и ты голоден, поди, — спохватился паробок и, разломив сукрой, протянул половину Криву, вынул из-за пояса ножичек, поровну поделил сало.

Горбун набросился на еду.

2

Круто обошелся Всеволод с Романом: велел отказаться от Киева.

— Тебе княжить, — сказал Кузьма обрадованному Ростиславу.

В первый же день своего пребывания на Горе отправился молодой князь к отцу своему, заточенному в монастырь.

Тяжелая это была встреча. Не таким, не сломленным, хотел видеть он Рюрика, не ждал, что кинется он к нему с рыданиями и вместо того, чтобы порадоваться за сына, будет, все более и более озлобляясь, вспоминать давно забытые всеми обиды. Даже жену и дочь свою, сестру Ростиславову, заточенных, как и он, не помянет ни единым словом. И на киян затаил Рюрик злобу и шептал обметанными жаром губами:

— Не верь княнам, сыне: неблагодарны они и мстительны. Роману клялись, а своего князя забыли. Так неужто приветишь ты их ласковым словом, неужто предашь забвению нанесенные отцу твоему жестокие раны?!

А сам-то, справедлив ли сам-то он был к киянам? Разве не разорил он уже однажды свой город, отданный Всеволодом Ингварю во время очередной ссоры Рюрика с Романом? Разве не он привел в Киев половцев и позволил им жечь и грабить, и насильничать?..

Помнил, хорошо помнил Ростислав, как шли к нему в Белгород и в иные княжества разоренные набегом ремесленники, как селились в посаде, рубили избы и не хотели возвращаться в Киев под десницу ненадежного князя и как силою, повинуясь воле отца, гнал он их потом обратно на разметанные ветром пепелища. Не потому ли и сам он чувствовал себя сейчас неуверенно в этом городе, что уже однажды не вступился за него, не возвысил голоса против отца, не послушался мудрого совета Верхославы — идти в Киев и образумить Рюрика, пока не поздно? Смалодушничал Ростислав, побоялся родительского гнева, а нынче имел ли он право, вспоминая прошлое, говорить этому стоящему перед ним униженному чернецу жестокую и уже никому не нужную правду?..

Нет, не поднимется у него рука карать слабого и беззащитного. А Рюрик, по-своему понимая молчание сына, распалялся все более, и желтое, еще страшнее оплывшее лицо его сотрясалось от бессильного гнева.

Так и простились они, и слабо утишил отца Ростислав:

— Бог скорбящих призрит, батюшка…

— Раны, раны мои не забудь, — напутствовал его у порога своей кельи Рюрик, — а я за тебя помолюсь.

С тяжелым сердцем покинул монастырь Ростислав, теперь путь его лежал к матери. Но не решился он на тот раз ехать один, взял с собой Верхославу.

Оповещенная игуменьей, Анна уже была подготовлена к встрече, не плакала, сдержанно благословила сына и невестку, сидела тихо, сложив на коленях усеянные темными пятнами исхудалые руки. Испугала Ростислава бледность, покрывающая ее лицо, запавшие глаза, синие поджатые губы.

— Здорова ли ты, матушка? — спросил он с участием и болью, внезапно сдавившей ему сердце.

— Слава богу, здорова.

— Не притесняет ли тебя игуменья, добра ли к тебе?

— Слава богу, добра.

— А сестра?

— И сестра твоя, слава богу, здорова. Дошел слух до меня, что посажен ты в Киеве князем.

— Верен тот слух, матушка. Нынче я на Горе.

Что-то не понравилось Анне в последних словах Ростислава. Она посмотрела на сына пристально. Не вспомнилась ли ей ее молодость, не вспомнила ли, как и она когда-то, еще будучи совсем молодой, впервые вступила со своим мужем под своды княжеских палат, как мечтала быть в них хозяйкой, а стала рабой?

Княгиня перевела взор на Верхославу и слабо улыбнулась ей.

— Ты, Верхославушка, мужу своему опора — радей о нем денно и нощно.

— Уж она ли не радеет, матушка! — воскликнул Ростислав.

Чем-чем, а заботой она окружила мужа едва ли не материнской. Одно только смущало ее: не растерял ли он за ее заботой и ежедневным присмотром своей мужской неприступной гордости? Не слишком ли послушен, не покорен ли сверх меры? Не утратил ли твердости, без коей и самый мудрый князь — лишь орудие в руках своевольных и хитрых бояр?..

Но женское брало в ней верх, и похвала Ростислава потешила ее самолюбие. Она благодарно взглянула на мужа.

Анна перехватила ее взгляд.

— А как Ефросиньюшка, с вами ли? — захлопотала она, вспомнив про внучку.

— С нами, — сказала Верхослава.

Анна часто закивала головой, слабо попросила:

— Привели бы ко мне — взглянула б разок. А то ведь скоро и к престолу господню…

— Как же, приведем, — пообещал Ростислав.

Вдруг лицо княгини сделалось суровым и даже надменным.

— Ты сестрицу свою навести, — сказала она твердым голосом. — Страдалица она — из-за Романа, кобеля беспутного, в монашках сохнет. Поди, привел уж в свой терем другую жену? Мало ему наложниц…

И тут же снова сникла, плаксиво заговорила о Рюрике:

— Много принес мне отец твой горя, но все прощаю ему. И то ладно: вместе маялись в миру, вместе грехи отмаливать… Воздастся нам на небеси.

Свидание затянулось, настала пора прощаться. Анна, как и при встрече углубилась в себя, сложила руки на коленях, беззвучно шептала что-то синими губами.

Уходя, Ростислав поцеловал ее в лоб, Верхослава обняла свекровь — Анна благословила их вялой рукой…

Сестра, к которой они наведались в тот же день (уж таким он с утра выдался), плакала, громко причитала и жалела Романа:

— Все вы супротив него, всем он дорогу перешел — навалились скопом и рады. Как же я без него-то буду? Кто ноженьки ему вымоет, кто приголубит? Молодая-то жена живо обратает, воли-то ему не даст, все, что ни есть у него, все под себя загребет…

Покоробило Ростислава:

— Пошто отца-то своего не жалеешь? Отец твой через Романово своевольство в монастыре.

Нет, под смиренной монашеской одеждой билось еще у сестры молодое сердце. Как вскинулась она на брата — словно орлица на разорившего гнездо ее покусителя:

— Через отца замкнули меня в этой келье. Почто жалеть мне его? Не орудием ли была я в отцовых безжалостных руках, не он ли велел мне приглядывать за Романом да ему доносить? Пущай иссохнет он в монастыре, пущай сгинет, ему и на том свете не уготовлены райские кущи!..

— Опомнись, сестра! — вскричал ошеломленный Ростислав. — На кого возносишь хулу?! В уме ли ты или вовсе лишилась рассудка?

— Все вы одно семя — и отец, и мать твоя, и ты — закричала, перебивая его, Рюриковна и вдруг упала на колени перед образами, часто крестясь, забормотала безумно:

— Да что это я? Прости меня, господи!..

Вечером собрал у себя Ростислав Рюриковых бояр. Славна посадил рядом, подчеркивая тем самым особое к нему внимание и уважение.

— Вот, бояре, достойный воевода, — говорил он почти точь-в-точь словами Ратьшича. — Не побоялся укоров, в трудную годину взял Киев под свою руку и тем спас его. Жалую я ему за верную службу новые земли за Росью, а еще золото, серебро и коней и повелеваю: отныне место сие на думе за ним главное, и слово главное, и почет ему воздавать, как первому из моих думцев.

Никто из бояр не посмел возражать ему, хотя многие считали, что не по правде поступил Ростислав: велика ли заслуга Славна, еще поглядеть надобно, не из корысти ли остался он в Киеве воеводою, не проникся ли страхом к Роману и потому только не перечил галицкому князю, а вовсе не из любви к киянам. Все поглядывали с опаской на сидевшего тут же в безмолвии Кузьму Ратьшича. Не сам по себе Кузьма был опасен — опасна была стоявшая за ним неведомая сила в лице владимирского великого князя Всеволода, которого большинство из думцев и в глаза-то не видывало, но о котором наслышано было вдоволь. Ныне многие еще раз убедились въявь: не нужно Всеволоду с войскам становиться под стены Киева, чтобы утвердить свою волю, — довольно и одного лишь его слова.

— А где же Чурыня, — спросил вдруг, обведя всех взглядом, Ростислав, и по сеням прополз ядовитый шепоток.

— Устрашился гнева он твоего, княже, — сказал Славн, — собрал домочадцев, челядь свою и табуны и ушел из Киева.

— Куда?

— Никому сие не ведомо, но сдается мне, что подался он не иначе, как в Триполь или под Переяславль, где есть у него еще отцом твоим дарованная землица, — отвечал боярин.

— Под крыло к Ярославу, сыну Всеволодову, пойти он побоится, — сказал Ратьшич. — Ищи его, княже, в Триполе…

— Тебе, Славн, поручаю сие, — повернулся к боярину Ростислав. — Возьми дружину и немедля доставь Чурыню ко двору. Негоже, чтобы отступник остался безнаказанным.

И, снова обратясь к притихшим думцам, князь сказал:

— А вы како мыслите, бояре?

— Пущай езжает Славн, — согласно закивали бояре. — Мы с тобою, княже, завсегда.

Каждый из них был рад, что не ему поручено это черное дело. Каждый думал про себя: нынче Чурыню — завтра меня поволокут на правёж, не годится это — с боярами боярскими же руками счеты сводить.

И еще больше за согласие его возненавидели они Славна: небось — повелел бы Роман — и Романову волю исполнил бы он с такой же легкостью.

Признаться, так и Славну не очень-то пришелся по душе князев наказ, и он пробормотал, что Чурыня, мол, его давний знакомец, вместе Рюрику служили, вместе ходили во Владимир сватать Всеволодову дочь, нельзя ли снарядить на розыски младшую дружину…

Ростислав насупился — Славн осекся на полуслове и больше не возражал.

Ночью открылся князь Верхославе:

— Скучаю я по нашему Белгороду. Не лежит у меня к Киеву сердце. Распустил отец бояр — не справиться мне с ними. На что уж Славн — и тот принялся перечить. Да и кияне не шибко привечают меня, нынче дружину забросали каменьями. Завтра, того гляди, пойдут подсекать сени. И сдается мне, что стоят за ними тайно прежние отцовы думцы…

3

Получив с купцов сполна товаром и пенязями за сопровождение лодий от Олешья, поделившись честно с дружинниками, загулял Несмеян, как и раньше это бывало; несколько дней не показывался он ни на княжом дворе, ни в молодечной. Своего дома у него не было, зато где шум, где пир горой, где песни и пляска, — там Несмеян. Забубенная он голова, разудалый молодец, друзей и знакомых у него в Киеве не счесть. А еще был Несмеян человеком не жадным — и это все знали. Не спрашивал он на своем пиру ничьего имени, ни звания: пришел — садись к столу, пей, сколько пузо примет, но только не хмурься. Хмурых людей Несмеян не любил, за хмурыми все грехи числил — веселому же человеку прятать нечего, он весь на виду.

Мало кто в Киеве не знал, как покарал Несмеян одного странника, прикинувшегося божьим человеком. Затесался он к дружиннику на почестен пир, когда вернулся тот с купцами из Полоцка. Любопытный был старичок — тешил гостей рассказами о хождении к святым местам, но чару пил умеючи, ждал, когда все захмелеют. А после обобрал хозяев — и был таков.

— Ты кого это ко мне привел? — разбудил Несмеяна рассерженный древодел Данила, у которого правили пир. — Погляди-ко, все лари повытряс твой странничек…

Рассердился дружинник, да и перед хозяевами стало ему стыдно, сел на коня и поехал искать нечестного гостя по всему Киеву. Три дня не возвращался к Даниле, а все ж таки словил беглеца. Привел его в избу к древоделу, усадил за стол, выставил корчагу меду:

— Пей, да после не сказывай, что хозяева были скупыми. Покуда всей корчаги не одолеешь, не выпущу из избы.

— Да где мне выпить разом корчагу-то, — взмолился странничек. — Ее, чай, и добру молодцу не одолеть.

— А вот я с тобою, сидя супротив, такую же корчагу стану пить, — сказал Несмеян и слово свое сдержал. Стали они пировать вдвоем: странничек чару — и Несмеян чару, странничек другую — и Несмеян за ним вослед.

Собрались вокруг бражники, жалко им стало похитителя.

— Оставь его, Несмеян, — говорили они, — аль не видишь — хлипок старик.

— Не отравой я его потчую, а тем же медом, коим соблазнился он, со мною на пир идучи, — спокойно отвечал Несмеян, наблюдая, чтобы чара странника все время была полна.

Прикончили они свои корчаги, остатки меда вливал дружинник в странника силой. Затем взвалил его на седло и сдал городской страже, а те препроводили похитителя в поруб.

Таков был Несмеян, и шутки шутить с ним никто не решался, хотя сам он слыл большим охотником до всяких шуток. Вот и с воеводою трипольским занятно пошутил: ведь мог отказаться он от Стонегова коня, не в себе был хозяин — однако же не отказался: то-то сейчас рвет и мечет боярин, но впредь будет осмотрительнее.

Не чувствовал за собою вины Несмеян — оттого и был беззаботен: не таясь, разъезжал по Киеву на фаре, считал его своим конем. Нравилось ему, что другого такого же нет во всем городе ни у кого — небось Романов подарок, лучших угорских статей.

Однажды, правда, остановил его боярин Славн:

— Эй, Несмеян, и отколь у тебя такой конь?

— Что, понравился? — засмеялся дружинник.

— Да вроде встречал я такого же допрежде того, а вот где — не припомню.

— И не старайся, боярин. Мой это фарь, а иного на свете нет. Никак, приснилось тебе.

Покачал головою Славн: не могло такое присниться, а вот где видел он коня, так и не вспомнил.

В большом городе не каждая дорожка пересекается. Покуда бражничал Несмеян, покуда песни пел и плясал у своих дружков, Мистиша с Кривом тоже достигли Киева и, пристав к хорошо знавшим горбуна скоморохам, искали, но никак не могли напасть на след пропавшего Стонегова скакуна. Имени дружинника Мистиша не знал (боярин-то за переполохом главного не сказал), и, кроме как на купеческом подворье, спрашивать им про коня было не у кого. Но купцы тоже не сводили с дружинниками близкого знакомства: кончился путь, рассчитались щедро, били по рукам и расстались до будущих времен, а то и вовсе не придется свидеться.

Горбун сунулся было на княж двор, но его не впустили, с Мистишей никто из сторожи и разговаривать не стал.

Растерялся паробок: что делать? Киев ошеломил его своим шумом и многолюдьем — тут и за год не сыщешь боярского фаря, а сало уже на исходе — хорошо еще, что покуда делились с ними хлебом знавшие Крива скоморохи.

А еще обузою стал доставивший их в Киев добрый конь. У скоморохов одна худая лошаденка, им бы ее прокормить — доброму же коню и овес нужен, и сено…

— Давай продадим коня, — предложил как-то Мистише Крив.

— Да ты что?! — обомлел паробок. — Как же это я боярского коня продавать буду?

— А не будешь, так одна тебе дорога: возвращаться в Триполь без фаря.

Вот ведь задача: и к боярину возвращаться нельзя, и коня лишиться боязно. Да и как его продавать: того и гляди, схватят зоркие мытники, начнут выспрашивать, чей конь, потянут к ответу, в темницу кинут…

Через некоторое время горбун снова пристал к паробку:

— Гляди, тощает животина. Ну на что тебе конь? Ежели сам боишься, отдай мне, я его продам. А сыщешь фаря — простит тебя боярин.

— Мой не простит…

Упрямился Мистиша, хоть и сам уже понимал: никуда не денешься, все равно сгинет конь, все равно ответ держать перед Стонегом.

— Может, еще повременим? — стал он упрашивать Крива, — Вдруг сыщется фарь?

За последнюю цеплялся надежду.

— Ладно, — сказал горбун, — Приглянулся ты мне, в беде тебя не брошу.

И стал он потешать честной народ на торгу вместе со скоморохами: горб ему помогал, дело для Крива привычное. А еще стрелял он из лука: подбросит яблоко и разит его стрелою на лету. Очень нравилась киянам эта забава. Но того, что подавали, едва хватало на пропитание.

Через два дня сунул ему Мистиша поводья в руку:

— Была не была, продавай, Крив, коня.

Привел вечером горбун незнакомых людей в скомороший стан, долго торговался с ними, седло расхваливал, уздечкой тряс. Но те людишки тоже были себе на уме — знали, что не своего коня продает Крив (откуда быть у него коню?), за каждую ногату едва не лезли в драку. Не сдавался горбун. Тогда они ему сказали:

— Дело твое. Но только попомни, не долго пользоваться тебе конем — нынче же сбегаем да кликнем стражу. Пущай ни нам, ни другим не достанется, пущай поставят его в княжескую конюшню.

Язык держи, а сердце в кулак сожми. Понял Крив, что не кончится добром эта встреча. Уступил. Увели незнакомцы коня.

— Ну, теперь мы, Мистиша, вольные люди, — сказал не привыкший подолгу унывать горбун.

И принялись они бродить по Киеву, везде высматривать да всех расспрашивать. И не зря. Скоро дошла до них первая весточка.

— Фарь, говоришь? Угорских статей? — припомнил один из гончаров на Подоле. — Как же, как же… Кажись, у Несмеяна видел.

— Недавно из Олешья с гостями прибыл?

— Кто?

— Да Несмеян-то, — подсказал Крив.

— Может, и из Олешья. А то еще откуда. Мне-то почем знать?!

— А где видел?

— Несмеяна, что ль?.. У нас и видел, на Подоле. Проезжал он тут с дружинниками… Ну, народ и высыпал, все глядят на коня, любуются. Отколь, спрашивают, у тебя, Несмеян, этакой фарь. А он и отвечает со смехом — Роман, мол, мне его подарил…

— Наш фарь! — не сдержавшись, вскрикнул Мистиша. Крив дернул его за рукав, но поздно уже было: вылетевшего слова не вернуть.

— Это как же так ваш? — прищурился гончар, — Чай, не водятся такие кони у простых людинов.

А Мистиша возьми да еще подлей масла в огонь:

— И верно, Романов подарок этот фарь. Но только не твоему дружиннику дарил его князь, а моему боярину Стонегу.

— Не слушай ты его, добрый человек, — поспешил на выручку горбун, потому как знал, что положено за клевету прокалывать шилом злые языки, — Не в своем уме паробок.

И потащил за собою Мистишу с Подола прочь. Рассердился на него паробок:

— А говорил, что будешь мне верным товарищем.

Как же сыщем мы коня, ежели напали на след, да гнать его побоялись? Чего взгомонился-то?

— Ты в Киеве человек новый, — спокойно пояснил ему горбун. — Вот и делай, что велят. Помнишь, как поглядел на нас гончар? Не скоро до него слова твои дошли, а коли бы скоро, так не ходили бы мы с тобою теперь по Владимирову городу, а везли бы нас на допрос к воеводе. Ты Несмеяна знаешь?

— Не, — помотал головой Мистиша. — Только и видел, что у Стонега…

— То-то и оно. Что, как не признает он за собою вины? Конь-то небось все же дареный. Вот и выходит, что мы на него напраслину возвели, перед добрыми людьми обесчестили.

— Как же быть-то? — обескураженно уставился на него Мистиша. — Придумай что-нибудь, Крив.

— Вот я и думаю, — почесал в затылке горбун. — Как зовут твоего дружинника, мы теперь знаем. Гончару и на том спасибо. Но когда встретимся с Несмеяном, ты к нему сразу не кидайся. Поклонись да по чину все объясни: так, мол, и так — боярин-де мой серчает. Может, и пожалеет он тебя…

— А ежели нет?

— А ежели нет, то сами уведем коня. Но тогда держись, в руки Несмеяну не попадайся!

— Шибко напугал ты меня, Крив.

Язык языку ответ подает, а голова смекает. Теперь во всех разговорах Мистиша положился на горбуна, в беседу не встревал, а только слушал. Как стал Крив про Несмеяна спрашивать, закрутилось колесо: то здесь его видели, то там. Дружинника в городе знали хорошо, верный путь к нему указывали, но всё не поспевали горбун с паробком ко времени: был, да уехал, а к кому — неведомо.

— Потерпи еще немного — словим мы твоего Несмеяна, — улыбнулся Крив.

К вечеру сказал им кто-то, что видел, как подался Несмеян с дружиною к исаду.

Заволновался Крив:

— Поспешать нам надо. Как бы не наладился он снова в путь.

Припустили они бегом и в первый раз пожалели, что нет у них коня. Но зря спешили: на исаде Несмеяна не было. Только бока себе намяли в толчее, едва не потеряли друг друга.

— Ничего, не отпыхавшись, дерева не срубишь, — не терял надежды горбун, выбираясь из толпы.

Мистиша глядел вокруг себя завороженно: сколь прожил он в своем Триполе, а такого не видывал.

— Лодий-то сколько — как листьев в воде! Неужто со всей земли собираются в Киев торговые гости?

— А чего ж им не собираться — живем богато, соседям в рот не заглядываем: и мех у нас, и воск, и кони, и рыбий зуб. И брони, и мечи. Вот и везут нам в обмен — кто аксамит, кто ковры, кто сарацинское пшено… Мы гостям рады!

— Вот живут-то, — восхищенно протянул Мистиша, не торопясь уходить с исада.

— Про гостей ты, что ль?

— А то про кого!

— Не завидуй им, Мистиша, жизнь у них трудная и опасная — потому и ходят с дружиною. Нынче вернулся с прибытком, а завтра, глядишь, снесут голову где-нито на волоке — и вся недолга.

Так, беседуя, не торопясь, поднимались они к Подольским воротам, как вдруг кто-то окликнул горбуна:

— Крив, ты ли это?

Из толпы навстречу им кинулся, растопырив руки, рослый бородач. Горбун пригляделся к нему, сделал шаг, другой.

— Негубка? Купец?!

— Он самый я! — закричал Негубка и принялся обнимать и шлепать Крива по горбу, приговаривая:

— Вот ведь где встретиться довелось, а я уж и вовсе потрял тебя из виду.

— Меня потерять из виду немудрено, — говорил, улыбаясь, Крив и с гордостью поглядывал на Мистишу (вот, мол, какие у меня знакомцы!).

— А этот паробок не с тобой ли? — заметив его взгляды, спросил Негубка и, не дождавшись ответа, двинулся к Мистише, тоже обнимал его и разглядывал пристально.

— Мистишей его кличут, — стоя рядом с ними, запоздало объяснял Крив, — Вместе из Триполя шли, вместе в Киеве мыкаемся…

— Да почто ж мыкаетесь-то? Пойдемте ко мне на лодию. Эх, Крив, Крив, как рад я тебя видеть живым и здоровым!.. Сколь уж лет прошло с нашей последней встречи?

— Почитай, первой и последней она была, — поправил горбун. — А лет прошло не так уж и много.

— И то верно. Спас ты меня тогда, — кивнул Негубка, — и я пред тобою в долгу.

— Нам ли долгами считаться, свиделись — и ладно, — смущенно проговорил Крив. — А Митяй с тобою ли, купец?

— Не забыл? — обрадовался Негубка. — Со мною, где ж ему быть! Вот пойдем на лодию, там и свидитесь.

И он потащил их за собою, решительно разгребая плечом толпу.

Мистиша тоже поначалу весело зашагал за Негубкой, но, чем дальше они удалялись по кромке берега от шумного исада, тем все больше охватывала его тревога: что же это такое — встретил Крив своего знакомца и уж забыл, зачем они сюда поспешали. Этак-то чего доброго, проглядят они Несмеяна, уйдет он с дружиною — и поминай как звали.

— Крив, а Крив, — подергал Мистиша горбуна за рукав кожуха.

— Чего тебе? — обернулся Крив.

— Идем мы в гости к Негубке, а как же фарь?

— Экой ты прилипчивый, паробок, — проворчал горбун. — Ну скажи, где нам на ночь глядя искать Несмеяна?

— Утром бы не упустить…

— Некуды ему деться окромя исада. Тут и словим его, а там — как бог даст. Негубка нам поможет. Негубка, поможешь нам словить Несмеяна? — обратился Крив к купцу.

Негубка остановился и посмотрел на них с усмешкой:

— Вона вы что замыслили! Только что-то в толк я не возьму, почто вам Несмеян понадобился?

— Послал Мистишу боярин Стонег из Триполя искать своего коня. Увел, вишь ли, у него фаря Несмеян, а паробку хошь домой не возвращайся.

— Далеконько же вам придется Несмеяна искать, — покачал головой Негубка. — Ушел он с новгородскими купцами на Любеч. Видел я его на Взвозе, и то верно — славный под ним фарь.

Вона как, не думая, не гадая, обвел их Несмеян, а они ждали его на исаде.

— Ах ты, господи, — взволнованно проговорил горбун. — Не серчай на меня, Мистиша. Пристанем заутра к какому ни на есть обозу, пойдем на Любеч. А там, ежели что, то и дале. Найдем Несмеяна — не рыба он, чтобы под водою плавать, не птица, чтобы парить в поднебесье…

— Почто вам обоз искать? — сказал внимательно слушавший их Негубка. — Завтра моя лодия отбывает в Любеч. Ежели ты, Крив, не против, пойдем со мной. И ты, Мистиша, не печалуйся — сообща путь короче, а с добрыми товарищами не пропадешь. Сыщем твоего фаря!..

 

Глава шестая

1

В Новгороде было неспокойно.

От Варяжского моря, от Невоозера дули северные холодные ветра, нагоняли тучи, подымали воду в Волхове, мели по улицам пожухлые листья, расстилали над крышами ранние дымы.

К непогоде у посадника Мирошки Нездинича всегда, сколько он себя ни помнит, ныли кости, но сегодня, возвращаясь верхами к себе на Торговую сторону и проезжая через Великий мост, он почувствовал, как закружилась голова, и едва удержался в седле, однако не придал этому особого значения: в палатах у владыки Митрофана, где собирались, как обычно, бояре — триста золотых поясов, было душно, кисло от пота и угарно от жарко топившихся пристенных печей.

А еще пришлось схватиться с Михаилом Степановичем, прежним новгородским посадником, который, несмотря на преклонные годы, снова входил в силу и собирал вокруг себя давнишних противником Мирошки.

Пользуясь тем, что допущен был на Боярский совет, Михаил Степанович стал возводить хулу на Мирошкина сына Димитрия, обвиняя его в лихоимстве и притеснении купцов, кои творил он при попустительстве своего отца.

Бог весть, чем бы кончилась эта ссора, ежели бы владыка не развел накинувшихся друг на друга бояр.

Еще тогда, еще на совете, худо стало Мирошке, теперь слабость повторилась, и он поспешил скорее к себе на двор. Сын Димитрий ехал с ним рядом, вспоминал, как кидался на него Михаил Степанович, стучал посохом. Кривя в злобной усмешке рот, Димитрий говорил отцу:

— Ишь, чего выдумал боярин, неймется ему. Сам, бывало, взымал с купчишек дикую виру, а мне грехи свои приписал. Никак, задумал возвернуться к старому — на твое место, метит, батюшка…

Нахмурившись, Мирошка молчал. Слова сына задевали его за живое, но он сдерживался, только чаще подергивал поводья и морщил лоб.

Димитрий по-своему расценивал молчание отца, становился все говорливее, и, лишь когда слушать его стало больше невмочь, Мирошка резко осадил коня и неприязненно посмотрел на сына.

— Что ты, батюшка? — ошеломленно пробормотал Димитрий, пряча быстро забегавшие глаза.

— Шей по росту: полы оттопчешь, — сказал с тяжелым придыханием посадник. — Много чего ты мне наговорил а всё — чтобы грязный хвост спрятать. Думаешь, не знаю, как прикрываешься ты моим именем и, бесчинствуя с дружками своими, дружбу свел с резоимцами? И, ища, чем заплатить резы, притесняешь не токмо купцов, но и ремесленников из посада?.. Думаешь, я про это не знаю? Или про то, что повадился ты к купчихам и они доят тебя, как корову? Прав был Михаил Степанович, и потому только не дал я ему изобличать тебя и далее, что думал о Новгороде, а не о тебе, ибо, изобличив тебя, и на отца твоего бросит он тень и на все, что дело рук моих!..

Растерялся Димитрий, губы его плаксиво задергались, и Мирошка, вконец расстроенный, чтобы не видеть его унижения, пришпорил коня и живо выехал с моста на Торговую сторону.

Вблизи своего двора почувствовал он себя еще хуже, едва сполз с седла, в сопровождении услужливых отроков вошел в избу, сел на лавку и с трудом перевел дух.

Нет, не от сидения в жарких палатах владыки сделалось ему худо. Давно подкрадывалась к посаднику злая хворь. Занемог он еще с того времени, как унизил его владимирский князь Всеволод, держа у себя в заточении, и теперь унижал, ибо не он уже был хозяином в своем городе и не малолетний сын Всеволодов Святослав, безвыездно сидевший в городище, а пестун Святославов, боярин Лазарь, и владыка, данный Новгороду во Владимире и избранный под присмотром Всеволодовых дружинников.

Вот и сегодня один пуще другого старались друг перед другом Лазарь и Митрофан. Не вступился владыка за Мирошку, а только разнял их с Михаилом Степановичем, обоих пожурил поровну: Бояркий-де совет не торг, это на торгу можно размахивать кулаками и надрывать горло.

При воспоминании о Митрофане посадника прямо передергивало от ненависти. С прежним-то владыкой Мартирием худо ли бедно ли, а они все же ладили хоть и тот был себе на уме, но понимал, что без Мирошки в доверие к новгородцам ему не войти.

Митрофан явился на все готовое, грозная тень Всеволода маячила за ним, в городе стояла владимирская дружина, князь был владимирский и боярин при нем из близких ко Всеволоду людей.

Такого еще доднесь не бывало, чтобы покрикивал владыка на передних мужей, а Митрофан себе позволял, даже посохом замахивался. Возражений терпеть не мог, советоваться ни с кем не хотел, только и был у него советчик, что пронырливый и вездесущий Лазарь, который день свой начинал и кончал во владычных палатах.

От веча, каким было оно прежде, тоже только одно название осталось: новгородским же золотом покупал Митрофан преданных крикунов. Те же самые крикуны, люди бесстрашные и лихие, творили тихую расправу над противной стороной: того, стукнув топором по голове, в реку сунут, тому подпустят под охлуп красного петуха… Иным открыто сажали во дворы под видом челяди кого-нибудь из своих. За боярами приглядывали, как за овцами, простцам волю дали говорить что вздумается.

А куда Мирошке в таком разе деться? Уж его-то каждый шаг был на виду, уж его-то каждое слово учитывалось. И стали сторониться посадника золотые пояса, иссякла вера в него и у торговых людишек. Иначе, как Всеволодовым псом, его за глаза и не величали. Но разве по доброй воле склонил он перед Низом свою седую голову?! Разве не о господине Великом Новгороде пекся, когда ехал просить у Всеволода на княжение его сына? От новых бедствий хотел он избавить город, от голода и разорения.

Все забыто. Нынче не до Мирошки боярам и куп нам, видят: сила у него иссякла, в новой смуте ищут для себя спасения. Оттого и вернули из забвения Михаила Степановича и молчанием своим на совете подстрекают к супротивству.

Сидел Мирошка на лавке во власти тяжелых дум, словно неживой, не слышал, как вошла сестра Гузица, как прошуршала платьем почти у самого его лица. Вздрогнул от ее голоса, раздавшегося рядом:

— Что пригорюнился, братец, сидишь во тьме? Аль снова с Мишкой чего не поделили?

Насмешливо говорила Гузица, стояла перед ним, покачивая крутыми бедрами. Оплывшее лицо ее белело в темноте.

Вот тоже Митрофанова доводчица. Когда-то, в былую пору, была она ему верной опорой, а как спуталась с сотским Шелогой, стала держать противную Мирошке сторону. Обабилась, жиром заплыла (ходил слушок, что видели ее и у старого Михаила Степановича, но Мирошка отмахивался — навет это), в тереме хозяйничала, визгливо покрикивала на дворовых девок, била их, а то подолгу запиралась в светелке — и к обеду не дозовешься, натирала румянами щеки, кривлялась перед медным зеркалом. И раньше-то срамила она боярина, но благо хоть, была у него под рукою для разных важных дел — теперь же, кроме неудобства, пользы от нее не было никакой.

— Ты Мишку в доме моем не поминай! — взъерепенился посадник и вскочил с лавки. — Довольно и того, что люди про тебя говорят. Не внял я им, а нынче думаю: что, как верен слушок?

— Верен, братушка, верен, — проворковала Гузица и выплыла из повалушки.

Господи, и в своем тереме покою нет! Ишь, как хвостом вертит, свой верх почуяла. О том, что доносит она Митрофану, Мирошка сгоряча подумал, а теперь так смекнул: с нее и не такое станется. И то, что старого кобеля Михаила Степановича окрутила и, нежась с ним, оговаривает брата, тоже показалось ему правдой. Вот и делай людям добро.

«Да неужто не найти на дурную бабу управы? — подумал посадник. — Вот выйду сейчас да всыплю ей, чтобы чтила старших!..»

И совсем было направился Мирошка за Гузицей, на ходу закатывая рукава, как снова почувствовал во всем теле давешнюю слабость, и, охнув, повалился на пол.

Очнулся посадник на ложе, провел руками по груди — догадался, что накрыт лебяжьим одеялом. На столе слабо горела свеча, у свечи, подперев голову кулаками, сидел Димитрий и пристально смотрел на отца.

Боярин слабо застонал, ресницы Димитрия вздрогнули, и взгляд переменился. Мирошка подметил это.

«Лгут, все лгут, — с сердечной болью размышлял посадник. — На сына надеялся, но и ему веры нет. Только и живет одною надеждою на мой близкий конец. Свезут прах мой, и тут же спустит все, что не им добыто. Для народа слезу прольет, но в душе порадуется… Вот оно как обернулось-то — что в Боярском совете, что в своем терему: на-кося!»

Беспокойны и суетны были мысли боярина, и была в них одна только обида. Себя ни в чем не винил Мирошка, других не жалел. И ночь не сулила ему успокоения, потому что и ночью отяжеленная голова его родит не приятные сны, а страшные видения, от которых не раз пробудится он и, обливаясь холодным потом, будет молить хоть о малом проблеске света, возвещающем наступление еще одного дня, который начат и, даст бог, прожит будет до наступления тьмы, а дальше боярин не загадывал.

2

Велик Новгород, а камчужного лечца Кощея знает всяк. В какую избу ни войди, везде была в нем нужда — там ребенка спас, здесь помог недужному старцу.

Исцелял он не только ломоту в костях, но и прочие хвори, и изба его, расположенная неподалеку от Готского двора с остроглавой Варяжской божницей, почти никогда не пустовала. Приходи к нему хоть за полночь — дверь для любого открыта, для любого найдется не только чудесная травка, но и доброе слово.

А с недавнего времени поставил он во дворе еще одну избу — просторный пятистенок — и содержал в ней тех, у кого своего угла не было: кормил, поил и лечил их с неменьшим тщанием, чем богатых бояр и зажиточных купцов с торговой стороны.

Пользовал Кощей и посадника Мирошку Нездннича, и самого владыку Митрофана.

С Мирошкой дело совсем было худо. Уже не в первый раз Кощей у него в тереме, не в первый раз внимательно осматривает его беспомощно распростертое на ложе желтое и рыхлое тело. По всему видать было, что недолго протянет посадник: печень у него была раздута и легко прощупывалась.

— Уж больно мудрствуешь ты, лечец, — с недоверием поглядывал на Кощея боярин. — Да и травы твои мне не впрок. Не кликнуть ли знахаря, покуда не поздно?

— Воля твоя, боярин, — смиренно отвечал Кощей. — Но послушай моего совета: не пей ты медов — от них лишь на время легчает, а хворь твоя нынче только силу взяла, гнездится же в тебе не первый год, и ты ей — главный пособник.

— Что же, выходит по-твоему, лечец, должен жить я отныне в затворе, яко монах? Да честные новгородцы только смеяться надо мною станут: какой же я посадник, коли и чару доброго вина выпить мне невмоготу!

— Сколь уж мужей спровадило питие в мир иной, и ты туда же, — горячо возразил Кощей, смело глядя в глаза Мирошки.

— А от травок твоих меня с души воротит, — стоял на своем Нездинич.

— Скорбен ты, но в невоздержанности своей упрям, — покачал головой Кощей. — Почто тогда меня звал? Почто оторвал от хворых, коих и так в Новгороде великое множество?..

— Экой ты, лечец, жалостливый, — усмехнулся боярин. — Смекаешь ли, с кем меня сравнил? Убогих да сирых ставишь в один ряд с посадником.

— Все мы боговы, — сказал Кощей, гнетя невольно восстающее в нем раздражение против Нездинича. — Кто же о сирых позаботится, коли и так отринуты они от мира сего, всеми гонимы и презираемы? Одна и та же хворь поражает нищего и князя. Так не нами заведено, а нам завещано любить ближнего…

— Ой ли? — прищурился боярин. — Сдается мне, что не из одной токмо любви к ближнему привечаешь ты бездомных в своей избе. Чай, и сам от них покорыстоваться не прочь. Ране говорить не хотел — теперь скажу. Берегись, Кощей, навлечешь ты на себя беду великую. Приходили ко мне с жалобою: не токмо-де лечишь ты сирых, но и свою имеешь от них выгоду.

— Какую же выгоду-то, боярин? — удивился Кощей, — У них и ногаты нет за душой, одни токмо отрепья.

— И верно, отрепья их тебе ни к чему. А под отрепьем?.. Что побледнел, лечец; никак, уличил я тебя?

Нездинич приподнялся на локте и в упор разглядывал Кощея.

Тот и впрямь растерялся, но быстро взял себя в руки. Выдержал взгляд боярина, не опускал глаз.

— То-то, лечец, — сказал посадник и снова откинулся на подушке. — Я тебе за свое исцеление грех твой великий прощу. Но не вздумай меня впредь благости поучать.

С тревожными мыслями возвращался Кощей от посадника. Нездинич не из тех, что бросают слова на ветер. Угроза его не пуста. И лечец хорошо понял, что кроется за его намеками.

Великого Галена изучал Кощей, но, будучи пытлив и любознателен, сам пошел еще дальше своего учителя.

Гален вскрывал животных, изучал их внутреннее строение — Кощей вскрывал трупы людей, тех самых убогих и нищих, которых не мог исцелить от недугов. Некому было оплакивать их, некому было предавать земле. Соблазн был слишком велик, Кощей всеми силами противился ему и все-таки не устоял.

Случилось это не так давно, когда скончался у него в пятистенке калика, подобранный им на торгу в беспамятстве. У калики было синее от страдания лицо и сильно вздувшийся живот. Когда удалось привести его в чувство, любое прикосновение к животу вызывало у него страшные боли. Кощей применил все известные ему средства, но боли не стихали, и пронзительные крики больного приводили его в отчаяние.

Благо, не очень долго маялся калика. Он умер на третий день, и лицо его даже после смерти выражало страдание.

Кощей, как и положено, обмыл труп и хотел уже наряжать его в рубаху и класть в колоду, чтобы схоронить честь по чести, но задумался, присел на лавку и долго сидел так, не шевелясь, не решаясь свершить то, на что в мыслях своих давно уже решился.

Время шло, солнце прощальным светом посеребрило шеломы Софии и скрылось за детинцем, в избе стало темно. Кощей встал, на цыпочках, словно боясь вспугнуть спящего, подошел к одному, к другому окну, старательно заволокнул их, запалил свечи и вернулся к столу, на котором лежало бездыханное тело калики.

Лечец продолжительно и пристально вглядывался в лицо покойника, потом пальцы его быстро пробежали по его телу, ощупали затвердевшие мускулы, привычно коснулись суставов и ребер. С каждым движением они становились все увереннее, робость исчезла, но внутренняя дрожь, охватившая в самом начале Кощея, сделалась еще сильнее: он стоял перед тайной, за которую не шагнул еще ни один человек до него…

— С богом, — подбодрил он себя и сделал первый надрез — от горла покойника до самого паха…

Все страхи и все предосторожности забыл Кощей. Он словно вошел в неведомую страну, где все было внове: тонкие сосуды, как ручейки, пронзали внутренности, в крепкие клубки сплетались сухожилия. Так, шаг за шагом, он добрался до тоненького гноящегося отростка, который, как понял лечец, и был причиной страдания калики.

«И вот такая малость, — печально рассуждал Кощей, — сломила могучее вместилище духа. Неужто беспомощен человек, познавший все сущие на земле языки, возводящий до небес свои белокаменные храмы, мыслью вознесшийся к богу, пред ничтожным недугом, точащим, яко червь, его плоть?!»

Так, может не только целебная травка, но и нож способен принести спасение?

Обессиленно откинулся Кощей — сердце упруго стучало в ребра. А ведь только что точно такое же, но безжизненное сердце он держал в своих руках!

В окружающей Кощея жизни все выстраивалось во взаимной зависимости: сверху был князь, его волю вершили думцы, дружина, тиуны. Жизнь простца могла быть пресечена мечом стоящего над ним боярина, самого боярина мог покарать князь.

Невольно то же единство переносил Кощей и на природу человеческого тела. Однако, чем больше думал он, тем глубже убеждался: привычная взаимосвязь безжалостно рушилась, не было силы, которая могла отсекать и властвовать, тем самым как бы сохраняя себя саму.

Или привычное равновесие, которое от открыл для себя в этом мире, тоже мнимое? Разве не кончали скорбно свой путь и князья и бояре, когда разгневанные творимой ими несправедливостью людины шли и рушили их палаты и терема? И нет никакого порядка, а есть только сила сильного, и стройность — лишь детище страшащегося хаоса разума?..

Нет, не все знал Нездинич, лишь маленькую толику тайны сумел он приоткрыть для себя, но и ее было достаточно, чтобы бросить оскверняющего трупы Кощея во власть ослепленной ненавистью толпы.

Лечец в задумчивости пересек вечевую площадь, заполненную, как обычно, торговыми людьми, ремесленниками и смердами в закругленных матерчатых шапках со светлыми отворотами, и только тут, в суете и гомоне, почувствовал облегчение — Мирошка Нездинич со своими смутными угрозами остался лежать в терему, жизнь вокруг шла обычным чередом, и никому не было до Кощея дела: покуда здоров человек, покуда не подкрался к нему коварный недуг, ему ли думать о лечцах, и так полно каждодневных забот. И еще с неприятным злорадством смекнул Кощей (а он-то уж про это назерняка знал!), что недолго осталось глядеть на солнышко посаднику, угрозу свою осуществить не успеет — скоро отдышится. Болезни своей ему не перемочь, точит она его не по дням, а по часам.

Накрапывал мелкий дождь, ветер порывисто гнал собравшиеся над Зверинцем тучи, лохматил их над опоясавшей детинец стеной, прижимал к свинцовым водам Волхова — осень обещала быть нынче ветреной и ненастной. Кощей поежился и, сторонясь толпы, прибавил шагу.

Кто-то ждал его возле самой избы. Сидел на коне, другого, оседланного, держал в поводу. Увидев приближающегося лечца, соскочил наземь, уважительно поклонился:

— Здрав будь, Кощей!

— И ты будь здрав, добрый человек, — отвечал лечец, приглядываясь к незнакомцу. — Сказывай, какая привела тебя ко мне беда.

— Негубка я, аль не признал? Шел из Киева в Новгород, да не один, а с паробком. Так возьми ж тот паробок и оступись на ровном месте, — кажись, ногу сломал.

— Верно, припомнил я тебя, — отвечал Кощей. — Заходи в избу.

— Да хорошо бы глянул ты сразу на паробка, шибко мается он.

— А далеко ли ехать?

— Да на подворье. Хотел самого к тебе привезти — куды там: посинел малец, волчонком воет. Помоги, Кощей, я вот и коня с собою пригнал.

— Погоди.

Кощей зашел в избу и вскоре вернулся со свертком.

Мимо церкви Ивана-на-Опоках, где расположена была братчина богатых купцов-ващаников, подъехали к Будятину вымолу. Спешившись, вошли в избу с низкими потолками и широкими лавками вдоль стен, на которых лежали и сидели люди. В соседней горенке, где было и посветлее и почище, их встретил горбун Крив с озабоченным, неулыбчивым лицом, проводил за холщовую занавесь.

— Ну, Мистиша, радуйся, привел я к тебе лучшего камчужного лечца, — бодрым голосом сказал Негубка и пропустил впереди себя Кощея.

Лежавший на лавке паробок попытался приподняться, но только сморщился от боли.

— Лежи, лежи, — попридержал его за плечо Кощей и, сев рядом на перекидную скамью, стал осторожно ощупывать вздувшуюся и посиневшую ногу. — Здесь больно? А здесь?..

Не удержавшись, вскрикнул паробок. Кощей улыбнулся:

— Ай-я й-яй, как же это тебя угораздило?

— За фарем погнался, да, вишь ли, меж плах мостовых угодила нога, — пояснил Негубка.

Засмеялся Кощей:

— Нешто с фарем задумал бегать вперегонки?

— Не, — встрял в разговор горбун. — Куды ему вперегонки! За фарем тем шли мы, почитай, от самого Триполя…

И он стал рассказывать про Стонега, и про Несмеяна, и про то, как упустили они в Киеве дружинника, а после им Негубка помог — без купца ни за что не добраться бы им до Новгорода.

— Ну и дела, — слушал его вполуха Кощей, а сам, словно бы между прочим, занят был своим привычным делом: накладывал Мистише на ногу лубки, крепко стягивал их тряпицей. Паробок покряхтывал, но терпел. Кощей приговаривал:

— Ломайся, да обмогайся. Добрый жернов все смелет…

От боли у паробка слезы покатились из глаз.

— Вот и всё, — сказал Кощей и потрепал его ладонью по щеке. — А теперь испей-ко этого взвару из скляницы.

И обернулся к горбуну:

— Так что — Несмеяна сыскали ли?

— Его сыщешь, — сказал Крив. — Проведал я, что подался он с булгарскими купцами ко Владимиру. Да мы нынче за ним не ходоки, с ногой-то…

Негубка глухо покашлял в кулак.

— Отчего же не ходоки, — сказал он. — Покуда реки не встали, и мой путь ко Владимиру. Беру я варяжский товар — да на Мсту. Аль не приглянулась вам моя лодия?

— Лодия как лодия, — повеселел Крив. — Только мы какие же тебе попутчики? Один горбат, другой обезножел — польза-то от нас какова?

Чувствуя, что теперь не до него, Кощей стал собираться. Негубка с Кривом горячо благодарили его. Мистиша крепко спал, свежий румянец разливался по его лицу.

— Воистину чудодей ты, — сказал купец, обнимая Кощея. — Неспроста о тебе славу добрые люди несут аж до самого Олешья.

3

Пошатавшись на Будятином вымоле, поглядев, как снаряжают в дальний путь Негубкину лодию, Митяй забрел на Готский двор. Был он обнесен добротной стеной из крепких сосновых кряжей, за стеной виднелись избы, многие из которых сложены были недавно: на них еще золотилась свежая смола. Под проезжей башней стояла строгая сторожа, в руках у воев — короткие копья: чужим путь к иноземным гостям был заказан.

Митяй снова подался к Волхову и на Великом мосту смешался с толпой, стремившейся на левый берег.

Все здесь было ему знакомо. Еще иноком приходил он сюда с игуменом Ефросимом, здесь, неподалеку от Водяных ворот, схватили его люди владыки Мартирия, держали в детинце под крепкими затворами. Отсюда через Пискуплю и Людин конец уходили они с игуменом, униженные, обратно в свой монастырь, и тем же путем возвращался Митяй в город с обозом хлеба для голодающих новгородцев. Тот последний приход и сломал привычную жизнь: не иноком вернулся Митяй в монастырь, а сподручным купца Негубки, и не бил он земные поклоны, а бороздил на утлой лодие чужие моря. Осерчал на него вспыльчивый Ефросим, но простил, ибо знал игумен: еще до рождения каждому уготован свой жребий — одному общаться с богом, другому горшки обжигать, а иному ходить в далекие страны. Неспроста, знать, случилось так, что попал Митяй в руки владимирского дружинника Звездана — и это было в жизни его предначертано, неспроста остановил на нем свой выбор Негубка, отправляясь с товаром в далекий Готланд. Едва ли не всю землю повидал Митяй — был и в Царьграде, и в Трапезунде, а свои края исходил все вдоль и поперек. Полюбил его купец, как сына, и так говорил:

— Не век мне жить, Митяй. Когда помру я от нечаянной хвори или сразит меня шальная стрела, не брось дело мое без присмотра. Тебе оставлю я и двор свой, и весь товар.

— Чего это вздумал ты, Негубка, о смерти разговаривать, — смутился Митяй. — Не за ради двора твоего и товаров пристал я к тебе.

— Оттого-то и неспокойно мне, оттого-то и хощу знать: по ветру пустишь нажитое али попадет оно в надежные руки? Сам видишь — одинок я, как перст. Так нешто всю жизнь свою втуне трудился, неужто чужие люди придут в мой терем растащить не ими нажитое?

И дал слово Негубке Митяй, чтобы худо не думалось:

— Твоими заботами увидел я свет, делили мы с тобою на чужбине последнюю краюху хлеба — так отколь силы мне взять, чтобы забыть твою ласку? Все будет, как скажешь, и сердца себе не надрывай…

— Вот и ладно, — посветлел Негубка. — Давно затевал я эту беседу, а вышла нечаянно. Облегчил ты мне душу, помирать же я и не собираюсь. Нравится мне неспокойная наша жизнь, и, даст бог, доживу до старости.

Когда-то в скромном платье смиренника проходил Митяй Великим мостом, испуганно цепляясь за рясу Ефросима — сегодня его и не узнать: новый на нем кожух, на усменном поясе самшитовый гребешок, атласная шапочка лихо заломлена на затылок. Доволен собою Митяй и радуется, что скоро будет во Владимире. Неспроста доволен, неспроста радуется: ждет его, поджидает неподалеку от Серебряных ворот Аринка, дочь златокузнеца Некраса. Едва вскрылась Клязьма раннею весной, провожала она его с Негубкой в Царьград, у Волжских ворот прощались они на зорьке, припадала Аринка к его плечу, улыбалась сквозь слезы…

Когда бы не она, чего ради рвался бы Митяй во Владимир? А тут как вспомнит ее, так и зардеется от счастья. Вез он своей ладе дорогие подарки, браслеты, кольца, шелка и бархаты — сам выбирал на Месе, за ценою не стоял, хоть и попрекал его после Негубка, и не из скупости, а по привычке: «Не всё с верою — ино и с мерою. Бабу подарком уважишь, да сам с сумою пойдешь». Однако ж радовался купец, что не забыл Митяй Аринку: Негубке был златокузнец близким другом, вот и загадывали они вместе о счастье молодых…

Шел Митяй по Великому мосту, про то, куда идет, не думал. Любо ему толкаться в многоликой толпе, любо заглядывать в незнакомые лица: вон мытник с красным носом трясет незадачливого торговца, вон важно шествуют, сдвинув набок бархатные шапочки, варяжские гости; сидя верхом на перилах, плотники чинят мост, ловко работают блестящими топорами (вчера снова была свалка — кого-то скинули в Волхов).

От Пречистенской башни детинца спускалась под гору дружина — зашевелилась толпа на мосту, раздвинулась, подалась к перилам.

Добрые кони под вершниками, впереди — вороной: головка маленькая, гордая, грудь широкая: в богатом седле — стройный воин в синем корзне, русые пряди волос на ветру полощутся, тонкая талия перехвачена серебряным поясом, сбоку, на бедре, тяжелый меч, постукивает о мягкие сапоги, призывно поблескивает вправленными в ножны блестящими камушками.

Загляделся Митяй на воя, не сошел с пути — едва осадил вершник перед самым его носом коня, громко выругался. Сгрудилась дружина, послышались обидные смешки.

— Постой, постой! — вдруг закричал вершник. — Кажись, личина мне твоя знакома.

До того любовался Митяй только конем да одеждой всадника — тут же глянул ему в лицо:

— Звездан!

— Ну, Митяй, не думал я увидеть тебя в живых, — сказал дружинник, и Митяю приятно было, что рад он нежданной встрече. — Во второй раз спасаю я тебя от смерти: еще бы немного — и растоптал бы тебя мой конь.

И он повернулся к своим товарищам:

— В первый-то раз я его от меча уберег… Так ли?..

— Помнишь…

— Да как же не помнить-то, ежели ты, почитай, все равно что мой крестник. Все надеялся встретить тебя во Владимире, а ты сызнова здесь. Никак, сбежал от своего купца?

— От Негубки-то? Не, так по сей день с ним и хожу. Оттого и не видел ты меня, Звездан, что жизнь моя — вся в дороге, сегодня здесь — завтра и след простыл.

— А зря, зря не сыскал ты меня во Владимире, — сказал Звездан. — Но уж нынче я тебя просто так не отпущу.

Толпа тем временем сгрудилась вокруг них, глядели с любопытством: ишь ты, беседует дружинник с худым купчишкой, словно они ровня, — такое случалось не часто, о таком три дня говорить будут в Новгороде.

Еще больше удивил народ дружинник, когда предложил Митяю ехать с ним вместе на Ярославово дворище.

— Да как же без коня-то? — растерялся Митяй.

— Коня мы сыщем, — сказал дружинник и поглядел вокруг. — Вот тебе и конь, — указал он на смерда, ехавшего к мосту верхом на заморенной кобылке.

— Эй, ты! — окликнул смерда Звездан.

— Чегой-то? — растерялся тот, испуганно приближаясь к дружиннику, и, спрыгнув наземь, привычно поклонился.

— Садись, — приказал Митяю Звездан. Взяв из руки смерда поводья, тот вскарабкался на кобылку.

— Куды ж ты скотину-то берешь? — накинулся на Митяя смерд.

— Ништо! — засмеялся дружинник, и товарищи его тоже добродушно засмеялись. — Никуды не денется твоя кобылка. А коли побежишь трусцой да не отстанешь, то еще нынче сведешь ее на свой двор…

Поехали. Мужичонка, сунув шапку под мышку, бежал сзади. Митяй искоса поглядывал на Звездана.

Изменился Звездан, ох как изменился. В те-то поры, как встретились они впервой, сам робок еще был дружинник, а только петушился — хотелось казаться ему степенным и важным. Нынче петушиться ему было ни к чему — по коню его, да по одежде, да по тому, как обращались к нему гридни, сразу видно: не последний он при князе человек. И едет Звездан не куда-нибудь, а на Ярославово дворище, где, как знал Митяй, жил в последние поры Всеволодов сын Святослав, отказавшийся селиться на Городище. Это ране на Городище жили князья, когда призывали и отпускали их из Новгорода Боярский совет и вече. Не советовался князь Всеволод с вечем, — дал Новгороду из своей руки и духовного пастыря, и князя, дабы пасли непутевое стадо, как ему, а не боярам спесивым угодно. Владимирские веселые дружинники чувствовали себя в городе, как у себя на Понизье…

Верно угадал Митяй: приблизил к себе Звездана владимирский князь, и уж давно порвал молодой дружинник со своими прежними дружками. Помер отец его Одноок, и все, что было у него, все, что через слезы вдовьи да чужую беду нажил он, перешло к сыну. И хоть долго упрямился, не хотел жить в постылом тереме Звездан, но богатство как вода полая. Думал отказать дружинник вотчину свою князю — осерчал Всеволод:

— В своем ли уме ты, Звездан? Да где это видано, чтобы князю землю дарили!.. Возьму я вотчину твою и спрашивать не стану, но не из любви к тебе, а прогневавшись. Не доводи меня до греха, Звездан, — единожды простил я тебе твои глупые речи, в другой раз не прощу. Ступай, коли так, с моего двора и запомни; пути тебе обратно нет… Такие ли хощешь слышать речи?!

— Прости меня, княже, — сказал Звездан и вернулся на отцовскую усадьбу. Но все ж таки в старом Однооковом терему жить не стал — развалил его и срубил новый.

Пути господни неисповедимы: кто знает, кто ведает, что заставило молодого дружинника признать Митяя? Ведь мог растоптать он его, мог проехать мимо, а вот остановился же, первым окликнул. Не грустил ли Звездан по прежней своей привольной жизни? Княжеская служба — не день-деньской праздник, а ежели и пиры, то и они Звездану не в радость, это не с друзьями меды пить, где за чарою льется умная беседа. На княжеском пиру все та же работа: не лясы точить собираются бояре — подсиживают сосед соседа, кум кума, брат брата, отец сына и сын отца. А всё к одному — мечтают не делами своими, а льстивыми словесами возвыситься возле Всеволодова стольца… С грустью глядел Звездан, как покрываются пылью его любимые книги, и в одном только находил для себя оправдание: пусть хоть и малою толикой, а служит он великому делу, не князю, а земле Русской…

Нет, не притворно обрадовался он Митяю и вез его с собою на Ярославово дворище не для того, чтобы выхвалиться: вот, мол, погляди, каков я. Хотя, что греха таить, любил он и похвастаться, любил и покрасоваться — это уж само собой выходило, но в душе-то был Звездан таким же, как и прежде…

— Ну, смерд, — сказал дружинник, когда подъехали к высокому частоколу, окружавшему Ярославово дворище, — бери свою кобылку, да не серчай: не пешим же было гнать мне в гости своего давнишнего приятеля, а ты отдышишься.

— Спасибо тебе на добром слове, боярин, — поклонился ему обрадованный смерд. — А я уж про себя подумал, что не вернешь ты мне мою скотинку…

Сколь раз, случалось, проходил Митяй мимо княжеского терема, а во дворе ни разу побывать не доводилось. Видел он, как съезжались сюда бояре, однажды лицезрел самого владыку…

Через просторные ворота вошли во двор, выстланный, как полы в горнице, чисто струганными досками, поднялись на просторное гульбище.

Пройдя по гульбищу, они оказались по другую сторону терема, и здесь тоже был двор, но поменьше первого.

Во дворе кучками стояли дружинники, а посередине молодой безусый гридень в просторной белой рубахе играл в рюхи с пожилым степенным боярином.

Как то раз в то время, когда Звездан с Митяем спускались с крыльца, украшенного резными балясинами, гридень удачно попал битой в «город», и деревянные столбики рассыпались под ударом у противоположной стены двора.

— Моя взяла! — закричал гридень и заплясал вокруг смущенного боярина. — Ты нынче, Лазарь, и с полукона ни разу не попал, а ежели на стрелы нам тягаться, то и вовсе примешь сраму.

— Рюхи — забава не княжеская, — покашливая в руку, отвечал негромким баском боярин, — а вот что до стрел, то тут и я с тобою. Хоть и слеповат уж стал, но рука еще тверда — помнишь ли, как учил я тебя держать лук?

— Так то когда было! — подбоченился гридень.

Склонившись к уху Митяя, Звездан сказал:

— Князь это новгородский, Всеволодов сын Святослав…

Святослав заметил их и звонким мальчишеским голосом позвал:

<текст утрачен>

Взгляд его задержался на Митяе, и Лазарь был тут же забыт. Святослав подошел к ним; гордо вздернув подбородок, спросил:

— А это кто? Как попал на княж двор?

— Митяй, княже, давний знакомец мой. Тож володимирский, — сказал Звездан, подталкивая перед собою спутника. — Чего оробел? Кланяйся князю, Митяй.

Митяй опустился на колени:

— Прости, княже, не признал я тебя.

Святославу покорность его понравилась, лицо князя порозовело. Знаки внимания, которые оказывали ему всюду, еще и до сих пор волновали и доставляли радость.

Он широко улыбнулся, но, оглянувшись на Лазаря, тут же одернул себя и, памятуя наставления строгого пестуна, сдержанно проговорил:

— Встань с колен-то. На сей раз прощаю тебя, а впредь гляди, это на торгу всяк толчется, где вздумает…

И тут же снова, забыв о чине, заблестел живыми глазами:

— Слышь-ко, а ты из лука стрелы метал?

— Метать-то метал, — признался Митяй, — да с тобою разве потягаться?

— Тебе-то отколь знать?

— Людишки сказывают, — соврал, стараясь подольстить князю, Митяй.

Святослав, улыбаясь, благосклонно кивнул ему и хотел еще о чем-то спросить, но тут приблизился Лазарь.

— Гость к тебе, княже, — сказал он, — с неотложным делом.

Святослав поморщился и в сопровождении боярина быстро удалился в терем.

Звездан изменился в лице, шепнул Митяю: «Ступай покуда» — и тоже зашагал вслед за Святославом…

Вечером, обеспокоенный пуще прежнего, он вдруг появился на купецком подворье.

— Скоро ли отправляется ваша лодия? — спросил Звездан у Негубки.

— Через день тронемся.

— Хотел и я с вами, — сказал Звездан, — да боюсь: реками и волоками долго вы протянетесь. Мне же, сдается, гнать во весь дух… Во Владимире встретимся.

Для таких слов у него были свои причины: только что выведал он, что не простой гость пожаловал ко князю и Лазарю, а сам Михаил Степанович. О чем говорили они, затворившись в палатах, дружинник не знал, но догадки строил верные.

4

Не в первый раз тайно встречался Лазарь с прежним посадником. А как занеможил да слег Мирошка Нездинич, и дня не проходило, чтобы они не виделись.

Думал про себя боярин, что он умнее всех, а сам угодил в расставленные Михаилом Степановичем сети. Жадность его сгубила.

Началось это еще весною, когда Мирошка здоров был. Как-то в Зверинце на охоте отбился Лазарь от своих — плутал, плутал по лесу и выехал на чужих. И, как понял он после, не случайно выехал, ждали его с самого утра.

Хотел возмутиться боярин, что охотятся чужаки в княжеских заповедных местах, хотел призвать к ответу, но вдруг признал среди непрошеных гостей Михаила Степановича. Не зван был бывший посадник на охоту — почто бы ему в Зверинце оказаться?

— Боярину наш поклон, — осклабился Михаил Степанович и наехал своим гнедым на его коня.

Те, что были с ним, остались на полянке под веселым весенним солнышком, а Лазаря Михаил Степанович увлек за собою в чащу.

— Беседовать с тобою хощу, боярин, — сказал он, — а случая все не представится: то со Святославом ты, то у владыки, то на думе. Вот и сыскал в лесу, здесь нам никто не помешает.

Не понравился Лазарю зачин, и улыбка Михаила Степановича ему не понравилась, но про то он не сказал, а приготовился слушать. Любопытно ему было, что скажет бывший посадник, коего не то что на Боярском совете, но в Новгороде-то последнее время не видать было.

А сказал ему Михаил Степанович вот что:

— Не слепой ты, боярин. Слепой был бы, не послал бы тебя Всеволод при сыне своем в наш город. И на думе слово твое слушают со вниманием, и владыка не примет решения, не посоветовавшись с тобой. Все так. И все же главного ты не видишь… Давно уже не в чести у новгородцев Мирошка, давно уж ропщут на не го: сам хвор, а сын его Димитрий с резоимцами спутался, гуляет, как последний людин, купцов обижает, а на купцах испокон веков держался и богател Великий Новгород. Нет веры Мирошке, а коли ты за него, то и тебе веры нет, и боярам владимирским, и Святославу, и самому Всеволоду. Смута грядет, а со смутою новая усобица… Ее ли жаждешь ты, боярин?

— Ты смутой меня не пужай, — повысил голос свой Лазарь. — Тех, кто смуту чинит, нам хватать велено да везти ко Всеволоду в оковах. Не тебя ли заковать, не тебя ли звать к ответу?

— Не спеши, боярин, — сказал Михаил Степанович. — меня заковать ты еще успеешь, но прежде до конца выслушай.

— Что ж, говори, я жду.

— Скажи по совести, Лазарь: тот ли Мирошка посадник, коего видеть бы ты хотел? Молчишь. Знамо, остерегаешься ты меня, думаешь: обиду на Мирошку затаил, вот и старается, а как сядет сам, да как начнет мутить вече, да как будет сбивать Боярский совет и вести его против Всеволода, так и не кому-нибудь, а мне ответ держать… Вот что ты думаешь, боярин.

— Но вот слово мое перед господом богом, — и Михаил Степанович истово перекрестился, — ложно сие. Одного только желаю я и за то возношу молитвы свои бессонными ночами: убереги город мой от Всеволодова гнева, нам под его десницей роптать нечего, лишь бы жить, как прежде, в мире и согласии и торговать привольно на все четыре стороны!.. Помрет скоро Мирошка — поставь меня посадником, боярин.

Рассмеялся Лазарь:

— С конца бы тебе начинать, Михаил Степанович. И так уж давно догадался я, к чему ты клонишь.

— А коли догадался, так подумай, — подхватил Михаил Степанович. — Нынче же ответа я от тебя не жду. А благодарение от меня будет щедрое…

Не ветром в уши надуло: с одной стороны вошло, с другой вышло. Знал, с кем говорит, бывший посадник. Следили за всеми в городе Лазаревы людишки, но и сам Лазарь не остался без присмотру. Донесли Михаилу Степановичу, что падок боярин на дары, приношением не побрезгует.

В тот же день обнаружил у себя Лазарь на столе деревянную шкатулочку, кипарисовую, а в шкатулочке той невиданной красоты перстень. И когда через нес колько дней увидел Михаил Степанович перстень тот на боярском пальце, возликовал и стал напористее.

Дальше — больше. Настал день, и замолвил за него Лазарь слово перед владыкой Митрофаном: не зрю-де я что-то на Боярском совете в хоромах твоих Михаила Степановича — достойный он муж и князев верный слуга. Прижал он владыку — допустили бывшего посадника на думу.

Не спешил Михаил Степанович, на первых порах вел себя скромно, больше отмалчивался, чем говорил, во всем соглашался с Лазарем и Митрофаном.

Потом стал он все чаще возле малого князя появляться, угождал ему, ни в чем не перечил, к себе в терем зазывал, лучшие ромейские вина ставил на обильные столы, гусляров собирал со всего Новгорода, сам песни играл.

А у боярина Лазаря — всё обнова: то наручи, шитые жемчугами, то мечь в золоченых ножнах, то пояс с каменьями, то дорогое седло…

Теперь весь, от пяток и до макушки, был боярин в руках у Михаила Степановича. Теперь бывший посадник говорил с ним по-другому:

— Сколь ждать мне, боярин?

— Потерпи, — упрашивал его Лазарь.

— Да что терпеть, натерпелись, чай, — сердился Михаил Степанович. — Один вид Мирошкин воротит меня с души. Аль мало я тебе всего передавал, аль цена не та?..

Мог ли кто раньше так разговаривать с Лазарем? Никто не мог. Боялись его, тот же Михаил Степанович слова попросту сказать не решался, а все с поклонами, с поклонами… Нынче же сидел на лавке развалясь.

Кликнуть бы челядинов, гнать его со двора пинками, да в глушь, в глушь — в чудскую землю, к Дышучему морю.

Ан нет! Не мог наказать его степенный боярин — сам опасался, как бы слова случайного не обронил Михаил Степанович. За слово за это, за единое, не сносить Лазарю головы — оборотней Всеволод карает жестоко и скоро.

Не знал Звездан, а только догадывался, что неспроста пожаловал к боярину бывший посадник в столь неурочный час.

А приехал он с вестью неожиданной:

— Помер Мирошка Нездинич. Только был у него лечец, только сошел с крыльца, а он и помер.

У Михаила Степановича не по известию скорбному — улыбка от уха до уха.

Побледнел, отшатнулся от него Лазарь:

— Свят-свят, прими душу его, господи. А ты чему радуешься, человек?

— Не чуди, боярин, посадника все равно не воскресить. А слово свое держать надо. Не то беда: полетела молва из конца в конец, завтра пойдет народ ко святой Софии…

5

Когда оставил Звездан Митяя и последовал за Святославом, то про Мирошку он и впрямь ничего не слыхивал.

Про Мирошку услышал Звездан чуть позже и сразу вспомнил, какое веселое лицо было у Михаила Степановича.

Теперь все сходилось к одному и высвечивалось по-новому. Теперь и осторожность Лазаря была ему понятна, и у странной дружбы его с Михаилом Степановичем обнажались потаенные корни.

Взволнованный своим открытием, ехал Звездан к владыке. Но Митрофан выслушал его со спокойной улыбкой и ничем не выразил своего удивления.

Принимал он Звездана не в большой палате и не в парадном облачении, сидели они в маленькой келье с зарешеченным стеклянным окном, Митрофан одет был просто и говорил просто, тихим, обыденным голосом.

— Давно приглядывался я к тебе, Звездан, — сказал он дружиннику, вручая ему грамоту со своею серебряной печатью, — и неспроста тебя, а не кого другого посылаю к Всеволоду. А про то, что ты мне сказывал, все в грамоте прописано.

Удивился Звездан:

— Да как же так?

— Что ж, думал ты, у тебя одного глаза и уши? — засмеялся Митрофан.

Возвращаясь из детинца в сумерках, увидел Звездан, как преобразился за короткое время Новгород. Несмотря на поздний час, народу на Великом мосту было видимо-невидимо. Люди толкались в беспорядке, криками подбадривая друг друга.

— Будя, хватит оглядываться на Понизье, — слы шались возбужденные голоса. — Отвластвовал Мирошка — нынче наше время пришло.

Иные были еще решительнее.

— Пойдемте, братья, бить володимерских, — подбивали они народ.

На Звездана оглядывались с опаской и ненавистью — многие знали его, не раз встречали с дружиной на улицах Новгорода: от таких вот Всеволодовых прихвостней все беды и пошли, от таких и терпят они, но всякому терпению приходит конец.

«Быстро, быстро воспрянули Михайловы людишки, — подумал Звездан. — Не терял он времени понапрасну. Что-то надумали они с Лазарем, как повернут завтра вече?»

Но хотя и задавал он себе такой вопрос, а ответ уже знал: завтра выкрикнут Михаила Степановича, завтра и владыке с ними не совладать. Так неужто нет в Новгороде здравых умов, неужто не смекают думцы, что нету отныне такой стороны, откуда могли бы они ждать себе помощи, — никто не подвигнется на безумие, пробовали уж, и не раз, да все оказались Всеволодом биты, почто рисковать понапрасну?

И все-таки не так глуп Михаил Степанович, чтобы не было у него своей задумки. Есть задумка, прячет он ее до поры до времени, а в урочный час выложит.

Извел себя догадками Звездан и вот что решил: не станет новый посадник покуда ломать навязанный Всеволодом обычай: не тронет он ни Святослава, ни верных владимирскому князю думцев. Дождется, пока изберут его, и поклонится Владимиру: как ходили-де, так и будем ходить в вашей воле. А порядки свои устанавливать станет помаленьку да исподволь — при малом Святославе и при верном Лазаре делать это будет ему не трудно.

Опасный человек — Михаил Степанович. Опасный и хитроумный. И ухо держать с ним следует востро: выскользнет, как уж, и следа не оставит. А ежели дать ему полную волю, то и вовсе не ухватить: не заметишь, как повернет на старое. А то бы чего ради потворствовали ему золотые пояса? Чего ради набивали бы ему мошну прижимистые купцы? Вестимо же, не свое волок он в подарок Лазарю, не своего коня и не свои перстеньки подносил ему за услугу — все, кому мерещится прежняя вольница, сгребали дары в единую кучу.

Нет, веры нет у Звездана Михаилу Степановичу, и о том скажет он Всеволоду при встрече. И о Лазаре все скажет — не клевету и не пустую хулу — правду выскажет князю.

Чего не хватало боярину, на что позарился? Аль в своих табунах не сыскал бы он доброго коня? Аль в своих бретьяницах мало золота? Аль меды в Новгороде слаще владимирских?

Его ли не баловал князь, его ли не одаривал? Кому, как не ему, завещал он сына своего?

Темна и непонятна была Звездану боярская порода. Уж на отца своего Одноока нагляделся, надеялся — другие лучше. За бояр перед Всеволодом слово молвил, да не он, а князь оказался прав.

А вокруг дружинника бушевала возбужденная крикунами толпа. Кто-то схватил коня его за уздцы, чье-то красное от натуги лицо вынырнуло у самых его ног.

— Бей!..

— В Волхов его!..

— В омут!..

Повело коня в сторону, прижало к перилам. Внизу, во тьме, вода мутная, черная.

Над головами, над колышущейся толпой пробивались к Звездану всадники.

— Стой!

— Чего глядишь? Тащи с седла!..

— Назад! — осадил вцепившихся в Звездана мужиков властный окрик.

Совсем рядом всадники — на головах шеломы, под корзнами жестко топорщатся кольчуги, в сумеречном свете поблескивают наконечники копий, мечи обнажены, готовы обрушиться на мокрые от пота спины.

Впереди всех — Святослав, чуть поодаль — боярин Лазарь, с ним рядом — Михаил Степанович.

Толпа раздвинулась. В горячем воздухе прошелестело уважительно:

— Посадник…

Михаил Степанович поднял руку:

— Почто самосуд творите? Почто бьете князева дружинника?

Толпа зашевелилась. Недоуменный голос донесся из задних рядов:

— Дык помер Мирошка-то…

— Помер, — кивнул Михаил Степанович. — Да что с того? Аль тризну справляете, невинного человека в Волхов сбросить надумали?

Послышался тот же недоуменный голос:

— Дык володимерский он, с Понизья…

— Вон князь наш Святослав — тоже с Понизья. И его в Волхов, что ль?

Мягчели озлобленные лица, кой-где послышались смешки. Верно угадал настроение толпы Михаил Степанович, хорошо знал он своих новгородцев.

— У меня дед из Понизья — так и меня в омут? — кричал он с веселой улыбкой.

— Не, — загоготали со всех сторон, — тебя кидать не станем.

— Ты наш.

— Надёжа наша…

— Почто кидать тебя, Михаил Степанович? В посадники тебя хотим.

— Не откажи…

— Уважь народ…

Вона как повернул Михаил Степанович: беда готова была стрястись, а теперь все ликуют, Звездану и князю кланяются, просят простить, согласны не только дружинников — коней на себе нести до самого Ярославова дворища…

Опасный человек — Михаил Степанович. Опасный и умный. Все знает он, все понял. Ясное дело, донесли ему, что был Звездан у владыки. И в толпе на мосту старались Михайловы подстрекатели. И сам Михаил Степанович с князем и с Лазарем в нужное время появился неспроста.

Вона как глядит он на Звездана, и ухмылка трогает уголки его властных губ.

Нелегко будет уйти дружиннику из Новгорода, нелегко будет замести свой след…

 

Глава седьмая

1

Неустойчивое было в том году зазимье. То снег пойдет, то ударит морозец, то снова выглянет солнышко и подуют теплые ветры, то опять обожжет холодок.

Но хмурый день становится все короче, и рассветы встречались с сумерками — в избах рано зажигали лучины, в хоромах побогаче палили вощаные свечи.

Еще на хмурень, когда стали припадать из ясени холодные дождички, привезли хворую княгиню Марию из терема ее за Шедакшей во Владимир. Везли бережно, укутав в лисьи меха, обложив пуховыми перинами; в ложницу вносили на руках, поили с дороги горячими отварами: дворовые девки, сменяя друг друга, неотступно сиживали возле нее, предупреждали любое желание; старухи наведывались сказки ей сказывать.

Теперь, в ненастных сумерках, Всеволод навещал ее часто, вел с нею долгие беседы. О молодости вспоминал, о днях, проведенных вместе. Много их, дней-то, за жизнь набежало — было чему порадоваться, а над чем и погрустить.

Приход его был Марии всегда желанен: в последние годы виделись они редко, все больше с думцами да с книжниками коротал вечера свои князь.

— Намаялся ты со мною, Всеволодушка, — говорила княгиня, и голос ее дрожал, — извела я тебя своими хворями. Да и за детками некому приглядеть…

— О чем печалишься ты? — удивился Всеволод. — Уж и молодшенького, Ивана, отдал я пестуну. Святослав княжит в Новгороде, Ярослав на юге, скоро и Константина с Юрием буду определять…

Всполошилась Мария, приподнялась на подушках:

— Это как же Ивана забрал ты у мамки?

— А вот так и забрал. Припомни-ко, не в его ли годы отдал я и Владимира. Да и Константина, хоть и был он первым из сынов, мы с тобою не баловали.

Хорошо говорил Всеволод, о привычном и ласково.

— А помнишь, — тихо вторила ему она, — а помнишь, как родилась у нас Собислава и как Ольга приезжала из Галича на крестины?

— Как же не помнить, помню…

Не по-доброму он тогда обошелся с сестрой, обвинял ее в сговоре с боярами, жалел Осмомысла, грозился, что не признает сына ее Владимира на галичском столе. А вот признал же, и против Романа ему помог, и до конца дней его был верным союзником. Правда, и свою имел он от этой помощи выгоду: тревожа Романа, держал племянник в постоянном напряжении возвышающуюся Волынь. Теперь труднее Всеволоду, и то, что посмел Роман провозгласить себя киевским князем, скинув Рюрика, лишнее тому подтверждение. Покуда справиться с ним удалось, но надолго ли? Ростислав слаб, а иного князя на примете покуда нет…

Далеко увели Всеволода, казалось бы, спокойные воспоминания. Спокойные?..

Познал ли он вообще покой? И было ли ему ведомо то бесхитростное личное счастье, которое доступно даже любому простцу?

Мог ли он быть просто мужем, отцом или братом? И когда говорят о нем с завистью «князь» и когда прибавляют к этому слову еще и «великий», всегда ли счастлив он оттого, что родился князем и что великим стал, пожертвовав слишком многим? Разве в помыслах своих открылся он хоть раз своим ближним? И разве жена, прожив рядом с ним долгие годы, знала его истинные задумки? Или сынам своим открылся бы он, не уронив отцовой чести?

Ведь не только и не столько в открытом бою одерживал он свои многочисленные победы — еще больше побед одержал он обманом и хитростью, когда стравливал друг с другом своих противников, а потом приходил на их земли и говорил: «Это мое…»

Вот и сейчас Мария по-бабьи встревожилась, заметив залегшую между бровей князя морщинку:

— Сказывали мне, прискакал Звездан из Новгорода: уж не занемог ли Святославушка?

— Ништо ему — здоров наш сынок.

— А я дурное подумала…

Дурное, да не то. Всеволод тут же вспомнил, как, прочитав пространную грамоту Митрофана, со тщанием допрашивал глазастого дружинника. Грамота слепа, хоть и много в ней слов и слова на первый взгляд весомы, а всей правды из нее все равно не выведать.

«У Михаила Стапановича, как смирный конь, пошел на поводу боярин твой Лазарь, княже», — смело и без хитростей сказал Звездан.

Помнится, не удержался, взорвался Всеволод:

«Да как смеешь ты порочить пред князем переднего мужа!»

А ведь поверил уже и гневался на себя больше, чем на дружинника: как мог он, могучий и мудрый, читавший мысли по глазам людей, проглядеть столько лет жившего с ним рядом Святославова пестуна?

«Не порочу я Лазаря, — с достоинством отвечал Звездан. — Сам боярин себя опорочил, и о том знаю не я один».

Дни и ночи скакал из Новгорода дружинник, нескольких коней заморил, — и не за наградою. С женою не повидался, воды не испил, сразу с дороги — на княж двор.

Усталый взгляд его пронзал Всеволода немым укором. И остывал под взглядом его князь.

«Ручаешься ли головой за сказанное?» — спросил он уже мягче, но все еще продолжая хмуриться.

«Ручаюсь, княже, — прямо отвечал Звездан. — О том и Митрофан тебе пишет в грамоте, как я смекнул. Нешто и Митрофану не веришь ты?»

«Верю. Но веры одной мало. Не для того ставил я его в Новгород, чтобы грамоты писал да слал ко мне гонцов. Немалая сила в его руках — владыка небось, не простой людин, белым клобуком увенчан. И Боярский совет, ежели что, повернуть в его власти…»

«Когда бы один только совет, — сказал Звездам. — У Михаила Степановича свои людишки повсюду — им тоже рот не заткнешь».

«С людишек много не спросится…»

«Да и с бояр каков спрос?.. Чья спина шире, за ту и спрячутся. Нынче Михаил Степанович много чего им наобещал. И ведь вот как хитер, княже: противу тебя слова дурного не скажет. Мне так прямо говорил — мы-де с Понизьем одною веревочкой связаны. А не поверил я ему».

«Связаны, покуда концы в моих руках, — и Всеволод сжал кулак. — Но ежели Лазарь под его дудку пляшет, недолго осталось ждать».

«Недолго», — согласился Звездан.

Озадачил он князя. От неспокойной думы нет ему отдыха ни ночью, ни днем. И, сидя в покоях у Марии, не мог он избавиться от роящихся в голове мыслей и терзающих душу противоречивых чувств.

Но, не выдавая беспокойства, говорил князь с женою ласково и ровно:

— Вот привезут к тебе из Новгорода лекаря — чудодей он, поставит тебя на ноги, еще поживем на радостях.

— Да что же за лекарь-то такой? — с надеждой ухватилась за сказанное Мария. — Уж и ромеи меня лечили-лечили, и сирийцы, да все не впрок…

— Кощеем его зовут.

— Ой, не половец ли?!

— А кабы и половец, — усмехнулся Всеволод, но тут же успокоил жену. — Наш он, а науку знатно постиг, странствуя по земле: у всех народов есть свои умельцы и знатоки. И коли пытлив ты, коли в голове не ветер, гляди вокруг да запоминай: все на родине пригодится. Таков и Кощей…

— Поди, Звездан тебе про него сказывал? — выпытывала княгиня.

Всеволод кивнул, на этот раз с теплом вспоминая дружинника.

И снова повернули и прежним извилистым руслом потекли неотступные мысли. Мария угадала их, сказала, будто самой себе, совсем тихо:

— Что-то от Верхославы давно нет вестей…

Встрепенулся Всеволод, посмотрел на жену в упор: знать, недаром годы прожили вместе — словно провидит она, думку его читает, как открытую книгу.

Есть из Киева вести, есть. Но и они не радуют Всеволода. Трезвым умом понимает он: Ростислав ненадолго задержится на Горе. Покуда Ратьшич при нем, еще не все потеряно. Еще делает вид молодой князь, будто держится за Киев. Да и Верхослава разжигает в нем честолюбие.

— Разве не сказывал тебе Симон, что получил он от дочери нашей весточку? — притворился удивленным Всеволод. А ведь сам наставлял игумена не тревожить княгиню. Боялся, что лишнего наговорит Симон. Ждал удобного случая.

— Симон нынче был у меня, — сказала Мария, — только и словечком о Верхославе не обмолвился.

— Должно, запамятовал, — кивнул Всеволод. — да и писано-то было к нему. О Поликарпе, печерском игумене, давнишний у них спор: обуяла, вишь ли, старца гордыня…

— Про то я знаю, — нетерпеливо оборвала Мария мужа, — и радуюсь, что сердобольна Верхослава, что печется о Поликарпе и от Симона тайн у нее нет.

— Не серчай на игумена, — уловив в голосе жены обиду, прикрыл Всеволод ее руку своей тяжелой ладонью. — Здорова наша дочь, и внучка, слава богу, растет нам на радость, и Ростислав правит на Горе твердой рукой.

— Вот и ладно, — слабо кивнула Мария и устало прикрыла глаза.

Нет, не солгал он ей. Лишь о том умолчал, что было в письме от дочери между строк. Лишь о том не сказал, что поняли они с Симоном: тревожится Верхослава за мужа, боится потерять его, страшится, что сломится он под непосильною ношей, да и отец, сидя в монастыре, подтачивает и без того малые силы молодого князя — привык Ростислав к отцу, сыновним сердцем к нему тянется, а у Рюрика мысли не чисты, смирение его обманчиво…

«Смирен, смирен, да не суй перста в рот. Помяни меня, княже, — сказал игумен, — по нраву его не век ходить Рюрику в чернецах — скинет он свою рясу и еще немало принесет нам забот».

«Вона ты каков!» — с уважением подумал Всеволод о Симоне. И так ему ответил:

«Нами задумано, так и передумывать нам. Что до срока тревожиться?»

Понял игумен князя: не сильной руки искал Всеволод в Киеве. Вот почему боялся за Ростислава — как бы на смену ему не объявился другой кто, потвёрже да порешительнее, а Рюрик памятью своей навечно обречен: сажал и свергал его в Киеве Всеволод, помогал против Романа, сына обласкал…

Покидая Марию, князь уж не смотрел на нее — мысли его были далеко: в малой палате, как обычно, Всеволода с нетерпением ждали бояре.

2

Пристенная изразцовая печь была истоплена жарко: думцы тяжело отдувались, потели и рукавами опашней вытирали мокрые лица.

Седобородый и прямой Всеволод сидел на стольце, слушал внимательно. Бояре говорили вразнобой.

Фома Лазкович вскидывал кудлатую голову, был решительнее всех.

— Не медли, княже, — говорил он, — хоть и опечалила тебя весть о неверности Лазаря, хоть и пестовал он сына твоего и был ему за отца, когда отправлялся ты в поход, и за мать, когда хвора была Мария, но и тогда еще — вспомни-ко, — не возмущал ли он нас жадностью своей и стяжательством?.. Все мы грешны, о ту пору не думали, что и на худшее способен Лазарь, — нынче же, когда блеск нечистых даров ослепил ему очи и супротив тебя поднял он руку, будем ли, как и прежде, великодушно и со спокойствием взирать на творимое им бесчинство? Не предаст ли он Святослава в руки врагов твоих, не взрастит ли и в нем брошенные нечистою рукою пагубные семена?

— Как можешь верить ты Михаилу Степановичу, княже? — кривил рот свой Дорожай. Был он осторожнее Фомы, уловил в речах Всеволода сомнения и Ла заря оставил в покое. — Может, что и почудилось Митрофану, может, что и не так, но Мирошка весь был в твоей воле, а новый посадник строптив и своеволен, и клятвам его веры у меня нет. Укрепи дружину в Новгороде, княже!

Яков горячо возражал ему:

— Дурную траву на поле рвут с корнем, боярин. Плохой совет даешь ты князю. Дружина и так у нас в Новгороде сильна, а ежели подымет Михаил Степанович супротив нас свое воинство да простцов, да еще у кого попросит подмоги, какая дружина устоит?

— Чего же хочешь ты, Яков? — оборвал его Всеволод. — Говори яснее.

— Да и так уж все яснее ясного, — сказал Яков. — А речь свою веду я к тому, княже, что не в Михаиле Степановиче зло и не в Новгороде — он и до сей поры не из вражды только к Низу противился нам и других князей выгонял и ставил по своему хотению — зло в ином: слаба и не верна тебе стала рука твоя в Новгородской земле.

— А что есть рука моя? — прищурился Всеволод.

— Боярин Лазарь — вот и весь мой сказ, — смело отвечал Яков. — Прав Лазкович, и я с ним!

Князь улыбнулся и промолчал. Бояре смотрели на него испытующе.

— А ты что скажешь, Михаил Борисович? — спросил Всеволод сидевшего до сих пор молча старейшего своего боярина.

— Думаю, княже, — уклончиво пробормотал Михаил Борисович.

— Скажи ты, Гюря, — обратился князь к тиуну.

Тиун вздрогнул, скуластые щеки его порозовели.

— Решенье твое мне неведомо, — начал он осторожно и издалека, — и не нас ты нынче пытаешь, а по нашим словам сверяешь свою задумку…

— Верно смекнул, — усмехнулся Всеволод. — Задумка у меня есть, да вот не уверен я: а что, как проглядел? Что, как не додумал чего? Ты на меня не гляди, ты свое сказывай, а мое слово последнее.

Поежился Гюря под его взглядом, вздохнул глубоко, будто в реку нырнуть вознамерился.

— Оставь Лазаря в Новгороде, княже, — выдохнул он, как вынырнул.

Бояре задвигались, послышались возмущенные голоса:

— В своем ли уме ты, Гюря?

— Не слушай его, княже!..

Всеволод нетерпеливо ударил ладонью по подлокотнику кресла. Все замолчали.

— Дале говори, боярин, — подался князь к тиуну.

Еще больше смутился Гюря: или и впрямь не то сказал? Что это всполошились думцы?

— Дале, дале, — поощрял его Всеволод, и глаза его светились веселым беском.

Снова набрал в легкие воздуху Гюря, и снова нырнул, и снова выдохнул с облегчением:

— Ежели прав был Митрофан и Звездан прав, то смекаю я: верит Лазарю Михаил Степанович.

— Так, — кивнул Всеволод.

— А ежели верит, почто убирать нам его из Новгорода? — все смелее глядя на князя, продолжал Гюря. — Пущай там и сидит, где посажен.

— Эко ты! В потемках блуждаешь, боярин! — возбужденно замахал руками Яков. — Да как сидеть ему в Новгороде, коли новый посадник, а твой враг, княже, ему заместо брата?!

— Ты помолчи, Яков, — мягко оборвал его князь и повернулся к растерявшемуся тиуну. — Говори, не боись, Гюря.

— Да всё, почитай, и сказано, а дале додумать легче легкого. Вот как смекаю я, бояре: надобно, не мешкая, слать нам в Новгород своего человека — Словишу, али Звездана, али обоих вместе. Явятся они к Лазарю и обличат его от имени князя. И тако скажут ему: про дружбу твою с Михаилом Степановичем нам все ведомо, Всеволод гневается, но, помня прежнюю твою верную службу, хощет видеть тебя снова рядом с собой.

— Так и покается твой Лазарь! — снова не удержался Яков.

— Покается, — спокойно возразил Гюря. — Еще как покается. Нынче он у Михаила Степановича в крепких сетях — рад бы вспять повернуть, да не может. А как поймет, что прощает его князь, то и расправится.

— Так-то каждого мздоимца прощать — только баловать, — недовольно проворчал Фома Лазкович.

— А вот и не каждого! — сказал Гюря. — Тут Дорожай дружину крепить звал, а Лазарь не одной дружины стоит — через него узнаем мы про все замыслы Михаила Степановича. Но открываться ему посаднику не след, и наши людишки должны держаться подле него, будто им ничего про измену неведомо…

Тут только дошло до бояр хитрое слово тиуна. Ай да Гюря: не зря, знать, родила его половецкая мамка!

— Ну что, бояре, — повеселевшим голосом проговорил Всеволод, обращаясь к думцам, — али еще у кого залежался мудрый совет?

— Мудрее, чем тиун сказал, не скажешь, — будто от сна пробудился уклончивый Михаил Борисович. — Тако же и я мыслил, да вымолвить тебе, княже, поостерегся…

— Ты уж больно оглядчивый стал, — упрекнул его Всеволод, — все больше задним умом крепок. Что пользы в твоем совете, коли держишь его про запас?

Устыдился Михаил Борисович, ловя на себе усмешливые взгляды остальных бояр.

Скаля белоснежные зубы, подшутил над ним Яков:

— Не смущайся, боярин: осторожного коня и зверь не вредит!

Всеволод, насупив брови, скосился в его сторону. Яков сразу унял себя, но смех еще долго держался в его глазах.

— Ступайте, бояре, — сказал князь, — а ты, Гюря, останься.

Утомленные беседой, распарившиеся в тепле, думцы удалились, постукивая посохами. Не терпелось им поскорее хлебнуть свежего воздуха, добраться до своих постелей.

А Всеволод еще долго будет сидеть с тиуном, потом отпустит и его, останется один и лишь далеко за полночь пройдет в нетопленую ложницу, где все напоминало ему о Марии, сядет к столу, устало уронит голову на руки и забудется нежеланным и тяжелым сном.

3

Строгая была в тот год зима. По всем приметам, после обильных летних дождей и больших хлебов, такою ее и ждали.

Снег выпадал щедро, морозом быстро подобрало осеннюю сырость, реки сковало крепким льдом, и пролегли во все концы ослепительно блестящие под солнцем молодые санные пути…

В один из таких холодных и светлых дней первозимья подъезжал к Владимиру возвращавшийся из Ростова Великого Всеволодов сын Константин с дружиною и епископом Иоанном.

Обычно молчаливый и угрюмый, на сей раз епископ был словоохотлив и весел.

— Разные люди окружают отца твоего, — говорил Иоанн. — Иной буен и неосторожен, но сердцем прям и верен князю. Иной, помня времена былые, прикидывается, будто он со Всеволодом. А иного сам князь избрал среди прочих и возвысил за кроткий нрав его и рассудительность, а тот возьми да и возгордись. О Луке, давешнем епископе ростовском, мой сказ. Был он безвестен и по безвестности своей неприметен. Леон-то, что до него сидел, тот весь отдался боярам: злобствовал и, как мог, чинил препятствия отцу твоему. Много крови попортил он князю, умер. Тут-то самое хитрое и началось. Тогда никому не ведомо было, что уж выбрал Луку воспреемником своим Леон. Шибко боялись ростовские бояре, что сыщет князь своего человека — тогда вольнице их полный конец. А они еще цеплялись, еще надеялись — вот и поступили по завещанию Леонову: слушок пустили, будто живёт-поживает тихий игумен, приверженный Всеволодовым делам, а князь про то и не знает, не ведает. Со тщанием все сплели, узелки спрятали. Наслушавшись разговоров, отец твой и призвал к себе Луку. Зоркий глаз у князя, да и слишком тихих людей он не жаловал, не понравился ему Лука. Ладно… Долго пребывал Всеволод в раздумье: как быть? А тут ростовские зашумели по сговору: у нас-де свой есть, зачем нам Лука, изберем своего по нраву. Стали Луку поносить, кричать, собирать народ на вече. Тогда-то Всеволод и решись: не угоден вам Лука, так вот же — берите епископа из моих рук, а не по своему хотению, и поставил Луку в Ростов, даже минуя митрополита…

— Знаю, наслышан и я про Луку, — отвечал Константин, но все-таки любопытствовал. — Кротким он и в летописании прослыл, как же это?

— А вот так. Слушок-то, что в народе пущен был, крепко в головы засел, да и на людях Лука умел держаться: сирых жалел, помогал убогим. Не стал Всеволод опровергать молвы — сам ставил Луку, почто себя унижать? И рассудил мудро: недолго пожил старик, скоро богу душу отдал… Отпевали его с почестями, отец твой даже слезу уронил принародно. Вот так… А ведь до чего доходил Лука в своем озлоблении, про то в летописании нет ни слова. Не на твоей памяти это было, а я скажу. Тебе знать надо — ты Всеволодовых дел прямой продолжатель.

Приятны были эти слова Константину, про себя ликовал он, на епископа глядел с благодарностью.

Иоанн понимал его чувства, понимал и другое: настала пора говорить с Константином не как с дитем, а как с мужем. Не всё ему сказки да былины про богатырей, не всё ему пиры да подвиги ратные — одним благородством и мечом земли необъятной, собранной Всеволодом, не удержать. А князь уже не молод, и в любой из дней может случиться: призовет его к себе господь и положат его рядом с братом Михалкой в Богородичной церкви.

— Еще когда отец твои молод был, — рассказывал, покачиваясь в санях, Иоанн, — еще когда за владимирский стол боролся, Глеб рязанский держал противную сторону, с ростовскими боярами снюхался и хотел поделить нашу землю между Всеволодовыми сыновцами Ярополком и Мстиславом. В деле этом он не преуспел, хоть и приводил с собою половцев, и кончил дни свои в порубе. Другим наука. Однако же после смерти Глеба старшие сыновья его не токмо враждовали с младшими, но и причиняли ущерб дружине отца твоего, который хотел их помирить. Тогда осерчал Всеволод и решил примерно наказать Глебовичей. Верной была его задумка. Но тут явился во Владимир черниговский епископ Порфирий, ибо Рязань принадлежала его епархии, тайно связался с Лукой, дары привез ему многие, и Лука вошел с ним в сговор, стал просить Всеволода за Глебовичей. Поверил им князь, отпустил с Порфирием пленников — думал, в мире будут жить с ним рязанские князья, да не тут-то было. Лука знал про замыслы Порфирия, но смолчал, а рязанцы снова стали бесчинствовать… Вот он, лик-то смиренный: под овечьей шкурой прятался злобный зверь. Многой крови стоил потом рязанцам и Всеволоду гнусный обман Луки…

Летели под полозья саней снежные версты, курчавилась позади взвихренная конями поземка.

За Суздалем раскрылись знакомые просторы. Еще недолго — и блеснут посеребренные инеем шеломы боголюбовских церквей, а пока, оставив сани, Константин пересел на скакуна и ехал рядом, с удовольствием подставляя лицо холодному встречному ветру.

День ото дня по-новому раскрывалась перед ним жизнь. А ведь еще совсем недавно все было для него просто, и рассказы пестуна были просты и внятны, и книги, читанные им, вещали со своих украшенных вязью страниц простые и очевидные истины. Были друзья и были враги. Были князья и были бояре. Были холопы и смерды, христиане и поганые. А еще был меч, который, как внушали княжичу, решал все споры, потому что правому помогал бог, а неправого он карал.

Вспоминал Константин как брал его с собою отец на половцев, как подгоняли на него кузнецы новенькие доспехи, как снаряжали на конюшне боевого коня, как плакала украдкой мать и Всеволод мягко журил ее, потому что настала пора приучать сына к нелегкому ратному делу — не век же держаться ему за бабин подол.

Помнил Константин, как, исполненный гордости, ехал он подле отца во главе большого войска.

Шли по левому берегу Дона, располагались на ночлег, окружали стан свой возами, в степь высылали дозорных. Малыми силами прощупывали, далеко ли половцы. Но половцев не было — степняки уползали на юг, боясь опасной для себя встречи.

Звездан говорил Константину:

«Об отце твоем, Костя, далеко разлетелась молва. После смерти Мономаха не было до сей поры князя, который отвадил бы половцев от нашей земли. И виною тому были мы сами. Не иссякло мужество в русском человеке, и храбрые вои у нас не перевелись, и мечи наши не хуже прежних были, а источила нас, как червь источает могучий дуб, усобица: русский бил русского, в соседе видел врага лютого, а чужеземцы брали то, что само шло им в руки. Да что там говорить — сами приводили врагов своих, чтобы справиться брату с братом, сыну с отцом… Много бед претерпели мы, пришла пора сводить счеты. Нынче знают степняки, кто супротив них встал, и сдается мне, пройдем мы до их зимовищ, а не скрестим меча, ей-ей».

Мал был тогда Константин, гордился, что боятся грозные степняки отца его, но жалел: хотелось ему побывать в жаркой сече, покрасоваться на виду у дружины, заслужить у отца скупую похвалу — вот-де сын мой, все видели, как насел он на лихого половецкого наездника, как одним ударом рассек его брони, навзничь поверг и привел в свой стан с веревкой на шее.

Во снах тешил себя Константин: сидит он во Владимире на великом столе, высится на крутом берегу белоснежный терем, Клязьма синеоко поблескивает вни зу, а в сенях, облаченные в причудливые одеяния, толпятся иноземные послы — пришли они с грамотами от своих владетелей из ближних и далеких стран искать его дружбы и покровительства; во дворе холеные кони храпят, седобородые гусляры ждут, когда кликнут их на почестей пир, девицы-красавицы, закинув головы, ищут, не покажется ли в окошке молодой князь, не приветит ли их своей улыбкой. Сладкой далью рисовалось княжичу будущее…

Но разбивали наставники его хрупкие сны. И читал он у прадеда своего Мономаха: «В дому своем не ленитесь, но за всем смотрите; не полагайтесь на тиуна или на отрока, чтобы не насмеялись приходящие к вам ни над домом вашим, ни над обедом вашим».

«Князева ли это забота, Звездан, — спрашивал он дружинника, — заглядывать у сокалчих в горшки?»

«Князь всей вотчине своей хозяин, — отвечал Звездан. — Ну сам рассуди, Костя, — кому о хозяйстве твоем радеть, как не тебе самому?»

«А смерды, а выжлятники, а конюшие на что?»

«Они тебе помощники. И думцы тож. Как скажешь, так и исполнят. Но слово твое должно быть разумно, Костя. Все, что молвят тебе, выслушай, десять раз проверь, а уж проверив, не отступайся. Ежели, вняв одному, а после вняв другому, поступишь и так и этак, проку не жди. Ежели, не знаючи, начнешь поучать смерда: паши тогда-то и сей, что я скажу, набьешь бретьяницы свои не зерном, но насмешками. Ежели думца своего пошлешь к соседу, предлагая мир, а сосед тебя сильнее, что подумает он о тебе?.. Все знать и все объять должен князь, и в трудах жизнь его, а не в праздности».

Странной тогда показалась Константину твердая речь Звездана. Удивился он:

«Так почто ж тогда всяк хощет быть князем?!»

Улыбнулся Звездан, не ответил ему.

Стал Константин приглядываться к своему отцу — и понял: прав был Звездан. Не утехами и не пирами полон был день Всеволода: вставал он до зари, спать ложился затемно, во все дела вникал князь, на думе молча выслушивал бояр, слово свое молвить не спешил. И то, что раньше было для Константина за семыо печатями, нынче открывалось в суровой повседневности…

…Солнце красным шаром скатывалось за заснежен ные холмы. Заалели сугробы, синие тени разрезали глубокие овражки. С полуночи потянуло холодком.

На подъезде к Боголюбову обоз спустился с пологого берега и вытянулся черной лентой на ледяном покрове Нерли…

4

Во Владимир прибыли, когда было уже совсем темно. В иных домах уже спали, в иных готовились ко сну. На княжом дворе стояла тишина. Лишь когда обоз въехал в ворота детинца, то тут, то там стали появляться люди, засуетилась челядь, выскочили отроки, помогая усталым дружинникам спускаться наземь с опостылевших за долгую дорогу седел.

Бросив мимолетный взгляд на терем, Константин увидел два светящиеся оконца, одно из которых было отцово (Всеволод, страдая бессонницей, давно уже бодрствовал по ночам), а второе оконце выходило на двор из ложницы княжича, и он понял, что Агафья не спит и, предупрежденная кем-то, терпеливо ожидает его приезда.

Постучав на всходе валеными сапогами, чтобы стряхнуть налипший на них снег, Константин дернул на себя тугую дверь и шагнул в темноту сеней, из которых потянуло в лицо ему приятными запахами родного жилья.

Как ни уютно было ему в древнем Ростове, как ни стремился он в прежнюю столицу княжества, где не было присущей Владимиру повседневной суеты и где он мог спокойно предаваться чтению и долгим беседам с книжниками, все чаще волнение охватывало его, едва только представлялся случай побывать в доме, который еще совсем недавно был ему ненавистен, а теперь привлекал все больше и больше, и встреча с Агафьей тревожила его загадочно и непонятно.

Константин не стал беспокоить отца в его уединении (наговориться у них хватит времени с утра), споро пересек сени и вошел к жене.

Не обманулся княжич в своих предположениях: Агафья, точно, ждала его и принарядилась к встрече. Была на ней вытканная золотыми и серебряными нитями тонкая шелковая рубаха, на руках сверкали каменьями массивные браслеты, на шее поблескивало красными рубинами любимое Константиново ожерелье. Тело жены благоухало благовониями, глаза горели призывно и ясно, в разрезе полуоткрытых губ белели влажные зубки, и, прильнув к ним истосковавшимся ртом, он почувствовал их приятный и трепетный холодок.

Возбужденное состояние мужа тут же передалось Агафье, и, стараясь удержать вдруг подступившие к глазам слезы, она смотрела на него снизу вверх бабьим преданным взглядом, но страх и робость были в нем, потому что нежданная нежность Константина могла оказаться мимолетной и доброе начало их встречи не впервой обрывалось то резким словом, то колючей усмешкой, от которой ей так часто делалось не по себе.

А Константин, прижимая к себе жену, не мог не видеть ее тревогу и с незнакомым чувством овладевшего им раскаяния вслушивался в ее прерывистое дыхание, смотрел в ее наполненные слезами глаза, искал в себе добрых слов, однако не находил их, потому что годами воспитанная в нем строгими пестунами приличествующая князю сдержанность подсовывала слова привычные и чужие, говоримые почти всеми мужиками в подобных случаях:

— Ну, будя, будя реветь-то. Видишь, жив я и здоров, злые люди не посекли, волки не съели…

— Господи, да как почернел-то, — отстраняясь, чтобы лучше видеть, разглядывала его Агафья. — Иль не кормили, не поили тебя в Ростове?

— Вот он бабий разговор, — отвечал Константин. — Не на пышные хлеба ездил я в Ростов, а по повелению батюшки. Отъедаться дома буду — небось припасла уж сладких пирогов?

— Как же не припасла-то! — обрадовалась Агафья. — Давно ждала тебя, Костенька, а ты припозднился.

— Иоанн неторопок. С его-то обозом едучи, совсем истомился я, да как оставишь епископа на полпути? Ему поспешать некуды. В своей епархии дела у него всюду, в любой деревеньке с попом протолкует весь вечер, утром не добудишься…

— Обстоятелен старец и оттого батюшке твоему по нраву, — согласилась Агафья, все еще держа руки на плечах у Константина. — Слава богу, что и так доехали.

— Да что нам станется! На своей земле мы хозяева, и дружина у нас молодец к молодцу.

Голос Константина теплел. Напряжение сошло с лица Агафьи. Она откинулась от мужа, засуетилась, сунулась к двери, стала звать девок, чтобы, не мешкая, накрывали на стол.

Константин облегченно сел на лавку, скинул сапоги, расстегнул пояс. Приятная истома настраивала мысли его на спокойный лад. Вот и ладно, вот он и дома. И печи истоплены жарко, и ковры, брошенные на пол, ворсисты и мягки, приятно покалывают ступни ног, и вкусно пахнет дышащей паром снедью, и жена глядит не наглядится, старается предупредить любое желание.

А ладная у него Агафья, даже под просторной рубахой угадывается при движении крепкое молодое тело, открытая шея бела, завитки светлых волос на затылке, пронзенные светом расставленных повсюду свечей, отливают золотом.

Не вытерпел княжич, тихо подошел сзади, обнял жену за плечи, прижался к ее спнне.

— Ой, что ты! — выдохнула Агафья, юрко обернулась, затрепетала на его груди…

Остыли на столе жареные куры, потушенные свечи белели в темноте, Константин лежал, разметавшись, дышал неслышно, как ребенок. Приподнявшись на локте, Агафья разглядывала его лицо, осторожно проводила пальчиком по его нахмуренным бровям. Неужто и впрямь заглянуло в ее окно заблудившееся счастье? Да какому же богу ей молиться, кому ставить свечи?!

Утром был Константин еще приветливее прежнего. Раньше таился он Агафьи, а нынче говорил при ней с отцом о своей поездке в Ростов.

Всеволод слушал его с интересом, переспрашивал — давно уже не бывал он в прежней боярской столице, и былая неприязнь к ней с годами притупилась. Однако же частые поездки Константина настораживали его. Жива, жива еще в нем была давнишняя память: изрядно насолили ему ростовские бояре, да и сейчас, поди, не вовсе смирились — недаром, знать, доносили князю, сносятся они с новгородцами, недаром купцы ростовские чаще других хаживают к берегам Волхова. Оно и понятно: с новгородцами торговать — большая честь, да и выгодно — через них лежат пути за богатое Варяжское море, товаров много идет через Новгород, мена разнообразна, но не наведываются ли вместе с купцами туда и боярские послы, не сулят ли своей помощи, ежели пошатнется Низ, ежели у Всеволода ослабеет рука?

Константин уверял отца:

— Старых врагов твоих в Ростове не осталось — Иоанн вымел их без пощады, а те, что притаились, нам не вредны: не соберется вокруг них большая сила — урок-то, тобою, даденный, пошел впрок. Неповадно им будет в другой раз подставлять однажды битую спину.

— Доверчив ты, Костя, еще не научился глядеть в корень. А смысл в любом нашем действе скрыт великий: что подумали в Ростове, когда увидели тебя живущим у них — и не в гостях, а у себя дома?

— Нравятся мне тамошние края…

— Да мало ли кому что нравится! — воскликнул Всеволод. — Не простой ты каменщик, а сын мой. И не просто живешь ты в Ростове, а, сам того не ведая, вселяешь поверженным боярам ненужную надежду: вот-де Всеволод уйдет, а сын его возродит былое.

— Ложь это, отец, — с жаром возразил Константин. — Нешто я делам твоим супротивник?

— Эко куды хватил! — рассмеялся Всеволод. — Да разве ж я тебя в чем виню?

— Дай мне город на Руси — в Ростов я и ни ногою!

— Вот оно, — сказал князь. — Смекнул я: во Владимире ты — просто княжич, а Ростов тебя из-за того манит, что от меня далече, и там ты все равно что удельный князь…

Не стал лицемерить и изворачиваться Константин:

— И верно, мудро ты рассудил, хоть я об этом и не подумал. Привольно мне в Ростове — сам я себе хозяин.

— Покуда сам, сердце мое не тревожится, — предупредил его Всеволод, — а что, как и теперь уж не сам? Что, как и теперь ведут тебя бояре на невидимой узде?

— Не конь я…

— Все мы не кони. И до тебя жили бойкие князья, а после оглянулись туда-сюда да прикинули, и вышло, что руки у них связаны и творят они уже не свою, а чужую волю. Не все тебе по младости ведомо, а то, что и ведомо, то непонятно. Гляди, стреножат, так уж потом от них не спастись. Ты же у меня старший, и так мню я: старшему должна остаться наша земля, а младшие братья будут тебе верными помощниками…

— Сколь обещаешь, батюшка, а и малого удела мне не дал. Вон Ярослав со Святославом, на что мальцы, меча-то в руке удержать не в силах, а туда же: сидят в своих вотчинах, суд вершат скорый и прямый. Я один, по твоему разумению, не созрел?

— Вон и Юрий тоже.

— Юрий сам за себя скажет. Я же об одном молю: дай мне землю, а терем на ней я и сам срублю.

— Али мой терем тебе не по нраву? — улыбнулся Всеволод с хитрецой.

— Твой терем не по мне покуда — зело велик, — угрюмо ответил сын.

— Я его в твои же лета брал, а не устрашился… Не скрою, годы умудряют. Книги подкрепляют опыт, и любовь твоя к ним мне в радость. Но как научишься владеть мечом, ежели в собственной руке не познаешь тяжести разящей стали?

— Так почто же еще и нынче не уступишь мне своего стола? — внезапно побледнев, произнес Константин, и глаза сына встретились с отцовыми.

Лицо Всеволода покрылось красными пятнами. Агафья вскрикнула по-заячьи беспомощно и перекрестилась.

Вот-вот разразится буря, вот-вот случится непоправимое. Под скулами у Всеволода заиграли железные желваки, глаза сузились.

— Дерзок ты, Костя, — сказал он раздельно, тяжело подымаясь с лавки, — дерзок и неразумен. В пору наказать тебя, да как на родную кровь прогневаюсь?

— Прости его, княже, — едва слышно пролепетала Агафья.

— Молчи уж, — повернулся к ней князь. — Вы, бабы, по-своему мудры, но не мне твои советы выслушивать. Образумь мужа своего — тебе он, может, и внемлет: да видано ли это — хоронить отца своего заживо? Слыхано ли?

— Не я, отец, сам ты начал. А сказанное мною — к слову. На стол твой, на коем сидишь ты по праву, не стремлюсь я и в голове такого не держу. Но как учиться мне владеть мечом, коли не вложен он мне в руку?..

— Не всяк меч тот, что в доброй кузне отлит. Умом изощрившись, сослужишь иную службу земле своей вернее и тверже, нежели на бранном поле, — смягчаясь, проговорил Всеволод. — Вот и не даю я тебе покуда удела, дабы возле меня учился ты непростой науке: на думе не вижу тебя, а вижу — так пребываешь в молчании, яко иные из осторожных бояр. Что за душой у тебя, не ведаю. Мыслей твоих не знаю. Вот и веду свою речь к тому, что настала пора и тебе впрягаться в нелегкий мой воз, чтобы дале тянуть его по ухабам и рытвинам, а то живешь, как вольная птица, — куды там как хорошо и безгрешно: благодать!..

Зря погорячился Константин — не желал ему отец наносить обиды, не хотел унижать перед прочими сынами своими — и впрямь возлагал на старшего лучшие свои надежды.

— Прости, отец, — сказал он, склоняя голову. — Не подумав, сголомя, говорил пустое…

— Не все пустое в твоих словах, сыне. Есть и правда в них, и нетерпение твое мне понятно. Но не потому не даю я тебе и Юрию уделов, что не люблю вас, а потому, что иная у меня задумка. И в трудную минуту хощу я видеть вас рядом с собой, а не в чистом поле по разную сторону: брат против брата, русский на русского, суздальский меч на владимирскую сталь. Хощу, чтоб, взяв и Святослава с Ярославом, стояли вместе против всех, кто посягнет на нашу вотчину. Досталась она нам от Владимира Мономаха, а он был умный князь и не зря поставил над Клязьмою наш светлый град — провидел будущее…

И все-таки не спокойным удалился Всеволод от сына, все-таки зрелым умом своим понимал: полон княжич невысказанных сомнений, и еще не раз всколыхнут они неокрепшие мысли. И либо темные силы разбудят в нем коварство и бессмысленную жестокость, либо светлая цель выпестует гибкость и твердость. И если мысли свои мог он в него вложить, и если вложить мог даже свой опыт, то как вложишь в него свою душу?!

Тонка и неуловима связь прошлого с настоящим, и незримые нити, соединяющие их, проходят не через разум, но через сердце…

Когда ушел отец, когда затихли шаги его в переходе, робко прильнула к Константину Агафья:

— Что пригорюнился, соколик мой? Не серчай на отца. Хоть и сказывал он горячо, а любит тебя.

Усмехнулся Константин, лицом к лицу, утонул глазами в теплом взоре жены:

— Да с чего взяла ты, будто обиделся я на батюшку?..

— Почудилось мне…

Константин отвернулся, отстранил жену, сел к столу, задумался.

Таяла долгожданная радость. Вот и снова он дома.

 

Глава восьмая

1

В распевной избе было холодно. Чада, подобрав под себя обутые в лапотки ноги, сидели на лавках вдоль стен, согревали, поднося к губам, замерзшие руки. Егорка ближе всех был к дьякону, громоподобный голос Луки оглушал его: Егорка жмурился и мотал головой.

— Почто крутишься, яко грешник на сковороде? — схватил его за ухо Лука. — А ну, встань и повторяй сказанное.

У Егорки память острая, и хоть вертелся он и вид у него был, будто мысли заняты посторонним, а повторил все слово в слово:

— Согласий суть четыре: простое, мрачное, светлое и тресветлое. Распевы же суть володимирский, ростовский и новгородский…

Лука про себя порадовался: хваток, хваток малец, и улыбка чуть тронула уголки его губ, но тут же спохватился и обвел чад суровым взглядом:

— Наука учит умного, ибо пустого меха не надуть, Нешто бьюся я с вами понапрасну? Почто рот разинули, глядите в потолок? Не тот токмо распевщик, кому бог голос дал, — этак-то и глумотворты на торгу не хуже вашего петь горазды… Ты, Прокоп!

— Ась? — поднялся с лавки долговязый паробок. Из коротких рукавов потрепанного кожушка его торчали покрасневшие от холода руки. Выпуклые глаза преданно смотрели на Луку.

Чада зашушукались, послышались смешки.

— Цыц вы! — прикрикнул дьякон громовым голосом. — Куды отлетаешь ты мыслями своими, отрок? Реки, что есть осмогласие.

Прокоп беспомощно оглянулся по сторонам.

— Осмогласие суть… осмогласие суть…

— Эк одно заладил, — фыркнул Лука. — Аль с места не стронешь воза?

Теперь уже все смеялись не таясь. Лука поддернул рукава однорядки:

— Подь сюды!

Прокоп продолжал гнусавить, хлопая глазами:

— Осмогласие суть…

— Подь сюды, кому велено! — зарычал Лука.

— Из памяти вылетело, — захныкал Прокоп, не двигаясь с места. — Пожалей, дьякон…

— Я те пожалею, — шагнул вперед, схватил его левой рукой за шиворот Лука, — я те мозги-то на место поставлю. Сымай порты!

— Да почто порты-то сымать? — дурачком прикинулся Прокоп. — Холодно, чай, в избе.

— Скоро жарко станет, — теряя терпение, зловеще пообещал Лука и стал выбирать прислоненные к углу гибкие березовые прутики: один выберет, хлестнет по воздуху со свистом, другой попробует, а сам на паробка поглядывает — как, мол, нравится?

Униженно улыбаясь, Прокоп развязывал на штанах тесемки.

— Прытче, прытче, — поторапливал его Лука. — За нуждою-то куды как проворен.

— Так то за нуждою, — протянул Прокоп и шмыгнул носом. Не утерпев, Лука сам сдернул с него штаны.

Чада давились от смеха, иные, скорчившись, хватались за животы.

Сухонький Лука статью был едва ли покрупнее Прокопа. Наскакивая на отрока, он подталкивал его к перекидной скамье. Прокоп же дурашливо делал вид, будто запутался в спущенных ниже колен штанах, двигался маленькими шажками, у самой скамьи с грохотом повалился на пол, заскулил, по-щенячьи:

— Ой, убился! Ой, коленку зашиб!..

Встал на четвереньки, чтобы подняться с полу — тут Лука и воспользовался случаем: жарко вжикнул березовый прутик, взвился Прокоп, да поздно — заалела поперек его костлявого зада узкая полоса. Только-только выпрямился он, а дьякон, ловко присев, наложил ему поперек первой вторую полосу.

— Шибко бьешь, дьякон! — заорал Прокоп, отскакивая на середину избы.

— В другой раз умнее будешь, — удовлетворенно проворчал Лука и бросил в угол использованный прутик.

У Прокопа слезы выступили на глазах, но он улыбался через силу; пряча взгляд, дрожащими пальцами завязывал на штанах неподатливые тесемки.

— Плеть не мука, а вперед наука, — пробасил дьякон. — Ступай-ко на место да запомни: перечить мне — ни-ни.

— Запомню, дьякон, — пообещал Прокоп.

Вечером, возвращаясь в монастырь на ночлег, говорил он Егорке:

— Сбегу я от Луки: сечет меня, что ни день. Аль корову я у него съел?..

— Да не со зла он, — пробовал защитить дьякона Егорка. — Нрав у него такой.

Злобно посмотрел на него Прокоп — Егорка прикусил язык, страшно ему стало. Еще свежо было у него на памяти, как встретил его Прокоп в самый первый ночлег.

Всех старше он среди чад, всех крупнее. Бродивший до того со смиренным слепцом, не приучен был Егорка к кулачному бою: старца в народе почитали, жалели и поводыря — добрые бабки обихаживали, молодицы, подавая хлебушко, умиленно ахали, охали, Егорку обласкивали: сиротинушка!..

А тут поглядел Прокоп на его новенькие, Лукою даренные чеботы:

— Кажись, чеботы-то мне по ноге — сымай!

Заупрямился Егорка:

— Не тебе чеботы дьякон дарил.

— Вона как, — ухмыльнулся Прокоп и смазал его кулаком по загривку.

Отлетел Егорка в другой конец кельи, ударился головой о стену и сполз на пол. А Прокоп уже снова над ним стоит, рукав закатывает:

— Так чьи чеботы?

— Мои, — пискнул Егорка, вставая, и новая затрещина откинула его к другой стене.

Больше возражать Прокопу он не стал, покорно снял, отдал ему чеботы. А Прокоп сунул ему свои худые лапти.

Егоркины рубаха и штаны были Прокопу малы, а вот заячью шапку взял — пришлась она ему впору. Забрал он и новую сукманицу, своя-то у него прохудилась.

Утром Прокоп быстро управлялся со своим сочивом, потом съедал половину того, что было в миске у Егорки. Отбирал он еду и у других чад — его все боялись: у Прокопа были крупные крестьянские руки, и тяжелые кулаки его не знали усталости.

По утрам келью, где они жили, полагалось убирать всем по очереди — одного Прокопа это словно бы и не касалось. И опять-таки никто не решался напомнить ему об этом. За Прокопа убирали другие, он в это время блаженствовал, развалившись на своей лежанке, грыз сухари да еще и ворчал, когда его беспокоили.

По ночам стал замечать Егорка, что Прокоп, когда все уснут, выходил будто бы за нуждою, а возвращался много времени спустя. И всегда исчезал он почти в один и тот же час, а возвратившись, подолгу ворочался и чавкал, накрывшись сукманицей.

Вот задача! Надумал Егорка проследить за Прокопом: что это делает он среди ночи на монастырском дворе?..

У Прокопа глаза бедовые: все видит он и все примечает. И шагу не ступит, чтобы кому-нито не навредить. То тын раскачает, то запустит в чужие ворота ледышкой.

Нынче попался ему на глаза ухоженный пес — ясно, с боярского двора: серый с подпалинами, правило пушистое, морда длинная. Помахивая хвостом, доверчиво приласкался к чадам.

— Подь, подь сюды, — чмокая губами, приманил его Прокоп.

Заиграл пес, запрыгал вокруг чада, Егорка уж нащупал за пазухой огрызок аржаного сухарика, хотел угостить его, а Прокоп изловчился да ногою пса по улыбчивой морде — раз.

Завизжала борзая, заскулила, завертелась на снегу. Засмеялся Прокоп, а у Егорки — слезы из глаз.

— Будя реветь-то, — дернул его за рукав Прокоп, — кажись, хозяин объявился…

И верно: из ворот выскочил могучего сложения челядин в овчинном полушубке — морда красная, в ручище здоровенная палка.

Заорал он, кинулся к чадам — тем только дай бог ноги. Челядин толст был и грузен, а они увертливы, но все равно с трудом ушли.

У самого монастыря с трудом перевели дух.

— Да, наломал бы он нам бока, — сказал Прокоп с улыбкой. — Шибко осерчал за пса.

— А тебе-то почто было бить животину? — не стерпел, огрызнулся Егорка. Крутящаяся на снегу борзая с окровавленной мордой так и стояла у него перед глазами.

— Эко жалостливый ты какой, — хохотнул Прокоп и шлепнул Егорку по спине. — Холопа да смерда, чай, тоже бьют, а никто не вступится. Нынче Лука по мне прошелся березовым прутиком — ты слезы не уронил, смеялся небось со всеми…

— Дык за дело тебя Лука-то, — пробормотал Егорка.

— За како тако дело, а? — вскрикнул Прокоп и схватил Егорку за грудки. — За како дело?..

Поперхнулся Егорка, побелел, слова застряли у него в горле.

— Вот стукну тебя — это за дело, — тряхнул его Прокоп, да так, что у чада лязгнули зубы. — Куды судить-рядить меня взялся? Животину ему жаль, а человека ни за что ни про что наказуют, так человека ему не жаль.

Повернул он к себе Егорку спиной, поддал коленкой под мягкое место — покатился малец в сугроб, воткнулся головою в снег по самые плечи, задрыгал ногами.

Подбоченясь, хохотал Прокоп:

— Гляди-ко, крест кладет по-писаному. Ай да Егорка! А и то: с поклону голова не заболит. Выползай покуда — в монастыре ишшо свидимся.

И пустился наутек, потому как заметил приближающегося от ворот детинца Луку.

— Батюшки, — сказал, подходя к торчащему в сугробе Егорке, дьякон, — уж не Прокоповы ли что забавы? Как шел я, кажись, его издалека видел.

Вытянул Егорка голову из снега — поморгал, с удивлением уставился на Луку.

— Кто же это тебя, малец, так ловко пристроил? — покачал головой Лука.

Да не таков был Егорка, чтобы товарищей своих выдавать, отвечал смиренно и со смущением:

— Поскользнулся я, вот и угодил в сугроб…

Ясное дело, не поверил ему Лука, но пытать мальца не стал — пожалел его:

— Хошь, пойдем ко мне, нынче Соломонида пирогов испекла?

— Ну, — вытряхивая снег из ушей, обрадовался Егорка. Непривычно ласковый дьякон насторожил его, однако и расплывшаяся было по лицу улыбка мигом растаяла. — А не врешь?

— Я завсегда правду говорю, — нахмурился Лука. — Дьяконица-то моя тебя заутре поминала.

Пошли к Луке. Сбив с обуви снег на порожке, вошли в избу. Егорка снял шапку, перекрестился на образа, сказал степенно, как взрослый:

— Здрава будь, тетка Соломонида.

— А, Егорка к нам в гости, — отходя от печи с железным противнем в руках, ласково отвечала дьяконица. — Давно не захаживал, раздевайся, садись к столу.

От противня, от распластанного на нем румяного пирога исходил ароматный запах грибов.

Чинно сели на лавки, Лука разрезал пирог, кашлянул и загадочно поглядел на жену.

— Чего тебе? — проворчала Соломонида.

— Медку бы нито…

— Ишшо чего, мальца-то спаивать.

— Мальцу квасу подай.

Соломонида поворчала, но перечить мужу не решилась — только и всего, что, выходя, громко хлопнула дверью. Лука ухмыльнулся. Скоро жена вернулась с двумя жбанами: в одном был мед, в другом — квас.

Никогда прежде не видел Егорка подвыпившего дьякона. И вот, сидя напротив него, дивился безмерно.

На глазах преображался Лука. После первой чары стал он смурным и безулыбчивым, после второй и третьей взялся попрекать Соломониду: и пироги не допеклись, и мед горьковат, и в избе не прибрано, а когда в жбане меду оставалось на донышке, вдруг встал из-за стола, приосанился и запел — да так, что хоть уши затыкай: громче не певал он и в соборе.

Но что больше всего испугало и удивило Егорку — песни Луки, те самые бесовские и богомерзкие песни, которые еще совсем недавно сам дьякон подвергал поруганию.

Со страхом глядел Егорка в широко разевающийся рот Луки: и где это только, в какой неводомой пучине, рождается нечеловеческий, грому подобный рык?!

Замахала руками Соломонида, кинулась прочь из избы, а у Егорки поползли по спине мурашки. Боясь шелохнуться, сидел он, скособочившись, на лавке и, словно завороженный, глядел на Луку.

Глаза дьякона помутнели, на шее вздулись жилы, хилое тело его напрягалось и дрожало. Казалось, тесно Луке в его тщедушной оболочке; казалось, еще немного — и голос разорвет ее и ринется, освобожденный, и не выдержат трухлявые стены избы, и все рассыплется в прах…

Вбежала в избу Соломонида, заверещала, вцепилась дьякону в плечи — и оборвался голос.

— Аль ошалел, оглашенный! — кричала вне себя дьяконица. — Сызнова за старое — выдь-ко, погляди: собрал народ возле плетня всем на посрамление!..

И снова, еще пуще прежнего, испугал Егорку внезапно преобразившийся лик Луки: жилы на его шее опали, с глаз словно сдернули пелену — стали они ясными и злыми.

Оттолкнул от себя дьякон Соломониду, как был, в одной рубахе и холодных штанах, ринулся за дверь — с улицы донеслась брань и истошные крики.

Дьяконица сунула Егорке шапку в руки:

— Беги, беги, милый, нынче нам не до тебя!

Следом за ним вывалилась во двор, где метался на снегу, как подраненный зверь, Лука.

— Сопель! Сопель! — неслось со всех сторон. На плетне висли ребятишки.

Егорка юркнул за их спины и последнее, что увидел он, был дьякон, бегущий к плетню с вывороченным колом в поднятых над головой руках…

2

Возвратившись на монастырский двор, долго не мог прийти в себя Егорка. Может, оттого и спал он плохо, может, оттого и слышал, как заскрипела под Прокопом лежанка.

Приоткрыл малец глаза, вгляделся в темноту — длинная фигура Прокопа неслышно скользнула к двери. Скрипнули державцы, дверь приоткрылась и хлопнула.

Егорка соскочил на пол, сунул ноги в лапти, наскоро накинул кожушок, вышел следом.

За дверью было морозно и ветрено. В ясном небе стояла полная луна — двор был облит ее голубым сиянием, снег колюче искрился, резкие тени пересекали разгребенные монахами дорожки.

С часто бьющимся сердцем Егорка прижался к осыпанным изморозью сосновым кряжам стены. Прокоп был где-то рядом. Мальцу казалось, что он даже слышит его дыхание.

Что-то звякнуло невдалеке, потом — скрип-скрип — донеслись осторожные шаги. Собравшись с духом, Егорка выглянул из-за стены: Прокоп был уже в другом конце двора. «Куда это он? — удивился малец. — Уж не к келарю ли в гости повадился?» Знал он: в том углу, под трапезной, были монастырские кладовые.

Еще сильнее разобрало Егорку любопытство. Едва только скрылся Прокоп под всходом в трапезную, про скочил и он через облитый светом двор, присев на корточки, спрятался за сугробом.

Прокоп, видно, услышал его шаги: взлохмаченная голова его высунулась из-под всхода, повертелась в разные стороны и снова исчезла. Егорка вздохнул с облегчением.

Теперь ему не было страшно, теперь он догадался, куда ходит по ночам Прокоп: отыскал он щелку в кладовых, вот и грызет под сукманицей краденое, а все не в коня корм — иначе с чего бы отбирать ему каждое утро то у Егорки, то у других чад половину налитого им в миски сочива?

Стал Егорка подбираться ко всходу: уж больно хотелось ему хоть одним глазком глянуть, как это ухитряется Прокоп отмыкать навешенный на дверь кладовой тяжеленный замок…

Эх, Егорка, Егорка, невезучий ты человек! Прокоп сколь уж дней пасется на запретных хлебах, а ты и двух шагов не сделал, ты и под всход-то не успел свернуть, только руку протянул к перильцам, как схватили тебя сзади в крепкие объятия.

— Держи! Попался хититель! — завопил истошным голосом келарь.

И как только подкрался он по скрипкому снегу, как только не услышал его малец, — должно, задумался, да что с того: не вырваться ему от келаря, хватка у монаха крепкая.

Стал Егорка, всхлипывая, просить:

— Не губи, отпусти меня, дяденька, не виноват я ни в чем.

Но не смягчить ему сердца келаря: давно примечал тот, что повадился блудливый кот на его припасы, только вот выследить не мог.

А кот оказался чадом Луки, и, поймав его, порадовался келарь: не любил он дьякона и, ежели бы не игумен Симон, ни за что не стал бы кормить будущих распевщиков в своей трапезной: смущали они чернецов суетностью своею и шумом. А келарь был человеком строгих правил.

На шум сбежались во двор заспанные монахи, таращились на Егорку, укоризненно покачивали головами. Келарь, захлебываясь от восторга, рассказывал, как словил его у всхода.

Появился игумен в наброшенной на плечи шерстяной монатье. Спросил мальца:

— Как звать тебя?

— Егорка.

— Почто лазил в кладовые?

— Не лазил я…

— А это уж другой грех. Врать не пристало отроку. Словил тебя келарь…

Нечего сказать Егорке, заплакал он, упал игумену в ноги, лбом ударил в снег. Поморщился Симон:

— Встань, отрок.

Егоркины слезы поколебали его решимость.

— А не ошибся ты, келарь? — обратился он к монаху.

— Да как же ошибиться, — обиделся келарь, — коли сам схватил его у кладовых? Давно смекнул я, что шарит кто-то в наших припасах, вот и подстерег.

Монахи возмущенно зашумели:

— Ишь ты, мал, да удал. Неча на него глядеть!..

— Завелся волчок в нашем стаде, игумен. Почто не веришь келарю?

— Ну, будя, — поморщился Симон. — Спрячьте его под запор. А заутра кликнете ко мне Луку.

Еще большие унижения принял Егорка, когда, заслышав возню, высыпали из кельи удивленные чада, его товарищи. Прокоп тоже был среди них, делал вид, будто только что проснулся, зевал и потягивался (и как только прошмыгнул он, никем не замеченный, через озаренный луною двор?!).

— Вот, — назидательно говорил им келарь, проводя мимо них опустившего голову Егорку, — глядите, чтобы другим было неповадно. Ни от каменя плода, ни от хитителя добра: люди молотить, а он замки колотить, — будя. Спросим с него строго.

Прокоп состроил мальцу гнусную рожицу. Егорка сжал кулаки.

По дороге в темную келарь не жалел затрещин.

— Благодари бога, что спустился игумен, — говорил он, — не то растерзала бы тебя братия…

В темной было сыро и холодно. Сидя у заплесневелой стены на корточках, Егорка проскулил всю ночь: и почто ему так не везет, почто любая беда — на его голову? А с Прокопа — как с гуся вода. Ничто ему не делается — лежит себе сейчас полеживает на лежанке, приятным снам улыбается.

Утром явился в монастырь Лука. С порога стал грозить и ругаться:

— Послала тебя нечистая на мою голову! А ну, встань, да сказывай: аль не поил, не кормил я тебя? Не одевал, не обувал, не учил уму-разуму?

Из-за спины его выглядывал келарь, на каждый вопрос Луки одобрительно кивал головой.

Не слыша ответа, еще больше расходился дьякон, размахнулся, влепил Егорке оплеуху.

— Кого угощала вечор Соломонида пирогом? — наскакивал Лука. — Кого квасом поила?… Брюхо у тебя бездонное, яко дырявая ряднина.

Вспомнив про всегдашнюю доброту к себе дьякона, не выдержал, в голос заплакал Егорка. Но как объяснишь Луке, что не лазил он в кладовые?

А дьякон себе на уме. Откуда было знать мальцу, что до того еще, как встретиться с ним, побывал Лука у игумена.

— Что же ты, дьякон, плохо пестуешь своих чад? — выговаривал ему ровным своим голосом Симон. — Нынче в кладовые, завтра в бретьяницы монастырские, а там и на дорогу с топором выйдут они, яко злобные тати…

— Тревога твоя не напрасна, игумен, — отвечал ему Лука. — И верно, завелась худая овца в моем стаде. Но не Егорку мню я, сей отрок послушен и богобоязнен. Напраслину возвел на него келарь, и, может быть, не по злому умыслу.

— Да как же напраслину, — удивился Симон, — коли схвачен малец не в келье своей, а у кладовых, и замок был потревожен?

— Не знаю я, как такое могло случиться. А не был ли келарь твой пьян?

Прикусил болтливый язык Лука, но поздно. Синие глаза Симона потемнели от гнева.

— Да как смеешь ты, дьякон, говорить такие слова в моей обители? Богохульство сие.

— Прости, игумен. Сказал не подумавши. А за Егорку я могу поручиться и своею головой.

— Что твоя голова, — усмехнулся Симон. — Сам давеча признался, что худая овца пасется в стаде…

— Не Егорка то, вот те крест не Егорка, — побожился Лука, крестясь на икону.

— Так что же хощешь ты? — озадачил дьякон игумена. — Нешто отпустить твоего чада с миром? Каков же будет другим урок?

— Отпусти, игумен. А истинного хитителя я тебе сыщу, — пообещал Лука.

Нахмурившись, задумался Симон. Не кривя душой, и сам он признавался себе, что не шибко верит в вину мальца. Много повидал он на своем веку воров и татей, ловил и казнил их нещадно, и в своей обители встречал нечистых на руку монахов (потому и разгневался на Луку, что обмолвился он, зная правду), предавал их жестокой епитимье и изгонял в мир. Но воспоминание о загнанном Егорке пробуждало в нем жалостливые чувства. Хорошие были глаза у мальца, и слезы его были неподдельны.

— Ладно, — смягчился игумен. — Однако же взять да и выпустить твоего чада я не могу. Почто вертелся он во дворе, мне неведомо. Но так думаю я: сие неспроста. Вот и попытай его, дьякон. Вот и потряси — авось что и вытрясешь. Коли сам не крал он из кладовых, то хитителя знает в лицо.

— Золотые слова твои, игумен, — заулыбался Лука. — Верно ты смекнул, и мне сдается, что знает Егорка, кто повадился за чужим добром, но — упрям малец. Так как повелишь, игумен?

— Пущай покуда посидит твое чадо у меня в темной. А сыщешь хитителя — тут и выпущу я его…

Таково побеседовали Лука с Симоном. Но с Егоркой дьякон был крут. Долго бился он с мальцом, но так ни слова из него и не выжал. Одно твердил Егорка: не крал я, а кто крал, не ведаю.

— Ведаешь, ведаешь. — драл его за распухшее ухо Лука. — А не скажешь — век сидеть тебе в темной.

— Да что говорить-то, дяденька, — верещал Егорка, — коли вышел я на двор по нужде, а келарь меня ни за что ни про что схватил?

— В иной стороне заход-то, в иной, — бормотал за спиною Луки монах. — Не верь ему, дьякон.

— Так почто у кладовых вертелся? — снова схватил Егорку за ухо Лука.

— Ой, больно, дяденька, ой, больно-то как! — закричал не своим голосом малец.

Устал Лука, перевел дух.

— Экой ты, малец, упрямый, — сказал он. — Думаешь, с тобою и ладов нет? Нынче топорщишься ежом, а как посидишь в темной, так и приободришься.

С тем и ушел. Загремели затворы, и остался Егорка опять один на один со склизкими стенами. Обут Егорка на босу ногу, кожушок накинут на исподнее. Покусывает морозец ступни, забирается под одежку: прыгает Егорка, пытается согреться, но нет тепла в его теле. И холодно ему, и голодно, и от отчаяния хоть лютым зверем вой.

3

Один бог знает, как повернулась бы Егоркина жизнь, ежели бы вдруг не случилась с Прокопом промашка. Уверовав в свою удачливость, забрался он на следующий день во двор к Звездану, хотел пошарить в его погребах, но был схвачен конюшим, предстал пред дружинником и, напуганный его грозным видом, признался во всех своих грехах, помянул и про то, как угодил в темницу Егорка.

— Умел грешить, умей и ответ держать, — сказал, выслушав его, Звездан и вместе с Прокопом отправился прямехонько в монастырь к игумену.

— А, ишшо одного пымали! — злорадно воскликнул попавшийся им навстречу келарь.

— Аминь, — оборвал его Звездан. — Вели-ко, келарь, вести сюды из узилища Егорку.

— Что-то загадками ты все сказываешь, дружинник, — растерялся под его взглядом монах, — а я загадки разгадывать не мастер.

— Зато злобы в тебе — хоть отбавляй, — сказал Звездан и даже ногой притопнул, прикрикнул нетерпеливо: — Кому велено?!

Делать нечего, привел келарь мальца.

— Ты Прокопа постереги, — приказал монаху Звездан и, подталкивая перед собой совсем обробшего Егорку, вступил на всход.

— Здрав будь, Симон, — сказал дружинник, входя в келью, в которой бывал уже не раз, и склоняя голову под благословение.

— С приездом тебя, — перекрестил его Симон и с удивлением взглянул на стоящего с ним рядом Егорку.

— И его благослови, отче, — подтолкнул Звездан Егорку. — Не шарил он по кладовым, напраслиной спугнули чада. А истинного хитителя стережет твой келарь. Взгляни-ко в оконце!

Все еще озадаченный, Симон, однако, послушался дружинника, приблизился к окну и выглянул во двор:

— Так вот он кто!.. А я все в сомнениях пребывал: уж больно ясные у мальца глаза.

— У него и душа чистая и светлая, — улыбнулся Звездан, ласково гладя Егорку по голове.

— Все мы грешны, — строго проговорил Симон, но чадо перекрестил. Пожевав в задумчивости ртом, добавил: — Ты на меня, малец, не серчай. И тако скажу я тебе: дьякон, наставник твой, слов келаря на веру не принял, тож уверял меня, что не твоих рук это дело. — Помолчал, подумал еще и договорил: — Любит он тебя…

Едва молвил игумен последнее слово, едва сел на лавку, поставив между колен свой посох, как дверь раскрылась и на порог вступил взволнованный Лука. Во дворе ему уже про все рассказали.

— Так, — произнес дьякон, пытаясь угадать по глазам присутствующих, о чем только что был разговор. Все молчали.

— Так. — повторил Лука неуверенно и теперь пристально смотрел на одною только игумена.

— Бери свово чада, — сказал Симон и глазами показал на Егорку. — Чист он и пред богом и пред людьми.

— Это как же чист-то? — удивился Лука и укоризненно покачал головой.

Не успел Звездан и рта раскрыть, чтобы рассказать про все, как было, — с громкими упреками набросился Лука на Егорку:

— Поглядите на него, люди добрые, стоит пред святым отцом, яко ангелочек! Да не ты ли, душа из тебя вон, извел меня и Соломониду?! Не из-за тебя ли не сомкнул я глаз всю ночь, а Соломонида плакать устала?! И не из-за твоего ли злого умысла запекла она в пироге таракана и того хуже — плеснула мне вечор в чашу вместо меда квас?! Почто молчишь — отвечай же, как на исповеди?

— Остановись, дьякон, — прервал Звездан сбивчивую речь Луки. — Не лай попусту. Ежели был бы ты со мною, когда словил я Прокопа и тот поносил тебя последними словами, язык твой не повернулся и на малую долю из тех упреков, что наговорил ты мальцу… Ступай же, Лука, с миром, и ежели не по душе тебе Егорка, так беру я его к себе. И на том кончим наш разговор.

Оторопел дьякон, не ожидавший такого скорого и решительного отпора. Вытаращил он на дружинника глаза:

— Да на что тебе Егорка? Он и меча-то поднять не в силах — вон как хил. Тетиву ему не натянуть. И на коне опять же он не ездок…

— А уж о том не твоя, а моя забота, — с лукавинкой во взоре продолжал раззадоривать Луку Звездан. — Кашей я его накормлю — подымет Егорка меч. А мясом попотчую, так и тетиву отожмет. Что же до коня, то и это дело наживное: никто из нас не родился лихим наездником.

— Почитал я тебя за человека разумного, Звездан, — сказал, бледнея, Лука, — но вот слушаю и тако думаю: недалеко ушел ты от Егорки, умом скуден, как чадо. Будто мало у тебя своих отроков, будто сесть на коня некому, а того понять не можешь, что голоса такого, как у Егорки, во всем нашем ополье не сыскать. И хоть кашей корми твоих дружинников, хоть мясом — толку от них никакого: кукарекнут — вот и вся песня.

— Да что песня! — засмеялся Звездан. — Песня и есть песня: ни хлеба в твоих одринах, ни золота в бретьяницах от них не прибавится.

Нарочно задирал он Луку и на Симона поглядывал, как заговорщик. Игумен давно уже понял, что к чему, Звездану поддакивал, кивал и хмурился, когда горячился дьякон.

При последних словах дружинника Лука аж подпрыгнул на месте:

— Постыдись, Звездан. Что ты такое говоришь, да как только язык у тебя поворачивается!.. Песнею испокон веку славилась Русь. В почете были песенники да гусляры при Владимире Ясное солнышко, и князь Всеволод чтит нашего брата — слава ему за то и низкий поклон! Весело поется — весело и прядется. Один ты глух, как пень, да что с тебя взять!..

— То-то учишь ты песням дубьем да березовым веничком, — спокойно отвечал дружинник. — Этак-то отвадишь от себя не одного токмо Егорку — все чада разбегутся куда глаза глядят. Не мне стыдиться пристало, а тебе, Лука. Нет, не отдам я тебе Егорку! Почто неволить его, ежели наука твоя ему не в радость, а в муку?

Устремляя помутневшие от негодования глаза на игумена, дьякон сказал:

— Отчего же ты молчишь, Симон? Иль не сказано в евангелии: «В поте лица да добудешь хлеб свой на сущный»? Для праздной ли жизни приготовляю я чад своих?.. О каком злате сказывает тута Звездан? Почто соблазняет Егорку?

Симон смущенно покашлял.

— Скажи, Егорка, — обратился он к топтавшемуся у порога пареньку, — хотел бы ты возвернуться к Луке?..

— Ишшо чего! — вспылив, оборвал Симона дьякон. — Его ли это забота?.. У мальца одно на уме — собакам хвосты крутить, а Звездан своими подстрекательскими речьми и того пуще совращает его: вона сколь на дружиннике злата да серебра надёвано, один пояс стоит три гривны кун, а сапоги, а шапка соболья, а меч! Да какому же отроку не лестно напялить на себя блестящие доспехи!.. Аль сам не видел — толпами увязываются они вослед за дружинниками… Да ежели гончар сына свово не обучит глину месить, а коваль юноту варить крицу, а древодел — рубить и тесать лес; ежели все на коней воссядут да пойдут добывать себе богачество во чистом поле, не уподобимся ли мы безбожным татям и не пустим ли землю свою в разор, хоть и призваны украшать ее и расстраивать?!

Устав от длинной речи, Лука глубоко вздохнул и, не дожидаясь, что скажет игумен, решительно взял Егорку за руку:

— Пойдем, чадо, — Соломонида тебя заждалась.

Простыми словами развеял дьякон приятные сны: нет, не скакать Егорке на боевом коне, не ходить в расшитом жемчугами кожухе, не вынимать из красивых ножен блестящего меча. Вон и Звездан уж боле не противится, и Симон смотрит на них с тихой грустью.

— Благослови же, отче, — склонился пред игуменом Лука, зашипел, в бок подтолкнул Егорку, — тот, насупясь, глядел волчонком.

— Во имя отца и сына… — раздался над чадом ровный и тихий голос Симона.

Тут не выдержал, в рев пустился Егорка:

— Не хощу к Луке!..

— Погодь, погодь, — протяжно проговорил Лука, крепко сжимая его руку. — Это как же так — на хощу? А кормил-поил тебя кто, а одевал-обувал? А распевкам кто учил?

— Меня и слепец распевкам учил, — всхлипывая, отвечал Егорка, — а ты вот взял же да привел к себе и дозволения не испрашивал?

Он с надеждой, сквозь слезы, глядел на Звездана. Дружиннику не по себе стало под его вопрошающим взглядом: вроде смазал он мальцу губы медом, а и лизнуть не дал.

— Не огорчайся, — сказал он ласково, присаживаясь перед ним на корточки и запуская пятерню в его светлые волосы. — Ведь и прав Лука: мал ты еще, куды тебя в дружину? А там как бог даст. Еще свидимся мы с тобою, Егорка, еще прокатимся на моем коне — тебя я не забуду… Как, дьякон, коли выдастся свободный день, отпустишь ли ко мне Егорку?

— Чего же не отпустить, пущай гостюет, ежели тебе не в тягость, — обрадованный спокойным тоном дружинника, сразу же согласился Лука.

— Не плачь, ступай с миром, Егорка, — сказал игумен, — никто нынче не посмеет тебя обижать. А ежели что, то и ко мне приходи. Пустишь ли ко мне чадо свое, Лука?

— Как же к тебе не пустить, игумен! — совсем успокоился дьякон. — Ты наш отец и благодетель.

— Слышал, Егорка? — сказал Симон. — Утри слезы-то… Вот так. Бог отметил тебя чудным голосом — радуйся: не каждому такое дано. И Лука ради тебя же старается. Сие — и хлеб твой, и отрада. А людям радость. Дай-ко облобызаю я тебя в лоб…

Перекрестил Симон Егорку, а Луке наказывал:

— Учи его, дьякон, со тщанием, ибо тако мыслю я: достойно украсит он нашу Богородичную церковь.

— Твоя правда, игумен, — смиренно отвечал Лука и кланялся Симону.

И еще сказал Симон:

— Ты мне знак подай, Лука, как срок наступит: не худо бы показать Егорку нашему князю.

— Облагодетельствуешь, игумен! — обрадовался дьякон, и глаза его засияли. — Да неужто чести такой удостоится мое чадо?

 

Глава девятая

1

С утра пораньше на Звезданов двор явились гости: Негубка с Митяем, да Крив, да Мистиша.

— Принес бог гостя, дал хозяину пир! — обрадо вался Звездан и, пока накрывали в горнице стол, стал расспрашивать знакомцев, что да как. — Думал уж я, не выпустили вас из Новгорода али в пути беда стряслась?

— В Ростове мы подзадержались, — объяснил Негубка. — В Ростове хорошо царьградский товар шел. А ко Владимиру прибыли только-только, еще бы чуть замешкались — и вмерзли бы в лед. Ну да, слава богу, все обошлось.

— Лед-то когда еще установился, — попрекнул купца Звездан. — Зима в самой силе, а вы только объявились…

— Не серчай на нас, Звездан, — ответил Негубка. — Куплей да продажей торг стоит. И у нас хватает забот. Да вот еще Мистише искали его фаря.

— Сыскали ли?

— Сыскать-то сыскали, но уперся Несмеян.

— Не отдает?

— И не слушает! Я уж ему и мзду предлагал.

— За чужого фаря-то?

— А что делать? Мистише без коня в Триполь возвращаться не можно. Без коня-то беглый он, а с конем — посланный боярина своего Стонега.

Со вниманием выслушав купца, Звездан задумался.

— А что, Негубка, — сказал он, — не поговорить ли мне с Несмеяном?

— Вот бы уважил! — живо кивнул купец. У Мистиши щеки порозовели.

— Тебя Несмеян послушает, — сказал он.

Звездан улыбнулся.

— Погоди радоваться-то, — охладил он паробка. — Торопом вороху не вывеешь. Не знаком я с Несмеяном, а по вашим словам выходит, что человек он несговорчивый.

— Несговорчивый-то, несговорчивый, а Стонега вона как заговорил, — сказал Негубка.

— Так то он Стонега, а то я его самого. Чем бы прельстить Несмеяна?

— А ты не мудри, Звездан, — подал голос молчавший до поры Митяй. — Где просто, там ангелов со сто. Кликни его сюды на пир. Пущай посланный твой скажет Несмеяну: прознав-де про твои заслуги, хощет хозяин мой с тобою знакомство свесть.

— И то, — обрадовался Звездан. — Так, сказываешь, меды пить он горазд? — повернулся дружинник к Мистише.

— Ой, как горазд-то!

— Будь по-твоему, Негубка, — сказал Звездан, — и откладывать задуманного нам ни к чему. Живо кликну я Несмеяна, а медов у меня вдосталь — пущай порадуется.

— Пущай, — кивнул Негубка с лукавой ухмылкой. Уж он-то сразу смекнул про Звезданову хитрость.

Поняли и другие. И покуда ждали Несмеяна, обсуждали, кто и как станет себя вести.

— Всех ли знает из вас Несмеян? — спросил дружинник гостей.

— Меня и Мистишу, — отвечал Негубка.

— Тогда не обессудьте, гости дорогие, — сказал Звездан, — а с вами встретимся мы в другой раз. Нынче же пировать станем вчетвером. Я сяду рядом с Несмеяном, а ты, Митяй, с другого боку. Тебе же, Крив, следить, чтобы чаша у нашего знакомца не была пуста.

Крив впервой был на дому у такого важного дружинника: шутка-ли — к самому князю Всеволоду вхож, сидит у него с другими, как равный, на боярской думе. Поручение Звездана он воспринял со всею серьезностью.

Прощаясь с Мистишей на крыльце, Крив шепнул своему дружку на ухо:

— Ну и попотчую я Несмеяна!..

— Уж попотчуй, Крив, попотчуй.

— Ей-ей, не подымется он из-за стола!

— Одного боюсь я: приедет он в гости не на моем фаре, — засомневался паробок.

— С почетом зван, да не на фаре! — воскликнул горбун. — Плохо знаешь ты своего знакомца. Где похвастаться, где себя показать — там и он. Весь Киев наслышан про его коня, во Владимире тож одолели его с расспросами: не продашь ли, мол, фаря? От бояр приходили, от княжеских думцов… А тут в гости зван. Ни кольчугою Несмеяну не блеснуть, ни дорогим платьем — одним только конем.

Тем временам стол в горнице у Звездана был накрыт по-праздничному: пироги, кулебяки, жареные гуси и рыба, огурчики соленые, и грибки, и разные диковинные плоды, от одного вида которых у Крива потекли слюнки и заурчало в желудке. А когда появилась хозяйка в расшитой жемчугами красной рубахе, показалось горбуну, что попал он в чудесную сказку, что во сне это, а не наяву. Даже за ухо подергал себя, чтобы убедиться: и впрямь на пиру он, и впрямь ломится стол от чудесных яств, а Звездан ласково улыбается хозяйке, ведет ее, придерживая под руку, на почетное место, усаживает на пушистые полавочники.

Все готово, а гостя нет. Сунулся Митяй к оконцу:

— Едут!

Звездан тоже выглянул: впереди посланный отрок на пегой кобылке, за ним — Несмеян на фаре! Вот уж воистину неспроста пустил Стонег своего паробка в погоню, неспроста лишился сна и покоя. Таких коней не видывал еще и Звездан.

Вышел он на крыльцо приветствовать долгожданного гостя, в горницу его вводил, сияя улыбкой; жена Звезданова Олисава принимала у Несмеяна шапку, челядины, толкаясь и мешая друг другу, помогали гостю снимать полушубок.

— Сюды садись, сюды, Несмеян, — указывал Звездан, проводя дружинника по горнице. — Наслышан я о тебе, вот и решил поглядеть, таков ли ты с виду, как люди сказывают.

Сел Несмеян ко столу, приосанился, одной рукой провел по усам, другой на стороны расправил бороду. На Олисаву кинул блудливый взгляд, но тут же спохватился, крякнул и обратился к хозяину:

— Сие великая честь, Звездан. Уж как ни раскину я своим худым умишком, а все в толк взять не могу, почто удостоился. Не спутал ли ты меня с кем другим?

— С кем же другим тебя спутаю, — в тон ему степенно отвечал Звездан, — коли и на княжом дворе слушок прошел, что знатно водишь ты купцов и в обиду их не даешь. А князь наш, что и тебе, должно быть, ведомо, всею душой радеет о торговле. Да вот беда — еще не безопасны дороги, еще не перевелись тати и иные лихие люди. Урон же от них велик… Да что я разговорами гостя потчую! — спохватился он. — Выпьем меду за твое здоровье, Несмеян, а для беседы у нас весь день впереди.

Понравилось Несмеяну хлебосольство хозяина и обнадеживающее начало: знал он по опыту своему, что медуши в таких теремах всегда полны. Но вот хозяек таких, красавиц писаных, еще не встречал он нигде. Может, берегли от него своих жен купцы да ремесленники, а может, были они страшнее жаб? Да что там сказывать, у Звездана все было ему по душе: и почтительность, с какой обратился к нему посланный, и суета челядинов, старавшихся с порога угодить гостю, и сам терем, резной, будто пряник, и праздничный стол. Вот только горбун разве, что сел напротив, смущал и беспокоил дружинника: был у него недобрый пристальный взгляд, и длинные руки его с широченными ладонями казались кузнечными клещами, словно не ложку брал он, а выхватывал из огня горячую поковку.

Ну да ладно, хозяину виднее, кого с собою рядом сажать за стол.

Поднял Несмеян чашу, привстал, поклонился Звездану и Олисаве:

— На добром слове благодарствую!

И сразу вылил ее до дна. Накануне-то с вечера был он зело хмелен, всю ночь маялся от изжоги, выцедил в молодечной полкадушки воды. Вовремя звал его Звездан: еще бы немного — и сам отправился бы он в ремесленную слободу искать своих давешних дружков, с которыми веселился накануне. Так уж повелось исстари: у кого гулял, тот и исцеляет…

Сладок был мед у Звездана, крепок, но первая чаша не облегчила Несмеяна. Покуда есть не хотелось, и он глядел, как закусывали хозяева. Еще бы медку!.. Вот когда оценил он длинные руки сидевшего напротив горбуна — проплыли они над столом, глядь, а чаша снова полна.

Уголками губ улыбнулся Криву Несмеян, а тот подморгнул ему плутоватым глазом.

Не дожидаясь других, вторую чашу выпил гость. Потом Митяй, обходя стол, по очереди разливал всем. Несмеяну из глиняного сосуда с узким горлышком плеснул душистого фряжского вина.

«Зело гостеприимны володимерцы, — чувствуя в груди приятное тепло, расслабленно думал Несмеян. — Нигде еще не потчевали меня с такою щедростью».

И стал размышлять он над собою и своею долей. И чем больше размышлял, тем значительнее сам себе казался. «Иные небрегут мною, а зря — куды им без меня податься?! — рассуждал Несмеян. — На таких, как я, все пути-дороги держатся. Это им не пиры пировать, не красоваться перед девками за крепостными воротами».

Словоохотливый от природы, любил он сказывать случайным знакомцам разные байки про свою опасную жизнь. Не обошелся без них и на сей раз.

Почтительно и со вниманием выслушивали его хозяева.

— А что, — вдруг произнес Звездан, — поди, и фаря своего добыл ты в неравной сече?

Польщенный, заулыбался Несмеян:

— Видал, каков конь?

— Не конь, а лебедь, — кивнул дружинник, а длинная рука горбуна услужливо долила гостю в чашу не то меду, не то вина (хмелен уже был Несмеян и за Кривом не следил).

— Верно, лебедь, — кивнул гость и поискал взглядом хозяйку, но Олисавы за столом уже не было. Жаль, не успел при ней похвастаться он своим конем.

Перехватив взгляд его, Звездан улыбнулся:

— Так как же попал к тебе конь, Несмеян? Не простых он кровей, на торгу такого не купишь…

— Ха, на торгу, — пьяно засмеялся гость, — да где же ты видывал, чтобы вывели на торг такого зверя?

— Вот и я мыслю, на торг такого не выведут. Подарок, что ль?

— Почто подарок? — вдруг насторожился Несмеян. — Не, князья мне подарков не жалуют.

— Откуда же фарь?

— У половцев на волоке отбил, — хоть и пьян был, а складно сказывал Несмеян. — Ночью напали на нас степняки, едва отбились. Почитай, всех положили, а ентот, на фаре-то, едва было не ушел…

— На таком коне да не уйти! — подзадорил его Звездан.

— Пымал я его!

— Неужто?!

— Вот те крест, пымал, — побожился Несмеян и наложил на себя крестное знамение. Однако же рука его, крестившая лоб, дрогнула. Гость опустил глаза и жадно приложился к чаше.

— Как же догнал ты степняка, Несмеян? — словно не замечая смущения дружинника, продолжал допытываться Звездан.

«И чего это он так прилип?» — впервые с неприязнью подумал Несмеян о хозяине.

— Споткнулся фарь на пригорке, — соврал он заплетающимся языком.

— Ну?

— Тут и метнул я стрелу.

— В фаря?

— Почто в фаря? В степняка, вестимо.

— А дале-то?

— Упал степняк. Конь-то над ним и встань…

— Да, — сказал Звездан, — шибко везучий ты человек, Несмеян. Ну-ка, Крив, — обратился он к горбуну, — плесни-ко нам еще в чаши. Что-то пересохло во рту.

— И верно, — подхватил Несмеян, радуясь, что трудный разговор позади. — За вино бьют, а на землю не льют.

Икнул он, поглядел в чашу с сомнением, но выпил до дна. Хозяева, как и до того, свое питье только пригубили.

Убедившись, что Несмеян дозрел, со значением покашлял Звездан в кулак и приступил к главному.

— Славно попировал ты у меня, Несмеян, — сказал он, — терпеливо слушали мы тебя, но всякой сказке бывает конец. Про что иное, может, и правду ты говорил, а про фаря плел нам гнусные небылицы.

— Как же небылицы-то? — пьяно мотнулся Несмеян. — Ты, хозяин, говори, да не заговаривайся. Меды я пил у тебя — на том и спасибо, а поносить меня почто?

— Вот, гляди, — сунул ему под нос княжескую печать Звездан. — Вышло такое дело, что зван я был ко князю нашему Всеволоду. И говорил мне князь: негоже, Звездан, что укрываются в нашем городе тати. Пришла-де мне от Ростислава из Киева такая весточка, что похитил дружинник у боярина Стонега в Триполе лучшего его коня, даренного Романом, и след-де ведет ко Владимиру… Как увидел я твоего фаря, Несмеян, так и обомлел: точь-в-точь по приметам сходен он со Стонеговым конем.

Тяжело дышал Несмеян, в рот глядел Звездану.

— Ну так как же, — прихлопнул ладонью по столу Звездан, — сам вернешь коня али вести тебя на княж двор.

— Вона куды весть долетела, — хрипло пробормотал Несмеян. — Вона как все обернулось.

— Радуйся, что не на улице схватили тебя и что ты мой гость, — сказал Звездан, — не то слушать бы тебя не стали.

— Да не крал я фаря! — вдруг взвился Несмеян. — Не крал, и все тут.

— У половца взял? — усмехнулся Звездан.

— Про половца врал я, — признался Несмеян, — А вот то, что у Стонега увел, — наговор. Сам боярин мне его подарил.

— За что же?

— Бог весть. Шел я от Олешья, гостил у Стонега. Меды пили, вот как нынче у тебя. Боярин мне коня при прощании и подарил.

— Щедрый боярин.

— И я подивился. Но отказываться не стал — худой тогда подо мною был скакун.

— А после?

Замялся Несмеян.

— После-то что?

— Да вот, во Владимире пристал ко мне отрок — от Стонега, говорит, прислан, верни боярину коня…

— Что ж не вернул?

— Жаль стало. Привык я к нему. Да и как дружиннику без коня? Нынче сговариваюсь я с купцами, весною пойду на Волгу в Булгар. Не загуби меня, Звездан. Ну что тебе стоит? Вроде и не был я у тебя, вроде и не приметил ты фаря… А я заутра съеду из Владимира, только меня и видали.

— Нет, Несмеян, — твердо сказал Звездан. — Князю своему лгать я не стану. Но и печаль твоя мне понятна. Гость ты мой, а гостя обижать не след, христьянин я. Дам тебе другого коня, мастью похуже, но быстрого и выносливого. Не останешься ты на меня в обиде.

— И на том спасибо.

— А теперь, — сказал Звездан, — выпьем еще по чаше. Эй, Крив, уснул ты, что ли?

— Тута я! — вскочил горбун и схватился за черпак.

Горькой была для Несмеяна последняя чаша, еще горше будет похмелье.

2

Во Владимире у Негубки, куда ни глянь, всюду родичи и знакомцы. С утра до вечера переходи из дома в дом — все будут тебе рады, везде столы накрыты для дорогого гостя.

Негубка же был человеком рассудительным и хоть родичей и друзей своих не забывал, но и не баловал. Чаще других хаживал он к златокузнецу Некрасу.

Давнишняя дружба связывала их. Недаром говорят: друг другу терем ставит. Не раз выручал златокузнец Негубку из беды, не раз Негубка помогал Некрасу.

А тут едва ли не породниться собрались. Митяй Негубке был все равно что сын родной, а у златокузнеца дочь подрастала, Аринка. Не то чтобы уж очень с лица хороша, но статью пригожа, и нрав у нее был веселый и легкий.

У бывалого купца глаз завсегда приметливый: видел он, как маялся и краснел Митяй в присутствии Аринки. А там на хороводы стали вместе они похаживать, а там и вечером нет-нет да и шмыгнет златокузнецова дочь на огороды. Переглянутся дружки: знамо дело, поджидал ее у плетня Митяй.

— Не пора ли, Некрас, сватов к тебе засылать? — стал поговаривать Негубка, будто в шутку, а будто и всерьез.

Некрасу Митяй нравился. Серьезен, не то что иные. Опять же и хватка у него купцовская. Познав Негубкину науку, далеко пойдет.

И так, откровенничая друг с другом, сначала вроде бы между прочим, а потом не шутя порешили дружки: сходят Негубка с Митяем в Царьград — и самое что ни на есть время будет свадьбу играть.

Радовались купец с Некрасом предстоящему веселью, но молодым про то покамест не сказывали, однако, встречаясь друг с другом, к концу разговор обязательно сводили к свадьбе. Все уж обсудили: и к какому попу венчаться пойдут, и кого позовут в гости, и что Некрас даст в приданое за Аринкой, и какую долю выделит Негубка из своего товара Митяю для обзаведения.

В тот вечер тоже, как и всегда, сидели дружки за столом и тешились.

Среди приятного разговора в избу вошла Некрасова жена Проска с полными водоносами. Прислушалась, покачала головой и, сложив руки на животе, встала возле стола.

— Чего тебе? — недовольно спросил Некрас, потому что вести мужскую степенную беседу в присутствии бабы терпеть не мог и всякий раз злился, ежели Проска досаждала ему своими бестолковыми советами.

— Складненько у вас все получается, мужики, — сказала Проска, презрительно ухмыляясь. — И про попа все-то вы знаете, и про приданое, и в чем невеста к венцу пойдет, и как вырядите жениха, а про то и знать не знаете, что у Аринки не Митяй вовсе, а совсем другой на уме.

— Как? — разом воскликнули Некрас с Негубкой.

— А вот так. Встречается она на огороде с давешним паробком, что приводил ты к нам в гости, купец.

— Быть того не может, — пробормотал Негубка.

— Ты что это такое выдумала, старая?! — рассердился Некрас. — Али белены объелась?

— Как же, — усмехнулась Проска, — кабы белены, а то своими очами видела.

— Отстань, — отмахнулся от жены Некрас, — сослепу тебе почудилось. Ты лучше за сочивом пригляди, чем попусту языком молоть.

— Сочиву ничего не сделается, а забрюхатит девку паробок, никто другой ее за себя не возьмет.

— Митяй не забрюхатит, — спокойно возразил Негубка.

— Митяй не такой, — поддержал его Некрас.

— Да что ж это деется-то! — Проска всплеснула руками. — Я вам про одно толкую, а вы все про свое. Какой Митяй? Почто Митяя поминаете? Не с Митяем вечеряет Аринка у плетня.

— Дык с кем же? — привстал из-за стола Некрас. Негубка тоже приподнялся.

— Месяц ясный на дворе — гляньте сами.

— Нешто охота нам из-за твоей глупости на мороз выходить? — проговорил Некрас, снимая с крюка овчину.

Негубка набросил на плечи шубу, и оба дружка вывалились на крыльцо. Проска с ворчанием захлопнула за ними дверь:

— Избу выстудите, ироды!..

По замерзшим ступеням дружки нехотя спустились во двор, обогнули избу, у колодца остановились, приглядываясь. В конце огорода у плетня стояли двое.

Екнуло сердце у Негубки, Некрас крякнул и, крадучись, пошел по протоптанной дочерью тропке.

Про тропку эту оба дружка знали, даже посмеивались, подмигивая друг другу, — тогда вселяла она в них радость, теперь совсем другие мысли лезли им в голову.

Близко, на два шага от молодых, остановились Негубка с Некрасом. А ведь и верно сказывала Проска: где надо, у нее глаза острее ястребиных. От колодца высмотрела, а они только сейчас разглядели: нет, не с Митяем целовалась Аринка, не Митяю положила она на плечи свои бесстыжие руки.

Узнал Негубка Мистишу.

— Держи его! — закричал купец и кинулся к плетню. Отпрянули друг от друга молодые, Аринка заверещала.

— Ну, гляди мне, — схватил ее за выбившиеся из-под платка косы Некрас.

Негубка тем временем, неуклюже осклизаясь, полез через плетень — догонять убегавшего Мистишу. Да где ему состязаться с паробком! Покуда кряхтел да перелезал он, Мистиша был уже далеко.

— Ужо доберусь я до тебя! — погрозил ему издали кулаком Негубка.

Некрас волок упиравшуюся Аринку в избу. Купец шел рядом.

— А что я вам говорила, — встретила их у порога торжествующая Проска. — Всё не верили мне.

— Нынче поверили, — сказал, задыхаясь, Некрас и швырнул дочь перед собою на пол. — Гляди, мать, какую козу вырастили!..

Не снимая овчины, сел на лавку, решительно расставил ноги:

— Каково?

Аринка, скорчившись, глядела на него с полу затравленным зверенышем. Протяжно поскуливала и всхлипывала, рукавицей прикрывала распухшие губы.

— Ладно еще, ежели соседи не видали, — говорила Проска ровным голосом, ковыряясь кочергой в печи. Лицо ее, освещенное красными угольями, было спокойно-каменно.

Всхлипыванья становились все глуше. Не решаясь подняться, Аринка замерла на полу.

— Встань! — сказал Некрас.

Дочь вздрогнула и снова принялась хлюпать и всхлипывать.

— Вот завсегда с нею так, — объяснил Некрас Негубке, — ежели что не по ней, так сразу в слезы. И ведь знает, что виновата, а через слезы послабленья ждет… Кшить ты! — повернулся он снова к дочери. — Набралась овца репьев, так почто куды не велено лазить? Али с матерью мы тебя такому обхождению учили? Что девичьи думы изменчивы, про то я смолоду знал, да все думал, не про мою дочь говорено. Ан вишь, как оно обернулось. Выходит, и впрямь: бабий ум — перекати-поле… Будя реветь, встань! — сурово сдвинул брови отец.

По-прежнему прикрывая губы варежкой и подвывая, но теперь уже потише, Аринка поднялась с полу, но вдруг снова заголосила и пала матери на плечо.

— Куды, куды? — проговорила Проска, продолжая шуровать кочергой в печи.

— Хоть ты не брани меня, мамонька, — пискнула Аринка, — хоть ты пожалей!..

— За что ж тебя жалеть-то, — с неохотой оторвалась от печи Проска. — Не сама ли сладости себе искала? Чай, не мы с отцом блудили на огородах.

— И вовсе не блудила я, не блудила… — заливалась слезами Аринка, ерзая лицом по материному плечу.

— Да как же это? — отстранилась от нее Проска. — Коли Митяй тебе сужен был, а ты с другим миловалась — не блуд ли?

— Блуд, — кивнул Некрас, продолжая сидеть на лавке, опершись руками в раздвинутые колени. — Блуд. И другого названия греху этому нет.

Аринка провела кулаком под носом, прислонилась к стене и затихла. Отдуваясь от пара, Проска выхватила ухватом из огня горшок и поставила на стол.

Некрас задумчиво поскреб пятерней бороду. Сидя рядом с ним, Негубка молчал.

— А ты почто слова не выронишь? — вдруг обратился к нему хозяин. — Небось твово паробка вкруг носа обвела Аринка.

— Не обвела я его, — закричала дочь, — у нас и разговору такого не было, чтобы женихаться!

— Зато у нас был, — оборвал ее Некрас. — Скажи, Негубка.

Купец замялся, про себя подумал: «А ведь и впрямь, ни Аринке, ни Митяю воли своей мы не объявляли».

— Да что сказывать, — уклончиво начал он, прерывая свою речь тихим покашливанием. — Разговор у нас был, чего ж там. Да только молодых мы не спрашивали.

— Чего же их спрашивать-то? — удивился неразумному ответу своего дружка Некрас. — И так все вокруг знали. На те ж огороды бегала Аринка к Митяю. Вот и соседи…

— Про соседей и не говори, — оборвала мужа Проска, и глаза ее впервые зажглись живым блеском. — Соседи все уши прожужжали: когда да когда свадьба? Нынче что им скажу? Страм…

Она кольнула дочь быстрым взглядом и снова принялась деловито накрывать на стол: мису мужу, мису Негубке, мису себе, а дочери не поставила.

Аринка в который уже раз за вечер принялась хлюпать носом. Смекнула она: сегодня ей не ужинать — издавна повелся у матери такой обычай. Иного наказания она придумать не смогла.

За все время разговора Некрас так и не сменил позы: сидел на лавке, раскорячившись, и только руками то по пузу водил, то за ухом. Теперь был он озадачен странными словами, сказанными Негубкой. Жена не ко времени сбила его с толку, и он мучительно морщил лоб, пытаясь восстановить в памяти утерянную нить разговора.

— Вот и смекаю я, — наконец произнес Некрас, оживляясь, — вот и смекаю я, что спрашивать молодых — только баловать. А ты туды же, Негубка! Да как же не стыдно тебе такое при Аринке сказывать?

— Почто стыдно-то? — посмотрел на него с укором купец. — Не мы ли с тобою желали счастья молодым?

— Ну, мы, — насупясь, кивнул Некрас. — Почудился ему в вопросе дружка опасный подвох. Ухо навострил златокузнец — что еще скажет Негубка?

А Негубка вот что сказал:

— Ежели не по сердцу Аринке Митяй, то неволить ее не надо. Может, Мистиша ей люб?

— Ой, как люб-то, — перестав плакать, подала голос Аринка. Внимательно слушала она купца.

— Так-так, — сказал Некрас и пошлепал сапогами по полу, — так-так, — повторил он и похлопал руками по коленям. — Еще что скажешь, Негубка?

— А ничего не скажу, — отвечал купец. — Все, почитай, и сказано.

— Все ли? — прищурился Некрас.

— Как на духу.

— Лукавишь, купец.

— Окстись, Некрас! — возмутился Негубка. — Да что ты такое говоришь?

— А то и говорю, что лукавишь, купец, — еще тверже произнес златокузнец. — Сдается мне, что и раньше ты не хотел, чтобы брал Митяй за себя Аринку: не пара-де она ему.

— Да почто же тогда встречались мы с тобой да разговоры говорили про свадьбу? — изумился Негубка.

— Про то и я тебя хотел вопросить.

— Брось, Некрас, — не желая заводить ссору, при мирительно сказал купец. — От лукавого это все, а мы ударим по рукам.

— Лукав ты, но и я не прост, — поднялся с лавки златокузнец, — и желаю, чтобы ноги твоей боле не было в моей избе. Вот бог, а вот и порог, Негубка. Ступай, покуда не выгнал тебя взашей!

Метнулась к мужу своему Проска (откуда и прыть така взялась?), повисла у него на поднятой для удара руке:

— Остановись, Некрас! Кому грозишь, кого выставляешь ты из избы?! Не лучший ли тебе друг Негубка, не с ним ли делил ты и хлеб свой, и соль? Не он ли выручал тебя из беды?..

Тут и Аринка заверещала, кинулась к отцу, стала помогать матери, оттаскивать его от Негубки.

Словно волк, обложенный собаками, зарычал Некрас, скинул с себя обеих — еще сильнее обозлился:

— Кшить, заступницы! Не бабьего худого ума это дело. Как сошлись мы с Негубкой, так и разошлись. И нет такой силы, которая соединила бы нас сызнова.

— Угомонись, Некрас, — сказал Негубка, надевая шапку. — Была промежду нас дружба, встала промежду нас вражда. И не по злому навету, а по твоему недомыслию. Ну да как бог даст. Я тебе недругом никогда не был. Прощай. Прощай и ты, Проска, — повернулся он к матери с дочерью и низко поклонился им. — И ты, Аринка, прощай.

Шагнул Негубка за порог, хлопнул дверью. Некрас опустился на лавку и, помотав головой, ткнулся лицом в растопыренные ладони.

3

Не на шутку перепугался Мистиша, когда увидел кинувшегося на него через плетень Негубку.

Еще больше перепугался он, когда подумал, что нужно возвращаться в избу купца, где они жили с Кривом со дня прибытия во Владимир.

И еще стыдно было Мистише перед Митяем, с которым он успел подружиться.

Но что поделать, разве сердцу прикажешь: не на радость себе полюбил он Аринку, а на горе. А расстаться с нею не в силах. И не в силах рассказать обо всем Митяю. Сам ведь Митяй помог ему встретиться с Аринкой, хотя видел он ее и раньше в избе у Некраса (и тогда еще приколдовала она его), а тут такая несуразица случилась: идти Митяю на огороды к Аринке, но кликнул его к себе Негубка и повелел со срочным делом отправляться в Гончарную слободу — одна нога здесь, другая — там. Никак не успеть Митяю, чтобы тут и там зараз побывать. А в Гончарную слободу никому другому идти было нельзя. Вот и попросил он Мистишу сбегать к Аринке, предупредить ее, чтобы нынче вечером его не ждала.

Мистиша рад был для друга постараться: чеботы на ноги, шубейку на плечи — и был таков. Радовался он, что идет к Аринке, но, если бы только знал, чем все это обернется, лучше бы ногу подвернул, лучше бы руку сломал, свалившись на клязьминском откосе…

В тот первый вечер не сразу отпустила его Аринка.

— Коли Митяя нет, то и киснуть мне в избе? Погоди немного — месяц-то какой!.. Неужто охота тебе возвращаться к Негубке?

Промолчал Мистиша, остался. У плетня простояли они весь вечер.

Спрашивала его Аринка:

— Почто ране не встречала я тебя во Владимире?

— Издалече я…

— А Митяя откуда узнал?

— В Киеве повстречались.

— Красив ли Киев-то?

— Красив.

— А Новгород?

— И Новгород красив.

— Шибко разговорчив ты, — сказала Аринка со смехом. — Али боишься меня?

— Чего ж мне тебя бояться? — отвечал Мистиша. — Баба ты и есть баба…

Привык он в Триполе ко взрослому обращению, но это не понравилось Аринке. Отстранилась она от него, погрозила пальчиком:

— Не баба я, а девка.

— Что баба, что девка — все одно, — сказал Мистиша и вдруг почувствовал, что щеки его наливаются жаром. Благо, не солнышко на небе, а месяц — не заметила Аринка его смущения.

Долго еще после того донимала она его расспросами. Осмелел Мистиша и до того разохотился, что рассказал Аринке и про то, как увел Несмеян у боярина фаря и как повстречался ему на дороге Крив и как искали они фаря в Киеве, а потом плыли с Негубкой в Новгород. И про сломанную ногу рассказал Мистиша и про то, как исцелил его чудесный лекарь Кощей.

Долго простояли они у плетня, условились свидеться снова.

— Ну как? — встречал его в тот вечер нетерпеливым вопросом Митяй. — Исполнил ли обещанное?

Не хотел вдаваться в долгие разговоры Мистиша: только и сказал, что с Аринкой виделся, и полез греться на печь.

Не понравился короткий его ответ Митяю. Забравшись следом за ним на теплые камни, стал он шепотом выпытывать: и что сказала она, и не обиделась ли, и где весь вечер пропадал Мистиша.

Притворился паробок, будто сон его одолел, пробурчал невнятное, всхрапнул и повернулся на бок.

Следующий день тянулся до заката без конца. Одного только опасался Мистиша, как бы и Митяю не вздумалось идти к заветному плетню. Но для Митяя снова нашлось у Негубки поручение.

Увидев, как собирается Мистиша, Крив предупредил его:

— Злые люди доброго человека в чужой клети поймали. Куды это заладил ты на ночь глядя? Возьми меня с собой.

— Не боись, Крив, — беззаботно отвечал паробок. — Не с шатучими татями я снюхался. Не стрясется со мной беды.

— Иной и сам на себя плеть вьет, — загадочно сказал горбун и принялся за свою привычную работу — плести Негубке новую сеть. Большой он был мастер сети плести, а купцу в дальнем плаванье добротная снасть — хорошее подспорье.

По совести же говоря, наскучило Криву и это занятие. Бестолковая жизнь его вся прошла в дорогах. И чем выше солнышко, чем ближе весна, тем все больше и больше задумывался Крив, тем все грустнее он становился, все чаще и чаще выходил на торг, заводил разговоры с бывалыми людьми, с завистью провожал отправлявшиеся из города обозы. Манило его приволье полей и лесов, и думал он: вот сойдут снега — одного дня не останусь во Владимире. Когда получил Мистиша через Звездана своего фаря, стал подговаривать его Крив:

— Давай возвернемся в Триполь.

Ни да, ни нет не говорил ему паробок. Удивлялся горбун:

— Да что тебя держит-то?

То морозно, то оттепель — вот и все Мистишины отговорки. Пустое все это. Догадался Крив, что есть причина и поважнее. Не зря пропадает паробок по вечерам.

Так день за днем тянулись. И нынче, как и всегда, проводив Мистишу, сидел Крив один-одинешенек в избе, сеть вязал (работа уж к концу близилась), вздыхал и думал, что зря послушался паробка, зря прельстился Негубкиным гостеприимством. Жил он до сих пор по своей воле, где хотел, там и ночевал, с кем хотел, с тем и дружил — хорошо! «Нет, — сказал себе Крив, — еще раз подступлюсь к Мистише и, ежели не согласится он со мною уходить, все брошу и уйду один».

Тут дверь отворилась, и на пороге появился паробок — будто мысли его подслушал:

— Собирайся, Крив. Я уж фаря оседлал.

— Господь с тобою, — руками замахал горбун. — Ночь на дворе.

— А по мне что ночь, что утро, — отвечал Мистиша, возбужденно шаря по избе и заталкивая в дорожную суму свои вещички. — Так едешь ли ты со мной?

— Что скоро делают, то слепо выходит. Сядь, Мистиша, да объясни толком: аль беда какая стряслась?

— Такая ли беда, что хуже и не придумаешь, — присел на краешек лавки паробок. — В тепле меня холили, сладкими медами потчевали, а я отплатил черной неблагодарностью… Нет, Крив, не жилец я боле в этой избе. И ежели в ночь не уйду из Владимира, то до утра пережду на купецком подворье.

— Нет, негоже это, — укоризненно покачал головой Крив. — Сам же только что сказывал про Негубкино хлебосольство. Так неужто уйдем, спасибо не сказав хозяину? Не в моем это обычае, Мистиша.

— Ну, так оставайся, а я уйду, — поднялся с лавки паробок и руку протянул к двери.

— Никуды не пущу я тебя, — заступил ему дорогу Крив.

— Как же не пустишь-то? — усмехнулся паробок и хотел отстранить горбуна с пути. Но силушка в Кри ве была недюжинная, даже не покачнулся он под его рукой.

— Пусти, — сказал паробок. — Скоро возвернется Негубка, так ни тебе, ни мне несдобровать. Шибко осерчал он. Ежели сами не сойдем, так выставит он нас с позором за порог.

Еще больше озадачил он Крива своими словами.

— Что-то совсем не пойму, я тебя, Мистиша. С чего это вдруг взял да и осерчал на нас Негубка?

— На тебя, Крив, он не в обиде. Ты остаться можешь, а я уйду.

— Уходить, так вместе, — сказал горбун. — Но прежде расскажи мне, что за вечер переменилось.

Замялся паробок, стыдно ему стало. Рассказать — все равно что заново пережить. Но Крив, он такой — с места его не сдвинуть, ежели правды не узнает. А правда горька. Сам Мистиша в случившемся виноват.

Поведал паробок о том, как повадился ходить к Аринке, как словили их вечером и как гнался за ним по огородам Негубка.

— Вона что надумал, — внимательно выслушав его, укоризненно проговорил горбун. — Нехорошо это, Мистиша. Значит, сам девке голову закружил, а теперь — в кусты? Нехорошо… А о том подумал ли ты, каково Аринке будет перед родителями?

— Ох, Крив, и не говори, — вздохнул паробок. — Да что делать? Научи, ежели можешь.

— Ты Негубку дождись.

— Боюсь я его.

— А ты дождись.

— Одно заладил ты, Крив. А того понять не можешь, что пришибет меня Негубка, я же и пальцем не пошевелю.

— Не таков Негубка, чтобы пришибить. Голова у него на плечах, а не кочан. Там сгоряча погнался он за тобой…

На крылечке проскрипели быстрые шаги, дверь отворилась — вошел купец, сапогом о сапог постучал, с усмешкой поглядел на Мистишу, крякнул, скинул полушубок, погрел в кулаке замерзшее ухо, ногою отстранил дорожную суму, покачал головою:

— Бежать наладились?

— Понапрасну не хули, купец, — первым воспрял Крив, подтолкнул Мистишу локтем: не бойся, мол.

— А что за нужда пристала собирать суму?

— Э, — сказал Крив. — Была не была — угадал ты: едва удержал я паробка.

— Вот так-то, — кивнул Негубка. — Значит, не зря поспешал я.

Помолчал, поскреб в затылке:

— Почто же обидел ты меня, Мистиша? Аль не как сына родного привечал я тебя?

Мистиша глядел себе под ноги, хмурился.

— Аль в избе моей тебе не приглянулось? — продолжал Негубка, обращаясь к паробку. — Аль постеля была жестка?

— Всем доволен я, — с трудом поднял глаза Мистиша и прямо посмотрел на Негубку. — И в избе твоей тепло, и постеля мягка, и привечал ты меня, как сына родного.

— Так почто же в путь наладился?

Нет, не смеялся над Мистишей купец. И угрозы не было в его голосе.

— Прости меня, Негубка, — сказал Мистиша. — Но как поделим мы с Митяем Аринку?

— Об этом уж забота не моя, — возразил Негубка.

— Под одною крышею живем мы, спим на одной печи…

— Вот уж верно, — сказал Негубка, улыбаясь, — как бы не намял тебе Митяй мой бока.

— Да что с того пользы? По душе мне Аринка, как Митяю ее уступлю?

— Не меня ли в сваты зовешь?

— Митяй уж просватан…

— Чего нет, крестом не свяжешь, — сказал Негубка. — Но вот тебе мое слово: ни за что не допустит Некрас, чтобы дочь его с тобою в церкви венчали.

— Убегу я с нею…

— Сыщут. Да и Аринка не такова, чтобы на чистое небушко променять отцову надежную крышу.

Не щадил паробка Негубка, хоть и видел, как клонится под тяжестью его слов Мистишина голова.

— Не на радость тебе Аринка, помяни старика. А как быть, не знаю. Никто этого не знает.

Долго молчал Мистиша. Все молчали.

Крив достал из-под лавки свою суму, кожушок на себя напялил, сунул за пазуху рукавицы.

— Пойдем, — сказал он Мистише. — Я с тобою. А тебе, Негубка, сеть-то другие довяжут. Ты уж прости.

— И вы простите, люди добрые, — сказал купец. — Ежели что не так, не взыщите.

Когда съезжали они со двора, почудилось Мистише, будто отпрянула чья-то тень от крыльца. Верно, Митяй это был.

Весела встреча, не весело расставание. Дороги к избе не приставишь, того, что было, не вернешь.

Решил Мистиша твердо возвращаться в Триполь к боярину своему Стонегу.

4

Недолго пожил Звездан во Владимире со своей Олисавой, недолго наслаждался домашним теплом и покоем.

В один из дней, когда ударили вдруг жгучие холода, постучал в ворота усадьбы князев гонец: звал к себе Всеволод дружинника на большой совет.

— Ой, не ко добру это, — запричитала Олисава. — Неспроста кличет тебя князь: чую я — не успели встретиться и уж расставаться пора.

И верно. Сказал Всеволод Звездану:

— Ступай обратно в Новгород. Святославу поклон от меня и от матушки, а Лазарю слово мое княжеское передашь. Говорил-де Всеволод, что о проделках твоих ему ведомо и о сговоре твоем с Михаилом Степановичем тож. Но бог грешников миловал и нам завещал. И потому тако наказывает князь: как и прежде, водись с новым посадником, дары от него принимай, однако же доноси нам о каждом шаге Михаила Степановича. Остальное, мол, дело не твое, и, ежели исполнишь все, как велено, Всеволод забудет прошлое. А не исполнишь, сам на себя пеняй.

Думая о неприметном, но надежном попутчике, Звездан почему-то сразу вспомнил Мистишу. И прямо с княжеского двора отправился к Негубке.

— Не живет у меня больше Мистиша, — отвечал ему купец. — Съехал он на купецкое подворье. Но смекаю я, что нынче и там его нет: говорил мне паробок, будто хощет возвернуться в Триполь. И Крив тоже с ним.

— По боярину своему, что ль, соскучился? — усмехнулся Звездан, догадываясь, что неспроста распрощался Негубка с паробком. Ведь недавно еще собирался Мистиша зиму переждать во Владимире.

Не стал вдаваться в подробности купец.

— У молодых нрав переменчивый. Не все в толк да в пору, кто в мыслях у них прочтет? А ты поспешай, Звездан, может, еще и не поздно, — сказал он.

Повезло дружиннику. На купецком подворье застал он Мистишу.

Удивился тот приходу дружинника.

— Слыхал я, — сказал Звездан, — будто в Триполь хощешь ты возвращаться еще до весны?

— Была такая задумка, — ответил Мистиша.

— А мне говорил, что весною наладишься в путь…

— Зимою полозницы добрые — вмиг долечу до Киева, а то ждать придется, покуда подсохнут дороги.

Но не прочел решимости Звездан в глазах паробка. Не полозницы причиною, что оставил Мистиша теплую избу купца.

— Оно, конечно, прямиком-то ближе, — сказал дружинник, — но не всякий прямой путь вернее окольного. Приехал я сюды не просто поглядеть на тебя, Мистиша.

— Почто же еще?

— Посылает меня князь Всеволод в Новгород. Ищу попутчика.

— Уж не меня ли выбрал?

— Видимо дело, да как ты решишь?

Польстило Мистише Звезданово предложение, но как бросит он во Владимире горбуна?

И об этом подумал Звездан. Видя замешательство паробка, сам поспешил на выручку:

— Вот и Крива возьмем с тобой. Ловко управляется он с луком, а в дороге все может быть. Да согласится ли он?

— Крив не согласится?! — воскликнул паробок и живо выскочил из конюшни. — Крив, а Крив! — кликнул он горбуна: — Подь сюды!

Переваливаясь на длиных ногах, горбун появился в воротах, со света прищурился:

— Почто звал?

— Хошь, возьмем тебя с нами в Новгород? — сразу предложил ему Звездан.

— В Новгород-то? — по природной хитрости своей стараясь казаться равнодушным, спокойно отвечал Крив. — Так в Новгород, говоришь?

Звездан с Мистишей молчали. Горбун, скрывая улыбку, пощупал пальцами нос.

— В Новгород-то я со всею охотой! — произнес он наконец, уже не сдерживая радости.

— Вот и столковались, — кивнул Звездан и сразу перевел разговор на сборы. — Откладывать нам недосуг — заутра тронемся. Тебе, Крив, дам я коня и обоим одежду справную: как-никак, князевы мы послы.

На следующий день рассвет застал их уже далеко за городом. Мороз был крепок, солнце вставало в ярких столбах. Хоть и прибавил просинец дня на куриный переступ, а все к весне. Снег сверкал ослепительно, тут и там на переметенной дороге виднелись звериные наброды, деревья в лесах под приподнятым светлым небом стояли не шелохнувшись на ветках, неприметные летом, проглядывались черные птичьи гнезда.

Взбодренные морозцем, кони бойко шли то наметом, то рысцой.

 

Глава десятая

1

Как потревоженное осиное гнездо, волновалось и бурлило Олешье.

Никогда еще не видывал Негубка такого беспорядочного скопища судов: почти все устье Днепра от берега до берега было забито насадами, стругами, дощаниками, греческими дромонами и скедиями.

— Что это, Негубка? — спрашивал купца опешивший Митяй.

— А бог весть, — спокойно отвечал привыкший к неожиданностям Негубка. — Должно, взволновалось море, вот и не вышли в срок.

Благо, невелика была Негубкина лодия, ловко скользила между судами к берегу.

— Одного в толк взять не могу, — рассуждал купец, — почто бы это ромейские боевые корабли сгрудились в Олешье. В Русском море, почитай, и так-то не ежедень повстречаешь их, а тута на тебе!..

Еще больше разобрало его любопытство, когда пристали к берегу.

— Батюшки-святы! — хлопнул себя по бокам Негубка. — А народищу-то!..

Все свободное пространство на исаде плотно забито людьми. Трудно удивить купца, а тут изумление так и было написано на его лице.

Горя от нетерпения, первым спрыгнул на берег Митяй, схватил за руку новгородского гостя в синем зипуне:

— Аль беда какая в Олешье?

— А подь ты! — выругался гость, вырвал руку, исчез в толпе.

Негубка уже был рядом. Углядев стоявшего чуть в сторонке, возле сваленного в беспорядочную груду товара, степенного купца с окладистой пегой бородой, улыбчиво поздоровался с ним, как со старым знакомым:

— Не скажешь ли, мил человек, почто суета да шум, как на пожаре? Сколь раз хаживал через Олешье, а такого не видывал.

— Да и я попал нынче, как в мешок головой, — отвечал купец. — Ни дохнуть, ни глотнуть. Царьград, слыш-ко, лыцари повоевали — вот и набежали ромени, кто ноги унес.

У Негубки к коленкам подступила слабость, поискал глазами, где бы присесть. Негде. Зажмурился, про себя подумал: «Свят-свят, уж не послышалось ли?»

— Ты… того, — пробормотал он, — не хлебнул ли с утра-то?

— Не хлебнул я, не сумлевайся.

С трудом пробились через толпу, пошли к избе посадника. На церковной паперти вихлялся юродивый, рвал на себе лохмотья, кричал надтреснутым голосом:

— Братия!.. Христьяне!.. Пришел конец православной вере. Антихриста посадили на патриарший стол!..

Бабы плакали, мужики толпились вокруг угрюмо. Чуть в стороне разглагольствовал жирный ромей в потертой хламиде. Толмач переводил:

— Сие папы Иннокентия козни. И тако говорит сей муж: возгордился папа, вознамерился в гордыне своей положить Царьград к апостольскому престолу. Хитер-де латинянин и зело коварен. А после занесет папа стопу свою и над нашей Русью…

— Кукиш ему! — послышалось из толпы.

— А еще тако сказывает сей муж, — бесстрастно продолжал переводить толмач, не обращая внимания на шум и выкрики, — собралось-де в Венеции войска видимо-невидимо, и дож ихний (князь, должно, по-нашему), какой-то Дандоло, спевшись с папою, принялся соблазнять и златом переманивать к себе ратоворцев: почто, дескать, вам в Египет идти ко гробу господню, когда рядом Царьград, а в нем богатства неисчислимые…

— Ишь ты, — говорили в толпе, — тож себе на уме. Вера верою, да своя рубашка к телу ближе.

Растерянно улыбаясь, ромей кивал мужикам, все бойчее и бойчее лопотал по-своему. Толмач, вспотев от напряжения, едва поспевал за ним:

— И тако дале говорит сей муж: соблазнил-таки ратоворцев тот самый Дандоло, и пошли они и взяли град Задар. Задарские-де купцы зело ловки были в торговых делах и стояли у дожа того, яко рыбья кость в горле.

— Да что там дож! — выкрикнул кто-то. — Наши-то князья тоже друг у друга грады берут.

На него цыкнули. Толмач утомленно провел ладонью по лбу.

— Не томи, дале сказывай, — подстрекнули из толпы. Жарко было, люди дышали тяжело, но никто не уходил. Народу прибывало. Сжатые со всех сторон, Негубка с Митяем пытались приподняться на носках, чтобы лучше видеть ромея.

— Неча понукать, — кинул в толпу раздосадованный толмач. — Что хорошо, то с поотдышкой. Больно мудрено говорит ромей. Погодите, покуда разберуся.

— Разбирайся, да долго не томи, — сказали ему. — И мы, чай, люди. Солнышко-то и нас припекает.

Лица у всех были озабочены, переговаривались шепотом, как на похоронах.

Толмач полопотал с ромеем и, набрав в грудь побольше воздуха, бойко продолжал:

— Что дале-то, енто все обратно от папских хитростей. Тут он вот про что сказывал: мол, и сами ромеи виноваты, не то прошла бы мимо них лихая беда. Лексей, вишь ли, сын ихнего василевса, коего сбросили со стола, прибег к Иннокентию этому самому и стал просить у него за отца: посадите-де батюшку на стол, а мы в долгу не останемся.

— Золотишком, что ль, тоже расплатиться хотел?

— Не. Золотишка у самого папы вдосталь. Пообещал, вишь ли, Лексей, что за подмогу подчинят-де они с батюшкою Царьград со всеми землями и прочими градами апостольскому престолу…

— Иуда Лексей-то, — переговаривались в толпе. — Ишь, како расторговался…

— И пошли ратоворцы ко Царьграду, — продолжал толмач, — и взяли сей святой град, и порушили церкви, и многие дома пожгли, и многих людей побили, яко дикие половцы. И бежали ромеи со своей земли, дедовой и прадедовой, кто куды — иные в Трапезунд, иные к нам, в Олешье.

Говорили в толпе:

— Лихой беды не заспишь — палом она палит. Жалко, робятушки, ромея.

— Да, попало зернышко под жернов. Ни кола ни двора — куды ему нынче податься?..

Расходились в возбуждении, смекали по-простому:

— Выходит, ныне едино что Русь всему православию опора и надёжа.

— Надёжа… Вона и к Роману подсылает папа своих гонцов.

— Да гонит их Роман в шею.

Расходились, возвращались всяк к своим делам. Негубка с Митяем тоже вернулись на свою лодию. Думал-гадал купец: куды подевать запасенный для Царьграда товар? Куды направить стопы? Кому сбывать рыбий зуб, меха и воск?

Вот ведь прельщали же Негубку во Владимире: пойдем с нами в Булгар — купцов там видимо-невидимо, в накладе не останешься… Так нет — дался ему Царьград. А теперь к Булгару поворачивать — все лето потерять, и так подзадержались они из-за поздних холодов на волоках.

Одно только и оставалось, что подыматься к Киеву, оглядеться и либо через Полоцк к немцам на побережье идти, либо к уграм и ляхам через Волынь и Галич.

Ночью по левому и по правому берегу Днепра горели многочисленные костры. Под утро был большой переполох, кто-то сказал, что, пронюхав о добыче, из степи нагрянули половцы.

Еще теснее сделалось на исаде: с левобережья одна за другой прибывали лодии с перепуганными людьми. Рассказывали страшное: много полегло купцов во время набега. Ежели бы дружинники не отбили, ни одному бы не вернуться целу. Шибко свирепствовали степняки, чувствовали себя безнаказанно. Пленных с собою не брали, рубили на месте…

Негубка становился все мрачнее. Никогда еще не видел его таким Митяй. Даже в те далекие дни, когда возвращались они на Русь в лютые холода и вьюги, без товара и без ногаты за душой.

Или старым стал Негубка, или и впрямь знает что-то, чего Митяю покуда не понять?

…Еще день и еще ночь простояли они в Олешье. На третий день с утра велел Негубка кормчему выбираться на стремнину.

2

Привольно и без лишних забот жил в своем Триполе воевода Стонег, хаживал к вдове Оксиньице, поругивал конюшего своего Кирьяка, которому и по сей день не мог простить, что прозевал он угорского фаря, пил меды с приветливым попом Гаврилой да изредка поминал Мистишу. Теперь уж разуверился он в нем и про то говорил попу:

— Сбёг от меня паробок. Остался я и без коня и без отрока.

В то памятное утро, когда отправил он опрометчиво в погоню за Несмеяном Мистишу, въехал в северные ворота Триполя длинный обоз, и на двор к воеводе заявился не кто-нибудь, а передний муж великого князя Рюрика боярин Чурыня со своею сестрой — сухопарой и длинной Миланой.

О том, что Рюрик с женою и дочерью пострижен Романом, Стонег давно знал. Знал он и про то, что ныне сидит в Киеве Рюриков сын Ростислав. Но не стерлось в цепкой памяти его и то, каким соколом глядел Чурыня, когда сидел на совете с Романом в его избе. Не забыл он и того, как вязали на его глазах Рюрика проворные Романовы гридни. В большой лодие плывут по жизни большие бояре, а Стонег гребет в утлой долбленке. И ежели нынче не в чести у нового князя большой боярин, то завтра, глядишь, все другим концом повернется, и потому встречал воевода Чурыню с подобострастием и великой честью, а об изгнании Романа из Киева вроде бы даже и не знал.

Как только мог, ублажал Стонег Чурыню, лавки велел накрывать дорогими коврами, в глаза боярину заглядывал, льстивыми речьми его услаждал:

— Во второй раз удостоился я великой чести встречать тебя, Чурыня. Дорогой гость хозяину в почет. То-то разодрались у меня на дворе куры — к чему бы это, думаю? Ан стук в ворота… Садись в красный угол, боярин, с дороги отдохни, медку испей, а я покуда велю стол накрывать.

Но не удостоил его великой чести Чурыня, только и пригубил меду, а пить не стал. И яств Стонеговых не отведал.

— Не гостить приехал я к тебе, воевода, — сказал он, пристально разглядывая Стонега своими белесыми глазами. — Смута в Киеве, а понеже надумал я, поку да не уладятся промеж собою наши князья, отдохнуть в своей вотчине да за смердами приглядеть.

— Какая же в Киеве смута?! — невольно вырвалось у Стонега. — Слыхал я, вроде Ростислава посадил Всеволод на великий стол, и боярин Славн при нем, и Кузьма Ратьшич, все мужи зело мудрые…

От досады и негодования побагровел Чурыня:

— Славнова имени при мне ты, воевода, лучше не поминай! Зело коварен и переменчив он и нынче новому князю служит, забыв своего благодетеля. Не век носить Рюрику монатью, не век пребывать в затворе, куды упек его Роман…

Икнул Стонег и мысленно перекрестился: аль привиделось ему, аль во сне страшном приснилось, как совсем еще недавно в этой самой избе, сидя на этой же самой лавке, изобличал Чурыня князя своего в угоду Роману?!

— Истинно так, — проговорил он, не смея перечить большому боярину, — мудрые слова твои, и светел разум.

Чурыне понравился покорный вид и смиренные слова трипольского воеводы. Дотоле собранный, размяк он от притворной ласки, руку положил Стонегу на плечо:

— Держись меня, воевода, а я тебя награжу. И помни: первая пороша — не санный путь. Живи на слуху да гляди в оба. К Ростиславу нынче гонцов не шли. Приедут к тебе отроки, гридни придут, про меня пытать станут — ты никому ни слова. Понял ли?

— Как не понять, боярин, — угодливо осклабился Стонег.

Приветливый голос Чурыни сорвался на угрозу:

— А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…

— Страшно говоришь, боярин, — вздрогнул Стонег.

— Мне не шутки с тобою шутить. Меня ты знаешь.

— Положись на меня, боярин, — пролепетал Стонег. — И не было тебя в Триполе, и слыхом я о тебе не слыхал. Тако ли?

— Верно смекнул.

Так и не понял воевода: почто наведывался к нему Чурыня, почто сразу не подался за Днепр. Тугодум он был. Только через неделю, бражничая у попа, догадался (медок просветлил): побоялся боярин, что не уйти ему незамеченным на левобережье, а воевода, еже ли не припугнуть его, прежде всех разблаговестит аж до самого Киева, что-де проходил через крепость Чурынин обоз, — перехватят боярина еще в пути. А в своей вотчине, ежели только доберется, отсидится он до лучших времен.

Все лето и всю зиму в страхе и ожидании прожил Стонег. Но никто за боярином не последовал, никто не пытал воеводу. Канул Чурыня в степях, стерся из памяти.

Зажил Стонег по-прежнему — легко и праздно. Радовался он: жизнь в крепости текла спокойно. Все ласковее становилась к нему Оксиньица. Слаще прежнего услаждала она его грешную плоть. Поп Гаврила услаждал его душеспасительными речьми. А женкина сестра Настена услаждала воеводу кулебяками и пирогами. Раздобрел Стонег в спокойствии и неге, разжирел, кожухи трещали на его раздавшихся чреслах.

Не знал он, что беда вот-вот постучится в ворота Триполя, что подъезжают к крепости посланные Славном гридни. Покуда по привычке сидел он у попа и, подперев голову, мечтательно смотрел в засиженный мухами потолок.

— Вота он, — сказал, входя в избу, широкоплечий дружинник в сдвинутой на затылок шапке. За ним следом вошли еще четверо. Все в кольчугах, на плечах коцы, на боку мечи.

— Почто не крестите лбов, басурмане? — возопил, поднимаясь из-за стола, пьяненький Гаврила.

Дружинник пятернею, обтянутой перщатой рукавицей, надавил ему на лицо, толкнул обратно на лавку. Поп захлебнулся от страха и негодования.

— Подымайся, Стонег, — сказал дружинник воеводе, — хватит бражничать, пора ответ держать.

Попытался встать Стонег — ан коленки не держат, снова повалился спиной к стене. Гридни подхватили его под руки, выволокли во двор, впихнули в седло. Везли через город у всех на глазах, посмеивались, встречая удивленные взгляды прохожих.

— Велел нам князь Ростислав баньку истопить вашему воеводе.

Настена ахнула, увидев Стонега в обществе ухмыляющихся гридней:

— Ай сызнова светел!

Засеменила впереди, оглядываясь:

— Сюды его, да на всходе не оброните!..

— Неча делать покуда твоему воеводе в избе, — сказали гридни. — Вели мовницу нагреть да не жалей парку.

— Каку таку мовницу? — оторопела Настена. — Нешто нынче праздник?

— Праздник, баба: вспомнил про твово воеводу князь наш Ростислав. Прислал нас к нему со своим словом, а боярин пьян. Дай веничков, приведем его в чувство.

Посадили гридни боярина на приступок, а покуда банька топилась, вошли в избу, потребовали себе еды и меду. Пили, гуляли, воеводу не вспоминали. Настену и дворовых девок лапали. Ни в чем перечить себе не давали.

— Половцы вы, а не княжьи люди, — в сердцах сказала им Настена. — Креста на вас нет.

— Не мы нехристи, а твой Стонег, — отвечали гридни.

— Да как же это? Сами сказывали, с княжеским словом к нему, а позорите на всю крепость. Как он людям заутра на глаза покажется? — пыталась образумить их Настена.

— Поглядим еще, — говорили гридни, — наказ нам строгий даден: ежели не по душе придется воеводе княжье слово, так везти его в Киев. Там язык развяжет!

Нет, не с добром приехали гридни в Триполь, не с дарами от Ростислава за верную службу. Испугалась Настена, запричитала, кинулась вон из избы.

Мовница в самый раз поспела: пресытились гридни медами, пошли тешиться.

Постарались челядины для своего боярина, нагнали в мовницу жаркого пару.

— Ну, воевода, не посетуй, — сказали гридни, разоболокли Стонега и бросили его на полок. Взяли в руки по веничку, стали хлестать воеводу по голой спине и по животу. До прутиков исхлестали веники, били и прутиками.

Очнулся, завопил Стонег. Усадили его гридни, голого, на лавку и стали спрашивать:

— Сказывай, воевода, таить ничего не смей. Не то еще поддадим жару. Кого принимал ты прошлым летом, с кем разговоры ласковые разговаривал? Пошто не слал в Киев гонца?

Помотал головой Стонег, замычал, задергался.

— Много людишек шло через Триполь, всех разве упомнишь?

А сам уж все понял, а у самого перед затуманенным взором Чурыня стоит. И ровный голос его бросает Стонега в дрожь: «А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…»

— Ты, воевода, себе на уме, — говорили гридни, — но и мы не лыком шиты. Нас на мякине не проведешь. Заодно ты с князевым супостатом.

Старшой из дружинников шибко злючий был.

— Да что с ним лясы точить, — оборвал он гридней, — аль не видите, еще захотел воевода парку — полюбилась ему наша банька.

Голый-то скользкий сделался Стонег, сразу его не ухватишь. Заметался он с криком по мовнице. Забился в угол.

— Приезжал лонись ко мне боярин со своею сестрицей, — сказал он. — Обоз-то длиннющий был… А еще донесли мне, будто перегнали в канун того дня за Днепр большой табун.

— То-то же, — сказали гридни и отстали от воеводы.

Стонегу полегчало. Раз предав, больше он не задумывался. Говорил словоохотливо, даже привирал на радостях, чтобы достовернее было.

Гридни позволили ему одеться, оделись сами.

— Ну, Настена, — сказали, вернувшись впятером, словно давнишние друзья, — теперь попотчуй нас на дорожку.

Прожорливы были гридни. Или в Киеве так повелось: не кормили, не поили их, как собак перед охотой?.. Едва поспевали челядинцы подавать на стол холодные и горячие блюда.

Весь пол забросали костьми, окаянные. Ночью избу сотрясали молодецким храпом. Утром, похмелившись, увезли Стонега с собой. Настена причитала, прощаясь с боярином, воевода глядел с коня хмуро. Не ждал он, что в Киеве станут угощать его сладкими пряниками.

Проезжая по улице, еще больше растравил себя Стонег: у своей избы стояла, пригорюнившись, тихая Оксиньица, ручкой махала, давясь слезами, крестила его, как покойника.

3

Славно припугнул Звездан Святославова пестуна. Удалась Всеволодова хитрость. Прибыв в Новгород к вечеру, наутро увез он Лазаря в Зверинец, и на том же почти месте, где предался тот Михаилу Степановичу, сказал ему, придержав коня, дружинник:

— Приехал я, боярин, от князя суд над тобой вершить да скорую расправу. Предал ты своего господина, вот и пришла пора ответ держать. Молись покуда, а я подожду.

Свалился боярин в снег, на коленях подполз к Звезданову коню.

— Не губи меня, Звездан. Не спеши казнить, а выслушай. Хошь, побожусь: не предавал я Всеволода. Злые языки возвели на меня хулу, завистники одолели…

— Не бери на себя еще одного греха, боярин, — сказал Звездан, обнажая меч. — Всеволода ты обманул — бога не обманешь, лжи он тебе и на том свете не простит. А на этом свете моею рукой свершит правосудие.

И тогда смекнул догадливый Лазарь, что по верному, по горячему следу вышел на него Всеволодов посланец, что отрекся от своего боярина князь, вымарал из жизни своей, как буквицы из греховной книги. И все ж таки униженно вымаливал боярин себе жизнь:

— Повремени, Звездан. Еще успеешь срубить мне голову. Подумай, может, пригожусь я князю. Как-никак преданно растил я его дитя. Не вовсе, чай, чужой человек…

— Сгубила тебя, Лазарь, алчность твоя, — сделав вид, будто подействовали на него жалостливые стоны и причитания боярина, сказал Звездан. — Встань и сказывай, как на духу: кабы помиловал тебя князь, стал бы ты верою и правдою служить ему, как и прежде, или, вымолив жизнь, снова принялся бы лгать и изворачиваться?

За тонюсенькую надежду ухватился Лазарь:

— Не казнишь — так и сделаю все, как повелит мне Всеволод.

Звездан помедлил, кивнул и бросил в ножны обнаженный клинок.

— Повинной головы меч не сечет. Раскаянием спас ты себя, боярин. Ибо князь наш Вселовод чадолюбив и, отправляя меня, оставил тебе право искупить свой великий грех. Пользуйся, но запомни: никто не должен знать о нашем разговоре. И с Михаилом Степановичем как была у вас дружба, так пущай и продолжается. Не сумлевайся, бери дары его — после рассчитаемся. Но за каждый шаг посадника будешь ты предо мною в ответе…

После сказывал Лазарь — не на шутку встревожился Михаил Степанович, когда узнал, что снова появился в Новгороде Звездан. Велел прознать, за какой нуждою прибыл на Ярославово дворище Всеволодов пес.

— Пса я ему еще попомню, — сказал боярину Звездан, — а ты Михаилу Степановичу шепни, что, мол, пронюхали о чем-то в Понизье. Глядишь, что и сболтнет с перепугу, выдаст своих сообщников.

— К тебе придет посадник, — предупредил Лазарь, — хощет сам тебя попытать.

— Хорошо, ежели попытает, — загадочно улыбнулся Звездан.

И верно, не заставил себя долго ждать Михаил Степанович. Темно у него было на душе, чуял он опасность, а откуда грядет она, не знал.

Со Звезданом говорил учтиво, справлялся о здоровье Всеволода и княгини. Напомнил (не забыл), что по просьбе князя тут же отослал во Владимир Кощея.

— Не ведаешь ли, како дошел лечец, облегчил ли Марии страдания?

— Кощея встретил я в пути, — отвечал Звездан, — и, како дошел он, не знаю. Но во владимирских пределах опасаться ему нечего. Это в Новгороде татям и иным лихим людям раздолье, в Понизье же они и носа не кажут.

— Мудр, зело мудр Всеволод, — угодливо согласился Михаил Степанович и утер платочком заслезившиеся от умиления глаза. — Да вот беда, не верит он нам, детям своим, всей правды о нас не знает. Уж ты бы, Звездан, просветил князя-то…

«Как же, как же, — думал Звездан, — соловьем заливаешься, боярин. А на деле? Вон днесь только схватили у Ивана-на-Опоках возмутителя, купцов подговаривал не торговать с Низом. Так куды ниточка-то ведет? Не к тебе ли, посадник?»

Но о том ни слова не сказал Звездан Михаилу Степановичу. На просьбу его отвечал:

— Как возвернусь во Владимир, буду говорить со Всеволодом. И про тебя не смолчу, все расскажу князю.

С лукавинкой отвечал, с подвохом: ступай, мол, разберись, о чем речь пойдет.

Не понравился Михаилу Степановичу уклончивый ответ Звездана.

Звездан же нарочно стал спрашивать про Лазаря:

— Не теснит ли вас, не творит ли беззаконие? Беспокоится Всеволод: упрям боярин, въедлив. Не переусердствовал бы…

— Ох как въедлив-то, — сразу подхватил Михаил Степанович.

Тогда еще камешек бросил Ззездан:

— Может, возвернуть его во Владимир? Может, Якова к вам прислать?

— Всем хорош Яков, — спохватился Михаил Степанович, пристально глядя на Звездана, — но заменит ли он Лазаря при молодом князе? Привык Святослав к своему пестуну…

— И то правда, — согласился Звездан, с удовольствием примечая, как понравился его ответ посаднику.

«Увертлива лиса, — подумал он, когда удалился Михаил Степанович, — ловко следы заметает хвостом, а о том не догадывается, что уж поставили мы на него капкан — только ногой попасть».

4

Днепровским деленым берегом возвращались в Триполь Мистиша с Кривом. Год минул, как встретились они в этих местах, а ничего вокруг не переменилось. И река была все та же, и на том же месте прорастали вислоухие лопухи. Только Мистиши было не узнать: сидел он на фаре, подбоченясь, как заправский дружинник, в седле держался прямо, посматривал с коня спокойно и с достоинством.

Не отпускал его из Новгорода Звездан, княжеской службой прельщал, уговаривал:

— На что тебе, Мистиша, дался Стонег? Каково-то еще примет он тебя в Триполе? Сызнова будешь стягивать с боярина сапоги, а со мною тебе вольно. Со мною ты не пропадешь.

— С тобою мне вольно, — соглашался паробок. — С тобою я — хоть на край земли. Вот сведу боярину фаря, тогда и возвращусь.

…Ехали Мистиша с Кривом по днепровскому берегу, все ближе к Триполю. Вот еще село осталось проехать, где повстречался паробок год назад с обозом боярина Чурыни — и дома он, у знакомого Стонегова терема.

Только что это за чудеса — будто время вспять поворотилось? Не по себе даже сделалось Мистише: и село то же самое, и церковка та же, и тот же у церковки обоз. Не наваждение ли? Вон и всадник скачет встречь, размахивает руками.

Потянул на себя поводья, остановил Мистиша фаря. Горбун перекрестился:

— Пронеси, боже, меня не трожь. Как бы не угодить нам в нерето.

Но, подъехав ближе, всадник поубавил прыти: смутили и его ладные кони и одежда незнакомцев. Мистиша в седле держался гордо, смятения не проявлял. И первым обратился к всаднику с вопросом:

— Не скажешь ли, мил человек, чей обоз в селе и куды держит путь?

— Сразу видать, что вы не тутошние, — сказал, становя коня бок о бок с Мистишиным фарем, всадник. — Бежал из Киева за Днепр боярин Чурыня. Да вот, вишь ли, словили его, ведут на правёж к Ростиславу. А вы отколь?

— Из Новгорода. И путь наш лежит в Олешье, — на всякий случай бойко соврал паробок.

— Никак, своих купцов отправились выручать? — осклабился всадник.

— Почто выручать-то? — не понял Мистиша.

— Вона что! — протянул всадник, радуясь, что впервые слышат они новость из его уст. — Ратоворцы взяли Царьград, так в Олешье нынче народу — тьма. Отовсюду сошлись купцы, набежали ромеи, а плыть им некуды… Ха!

Мистишу с Кривом новость поразила, но ничего сверх того, что сказал, встречный добавить не мог: сам еще толком ничего не знал.

Разговаривая, въехали в село. Но задерживаться не стали. Тут же тронулись дальше. Только когда скрылась за поворотом церковная макушка, вздохнули с облегчением — пронесло.

Сначала на дороге было пустынно, но ближе к Триполю стали появляться встречь ремесленники и смерды. Как ехал Мистиша в Киев, все его узнавали, приветствовали с улыбкой. На этот раз почтительно отступали с дороги, кланялись, избегали смотреть в лицо.

Да-а, лопухи-то как росли, так и растут поныне на том же месте, а паробок переменился — не рабом в душе, не холопом безродным возвращался Мистиша в Триполь и сможет ли, как и прежде, стаскивать с боярина своего сапоги? Впервые задумался он над прощальными словами Звездана — неужели прав был дружинник?.. И все тоскливее становилось ему, все пас мурнее делалось Мистишино лицо, а когда показались валы и городские вежи, в робости остановил он коня. Может, назад поворотить, пока не поздно? Может, погодить и не въезжать в гостеприимно распахнутые ворота? Не торопиться надевать на себя сызнова холопский хомут?..

Походил по земле паробок, попировал со знатными боярами за одним столом, с вольными купцами делил жару и стужу. Стрелять из лука научился не хуже Крива, меч не оттягивал ему руки, в седле держался, как лихой дружинник, — так стерпит ли он былые унижения от Стонега, не возмутится ли, не восстанет ли против хозяина своего и не кончит ли дни свои в порубе, словно мятежный тать?

Вот так думал Мистиша, стоя перед воротами Триполя, и с вопросом в глазах оглядывался на Крива.

— Что, расхотелось, Мистиша, к боярину? — понял его горбун. — Вспомнил небось про батоги да шишки? Пойдем-ка отсюдова, покуда не поздно.

Но решился Мистиша (даже лицо его исказилось от напряжения):

— Въедем, а там будь что будет. Не хититель я, должен вернуть боярину его фаря.

И воротник, с которым знакомцы старые были, тоже не признал Мистишу, и поп Гаврила, попавшись встречь, даже глазом не повел, и конюший Кирьяк, отворивший им, испуганно попятился, сгибаясь в подобострастных поклонах. Но, взяв коня за уздцы, вдруг просветлел, забормотал невнятно:

— Батюшки-святы, ин фарь-то, никак, сам к нам на двор…

Но тут же осекся, вскинув глаза на вершника.

— Господи! — завопил он и кинулся к крыльцу. — Настена! Гляди-ко, кого бог к нам привел.

— Чего орешь? — выплыла на всход Настена, пригляделась к всадникам. — Ступайте, ступайте, увели уж боярина. Неча тут высматривать…

Мистиша спешился, намотав на руку плеточку, взбежал на крыльцо.

— Не признала, Настена?

Стоял рядом, Кирьяк посмеивался в бороду. Настена попятилась, замахала перед собой руками:

— Ишь ты, уж и на крыльцо сразу. Может, мовницу истопить повелишь и меня, как Стонега, — веничком?..

— Каким веничком? Почто веничком-то? — вытаращил глаза Мистиша. Что за напасть — не тронулась ли умом баба?

Кирьяк посмеивался, Настена отступала к двери.

На последнее решился паробок.

— Пощупай, Мистиша я! — крикнул он, и тут только дошло до Настены. Вздрогнула она, обмякла, припала с громким плачем к плечу паробка.

— Вторую седмицу с нею так, — обстоятельно пояснил Кирьяк, — с той поры, как увели в Киев Стонега.

— Стонега-то в Киев зачем? — спросил Мистиша.

— А бог весть, — сказал конюший. — Должно, за боярина Чурыню ответ держать. Шибко измывались над ним гридни, в баньке мыли. Вот и поминает она про венички…

Чудно все это было. Рассмеялся Мистиша, да так, что удержу нет. Едва не покатился со всхода.

— Тебе смех, вона какой вымахал, — попрекнула его Настена, — а боярину каково — душа у него едва в теле. Не вернется он, как есть помрет в порубе. И чего связался с Чурыней, будто своих забот ему мало.

— Чурынин обоз мы нынче видали, так и Стонег не с ними ли?

— Не, его ране увезли, — пояснил Кирьяк. — Уж больно шумные были гридни, едва всю медушу не вылакали.

— Чай, и до них Стонег с Гаврилой полмедуши опростали, — сказал Мистиша.

Дерзко сказал, Кирьяк рот открыл от удивления. Зато на этот раз Настена не растерялась.

— Вольно рабу боярина поносить! — оборвала она паробка властным голосом (слезы еще не высохли на ее щеках). — Не отведать бы тебе с дорожки-то наших батогов?!

— Ставь фаря-то в конюшню, — окреп голосом и Кирьяк, наскочил на Мистишу, будто бойцовский петух.

Серой бледностью покрылись щеки паробка, положил он руку на рукоять меча (Крив, все еще сидя на коне, потянул через голову лук).

— Пропил своего фаря Стонег, — сказал Мистиша сквозь зубы, — а ентот конь мой. Так что попусту рот на него не разевай, Кирьяк. Тебе же, Настена, вот что скажу: не раб я твой. И батогов твоих не шибко боюсь. Меч при мне, даренный Звезданом, Всеволодовым милостником — попробуй кто, подступись. Не ста ну я боле сымать сапоги боярину, в Новгород уйду, в Святославову дружину.

И, перепрыгнув через перила крыльца, вскочил в седло, развернул коня. Засмеялся с издевкой:

— Еще, может, когда и свидимся. Еще, может, и я угощу Стонега распаренными веничками!..

5

На улице тепло, а в палатах у митрополита — холодный полумрак. Едва цедят солнце забранные в мелкие стеклышки оконца…

Опираясь о посох, мертвенно-бледный Матфей сидел в кресле, слушал, как служка читает свиток, окольными путями, через Болгарию, доставленный ему из Царьграда.

Казалось, пергамент жжет руки. Служка сбивался, вздрагивал и вскидывал на митрополита исполненные неподдельного страдания глаза.

Писали Матфею латинянин из Венеции — католический прелат Томазо Морозини, занявший патриарший престол, и избранный крестоносцами император Балдуин Фландрский. В исполненных высокомерия витиеватых выражениях император сообщал о своем восшествии на византийский трон и намекал о выгодах взаимопонимания. Они еще смели грозить Матфею, требуя выдачи бежавших в Киев врагов истинной веры!..

Митрополит поморщился, хотел остановить служку, выразить свой гнев, но сдержался и махнул рукой, чтобы тот читал дальше.

Дерзкие слова глубоко ранили его, боль от случившегося была почти непереносима. Матфей щурился и глубоко вздыхал.

И было от чего: положение его в Киеве с этого дня становилось двусмысленным. С одной стороны — глава православной церкви, с другой — ставленник патриарха, которого уже в Царьграде нет.

Больших сил и средств стоило Матфею добиться киевской митрополии. И что же? Мечта всей жизни рушилась на глазах.

К чему были его усилия, хитрости и подкуп стоявших возле патриарха бессовестных мздоимцев? К чему был отказ от земных, пусть и мимолетных, благ? К чему ночные молитвы и бдения, если все это враз обращается в тлен?..

Неужто в тлен? Тщетно билась мысль митрополита, искала выхода. И не находила. И мрак безнадежности окутывал его старческое сердце.

Если раньше в трудную минуту взор его с надеждой обращался к родине, то теперь и родина расплывалась в неясности, ибо все, что оставлено там, унижено, осквернено, поругано.

Не разверзлись над врагами хляби небесные, и не покарала их десница божия. Торжествуют они победу над руинами Царьграда, а изгнанные из жилищ своих ромеи, рассеянные по свету, горько оплакивают свое былое величие.

Оплакивает его и Матфей и не ищет в молитвах успокоения. Ибо раньше молился он, и не услышал его господь.

Так думал митрополит и тут же сам себя опровергал с беспощадностью. Только ли алчные латиняне — источник и причина обрушившихся на Византию зол? Силою ли своего оружия повергли они в прах могучие стены Царьграда? Не сами ли ромеи подточили их еще до того, как пришли к их подножию и приставили осадные лестницы ослепленные блеском царьградского золота рыцари? Не заботами о единстве и крепости государства жил утопающий в роскоши императорский двор — мелочной враждой, интригами и подкупами. А народ изнывал в нищете, и в упадок приходило некогда сильное войско…

Старательно двигал губами служка — Матфей почти не слышал его. Обычные высокопарные слова, ни к чему не обязывающие заверения и — ложь, ложь, ложь.

Вздрогнул митрополит — свежим воздухом потянуло по половицам. Поднял глаза, удивленно привстал в кресле: в палатах бесшумно появились молодой князь Ростислав и боярин Славн. Склонили обнаженные головы под благословение. Выпрямились, взглянули на служку. Матфей сделал знак — и тот, положив на стол пергамент, тут же исчез.

— Услышали мы о горе, постигшем тебя, митрополит, — сказал боярин.

— Прими наши соболезнования, — вторил ему Ростислав.

Грусть, застывшая в их глазах, тронула митрополита. Матфей выпрямился, улыбнулся, ибо не пристало его высокому сану являть перед паствой земную печаль.

Говорил Славн:

— Унижены мы все, отче, и разделяем твою беду. Святая София осквернена — это ли не кощунство? Но стоит София киевская…

При последних словах он гордо вскинул голову.

— Стоит и стоять будет вечно. Мы тебе порукой, и не иссякнет вера, покуда держит длань наша меч.

Витиевато выразился боярин, и в иные дни показалась бы речь его нарочитой. Но сегодня звучала она уместно, и Матфей вдруг почувствовал благодарность к боярину.

Это не ускользнуло от внимательного взгляда Славна. Он продолжал:

— Не господа ли сие воля, что избрал он нашу землю? Не нам ли, отче, уготовано нести и хранить от врагов свет истинной веры?

Вздрогнул митрополит.

— Что говоришь ты, сын мой? — произнес он пересохшим ртом. — Будто навсегда погребен под пеплом Царьград. Не верю и верить в то не хочу. Не дадут погаснуть, сохранят мои собратья божественный огонь…

— В пещерах? — был беспощаден Славн. — Русь велика, просторы ее необозримы. Не знаешь ты нас, митрополит. Исполненный напрасной тщеты, разум твой спит…

— Да, необозримы просторы Руси, — согласно кивнул Матфей. — Однако же не Христу единому поклоняется твой народ — еще не всюду окинуты языческие идолы, а в сердцах даже тех, кто верует, живет и по сей день Перун. Не знанием, но силой приведены они ко кресту.

— Не для того, чтобы препираться с тобою, пришли мы сюда с князем, — выслушав его, возразил Славн. — Исполнены мы заботой об изгнанных. Доносят нам, что собрались они в Олешье, а иные, оставшиеся без крова, разбрелись в отчаянии по земле. И, поразмыслив, тако решили мы и тебе про то говорим: пущай селятся в Киеве или в иных градах, где будет им по душе, обстраиваются и живут, как у себя дома. Гонений и иных обид чинить мы им не будем.

Устыдился Матфей. Вот оно что: покуда занят он был одним только собою, князь и бояре его думали о бездомных ромеях, изгнанных крестоносцами из Царьграда.

В поучениях своих призывал он паству к состраданию, а сам в себе истинного сострадания не взрастил.

Учил возлюбить ближнего, а сам, получив дурные вести, обеспокоился лишь своею судьбой. А когда протянули ему руку помощи, пустился в рассуждения об истинной и ложной вере, хотя нужно было просто поблагодарить благородных русичей.

Из киевских митрополитов никто до него и он сам так и не поняли русской души. Считал он, что лишь с помощью слова божьего держится эта земля, расцветают искусства и ремесла, а ослабеет влияние церкви на мирские дела — и разбредутся все, погрязнув в невежестве, по лесам, как дикие звери.

Вот к чему приводит высокомерие: сегодня эти же люди преподнесли горький урок своему пастырю…

Ростислав вышел, следом за ним вышел боярин. Во дворе их ждала дружина.

Матфей приблизился к окну, долго смотрел им вслед. Потом, шаркая ногами, вернулся к креслу и тяжело опустился на сидение.

6

С тех пор, как Чурыню со всем его имуществом, с чадами и домочадцами привезли под стражей в Киев, ни Ростислав, ни Славн не встречались с ним, словно совсем забыли о его существовании.

Боярин ожидал, что его бросят в поруб, будут допрашивать и пытать, доискиваться сообщников (так бы поступил он сам), но его не бросили в поруб, не пытали и не допрашивали, а доставили в собственный терем и строго предупредили, чтобы ни в княжеских палатах, ни на улице он не показывался, сидел тихо и ждал, пока призовут.

Быстрей боярина пришла в себя Милана, голос ее все громче и громче раздавался то в людских, то на дворе — лицо Чурыниной сестрицы снова обрело привычное выражение: было оно благолепно и смиренно, словно вырезанный из камня лик Богородицы.

Боярин же, потрясенный случившимся, не то что на улице не показывался, но и не выходил из повалуши, листал евангелие, подолгу лежал на лавке, накрывшись шубой, вздыхал, а во сне постанывал.

Шли дни, проходило первое оцепенение. Разрозненно всплывали отрывки воспоминаний.

…Большим числом явились гридни к засеке, требовали к себе Чурыню, показывали грамоту, скрепленную серебряной княжеской печатью.

Но ни грамоты читать, ни гридней пускать к себе боярин не хотел. Старшой миролюбиво уговаривал его:

— Тебе же лучше будет, ежели сам предашься в наши руки, боярин. Не доводи до греха, не принуждай нас брать тебя силою.

— Силою вам меня не взять, — кричал Чурыня, прячась за частоколом. — Ежели Рюрика упекли в монастырь, так я туды не хощу.

— Опомнись, — говорил старшой. — Нешто сын упек отца своего? Роман сотворил сие бесчестие.

— Роман!.. Боярина Славна это проделки, — возразил Чурыня. — И ныне водит он рукою молодого князя. Печать-то на грамоте Ростиславова, а писана она Славном. Мечтает он о моей погибели, дабы некому было его обличать пред киянами.

Свое гнул Чурыня, нахальством смущал гридней. Откуда знать им, как все на самом деле было? Ведь поставил же Славна Роман воеводою в Киев!

Посоветовавшись, гридни дали клятву боярину:

— Не тронем мы тебя и слова твои Ростиславу передадим. Но не исполнить его приказа не в нашей власти.

Слушок мал, а разрастается в большую молву. Каждый, кто умен, смекает: нет дыма без огня. А в крепостце своей Чурыне все равно не отсидеться. Велел отворять он ворота, велел собирать возы.

Сдержали свое обещание гридни: не бесчинствовали, боярина везли в Киев хоть и под стражей, но с почтением.

И нынче, отсиживаясь в своем терему, так подумал боярин: не тревожат его, потому как был старшой человеком дела и слов своих на ветер не бросал — донес до князя сказанное Чурыней.

Не первую волку зиму зимовать. Мозоли у Чурыни на зубах, знал он что говорит. И ежели подслушал бы беседу Ростислава со Славном, совсем перестал бы бояться.

— Бог был милостив и нам милостивыми быть велел, — сказал князь своему переднему мужу. — Старые долги платить надо, но сдается мне, что и слух прошел неспроста. Сколь помню я Чурыню, никогда не восставал он супротив отца. А то, что соглашался он с Романом, так кто не грешен?

Намек Ростислава, принятый боярином на свой счет, оскорбил Славна.

— Али мне что ставишь в вину?

— Не горячись, Славн. Тебе я верю, но и иным отцовым мужам верить хощу… На кого обопрусь тогда, ежели всех брошу в темницу?

— Не всех, а врагов отцовых и своих. А смилуешься, так сам в поруб угодишь. Такое уж не раз бывало…

Неуверенно чувствовал себя в присутствии Славна князь. Взял боярин в привычку поучать и опекать его… Оборвать бы переднего мужа, поставить на место, но язык у Ростислава на такую дерзость не поворачивался: помнил он, как носил его боярин на руках, сажал впервые на коня. Не до сына было Рюрику — сколько знает Ростислав отца, никогда не приласкал он его, добрым словом не приветил. Либо пировал, либо охотился, либо ссорился со своими соседями.

Славн знал или чувствовал это. Не давая Ростиславу опомниться, говорил по-отечески ласково:

— Ты на меня положись, княже. Худому я тебя не учил, на дурное не подталкивал. Все слова мои с делами сходились. За Рюрика в беде один я восстал. Другие-то голоса своего возвысить на Романа побоялись…

— За мною не пропадет, — сказал Ростислав. — Добрые дела твои я помню, оттого и возвысил тебя. Но возомнил ты, боярин, — продолжал он изменившимся голосом, — возомнил ты, что и шагу мне не ступить без твоих советов. И так говорят в Киеве, что не князь, а Славн, боярин его, всему голова. Князь-де у него едва ли не на побегушках…

— Снова злой наговор! — вскинулся Славн. — Мало ли что болтают на торгу? Не пристало тебе слушать простолюдинов.

Бывало, говорила Верхослава своему мужу:

— Ты на отца моего погляди. Ты с него пример бери. Он и думу с боярами думает, и выслушает каждого, не перебьет. А после свое скажет, и все ему вторят, никто не посмеет перечить. В Киеве же бояре наперед тебя вылезть норовят…

Может, и не ко времени, может, и не по тому случаю вспомнились Ростиславу слова жены? Может, и прав был боярин Славн — не стоило прощать Чурыне всем видимое его предательство?

Но вдруг закусил удила Ростислав, понес, как необъезженный жеребец:

— Будя, будя учить меня!.. Зело предерзок ты, боярин, — язык-то попридержи. Дался тебе Чурыня, что встал супротив него горой. Аль других забот у тебя нет?!

Вот так всегда молодой князь: верных людей отдалял от себя, приближал льстецов и стяжателей. А ведь уверен был, что поступает правильно, что пресекает своеволие бояр. Самим Чурыней брошенный слушок принял на веру.

«Остановись, княже! — хотелось крикнуть Славну. — Опомнись: пропасть перед тобою. Не твердость, но упрямство взяло тебя в полон. Простив Чурыне, развяжешь ты руки не ему одному. Все ринутся к тебе, ища незаслуженных милостей. А после сами же с криками ликования дружно свергнут тебя с Горы!»

Но воздержался, не стал перечить Ростиславу боярин. Поклонился ему и вышел.

Пожалел он о слабости своей, садясь на коня. Хотел вернуться, хотел броситься к ногам князя, попытаться еще раз отговорить его, но представил себе окаменевшее лицо Ростислава, его твердо сжатые губы — и не вернулся, печально понурил голову и медленно съехал со двора…

Если бы знал обо всем этом Чурыня, возликовал бы, лучшую рубаху бы надел, серебром расшитые сапоги, вышел бы на залитые солнцем улицы Киева — вот он я!

Но еще не день и не два пришлось ему ждать, прежде чем принес в его терем гридень приятную весть. И странно: хоть и новую рубаху он надел, хоть и сапоги натянул, расшитые серебром, хоть и возликовал, но порадовался не солнышку, не тому, что князем прощен, а тому порадовался, что волен он теперь исподволь сводить давние счеты.

На лучшем своем коне отправился боярин к Ростиславу, унижался, лебезил, низко кланялся и просил князя:

— Дозволь, княже, взглянуть на трипольского воеводу.

Вторым на примете был у него старый Славн, но это после, доберется он еще и до Славна — лишь бы в самом начале не оплошать. И еще были у боярина задумки, но покуда хранил он их за семью печатями.

Ростислав добродушно посмеялся над боярином:

— Ну на что тебе Стонег? Пущай возвращается в свой Триполь.

— Не все знаешь ты, княже, — заученную речь свою высказал Чурыня. — Сеть хитро сплетена, и Стонег в ней не самая последняя ниточка.

Не столь красноречив был Славн, а у хитровцев язык поворотлив — кого хошь убедит Чурыня. И глаза у него ясные, и улыбка светла, и голова легко опускается в поклоне.

Насторожился Ростислав, как и рассчитывал боярин, самую суть схватил:

— Про какую обмолвился ты сеть, почто Стонег в ней не последняя ниточка?

И снова заученно (все продумал боярин) стал мяться и увиливать от прямого ответа Чурыня.

От нетерпения Ростислав даже топнул ногой:

— Слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Покуда всего не скажешь мне, я тебя отсюдова не отпущу.

— Дозволь, княже, прежде как скажу, проведать Стонега, — взмолился Чурыня. — Догадка у меня есть, а хорошего человека долго ли оклеветать? Чай, на себе испытал.

«Хорошо, что не послушался я Славна, — подумал Ростислав. — Чурыня-то мне еще как сгодится!» И еще понравилось ему, что не ссылался боярин на прежние свои заслуги, а ведь он, как и Славн, стоял когда-то у Ростиславовой колыбели, сватом ездил ко Всеволоду, когда брал молодой князь в жены себе Верхославу.

— Что ж, — сказал князь милостиво, — ступай ко Стонегу. Но не закончен наш разговор, помни.

— Уж и как только благодарить тебя, княже! — воскликнул обрадованный Чурыня. — Не пожалеешь ты, что положился на меня. А я для тебя тако ли расстараюсь!..

«Что это с князем стряслось? — удивился боярин, шагая вслед за стражником через двор к порубу. — Ежели так и дале пойдет, то и вторая моя задумка нынче же осуществится».

— Вниз сойдешь, боярин, — спросил стражник, — али сюды вызволить узника?

Из дыры, где сидел Стонег, густо тянуло затхлостью и зловонием.

— Сюды, сюды, — морщась от отвращения, нетерпеливо сказал Чурыня.

Стражник привычно откинул дверцу в полу и спустил деревянную лестницу.

— Эй, Стонег! — крикнул он в темноту. — Подымайся-ко — гости к тебе пожаловали.

Из дыры послышалось ворчание, лестница дрогнула, показалась взъерошенная голова воеводы.

Не сразу узнал его Чурыня: в яме изменился Стонег — борода не чесана, глаза на почерневшем лице ввалились и потухли.

— Батюшки! — всплеснул боярин руками. Это от сердца вырвалось, этого не предусмотрел Чурыня заранее. — Будь здрав, воевода, — сказал он Стонегу и взглядом велел стражнику выйти за дверь.

Стонег обессиленно опустился на лавку. Дурно пахло от него, но Чурыня, помня свое, виду не подал, не отодвинулся от него, заговорил с сочувствием:

— Чай, не у бабы на перине в порубе-то?

— Куды уж там! — угрюмо отвечал Стонег, шевеля напряженными пальцами рук.

— Чай, на волю хочется?

— Кому ж не хочется-то? Охота смертная, да участь горькая…

— Сам во всем виноват.

— Сам ли, не сам ли, а только всё на меня. Пытали меня гридни, упаси бог — света белого не взвидел.

— Я тебе наказ давал, Стонег: про меня ни-ни. За свой язык и поплатился. Я же, како видишь, здоров и цел, у князя меды пил — к тебе пришел исполнить свою угрозу. Готов ли ты, воевода?

Даже сквозь грязь, покрывавшую Стонегово лицо, проступила смертельная бледность. Повалился он с лавки на пол, обнял Чурынины колени, завопил, обливаясь слезами:

— Смилуйся, боярин! И так хлебнул я лиха — век не забуду Ростиславов поруб!..

— Недолго тебе помнить-то осталось, — жестоко усмехнулся Чурыня. — Как смахнут тебе голову, так и память долой.

— Да что же это, господи! — по-собачьи поскуливал Стонег. — Сколь жил я в Триполе, горя не знал, во всем старался угодить князьям. Рюрику верой и правдой служил, Ростислава чтил, яко отца своего, Роману не перечил…

— Остановись-ко, воевода, — вдруг перебил его Чурыня. — Слово у тебя одно нечаянно вылетело, а я его и подхватил.

— Како слово? — поднял к нему мокрое от слез лицо Стонег. — Ишшо что надумал, боярин?

— А вот и не надумал, просто слово поймал. Теперь подумаю, куды его употребить.

У Стонега мелко застучали зубы.

— Боишься? — улыбнулся Чурыня.

— Боюсь, — признался Стонег.

— А как придут голову сечь, еще страшнее будет…

— Еще страшнее, — кивнул Стонег.

— Помирать-то кому охота?

— Ой, вынул ты из меня душу, боярин! — снова принялся вопить и поскуливать Стонег.

— Погоди-ко, — поморщился Чурыня. — Дай думу додумать. Шел я сюды — хотел твоей погибели, а пришел да поглядел на тебя — так сердце у меня и сжалось. И слово, что вылетело из твоих уст, меня надоумило: не желаю я боле твоей погибели, Стонег, а хощу с тобою вместе погубить моего и Ростиславова врага.

— Куды уж мне! — отшатнулся Стонег, догадываясь, что новые козни Чурыни не сулят ему облегчения. Таков уж боярин, что слова просто не вымолвит, а все с заковыкой.

— Ослобони ты меня, Чурыня. А я тебе буду вечный должник.

— Ослобоню, — уверенно кивнул боярин. — Да вот только должок нынче же платить будешь.

— Да како я тебе заплачу, коли пребываю в узилище?

— Не злато мне твое надобно и не серебро. Я слово твое услышать хощу, — задумчиво проговорил Чурыня, не спуская со Стонега пристальных глаз. — Обмолвился ты давеча, что угождал Роману, как был он у тебя в Триполе…

— Да как же князю не угодить! — вскинул голову Стонег.

— Погоди, — нетерпеливо поднял руку боярин. — И боле не перебивай меня, а слушай и запоминай. Знаешь ли ты Славна?

— Кто же его не знает? Пытал меня боярин, про тебя вызнавал.

— Вишь — боярин, а не князь. То его — не Ростислава проделки. И князь пребывает во тьме, ибо не знает истины. Белый свет застил ему боярин Славн. Сам же не во славу Киева, а себе одному на пользу вершит свои грязные дела. И тако скажу — не я, а Славн пожелал твоей смерти…

— Да на что я Славну?!

— Молчи. — Чурыня с пристрастием оглядел воеводу, остался доволен и продолжал. — Ты один был в Триполе свидетелем его предательства. Покуда пировали в твоей избе, сговаривался во дворе со Славном Романов печатник Авксентий. Тогда еще пообещал галицкий князь, что вручит ему Киев.

— Не было этого, — в испуге отшатнулся от Чурыни Стонег.

— Было, воевода, было. И ты, войдя во двор, тот разговор подслушал.

— Не слышал я разговора!

— Ой ли? — нехорошо засмеялся Чурыня и встал, — Ладно, не слышал, так не слышал. Прощай, воевода!

И он решительно шагнул к двери. Передернулся Стонег, в мольбе протянул к нему руки:

— А я как же?

— Ты не мой, а Славнов узник.

— Убьет он меня.

— Убьет, — подтвердил Чурыня и прикоснулся рукою к дверной скобе.

— Погоди, боярин! — завопил Стонег, — Не хощу я помирать, жить хощу.

— Сперва расквитайся с должком. А там и ступай, куды глаза глядят. Вольному воля, спасенному — рай.

— Страшусь я…

— Чего страшишься-то? Пойдем ко князю, я с тобою рядом буду. Поклянешься на кресте, что слышал Славна с Авксентием.

— Ой-ей-ей мне, — снова мелко затрясся всем телом Стонег. Еще немного осталось, еще чуть-чуть припугнуть его.

— Эй, стражник! — позвал, отворив дверь на улицу, Чурыня.

Переломился, упал животом наземь Стонег.

— Был я на дворе в тот день. И Авксентия слышал и Славна. Был, был, — говорил он со стоном, мотая головой.

 

Глава одиннадцатая

1

Вынужденный Всеволодом отказаться от Киева, раздосадованный Роман возвратился в Галич, недолго побыл в нем и весною отправил гонцов в Краков сказать Лешке и матери его Елене: «Мой и ваш враг Мечислав умер, и я за вас рад. Вы же помнить должны старый наш уговор. Я помог вам против Мечислава, ранен был и потерпел многие убытки. Отплатите мне за содеянное мною добро, а ежели нет у вас столько серебра и злата, то отдайте мне Люблин».

Все хорошо взвесил Роман, одного не учел: не тот уже был Лешка. Не слушался он матери своей, русской княжны, а больше следовал советам окружавших его алчных можновладцев.

Потешался Лешка над Романовыми гонцами:

— Вона чего вздумалось Роману! Злата и серебра захотелось, а не пора ли ему отведать нашего железа? Скачите и передайте своему князю — пусть убирается восвояси, покуда не проучил я его, чтобы впредь не зарился на чужое добро.

Разгневался Роман. В самое больное место ранили его эти слова.

— Жгите, разоряйте и берите все! — сказал он дружине. — Еще поклонится мне Лешка, так ли еще поплачется! — и, собрав войско, двинулся к Сандомиру.

Пока шли через Волынь, погода стояла сухая и ясная, но едва приблизились к польскому порубежью, как зарядили затяжные дожди.

Не часто случалась в здешних краях весною такая непогодь. Ладно бы еще грозы, ладно бы ливень, а то легла на землю вязкая пелена, дороги расползлись, обоз с оружием и доспехами застрял в пути.

Не нравилось это Роману. Сидел он, нахохлившись, в промокшем шатре, слушал, как стучат по натянутому верху дождевые капли, злился.

Пришел печатник Авксентий, отряхнулся, как кот, — стряхнул с корзна холодные брызги; отроки следом за ним вкатили бочонок меда.

— Что это, что?! — взорвался Роман. Глаза его сузились.

Не узнавал Авксентий своего князя. Бывал он буен во хмелю, а в трезвости — спокоен и сдержан. Что случилось с Романом, не может быть, чтобы причиною тому была одна лишь распутица?..

Авксентий подал знак, и перепуганные отроки мигом выскочили из шатра.

— А ты?! — сверлил его острым взглядом князь.

— Тоже гонишь, княже? — с мягкой улыбкой, словно перед капризным ребенком стоял, улыбнулся печат ник. Улыбка подействовала на Романа, он промолчал и отвернулся. Авксентий сел напротив, уперев в колени ладони, ждал.

— С обозом-то как? — не оборачиваясь, через плечо спросил Роман.

— Послал гридней, — сказал Авксентий, — пущай помогут.

Роман кивнул.

— А коней?

— И коней взяли в поводу.

— Наказать бы им, чтоб не жалели. У ляхов не один табун возьмем, а пока нам к спеху. Опасаюсь я, не идут ли впереди войска Лешкины проведчики. Как бы в другой раз не угодить в засаду…

Роман вдруг резко повернулся, склонился к Авксентию:

— Вижу, по глазам вижу — с новостью пришел. С недоброй?

— Бог весть, — сказал печатник, — иная новость и недобрая, а потом добром оборачивается.

— Сказывай.

Поднеся ко рту кулак, печатник прокашлялся:

— Шел тут кружным путем человечек к Матфею. От ромеев.

— Ну?!

— Допросил я его. Ершистый оказался, гордый. Сперва и говорить со мною не хотел: старший князь-де у вас в Киеве, а ты кто такой?

— Ишь ты, — усмехнулся Роман. — Ты, Авксентий, ловок, ты из него небось все вытряс?

— Всё не всё, а кое-что вытряс. Взяли, вишь ли, латиняне Царьград.

Ожил Роман, вскочил, забегал. Остановился над печатником, сопел тяжело.

— Не брешет?

— Куды брехать-то? Сам патриарх его снарядил на Русь. С грамотою…

— Ан жив патриарх!

— Не прежний ныне патриарх в Царьграде, Романе. Нынче все переворотилось. Патриарх и тот не нашей — латинской веры…

Думал Авксентий — сейчас взорвется князь. А тот вдруг рассмеялся. Долго смеялся Роман, вытирал пальцем выступившие на глазах слезы.

— Помнишь, как приходили ко мне легаты от Иннокентия? — спросил, все еще улыбаясь.

— Как не помнить. Настырны были зело. Выпроваживал я их, так идти прочь не хотели…

— Соблазнял меня папа…

— Ох, и соблазнял!

— Хотел королем русским меня учинить… А с дарами-то прибыли легаты скудными. Всё норовили, как бы от нас что с собою унести.

— Зато обещал тебе Иннокентий и злато, и иное богатство, и грады у ляхов для тебя добыть, — напомнил Авксентий.

— А како ответствовал я им? Вот мой меч, сказал я, им распространю и умножу я землю Русскую.

Любил, когда хвалили его, Роман. Лесть любил. Сам похвалялся. Но на сей раз похвалою не себе была исполнена его речь:

— Поучали нас ромеи, быстро забыли, как брал их на щит Олег. Темные-де мы, прячемся от света божьего в леса и болота. Вона как!.. Нынче, поди, в Киев на коленях приползли, просят убежища. А я иду на ляхов — и короля ихнего Лешку, папой венчанного, заставлю трепетать, яко зайца. А ведь тоже горд, тоже себе на уме. Вот и весь мой ответ Иннокентию. И за Царьград, и за поруганную веру нашу.

Теперь уж не смех стоял в его глазах, а застыло светилась ненависть.

Вдруг у самого шатра зачавкала грязь, сполошно заржали кони.

Вбежал отрок, зашатался, прижимая ладонью бок, медленно стал валиться на сторону. Едва успел подхватить его Авксентий, под рукою почувствовал сырое и теплое — кровь. Из спины отрока торчал расщепленный обломок стрелы.

Роман, как был, простоволосый и в одной рубахе, выскочил во тьму.

У костров шла жестокая схватка. Пешие батогами отбивались от конных. Пешие были босы и без кольчуг, на конных знакомо поблескивала дощатая броня. Опешил Роман: ляхи! Откуда?.. Живо повернулся, снова вбежал в шатер, выхватил из висевших на столбике ножен меч. Авксентий все еще склонялся над умирающим отроком, смотрел на князя со страхом.

Роман прыгнул с пригорка, огляделся: где-то рядом должен быть конь. Разглядел, обрубил поводья, вскочил прямо на мокрую от дождя, скользкую спину — вперед.

Тут же насел на него рослый в броне — с свете костра кроваво чиркнул Романов меч, тяжело ударился, вошел в мягкое. Не оглянулся, вперед поскакал князь. Хрипя и размахивая руками, рослый валился с седла, цеплялся за гриву коня, хотел жить, но не удержался, рухнул наземь, затих.

Впереди раздавались крики, удары стали о дерево, мелькали белые рубахи, над ними черно высились всадники, работали, словно лес рубили.

Роман тоже в белом, как и все свои, врезался в свалку, бил мечом, как придется, краем глаза приметил: не он один уже на коне.

Остро кольнуло в левую руку (нет щита!), потом в бок (на гвоздике в шатре висит кольчужка!) — от полученных ран еще злее сделался князь. Окрепший меч его не знал пощады: вот еще один свалился, другой ткнулся носом вперед, словно заснул.

Рядом рубились дружинники, только теперь началась настоящая потеха — попятились ляхи, думали в лесу запутать свой след. Да не тут-то было: сметливые у Романа вои — покуда рубился князь с ляхами у костров, обошли они нападавших и у самой опушки встретили их меткими стрелами.

Тут и сече конец. Попадали ляхи с коней, подняв руки, стали просить пощады. Шибко обозлились на них вои — добивали и на земле, пока Роман не заступился:

— Почто бить, их мужики? — сказал он. — Лучше вяжите да и в обоз, когда подойдет. То-то распашут они нам осенью поля под пшеничку!

— И верно говорит князь, — опомнились ратники, стали вязать ляхов, снимали с них доспехи и сапоги. А одного по знаку Романа вязать не стали, привели в шатер.

— Ну, — сказал Роман, — отколь в гости пожаловал?

Молчал побитый лях, подтекшим глазом смотрел на князя в упор.

Оправившийся от страха Авксентий прыгал вокруг пленника, дергал его за усы:

— Стань на колени, раб! Аль не видишь, князь Роман перед тобой — не простой дружинник! Стань!..

Не хотел вставать на колени лях. Авксентий сказал князю:

— Дай его мне, Романе. Я ему пятки прижгу — живо заговорит.

Лучшая забава для печатника — глядеть, как муча ются другие. Сам-то он, ежели даже и ножичком чуть себя окровянит, так и сразу в обморок.

— Слыхал, о чем просит меня печатник? — снова обратился Роман к пленнику. — Не позавидую я тебе, ежели и впрямь угодишь ему в руки. А ежели на мои вопросы отвечать станешь, то не отдам печатнику, отпущу с миром.

Чувствуя, что добыча вот-вот ускользнет из его рук, стал упрашивать князя Авксентий:

— Вишь, молчит лях. Не станет он с тобою разговаривать. Не лишай меня радости, Романе, дай потешиться. Уж больно разгорелся у меня на него глаз, с чего бы это?

— А тебе и невдомек, что меня спрашиваешь? — усмехнулся Роман. — С виду ты смиренник, а нутро у тебя хуже звериного. Ладно, не обижайся, — заметив, как нахмурился печатник, успокоил его князь, — бери, коли так. Пользы мне от него никакой.

— Будет, княже, польза. Еще кака польза будет, — расплылся Авксентий в улыбке и стал легонько подталкивать ляха к выходу. — Мне все скажет, от меня тайн ни у кого нет… Плохо еще знаешь ты своего печатника!

— Куды как знаю, — состроил брезгливую гримасу Роман. — Велел бы я тебя самого на угольях подпалить, кабы не верность твоя. Зол ты без причины, Авксентий, — так бы весь род человеческий и извел. Тебе только волю дай!..

— Для тебя стараюсь, княже, — почтительно склонился печатник. Дернул пленника за рукав, — Слышал? Подарил тебя мне Романе — радуйся.

Лицо ляха покрылось крупными каплями пота — весь разговор князя с печатником понял он. Вырвался от Авксентия, пал к ногам Романа:

— Смилуйся, не отдавай меня своему человеку, князь. Спрашивай, все тебе скажу — только смилуйся!

— Вот, — кивнул на пленника Роман. — Напугал ты его своими речьми. Придется обратно свой подарочек возворачивать. Ты уж не обессудь.

Раздосадовал он Авксентия. Лакомым куском только подразнил, а уж потекли у печатника слюнки. Проглотил Авксентий тугой комок:

— Щедрость твоя мне ведома, княже. Об чем речь? Нынче не одарил ты меня — одаришь в другой раз. Я терпелив.

— Бог терпел и нам терпеть завещал, — сказал Ро май. — Ступай, Авксентий, я и без тебя обойдусь. Хощу с пленником с глазу на глаз говорить.

— Воля твоя.

Ворча и негодуя, вышел Авксентий.

— Отколь проведали вы, что иду я на Сандомир? — спросил Роман ляха.

Тот отвечал покорно:

— Проведчиков посылал на дороги войт.

— И про обоз донесли проведчики?

— И про обоз, — улыбка тронула губы пленника. — Покуда беседу ведем мы с тобой, княже, обоз твой гонят по другой дороге в Сандомир.

Вскочил князь, побелел, замахнулся:

— Врешь ты все, подлый лях!

— Почто врать мне, Романе? И так прогневался ты, — пожал плечами пленник. — Весь я в твоих руках: захочешь — печатнику отдашь, захочешь — вздернешь на осине.

Понравился Роману спокойный ответ ляха. Сдержался он, сел, стал еще спрашивать:

— А велика ли дружина в Сандомире?

— Дружина невелика, но город на милость тебе не отдастся: страшатся гнева твоего, Романе, не верят, что пощадишь ты не то что воинов, но и малых детей. Матери младенцев именем твоим пугают, говорят: «Вот придет Романе, унесет в свой Галич, закует в железа…»

— Хороша колыбельная! — хрипло засмеялся Роман. — А что, как правду сказывают мамки?..

Помолчал князь.

— Сказки про меня сложили, — сказал он с печалью в голосе и посмотрел на ляха с укором. — Себе на уме ваш войт — один на стену не пойдешь. А как нагнал он на вас страху, так и все за рогатину. Не с бабами да младенцами я дерусь. Лешка — мой давнишний должник. Вот сквитаюсь с ним и уйду восвояси…

Велев напоить и накормить пленных, он кликнул к себе лучших своих дружинников и приказал по пути, указанному ляхом, скакать и вызволять обоз…

2

Опередили Негубку с Митяем — в Галич понаехало столько купцов, что на торгу и не протолкнуться. Через Перемышль и Дуклянские ворота уходили обоз за обозом на Угорщину.

— Нам с ими делать нечего, — сказал Негубка. — Подадимся на Волынь, а оттуда к ляхам. Там народу помене будет.

На Волынь прибыли ко времени: князь Роман, сказали купцам, только-только ушел с войском к Сандомиру, следом за ними идет обоз.

— Дело это верное, — быстро смекнул Негубка, — с князевыми людьми нам по пути.

Старший обоза, высоченный дядька с усами до плеч, басистый и расторопный, сначала брать их с собою не хотел.

— Вы, купцы, народ смирной, — говорил он, — толком и меча взять в руку не умеете. Куды вам с нами? Не в гости идет Роман к ляхам.

— Знамо, не в гости, — отвечал Негубка. — А про купцов ты зря худо подумал. Дай-ко мне меч свой, погляди, как я с ним управляюсь.

— Не смеши меня, старче, — благодушно отмахнулся старшой. — Может, когда и управлялся, а днесь перетянет тебя боевая сталь… Ну да ладно. Вон отрок у тебя — глядишь, и сгодится. Крепкий парень.

Отслужив на ранней зорьке молебен, тронулись с богом. Ехали ходко, с дружиной, ушедшей вперед, пересылались вестунами, радовались ясной погоде, об опасности не думали. В галицко-волынских пределах земля была своя, гостеприимная и добрая.

Хоть и посмеялся над Негубкой старшой (Яном его звали), а в дороге льнул к бывалому человеку.

— Приметил я, не впервой ты, купец, в наших местах, — говорил он, подгоняя коня к Негубкиному жеребцу, — едва ли не лучше меня знаешь здешний путь.

— Лучше, не лучше, а ходить случалось, — с охотой отвечал общительный Негубка. — Ты бы меня поспрашивал, где только быть мне не довелось! Я ведь лишь зимую во Владимире, а летовать, сколь помню себя, ни разу не летовал. Чуть стает снег, чуть стронутся реки — и нет меня. То здесь, то там. Подбивали и нынешней весною дружки идти с ними вместе в Булгар — зря не согласился. А оттуда, глядишь, подался бы и еще дале — в Хорезм. Чудная, сказывают, земля, но добираться до нее не просто — Волгою плыть, Хвалисским морем да через степи, слышь-ко, через безводье и сушь…

— Да-а, — удивлялся Ян. — Одного не пойму: отколь в тебе, купец, этакая прыть?

— Отколь? А вот отколь: нас ноги кормят. А еще разбирает меня охота на другие страны взглянуть. Вот ты небось всю жизнь провел на Волыни?

— А то где?!

— Вот. Ратаи и воины прочно на земле сидят. Ремесленники тож. А я — что твое перекати-поле…

— Хорошо ли это? Землю любить надо.

— Бог весть. И я землю свою люблю: как вернусь ко Владимиру — на колени паду, каждое деревце обнимаю, как ладу. Да только сдается мне, что без нашего брата ни то ни се… Едем мы, к примеру, с тобой, я тебе разные байки сказываю. Ты мои байки после другим передашь, другие — еще кому. Вот и смекает народ: не мы одни землю пашем, не на нас свет клином сошелся. Где-то за порубежьем тоже не звери — люди пашут, ставят соборы, дороги мостят, бабы такие же, как у нас, детишек рожают. Каждый жить хощет, и каждому жизнь дорога… Вчерась пошел, убил ты ляха — вроде и нелюдь он. Нынче лях пришел, убил нашего — вроде и наш для него нелюдь. А почто так?.. От незнанья, от слепоты. Возьми меня — иду я с тобою к Сандомиру, рядом мы, только руку протянуть, а мысли у нас врозь. Тебе все на чужой земле враги (так Роман тебе сказал), а у меня в Сандомире знакомый лях — тож, как и я, купец, гостем у меня во Владимире был, мед пил за моим столом, песни пел. Так отчего стану я дом его предавать огню, жену и детей угонять в рабство?.. Торгуем мы не год и не два — и оба с прибытком, и обоим нам хорошо…

— Вона куды повернулась задушевная беседа, — усмехнулся Ян. — Послушал бы тебя наш князь… Только думаешь, купец, мне охота тащиться за Романом с обозом?.. Но опять же — куды себя подевать? С детских лет я у князей наших обозником. Тем и кормлюсь, тому и рад, что вернусь не с пустыми руками. Каждому господь свое на роду написал: одному торговать, другому водить обозы, третьему железо варить. А уж после все между собой сочтемся.

Так ехали себе они, плохого не думали, о том, что будет, не гадали. Солнце жарко пригревало поля, от сочных зеленей подымались испарения. Казалось, надолго установилось ведро. Но, прислушавшись с вечера к тревожному треньканью и стрекотанью зяблика, Ян покачал головой и предрек к утру дождь…

Сбылось его предсказание. Ночью прохладный ве тер подул, еще до рассвета небо обволокло тучами, заморосило. Солнце едва-едва пробилось, вселило надежду, но спряталось снова, и к полудню дождь припустил с такой силой, что хоть рубахи выжимай.

Развалило дороги, желтая грязь наматывалась на колеса, лошади скользили, падали, рвали постромки, обозники чертыхались, щелкали кнутами — все зря.

К вечеру, когда совсем темнеть стало, прискакали взволнованные гридни:

— Почто, яко на волах, тащитесь?

— А куды шибче? — отвечал за всех Ян. — И без того кони выбились из сил.

— Ты, старшой, обозников погоняй, — сказал один из гридней. — Жаль им лошаденок, а князь серчает.

— Своя, небось, животина…

— То-то, что своя. Гляди, после не раскайся. А ну, обознички! — бодро прикрикнул гридень. — Поднатужьтесь, до ночлега близко — всего за версту отсюдова поджидает вас Роман.

— Нешто в ночь будем гнать? — ворчали в ответ обозники. — Версту-то по такой грязи и до утра не одолеть.

— Это кто там голос подает? — привстал на стременах гридень. — Кому неможется?

Молчали. Стояли с непокрытыми головами вокруг гридней, переминались, вздыхали.

— Ну что, — выручил их Ян, — расстараемся для Романа? Небось наградит нас на ночлеге князь, а?

— Наградит, наградит, — охотно пообещал гридень.

Расходились с тяжелым сердцем, а куда деться? Криками помогали лошадям, подталкивали засевшие в лужах возы. Двинулись нога за ногу.

Совсем стемнело. Во мраке приблизились к лесу, глядели по сторонам с опаской.

Кто-то показался на дороге, за дождем не разобрать — кто. Не один и не двое. Остановились. Чуть не доехав до встречных, попридержали коней и обозники. Ждали.

— Почто стоите? — наехал на передних нетерпеливый гридень.

— Да вон, людишки впереди незнакомые, — отвечая хриплым шепотом, ткнул во тьму кнутом один из обозников.

— Каки еще людишки? — рассердился гридень. Что-то добавить хотел, но махнул рукой, поскакал безрассудно вперед.

— Куды, куды ты! — рванулся за ним Ян.

За пеленой дождя послышалась возня, чужая настороженная речь. Гридень как сквозь землю провалился.

Знакомо фыркнула опереньем стрела, кто-то вскрикнул:

— Ляхи!

Бросив коней, обозники кинулись в чащу. Дышали тяжело, чавкали шкуряками по вязкой грязи.

— Стой! Стой! — поскакал наперерез им Ян.

Впереди на дороге звенели мечи — это гридни вступили в схватку. Но чувствовалось, что ляхов им не одолеть — все ближе подходили они к обозу, все реже звенели мечи, потом и вовсе стихли. Негубка с Митяем не стали ждать беды — тоже порскнули за деревья. Один только Ян остался на дороге. Некуда было ему подеваться — он за всех в ответе. Окружили его вершники, кричали, перебивали друг друга. Потом Ян стал звать обозников:

— Выходите, вас они не тронут.

В лесу надежно — попробуй, сыщи за стволами. Обозники не отвечали.

— Худо Яну, — шепнул купцу Митяй. — Ой, как худо!

— Чего уж Яна-то жалеть, — отвечал Негубка. — Он им нужен, его они не посекут. А вот мы сызнова без товару…

Пошумев без толку, ляхи сами взялись за обоз. Да не тут-то было. Глубже прежнего увязли возы — их и на волах не вытащить, не то что лошаденками.

Снова приступились ляхи к Яну, и снова стал звать Ян обозников. Глухо в ночном лесу, ни звука в ответ.

Дождь так и лил не переставая. Истощилось у ляхов терпение, спешились они и, сбившись в кучу, сунулись в чащу. Обозники, а вместе с ними и Негубка с Митяем побежали без оглядки во влажную лесную глубину. Долго бежали. Устав, остановились, стали прислушиваться, нет ли погони. Погони не было, тишина стояла вокруг, только дождь пробегал по листочкам. Пристроились под кроной старого бука, пригрелись да так и не заметили, как задремали.

Проснулись от шума, протерли глаза, вскочили. Светло уже было. Дождь перестал. Вокруг стояли люди, обличьем русские.

— Челом тебе, купец, — сказал, лукаво улыбаясь, один из воинов. — Хорошо ли спалось, покуда справлялись мы с ляхами?

— Погоди, погоди, — смутился Негубка, — а ты отколь взялся тут?

— Думал, пригрезилось?

— Ей-ей.

— Не боись. Пощупай, коли так.

Негубка и впрямь пощупал его. Стоявшие рядом обозники добродушно смеялись.

Веселой гурьбой возвращались к дороге. Подшучивали друг над другом, вспоминали ночное происшествие:

— Ай да пугнули нас ляхи!

— Кабы не подоспели вовремя дружинники, так и бежали бы до самого Галича.

— Спасибо Роману, позаботился о нас.

— Не о нас, а о своем обозе…

Подъехал Ян, остановился над купцом. На левом его глазу красовался синяк.

— Добро, хоть сыскали тебя, Негубка. А то стронуться не решались. Туды-сюды сунулись, нет купца…

Злобно зыркнул на Яна Негубка:

— Помню, помню, как уговаривал ты обозников. Что — своя жизнь дороже? Ась?..

Смутился Ян, густо покашлял и молча тронул коня.

— То-то же, — смягчившись, пробормотал ему вслед Негубка.

3

Опасаясь новой встречи с рыскающими по дорогам дозорами Лешки, окольными путями добрались наконец Негубка с Митяем до осажденного Сандомира.

Тревожно было в городе, ждали худшего. Невесело встречал сандомирский купец своего гостя.

— Что-то лица на тебе, Длугош, нет, — проходя за хозяином в дом, сказал Негубка, — Вроде бы и не рад ты мне.

— Рад я тебе, да время-то какое! — вздыхал и охал Длугош. — Ссорятся наши князья, а ваш Роман, пользуясь смутой, сеет вокруг себя смерть… Видел ли ты, сколько набежало в крепость народу? Всё лишние рты, а нам и самим прокормиться нечем.

Сильно изменился Длугош, совсем не узнать было в нем когда-то живого и напористого собрата. Взялся успокаивать его Негубка, но напрасно старался.

— Езус-Мария! — закатывал Длугош помутневшие от страха глаза. — Что же делать нам, что же делать?

Помню я ужасные времена: голодные толпы громили склады, безжалостно растаскивали наше имущество, отца моего зарубили на пороге вот этого дома. А у меня четверо ребятишек…

Сверху спустилась жена Длугоша, такая же бледная и испуганная.

— Посмотри только, Андзя, кто к нам прибыл! — изо всех сил стараясь бодриться, однако же уныло воскликнул Длугош.

При виде гостей продолговатое лицо хозяйки еще больше вытянулось, сморщилось, и печальные ее глаза наполнились слезами.

— Располагайтесь, гости дорогие, будьте, как у себя, — сказала она срывающимся голосом и пробежала мимо них, захлебываясь от рыданий.

— За детей скорбит, — сказал Длугош. — Вот уж который день с нею так. А то сидит, молчит, слова из нее не вытянешь…

— Да, — согласился Негубка, — материнское сердце беду чует. Но сдается мне, всполошились вы до срока. Сколь известно мне, Роман надеется миром поладить с вашим Лешкой.

— А тебе откуда знать?

— Дак шел я до вас с Романовым обозом.

Оживился Длугош: вот удача — из первых рук обо всем узнать.

— Скажи, Негубка, — стал выпытывать он у купца, — верно ли, что Роман пашет на пленных?

— Это вас войты ваши запугали, — сказал Негубка. — Отродясь такого не было, чтобы пленных впрягали в орало, яко скот. Обычай мягкий на Руси — сажает Роман ваших людей на новые земли, вот и весь сказ. А поле и наши смерды пашут, так что с того? Хлебушко с неба не дается, потом поливается…

— Успокаиваешь ты меня, купец, — не поверил ему Длугош. — Сердце у тебя доброе.

— Охота мне тебя успокаивать. Или сам не хаживал в наши края?

— Что правда, то правда, — кивнул Длугош, — и я не замечал, чтобы впрягали у вас людей в орало.

— Слава богу, волы еще не перевелись. Не верь своим войтам, Длугош. Мне поверь. А ежели кого и стеречься тебе, то сам знаешь. Сам про то мне только что говорил. Однако же, — он постучал костяшками пальцев по столу, — князья дерутся, а нам промышлять.

Приехал я, чтобы звать тебя с собой в Гданьск.

— Куда звать? В какой Гданьск? — опешил Длугош. — Гостевать у меня гостюй, а ни в какой Гданьск я с тобой не поеду. Что же мне, семью бросить на произвол? Нет, дам я тебе надежного проводника, вот и ступай.

— Да, видно, нам не сговориться, — сказал Негубка.

— И не проси.

— Кто знает, может, ты и прав. Я-то и сам, поди, своих в беде бы не бросил. Прости меня, Длугош, показывай, где ночевать. И проводника твоего мне не нужно — не впервой, доберусь до Гданьска. А там погляжу.

Прощаясь на зорьке с Длугошем, заметил Негубка — облегченно вздохнул купец.

— Все слышал, Митяй? — спросил он своего спутника, когда они отъехали от Сандомира и пылили на возу по хорошо укатанной дороге. — А слышал, так запоминай. Не токмо незнакомых людей разделяют княжеские ссоры, но и друзья забывают, как вместе делили хлеб и соль. Разве я не смекнул, отчего так забеспокоился Длугош? Боялся он не столько Романа, сколько своих доводчиков. Прознал бы войт, что остановился у него русский купец, так возвел бы на невинного человека напраслину, потянул бы к ответу. В такое время ухо держи востро, гляди да оглядывайся, говори, да не заговаривайся. Даже лучше, что не поехал с нами Длугош: от испуганного человека пользы не жди… Сами мы с усами, а язык не токмо до Киева, но и до Гданьска доведет.

— Почто ты, дядько, сподобился идти на Гданьск? — полюбопытствовал Митяй. — Мог бы и в Сандомире обменять свой товар, а отсюда на Русь ближе.

— В Сандомире сейчас переполох. Честного торга нет. А без честного торга не мена — грабеж, — сказал Негубка. — В Гданьске будем с немцами торговать.

— Торговали уж, — намекнул Митяй на то, как однажды возвращались они из Поморья без товару и без ногаты за душой.

— Про что ты думаешь, так это завсегда за нами не пропадет, — отвечал Негубка. — Зато на хорошем торгу стоит наше купецкое счастье. Редких товаров наберем мы в Гданьске — в Новгороде им большая цена.

Эко товар, подумал Митяй. Раньше ходили они длинным обозом, а нынче Негубка поскупился, не все сгрузил с лодии, — прощаясь в Киеве, наказывал корм щику подниматься по Днепру и переволакиваться в северные реки. Встречу назначил в Новгороде.

Храбрился купец, но рисковать, как это раньше бывало, не хотел…

Через несколько дней однообразного пути по чужой земле прибыли они в Гнезно. Погостили недолго, отправились к морю.

Погода сопутствовала им, дни стояли ясные. Кони бежали легко, мимолетные дождички прибивали на дорогах едкую пыль.

У Негубки улыбка не сходила с лица: радостно было, что на этот раз, кажется, подвалила ему удача.

 

Глава двенадцатая

1

Бурлил, ревом толпы и бесчинствами полнился Новгород.

По настоянию Звездана (владыка Митрофан поддержал его на Боярском совете) молодого князя Святослава перевезли в Городище, вокруг поставили надежную стражу, на воротах обновили затворы — вместо прежних прибили новые, кованные из крепкой стали.

Навлек-таки на себя всеобщий гнев Михаил Степанович, не уследил за ним Лазарь, но немало потрудился и сын Мирошки Нездинича безоглядный и вспыльчивый Димитрий. Помогал ему в этом его брат Борис, еще совсем молодой, но нравом крутой и беспощадный.

Собирались в терему у прежнего посадника, нынче в нем Димитрий жил. Пили, веселились, а между весельем сговаривались:

— Ловко Михаил Степанович обвел вокруг пальца Всеволодова сына. Да и боярин Лазарь и дружинники тож словно бы ослепли: явного не замечают, все больше дают ему воли. Нам же, братия, о себе помышлять надо. Всех, кто прежде Мирошкиничам привержен был, люто изводил Михаил. Так-то к весне всех на корню изведет, и сам корни повыщипает. А Алексей Сбыславич, старый лис, теперь при нем первый подпевала.

— Это какой же Алексей-то?

— Вот оно! — вскакивал с лавки Димитрий. — Честной народ и знать его не знает и ничего о нем не ве дает. Пришел, сказывают, этот людин с Невоозера, мелкой торговлишкой баловался, а уж чем пленил Михаила, про то никто не слышал, сам же он помалкивает. Зато теперь, поглядите-ко, что за терем у Алексея, и торговлишка повелась не какая-нибудь, а с Готландом.

— Лестью, лестью приманил Алексей посадника, — сказал Борис зло. — Мне б его, я б с него спесь-то вместе со шкурой спустил. Почто на шею Новгороду сажать пришлого человека без роду и без племени? Нешто сами плохи? Или слабоваты умишком?

— Слабоваты, свет ты мой. Ой как слабоваты, — с усмешечкой вставил кто-то. Другие подхватили:

— Малолеток Святослав, нам бы покрепче князя.

— Окромя Всеволода, просить не у кого.

— Пущай даст нам Константина, — сказал Димитрий и оглядел заговорщиков. Был он себе на уме, сидел, слушал, смекал что к чему: не князь и не владимирские бояре в городе власть — они чужаки, власть — Михаил Степанович. На его место метил Димитрий. Давнишняя это была у него мечта, еще при жизни отца ее вынашивал. А преставился Мирошка — сейчас Димитрий в колокол, но мало кто в те поры услышал его: еще была свежа в памяти у новгородцев недавняя его разгульная жизнь. Вот и выбрали Михаила себе на голову.

Димитрий прикидывался, будто покладист. Себя не выпячивал, потому как все равно знал: мысли присутствующих обращены к нему. Смекают кончанские старосты, что выиграют, что проиграют от прихода молодого Мирошкинича.

Хоть и подзабыл Михаил Степанович обещания, даденные им при избрании новгородцам, но можно и напомнить. Димитрий же покуда только возводит на всех хулу, а обещать ничего не обещает.

Прижимисты старички, ничего из нажитого потерять не хотят. Ради того и стараются. Но все ж таки гложут их сомнения: а соберется ли выслушать старост посадник? Не обвинит ли в сговоре? Не пойдет ли к Лазарю с жалобою? Не начнет ли пытать и искать зачинщиков?

Верное дело — вече. Но кого выкрикнуть, на кого положиться? Что, как снова осерчает Всеволод и отвернется от Новгорода?..

— Надо идти ко Всеволоду и просить у него сына, — говорили рассудительные. — Но хорошо ли отказываться от Святослава? В чем обвиним мы его?

— Обвинять Святослава? — рассмеялся Борис. — Да в своем ли вы уме?!

— Верно, — согласились с ним, — Святослава обвинять нельзя. Так что же делать?

— То же, что и всегда, — сказал Димитрий. — В мутной водичке и крупная рыбка водится. Поднимем смуту против Михаила — глядишь, что и выловим. И винить его будем в измене, в сговоре со Всеволодовыми супротивниками.

Тут хлопнула дверь, и в повалушку, где все сидели, кубарем вкатился рыжий, как солнышко, отрок:

— Батюшка-боярин, Алексей Сбыславич на нашем дворе!..

Никто ничего толком подумать не успел, как уж стоял поздний гость перед общим столом.

— Здорово, бояре! Почто сидите все в сборе, а меня нет?

Борис побледнел, подпрыгнул, как змеёй ужаленный:

— А ты почто ломишься в избу не зван?

— Зван не зван, а коли здесь я, то ваш гость. Показывай, куды садиться к столу. Озяб я, да и голоден.

И, не дожидаясь приглашения, сам выбрал место, опустился на лавку. Шапку снял, положил рядом с собой, шубу снимать не стал. Оглядел стол, поморщился:

— Скуп ты стал, Димитрий. Ране-то так ли пировал, так ли дружков своих принимал?

— То, что ране было, то прошло, — сдерживая себя, ответил спокойно Димитрий (глядят, глядят на него старосты и бояре — оценивают!).

Хохотнул Алексей Сбыславич, шмыгнул носом, потянулся рукой за куриной ножкой. Впился в косточку, переломил крепкими зубами. Доброхотством дышало его широкое лицо, светлая улыбка так и струилась из глаз.

— Почто замолкли, почто прервали беседу? — поворачивался он то к одному, то к другому, — Подымался я на крыльцо, слышал бойкие голоса. Нешто все уж сказано, нешто сказать боле нечего?

— Ты ешь да помалкивай, — прервал его Борис Мирошкинич, — а то ведь недолго тебя и за порог выставить. Не больно важный гость.

— Куды как приветлив ты, боярин, — ничуть не смутился Алексей Сбыславич и, сочно причмокивая красными губами, потянулся за второй ножкой.

От наглости такой не то что у Бориса — у всех перехватило в груди дыхание. Повскакивали с мест, зашумели, придвинулись с угрозой к Алексею Сбыславичу.

А он будто и не видел, будто и не слышал их. Потянулся за третьей ножкой, икнул, перекрестил рот.

Громче всех надрывался староста Неревского конца:

— Вяжите его, люди добрые! Не то нынче же побежит он к Михаилу с доносом.

Алексей Сбыславич побагровел, скинул доброхотство с лица, словно скоморошью личину.

— А вот и не вытерпел, вот и выдал ты себя, староста, — произнес он угрожающе, бросил куриную ножку на стол, поднялся, ощерившись, словно волкодав.

Сразу притихла, хвосты поджала вся стая.

— А вот и выдал ты себя, староста, — повторил Сбыславич. — О чем доносить побегу, коли съехались вы к Димитрию в терем его на ужин?

— На ужин и съехались, у тебя дозволения не спросили, — на всякий случай спрятался за спины других староста. — Чего бы нам еще вечерять?

— Что ж тогда взгомонились, что вязать меня вздумали?

— Ворвался ты к нам яко тать, а по какому праву?

— Не ворвался, так же, как и все, в гости пришел, — усмешливо прищурился Алексей. — Может, дело у меня до Димитрия, вам-то отколь знать?

— Так и говори, коли дело, а почто народ мутить? — спокойно сказал Димитрий. Из всех, что были в избе, он один не вскочил, не кричал и не стращал угрозами.

— Хорошо, — кивнул Алексей. — Только допрежь того вели всем отсюдова выйти.

— Тебя не выпроводил, как других выпровожу? — улыбнулся Димитрий. — Вона как ты осерчал, а что, как все на меня осерчают? Как на улице покажусь?

— Воля твоя, — сказал Алексей и с сожалением оглядел стол. — Жаль, как был голоден, так не емши и ухожу. Но тебя, Димитрий, предостеречь хощу: еще вспомнишь ты, и не раз, как не захотел меня выслушать. Пришел я к тебе с добром, ухожу с тяжелым сердцем.

Нахлобучил шапку и — за дверь. На всходе подстерегал его незаметно выскользнувший из избы Борис.

— Ты что, ты что? — отпрянул от него Сбыславич.

Прижал его Борис к стене, в лицо дышал луковым перегаром. Глаза бешеные; дергаются, подпрыгивают уголки губ. Говорил тихо, но каждое слово падало, как камень:

— Ты, Лексей, мне голову не дури. Ты меня знаешь. Неспроста явился — уходишь с угрозой. Но не сойти тебе со всхода, коли не выдашь всей правды. И не крути головой — крикнул я людишек своих, ждут они тебя на дворе. Знают людишки мои тихие проруби на Волхове. А ряднина и груз потяжельче у нас завсегда сыщутся…

— Что ты, что ты, Борис! — замахал перед собой руками Сбыславич. — Вроде и не подавали к столу медов, а зело пьян ты, сказываешь несусветное. Да еще прорубью угрожаешь… Просто ехал я мимо, гляжу — у Мирошкиничей свет. Дай, думаю, загляну. Дома-то у меня пустота, сам знаешь: ни жены, ни детей — тоска по вечерам, словом перекинуться не с кем.

— Будя, будя юлить-то, — оборвал его Борис и еще ближе придвинулся. — О чем говорить хотел с Димитрием? Почто с другими говорить не захотел?

— Боюсь я злых языков: услышат одно — разнесут совсем другое.

— Стращал ты его…

— Так это к слову пришлось, это от гордости. Обидно мне сделалось, шибко поносили вы меня. Тебе за дверь выгонять вздумалось, старостам, вишь ли, и того хуже — вязать меня. А за что вязать-то?..

Алексей Сбыславич помолчал.

— Ты правды хотел — вот правду тебе и сказываю. А что вы обо мне думаете, то для меня давно не тайна. Вот-де пришел безродный людин с Невоозера, никто его не знает, а Михаил Степанович к себе приблизил. Смекнули: приблизил — так неспроста, верный пес он у нынешнего посадника. Ходит по городу, вынюхивает и все, что вынюхает, несет своему благодетелю.

Нехорошо рассмеялся Борис:

— А ты умнее, чем я думал, оказался, Лексей. Слушал я тебя, и сердце надрывалось от жалости: бедный, бедный Сбыславич — и дом-то у него пуст, и друзей нет, и молва идет худая. Но всё-то в словах твоих ложь. А еще худо ты обо мне подумал: поверю-де я твоим байкам, слезу уроню, отпущу с миром. Да зря — отродясь не ронял я слезы, другие слезами горькими умывались. Умоешься и ты, Лексей, кровавой слезой.

Железо на железо натолкнулось. Но не равен был поединок: Борис на своем дворе, и полностью во власти его Сбыславич. А то, что угроза Борисова не пуста, не сомневался Алексей. И верно — есть на Вол хове тихие проруби, никто тела его искать в них до весны не догадается.

— Одолел ты меня, Мирошкинич, — сказал, задохнувшись от злобы Алексей. — В другом месте и в другой раз я бы тебя одолел.

— Еще бабка надвое сказала, — отвечал Борис. — Только сызнова не юли — многое мне про тебя известно.

Ох как не хотелось ему признаваться — от бессилия до немоты сжал кулаки Сбыславич:

— Верно, неспроста заглянул я в вашу избу. Не через меня, через других проведал Михаил Степанович, что хотите вы Димитрия выкрикнуть в посадники.

— А еще?

— Еще говорил Степанович, что вы мутите новгородских простцов, что ежели подтвердится его догадка, то пошлет он вестунов ко Всеволоду, чтобы привести вас к порядку.

— Тебе проверить поручил?

— Мне. Про других не ведаю…

Борис поскреб подбородок: та-ак. Долго думал.

— Вот теперь хоть не вся, но половина правды нам ведома, — сказал он.

— Вся правда, вся, — торопливо заверил его Сбыславич.

— Твоя-то вся. Да не ты один советчик у Михаила — нам бы Лазаря пощупать. Да Звездана.

— Те высоко. До тех я не доберусь…

— Сами пощупаем, — сказал Борис и отстранился от Алексея. — Иди, боле тебя не держу.

— Нешто отпускаешь?! — обрадовался Алексей. Борис засмеялся:

— Выкупать тебя завсегда поспеем. Смекнул ли?

— Как не смекнуть!

— Вот и помалкивай, — Борис помедлил. — А в гости к нам приходи, чего ж не прийти-то?

— Нагостился уж, — махнул рукой Алексей и, внезапно огрузнув, на неверных ногах сошел с крыльца.

2

Бурлил, ревом толпы и бесчинствами полнился Новгород. С Великого моста головою об лед сталкивали Михайловых людей.

Звездану бы порадоваться, что сами новгородцы кончают с коварным своим посадником. Но кричали взъерошенные толпы:

— Не хотим Михаила Степановича. Димитрия Мирошкинича хотим!..

Это куды же Димитрию в посадники? Михаил Степанович у Звездана в крепкой узде, а Димитрий придет — не оберешься лиха. Прикидывается он овечкой.

Михайловы доводчики шныряли по городу, искали зачинщиков. В порубах было тесно — узников бросали куда придется, рыли новые ямы. Перепуганный Святослав безвыездно жил на Городище.

Бесполезно пытался успокоить людей владыка. Бесполезно взывал с амвона к их благоразумию.

Теперь, что ни день, собирались у Митрофана вместе боярин Лазарь и Звездан. Сидели, думали, ничего не придумали. По-старому управлять Великим Новгородом они уже не могли.

Как-то застал их во владычной палате Михаил Степанович.

— А я только что от князя, — сказал он тускло. Сел, распахнул на груди шубу; лицо растерянно, в глазах — лихорадочный блеск.

Владыка Митрофан глядел на него, прищурившись, молчал. Тихо горели лампады. От только что истопленной пристенной печи исходил сухой березовый жар.

— Почто безмолвствуешь, владыко? — не выдержав укоризненной тишины, вскинул голову посадник. — Скажи, како мыслишь?..

— А ли не все сказано? — кивнул за окно Митрофан. — Простцы, да ремесленники, да купцы, да бояре, иже с ними, принесли слово свое ко святой Софии — тебя свергнуть хотят, требуют Димитрия.

— Про то всяк знает. Но не простцы вершат свободную волю Новгорода.

— Кто же?

— Ты, владыко.

— А не тобою ли допрежь того против меня настроены были посады и слободы? Не ты ли подбивал на меня Совет, когда призывал бояр и кончанских старост не слушаться их духовного пастыря, ибо посажен он не волею самих новгородцев, но силою и прислан из Понизья, дабы укреплять неугодные святой Софии новые порядки?.. А нынче сам пал жертвою своих козней и ко мне поспешаешь за помощью? Чем помогу я тебе, ежели слово мое втоптано тобою в навоз?

— Ложь это, владыко! — вскочил Михаил Степанович, заметался по палате. — Вот, боярин не даст мне соврать: верой и правдой служил я и тебе и владимирскому князю.

Лазарь нетерпеливо пошевелился на скамье, метнул вопросительный взгляд в сторону Звездана. Тот сидел, положив подбородок на рукоять поставленного между колен меча, казалось, тихо дремал.

— Ну, — подступился к боярину посадник, — ответь владыке.

— К совести моей взываешь? — бледное лицо Лазаря сделалось почти белым.

Михаил Степанович остановился, будто наткнулся на невидимую стену. Перемена, наступившая в боярине, нехорошо поразила его, сердце сжалось и тут же отпустило: кровь ударила в голову.

— Говори!

— Чего ж не сказать, — медленно начал боярин, — я все сказать могу. И про то, как угрожал ты мне, и про то, как подарками задаривал…

— Рехнулся ты, Лазарь! — закричал Михаил Степанович. — Не слушай его, владыко!

— И про то, как хотел посылать в Киев к митрополиту, дабы дал он Новгороду нового пастыря, — продолжал спокойно Лазарь. — А еще подбивал ты кончанских старост народ подымать против Всеволодовых людей, а на Звездана замышлял клевету, очернить его хотел перед владимирским князем…

Глаза полезли из орбит у Михаила Степановича, не хватало ему в палатах воздуха, заклокотало в горле дыхание.

И вдруг засмеялся посадник:

— Так на кого же возводишь ты хулу?!

— Не хула это, а истинная правда, — сказал боярин и размашисто перекрестился.

Звездан с любопытством разглядывал Михаила Степановича.

— На себя, на себя возводишь ты хулу! — выкрикнул посадник и угрожающе приблизился к боярину.

Отшатнувшись, Лазарь выставил перед собою посох. Выкрикнул визгливо:

— Не подступись!..

— Экая ты загогулина, экой ты шелудивый пес, — слова пообиднее отыскивал Михаил Степанович и с наслаждением хлестал ими боярина. — Верно: задаривал я его, покупал с потрохами, — а он-то, он-то продавался, яко распутная девка. Чего глядишь на него, Звездан? Чего медлишь? Вяжи его да вези ко Всеволоду — пущай князю расскажет, сколь принес ему бед.

И откуда только в Лазаре такое проворство: вскочил он, ударил посадника посохом промеж глаз, откинул посох, вцепился Михаилу Степановичу в бороду.

Могутен посадник, широк в кости — отшвырнул боярина, словно котенка. Тот пролетел мимо лавки и шмякнулся мягким местом об пол, быстро-быстро пополз к Михаилу Степановичу на четвереньках.

— Остановись, боярин, — сказал владыка. — Куды как ты горяч, быстро перенял здешний обычай. Да только мы не на Великом мосту, и не пристало передним мужам, как простому быдлу, идти стенкой на стенку. И ты поостынь, — обратился он к Михаилу Степановичу.

— Да мне-то каково? — тяжело дыша, ответил посадник. — Как наскочил на меня боярин, так я и ответствовал. По лбу не я посохом бил, хулу на честного человека возводил не я. Пущай откажется от своих слов.

Тогда заговорил Звездан:

— Не думал я, что прорвет боярина. Однако же не хулу возводил он на тебя, Михаил Степанович.

— Это как же не хулу-то?

— Сам ты признавался, что покупал Лазаря.

— Вместе мы горячились, чего не бывает… А как мог я еще оправдаться перед владыкой?

— Нет, не откажется Лазарь от своих слов, — покачал головой Звездан. — Это у тебя все быстро и просто делается… А только не купил ты Лазаря, а брал он у тебя дары со Всеволодова позволения. Мы же через него следили за каждым твоим шагом. Вот и прикинь, кто над кем верховодил?

— Так и смута нынешняя — ваших рук дело? — пошатнулся Михаил Степанович.

— Нет, нынешняя смута тобою посеяна, — прав был владыка, — сказал Звездан. — А обернулась она против тебя…

— Воистину, покарал господень меч предателя, — произнес Митрофан и поднял руку, чтобы проклясть посадника.

— Остановись, владыко! — воскликнул Михаил Степанович и пал на колени. — Каюсь я! Грешен еси и хощу грех свой тяжкий искупить.

— Запоздало твое раскаяние, — сказал Звездан. — Не в наших силах оправдать тебя перед Новгородом.

— Так нешто раскаявшегося грешника отдадите слепой толпе? — испугался Михаил Степанович. Куда и делась его былая самоуверенность, куда гордость его делась! Не у кого было искать ему помощи. Ехал на владычный двор, искал ее у тех, кого сам предавал. А те, кто с ним был заодно, давно от него отшатнулись. Даже Алексей Сбыславич — и тот переметнулся к врагам. А уж на что был преданный человек!..

Лазарь возликовал:

— А, вот како запел! Овцой заблудшей прикинулся… Не щади его, владыко, прокляни, предай анафеме!..

Митрофан с приподнятого над полом владычного кресла с гадливостью смотрел на поверженного Михаила Степановича.

— Господь был милостив… — начал он нерешительно.

Звездан прервал его:

— Не поспешай, владыко! Подумай… Не верю я в раскаяние Михаила Степановича. Не для благих дел ищет он у нас безнаказанности.

Посадник затравленным взглядом прилип к его губам — знал он, как весомы слова, сказанные Всеволодовым милостником. Даже себя унизив, торопился Михаил Степанович выговорить хоть крохотную надежду:

— Знаю я: прегрешениям моим несть числа, коварству моему нет прощения. Но пред вами и пред богом клянусь — пущай поразит меня рука всевышнего, ежели впредь не отплачу я добром за оказанное мне снисхождение.

— Выйди, посадник, — сказал Звездан. — Без тебя решим мы, как дальше с тобою быть, а после объявим свою волю.

— Да будет так, — произнес Митрофан и ударил посохом об пол. — Выйди.

Удивился Лазарь, когда они остались втроем:

— Что-то не пойму я тебя, Звездан. Пробил час свести давние счеты. В наших руках посадник, а ты медлишь… О чем говорить будем, ежели и так все яснее ясного.

— С тобою тоже все ясно было, — напомнил Звездан, и Лазарь сжался, как от удара, — Иль не правду говорил Михаил Степанович, иль не принимал ты от него даров?

Лазарь нахохлился, пряча глаза, пробормотал:

— Время ли былое поминать?

— Время, — сказал Звездан. — Самое что ни на есть время. Ежели бы я и тогда с тобою так же рассудил, нешто решал бы ты, сидя у владыки, как поступим с Михаилом Степановичем?

— Пререкаться после будем, — мягко остановил Звездана Митрофан.

— Так вот и вопрошаю я вас, — проговорил Звездан, — на руку ли нам Димитрий Мирошкинич?

— Так кого ж иного выкликать? — удивился владыка.

— Димитрий лишь на время утишит бояр и купццов, — продолжал Звездан, — но распри ему не пресечь. Еще пуще прежнего вознегодуют те же, кто нынче собирается имя его выкликнуть на вече. И так подумал я: Михаилу Степановичу покуда деться от нас некуда…

— А о том подумал ли ты, Звездан, как успокоим мы новгородцев? — спросил владыка. Не понравилась ему затея Всеволодова милостника. Уж больно хитроумен он, а времени нет: вот-вот ударят в вечевой колокол.

— Наполовину решим, — сказал Звездан. — Просят новгородцы дать им Константина — в том перечить им мы не станем. И я с ними: Константин повзрослее, потверже Святослава будет. Пущай присылает Всеволод старшего сына. При нем и Михаил Степанович присмиреет. Куды ему деться? А ежели что, так и пригрозим…

«Ишь ты!» — сообразил Лазарь. Звезданова повадка была ему знакома: сам сидел у дружинника на крючке. На такой же крючок поддевал Звездан и Михаила Степановича. Но свою недалекую выгоду увидел в том догадливый боярин.

— Шлите меня ко Всеволоду, — сказал он. — Все сделаю, как повелите, не сумлевайтесь.

— Слово за тобой, отче, — повернулся Звездан к Митрофану.

— Ох, не нравится мне твоя затея, — опуская глаза, пробормотал владыка.

3

К весне добрался Лазарь до Владимира. Прослезился, увидев еще издалека золотые соборные шеломы. Истово крестился, кланялся, встав коленями в подточенный солнцем рыхлый снег.

«Теперь не оплошай, — говорил он себе, — теперь гляди, боярин, в оба!»

Не оплошал Лазарь, бил себя в грудь и униженно ползал у Всеволодовых ног:

— Вот те крест, попутала меня нечистая, княже. Но с той поры, как простил ты меня, служу тебе верой и правдою. И о Святославе пекусь, как о своем дите.

— Старое поминать не будем, — сказал Всеволод. — Ты мне, боярин, о том, что нынче творится в Новгороде, расскажи. Скачут ко мне мои вестуны и гонцы новгородские. Обеспокоен я и решил забрать из Новгорода Святослава и дать им старшего сына. А вот о посаднике мыслю двояко: Михаила Степановича оставить или согласиться на Димитрия Мирошкинича. Что скажешь?

— Да что я скажу, — оправился прощенный Лазарь, — нешто прислушаешься ты к моему совету?

— Говори, а я думать буду. Не советов жду я от тебя, боярин, а хощу правду знать. Почто настаивает Звездан на Михаиле?

Само порхнуло Лазарю в руки прихотливое счастье, бьется, как живая птичка, — не упустить бы.

— То, что Звездан тебе в грамоте отписал, не наша с Митрофаном задумка, — сказал он.

— Тебя послали…

— Меня-то послали, да я себе на уме, — хитро прищурившись, отвечал осторожный Лазарь. Остерегался он, как бы лишнего не сказать, покуда срок не наступил. Не решался рубить выше головы: как бы не запорошила глаз щепа.

Но князь клюнул на приманку. Стал выспрашивать, сердился:

— Недосуг мне твои загадки разгадывать.

— Может, я и худ умом, — не решался подступиться к главному боярин, — может, чего и не смекнул…

— Говори прямо!

— Прямо-то скажу, да как обернется?

— Аль заподозрил что?

— Любишь ты Звездана, веришь ему…

— Верю, — насторожился Всеволод. — Ежели с доносом на него ко мне пришел, так ступай прочь.

— Верно, зря я проболтался, — сказал Лазарь. — Только начал, а ты уж и договорил…

Всеволод насупился, помолчал. Но гнать боярина не стал. Приободрился Лазарь:

— Нынче заступников у Михаила Степановича во всем Новгороде не сыскать.

Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь. Тихонько нажимал боярин:

— В самый раз избавиться нам от строптивого посадника. Вот и думаю я: пошлешь ты в Новгород Константина, так и Димитрий при нем остепенится…

— Ближе, ближе, боярин, — все больше хмурился Всеволод.

— Ежели что, так ты у Митрофана спроси. Он скажет.

— Митрофан далеко. Да и о чем его спрашивать?

— О Звездане, вестимо…

— Ишь, куды поворотил!.. Так что же сделал Звездан?

— Может, почудилось мне, — сказал Лазарь, — но како пред тобой смолчу? Подбивал нас Звездан, чтобы Михаила Степановича посадником оставить… Вот я и подумал — почто? И тако решил: неспроста это!

— Может, и неспроста, — кивнул Всеволод. — Но токмо все никак в толк взять не могу — к чему клонишь?

— А вот к чему, — решился Лазарь. — Сговорился Звездан с Михаилом Степановичем за нашей спиной.

— Окстись, боярин.

— Ей-ей… Не верь Звездану, княже.

— Кому же верить? — удивился Всеволод.

— А ты никому не верь… И мне не верь, и Звездану. Но над тем, что сказал я тебе, подумай. На что посылаешь Константина, какую готовят ему в Новгороде встречу?

По глазам Всеволода видел Лазарь: поселилось-таки в нем сомнение. Уже одно говорит он, а думает совсем другое. И взгляд блуждает поверх боярской головы.

Тут бы самое время взорваться Всеволоду, исполнить обещанное — выгнать Лазаря, но не выгнал его князь, еще долго беседовал, оставил с собою вечерять. Была это немалая честь, не всякий ее удостаивался.

Рассеян был за ужином Всеволод, почти ничего не ел, пил много.

Видно, предчувствие его мучило: на утро ни свет ни заря подняла его с постели сенная девка — совсем худо стало Марии. Всю ночь просидел подле нее Кощей, да что толку! Не чудодей он, ему ли совладать с безносой, ежели уж занесла она над княгиней свою беспощадную косу?!

На низкую скамеечку присел возле Марии Всеволод, ладонью прикрыл мокрую от смертной испарины руку. Сквозь тяжелое дыхание прорывался тихий шепот жены:

— Устала я, Всеволоже, душа просится на покой. Симону хощу исповедаться в грехах своих, проститься с детьми… В свой монастырь постричься хощу.

Сидел Всеволод, глядел на пожелтевшее лицо жены, хотел уронить слезу, но слезы не было. Сухой огонь сжигал его сердце.

Устал князь, надломился. Встал, вышел, велел звать Симона. Вернувшись к себе, молился, просил господа ниспослать Марии облегчение, за детей просил, за Константина с Юрием, чтобы хоть у смертного одра своей матери протянули они друг другу руки…

Еще горшая встала между ними вражда, когда объявил он, что посылает старшего в Новгород.

Взорвался Юрий, сбежал из терема, ускакал со своей дружиной в Боголюбово. Два дня его не было, вернулся черный и нелюдимый, сидел у себя, запершись.

— Да в чем прегрешил я, господи? — взывал Всеволод к лику спасителя. — Всю жизнь радел за свою землю, о детях заботился, сирых не забывал, учил возлюбить ближнего.

Умолял ниспослать Марии легкую смерть. И опять же думал: а кто помолится за него, кто смежит его очи?

И вставали сомнения: значит, грешен был, значит, не угодил господу. Уж не за гордыню ли карает он беспощадной десницей, уж не за то ли, что вознамерился свершить немыслимое?

Тяжек, ох как тяжек путь к последнему итогу. А ведь казалось: придет он к нему легко и просто. Сил-то было сколько! Думал он, что вечной будет молодость, да вот же и его стала подтачивать коварная хворь.

Молился Всеволод, а краем уха слышал, как суетились в тереме сенные девки, хлопотали вокруг Марии.

— Не призывай ее к себе до срока, господи! Дай отъехать Константину, позволь ему принять ее благословение…

Услышал его господь, сжалился. Через день после приезда Лазаря полегчало Марии. Была в том и немалая толика Кощеевых стараний.

Очнувшись от беспамятства, призвала к себе княгиня Константина, велела оставить их вдвоем.

— Прощай, сыне, — сказала она ему. — Может, и не доведется нам больше свидеться. Ты старший у нас, на тебя я больше всех уповаю. Береги братьев своих, не обижай их. А с Юрием помирись.

— Все исполню, матушка, — встал перед ней на колени Константин, щекой прижался к ее руке. — А прощаешься ты со мною зря. Еще вернусь я во Владимир, еще увижу тебя, как и прежде, здоровой. Нынче дал мне отец удел — словно крылья у меня выросли. Покуда жив буду, не оставлю младших братьев. И с Юрием помирюсь…

Но сказал он это неуверенно, матери обмануть не смог. Крупная слеза скатилась по щеке Марии, хотела возразить она сыну, но только благословила его слабой рукой:

— Ступай княжить. И дай бог тебе силы!

Уехал Константин. Всеволод, братья и передние мужи провожали его до Кидекши. Здесь прощались и служили молебен. Дьякон Лука зычным голосом пел «Вечный лета», Симон крестил и целовал молодого князя в лоб. Всеволод обнимал его и тоже крестил.

Тем же утром Мария постриглась в монашки, а за день до прибытия сына в Новгород тихо скончалась.

Шел год шесть тысяч семьсот тринадцатый (1205) от сотворения мира…