Роман
Часть первая
ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ
Пролог
1
От случайной искры не единожды дотла сгорал Владимир, стольный город великого князя Всеволода Юрьевича. Не единожды заново подымался из пепла — краше прежнего.
Выравниваясь у подножья высокого холма, на вершине которого гордо стояла пятиглавая Богородичная церковь, в виду могучих стен княжеского детинца текла неторопко золотистая Клязьма. У рубленных из добротного дуба исадов покачивались на спокойной волне приплывшие из далеких стран лодии, под просторными навесами громоздился товар, гудел разноголосо не иссякающий людской поток, и в плавную русскую речь вплетался чужедальний говорок булгар, угров, свеев, венецианцев и греков.
Далеко по земле прошел слух о Владимире, знают о нем не только бывалые купцы и хожалые людишки, чьи пути пролегли и рядом и за тридевять земель, — все чаще обращаются к нему ищущими взорами могучие владетели с запада и востока.
С утра туман неторопливо растекался по низине, уходящей в сумеречные леса и гнилые болота Мещеры, первые солнечные лучи купаются в хлебах Владимирского ополья; от Рязани, от Чернигова и от Киева поспешают ко Всеволоду гонцы, а вместе с ними и степенные послы от короля венгерского и польского, от князя волынского и галичского, от митрополита и самого византийского патриарха. Едут от Новгорода через Великий Ростов и Суздаль бояре и посадские с берегов Варяжского моря и Белоозера, везут щедрые дары от франков и германского императора.
Иноземным путникам все здесь в диковинку, опасные леса вселяют суетную тревогу, и не верится, что за мраком и гибельной грязью зловонных трясин стоит на холмах украшенный позолоченными главами соборов, опоясанный богатыми посадами город, который славят, не лукавя, в песнях своих вездесущие гусляры.
Зовет их к себе на пир в просторный и светлый терем великий князь Всеволод, слушает песни, подносит гуслярам в чарах густого меду и заморских тонких вин.
Сидит князь на своем золотом стольце, сам хоть и тоже пьет, а не пьянеет, зорко присматривает за боярами и дружинниками, ломает в прищуре седеющую бровь.
Никому и невдомек, никто и ведать не ведает, как надсадно болит у него по ночам сердце, как ходит он в тревоге босой по ложнице, глядит с тоской и недобрыми предчувствиями в сереющее оконце.
Да и сам не верит Всеволод, что вершат прожитые в беспокойстве годы свой неумолимый суд. Душа молода у князя. Задумок на три жизни хватит с лихвой. И далеко еще, ох как далеко до исполнения самой заветной его мечты.
По-прежнему неуемен князь, по-прежнему крепко держит в узде горячих и нетерпеливых думцев.
Как-то явился во Владимир прославленный книжник из Галича, разворачивал перед Всеволодом большой пергаментный лист.
— Что это? — изумился князь, ибо на листе том были начертаны непонятные линии и знаки.
— Земля наша, княже, — ответил с улыбкою книжник. — Вот Волга стекает в Хвалисское море, а это Клязьма пала в Оку, а над Клязьмою — твой стольный град…
Положил Всеволод ладонь на пергамент — мизинцем достал до Булгара, под пястью скрылась земля половецкая, безымянный палец дотянулся до Новгорода, указательный до Галича, а большой уперся в Киев.
Засмеялся Всеволод, позабавился:
— Хитер ты, книжник, уважил старого князя — всю Русскую землю разом вместил на пустяшный пергамент. А сколько по ней хожено-перехожено — кому сие ведомо?!
И после того разговора, удаляясь ото всех, подолгу сиживал князь над подаренным ему чудесным чертежом. Не давал он ему покоя, заманивал, завораживал. Вглядывался Всеволод в причудливые извилины рек, и виделись ему живые картины, былое проходило перед его внутренним взором. Едва ли не каждая верста на том щедро отмеренном пути оставила свою отметину — что-то в тумане виделось, а что-то до ослепительности отчетливо, словно только вчера случилось.
Ах ты, молодость, молодость, — была, и нет ее, будто полая вода вспенила реку и влилась в бескрайнее море. Казалось вон как шумела да сколько наделала переполоха: стечет широким устьем — и выйдет море из берегов вздыбится седыми гривами волн, ударит в скалы, опрокинет лодии. А оно даже не шелохнулось.
Невесело думалось иногда, да еще зимою, да еще к непогоде. Это чернолюдью кажется, что неведомы ему сомнения, это слава о нем, как о самом мудром из князей, идет по Руси. Кому знать, сколько раз останавливался он, цепенея в растерянности, сколько раз опускались от бессилья руки?.. Но всегда чело его было спокойно, а мысли были ясны. Ясны они и теперь, и Всеволод привычно глушил в себе тайную тревогу.
Есть ли печалиться от чего? Как ни трудно было, но многое из самого тяжкого позади. Не рассеялись по ветру его труды, отовсюду зримы — из близи и из далекого далека. Считаются с ним, перечить ему опасаются. И не только свои князья, и не только митрополит киевский, но и византийский патриарх, глава православной церкви. Не по душе пришлось ему, что поставил Всеволод в Новгороде едино своею волей нового владыку Митрофана, а как возразишь? Повелеть патриарх не в силах, хочет договориться полюбовно, чтобы чести своей не уронить: что, как все князья русские последуют Всеволодову примеру?! Вот и толчется уж который день на княжом дворе его посол, высокий поджарый ромей, в котором и под просторными одеждами угадывалось крепкое тело не затворника, но бывалого воина.
Изредка глядя в оконце, Всеволод рассматривал его с улыбкой. Поубавилось, поубавилось у ромея прыти — в первый-то раз явился он куда каким молодцом, глядеть ни на кого не хотел, а нынче разговоры говорит и с конюшим, и с постельничим князя, смеется, похлопывает их по плечу, заискивает. А то как думал: прибыл из Царьграда — тут все перед ним на колени? Пущай еще поостынет маленько. Не станет Всеволод ни перед кем шапку ломать: сам он себе и хозяин и господин. У себя на родине никто ему не указ… Вон и от румского султана явились послы, и от хорезмшаха Мухаммеда, косятся друг на друга, разъезжают по городу, наряженные, яко бойцовые петухи, но владимирцев уж давно ничем не удивишь: всего насмотрелись вдоволь. Кого только не приносило попутным ветром в детинец ко Красному крыльцу Всеволодова высокого терема!.. Парились в русских банях, пили русские меды, льнули к русским белотелым бабам, жадными взорами оглядывали торговище, дрожащими от алчности пальцами прикасались к небрежно сваленным в груды драгоценным мехам, покупали мечи и золотые безделушки, увозили добро обозами, привыкнув к грабежам на своих дорогах, дрожали от страха и того не ведали, что во владимирских пределах не грозила им никакая опасность; князевы люди надежно стерегли торговые пути, в обиду гостей не давали — за то отвечали собственной головой…
Зря ждет приема гордый ромей: Всеволоду самое время приспело отправляться на молитву — прямо из терема вел переход на полати его любимого дворцового собора. Строили переход искусные мастера, стены украсили резными ликами, в окна вставили блестящие стеклышки в свинцовой оправе.
На полатях князя уже ждали княгиня Мария и дети. Из сыновей не было одного только Святослава — он княжил в Новгороде; из дочерей — Собиславы и Всеславы.
Радовался князь, что видит почти всю семью свою в сборе. Войдя на полати, перво-наперво задержался он возле жены, погладил по головке самого младшенького — Ивана, смущенно жавшегося к материным коленям, потрепал по щеке Владимира, потом обратил взор свой на старшего из всех — Константина, одиноко стоявшего, ссутулившись, в стороне. Взгляд у Константина отрешенный, чужой, и это давно беспокоит Всеволода. Сын — книгочей, по ночам не всуе палит свечи, Всеволод сам зело начитан и любит людей грамотных и рассудительных, но всегда ли на пользу сие?.. Иль в иную пору и по иной причине стал портиться у Константина нрав? Не с того ли пошло, как повелел ему отец жениться на Агафье, дочери Мстислава Романовича?.. Больно сдавило сердце: вот она, сыновняя благодарность. Понимать надо: не о себе ведь пекся, когда скреплял этот брачный союз, — о Руси. Не потому не взял в жены Константину розовощекую и голубоглазую дочку Василька витебского Любашу, что хотел сыну зла, не потому.
Но недолго печалился князь. Повернувшись к смущенно потупившей глаза Агафье, он снова посветлел лицом, с лукавой улыбкой окинул ее добрым взглядом — не тяжела ли, вон как раздалась, того и гляди, лопнет на чреслах рубаха…
Юрий и Ярослав о чем-то беседовали друг с другом. Когда вошел отец, замолчали почтительно, но глаза у обоих были по-прежнему озорны. Всеволод положил Юрию руку на плечо, хотел что-то сказать, но потом передумал и приблизился к Верхославе. Из всех его дочерей была она самой любимой — недаром, выдавая за Ростислава Рюриковича, справил он ей неслыханно богатую и шумную свадьбу. Хоть и давно это было, а свежо еще в памяти. На Борисов день явились во Владимир сваты от Рюрика — князь Глеб туровский, шурин его с женою, тысяцкий Славн, Чурыня и великое множество других бояр. Дал Всеволод за дочерью немало золота и серебра и сватов одели щедро — никто в обиде не остался. Вез Верхославу до третьего стана, плакал, расставаясь с нею, и Мария плакала, потому что бог знает, когда еще доведется свидеться, — может, и никогда. А дальше послал он с дочерью боярина своего Якова и иных передних мужей, многих с женами. И рассказывал ему Яков, вернувшись, что с лишком двадцать князей пировали вместе, встречая Всеволодову дщерь, что отдал Рюрик снохе своей на кормление город Брагин и поднес ей великое множество даров — пленен он был ее красотой, радовался за сына. И верно: взяла Верхослава все лучшее от русской, греческой и ясской крови. Телом была бела молодая княжна, лицом смугла, глаза большие и черные, как у Марии. И нравом ровна, и умом изворотлива. Полюбили ее на чужбине, мужу своему и свекру со свекровью пришлась она по душе. Не забывала Верхослава и своих родителей: то весточку пришлет, то сама в гости приедет. Вот и нынче привезла она показать деду с бабкой родившуюся два года тому назад внучку. Во крещении звали девочку Ефросинией, а по прозвищу — Смарагд, драгоценный камень.
— Поди, поди к деду, — подтолкнула ее в плечико Верхослава.
Всеволод присел на корточки, придавил девочке пальцем пухленький носик, поцеловал в височек, в кудрявый завиток светлых волосиков.
Из-за спины Марии вынырнула Елена, самая младшенькая из Всеволодовых дочерей, ревниво подергала отца за рукав. Всеволод рассмеялся и взял ее на руки.
На полатях у каждого было свое, раз и навсегда заведенное место. У Верхославы места не было — давно уж не гостила она у родителей, Всеволод указал ей взглядом встать рядом с матерью.
Служба началась.
2
Вечером в малой палате, где хранились книги и свитки и куда доступ был лишь немногим из близких к Всеволоду людей, собрались бояре Фома Лазкович, Дорожай, Михаил Борисович, Яков, тиун князя полуполовчанин Гюря, а также игумен Рождественского монастыря Симон, духовник княгини Марии.
Все они привыкли друг к другу, были неразговорчивы, входили тихо, рассаживались по лавкам, ждали князя.
В дверях появился Всеволод. Присутствующие встали, приветствуя его поклоном.
Князь уселся в обитое бархатом кресло, насупясь, окинул взглядом думцев. Из тех, кто обычно был зван, не оказалось троих: епископа Иоанна, задержавшегося в Ростове, Кузьмы Ратьшича, отряженного еще на той неделе «с речьми» в Киев к Рюрику, и боярина Лазаря, приставленного к Святославу, чтобы приглядывать за строптивыми новгородцами.
Бежит время, меняются вокруг Всеволода люди, иных уж и на этом свете нет. Давыд смоленский два года тому назад отдал богу душу. Ярослав черниговский тоже недолго протянул. Сел на место его Игорь Святославич, коего имя ныне ведомо в любом уголке Руси, но справедливо ли?.. Непутевый и вздорный князь, тем только и славен, что ни одной драки мимо него не прошло. А «Слово о полку Игореве» у гусляров на устах, тешат простой люд, разносят пустую молву. Да вот только пуста ли она? Безобидна ли? Через годы о иных достославных ратоборцах и не вспомнят, зато Игорю воздадут не за труды его, коих и не было, но за мнимые благодетели, вложенные в него неведомым певцом…
Прихотливо вьется Всеволодова мысль, и не всегда верно судит он, не всегда и сам за должное воздает хвалу. Было время, упрекал он сестру свою Ольгу за то, что поддержала она в бабьей своей ревности галицких бояр, восставших против Осмомысла, который завещал оставить после себя наследником дел своих Олега, сына безродной полюбовницы своей Настасьи, ушла из жизни, а крамолу посеяла — сел-таки Владимир на галицкий стол. И что же? Не много времени прошло, и переменился к нему Всеволод. И не только родственные чувства возговорили в князе — не мог стерпеть он своевольства Романа волынского, и был Владимир в тугом луке его стрелою, нацеленной на Волынь… Думал Всеволод во власти скорбных чувств, когда дошла до него весть о смерти племянника: вот князь, достойный самой высокой похвалы — много вынес он, и в плену томился, и унижен был, а отцова стола при жизни Роману не отдал.
При воспоминании о Романе темной кровью наполнялось Всеволодово сердце. Много сил отдал он, борясь за Владимира, а стоило только положить племянника в княжескую корсту, как сел Роман на галицкий стол и теперь утвердился на нем прочно. И еще сильнее томило и мучило Всеволода то, что видел он и понимал, а другим увидеть еще было не дано, а понять и подавно. Не потому невзлюбил он Романа, что считал Галич едва ли не своим уделом, а потому, что и тот на своей Волыни не терпит многовластья и Галич нужен ему не на кормленье (Волынь кормит князя щедро), а для того, чтобы еще крепче утвердиться в Червонной Руси. Не потому ли, что видел в нем будущую недюжинную силу, с которой еще придется сойтись в поединке, ежели дело свое не предаст, ежели сил хватит и жизни самой на задуманное?..
Кто в мыслях его прочтет, кто разгадает тайное? Сидящие в палате бояре? Дети его? Внуки?.. Все чаще и чаще задавал себе Всеволод вопрос: а не распадется ли Русь, которую собирает он — вот уже сколько лет — воедино, вновь на мелкие осколки, едва только тронет тело его тлен? Не поглотят ли ее, истерзанную усобицами, кочевые орды, не ляжет ли она в пепелищах под копыта чужих коней?..
Затянулось молчание. Притихли бояре на лавках, на князя глядели с вопросом: почто званы они в палату? Знали они — вести были разные, но плохих гонцы не привозили. Так отчего же безмолствует Всеволод, отчего глядит и не видит их, своих верных думцев? Отчего побелели пальцы, вонзившиеся в мягкие подлокотники кресла? Или неможется ему, или недоволен боярами и перебарывает в себе внезапный гнев?
Игумен Симон, с бескровным лицом, оперся обеими руками о посох, подался вперед; скуластые щеки Гюри покрылись капельками пота, узкие степные глаза его стали еще уже; Фома Лазкович склонил набок кудлатую голову, растерянно жевал губами седой ус; Дорожай накручивал на палец шелковый поясок, в вымученной улыбке кривил рот; длинный и прямой, как шест, Михаил Борисович подрагивал коленкой, напряженно покашливал; один только Яков не выражал волнения, глядел на Всеволода открыто и преданно.
— Донесли мне, — хриплым голосом проговорил наконец князь, — донесли мне, будто склоняют Романа в латинскую веру. Правда ли сие?
— Правда, княже, — сказал Дорожай, перестав накручивать на палец поясок. — Прибыл в Галич нунций от самого папы, допущен был ко князю и в присутствии бояр его обличал царьградского патриарха, хулил православную веру и обещал ему помощь, ежели согласится Роман отдаться под покровительство святого Петра.
Усмехнулся Всеволод:
— Экая честь для Романа!.. И что же он?
— Велел гнать от себя посла, — отвечал Дорожай.
— Чем же не приглянулась ему латинская вера? — простаком прикидываясь, допытывался князь.
Боясь оплошкой прогневить Всеволода, Дорожай помедлил с ответом. Молчали и прочие думцы, потупив глаза, старались не глядеть в лицо князя.
— А вы почто притихли, бояре? — обратился к ним Всеволод.
Игумен еще крепче сжал посох, возмущенно засопел.
— Ты? — всем телом повернулся к нему князь.
— Не на всякий вопрос твой, княже, готов у меня ответ, — уклончиво проговорил Симон, — но тако смекаю я, что не пристало князю менять по прихоти своей от дедов и прадедов завещанную нам веру…
Симон выручил думцев — все согласно закивали, заговорили вразнобой:
— Не пристало, княже…
— Игумен прав.
— На том и стоим спокон веку…
— Папа далеко, какая от него подмога? — это Яков произнес. Всеволод поощрил его взглядом, слабо улыбнулся.
Не решаются главное сказать бояре, а может, им главное и невдомек? Главное Роман знает и он, Всеволод. Не ляхов и не угров боится галицко-волынский князь — за ним вся Русь. И не чужаком чувствует он себя в своих пределах — щитом, берегущим землю пращуров от чужеземных посягательств.
Неспроста зачастили и во Владимир на княжеское подворье шустрые послы от латинян. Зашевелились до того смирно сидевшие за землями литвы и ливов немцы, потянулись к самому новгородскому порубежью.
Один из наказов боярину Лазарю, отправленному в Новгород с княжичем Святославом, был — через готландских купцов, через заходящих с товарами ливов и куршей разузнать все, что касается епископа Альберта, про коего сообщали Всеволоду из Полоцка, будто зело хитер он и кровожаден и умеет тонко вести дело.
Свои князья добивались вот уж сколько лет благосклонности Великого Новгорода, то один, то другой сидели в нем, судили и справляли войско, строго блюли рубежи земли Русской, теснили от своего порога чудь, свеям на Невоозере и по Волхову баловать не дозволяли, блюли интересы торгующих, откуда б они ни ехали и ни плыли.
До сих пор и с немцами ладили. Ладили вроде бы и сейчас, но говорили верные и прозорливые людишки:
— Будто хворью какой поразило, княже, немецких гостей. Ране-то шибко набивались они в друзья, по избам мотались, ни единой пирушки не пропускали, да и к себе звали, не скупились на угощенье. Нынче притихли…
— Что же нынче-то?..
— Бог весть, княже. Ты высоко сидишь — тебе далече видно. Но и нашими словами не погнушайся, выслушай.
Со вниманием слушал их Всеволод, приметливости дивился: это только на первый взгляд русский человек прост и безоглядчив. На деле он и смекалист и решителен.
Побывали новгородские купцы не только у ливов, но пробрались и к Альберту в стан, видели крестоносцев в Гольме, алчущий крови и легкой добычи сброд. Люди епископа бесчинствуют, но им не откажешь в мужестве. Они знают, что им делать, и не остановятся перед жертвами — папа Иннокентий благословил их на этот поход. Что ж, сперва крестить литву и ливов, а потом? Куда устремятся их взоры?..
Всеволод знал и опытом жизни всей понимал: законы бытия суровы и неотвратимы. Опасность надвигается не только с юга, из половецких степей, нависла она над Русью и с запада, и под черным крылом ее не время князьям сводить родовые счеты, делить и без того разделенную на мелкие уделы землю.
Говорил Фома Лазкович, и все сидели не шевелясь:
— О коварстве степняков, княже, тебе давно ведомо. Ведомо тебе и о том, как любят кичиться и ромеи, и латиняне, и франки, и немцы своей рыцарской доблестью. Не хочу попусту клеветать, есть и среди них люди, достойные всяческой похвалы. Но вот что расскажу я об епископе Альберте, как приводит он ко кресту тех самых ливов, о коих доносят тебе из Полоцка…
Всеволод, закинув ногу на ногу, подался вперед:
— До сего часа берег вести, боярин?
— Сам ты, княже, меня давеча, как шли с заутрени, слушать не захотел, — оправдался Фома. — Да и вести-то таковы, что нынче к беседе…
— Говори, говори, — поморщился Всеволод.
— Ты уж не обессудь, княже, — приложив руку к сердцу, почтительно поклонился в его сторону боярин и продолжал: — Живет Альберт за каменной стеной, в крепости. С ним слуги, рыцари, попы. Дело-то ясное: боится, как бы не закололи его, как заколол бывшего здесь до него епископа Бертольда смелый лив Иманта.
Фома Лазкович сам недавно возвернулся из Плескова, где тоже блюл Всеволодовы права и приводил в чувство тех, кто не соглашался с поставлением в Новгороде нового владыки. Поэтому слова Фомы особенно весомы, все ждут, что он скажет дальше.
Боярин говорил, не торопясь, оглаживая унизанными перстнями пальцами холеную бороду:
— Долго уговаривал Альберт ливских князей, дабы уступили они ему часть земли, на коей испокон веков и деды и прадеды их жили и беречь ее внукам и правнукам своим завещали. Совсем уж отчаялся немецкий епископ, а тут ему и свои рыцари проходу не дают — уж очень понравились им эти края, богатые птицей, и звериными ловами, и рыбой… Долго думал Альберт, как ему быть, и вот додумался. Разослал он гонцов своих к ливским князьям с приглашением на пир. «Ладно, — говорили гонцы ливам от имени епископа, — земля мне ваша не нужна. И зла на вас я в сердце своем не затаил. Корабли мои стоят с поднятыми ветрилами, готовые в любой час к отплытию на родину. И хочу я вас на прощание щедро угостить, вы уж не побрезгуйте…» Кто знать мог, на какое коварство решился сладкоустый латинянин?! Съехались на зов его доверчивые ливы, ели-пили, что на столах было, хмелели быстро и по сторонам не глядели, потому как нехорошо глядеть по сторонам, будто не доверяешь хозяину. Им бы и впрямь поглядеть да поразмыслить, почто вдруг исчез хозяин, почто музыканты перестали дуть в свои сопелки, а слуги более не подносили горячих блюд… Уснули, опоенные епископом, ливские князья, а когда проснулись, то поняли, что обмануты, потому что оружия у них не было, а в окна заглядывали и смеялись над ними рыцари и их слуги. «Эх вы, дурни, — говорили они, — не хотели отдать нам, что вам не нужно, — теперь возьмем то, что хотим». И верно, потребовал у них Альберт лучшие земли, а чтобы не вздумали нарушить договор, взял у каждого по сыну, посадил на корабль и увез к себе за море…
— Экую сказку выдумал ты, Фома, — отмахнулся от него Всеволод. — Гладко сказываешь, да только отколь тебе про все это знать?
— На то мы и слуги твои, княже, — отвечал Лазкович без обиды и с достоинством, — чтобы все видеть и слышать и тебе про то доносить… Не для того, чай, ездил я в Полоцк, чтобы с боярами тамошними меды распивать — слаще наших-то медов на всей Руси не сыскать. Так почто же за семь верст киселя хлебать, коли женка моя настаивает меды и на ягоде, и на чабере, и на разной пахучей травке — от тоски и дурного глаза?!
Засмеялись бояре шутке, расслабились. Игумен Симон и тот, на что старче строгий и зело книжный, а тоже не смог спрятать в бороде лукавой улыбки.
— И верно, Фома, — хлопнул Всеволод боярина по плечу, — за то и жалую я вас, что не едите хлеб свой втуне.
— Завсегда с тобой, княже, — поклонился боярин. — И на добром слове тебе спасибо.
После такого зачина принялся Всеволод с боярами улаживать и другие дела. Тут первый вопрос был к тиуну:
— Скажи-ко, Гюря, почто и до сей поры стоят заборола обгорелые у Волжских ворот? Когда еще тебе сказано было подновить городницы и вежи, согнать на валы древоделов, плотников и городников…
— Всех согнал, княже, — вставая, ответил Гюря, и щеки его покрылись жарким румянцем. — Да вот беда новая приключилась…
— Это что же за беда такая? — насторожился Всеволод.
— Не углядел воротник — мальчонки-то костерок и разложили под самой городницей…
— Экой воротник! — возмущенно пристукнул Всеволод ладонью по подлокотнику кресла. — Наказать да чтоб в другой раз глядел! И тебе… — он строго, исподлобья вгляделся в лицо Гюри, — и тебе… глядеть надобно. На то ты и тиун. Зело красив наш город, а пожары не то что деревянных, а и каменных храмов не щадят. Только прошлым годом погорело шестнадцать церквей…
— Так, княже, — покорно подтвердил Гюря.
— А дале что?
— Все в руках божьих, — растерянно пробормотал тиун. Вопрос Всеволода застал его врасплох. Да и что надумаешь противу огня? Спасу от него нет. Вон и князев двор не единожды горел, и Богородичная церковь… Ставил ее Левонтий одноглавой, а как сгорела, так и обстроили со всех сторон, еще четыре главы возвели, расписали всю изнутри, обложили золотом, и каменьями иконы — и что же? Сгорела сызнова, благо еще Богородицу вынесли, едва спасли.
— В руках-то божьих, — оборвал тиуновы спокойные мысли Всеволод, — да что, как стражу поставить от лютого огня?
Вдруг оживились бояре, перестав позевывать, уставились на князя своего с удивлением: это какую же такую стражу?..
Понял думцев своих Всеволод:
— Аль невдомек?
— Вразуми, княже…
— Что-то в толк не возьмем.
— Небось дома-то прыгнет уголек из печи, так ты его тут же — водой, — сказал князь, обращаясь к тиуну.
— Вести-имо, — широко заулыбался Гюря. — Нешто избе сгорать?
— С уголька-то и весь пожар.
— С него, княже…
— Вот и указ тебе нынче мой. Пущай не только воротник у своих ворот за огнем глядит, но и сторожа, коей надлежать будет ходить по городу, и особливо по ночам, за разными людишками присматривать, а тех, кто угольками балуется, вести, ни о чем не спрашивая, на княж двор и бросать в поруб. И биричи пущай тот указ мой на торгу и в иных местах зачтут…
О княжестве радеть — не за теремом приглядывать, хотя и здесь не счесть забот: с утра до вечера в хлопотах, а иной раз подымешься и середь ночи. В чем малом недоглядишь, то после большой бедой обернется.
— На то вы и думцы при мне, — говорил Всеволод, — чтобы какой промашки не вышло.
— Завсегда с тобою мы, княже…
«О себе, о себе пекутся бояре, — отчужденно думал Всеволод. — Ране-то, покуда вотчинами, да угодьями, да прочими милостями моими не одарены были, хоть и тогда о себе радели, но и о княжестве тож, не боялись потерять, чего не было, правду сказывали, не прятались один другому за спину…»
Много еще дел у князя — вона каким хозяйством оброс, и к боярам у него больше разговора нет. Встал он — встали думцы, степенно вышли из палаты.
Задержался Симон, стоял, опершись о посох, ждал, когда за последним из думцев закроется дверь.
— Что опечалило тебя, отче? — спросил удивленно Всеволод.
— Худа княгинюшка, княже, — на жилистой шее игумена дернулся острый кадык.
— То дело мирское, отче. Все мы смертны, — сухо сказал князь. И вспомнил Марию такою, какою видел утром в церкви на полатях. Лихорадочный румянец, странный блеск в глазах. Тогда он о детях думал, на жену взглянул только мельком.
— Не телом токмо, но и духом неможить стала матушка, — говорил между тем Симон, утыкаясь бородою в князево плечо.
— Тебе-то отколь ведомо? — подозрительно косясь, отодвинулся от него Всеволод.
— Заговаривается княгинюшка, — будто не слыша вопроса, шепотом продолжал игумен, — молится денно и нощно…
— Вера животворит, — сказал князь.
— Лишнее на себя наговаривает…
— Един бог без греха.
Что Симон может знать о Марии!.. Не на духовной исповеди — по ночам слышал Всеволод ее вздохи и мольбы. С того началось, что стали являться ей во сне почившие один за другим близнецы Борис и Глеб. Любы были они Марии, сразу за Константином появились на свет — ждала она с тревогой, роды были трудные, но и радость была великой. За сынов благодарил княгиню Всеволод, кольца-обручи ей дарил, золотые колты, целовал ее, как во дни молодости в губы… Росли мальцы здоровенькими и ясными, громкими криками по утрам, ни свет ни заря, подымали на ноги весь терем. Лучших кормилиц приставили к ним, лучшие мамки неусыпно бдили возле их колыбели. Похожи были друг на друга близнецы и лицом и нравом, и оба пошли в своего отца. Оттого, видать, и зачастил Всеволод к Марии — случалось, что и в неурочный час: зайдет на цыпочках, постоит над сынами неслышно, подымет над головой свечу, поглядит на жену, улыбнется и выйдет. Ничто в ту пору беды не предвещало, а была уж она у самого порога. Как-то простыл под дождиком Борис — дали ему малинового взвару, к утру легче стало. Так день прошел, а потом обдало мальца жаром — тут и банька не помогла. Тает княжич, не ест, не пьет, криком заливается… К вечеру отошел. Схоронили Бориса. А без него и Глебушка чахнуть стал. Умер через год. И ежели бы не понесла о ту же пору княгиня Юрия, бог знает, как бы перемогла она ту беду. После еще четырех сынов подарила Мария Всеволоду, звонкие голоса наполняли княжеские хоромы, но смерть Бориса и Глеба словно надвое разделила ее жизнь. И теперь боялась она, как бы новое горе не постучалось в ее дверь. А ведь могло бы еще и худшее стрястись, когда пошел на Лыбеди под лед молодой княжич Константин… Истово, до изнеможения молилась Мария перед иконой Богородицы, просила заступиться за сына, страшные давала обеты, строго соблюдала посты, помогала монастырям и нищим… Слепые предчувствия ожесточили ее сердце: все чаще замечал Всеволод чужой и холодный блеск ее глаз. И холод струился из ее тела, когда он брал в ладони ее руки… Знает ли это Симон? В этом ли исповедовалась ему Мария? И знает ли она сама о том, как рушат годы ее былую красоту?..
Теперь страшится она за отправленного в Новгород Святослава, в прошлом году рыдала у стремени Константина, когда взял его Всеволод с собою на половцев. Зря ходили они на Дон. Узнав, что идет на них владимирский князь, бежали степняки, сняв свои станы. Через два месяца вернулись отец с сыном живы-здоровы. И снова — слезы, и снова причитания и свечки пресвятой Богородице.
Кажись, что ни день, то все больше монашек вокруг княгини. Черно от них, как от воронья, в светлом тереме. И это раздражает Всеволода, сбивает его мысли, рождает внезапный гнев.
…Не слушал князь Симона, стоял, отвернувшись; игумен растерянно потоптался, поклонился Всеволоду и, прямо держа спину, обиженно вышел.
3
После ужина, который прошел в трапезной без бояр (сидя рядом с Марией, князь ел скудно и молча) Всеволод снова возвратился в малую палату и велел дворскому кликнуть к себе прибывших из Рязани книжников.
Вошли не старцы, как ожидал князь, а два еще довольно крепких монаха, один из которых был высок и жилист, с длинным, хрящеватым, слегка изогнутым носом, другой — ростом чуть ниже, толст, курнос и подвижен. Лица у них были темны, обожжены солнцем и высушены ветрами, руки — натруженны и крепки. Ни мутности во взоре, ни чернецкой отрешенности и церковной святости. Глаза у обоих голубы и проницательны.
Появившиеся вслед за книжниками два расторопных отрока в коротких кожушках внесли и поставила посреди палаты большой, обитый медными полосами ларь. Поклонившись, они тут же удалились.
— Как ты и просил, княже, сей ларь с книгами присылает тебе епископ наш Арсений, — сказал высокий.
— Как зовут тебя? — спросил Всеволод.
— Меня зовут Герасимом, а друга моего Евстратием.
— Дозволь, княже, показать тебе наши сокровища, — сказал Евстратий.
Всеволод кивнул, и книжники проворно подняли крышку ларя. Жадный взгляд князя скользнул по окованным серебром и каменьями выложенным доскам. Прикинул на глаз содержимое: «Богат, богат Арсениев дар!»
Рука Герасима между тем проникла в самую глубину ларя, пошарила там и торжественно извлекла нечто, бережно обернутое в бархатный лоскут.
— Сие книга, княже, которую ты просил, — сказал книжник и откинул тряпицу. — «Житие и хождение игумена Даниила из Русской земли», им собственноручно писанное…
Глаза Всеволода радостно блеснули. Сто лет рукописи, побывала она у разных хозяев, прежде чем попала к Арсению, но еще свежо смотрится нанесенная на заглавные буквицы киноварь, еще хранят листы тепло Данилова дыхания.
По многим спискам знали на Руси «Хождение», читал его ранее и Всеволод и многие страницы даже выучил наизусть, но что может сравниться с первозданностью этих листов, которые странствовали вместе с игуменом и лежали в его торбице, когда он, подавая проводникам все, что было, из бедного своего добыточка, взбирался на Сионскую гору или осматривал келыо Иоанна Богослова.
Знакомился Всеволод с Зевульфом, Иоанном Вирцбургским и Фомой, писавшими, как и Даниил, о Святой земле, но разве сравниться их писаниям с книгой юрьевского чернеца!.. Ай да Арсений, вот так порадовал!
— Как же попали к епископу сии бесценные листы? — спросил князь у книжников.
— Точно и нам неизвестно, — ответил Евстратий, — но, по слухам, были они перед тем в Чернигове, а до того в Юрьеве южном, где и почил бесподобный старец.
— Как только и благодарить мне Арсения, — растерянно проговорил Всеволод, поглаживая ладонью прижатый к груди пергамент.
— Епископ прислал его тебе в подарок, ибо кому не ведомо о твоей учености!.. Прими его и зря не беспокой себя, княже, — сказал Герасим.
Тронутый словами его, Всеволод тут же кликнул слуг и велел накрывать в палате столы, чтобы щедро угостить книжников, принесших столько радости в его терем.
Меньше книжников пил Всеволод, а быстрее хмелел.
— Любо нам, Евстратий, во княжеском терему! — раскрывал объятия другу своему Герасим. — Ешь — не хочу; пей — не надо!.. Спасибо тебе, княже, за любовь твою да за ласку.
Экие веселые люди у него в гостях, и с чего бы вдруг загрустилось Всеволоду? С чего вдруг показалось ему, что под лицами книжников, как под скоморошьими личинами, скрыты отвратительные и страшные лики.
Тяжело поднялся князь с лавки, каменно уставился на гостей.
— Пейте, пейте, псы, алкайте от моих медуш, — говорил он, поводя перед собою рукой. — Ешьте, ненасытные, набивайте утробу свою салом. Вернувшись к Арсению, снова сядете на воду да хлеб, снова будете юродствовать и жаждать воздаяния. Каково вам?!
Сразу смолкло веселье. Побледнели книжники, отшатнулись от стола, поперхнулись непрожеванными кусками. Жалостливую гримасу скорчил Герасим, покривился и обмяк Евстратий. Опомнившись, упали оба на колени, забормотали невнятно:
— Прости нас, грешных, княже…
— Больно сладки у тебя меды — забылись мы…
— Прости…
— Ступайте, ступайте.
Сел князь в углу под образами, руками обхватил голову — что с ним? Откуда немота во всех членах? Почему собственный голос слышит издалека?..
Скрипнула дверь, чья-то тень выросла на пороге. С трудом поднял Всеволод взгляд.
— Ты, Константин?
— Я, батюшка…
В голосе сына тревога. Или это почудилось князю?
— Худо мне, сыне…
— Да что за беда? — приблизился, сел рядом с ним Константин. Ласковое, родное тепло исходило от него, тонкие руки крепко сжали колени, пальцы как у Марии, длинны и трепетны.
— Пройдет, все пройдет, — поддаваясь нежности, слабо отозвался Всеволод.
Константин мотнул головой.
— Никак, гости у тебя были? Уж не Кузьма ли вернулся из Киева?
— Кузьме еще скакать да скакать… То книжники от рязанского епископа явились с дарами.
Константин оживился, вскочил с лавки, обрадованно воскликнул:
— А дары-то где?
— Ишь ты, — чувствуя, как отпускает его внезапный недуг, улыбнулся князь. — Дары в ларе. Да вот глянь-ко…
— Неужто Даниила сыскал?! — так весь и преобразился Константин, высмотрел с краю стола пергамент, схватил, жадно впился в неровные строки.
Таким любил и понимал сына своего Всеволод, таким хотел видеть его всегда — это было свое, кровное. Но было и другое, и тогда холодел князь: а что, как порвется тоненькая ниточка, связующая его с будущим?!
Вот он сидит перед ним, сгорбившись, наморщив лоб, забыв обо всем на свете, — нервными пальцами листает страницы, шевелит совсем по-детски губами, улыбается своим мыслям, хмурится.
По-немецки и по-ромейски говорит с ним отец — Константин все схватывает на лету. Юрий — тугодум, ему труднее дается грамота. Но вот ведь что: разве только в шалостях он порезвее Константина и впереди — в ратном деле старший тоже превзошел Юрия, на коне держится молодцом, тяжелый меч порывист и послушен в его руке и перёная стрела, пущенная им из лука, всегда идет точно к цели… Но не хочет Константин быть просто исполнителем отцовской воли.
И впервые почувствовал это князь в тот день, когда привез сыну дочь Мстислава Романовича. Не спросил, даже для виду не посоветовался. Сосватал. Обручил. Уложил в постель.
— Так-то, сыне, в молодости все нам кажется ясным: это — хорошо, а то — плохо… Но жизнь обременяет нас опытом, и годы родят вопросы, на которые нет ответа.
— На все должен быть ответ, батюшка…
— Так ли, сыне?
— Так, — сказал Константин и вдруг замолчал.
— Вот видишь, — слабо улыбнулся Всеволод. — Ты ищешь ответа и боишься его.
— Смущен я, батюшка.
— Что же смущает тебя, сыне?
— Правда.
— А знаешь ли ты, что такое правда, сыне?
Вопрос застает Константина врасплох. Что ж, пусть это случится сегодня: Всеволод должен открыть глаза тому, кто наследует Русь. Но Константин молчит. Он вдруг устало откидывается на лавке. Руки его свисают, пальцы неподвижны, дыхание прерывисто.
— Что с тобой, сыне?!
Тишина. В палате смрадно и душно. На столе, шипя, медленно догорают свечи…
Глава первая
1
В году 6711 (1203 год по новому летоисчислению) великий киевский князь Рюрик, зять его Роман Мстиславич галицкий, двенадцатилетний сын Всеволода Ярослав, княживший в ту пору в Переяславле южном, и иные князья, собравшись вместе в Триполе, пошли на половцев, взяли станы их и со множеством пленных возвратились на Русь.
По случаю счастливого конца похода был пир велик, и после пира всяк поехал по своим уделам: Ярослав отправился с дружиною в Переяславль, а Рюрик с Романом — в Киев…
Стояло начало необычайно жаркого лета. Над увядающей зеленью трав висело горячее марево. Уже высохла и потрескалась почва, и войско двигалось в клубах желтой пыли. Плелись понуро кони, всадники дремали, покачиваясь в седлах. Однотонно звенела степь, поскрипывали повозки, лишь изредка раздавался ленивый окрик или слабое пощелкивание бича.
Впереди войска, стремя в стремя, ехали князья — Роман и Рюрик, Роман на сером жеребце, Рюрик на гнедой кобыле. Ехали, как и все, молчали, мечтали о тенистом месте, о прохладном родничке, о спокойном отдыхе.
Лишь к вечеру, совсем изнемогая, с трудом добрались до одной из неприметных донских стариц.
Люди радостно бросились к воде, ныряли, с упоением пили; напившись, расседлывали коней, разводили костры, и скоро по всему берегу занялось бесшабашное веселье, словно и не было позади утомительного многодневного пути. Пленных половцев тоже великодушно кормили и поили, и злобы против них не было, потому что поход был удачным и завершился даже без самой малой крови…
Роману и Рюрику разбили шатры на холме в середине стана, у ног князей полыхал костер, на вертелах шипело мясо, и гусляры развлекали их складными песнями, но не заладилось ожидаемое веселье. Не пил Роман, задумчиво глядел на огонь, хмурился.
Грузный Рюрик сидел с ним рядом, тоже был невесел, но пил чашу за чашей, и проворный меченоша Олекса едва успевал доливать ему из кувшина вино. У ног старого князя лежала молодая половчанка, присланная ему в подарок тысяцким его боярином Чурыней. И, лаская пленницу, касаясь пальцами ее смуглой щеки, со злорадством думал Рюрик: «Нет, не прокисла еще в жилах моих кровь, и зря надеется Роман, что скоро приспеет ему время сменить меня на высоком столе в Киеве. Сыну своему Ростиславу оставлю я мое наследство, пусть володеет тем, что принадлежит ему по праву, а уж Ростислава спихнуть с Горы ни за что не посмеет Роман. И так-то гневался на него Всеволод за то, что вздумал пойти он супротив племянника его, галицкого князя Владимира, а за сыном моим как-никак — сама Всеволодова любимая дочь Верхослава!.. Хмурься, хмурься. Романе. Но как ни поверни, а все возвращаться тебе на твою Волынь…»
Гордые мысли, подогретые коварным вином, посетили Рюрика у костра, и уж забыл он про свою полонянку и, обернувшись к Роману, вдруг заговорил с ним заплетающимся языком:
— Что приумолк, Романе? Что не пьешь, не радуешься со всеми вместе? Али мала твоя доля в добыче? Али зло какое замыслил?..
Роман встрепенулся, оторвал свой взгляд от огня:
— Добычу мы делили поровну, и зла я не таю…
— Не притворствуй, Романе, — покачал головой Рюрик. — Вижу я тебя насквозь и вот что скажу: нынче в походе не первой была твоя дружина — моими рука
<текст утрачен>
— Эко разобрал тебя хмель, — отмахнулся от тестя Роман. — Шел бы ты спать, не время делить нам с тобою ратную славу.
Но киевский князь продолжал, будто не слыша его:
— Встретят тебя на Волыни с почетом, слух разнесут, что побил ты поганых…
— Чай, вместе, бок о бок, дрались, — все еще без охоты и вяло возражал Роман. Не хотелось ему начинать ненужной ссоры, что с пьяного Рюрика взять?
Но не так-то просто было отвязаться от захмелевшего князя. Тот себе на уме. И потаенное выдавало предательское вино:
— Храбро дралась моя дружина. Так что нынче, Романе, праздник не твой. Эй, Олекса! — крикнул он внезапно во тьму.
— Здесь я, княже, — откликнулся стоявший за спиной его отрок.
— Приглянулся ты мне, — оказал Рюрик. — Дарую тебе половчанку, вези ее на Русь, пользуйся да князя своего благодари.
— Сто лет тебе, княже, — повалился на колени меченоша. — За что же такая честь?
— За верность твою.
Рывком поднял пленницу старый князь, подтолкнул в спину.
— Бери!
А Роману так сказал с пьяной ухмылкой:
— Что, щедро одарил я отрока?
— Куды уж щедрей…
— Оттого и сижу я на старшем столе, а ты на худой Волыни. Оттого и обломал ты о Киев зубы, что любят меня кияне и почитают за родного отца.
— Вино тебя расщедрило, а не широкая душа, — разозлился Роман. — Да и то: как пришло к тебе, так и ушло. Гляди, тестюшко, как бы не раскаяться…
— Сроду такого не бывало! — засмеялся Рюрик. — А про тебя, знать, не зря говорят: гнилое у отца твоего, Мстислава, было семя…
Кто знает, за какою невидимой глазу чертой начинается мир? А вражда?..
Пройдет не так уж и много времени — и пожалеет Рюрик о своих словах, пожалеет, что поддался не голосу разума, но мимолетному чувству и за минуту при зрачного торжества отдал на поругание остатки своих недолгих лет. Но в ту ночь у степного костра сладкую пожинал он жатву.
Набычился галицкий князь, вскочил, шагнул к сотрясающемуся от смеха Рюрику, едва сдержал себя от соблазна ударить кулаком в его жирный, свисающий через пояс живот.
— Речи, твои, князь, поспешают наперед ума, — сказал он. — Да и ум твой короток, а памяти и вовсе не стало. Забыл, как заступался я за тебя и вот этой рукою, — он поднял кулак. — сажал тебя в Киеве?!
— Не было такого. Все-то врешь ты, Романе. — сквозь смех отвечал ему Рюрик. — А злишься, потому что правду услышал… Нет, не орел ты, а коршун. Всю жизнь питался ты падалью — вот и днесь ведешь на Волынь не свой полон, а добытое мною… Изыди!
— Утром выветрит хмель, — покачал головою Роман, — покаешься ты, да как бы поздно не было. И ране думал я, что отплатишь ты мне черной неблагодарностью, а теперь воочию вижу — вот она!..
Был Роман терпелив до поры, во гневе ужасен. Вдруг, будто споткнувшись о невидимое, перестал смеяться Рюрик, откинулся, замер. Защемило в правом боку, будто кат вонзил в печень раскаленное жало…
Роман шагнул через него, взглядом не удостоил, ушел в темнеющую степь — негнущийся, прямой…
2
Хмельное это было дело. И не стал бы ссориться с Рюриком из-за такого пустяка Роман. И остыл бы он скоро, и утром посмеялся бы над собою и тестем, да так и поехали бы они дальше, касаясь друг друга стременами, к Триполю, и там расстались бы или вместе отправились в Киев, где ждали их жены, пировали бы с дружиной, слушая гусляров. Так бы и было, ежели бы не всколыхнула случайная размолвка темной памяти, не потянула бы за собою давней неприязни, не возродила бы в помыслах Романа честолюбивой мечты отомстить Рюрику за содеянное, вернуть себе отчий стол и на сей раз уже навсегда объединить под собою и киевскую, и волынскую, и галицкую Русь…
Кто и когда смог до конца пройти по извилистому пути человеческих поступков? И всегда ли способны мы увидеть за явным скрытое, всегда ли верно судим о деяниях людей, не зная и не понимая того, что скрыто за явным и доступным для праздного взора? И только ли обида и только ли месть были поводырями умного и решительного Романа?
Еще когда боролся он, сидевший в ту пору на Волыни, за галицкий стол, встал Рюрик на его пути. Даже те что были к нему ближе всех, по простоте своей думали: безудержная алчность и великая гордыня обуяли Романа. Со всеми ссорится он, не может жить в мире с соседями, буйный нрав у князя, дурной характер. Было и это, все было. И мстителен был Роман, и корыстен. И сам порою не мог отделить зерна от плевелов, корысть от любви и боли за многострадальную землю, погрязшую в усобицах и слепой вражде. И не под звонкие трубы, и не под радостные крики приверженцев творил он свои дела — творил при свете дня мечом на поле брани, в ночи — коварством и хитроумием. Побеждая, радовался, теряя все — не унывал…
Ведь было же: сидел он уже на Горе. С тех пор и года еще не прошло. Опираясь на Ольговичей, вступил Рюрик в сговор с черниговским князем Всеволодом Чермным, призвал его в Киев, чего уже давно не бывало, чтобы вместе идти против Романа. Но ничего путного из этого не вышло: опередил Рюрика галицко-волынский князь, вошел со своим войском в его пределы, и кияне, помня отца и деда Романова, вдруг встали на его сторону, отворили ворота и впустили его на Подол. Перепугался тогда засевший за стенами детинца Рюрик, отказался от Киева, бежал в Овруч, Ольговичи отправились за Днепр в свой Чернигов… Хорошо помнил Роман (такого не забыть!), как въезжал он на Гору, как придержал коня, чтобы окинуть взором неоглядные заднепровские дали, как радостно звенело от счастья в ушах, как шел он потом по притихшему терему, заглядывал в палаты, в сени, в ложницу, как сидел, вытянув занемевшие от долгой езды ноги на бархатном стольце с накладными серебряными и золотыми пластинами, как принимал бояр и правил пир и как ночью не мог уснуть, ворочаясь под собольим одеялом, и как угасла потом его недолгая радость, потому что скоро явился гонец из Владимира от великого князя Всеволода и, развязно стоя перед ним, говорил витиевато и длинно, что уже ждет у ворот Киева двоюродный брат Романа Ингварь Ярославич, коего шлет его господин на место Рюрика. Как, удивился Роман, не токмо пред Рюриком, но и пред ним не имеет Ингварь права садиться на великий стол! На что улыбнулся гонец и только пожал плечами… Горячая кровь прилила к щекам Романа, едва сдержал он внезапно вскипевший в нем гнев и, борясь с собою, глухо ответил, что у него и в неустроенном Галиче еще много дел. Исполнив свое поручение, гонец удалился в молодечную, где ему было отведено место для ночлега, а Роман не спал, ходил разъяренно по ложнице, мял в кулаке бороду, кусал в бессилии губы, прижимаясь внезапно охладевшей спиной к муравленой печи, то решался ослушаться Всеволода, то малодушно сникал, то снова ходил, бормоча, что кому-кому, а Ингварю уступать великого стола он не намерен. Но забрезжил рассвет, и гонец снова явился, и Роман, уже успокоившись, снова заверил его, что, как решил Всеволод, так тому и быть. В полдень отбыл он с изумленной дружиной из Киева, оглянулся в последний раз на Гору и чуть не заплакал. Лицо князя сморщилось, он отчаянно вонзил шпоры в бока своего коня…
Было, все было. Уже в Галиче узнал Роман, что Рюрик не мог стерпеть унижения: снова соединившись с Ольговичами и наняв половцев, взял Киев и изгнал из него Ингваря. Ничего подобного не помнил город с той поры, как взят был на щит Андреем Боголюбским. Рюрик не пожалел киян, недавно изменивших ему и открывших ворота Роману; ворвавшиеся в Кнев половцы сожгли Подол и Гору, ограбили Софийский собор, Десятинную церковь и все монастыри, побили много народу, еще больше увели в полон. «Неужто совсем ослеп Рюрик от ненависти, — думал Роман, — неужто и вправду бросил вызов Всеволоду и не страшится жестокого похмелья?» Но свои люди доносили ему из Рюрикова стана, что, оставив сожженный и разграбленный город, вернулся князь снова в свой Овруч.
Все складывалось в пользу Романа. Недолго думал он, как ему быть. Собрав войско, двинулся галицко-волынский князь — и не к стоявшему беззащитно Киеву, а в Овруч, стремясь опередить Всеволода, добровольно став карающим мечом в его безжалостной руке. Дивились бояре и дружина, в толк взять не могли: что Роману до Рюрика, когда уж и так стоит тот на краю пропасти? Помочь ему пасть с крутизны и тем заслужить доверие владимирского князя? Кабы дано им было узнать об истинных Романовых намерениях!..
Осадил Роман Овруч, обложил со всех сторон и слал ко Всеволоду гонцов. И говорили гонцы владимирскому князю, что он отец Романов и что не мечтает сын его о старшинстве на Руси, а думает только о мире. И что не повергнуть обезумевшего Рюрика хочет он, а образумить заблудшего, чтобы не лилась понапрасну братняя кровь. Сам же тем временем, явившись в Овруч с малой дружиной, стал уговаривать Рюрика идти ко Всеволоду с поклоном, целовать крест владимирскому князю и детям его.
Все точно рассчитал Роман: Всеволоду угодил и Рюрика выручил, когда и надежды у того не было никакой. Оба князя благодарили Романа, и летописцы возвестили миру о его благородстве и миролюбии: век живи, Романе, пресветлый галицко-волынский князь!..
И еще просил он, чтобы не серчал на Рюрика Всеволод, вернул ему киевское княженье.
И, получив из Владимира благословение, лобызались Рюрик с Романом, пировали три дня и три ночи, щедро угощали дружину и обрадованных бескровным исходом осады овручан. Рюрик плакал от счастья, дарил Роману драгоценные паволоки, жемчуг и меха. И еще три дня пировали они в Киеве. И радовались кияне, возвратясь на родные пепелища, что кончилась усобица и теперь могут они, не страшась Рюрикова гнева, обновлять и устраивать свой город.
Наконец-то спокойно зажила измученная давнишней враждой Рюриковна, жена Романа и дочь великого князя, у матери своей Анны. Мужья их пропадали на охоте, а они ходили в церковь, одаривали нищих, вечеряли, слушая песенниц, катались на лодие по Днепру.
Хорошее это было время, спокойное и бездумное. Все верили в мир, и только Роман знал, что будет он недолог. Не из великодушия вернул он Рюрику киевский стол, а по коварному замышлению. Не дружбы искал он, а своей выгоды. Зря ликовали кияне. Знал Роман: укрепившись в Галиче, еще бурлившем после смерти Владимира, вернется он в Киев за своим наследственным правом. И сделать это ему теперь будет легко. Хоть и уступил Рюрику Всеволод, а веры ему все равно нет. Достаточно обвинить Роману тестя своего в неблагодарности — и вот уж у него развязаны руки. Кияне примут его, Всеволод не сразу разгадает Романово коварство: его ведь именем принес он в Киев мир, его же именем свершит правосудие. Поклонится Всеволоду Роман, поклянется во всем ходить по его воле. С Ингварем-то труднее было: сам владимирский князь сажал его в Киев. А у Рюрика опоры нет.
Так рассудил Роман, но не знал еще, когда пробьет eгo час. И нынче винить некого — сам Рюрик подтолкнул его: чего же еще ждать?
Но причина для большой ссоры была невесома, она лишь укрепила Романа в его решении.
И тогда велел звать он к себе в шатер печатника своего Авксентия и так сказал ему:
— Садись, Авксентий, и думай, и всю правду говори мне, ничего не скрывая. Что сказывал тебе боярин Чурыня о замыслах своего князя?
Сметлив был Авксентий, все понимал с полуслова.
— Что молвить повелишь, княже?
— Не поносил ли Рюрик в безрассудстве своем великого князя Всеволода?
— Истинно так, княже.
— И сказывал тебе о том Чурыня?
— Сказывал, княже.
— А еще говорил ли он о Ярославе Всеволодовиче: молод-де он и неразумен, да и умом слаб — заберу себе половину его полона и иной добычи?
— И это сказывал Чурыня.
— А не говорил ли он боярину своему Славну, преисполнясь гордыни: не стану я ни с Романом, ни с кем иным распределять грады и веси, как было сговорено в Овруче?
— Как же не сказывал, княже? Вестимо, сказывал!
— А подтвердит ли это Чурыня в Триполе, где сойдясь, будем мы делить землю?
— Чего ж не подтвердить, коли так все и было?
— А не сробеет?
— Ты ж ему, княже, пол табуна свово половецкого подарил!..
— Ну так гляди, Авксентий, до Триполя недалеко, два дня пути всего-то осталось.
— Мне и одного хватит. Не волнуй себя, княже, спи спокойно.
Хорошо иметь при себе понятливого и преданного человека. Не из больших бояр поднял к своему столу Авксентия Роман. На большого боярина он бы не положился. Много бед принесли ему бояре и на Волыни и в Галиче. Еще не со всеми посчитался Роман, с иных спрос впереди. Авксентий же служил ему верой и правдой, в корыстных помыслах замечен не был, в книжной премудрости разумел, в бою за чужие спины не прятался, от любой работы не отлынивал. Ходил Авксентий в молодости в Царьград и к святым местам, набожен был, но лба перед иконами не расшибал, пил много и не хмелел, прислушивался на пирах к боярам, князю исправно обо всем доносил.
— Никому ни полслова, Авксентий. А пуще всего опасайся Славна, — предупредил печатника Роман. — Ну, ступай с богом.
Оставшись один, князь хотел было уснуть, но сна не было, и снова думал Роман, беспокоился, не допустил ли оплошки. Нет, упрекнуть себя было ему не в чем. Ежели Чурыня не подведет и скажет все, как сговаривались (а сговаривались они за немалую мзду, что будет боярин-воевода кричать на совете в Триполе слова, которые подскажет ему Авксентий, — еще до ссоры с Рюриком готовил Роман своих людей к тому, чтобы вырвать для себя в южной Руси кусок полакомее; нынче же подскажет ему печатник кричать и еще кое-что), то худо придется киевскому князю.
3
А Рюрик тем временем сидел перед затухающим костром и, вспоминая ссору с Романом и свою слабость, жадно пил принесенный меченошей мед.
Олекса стоял перед князем и со страхом наблюдал, как наливалось кровью опухшее лицо Рюрика, как стекал на жирную грудь его густой мед и дрожали обнимавшие чару руки.
Ко многому привык Олекса (чего только видеть ему не доводилось!), а все не мог он привыкнуть к переменчивому нраву своего князя: то веселился Рюрик безудержно, а то вдруг мрачнел без всяких причин и гневался по пустякам.
Но теперь не веселье и не гнев заливал он обманчивым хмелем — тушил в себе злую тревогу, хотя, если помыслить, была ли на то причина?
Ежели и повздорил он с Романом, ежели наговорил ему чего лишнего, то с кем не бывает. И Роман был не ангел, дурил и того покруче, да вот нет же: пьет Рюрик, себя успокаивает, но недобрые предчувствия разбирают его пуще прежнего.
То раскаивался он, что затеял ненужный разговор у костра, то, вспылив, на чем свет стоит ругал своего зятя, принимая за него безмолвного Олексу, таращил выпуклые бесцветные глаза, то плакал и, беспомощно хлюпая, вытирал широким рукавом платна мокрые от слез щеки.
Только под утро отвел Олекса князя своего в шатер, уложил его на ковры, подоткнул под голову подушку, вышел, лег у входа и тоже задремал. Но сон меченоши был чуток, он просыпался, прислушивался к неясному бормотанью, доносившемуся из-за полога, снова засыпал и снова просыпался…
В сереющих предрассветных сумерках кто-то растормошил Олексу за плечо, сказал насмешливо:
— Эй, малый, князя свово не проспи!..
Вскочил Олекса, схватился за лежавший под головой клевец, узнал боярина Чурыню, протирая кулаком глаза, виновато улыбнулся.
— Славный у князя страж, — похвалил боярин отрока и рукою отстранил его от полога:
— Пусти-ко…
— Почивать лег княже, устал он. Ты бы, боярин, его не тревожил.
— Сиди себе да помалкивай, — сказал Чурыня, — и никого в шатер не пущай. Вести у меня ко князю неотложные.
Боярин оглянулся, откинул полог и вошел вовнутрь. В шатре было душно, воняло чесноком и перегаром. «Эк разобрало его», — поморщился Чурыня и, присев на корточки, стал будить разметавшегося на ложе Рюрика:
— Вставай, княже, проснись.
Ни звука в ответ, даже не шелохнулся князь. Но Чурыня не для того заявился в столь ранний час, чтобы возвращаться к себе ни с чем. Еще раз, покрепче, толкнул он Рюрика.
— А? Что? — всколыхнулось на ложе грузное тело. Сел Рюрик, вытянув ноги, непонимающе уставился на боярина, не узнал его:
— Кто таков?
— Боярин твой Чурыня.
— Пошто тряс?
— Выслушан меня, княже…
— Нешто другого времени не сыскал? — недовольно проворчал Рюрик и, запустив за сорочку руку, почесал грудь. Сладко зевнул.
— Ну-ко, боярин, коли пришел, пошарь да подай мне жбан с медом. Горит все внутри, силушки нет…
— Не пил бы ты, княже, — робко присоветовал Чурыня. — Скоро встанет солнышко и — снова в путь. Жарко в степи, разморит тебя.
— Экой советчик нашелся, — рассердился князь. — Шевелись, боярин, не то не будет у нас никакой беседы.
Подал жбан меда Рюрику Чурыня, с опаской глядел, как опрастывал его князь большими, жадными глотками. Долго пил, разом, без передыха. Кинул наземь пустую посудину, крякнул, провел ладонью по усам, подмигнул боярину:
— Выпей и ты, коли смел.
— О чем говоришь, княже, — с отчаянием выкрикнул Чурыня, — не меды пить я к тебе пришел в столь ранний час!
— А ты не ярись, боярин, — посуровев, пригрозил Рюрик. — Чай, не у себя в терему, чай, не со смердом глаголишь. Князь я!
— То мне ведомо, — сник Чурыня.
Пьянел ка глазах его Рюрик, обмякал, клонился к подушке.
— Не спи, княже. Не спи, не то Киев проспишь!..
Улыбнулся сквозь липкую дрему Рюрик, широко зевнул:
— Ступай, боярин, не до тебя мне.
— Не спи, княже, — просил Чурыня. — Не гони меня, выслушай.
Нарушил нудный боярин князев утренний сон. Разъярился Рюрик, ногой толкнул Чурыню в живот, опрокинул навзничь, заорал неистово: — Ступай прочь, коли велено!.. Эй, стража!
И тотчас же у входа появился насмерть перепуганный Олекса.
Не стал ждать Чурыня, покуда выпроводят его взашей, сам выскочил из шатра. Поистине дурной и бешеный у него князь, прости господи, — перекрестился боярин и пустился с холма наутек. Долго маялся он совестью, пока сюда пришел упредить Рюрика, да, видно, бог не захотел принять его раскаяния. «Возьму дары у Романа, а там будь что будет», — решил Чурыня и уж не маялся больше, а шел с легкой душой.
Тем же днем на первом переходе нагнал его на своем коне Авксентий, поехал рядом, будто бы невзначай. Спрашивал шепотом:
— Не раздумал, боярин?
— А твой князь не раздумал ли?
— Как сговорено: только сядет он в Киеве, так и возьмет тебя к себе.
— Мое слово тоже верно. Ничего не утаю. Нынче гнал меня Рюрик, как последнюю собаку…
Насторожился Авксентий, даже коня придержал:
— Это пошто гнал?
Едва не выдал себя Чурыня, ненароком обмолвился, но нашелся быстро:
— Пил он с вечера и с утра пьян был — шибко гневался. Едва меченошу свово не пришиб. Толкнулся я образумить его, да куды там — сам угодил под горячую руку.
Кажись, клюнул Авксентий, кивнул, повел коня в сторону, поскакал догонять своего князя.
Глядя ему вслед, Чурыня облегченно вздохнул и вытер со лба тылом ладони внезапно выступивший пот: никак, пронесло. Сам о себе подумал с горькой улыбкой: «Как ног у змеи, так и у плута концов не найдешь».
Продал Иуда Христа за тридцать сребреников, Чурынина же цена подороже будет…
4
Триполь — крепость не велика, но рвы, окружающие ее, глубоки, городницы срублены из добротных свежих лесин, плотно забиты землей, по верху тянется крепкий частокол со скважнями, на вежах денно и нощно стоят зоркие воины: рядом степь, спать недосуг, в любой час может показаться половецкая конница.
Но люди и на порубежье живут по-людски: попривыкнув к опасности, пашут, сеют, рожают детей, пасут скот, торгуют, ссорятся с соседями, водят хороводы, умирают.
Трипольский воевода Стонег, только что отобедав, сидел на скамье и осоловелыми глазами смотрел на неприбранный стол с остатками еды, почесывал пузо и, усиленно морща темный от загара лоб, думал, куда бы после обеда направить свои стопы: к вдове Оксиньице или на реку, поближе к прохладе, где еще с вечера рыбари по его указке ставили заколы. Но прежде, как исстари заведено, ждала его мягкая постель, разобранная проворной Настеной, сестрой в запрошлом году умершей Стонеговой жены.
Воевода потянулся, кинул в рот, зачерпнув ладоныо из туеска, пригоршню спелой земляники, поморщился и, покряхтывая от удовольствия, отправился спать.
Привыкший к порядку, Стонег присел на край просторного ложа, недоуменно, будто впервые увидел, уставился на сапоги.
— Мистиша! — позвал он зычно в приоткрытую дверь.
— Тута я, — вскочил на порог растрепанный паробок в длинной, до пят, рубахе. В одной руке его был голичок, в другой бадейка.
— Что повелишь, боярин-батюшка?
— Аль забыл? — зыркнул на него плутоватым взглядом Стонег.
Мистиша бросил бадейку и голичок, кинулся на колени — сдирать с распухших ног воеводы тесные сапоги. Дернул — освободил одну ногу, боярин чуть не свалился с ложа, предупредил:
— Полегче. Это тебе не липову кору на лапти драть…
Мистиша натужился, осторожно потянул второй сапог — Стонег уперся ему свободной ногой в грудь.
— Вот беда, — сказал он, озабоченно глядя на тесную обувку. — Ты бы, Мистиша, поразносил сапоги-то. Эвона, всю пятку стер…
Паробок, улыбаясь, поклонился и сунул сапоги под мышку.
Жарко было. Выпроводив Мистишу, Стонег лег на спину, не укрываясь, почмокал мокрыми губами и громко захрапел.
Приятные сны виделись ему — будто не спать он лег, а, как думал вначале, отправился через огороды к Оксиньице. Встречала его вдова в своей чисто прибранной горенке, стол и лавку обмахивала вышитым убрусцам, сажала в красный угол, с поклоном подносила привычную чару, Стонегушкой величала, улыбалась просветленно, говорила ласково. Обнимал ее Стонег за талию, пил чару не спеша (чай, далеко еще до вечера). А за отволоченным оконцем солнышко ярилось, а за дверью в ложницу мягкая постель манила боярина — не утерпел он, отставил недопитую чару и совсем уж приподнялся, чтобы встать из-за стола, как прянула от него Оксиньица и вместо желанной вдовушки явилась пред боярином покойная жена его, закричала, ногами затопала, рукой замахнулась: «Вставай, Стонег, кобель непутевый!» Задрожал воевода, шарахнулся по лавке, забился в угол, ни жив ни мертв. Но и тут дотянулась до него жена, схватила за плечо, встряхнула:
— Вставай, боярин!
Открыл глаза Стонег, увидел склоненное над собой лицо, зажмурился. Но тут заговорила «жена» мужским басовитым голосом:
— Поторапливайся, боярин, явились ко граду нашему князья Роман с Рюриком и с ними их дружины. Встречает их у ворот поп Гаврила с клирошанами, а тебя упредить велено.
Наконец-то узнал Стонег своего конюшего Кирьяка, понял, что не у Оксиньицы он, а в своей избе, вскочил, заорал чужим поперхнувшимся голосом:
— Мистиша, где тебя леший носит! Волоки сапоги, да живо!..
Вбежал отрок в боярских сапогах, забухал каблуками.
— Ты чего? — разъяренно уставился на него Стонег. — Ты пошто в моих сапогах?
— Дык тобою же, батюшка, велено, — растерялся Мистиша.
— А ну, скидывай!
Кирьяк держал наготове боярское платно, вместе с отроком помог ему облачиться, сунул усменной пояс с мечом в сарацинских ножнах, подал шапку соболью…
Выскочил боярин на улицу, зажмурился от больно ударившего в глаза яркого солнца, потрусил по улице к воротам. Кирьяк бежал рядом.
— Ах ты, господи, — бормотал воевода, — ах ты, господи, беда-то какая.
— Да не убивайся ты, боярин, — успокаивал его конюший, — еще когда доберутся до церкви князья, а ты уже тута.
У божьего храма толпился народ. Стонег облегченно перевел дух, приосанившись, встал впереди толпы. Совсем близко гремели трубы.
— Едут, едут, — заголосили показавшиеся в конце улицы ребятишки.
Рюрик с Романом ехали рядом, за ними воины с княжескими стягами, за воинами старшая дружина, детские — позади.
Толпа в почтительном молчании опустилась на колени.
Роман первым легко спрыгнул с коня, Рюрику помогали спуститься наземь проворные отроки: один держал стремя, другой подставил князю плечо.
Положив руку на рукоять меча, Роман проворно взбежал по деревянным ступеням и остановился на паперти, глядел с усмешкой, как Рюрик, пошатываясь, отталкивал от себя Олексу. Киевский князь с утра был пьян и едва держался на ногах.
— Свят-свят, — перекрестился Стонег.
В церкви было темно и тесно. Княжеские думцы в богатых одеждах оттерли воеводу к боковому приделу, где он едва не задохнулся.
Служба была торжественной, но краткой. Князья стояли на коленях, крестились: широко разевая рот, мокрый от духоты и волнения, Гаврила размахивал кадилом.
— Ами-инь, — гулко прокатилось под сводами. Бояре расступились, и князья опять впереди всех чинно вышли на паперть. Толпа снова пала пред ними, как подкошенная трава.
— А где воевода? — оглядывая людей, зычно спросил Роман.
— Здесь я, княже, — наконец-то пробился к ним, бойко работая локтями, взъерошенный Стонег.
Роман не удостоил его даже взглядом.
— Веди.
Стонегова изба — лучшая в городе. Воевода смутился: кому отдать ее на постой?
Тут выручил его поп. Успев снять с себя церковное облачение, он вдруг откуда ни возьмись вынырнул на паперти:
— Не побрезгуй, княже, отведай мой хлеб-соль…
Роман ответствовал:
— Быть по сему.
«Пронесло, пронесло», — обрадовался Стонег и засуетился вокруг Рюрика.
На следующий день, с утра, князья и их думцы собрались у воеводы.
На лужайке перед избой было людно: взад и вперед прохаживались без дела отроки и меченоши, играли в зернь, сидели на попонах, скалили зубы, глядя на пробегавших мимо баб. По ту и по другую сторону от избы и на противоположной стороне улицы стояли привязанные к изгороди кони под богатыми седлами.
Во дворе суетилась всполошенная воеводой челядь, дымились летние печи, из медуш выкатывали бочонки, наполняли ендовы, несли в избу.
Князья сидели за столом, на лавках вдоль стен разместились бояре. Ели-пили, разговаривали громко, рядились, на Стонега не обращали внимания.
Скрестив руки на животе, воевода покорно стоял обочь двери, ждал указаний. Но челядины знали свое дело, упреждали желания гостей, без суеты убирали блюда, которые уже отведали, вносили новые.
Тяжело дыша, Рюрик хватал руками мясо и птицу, ел жадно, пил много. Роман почти не притрагивался ни к еде, ни к меду. Как взял гусиную лапку, так и пощипывал ее помаленьку, говорил мало, но весомо. Рядом стоял Авксентий и, склоняясь к самому уху князя, что-то нашептывал ему. Роман кивал головой, чуть заметно улыбался и бросал на Рюрика короткие взгляды.
Для Стонега беседа князева была темнее леса. Только и понял он из всего слышанного, что ссорятся Рюрик с Романом и что бояре тоже поделились надвое: каждый стоял за своего князя и уступать друг другу никто не хотел.
Видать, не на шутку довел словами скупыми Рюрика Роман. Вдруг икнул он, отбросил обглоданную кость, перегнулся через стол и, разбрызгивая слюну, сказал:
— Не хотел я новой которы, князь, но вселился в тебя бес. И Чурыня мой — твой подпевала. Сказывал он тут при всех, будто унижал я Ярослава Всеволодича, — ложь это. И половины полона его я не забирал. И со Славном не сговаривался…
— Слышали, бояре? — побледнел Роман. — Слышали?. Так вспомни, князь, не я ли вызволил тебя из Овруча и посадил в Киев? Не я ли заступился за тебя перед Всеволодом? Не я ли удалился в Галич, когда, и не сговариваясь ни с кем, мог сесть на Горе? На что мне ложь, ежели за мною сила?.. Хотел рядиться я с тобою, как повелось на Руси, думал крест целовать на вечном мире. Да вовремя показал ты свое волчье обличье. Так не быть по-твоему, знай. С сего дня не князь ты боле.
Засмеялся Рюрик:
— Ай да Романе! Уж не думаешь ли ты на мне пашню пахать, как на грязных ляхах?!
Ничего не ответил ему на это Роман, пальцем поманил к себе Авксентия.
— Все ли готово, как сговорено было? — спокойно спросил он печатника.
— Все, княже, — с улыбкой отвечал Авксентий.
Встал Роман.
— Всему свой конец, — сказал он. — Нынче ты мой пленник, князь.
Вскочили бояре, загалдели, схватились за мечи.
— Опомнись, Романе! — закричал дородный Славн, бросаясь между князьями. — Черное замыслил ты дело.
— Аль в железа захотел? — сузив глаза, оскалился Роман.
Пошатнулся Славн, опустил руки. Отнялся у него язык. А в избу тем временем набивались Романовы решительные гридни, оттеснили задрожавшего Стонега за дверь, окружили Рюриковых бояр.
— Что, доигрался, тестюшко? — спросил Роман безмолвно сидевшего Рюрика. — Пображничал, хватит. Нынче за все тебе держать ответ.
— Змея ты, Романе, — мотая кудлатой головой, простонал Рюрик. — Родня мы, а како со мной говоришь? Сгинь!..
— Не родня мы боле. Твое семя гнилое. Всех в монастырь — тебя, и жену твою, и сына твово, и дочь. Всех!
Глава вторая
1
Пристроившись поудобнее у оконца, забранного разноцветными стеклышками, Верхослава читала вслух лежавшую на подставке книгу. Рядом сидела княгиня Анна, слушала ее вполуха и который уже раз любовалась своей невесткой.
Год от году все краше становилась Верхослава. Ещё когда привезли ее, малолетку, из Владимира, ахнула княгиня от изумления. Много сказывали ей про Всеволодову дочь, а она оказалась и того краше. Ростиславу-то женская красота тогда была еще недоступна — только мельком глянул он на княжну и был таков, зато Анна и так и эдак крутила перед собой будущую невестку. Когда наряжали ее к венцу и стояла она перед сенными девками и княгиней обнаженная, придирчиво разглядывала ее Анна, все искала изъяна, а найти не могла.
Прошло время, повзрослела Верхослава, да и Ростистав стал другим и не в пример иным князьям, открыто ли, тайно ли имевшим не по одной наложнице, любил и холил свою жену, души в ней не чаял. Не раз посмеивался над сыном Рюрик, советовал вместо коца носить монатыо, сердился, что брал он повсюду с собою Верхославу (а может, втайне завидовал?), но с молодого княжича всё как с гуся вода.
Была Верхослава мудра не по летам, нигде не расставалась с книгами, вела глубокомысленные беседы со сведущими людьми и даже вступала в споры с ученым греком митрополитом Матфеем. Наезжая в Киев, ходила в лавру, подолгу разговаривала с Феодосием-летописцем, а дома, в Белгороде, было у нее много книг, часть из которых дарены ей были отцом Всеволодом, который тоже слыл большим любителем писаной премудрости. Через нее и Ростислав приобщался к чтению, хотя и наследовал он от отца леность к наукам и непоседливый нрав. Как знать, если бы попалась ему другая жена, может, и он бы стал другим, а теперь нарадоваться не могла Анна, глядя на сына. Когда же родилась у молодых дочь, еще больше привязался молодой князь к Верхославе.
Часто навещал Ростислав с женой своих родителей в Киеве. Вот и нынче прибыли они — и ко времени: ждали Анна с дочерью своих мужей из похода на половцев. Первые гонцы, прискакавшие еще с Дона, доносили, что возвращаются князья с немалой добычей. И должны были дружины со дня на день показаться у городских ворот.
К встрече князей готовились со тщанием, в тереме стояла праздничная суета, лучшие сокалчие съехались на княж двор, в домашней церкви до блеска натирали воском полы, украшали сени коврами и бархатными занавесями…
Просветленная и словно помолодевшая, Анна всюду сама старалась поспеть, успевала приглядывать за всеми и к вечеру едва не валилась с ног. Дочь с Верхославой помогали ей, как могли, Ростислав с дружиной выезжал за Днепр, чтобы первым встретить гонцов с доброй вестью.
Не терпелось Анне поскорее прижаться к груди мужа — будто невесте на выданье, а ведь и впрямь за всю жизнь с Рюриком мало выпало ей светлых дней, хоть на старости посчастливилось…
Верхослава дочитала страницу, осторожно закрыла книгу и устремила задумчивый взгляд за окно. Но сквозь стеклышки почти ничего не было видно, только солнце переливалось красными, зелеными и желтыми брызгами; игра света забавляла ее, она кротко улыбалась и жмурилась и чувствовала, как нарастает у нее в груди тихая и беспричинная радость.
Поди-ка ж, ничего в тот день не предвещало грозы. И надо было такому случиться, что проглядел Ростислав гонца. Увлекся молодой князь охотой, всего-то ненадолго покинул шлях, а он и проскачи — торопился исполнительный гридень, с трудом выбравшись из Триполя, донести до Киева тайно доверенную ему Рюриком скорбную весть.
Свалился он со взмыленного коня перед самым теремным крыльцом, не отряхая с одежды пыль, вбежал в палату, где сидели Анна с Верхославой, рухнул на колени:
— Беда, матушка!
Перехватило у гридня горло, слова застряли на пересохшем от жажды языке.
Подкосились у Анны ноги, с трудом собралась она с духом. Не теряя княжеского достоинства, выслушала невнятное бормотание гридня:
— Князя-то нашего… Роман…
— Да что Роман? — не вытерпела Верхослава.
— Славна взял в железа… Князя везет под стражей…
— Говори, да не заговаривайся, — вдруг оборвала его Анна. — Почто Славна взял в железа Роман?
— Не вытерпел, вступился он за Рюрика…
— Да кто снарядил тебя гонцом? — обманывая себя, хваталась за хрупкую надежду княгиня. — Иль солнце темечко тебе припекло?
— Кабы солнце. Взял коварно Роман нашего князя, силою везет с собою в Киев, грозится в монахи постричь…
— Выйди, — сказала Анна и села на лавку.
Дура-баба, аль жизнь ее мало учила? Что было по-пустому радоваться! Закусила она губу до крови, чтобы не закричать.
Верхослава опустилась на ковер перед старой княгиней, гладила ей руки, говорила сбивчиво:
— Ты успокойся, матушка, не отчаивайся. Может, еще что и не так. Может, и впрямь чего перепутал гридень. Молод он — одно слово влетело, а вылетело другое…
— Добрая ты, Верхослава, — тяжело подняла на нее Анна набрякшие от слез глаза, — да почто себя обманывать? Зря доверился Рюрик Роману — вся жизнь у зятя моего одно коварство. Намаялась с ним моя дочь, да и мне поделом. Нет, чтобы предостеречь князя, куды там! Сама попалась в хитроумные сети, поверила в несбыточное… Уж коли на такое неслыханное злодейство решился Роман, туго нам всем придется.
Что было на это сказать Верхославе? Только вдруг вскочила она в тревоге: господи, да как же Ростислав? Отчего разминулся с гонцом, отчего сам не привез худую весть?.. Никак, ждет себе, поджидает отца на шляху, еще и навстречу скачет, прямо в Романово нерето!
Подхватилась она, выбежала на крыльцо:
— Эй, кто тут есть!
Молодой Творимир оказался во дворе ближе всех ко всходу. Глаза ясные, преданные, за княгиню — в огонь и в воду.
— Не мешкай, Творимир, скачи к Ростиславу!.. Коня не жалей. Падет — найдем тебе другого, краше прежнего. Скажи князю, чтоб немедля возвращался…
2
Притих, затаился в ожидании больших перемен по обыкновению шумный и праздничный Киев. Опустели ремесленные посады, по улицам проходили лишь редкие, спешившие по неотложным делам люди, а прочие сидели по избам своим, запершись. Много бед повидали они за последние годы, хватили лиха и, хоть вещали биричи, что Роман не причинит им зла, в слово его не верили. Когда-то сами открывали кияне ворота галицкому князю, сыну Мстиславову, — нынче были осторожнее. Выставлял Роман меды на площадях — не пили, звонили соборные колокола — на зов их не шли. Затихли кузни, свои купцы и заморские гости не выставляли товаров на торгу.
Удивлялся Роман: с чего бы это? С чего это вдруг невзлюбили его кияне? Ведь не сделал он им никакого зла.
— Веру ты их поколебал, Романе, — сказал ему митрополит Матфей. — Страшатся они твоего непостоянства. Коли с князем, тобою же посаженным, поступил ты не по правде, хотя, уезжая на половцев, вражды к нему не испытывал, то почему бы и с градом Рюриковым тебе не поступить, яко с крепостью, взятой на щит?!
— Не Рюриков сие град, а мой, — гневно возразил Роман. — Еще дед мой и отец владели им, а мне сам бог велел.
— Оттого и поступаешь не по-божески? Ты же Рюрику крест целовал!
— Рюрик мне тоже целовал крест. Обещал за добро, мною ему содеянное, поделить уделы по справедливости. Сам же первым нарушил роту, так кто из нас больше виноват?
Трудно было говорить Матфею с князем — еще не остыл он, еще клокотала в нем обида.
Так думал митрополит, ибо не знал всего, да и знать не мог. Рассуждал он просто: пройдет время, опомнится Роман, вернет все на свои места. Не раз так бывало.
Но, слушая Матфея, глядя на его благостное, в мелких морщинках смуглое лицо, посмеивался про себя галицкий князь: «Эко миротворец какой, вразумляет, будто и впрямь послушаюсь я его советов. Не для того вынашивал я свою думу, чтобы отречься от нее».
Утвердить свою власть на Горе, усыпить потревоженных киян — вот для чего нужен был ему Матфей, а то стал бы он пред старикашкой-ромеем гнуть колени!..
И потому упрям был князь, не смущаясь, митрополиту лгал:
— Меня взять в железа хотел Рюрик, и, ежели не упредили бы накануне рокового дня, не он — я бы сейчас сидел в порубе. Так что оставалось мне: смириться и ждать, когда войдут ко мне его дружинники и станут вязать?..
— Сие в потемках скрыто и никому не ведомо, — растерянно пробормотал Матфей.
— Зря думаешь так, — криво усмехнулся Роман. — Ежели мои людишки тебе не свидетели, так послушай Рюрикова боярина Чурыню.
Поколебал князь митрополита, усомнился в своей правоте Матфей.
Служки ввели растерянного боярина. Глаза у Чурыни бегали, как у затравленного зайца.
Матфей насупился, спросил строго:
— Верно ли сие, что замыслил крамолу Рюрик и велел взять Романа?
Чурыня молчал.
— Так верно ли сие? — еще строже повторил митрополит.
— Не юли, боярин, всю правду сказывай, — сквозь зубы проговорил Роман. — За правду на небесах воздастся. Ну?
Чурыня зябко передернул плечами, поднял на митрополита прямой взгляд.
— Так и было, отче. Вот те крест святой.
И он с отчаянием размашисто перекрестился.
— Иди, — повелел Матфей и в глубоком раздумье опустился в кресло.
— Так кто же прав, святой отче, в сей кровной распре? — помолчав, живо спросил Роман.
Митрополит не двигался, сидел, опершись руками о посох, неторопливо размышлял. Знал, хорошо знал он галицкого князя, коварством его смущался, но боле того смущало его другое. Пожизненно посажен он был патриархом в Киев, чтобы блюсти православную веру. Блюсти… Крепить и зорко охранять от чуждых посягательств. А что видел он в лице Романа? Стоял Роман не просто на порубежье Русской земли — пред ним на закат до самого океана простирались земли, подвластные латинской вере. И не раз уж присылал к нему папа нунциев своих и легатов, уговаривая отречься от православия.
Покуда не поддавался Роман на льстивые уговоры, а что скажет завтра, какое решение подскажет ему извечное непостоянство и непомерное честолюбие?..
И коль скоро из двух бед пришла пора выбирать одну, то уж лучше Рюрик, хоть и не любимый киянами, по богобоязненный и покорный митрополиту князь.
Так рассудил Матфей, и приговор его был неожидан для Романа:
— Не будет тебе моего благословения, Роман. Ступай и сам говори с киянами — они дети твои, тебе о них и радеть.
Ушел, к руке митрополита не приложился Роман. Вернулся в терем, сидел ввечеру, не зажигая свеч.
Неслышной тенью в дверь проскользнул Авксентий. Долговязый и тощий, как волк по весне, остановился перед князем. «Ишь, хичник, — подумал Роман, — даром что зубами не щелкает…»
— Не запалить ли огонь, княже? — спросил печатник.
Князь не ответил, и Авксентий, двигаясь все так же бесшумно, высек кресалом искры, зажег от тлеющего трута бересту и обошел все места, где стояли свечи. В сенях стало светло, печатник, улыбаясь, приблизился к Роману.
— Вижу, не сладилась беседа с митрополитом, — сказал он.
Оставаясь по-прежнему недвижим, Роман кивнул.
— Как все ромеи, скрытен и зело опасен Матфей, — продолжал Авксентий задумчивым голосом. — Но сделанного не вернешь. Не сегодня, так завтра смягчится митрополит. С сильным князем ссориться ему не впрок.
— Что присоветуешь, Авксентий? — выговорил наконец Роман.
— То же, что и в Триполе советовал: ссылай, не мешкая, Рюрика в монастырь. Ну сам посуди, каков из него князь в монашеской-то рясе!.. И киянам вражды своей не проявляй. Потерпи — не век же им прятаться в избах.
— А мне каково на Горе сидеть без митрополитова благословения?
— Смутили его кияне. А как примут тебя со всею честью — куды деться ему?
— Верно говоришь, Авксентий, — взбодрился Роман, встал, прошелся из угла в угол. — Кликнуть надо сотских из ремесленных посадов, купцов тож. С ними говорить буду.
— Ловко придумал, княже, — обрадовался печатник. — А от них и дале пойдет, — глядишь, все и образуется. С утра повелишь звать людишек?
— Сам с дружиной объедешь. И чтобы без баловства!
— Куды уж баловать! — воскликнул Авксентий. — Добром их нынче, добром…
— На посулы не скупись.
— Не поскуплюсь, княже…
— Свои, чай. Иные и отца моего помнят.
— Как же не помнить Мстислава, княже! Боголюбивый и добрый был — о том и в летописях прописано, — подольстил печатник. Падок на лесть был Роман, но Авксентия одернул:
— Не все, что в летописании, правда. Как вступили мы в Галич, почитал я, что про меня в хронографе Владимирском писано, и велел книги те сжечь. Не поскупился монах, много грязи вылил на мою голову.
— Не его ли четвертовал ты, как вершил суд да расправу? — плотоядно ухмыляясь, спросил Авксентий.
— Почто четвертовать? — вскинул на него глаза князь. — Сидит, где и прежде, переписывает хронограф заново. Нынче Рюрику от его писаний икается.
Потирая ладони, Авксентий захихикал. Нахмурившись, Роман серьезно сказал:
— На что я с врагами моими непримирим, да ты покровожаднее будешь.
Веселая улыбка на лице печатника вдруг стала растерянной и беспомощной.
— Хулишь меня, княже.
— Не хулю, а воздаю должное. Мил ты моему сердцу каков есть. Другим тебя не приемлю.
А в палатах у митрополита в тот же час другая текла беседа. Перед Матфеем стоял служка и внимательно запоминал все, что говорилось ему с глазу на глаз.
Наставлял его митрополит:
— Незаметен ты, прошмыгнешь во Владимир, как мышка. Всеволоду передашь мое благословение и такие слова: пленил, мол, Роман Рюрика с женою, задумал в монастырь их упрятать вместе с дочерью. Не отпускает от себя и сына его Ростислава в Белгород, и твою Верхославу унижает, творит суд и расправу в Киеве, как в своей вотчине. Кияне не хотят его к себе на стол, и я не дал благословения. Помысли-де, княже, как быть… Все ли запомнил?
— Все, — сказал служка и, встав на колени, приложился к Матфеевой руке. Митрополит благословил его.
— Романовых людишек берегись пуще всего, — предупредил он на прощание. — Не открывайся никому.
Уже не впервой выполнял служка поручения митрополита, оттого и выбрал его Матфей.
Ночь была темной и душной. В вышине тускло горели звезды. У Подольских ворот, перегнувшись с седла, всадник предъявил митрополитову печать. Старый вой, подняв над головой факел, внимательно рассмотрел ее, кивнул стоявшим за его спиной хмурым пешцам — служку беспрепятственно выпустили из города. Конь дробно простучал копытами по настилу подъемного моста и скоро скрылся под горой.
3
Кто в Киеве князь?..
На заутрене в Богородичной церкви блаженный, обнажая обмотанное цепью истощенное тело, кричал:
— Кто в Киеве князь? Господь покарал вас, нечестивцы, и оставил град ваш на сиротство и растерзание бешеным псам. Застило вам глаза, и в темноте вашей молитесь вы не господу, но сатане.
Сквозь толпу к человечку протиснулись незнакомые люди, схватили его за руки, потащили к выходу.
— Глядите, кияне, и запоминайте, — кричал блаженный. — Сие только начало, сие слуги сатаны. Когда же явится средь вас он сам, все будете гореть в геене огненной, и никто не придет, дабы помочь вам выйти на светлую дорогу истины!
То, что случилось в Михайловской церкви Выдубецкого монастыря, было еще пострашнее. Там, правя повечерие, монахи собрались вместе во главе с игуменом и предали анафеме Романа, и детей его, и весь его род. Впоследствии узнал галицкий князь, не без помощи Авксентия, что зачинщиком безобразий был некто, явившийся от митрополита и сгинувший в безвестности. Как ни искали его, а найти так и не смогли.
Однако Роман не очень убивался, узнав об этих событиях: так или иначе, а кияне сдавались. Беседа его со старостами и сотскими не прошла втуне. Ясное дело, пришлось пригрозить упрямцам — князь горячился и обещал кинуть их в поруб. То, что Роман не бросает слов на ветер, знали все: в своем Галиче он уже справил кровавый пир, а ежели Киев отдаст на поток и разграбление, пощады никто не жди. Закурились кузни, загрохотали молоты, купцы повезли на торг припрятанный на всякий случай товар, распустили паруса лодии на Днепре, веселым перезвоном заговорили на звонницах колокола…
Смеялись над своими страхами кияне, доверчивые, как дети: иль затмение на них нашло? Чего испугались-то? Своего князя? А то, что пригрозил он, так это его право — на то он и Роман. Иному и малый грех не простится, ему же все нипочем. Слава богу, что хватило у него терпения, — значит, и впрямь любит он своих киян.
И уже кричали юркие людишки на торгу:
— Слава тебе, Романе!
— Слава! Слава! — катилось по городу из конца в конец. Мужики надрывали горло, бабы, когда проезжал он мимо, поднимали на руках младенцев.
Отныне Роману нечего было опасаться. Тогда он призвал к себе Авксентия и повелел собрать передних мужей. В сени при гробовом молчании ввели также Рюрика с семьей, Славном и еще несколькими его наиболее ретивыми боярами.
Романовы думцы сидели, Рюрик со своими стоял перед князем.
— Вот что, бояре, — сказал Роман, — все, что в Триполе было, вам ведомо, и обещание мое запомнили все. Не потому, что жажду я киевского стола, наказую Рюрика, а за подлый обман его и вероломство. Как поступим с киевским князем: покараем его смертию или, преисполнясь великодушия, пострижем в монахи?
Опустив глаза, молчали думцы — молвить первым каждому было страшно.
Роман усмехнулся и взглянул на Авксентия.
— Гнев твой праведен, — распевчиво сказал печатник. — Но прошу тебя смилостивиться, хотя и достоин Рюрик сурового наказания. Постриги его, княже.
Слово было сказано — бояре зашевелились, хватаясь за него, как утопающий за соломинку (им и невдомек было, что сговорились Роман с Авксентием):
— В монастырь его!..
— И жену его постричь, Анну…
— И дочь.
— И сыновей!..
Последнее выкрикнул Чурыня, уже сидевший среди галицких думцев.
Роман посмотрел на него долгим взглядом — Чурыня съежился и часто-часто заперхал.
— Не, Ростислав с Владимиром за отца своего не в ответе, — нашелся кто-то.
— Яблоко-то от яблони… — возразил другой.
Авксентий тревожно вскинулся, отыскал глазами говорившего — был это дородный боярин с раскидистой бородой, Рагуйло из волынских; поняв печатника, тот враз замолчал.
Вдруг заговорил Рюрик:
— Смешно слушать мне тебя, Романе. Погляди, кто судит великого киевского князя — слуги его и твои рабы. Да видано ли такое? Нарушил ты родовой обычаи, не говоря уж о подлой лжи, коей сам ты выдумщик и первый потатчик…
Услышав своего князя, поникший было Славн придвинулся к Рюрику. Ростислав положил ладонь на рукоять меча. Верхослава гордо вскинула голову.
Передние мужи повскакали с лавок, загалдели вразнобой. Чурыня закричал громче всех (Рюрик, оставшийся на воле, был ему опаснее злого половца).
— Тише, бояре! — зыкнул на думцев Роман. — Почто расшумелись? Иль забыли про чин?
— Боятся они, вот и лают, — сказал Рюрик.
— Тебя им бояться нечего, — спокойно проговорил Роман. — И на родовой обычай не ссылайся — сам небрег им ежедень. А чтобы не дразнить бояр, скажу свое последнее слово: тебя, жену твою и дочь постригаю, Ростислава с Владимиром, сынов твоих, беру с собою в Галич, а ты, Верхослава, возвращайся в Белгород — тебе я ущерба не причиню… Ладно ли рассудил, думцы?
— Ладно, княже, — удовлетворенно закивали бояре.
Вскрикнула княгиня Анна, Ростислав рванулся к Роману, но на руках его повисли два рослых гридня.
— А знаешь ли ты про то, Романе, — с достоинством заговорила молчавшая доселе Верхослава, — что разлучая меня с мужем, творишь ты еще одно зло? Не вернусь я в Белогород — вези и меня с Ростиславом в Галич. Всеволодова дочь я, а не девка и противу воли моей распоряжаться мною, как рабой, никому не позволю.
Удивленно вскинулась бровь у Романа, и вдруг поползли от краешков глаз к косицам веселые лучики — ай да княгиня! Развеселила его Верхослава, и он проговорил с улыбкой:
— Не пленником везу я в Галич твоего мужа, а гостем. И ни ему, ни тебе не желаю зла. Ежели хочешь, поедем с нами.
— Оставил бы ты деток моих в Киеве, — слезно попросила Анна.
— А ежели оставлю? — прищурился Роман. — Ежели и впрямь не возьму, кто о них позаботится?
— Не кощунствуй, Романе, — сказал Рюрик. — Ростислав вернется в Белгород, там он — князь, и младшенького возьмет с собою.
— Тебе легко говорить, — возразил Роман. — Мне же за все ответ держать. Не приведи бог, случится с Ростиславом что в пути, — на кого вина падет? Не уберег, мол, али сам замыслил… Нет, как решил я, так и будет.
4
Далеко от Киева над Клязьминской поймой шел благодатный летний дождь.
Пробираясь на коне сквозь заросли мокрого орешника, Всеволод прислушивался к голосам скакавших следом за ним дружинников. Охота сегодня не задалась с утра, выследили одного лишь лося, шли за ним долго, а потом в болоте затеряли след. Князь был не в духе, молчал, наконец велел трубить сбор и возвращаться в город.
Дождь застал их на половине пути, все вымокли и думали только о том, как бы поскорее обсушиться и отдохнуть.
Кузьма Ратьшич скакал чуть поодаль от князя, но ближе к нему, чем все остальные, Всеволод явственно слышал прерывистое дыхание его коня. Тут же, где-то совсем рядом, был боярин Яков, бесшабашный и страстный охотник, уговоривший князя вчера на пиру ехать с утра на лося. Клялся и божился, что мужики видели совсем рядом матерого зверя — врал, небось: Всеволод не впервой в лесу и сразу понял, что тропа, на которую указал Яков, еще прошлогодняя и никакого лося поблизости не было.
Ну да ладно, захотелось добру молодцу поразмяться — пусть его. Всеволоду тоже надоел терем, и он не сердился на Якова за то, что тот вытащил его на охоту.
Но когда все-таки на лося напали, когда ринулись по следу выжловки и черные борзые, горделиво взглянул на князя Яков и повел своего солового, с седым нависом коня изгоном вперед, не разбирая дороги.
За ним и Всеволод не утерпел, погнал своего чалого с улюлюканьем и посвистом — вся охота стронулась, под конскими копытами полег неокрепший подлесок, упали молодые травы.
Первою стрелой подранил зверя в бок Всеволод, вторая стрела была Якова — повисла она у лося на шее, стрела Ратьшича угодила сохатому в ногу.
Но крепкий попался им самец — не сбавляя бега, шел он впереди коней, вскинув тяжелую морду, шел по сокровенным своим приметам к болоту, широко раскинувшемуся за низким березнячком.
Утопая в трясине, трубным голосом полошил он лесную дремоту, не то просто прощаясь с жизнью, не то упреждая лосиху об опасности.
Со страхом и жалостью смотрел Всеволод в устремленные на него глаза погибающего зверя.
Голова самца погружалась все глубже и глубже, но глаза все так же неотрывно следили за князем, пока не сомкнулась бездна, и в них было торжество зверя, понявшего по одному ему только внятным звукам, что клич его услышан, и в тот самый миг, когда затухает в болотной тьме его последнее дыхание, лосиха летит по лесу, унося от смерти зародившуюся в ее чреве новую жизнь…
Какие потаенные связи вызывала в душе князя эта картина? Ведь не оттого же ударил Всеволод плетью но спине подъехавшего выжлятника, что упустил он верную добычу.
Отчего вдруг возник перед взором его облик больной Марии с отрешенным, исхудалым лицом, утонувшим в подушках? Отчего увидел он сынов и дочерей своих всех разом — и горечь чего-то невосполнимого, утраченного навсегда, наполнила его сердце?
И образ самоотверженного лося, домысленный воображением, все возникал и возникал перед князем, как образ всего сущего на земле.
И думал Всеволод: в чем связь времен? Неужто только в том, что семя твое, как у зверя, возрождается в жизни, которую тебе не дано познать? И мысли твои только тень истины? И чувства твои только зов непокорной плоти? И не продлится в сынах твоих ни радость первой любви, ни зов голубого неба, ни ненависть, ни боль, ни сомнения — и все для них будет сначала. И снова пойдут они тем же путем, которым уже однажды прошел ты сам? И не в этом ли высший смысл и предназначение человека — лишь повторяться в своих потомках, и так без конца?..
Но все подымалось в нем и противилось этому, потому что на задуманное им (он знал это) жизни одной не хватит, какой бы долгой она ни была. А если никто не продлит ее и все начнется сызнова, справедливы ли жертвы, принесенные им во имя несуществующего блага?..
Вот какие мысли обуревали Всеволода, и хорошо, что ни Яков, ни Кузьма Ратьшич не догадывались о них и думали, что князь недоволен охотой.
Они уже добрались до излучины Клязьмы и переправились вброд чуть ниже Боголюбова.
С запада потянул пахнущий горящими травами ветерок, тучи развеялись, и теперь князь и дружинники скакали прямо на сверкающие купола умытых дождем, словно невесомых соборов.
Знакомый вид княжеского пригорода всегда волновал Всеволода, невеселые мысли рассеялись, и теперь он легонько постегивал коня, частой рысью взбегающего на пригорок.
Церковь Покрова осталась справа (проезжая мимо, князь оглянулся на нее), слева, под крепостной стеной, зачернели избы посада, прямо перед лицом высилась громада дворца с примыкающей к нему церковкой. За спиной Всеволода напевно протрубил рог, на валах засуетились люди…
Князь попридержал чалого, Ратьшич нагнал его, Яков скакал рядом.
Сторожа, сгибаясь в поклоне, распахнули створы ворот, и все въехали на небольшой, выложенный белым камнем двор.
Издали дворец казался ухоженным, вблизи же являл собою громаду уже начавших чернеть, запущенных глыб. Однако и в запустении он радовал взгляд соразмерностью всех его частей и плавностью линий.
Всеволод подумал, что неплохо было бы подновить постройку, хотя жить здесь он не собирался, как не жил почти никогда и в братнем тереме во Владимире у Золотых ворот. Оглядываясь вокруг себя, он вдруг вспомнил возводившего эти стены камнесечца Левонтия, вспомнил, как на подъезде к Боголюбову встретил его возок и как глядел на него из возка Левонтий, который уже знал, что час его пробил, и мысленно прощался с князем…
Защемило сердце, как всегда последнее время, едва только стоило соприкоснуться с минувшим. Но боль была мгновенной, почти неощутимой. Всеволод спрыгнул с коня и ступил под прохладные своды. По крутой винтовой лестнице он поднялся наверх, в полутемный переход, и остановился перед княжеской опочивальней.
Что внезапно остановило его руку, поднявшуюся, чтобы открыть обитую золочеными медными полосами створу, что толкнуло его в грудь и не дало перешагнуть порог? Уж не воспоминание ли о злодейском убийстве брата, так потрясшем его во дни молодости?..
Но Всеволод шагнул вперед — дверь курлыкнула на заржавелых петлях, и взору его предстала картина полнейшего запустения. В опочивальне было прохладно и сыро, в забранное решеткой окно падал мягкий рассеянный свет. Похоже, никто не заходил сюда с тех пор, как свершилось злодейское преступление: на лавке валялись гусли, на которых любил, оставшись один, играть Андрей, под лавкой — мягкие меховые туфли-кожанцы, сорванный с гвоздя ковер висел на стене боком. Все было покрыто толстым слоем серой пыли…
Всеволод опустил взгляд и увидел на полу перед лавкой большое темное пятно, которое могло быть братней кровью, нахмурился, передернул плечом и, круто повернувшись, вышел из опочивальни.
Странный это был день, наполненный грустными размышлениями и мрачными воспоминаниями.
Что привело князя, в Боголюбово, в эти палаты, в опочивальню, в которой он был только раз вместе с братом Михалкой? Они только что вернулись на Русь из изгнания, Андрей звал их к себе, разговаривал с ними приветливо, хоть и недолго. В опочивальне было так же полутемно, под образами в углу сиротливо светилась лампадка; гремя скляницами, бесшумно ходил возле ложа хромоногий лечец из Галича. Андрей был болен, улыбался через силу, вспоминал погибшего в походе на булгар старшего сына… Тогда непонятна была Всеволоду его тревога.
Теперь он сам познал ее. И улыбающееся лицо внезапно возникшего перед ним Якова было так некстати, что Всеволод поморщился и отвернулся.
Но Яков сказал:
— Княже, внизу дожидается тебя Звездан, прискакавший со спешным делом из Владимира.
Всеволод спустился во двор. Дружинники грудились кучкой у входа в собор, о чем-то оживленно переговаривались друг с другом.
Быстрым шагом Звездан приблизился к князю, придерживая меч рукою, поясно поклонился ему. Тут же подскочил к ним Кузьма.
— Срочное дело к тебе, княже, от епископа Иоанна, — сказал Звездан.
— Аль соскучился по мне наш пастырь? — усмехнулся Всеволод. — Почто такая спешка?
А про себя подумалось: «Свят-свят, не с Марией ли приключилось несчастье?»
— Велено передать тебе, что прибыл гонец из Киева, — бесстрастно продолжал Звездан, глядя прямо в глаза князю.
— Подождал бы гонец и до вечера, — проворчал Всеволод.
— От митрополита, — закончил Звездан.
Всеволод подобрался, пристально поглядел на дружинника.
— Ну, чего еще сказывал Иоанн? — спросил нетерпеливо.
— Боле ничего, — произнес Звездан. Всеволод помедлил и быстро подошел к своему чалому. Дружинники, чутко следившие за ним, тоже кинулись к коням.
Звездан скакал рядом с князем.
— Велено было сыскать тебя, княже, на охоте, — возбужденно поблескивая глазами, говорил он. — Кинулся я к броду, а мне — проехал-де князь с дружиною к Боголюбову. Хорошо, что упредили, а то бы не сыскал…
— Нынче охота не сладилась, — сказал Ратьшич.
Всеволод молчал.
Поднялись на пригорок перед Серебряными воротами, миновали посад, в городе попридержали коней. Ехали чинно. Дружинники с достоинством поглядывали по сторонам на толпящийся повсюду ремесленный люд. У детинца снова пришпорили коней, скакали с веселым посвистом под звуки охотничьих рогов.
Услышав их, отроки высыпали во двор, чтобы принять коней. Легким шагом Всеволод направился в палату, где ждал его Иоанн. Кузьма Ратьшич и Яков шли за ним следом. Звездан отстал на входе.
Епископ был не один. Прямо напротив него, за крытым бархатной скатертью столом, сидел широкоплечий молодец в широком платне, в высоких до колен, мягких сапогах, рядом с ним на лавке лежала шерстяная шапочка.
Едва только вошел князь, Иоанн прервал беседу, молодец вскочил и поклонился. Всеволод молча отстегнул корзно и кинул его на спинку кресла. Кузьма и Яков встали позади него.
Епископ начал сразу, без подступов и благочинных речей:
— Выслушай гонца, княже.
— Говори, — кивнул Всеволод, глядя на молодца. Был он юн, но крепок, на шее платно не сходится, взгляд прямой и решительный.
— Прислал меня к тебе, княже, Матфей, митрополит наш…
— Знаю, — нетерпеливо оборвал его Всеволод. Гонец смущенно покашлял.
Князь подался вперед:
— Роман?
— Да, княже… Велел передать митрополит, что схватил он и грозится постричь Рюрика, а вместе с ним жену его и дочь. Сына Рюрика с твоею Верхославой не отпускает в Белгород…
Глава третья
1
Дьякон владимирской Богородичной церкви Лука, прозванный в соборном хоре Сопелью, любил поутру бродить по городу, а пуще всего нравилась ему толчея на главном торгу, куда съезжались не одни купцы и заморские гости со своим бойким товаром, но и разные веселые люди.
Дьякон был небольшого роста, тонок в кости, худ, и трудно было поверить, что именно в его впалой груди зарождались те могучие звуки, от которых во время службы мороз подирал по коже, сотрясались своды собора и трепетно колебалось пламя многочисленных свечей.
От предшественника своего, тоже Луки, наследовал он церковную школу, где обучал пению и крюковому письму обладавших музыкальными способностями детей ремесленников и прочих жителей города.
Лука был беден, жил в посаде у Волжских ворот в убогой избенке, крытой щепой, с покосившимися дверьми. Не было у него ни детей, ни родных — одна только жена Соломонида, высокая рябая баба с рыжими, как огонь, волосами, которую он привез из деревни, когда уж пел в Богородичной церкви. О прошлом Луки никто ничего не знал, хотя слухи ходили разные. Одни говорили, что до того, как попасть во Владимир, ходил Сопель с гуслярами, и утверждали, что знают его в лицо, другие столь же рьяно доказывали, что никаким гусляром он не был, а был попом, но провинился и его изгнали из Юрьева (там-де и до сих пор помнят Луку), третьи, людишки бывалые, вспоминали, будто видели его в Новгороде, а что он там делал, никто не знал…
Все это были враки, но Лука не опровергал слухов: пусть себе болтают, ежели охота. На самом деле происходил он из обыкновенных смердов, отец и дед его орали пашню, да и сам он думал, что век ему сидеть на земле. А попал Лука в Успенский собор не по своей воле — по одной лишь случайности, когда, ныне уже покойный, ростовский епископ Леон ехал как-то по вызову князя и ночевал в их деревне. Случилось это в Купальницы, и Лука с другими парнями и девками водил за околицей хоровод. Запевал он скоморошины, голос у него был могутен, и Леон удивился, послал служек, чтобы привели певца.
— Хочешь ехать со мной во Владимир? — спросил он. — Будешь петь в Богородичной церкви.
Вот и весь сказ…
Шел Лука по городу, по торгу, к людям приглядывался.
— Сопель идет! — увиваясь сзади, кричали ребятишки.
Лука не сердился на них, улыбался им кротко, присаживался на корточки, гладил пострелов по головкам, скромными гостинцами одаривал.
И вот что чудно: и вправду любил дьякон детей, своих не имея, другим завидовал, но с теми, что попадали к нему в обучение, бывал строг, шалостей не терпел и сурово наказывал. Правда, была у него на сей случай такая присказка:
— Ничего. За одного битого двух небитых дают.
Шел Лука по городу, окруженный детьми, по сторонам с улыбкой посматривал. День был солнечный и ласковый, нарядная толпа заполняла улицы. Попадались дьякону знакомые — шапочку снимет, с иными поздоровается в обнимочку, о доме расспросит, о здоровье, не занедужил ли кто и во всем ли достаток. Отрываясь от работы, приветливо кивали ему из-за тынов гончары и златокузнецы, усмошвецы и горшечники.
Вдруг насторожился Лука, повел чутким ухом. Ребятишки гомозились и кричали у его ног.
— Нишкните вы! — осерчал дьякон и снова прислушался.
Почудилось ему, будто донес до него встречный ветерок чудный голос. Исчез он за гомоном толпы, но вот — чу! — снова прорезался.
Забеспокоился Лука, прибавил шагу. Все громче голос, все ближе. Вот уж совсем рядом.
За спинами сгрудившихся людей ничего не увидишь. Торопливо юркнул дьякон в толпу и остановился, изумленный. Вот оно — чудо-то!
Пел малец-пигалица, от земли два вершка. Тощенький, бледненький, а рядом с ним слепой старче о клюку опирается, незрячие глаза подставил теплому солнышку.
Слушая мальца, в двух местах поморщился от фальшивинки Лука, но голос-то, голос!..
Кончил малец, стал обходить слушателей — кто что подаст, кланялся, благодарил за милостыньку. Приблизился он к Луке, а дьякон его за руку — хвать.
— Больно мне, дедушка, — захныкал малец тоненько, вскинул на дьякона испуганные глаза.
Повернул в их сторону слепое лицо старец, застучал клюкою оземь, окликнул скрипучим голосом:
— Егорка!
— Тута я! — обернулся малец. — Поп меня за руку ухватил. Боюся, деда!..
— Отпусти мальца! — сильнее прежнего загрохотал клюкою старец, слепо двинулся к Луке. — Почто убогих обижаешь?
— Сопель! Сопель! — закричали ребятишки и стали дергать дьякона со всех сторон.
В толпе сразу объявились сердобольные. Слепых и юродивых почитали владимирцы, в обиду не давали, стали придвигаться к Луке, говорили покуда мирно:
— Отпусти мальца, не кощунствуй.
Бабы воинственнее были:
— Чего на него глядеть! Вовсе обезумел дьякон. Мало, что детям у себя в ученье досаждает — ревом ревут, ишшо и на улице бесчинствует!..
Но Лука будто не слышал их, только еще крепче держал мальчонку за руку. Старец двигался на голос поводыря, размахивая клюкой.
— Эй, люди, почто галдите? — раздался над толпой властный голос.
Все повернулись разом. Один лишь Лука даже ухом не повел. Мальчишка хныкал и трепыхался в его руке, дьякон тянул его за собой в сторону.
— Лука! — окликнул его все тот же голос.
— Ай-я? — встрепенулся, очнувшись, дьякон. Повел вокруг себя взглядом, увидел сидящего на коне боярина Якова. Не выпуская мальца, поясно поклонился ему.
— Ты чего это? — спросил изумленный боярин.
— Прости, батюшка, — снова поклонился ему Лука.
Яков сказал:
— Негоже это, Лука, обижать убогих…
— Лютый он, боярин, — заговорили в толпе. — Правы бабы, как есть, разума лишился…
— Эк кинулся-то… Яко стервятник.
— Куды слепцу без поводыря?!
— Почто молчишь, Лука? — нахмурился Яков. Не понравилось ему все это: зачем зазря народ волновать?
Лука, потупившись, безмолствовал. Мальчонка попискивал и с надеждой таращился на боярина. Яков рассердился:
— Что он тебе сделал? Отпусти мальца.
— Прости, батюшка, — в третий раз поклонился Лука.
— Эк свое заладил!.. Кому велено?
— Не могу я… Как услышал, так и не могу. Голос у него яко у ангела.
— А насильничаешь почто? — вопросили из толпы. — Не раб он твой, малец-от. Почто за руку держишь?
— Сбегнет…
Яков рассмеялся.
— Отпусти, отпусти — не сбегнет, — сказал он, слезая с коня. Кто-то услужливо подхватил повод, боярин подошел к Луке, потрепал мальчонку по кудрявой головенке.
— А ты и впрямь поешь, яко ангел?
— Не…
Старец, стараясь не пропустить ни слова, внимательно прислушивался к разговору.
К нему повернулся Яков:
— Твой это малец, старче?
— Егорка-то? — выпучивая слепые бельма, переспросил старик. — Дык како мой? Не холоп он, а прибился в Ростове… Сам знаешь, боярин, слепому без поводыря негоже. Ходим мы по Руси, добрые люди милостыньку подают, тем и кормимся. Ни отца, ни мамки у него нет, сирота он безродный… Не дай сироту и слепца в обиду, добрый боярин. Вступись.
— Да, — в растерянности почесал Яков затылок. — Придется тебе, Егорка, спеть. А то како я вас рассужу?
Чувствуя недоброе, слепец упал на колени:
— Не забирай у меня мальца, боярин. Смилуйся!
— Пой, Егорка, — сказал Яков.
— Пой боярину, — подтолкнул его в спину Лука. Толпа с любопытством сомкнулась вокруг них.
Чувствуя всеобщее внимание, мальчонка выдернул у дьякона свою руку, оправил кожушок.
— А чего петь-то?
— Чего хошь, то и пой, — сказал Яков.
— Пой, пой, — послышалось из толпы.
И тогда, прокашлявшись в ладошку, начал Егорка, да так, что у Луки пуще прежнего перехватило дыхание.
Пел мальчонка без натуги, легко и вольно, и голос его звенел, как серебряная труба. Сроду не слыхивал Яков такого голоса, а ведь на пирах, бывало, показывали свое умение отменные гусляры.
— Да как же так отдать его тебе, старче? — удивился он. — Такого-то певуна и князю показать не грех. Рассудил я вас: забирай с собой Егорку, Лука…
Запричитал слепец, заелозил в ногах у боярина:
— На что бросаешь меня?! На верную погибель.
— Молчи, старче, — оборвал его Яков. — По городам да весям подаяние собирать и другого поводыря сыщешь. Не пристало твоему Егорке честной люд на торжищах потешать.
Прошел через расступившуюся молчаливую толпу и сел на коня.
— Расходись, народ! Неча грудиться… Аль не по правде я рассудил?
Кому охота было отвечать боярину? Стали разбредаться люди, кто куда. Трое остались на площади.
— Благослови, деда, — сказал, всхлипывая, Егорка, припал старцу на грудь.
Ощупав мальца, слепой дрожащими перстами перекрестил его. Лука с трудом оторвал Егорку от старца, повел за собой.
— Сопель, Сопель! — кричали издали ребятишки. Теперь они боялись приближаться к дьякону. Лука остановился и погрозил им туго сжатым кулаком.
2
В избе, куда привел Егорку Лука, было неуютно и дымно. В печи гудел огонь, у огня, согнувшись, хлопотала могучая баба. В свете очага рыжие волосы на ее голове горели, как пламя.
— Вот, — сказал, указывая на Егорку, дьякон, — примай мальца, Соломонида.
Баба выпрямилась и оказалась еще выше ростом, Лука едва доставал ей до плеча.
Егорка, испугавшись, попятился к порогу, но баба улыбнулась, и улыбка у нее была доброй и приветливой.
— Господи! — всплеснула она руками. — Да где же ты такого хилого да хворого отыскал?
— Я не хворый, — серьезно сказал Егорка. — Это дед у меня был хворый и слепой.
Лука сел на лавку, опустив между колен руки, с удовлетворением сказал:
— Вот, на торгу объявился…
— Нешто забрал его у старца? — помрачнела Соломонида и с упреком посмотрела на мужа.
— Ишшо и ты туда же! — рассердился Лука. — Ну-ка заместо того, чтобы разговоры говорить, накорми мальца.
Соломонида вернулась к печи, загремела горшками — с сердцем двигала их с места на место, но долго молчать не выдержала.
— Его бы в баньку наперво, — сказала, не оборачиваясь.
— Чего вздумала, баньку ишшо истопить надо, — отозвался с лавки Лука. — А малец едва на ногах стоит. Глянь-ка, кожа да кости. Не шибко, знать, баловал тебя старец, — оборотился он к Егорке. — Подь сюды!
Егорка неуверенно подошел, остановился вблизи.
— Садись, — усадил его с собою рядом Лука. — Сыми-ко рубаху.
Егорка покорно повиновался. Дьякон покачал головой:
— И в чем только душа у тебя держится!.. Соломонида!
— Ась?
— Погляди на мальца. Тут допрежь всего твоя забота.
— Тощой-то како-ой, — с жалостью протянула дьяконица. — А сказываешь, мол, не хворый…
— Не хворый, — упрямо подтвердил Егорка. — Хворые перхают да за палку держатся, чтобы не упасть.
— Кормил ли тебя старец-то? — совсем размякла Соломонида.
— Куски пожирнее он себе брал, — сказал Егорка, — потому как слаб был…
— А ты как же?
— Хлебушка нам на обоих хватало. Да водицы. Да кваском, глядишь, где угостят.
— Шибко вцепился в него старче, не хотел отдавать — сказал дьякон мирным голосом, словно совсем еще недавно, на торге, был так же спокоен, как и теперь.
Он по-домашнему разоблачился и теперь сидел на лавке, тихий и маленький, в холодных штанах и исподней застиранной рубахе.
Соломонида выставила на стол горячий горшок с сочивом, охватив его тряпицей, вытряхнула содержимое в большую деревянную мису, положила три ложки.
— Сотворим молитву, — сказал дьякон и, повернувшись к образам, зашевелил губами. Соломонида и Егорка тоже помолились и взялись за ложки.
Первым зачерпнул Лука, поморщился, пошамкал ртом, потом кивнул, и тогда за еду принялись все.
Хлёбово было густым и душистым, в темной жиже плавали пахучая травка и куски разваренной репы.
Давно так не едал Егорка, ложка мелькала в его руке.
Дьякон предупредил:
— Не части.
Егорка покраснел и поперхнулся. Лука заметил это и уже мягче сказал, обращаясь также и к Соломониде:
— Не о хлебе едином жив будеши…
После хлебова был кисель, потом пили сладкий квас. Потом Егорку потянуло ко сну. Глаза смыкались, закувыркалась, поплыла перед ним повалуша.
Соломонида бросила ему на лавку овчину:
— Уморился малый. Спи…
Сон был длинный и вязкий. Сквозь причудливые видения долетал далекий разговор:
— Не иначе, сие от бога…
— Всё от бога.
— Как услышал я, так и обмер…
— Неужто?
— Вот те крест. А скажу, не поверишь…
— Обыкновенно говорит малец.
— Да как поет!.. Уж подивлю я протопопа, уж порадую. Отблагодарит меня отче. Крышу в избе перекрою, дощатую наложу…
— Не шибко-то надейся. Леон тож тебе чего не обещал, а погляди-ко вокруг себя, живем хуже церковной мыши.
— Попомни, принесет нам мальчонка счастье.
— На нас как наслано. Не на ту пору тебя мать родила.
— Экая ты, Соломонида! Такой вовек не угодишь…
— Поболе бы в избу нес, а то всё — мимо.
— Будя.
Стихли голоса, утонули в дреме. И стали сниться Егорке красивые сны. От снов этих сладостно и тесно сделалось в груди. То летал Егорка и задыхался от высоты, то над лесом, как птица, парил, едва взмахивая руками. То опускался на причудливое речное дно и плавал в зеленой и прозрачной воде, как рыба…
Долго спал Егорка. Проснулся оттого, что под овчиной стало жарко и душно. Высунул из меха нос, удивился: где это он?.. С трудом вспомнил, что находится в избе у дьякона. Тихо выпростал ноги, сел, оглянулся.
Дверь отворилась, вошла с водоносом в руке Соломонида. Улыбнулась мальцу, разливая воду по корчагам:
— Ладно ли спал, Егорка?
— Ух как ладно, — потянулся малец.
Соломонида сказала:
— Ступай в мовню, там тебя Лука дожидается…
В баню идти Егорке не хотелось, но ослушаться дьяконицы он не мог. Приплясывая на одной ноге, выскочил за дверь. Огляделся, подумал озорно: а что, как дать деру? Поди, ждет его старче. С ним — жизнь привольная… Вон плетень: перескочил и — иди на все четыре стороны.
Но Егорка вспомнил про скудные старческие хлеба и свернул на тропинку, ведущую через огороды вниз, к реке. Подошел к мовнице, потянул на себя дверь. Вошёл, задохнулся от горячего пара.
Лука стоял к двери тощим задом, плескал ковшичком воду на камни, уложенные в очаге. Камни сердились, шипели и выбрасывали в лицо ему белые клубы пара.
Почувствовав потянувший по ногам холодок, дьякон обернулся, увидел Егорку, закричал:
— Куды тепло-то выпускаешь?
Егорка захлопнул дверь, стал неторопливо раздеваться. Одежку, прилежно сворачивая, клал рядом на скользкую лавку. Лука протянул руку, сгреб лохмотья, затолкал в угол. Потом, обняв за плечи, подтолкнул мальца к полку.
— Полезай наверх.
Сам выбрал веничек, обмакнул в бадейку, потряс перед собою:
— Эх, за паром глаз не видать! Ложись, Егорка, так ли уж я тебя обихожу.
Со старцем не ежедень и умывался малец, много сошло с него грязи. Удивился Лука:
— А и белехонек же ты стал!..
Чистую давал ему одежку, новую. Сам надевал застиранные порты.
Соломонида подавала им в избе заварки на смородиновом листе, медком потчевала. Пропотел Егорка, легким стал, легче пуха.
— А теперь, — сказал дьякон, — сведу я тебя в Богородичную церковь на литургию.
И пошли они в белокаменный собор, что стоял над Клязьмою на крутом ее, обрывистом берегу. Тут уж только глаза успевал пошире открывать Егорка — такого чуда не видывал он нигде, на что прошел со старцем немало разных городов.
Все вокруг блистало золотом и драгоценными каменьями. Пред дверьми алтаря высился серебряный, с позлащением амвон. Алтарная преграда, сени над престолом и сам престол были изукрашены хитрым узорочьем. Под образами горели огромные паникадила. Стены собора увешаны иконами в дорогих оправах, щедро расписаны ликами святых. Пол повсюду выстлан красными каменными плитами, на них и ступить-то боязно.
Еще больше поразила его сама служба, а могучи голос Луки, которого он не сразу узнал, потому что был дьякон одет необычно и празднично, был подобен трубному гласу, вздымался под самые своды и повергал в благоговейный трепет…
После службы Лука свел Егорку к протопопу, заставил его петь; протопоп слушал его со вниманием, кивал лысой головой и приветливо улыбался, а Егорка не мог оторвать завороженных глаз от его прошитой золотыми нитями блестящей фелони.
Скоморошины, которые знал и сейчас старательно показывал Егорка, в божьем храме звучали кощунственно: кончив петь, он испугался и со страхом уставился на протопопа Фифаила. Но тот даже и ухом не повел, сказал вкрадчиво и тихо:
— Зело, зело способен отрок.
Лука удовлетворенно покашлял.
— Так благословляешь, отче? — спросил он со смирением.
Фифаил кротко улыбнулся, и улыбка у него была простодушна, как у ребенка.
— На учение благословляю. Однако хощу предостеречь тебя, Лука, — бесовских песен не играть, сие противно богу. И отроков учить надобно не токмо попевкам, но и Святому писанию, ибо не для услаждения слуха сие, а во славу господа…
Не впервой предупреждал протопоп дьякона, знал он (доносили ему верные служки), что поют отроки с попустительства Луки былины и старины и по ним вникают в тайны знаменитого звукоряда. Однако дьякон был упрям и, пренебрегая советами, делал все по-своему. Может быть, потому, что любил его сам князь и когда гостили у него послы из Царьграда, звал в свою дворовую церковь, чтобы сразить наповал ромеев.
— О душе забота наша, Лука, — и так погрязли прихожане в неверии и пороке… Плоть немощна, — все-таки еще раз предостерег Фифаил.
Не ответил на это протопопу Лука, хоть и слушал его со вниманием. Уйдет из храма, будет делать по-своему. Фифаил ему не указ.
— А отрок твой зело голосист. Подойди-ка, Егорка, под благословение, — сказал протопоп.
— Подойди-подойди, — подтолкнул дьякон.
Егорка опустился перед протопопом на колени.
3
Вокруг Богородичной церкви тесно лепились друг к другу боярские терема, избы знатных купцов и богатых ремесленников. Сгорали они не раз во время больших пожаров, но снова строились поближе к собору, словно искали у его стен надежного убежища. Одна из таких изб была отдана Всеволодом Луке на обучение распевщиков — было в ней просторно и зимою холодно, но дьякон твердо был убежден, что холод учению не помеха, а лучшее подспорье.
Здесь распевщики зубрили крюковую грамоту и прочие премудрости, а жили неподалеку — в кельях Рождественского монастыря. Там и кормились с монахами в общей трапезной и помогали игумену в богослужении.
Егорка приглянулся Луке, и подумывал он о том, чтобы оставить его при себе, но с самого начала баловать мальца не хотел. Потому-то сразу от протопопа препроводил он его в монастырь и сдал игумену.
Симон приветил Егорку, подозвал к себе и, поставив его между колен, стал по-отечески расспрашивать, откуда он, да как попал к старцу, и что видел, скитаясь с ним по Руси.
Ровный голос игумена и теплота, струившаяся из его глаз, расположили Егорку. Он стал рассказывать о себе, не таясь.
Симон слушал его внимательно и серьезно, как взрослого, не перебивал и не поучал, и это еще больше разохотило мальца.
Игумен порадовался, встретив душу нежную и неиспорченную, и, кликнув монастырского служку, велел отвести Егорку в келью, где уже обитали четверо других учеников Луки, а сам, оставшись наедине с дьяконом, стал показывать ему новые крюковые записи, недавно доставленные из Киева от митрополита Матфея.
Сам он крюковому письму не разумел, хоть и был начитан не в одном только русском языке, но и в ромейском и в латинском, и с удовлетворением наблюдал за тем, как оживился Лука, как, жадно схватив записи, пробежал их быстрым взглядом и забубнил себе под нос, выделяя то одни, то другие лады. Потом вскинул глаза на Симона и сказал, что записи новые, но что у него есть такие же, написанные им самим, только лучше.
— Как это? — удивился игумен.
— Ромейский распев, — сказал Лука, — постоянен и не допускает ничего нового. Он словно лед на реке, но ведь под ним и в самые суровые холода течет живая струя.
— Объясни, — сказал игумен.
— Ромеи, дав нам веру, хотят, дабы мы следовали ей во всем, яко слепцы.
— Все мы слепы и веруем. Вера дарует нам свет и единую истину.
— Все так, — согласно кивнул дьякон. — Однако каждому из народов, населяющих мир сей, дарован не токмо свой язык, дабы общаться друг с другом, но и душа. И через душу познаем мы величие бога. И в этом есть его мудрость… Так почто же вкладывать в разверстую грудь нашу чужую душу и говорить при этом: сие токмо истина?..
— Вотще, — возразил Симон, — мы же правим литургию не по-ромейски, а на своем языке.
— Так почто распева своего не слышим? — хитро улыбнулся Лука. — Тебе, отче, один шаг остался — шагни его.
— Нешто бесовские распевы наши повторять в храме божьем?
— А ромейские?..
— Так от веку заведено.
— Худо слушаешь, отче, — сказал дьякон с грустью. — Давно уж поем мы по-новому, да признаться в том страшно… А кондак в память князей Бориса и Глеба? Будто и его ромеи выдумали… Слабо им — кишка тонка… Не-ет, не пристало нам кланяться чужестранцам, когда свое под боком. И наши распевы еще ох как зазвучат, отче, дай только срок!..
— Верно говорят, богохульник ты!
— То — пустое. А вот послушай-ко…
И, отставив ногу, Лука загудел громоподобным басом:
— Тво-я побе-ди-тель-на-я дес-ни-ца бо-го-леп-но в кре-пос-ти про-сла-ви-тся-а-а…
— Хватит, хватит, — замахал руками Симон и заткнул уши.
— Что, игумен? — улыбнулся Лука. — Прохватило?
— Бес ты. И отколь глас в тебе такой трубный?
— От бога.
— Того и гляди, иноки сбегутся ко всенощной…
— У твоих иноков уши от лени заложило.
— Слушал я тебя в церкви — шибко. Да в келье попрохвастистее будет. Бес, как есть бес…
— Каков же я бес, коли гимны пою! — засмеялся Лука, и щурясь с хитрецой, подмигнул игумену.
Симон сказал:
— Богохульник ты — ладно. Да отроков почто смущать?
— В них, отец святой, вся моя надёжа. Не смущаю я их, а учу. После меня умножат они славу русского распева, дай срок.
Тут беседу их прервал запыхавшийся чернец.
— Княже к нам пожаловал! — крикнул он с порога.
А Всеволод, уже отстраняя чернеца, вступал в келыо.
Симон поднялся со скамьи, выпрямился; дьякон упал на колени.
— Встань, — приказал ему князь, сам сел на лавку.
Игумен про себя отметил: лицо у князя усталое, серое, под глазами набухли нездоровые мешки.
За окнами синели долгие летние сумерки. Где-то далеко вспыхивали и гасли бесшумные зарницы.
Всеволод пошевелился.
— Оставь нас, дьякон, — сказал он. — Хощу говорить с игуменом наедине.
Лука приложился к руке Симона, поклонился князю и вышел.
— Нынче был я за Шедакшей, — проговорил Всеволод, — навестил княгиню в ее уединении.
— Зело страждет матушка? — подался вперед Симон.
Вот уже два года, как слегла Мария и не встает. А до того три года мучилась болями в позвоночнике. Каких только ни привозили к ней лечцов, были и бабки-знахарки — всё напрасно. Весною свезли ее в загородный терем за рекою Шедакшей, что на Юрьевецкой дороге. Место красивое, уединенное, рядом лес, под ок нами — озерцо, лебеди плавают. Но ничто не радовало княгиню. Стала она капризной — то, другое ей не так. Все стены в опочивальне увешала иконами, монахини слетелись в терем со всех сторон.
Будучи духовником Марии, Симон навещал ее часто, исповедовал, утешал, как мог. Но была княгиня скрытна и неразговорчива и сердца духовнику не открывала. Одни только сыновья, собираясь вместе, приносили ей облегчение. В те редкие дни, когда бывали они в гостях у матери, лицо ее, исхудавшее за время болезни, озарялось светом, и на губах появлялось подобие улыбки. Но и эта радость была недолга: Константин с Юрием часто ссорились и разъезжались поодиночке. Мария видела это, страдала и упрекала Всеволода, считая его виновником учинившегося разлада.
Симон знал, что именно это больше всего мучит князя, и смутно догадывался о причине его приезда. Уже не раз вставал он между сынами и призывал их образумиться. Сперва и ему казалось: молодые петухи, подерутся — помирятся, но теперь и он стал задумываться и понял, что так беспокоит Всеволода: отдаст им в руки князь в поту и крови собранное отцом Юрием Долгоруким, братьями Андреем и Михалкой и им самим. Тут задумаешься, тут не одну ночь просидишь без сна. Шутка ли, когда дни твои уже на исходе!..
— Поезжай ко княгине, Симон, — сказал Всеволод. — Нынче снова котору затеяли мои сыновья, Мария в беспамятстве…
Нелегко выговаривал слова эти князь.
— А ты как же? — удивился игумен.
— Кузьму Ратьшича в Киев снаряжать буду — Роман своевольничает.
— Сызнова за свое?
Князь не ответил, встал.
— Благослови, отче.
— Господь с тобой, — перекрестил его Симон. Глядя вслед уходящему князю, вздохнул: «Тяжела ноша твоя, Всеволоде» — и стал собираться в дорогу.
4
Нелегко, ох как нелегко ужиться двум взрослым княжичам в одном тереме!
У себя-то во Владимире в крепкой узде держал своих сынов Всеволод. А едва только выехали они из Марьиных ворот на Юрьевецкую дорогу, тут все и началось. Слово за слово — начинали с пустяков, а когда показался над Шедакшей материн терем, глядели друг на друга волками.
Жена Константина Агафья встречала княжичей на красном крыльце. Кланялась обоим, на мужа глядела счастливыми глазами. Юрий хмуро протопал мимо, Константин обнял жену.
— Что это братец неласковый? — спросила Агафья.
— Пчела в ино место ужалила, — беззлобно отвечал муж.
Юрий задержался на гульбище, палючим взглядом ожег брата.
— Ты, Агафья, ступай покуда, — сказал он, — мне с Константином договорить надобно…
Агафья посмотрела на него с мольбой:
— О чем договорить-то, Юрьюшка? Чай, за дорогу наговорились…
— Не твово ума дело, — оборвал ее Юрий. — Ступай!
— Погоди, — остановил жену Константин. Брату спокойно сказал:
— Уймись, брате.
Лицо Юрия ожесточилось.
— Ступай! — дернул он Агафью за руку. — Кому велено?
— Останься, — сказал Константин. На брата смотрел твердо, но не враждебно. Юрий двинулся на него, сжав кулаки.
Константин легонько отстранил его, натянуто рассмеялся:
— Будя, будя дурить-то.
Агафья втиснулась между ними, тоненько заголосила. Юрий был с ней почти одногодок. И роста они были почти одного. Не испытывал к ней почтения юный княжич. Таких-то девчонок еще таскивал он за косы.
Подхватил Юрий взбрыкивающую ногами Агафью под мышки, отставил в сторону. Константин и глазом моргнуть не успел.
Сцепились друг с другом княжичи, покатились по ступеням вниз со всхода. Константин покрепче был, подмял под себя братца, сел на него верхом.
Бог знает, чем бы все кончилось, ежели бы Юриев дядька не подоспел. Был он неохватист, как старый дуб, ручищи — кузнечные клещи. Сгреб правой рукой Константина, поставил на ноги, левой приподнял Юрия.
— И не стыдно вам, княжичи, — сказал с усмешкой. — Весь двор на вас глядит, княгиня-матушка сидит у окошка… Каково ей, недужной?
Развозя по щекам ладонью грязь, Юрий смотрел на Константина с ненавистью:
— Зря встрял ты промеж нас, Тишило. Не всяк тот прав, кто поначалу сверху оказался…
— Братья вы, — укорял дядька, — единая кровь. Гоже ли этак-то?
Константин вел себя достойно, вступать в разговоры с Тишилой не стал, повернулся, медленно взошел на всход. Агафья повела его в свою светелку, почистила платно, полила из ковша воды, чтобы умылся, приговаривала:
— Не кручинься, Костя. Молод еще Юрий, оттого и неразумен…
— Образумиться пора, — стряхивая воду с рук, сказал Константин.
Агафья потупилась:
— Обнял бы ты меня. Сколь ден не виделись — чай, соскучилась.
Бася по-взрослому, Константин упрекнул ее:
— У баб все одно на уме… Матушка-то как?
Агафья растерялась от неожиданности, слезы вот-вот готовы были брызнуть у нее из глаз. Но ответила покорно:
— Нынче спала княгиня хорошо.
— Ждет ли? — смягчаясь, улыбнулся Константин.
— С утра велела новое платье принесть. Девки опочивальню прибрали, по углам разложили душистых травок.
— Ждет, — удовлетворенно кивнул Константин и привлек к себе жену. Не родная она ему была, ничего не испытывал он к ней, кроме жалости. И Агафья чувствовала это, однако верила — всему свой срок. Обманывала себя и тем успокаивала…
В опочивальне у княгини и впрямь было все чинно и чисто, и пахло свежей зеленью, хотя окна были затворены от случайного ветра и сквозняков.
Юрий уже сидел возле матери. Мария возлежала на высоком просторном ложе под шелковым одеялом. Голова ее, причесанная и маленькая, покоилась на пыш но взбитых подушках, глаза были устремлены на дверь в ожидании старшего сына.
Константин опустился на колени и поцеловав матери руку, сел поодаль от Юрия.
Мария заметила это, легкая тень пробежала по ее бескровному лицу, но она тут же взяла себя в руки, улыбнулась и стала расспрашивать их и рассказывать о себе, и голос ее был тих, словно шелест опадающих с деревьев осенних листьев.
Время близилось к обеду. Княгиня устала, речь ее сделалась бессвязной. Скоро она задремала. Княжичи переглянулись и на цыпочках тихо вышли из опочивальни.
В сенях уже все было готово к трапезе. Константин, как старший, сел во главе стола, по правую руку от него села Агафья, по левую — Юрий, рядом с Юрием — меньшой брат Владимир, пятилетний Иван уже отобедал и спал в своей светелке.
Ели молча, лишь Константин перебрасывался редким словом с Агафьей. Когда подавали кисели, в сенях неожидано появился Всеволод. Из-за спины князя выглядывал Юриев дядька Тишило, это было дурным предзнаменованием.
Константин вскочил, уступая отцу место во главе стола, все встали и кланялись поясно, ожидая, когда князь сядет.
Всеволод сел, сели все. Не притрагиваясь к еде, отец долгим взглядом окинул своих чад, нехорошо усмехнулся.
— Что нынче — сызнова потешали челядь? — спросил с упреком.
Константин с Юрием молчали. Агафья смотрела на свекра с трепетом, вся подобравшись, ждала грозы.
— Кого вопрошаю? — возвысил голос Всеволод. — Почто ты, Агафья, молчишь?
Князь любил невестку, относился к ней с нежностью и, видя, как она засмущалась, всем телом повернулся к Константину:
— Ну, али язык проглотил?
— Виноваты мы, батюшка, — через силу выдавил из себя старший, — А что да как было, знаешь ты и без нас. Тишило тебе все рассказал.
— Тишило-то рассказал — вашего слова разумного не слышал… Небось обеспокоили княгиню, в ночь снова не сомкнет глаз. Доколь котороваться будете, в чем причина?..
Так говорил князь, но сам уверен был, что не дождется ответа. Ссориться-то братья ссорились, но друг друга не выдавали. В беде держались вместе, любое наказание делили поровну. И это в них нравилось Всеволоду, но раздоров с своем доме потерпеть он не мог.
— Изыдите, — сказал князь, так и не дождавшись от сыновей ответа.
Те с явным облегчением поднялись из-за стола и степенно вышли за дверь.
Всеволод одним глотком опростал стоявшую перед ним чару, поморщился: квас.
— Эй, кто там! — кликнул зычным голосом.
Вбежала испуганная девка, на князя глазами — морг-морг.
— Что уставилась? — рассердился Всеволод. — Никак, меды в княгинином тереме перевелись?
— Сейчас, батюшка, — выкрикнула девка и с готовностью кинулась из сеней.
Всеволод раздраженно грыз лебединое крылышко. Было неспокойно и муторно. Поездки к больной Марии и так-то не доставляли ему особой радости, сегодня же принесенная Тишилой жалоба на княжичей надолго испортила ему настроение.
Девка, убежавшая в ледник за медом, не возвращалась, князь морщился и теребил ус — тут дверь неожиданно широко отворилась, и на пороге вместо давешней челядницы появилась монашка, присматривавшая за Марией.
— Княгине худо! — выдохнула она и схватилась в беспамятстве обеими руками за косяк.
В переходе суетились какие-то люди, кто-то бежал с водой, с примочками, бабы плакали в голос. Всеволод растолкал всех, вошел в опочивальню — по сторонам зашикали, благообразные бабки в темных платках, черницы и дворовые попятились к выходу. «Ишь, сколь набилось их, а помочь, некому», — неприязненно подумал князь и склонился над метавшейся в жару княгиней.
Лицо Марии было бледнее обычного, в горле клокотало стесненное дыханье, грудь то вздымалась, то опадала, и по изборожденному морщинками лбу стекали к уголкам глаз и на щеки торопливые струйки пота.
Княгиня бормотала что-то, и, только приблизившись почти к самым ее губам, Всеволод разобрал несколько слов, из которых понял, что говорила она о княжичах, поминала Константина и Юрия, заклинала их помириться…
— Душа, душа горит…
Князя охватило бешенство. Он оторвался от ложа и, громко топая сапогами, кинулся сначала к Юрию, обругал его, потом стал колотить кулаками в ложницу, где отдыхал с Агафьей Константин.
Сын откинул щеколду, стоя в исподнем, слушал отцову брань смиренно, склонив взъерошенную голову, Слова, которые бросал в лицо ему Всеволод, были несправедливы и оскорбительны. На щеках Константина перекатывались желваки, губы дергались, и это ещё больше злило князя. Он замахнулся, хотел ударить сына, но вдруг резко повернулся и так, не оборачиваясь, вышел из терема, спустился со всхода и сел на коня.
Все бока искровянил он боднями своему чалому, скакал до Владимира без остановки — один, без дружинников, ворвался в монастырь, разыскал Симона и вот возвращался в детинец тихий, опустошенный, понурый.
Далекие зарницы освещали отяжелевшее небо, душно было. Город словно вымер: ни голоса, ни скрипа калитки. Безлюдно. Тишина.
Глава четвертая
1
Большое одолжение сделал Чурыня для князя Романа. Без его решительных слов не одержать бы Роману верх над Рюриком ни в Триполе, ни в Киеве — тем паче.
Покорно пили кияне выставленные Романом на площади меды, радовались, что обошлась ссора их с галицким князем без потерь.
Ехал Чурыня по городу на своей любимой покладистой кобыле (горячий-то конь-чистокровок, чего доброго, выбросит из седла), поглядывая на пьяных земляков, посмеивался: пейте, дурни, пейте, а я вот трезв, хоть и тоже мог напиться, — зато трезвого меня на мякине не проведешь. У трезвого у меня золотые мысли на уме: видать по всему, благоволит ко мне нынешний князь, в Галич с собой возьмет, приблизит, обласкает — сноровистые люди где попало не валяются. Сослужил я службу князю, а то ли еще смогу!.. Глядишь, и потеснятся иные передние мужи. Глядишь, и Авксентию придется посторониться. Заживу я в высоком тереме, есть буду на злате-серебре — не то что при Рюрике: возле прижимистого князя многим не разживешься, а Роман, хоть и крут, а щедр — вон и золотую гривну с груди снял, дарил с улыбкой, и табун, что взяли у половцев, велел клеймить Чурыниной метою…
Ехал Чурыня по городу не спеша, правил кобылу к своему терему.
— Тпру, окаянная! — натянул он поводья. Взбрыкнула кобыла, едва не свалился с нее боярин — вот тебе и тихая: чего доброго, свернешь себе шею накануне самого счастья.
Выскочили отроки из терема, засуетились, помогая Чурыне вынуть ногу из стремени. Прибежал конюший, в три погибели согнулся, бородою пыль подмел у заправленных в дорогой сафьян кривых стоп боярина.
— Куды за кобылой глядишь? — в сердцах попрекнул его Чурыня, — Аль не приметил, как едва не повергла меня смиренница твоя наземь!
— Да что ты, боярин, — сказал с недоверчивою улыбкой конюший. — Должно, пощекотал ты ее ненароком плетью, вот и взбрыкнула.
— Поговори еще! Что, как тебя ожгу плетью, тоже взбрыкнешь?!
— Не, я не взбрыкну. Куды уж мне брыкаться — весь в твоей воле.
— Так и ходи. А кобылу сыщи мне новую.
— Все исполню, боярин, — поклонился конюший.
А в тереме, в светлой повалушке, все глаза выглядела, поджидала Чурыню сестрица его, худая и длинная, словно высохшая кривая осина.
— Здрава будь, Миланушка, — приветствовал её, входя, боярин. — Что глядишь, будто видишь впервой? Уж не соскучилась ли?
— По тебе соскучишься, как же, — сказала Милана. — Весь город только что про Чурыню и говорит.
— Где же говорят-то, — самодовольно выпятил грудь боярин. — Ехал я — весь народ во хмелю.
— То дурни всё, — охладила его сестра. — Умные люди даров тех поганых и на язык не берут…
Рот открыл Чурыня, выпучил белесые глаза, чуть не задохнулся от негодования:
— Это чьи ж ты дары погаными обзываешь?
— Романовы, вестимо, — спокойно отвечала Милана, подперев кулаками бока.
Боярин обеспокоенно оглянулся: не слышал ли кто?
— Нишкни, — прошипел он и замахал перед собою руками. — Белены ты, никак, объелась?
Но, будто не слыша брата, Милана смело наступала на него:
— Стыдно людям в глаза глядеть. Только и слов: Иуда.
— Это кто ж Иуда, ну-ка, сказывай, — отодвинулся от нее боярин.
— Ты и есть Иуда, кому ж еще быть!.. Как одаривал тебя Рюрик, так от него ни на шаг, а как Роман объявился да наобещал чего, так ты князя свово и предал. А ведь верил в тебя Рюрик, посылал ко Всеволоду сватом. Нынче ж и Всеволодову дочь Верхославу отдал на посрамление…
— Да отколь тебе такое ведомо?!
— Отколь ведомо, не тебе знать. А только вот что скажу: объяви киянам, что все наговоренное на Рюрика напраслина и князь по коварству твоему несет свой крест, а не за вины сущие…
— Ишшо чего выдумаешь!
— А не скажешь, так я скажу! Чего глаза пялишь?
— Ей-ей, объелась ты белены, — определенно решил боярин и отстранил Милану с пути своего твердой рукой. — Наговаривают на меня, а кой-кто уши развесил. Знаю я, отколе ветер подул.
— А знаешь, так почто молчишь?
— Славновы это людишки разблаговестили.
— Почто Славновы-то?
— А по то, что в обиде на меня Славн: как же — мене моего привел он табуна.
Убедительно говорил Чурыня, знал он доверчивый нрав своей сестры.
Заколебалась Милана, устыдилась своих прежних слов. Тут, боярин, не зевай!
— То-то, гляжу я, зачастила ты к Славновой женке. С чего бы это? Ладно. Славн — лютый мой враг, но я тебе — ни-ни. Теперь вижу, зря тогда еще не предостерег.
Любил похваляться Чурыня, что видит он в землю на три сажени. Милану же его догадка сразила напрочь. Схватилась она за голову, закричала со слезою в голосе:
— Прости меня, братушка, грешную. Винюсь пред тобою — и верно: от Славновой женки слышала я все, что по неразумению своему тебе сказывала…
Боярин улыбнулся, про себя подумав: «Когти у Славна в рукавицах. Молчал он на думе, а черный слушок пустил. Да кабы знала Милана, что все в ее словах — чистая правда…» Ничто в жизни не делается зря. Вот и еще за одну ниточку ухватился Чурыня: потянет ее — глядишь, и со Славном расквитается. Шибко высоко взлетел Славн, шибко рьяно оттирал Чурыню от Рюрика. Каково завтра запоет, как станет известно Роману про его козни?
Как постригли Рюрика в монахи, так и у Славна гордости поубавилось, от дородства его следа не осталось, обвисли щеки, живот обмяк, глаза потухли, одни только брови и торчат, а ведь раньше страх наводил на думцев, одергивал бессовестно посередь чинной беседы…
Так ходил боярин, радуясь своему везению и прозорливости, посередь повалуши, в мыслях стройно выстраивал грядущие дни: много набегало еще ему всякой радости. Но, покуда не поднялся он на самую вершину своей удачи, осторожность была ему верной спутницей.
— Ты, Милана, гляди — лишнего не наболтай: у бабы язык что помело. Ни к чему знать ни Славну, ни женке его про наш сегодняшний разговор.
— Ни словечка не выпорхнет, — пообещала сестра, чувствуя облегчение, — и не сумлевайся.
— Да как же не сумлеваться мне, коли такое сказывала. Случись новый наговор — опять побежишь Иудой меня честить.
— Да коли еще что у Славна про тебя напоют, отсеку: ложь сие.
— Вона что выдумала! — засмеялся Чурыня.
— Что выдумала? — заморгала глазами сестрица.
— А вот это самое, про ложь-то…
— Ишь, куды поворотил, — покачала головой Милана. — Как же быть?
— Слушай да запоминай. Славнова женка болтлива, нам же сие на руку. Прикинься, будто и впрямь поверила ей.
— Ой, братик, не умею я прикидываться, — слабо защищалась Милана.
Чувствуя, что теперь окончательно взял верх, Чурыня невозмутимо продолжал:
— Прикинься, а ежели понадобится, то и меня не жалей: за Иуду тебе простится. У Славна, поди, и покруче братца твоего потчуют?
— Такое ли говорят…
— Вот-вот, а ты мне всё — как на исповеди. И чтобы слово в слово…
Вечером на новой кобыле, смирной, как телушка, въехал Чурыня на Гору. Глазам своим не поверил: долго ли не был он здесь, только утром отсюда, а Романовы людишки всё приготовили к отъезду князя: впрягли лошадей в возы, погрузили нужные вещи и теперь только дожидались знака, чтобы тронуться в путь.
Не по себе стало боярину: как же так? Выходит, вчера еще знали об отъезде, а Чурыне никто и не обмолвился. Авксентий вешал ему на шею княжескую гривну, похлопывал по плечу и улыбался, все кланялись боярину и заискивали…
Что-то нарушилось в размеренном течении времени. Что?..
Напрягая расползающиеся мысли, аж вспотел от неожиданной загадки боярин. Опираясь о плечо подбежавшего отрока, почувствовал Чурыня в руке неприятную дрожь.
Но пока подымался он по всходу на крыльцо, пока, кряхтя, вытирал ладонью пот со лба, пришло успокоение: да как же сразу не додумался, как же княжеского подарка по достоинству не оценил! Неспроста вешал ему Авксентий на шею гривну, никак, оставляет его князь на время своего отсутствия в Киеве воеводою…
И запело сердце Чурыни петухом, расправил он грудь, поправил на чреслах пояс и смело сунулся в сени, где в расшитых золотыми нитями платнах восседали благообразные бояре, слушали глухо говорившего Романа:
— И тако, покидая вас, оставляю я в Киеве именем моим вершить дела боярина вашего Славна…
Покачнулся пол под Чурыней, потеряв себя, вдруг закричал он подраненным зверем:
— Почто не меня, княже?!
Бояре, зароптав, повернулись в его сторону. Роман вскочил со стольца.
Замерли все. Совсем обнаглел Чурыня: явился на думу не зван, да еще такое посмел говорить князю!
Но, вспыхнув, сдержал себя Роман.
— Где веру на тебя взять?.. — сказал он, опустившись на столец и пронзая Чурыню прямым взглядом.
Мелким ознобом передернуло боярина.
— Как же оставляешь ты Славна, княже, — беспомощно пролепетал он, — коли верен он и поныне Рюрику, а я весь твой?
— Ступай прочь! — сурово сдвинул брови Роман.
Испугался Чурыня, со всех ног кинулся из сеней — подальше от греха.
Вот и кончилось его недолгое время, вот и истекло. Покорно трусила под ним смиренная кобылка, покорно влекла на себе грузное тело боярина.
Когда добрался он до своего терема, княжеский обоз уже тронулся с Горы…
2
Не думал, не гадал старый Славн, что остановит на нем выбор свой Роман.
Чего удостоился он — чести или позора?
Когда приехал к нему Авксентий и стал уговаривать его от имени князя остаться в Киеве воеводою, растерялся Славн. Нешто не жаль Роману его почтенных седин?
— Жаль? — удивился печатник. — О чем говоришь ты, боярин? Разве ты виноват в том, что Рюрик пострижен в монахи?
— Моей вины в этом нет.
— Вот видишь. Так кому сохраняешь ты верность — безвестному черноризцу?
— Не по своей воле, а силою пострижен мой князь.
— Разве сие меняет дело?
Авксентий знал, что старый боярин — крепкий орешек. И Роман это знал. Но в Киеве должен был остаться человек, понятный и близкий киянам. О Чурыне князь и слышать не хотел. Тот, кто преступил черту и предал единожды, не устыдится нового предательства.
Так остановили они свой выбор на Славне, и печатник взялся уговорить боярина.
Не легкое и не простое обязательство взвалил он себе на плечи. И понял это Авксентий сразу, едва только зашел разговор. Но печатник был не из тех людей, которые останавливаются перед первыми трудностями.
Чем сложнее было препятствие, тем только упорнее шел он к своей цели.
Теперь-то Авксентий определенно знал, что они не ошиблись с князем и что, если только заручатся согласием Славна, за Киев могут быть спокойны.
Славна нельзя было запугать или подкупить дарами и грубой лестью. И потому не стал печатник ни хитрить, ни льстить боярину, а говорил ясно и прямо, и ясность и прямота его не отпугнули, а, наоборот, расположили к нему Славна.
— Подумай, боярин, хорошенько, отказаться всегда успеешь. И не Роману служить склоняю я тебя, и не на гнусный толкаю обман. Посуди сам, кому, как не тебе, лучше всего знать своих киян, — говорил Авксентий.
— Почто же не хочет Роман посадить в городе своего боярина?
— Чужой он. Вотчина его отселе далека. А ежели и будет о чем пещись боярин, так разве что только о своей выгоде. И посеет вражду, и предаст Киев разорению. Тебе ли не будет больно, Славн? А ведь и Роман не пришлый тут человек. Помнишь ты его отца, да и самого князя, когда мал он еще был, не раз пестовал на своих руках. Не желает Роман киянам зла…
Слушал печатника Славн, сидел молча, думал. Уже не злобясь, внимательно вглядывался в замкнутое лицо Авксентия.
— Складно говоришь ты, да в словах твоих две правды. И ни от одной из них не уйти. Вот и прикидываю я, за которую встать. Ежели проклянут меня кияне за то, что пошел служить Роману, осужу ли их? Ежели и впрямь поставите вы в Киеве галицкого боярина и посеет он смуту, не стану ли сам себя упрекать до конца дней своих, хоть и заслужу от киян великую честь, и не будет ли сие еще горший обман? — неуверенно проговорил Славн.
— Умен ты, боярин, и на светлый разум твой уповаю, — сказал, вставая, Авксентий. — А покуда неволить тебя не хочу. Оставайся и помысли, как поступить. Но срок тебе до утра. Ежели к утру не решишь и знать о себе не дашь, попомни: за беды, которые обрушатся на Киев, не мы одни, но и ты в ответе.
С тем и ушел печатник. И остался Славн с собою наедине.
Горькие терзали его раздумья, всю ночь не сомкнул он глаз. Всю ночь просидел на лавке, положив перед собою на стол тяжелые старческие руки.
Не хотелось ему пятнать своей совести, боялся он людского и божьего суда. А как быть? Нешто не суждено ему дожить остатки дней своих в спокойствии и почете? Разве он этого не заслужил?
За спиною у Славна — большая и разная жизнь. Позади — безрассудства молодости, честная служба в зрелости, мудрая неторопливость в старости. Прослыл он человеком мужественным и справедливым. Шли к нему за советом, искали под рукою его защиты обездоленные, говорил он князьям, не таясь, горькие слова истины. Не изворачивался, душою не кривил.
Так не покривит ли нынче? Не совершит ли роковое, не запятнает ли рода своего? Не отрекутся ли от имени его сыновья и внуки — других судил по справедливости, а себя с собою же рассудить не посмел?..
Трудно думал боярин, утром предстал перед князем…
Вот и остался он в Киеве, в опустевшем терему на Горе. Допивали кияне Романовы меды, скоро приниматься за дело. Допевали срамные песни свои скоморохи, скоро и им в путь. Скоро, скоро задымят у кричников домницы, загрохочут в кузнях молоты, застучат в избах кросенные станы, пойдут под ветрилами лодии к Олешью, к просторному днепровскому устью.
И чтобы все это было в ладу, чтобы не иссякала кузнь и товар на торгу, чтобы мыто исправно шло в княжеские бретьяницы и не пустели одрины — для того и оставлен в Киеве боярин Славн.
А еще будет он судить киян, опекать сирых, приглядывать за холопами и смердами, и в том помогут ему огнищане и тиуны.
Много, много будет забот у Славна, и к ним ему не привыкать. И на первую думу соберет он бояр, и будут бояре спорить и ссориться друг с другом, а он должен будет рассудить их и встать на сторону тех, кто прав. Властью, ему данной, карать и пресекать котору, ибо от нее и пошли все беды на Руси. Присматривать, чтобы не ветшали городницы, крепить дружину, зорко следить за степью, чтобы, пронюхав об отсутствии князя, не пришли к городским валам половцы за легкою добычей…
Нет, не страшился старый Славн ни трудов премногих, ни ползучей молвы. Ибо нынче только, тогда лег на него весь груз немалых забот и повседневных дел, понял он, что и доселе не князю служил, а своей земле.
Так предал ли он ее, оставшись в трудную годину при ней?..
А над Киевом все вольнее разгорался жаркий полдень, и солнце стояло на самой макушке неба, обливая Днепр серебристым сиянием.
Вышел Славн на крыльцо, хотел крикнуть отрока, чтобы вывел для него из конюшни лучшего жеребца. Хотелось ему вернуться ко дням своей молодости, проехать по Киеву в высоком седле — есть еще в ногах и руках его сила, и ловкости достанет, чтобы удивить киян, как вдруг распахнулись на княж двор ворота, отскочил в сторону стоявший в стороже воин, и к самому крыльцу подъехал всадник со знакомыми боярину пронзительными глазами.
— Никак, Кузьма? — опешил от неожиданности Славн и раскрыл объятия. — Какой тебя ветер принес?
Были они знакомы давно. Еще когда Верхославу сватали за Ростислава, вместе гуляли на Всеволодовом пиру, и после не раз наезжал Ратьшич в Киев.
Неторопко спустился Кузьма с коня наземь, не спеша подошел к боярину, исподлобья разглядывал с головы до ног.
— Не соврали мне мужики… Тихо у вас в Киеве и благостно: Рюрик за монастырскою оградою, а верный его боярин всем верховодит с Горы…
— И ты туда же, Кузьма, — покачал головой Славн. — Слушок-то прошел, да верен ли? Негоже попреками встречу начинать у крыльца, войди в терем.
— Отчего же не войти, — усмехнулся Ратьшич. — Не случайный путник я, а Всеволодов посол. Принимай, как обычаи велит.
— Ты не путник, а я не князь, — обретая обычную свою степенность, холодно ответил Славн. — Коли со Всеволодовым ты словом к Роману, так не мешкай — еще успеешь нагнать его обоз: недалеко ушел.
И, постукивая посохом, стал подыматься в терем. Испортил ему Кузьма настроение — не поедет он по Киеву на горячем жеребце, снова старость вползла в него, как прилипчивая болезнь.
— Постой, боярин! — крикнул Ратьшич и через ступеньку, опередив Славна, взбежал на крыльцо.
Боярин задержался, покачал головой:
— Всегда ты был горяч, да справедлив. Нынче гордыня над тобою верх взяла. Ну-ко, отступи с дороги, не во Владимире, чай…
Отступил Ратьшич, молча пропустил Славна, двинулся за ним следом, дышал в затылок.
— Митрополит прислал ко Всеволоду отрока, — говорил он с раздражением, ткнувшись взглядом в сутулую боярскую спину.
Славн не отвечал, гневно стуча посохом, вошел в секи, опустился на лавку, Ратьшич — за ним следом. Боярин снял шапку, положил рядом с собой, провел ладонью по влажной лысине. Избегая взгляда Кузьмы, смотрел в сторону, дышал тяжело.
— Постарел ты, Славн, — стоя перед ним, сказал Ратьшич.
— Давно не виделись…
— И я уж не молод.
— Куды там! — усмехнулся боярин. — Вона как взбежал на крыльцо.
— Не обижайся на меня, Славн, — примирительно сказал Кузьма. — С дороги я, устал…
— Христианин я, в крове тебе не откажу. Отдыхай.
Кузьма улыбнулся, сел рядом:
— Ей-ей, на перевозе говорили мне мужики, что отдался ты Роману. Шибко осерчал я, а тут гляжу — ты сам на княжом крыльце.
— На княжом крыльце, эко… А ты, никак, хотел Романова боярина на Горе увидать?
— Чудно мне, почто оставил тебя Роман за киянами приглядывать?
— А вот пораскинь-ко умом, — может, и поймешь.
— Кажись, теперь в догадку мне…
— Не прост Роман.
— То-то наказывал Всеволод, допрежь того как встречусь с Романом, тебя разыскать, с митрополитом побеседовать.
— Матфей на Романову лесть неподкупен был, благословения ему не дал, — освобождаясь от гнева, ровно заговорил Славн. — А меня оставил Роман, потому как другого выбора у него не было. Смекнул? Нешто охота князю возвращаться на пожарище?..
— А кабы и так! — снова взорвался Кузьма.
— И не стыдно тебе, — упрекнул боярин. — Чтобы, как во Владимире твоем, назревала смута, а ты ее пресечь смог, да отказался? Вчера под Рюриком Киев, завтра под Романом, а там еще под кем… Почто жизни прерываться? Ехал, сам небось видел — торг шумит, кузни дымятся, народ поспешает к обедне. Роман клят вы с меня не брал, что буду я ему служить и никому боле. А Рюрик в несчастьях своих сам виноват, бог ему судья.
— Не сидеть Роману в Киеве, — сказал Кузьма.
— То не твои, то Всеволодовы слова, — ответил Славн. — Но и Рюрик — худой князь, грешен зело и нынче поделом грехи свои отмаливает…
Не зная, продолжать ли, помолчал боярин.
— Ты дале-то договаривай, — подстрекнул его Кузьма.
— Да что договаривать? Как сидел Всеволодов дед Мономах на великом столе, благоденствовали и в покое жили кияне.
— Мономахов внук нынче несет вам мир и благоденствие…
— Дай-то бог, — загадочно улыбнулся Славн.
3
Неторопко ехал со своею дружиной Роман. Отойдя на десять верст от Киева, велел он становиться на привал.
— В чем дело, княже? — удивился Авксентий. — Почто медлишь? Погляди на небо — солнышко еще высоко, а до Галича не близко. Уж не надумал ли поворотить назад?
— Что-то неладно у меня на душе, — признался Роман. — С чего бы это?
— Как сказать тебе повелишь, княже? В Славне я уверен, а вот то, что не урядился ты с остальными князьями, тревожит и меня…
Не в первый раз испытывал Роман свое зыбкое счастье. И многое из того, что делал он то ли в приступе гнева, то ли из упрямства, после сам же решительно отвергал. Потому-то и жилось неспокойно подле него боярам: с утра веленное князем к вечеру вызывало его же недовольство: в непостоянстве своем Роман винил тех, кто был к нему ближе и только что помогал в свершении им задуманного.
Авксентий до сих пор удачно избегал незавидной участи своих предшественников — и в том помощниками ему были его притворство и изворотливость.
Однако на сей раз и он пребывал в растерянности. Пока шли от половцев, пока плели вокруг Рюрика сети в Триполе, пока судили да рядили в Киеве, был печат ник как рыба в воде: тут равных себе он не видел и в успехе затеянного не сомневался. Правда, и тогда уже шевельнулась в нем догадка, что дело до конца не доведено, — однако гонцы из Галича, которых принимал он на Горе, везли тревожные вести о смуте, созревавшей на границе с уграми. Быстро смирившись с Романом кияне усыпили Авксентиеву осторожность. Славн взялся пасти неспокойное стадо, а князь торопил его, не очень-то доверяя вступившему после смерти Мечислава на польский престол Лешке, который хоть и был его родичем и союзником, но целиком находился во власти можновладцев и церкви. К тому же держался он у себя непрочно: еще сильна была сторона, мечтавшая посадить в Кракове сына давнего Романова врага Мечислава — Владислава Ласконогого.
Все это знал Авксентий, знал это не хуже его князь, но у Романа было давнее предубеждение против своих и галицких бояр: натерпевшись от них однажды, теперь не верил он ни единому их слову. Ему так и казалось, что стоит только ляхам приблизиться к порубежью, как тут же объявятся у них союзники, только и мечтающие о том, как бы скинуть Романа и посадить на галицкий и волынский стол кого угодно, лишь бы помягче и посговорчивее…
Не сам ли печатник еще недавно раздувал закравшиеся в сердце Романово подозрения? Не он ли оклеветал боярина Рагуила, верного княжеского воеводу, и не на его ли глазах казнили того лютой смертью?..
Везде печать Авксентиева, всюду след его кровавой десницы. Но свою ли волю вершил он, не князево ли предупреждал желание? Разве и без него, и до него еще, мало пролилось вдовьих горьких слез, разве по его только наущению закопано живьем, сожжено и повешено столько бояр?
Не хотел разделить их участи Авксентий, только и всего. Жить хотел, топтать эту траву, дышать этим воздухом, пить эти меды, ласкать наложниц… Так ежели не отдал бы он в руки палачей Рагуила, нешто не покарал бы его Роман?! За прямоту и непокорный нрав — покарал бы. И семью бы его пустил по миру, и жену бы обесчестил. И никакой пользы не было бы от этого Авксентию.
Трудно шел к своей цели Авксентий и нынче верной собакой был при князе на самом гребне его славы. Шумно жил Роман, не всегда праведно, опасным сосе дом был, несговорчивым — карал, буйствовал, ссорился и других ссорил, терял все и все обретал вновь. А для чего?
Зачем ему Киев? Не спокойнее ли было бы ему сидеть в своем Галиче и на Волыни — одному, прочно, навсегда? Не было там у него соперников, и все говорили бы: вот мудрый князь.
Узкою мерой мерил Романа Авксентий — своей мерой. Думал, Киев ему нужен лишь для еще большей славы. Думал, из корысти тянет руки Роман к соседям…
А зачем Роману чужие бретьяницы, когда и свои полны? Нешто земли ему не хватает? Нешто пахать-сеять негде? Нешто свои сады не родят плодов? Нешто на своих лугах не тучнеют стада?
Да ежели бы Авксентию такое богатство, разве стал бы он снова и снова испытывать свое счастье?! Жил бы, поживал Авксентий на своей земле да солнышку радовался. И руки кровью чужой не багрил. Вот как.
— Вот как, — словно подслушав его мысли, сказал Роман и грузно спрыгнул с седла наземь. — Зови в шатер думцев, печатник.
И, ведя коня в поводу, поднялся на высокий холм, окинул взглядом просторные дали. Легкий ветерок шевелил за его плечами корзно.
Смотрел князь перед собой и с грустью думал: даже близкие люди, даже те, кому верил, не понимали его забот. Вон и Авксентий обрадовался, побежал собирать бояр — лишь бы подальше от князя. По глазам его прочел Роман: ведут они за собою большой обоз, гонят скот и пленных — чего же боле? Пущай себе дерутся за Киев другие князья, пущай злобствуют — нам-то что до того? К нам степняки не придут — крепко оградились мы засеками и лихими дозорами…
Не с кем поделиться князю своими заботами. Пробовал с боярами советоваться — не поняли, иные со страху предали его — кто ляхам, кто уграм, кто Рюрику. За добро свое держались, за право безнаказанно бесчинствовать в своих вотчинах. И то — многих побеспокоил Роман в их родовых гнездах, иных передавил, как пчел, а много ли вкусил меду?..
Пробовал с женою поговорить он, хотел подругою верной и советчицей видеть подле своего стола, любил он ее когда-то, в любви доверял слепо. Но крепче его держал Рюриковну в своих руках отец ее, киевский князь, — не любовью, а родительской властью. И стала она подле Романа страшнее злого недруга: ночыо, когда засыпал он, прислушивалась она к его сонному бормотанью, запоминала, передавала с гонцами в Киев к батюшке своему невольно вырвавшиеся на супружеском ложе признания.
Не легко расставался с Рюриковной Роман — это боярам казалось, что легко. Ждал он, что падет она к его ногам, жаждал минутной слабости, ловил в глазах ее боль, которую чувствовал сам. Случись такое — и простил бы он жену свою, не постриг в монашки. Как знать, может, оставшись одна, без отца с матерью, и стала бы она ему верной супругой?!
Ой ли? Не обманывай себя, Романе, — все, что думаешь ты, пустое. Не ждал ты ее раскаяния — боялся новых слёз (и так уж их было пролито море), спешил поскорее закончить расправу. Просто хотелось тебе еще раз унизить Рюрика, насладиться отчаянием его дочери, увидеть смертельную тоску в глазах ее матери…
Две могучие силы сшиблись в Романе: был он человек, как и все люди, и был он князь. И князь победил человека:
— Скис ты, Романе, как худое вино в корчаге. Нешто Рюриковна других женок слаще?!
И засмеялся Роман тем страшным смехом, от которого холодно делалось обреченным на немилость его боярам.
Тем часом собрались в шатре кликнутые Авксентием думцы, и Ростислав, Рюриков сын, был вместе с ними.
Дав потомиться боярам в безвестности, Роман вошел, ни на кого не глядя, и сел на застеленную ковром лавку. Авксентий с напряженным и бледным лицом встал рядом с ним, остальные расположились по чину. Ростиславу места не хватило, и он, чувствуя себя униженным, смущенно переминался с ноги на ногу у входа.
Роман выпрямился, окинул всех угрюмым взглядом:
— Почто князь стоит, бояре, а вы расселись?
Вскочили думцы, засуетились, кланялись Роману и Ростиславу, обмахивали концами всяк свое место:
— Сюды садись, княже!..
Роман улыбнулся, поманил Ростислава к себе, усадил рядом.
— Место это отныне — твое.
Ростислав смущенно опустился на полавочник.
Роман сказал:
— Звал я вас сюда, думцы, для зело важного дела. Киев отныне наш — сие вам ведомо.
Бояре согласно закивали.
— Но не для того брал я его, чтобы пустошить, как половецкие становища, — продолжал Роман, — а для того, чтобы кончить давнюю вражду и усобицу. Киев есть старейший стол во всей Русской земле, и надлежит на оном быть старейшему и мудрейшему из всех князей, чтоб мог благоразумно управлять и оборонять отовсюду Русь, а не токмо помышлять о своем прибытке…
— Все верно, княже, — заулыбались думцы.
— А в братии, князьях русских, содержать добрый порядок, дабы один другого не мог обижать и чужие земли разорять безнаказанно…
— Велишь, княже, сие занести в грамоту? — склонился к Роману Авксентий.
— Занеси. И еще припиши, что я беру на себя сей нелегкий труд, и пошли сию грамоту всем князьям, а также Всеволоду, коего чту я, как отца своего, превыше всех князей на Русской земле и прошу у него благословения…
Роман помолчал и добавил:
— А Рюрика сверг я со стола за его клятвопреступление. Сие тоже внеси в грамоту.
— Нынче же снаряжу я, княже, гонцов, — сказал Авксентий.
Роман кивнул и, облегченно вздохнув, улыбнулся.
— По правде ли рассудили мы, бояре? — спросил он притихших думцев.
— По правде, княже, по правде! — раздались голоса.
Ростислав молчал.
— А ты почто безмолвствуешь? — сдвинув брови, повернулся к нему Роман. — Аль обижен, со мной не согласен?
— Что слово мое для тебя, Романе! — прерывающимся голосом проговорил Ростислав. — Пленник я твой, а не советчик. Могу ли перечить тебе, не вызвав твоего гнева?
— Опять ты за свое, князь, — покачал головой Роман. — Не можешь простить мне отца своего, а зря. И ране и нынче слышал сам, почто велел я Рюрика постричь в монахи. Вверг он землю свою в неслыханные беды, поссорил меж собою князей. Слаб он духом и телом немощен — как ему сидеть на Горе?!
Ни слова не сказал ему на это Ростислав, склонился, охватив задрожавшее лицо руками.
— Всё. Ступайте, бояре, — сжалился над ним Роман. — И ты ступай, поразмысли. Не хотел бы я видеть в тебе своего врага.
— Княже! — вдруг ввалился в шатер растерянный отрок. Но ничего не успел сказать — за спиною его выросла могучая фигура в темном платне. Бояре замерли в изумлении.
— Кузьма Ратьшич! — вскрикнул Авксентий.
— Со словом к тебе, Романе, от великого князя Всеволода, — поклонившись с достоинством, негромко произнес Кузьма.
4
Когда Чурыня, с перепугу просидевший две недели у себя взаперти, услышал от вездесущей Миланы, что в Киев прибыл гонец от Всеволода, страху его не убавилось, но зато представился случай позлорадствовать.
— Зашевелился владимирский князь, — сказал он сестрице, подмаргивая. — Теперь жди: отольются Славну мои невинные слезки…
— Эк, погляди-ко, невинный какой! — осадила его Милана. — Как бы тебе самому еще горше не пришлось. Сказывают, прощаясь со Славном, целовал его Всеволодов гонец в уста…
— Чего мелешь, сорока! — ударил кулаком по столу Чурыня. — Аль мало тебе моих обид? Не станет Всеволодов гонец целоваться с клятвопреступником!
— Боярин Славн клятвы не преступал, — сказала, по привычке подбоченясь, Милана.
— Тебе-то отколь знать? — огрызнулся Чурыня. — Чай, баба ты, на думу звана не была.
— Да и ты не был зван. А коли говорю, то знаю…
— Уж не сызнова ли от Славновой женки? — подозрительно прищурился Чурыня.
— А кабы и от нее! Давно ли сам наставлял к ней в гости наведываться.
— Так то когда было…
— Нынче мое око в Славновом терему и того нужней, — сказала Милана и ушла, оставив братца в тяжелом размышлении.
«Вот чертова баба! — выругался про себя боярин. — А ведь и верно сказывает… Так неужто и впрямь я чего не додумал?»
Но как ни напрягался Чурыня, как ни морщил свой низкий лоб, а ничего путного в голову не пришло. Сунув в мягкие чеботы босые ноги, он вышел на крыльцо. Туда-сюда поглядел — нигде не видно Миланы. «Должно, у ключницы», — смекнул боярин и спустился в подклет.
И верно — где же еще быть сестрице! Ей бы язык почесать, а лучшего разговора, чем с ключницей Гоноратой, в ином месте не сыскать.
Была Гонората не просто ключницей, а еще и травницей и бабкой-повитухой.
— Эй ты, баба, — сказал Чурыня, — ну-ко, выдь…
Легким ветерком порскнула из подклета Гонората, словно и не было у нее за плечами шести десятков лет.
Сел боярин на лавку против сестрицы, поскреб под рубахой живот, поморщился.
— Чего вдруг взгомонился? — улыбнулась Милана. Догадывалась она, что отыщет ее братец, — не все еще сказано было в тереме, а ему невтерпеж.
— Разбередила ты меня, — сказал боярин. — Мудрено сказывала, про гонца обратно же, про Славна…
— А что — гонец? Гонец как гонец, — нараспев отвечала Милана. — Будто Кузьму Ратьшича прислал Всеволод.
— Кузьму?! — обомлел Чурыня и быстро перекрестился. — Чуч-чур меня!..
— Вона как переменился в лице, — испугалась Милана.
— Про Кузьму-то, — проглотил боярин застрявший в горле комок, — про Кузьму-то… не ослышалась?
— Не, про Кузьму не ослышалась, — уверенно подтвердила сестра.
— С ним и лобызался Славн на крыльце?
— Должно, с ним.
— Ну, пропал я, — повесил голову Чурыня. — Ежели Кузьма от Всеволода заявился, то с вестью для меня дурной. Не допустит владимирский князь, чтобы Роман своевольничал в Киеве. Никак, возвращать будет Рюрика на стол, а Рюрик мне не простит… Славна же, видать по всему, винить не в чем, — может, он и отправил человека во Владимир: так, мол, и так — поспешать надо. Оттого и лобызался с ним Кузьма… Ай-яй-яй!
— Ну, Чурыня, — поднявшись с лавки, грозно возвысилась над ним сестра. — Ну, Чурыня, лгал ты мне все, а я тебе верила. Так, выходит, и впрямь преступил ты клятву, даденную князю. Выходит, поделом славят тебя на всех углах кияне.
— Нишкни! — подскочил к ней боярин. — Верно сказано, стели бабе вдоль, а она все поперек. Бежать надо!
— Куды бежать-то? — вытаращила на него глаза Милана. — Мне-то почто бежать?
— А по то, что не чужая ты мне.
— Чай, не я князя окручивала…
Не переговорить Чурыне своей языкастой сестры: на любое его слово у нее десять своих припасено.
Махнул боярин на Милану рукой, кинулся из подклета во двор, всполошил прислугу:
— Эй вы, люди! Все, кто есть, ко мне! Снаряжайте возы, запрягайте коней, грузите добро!.. Да пошевеливайтесь, не то у меня!
Забегали, засуетились дворовые, отмыкали бретьяницы и одрины, сволакивали во двор зерно и иную кладь, из медущ выкатывали бочонки с вином и брагой, из терема несли иконы, порты и мягкую рухлядь.
Шум и гам во дворе, люди распарены, кони храпят и пятятся, в воздухе кружится пух из перин, и над всеми — боярин на крыльце: уже в кожухе, уже при поясе и мече, в собольей шапке, надвинутой на глаза.
— Господи, да что же это деется! — заламывая руки, то туда, то сюда кидалась Милана, — Куды ехать-то? Останови их, Чурыня, иль вовсе тебе свет застило — соседям на потеху! Гляди, сколь народу собрал у ворот. И не стыдно?
— Шевелись! Шевелись! — покрикивал боярин, не обращая внимания на сестру, — Куды ларь поволок? На воз его!
Поняла Милана, что нипочем не перекричать ей взбесившегося братца, как бы самой не прогадать, кинулась в светелку, выскочила с девкой: у девки в шелковом плате — иконки, кресты и молитвенники, у самой боярыни под рукою — серебром кованный погребец…
Отшумели — тронулись: впереди отроки верхом на конях, за отроками на расписном повозе — сам боярин с Миланой, а дальше за ними длинным хвостом — весь обоз с медом, воском, пшеницей, сарацинским зерном…
Выехали из города, пугая шумом видавших виды воротников, задержались на берегу Днепра. Куда дальше путь держать?
Боярин привстал на повозе, подозвал конюшего.
— Что прикажешь, боярин-батюшка? — сдернул конюший с головы треух.
— Под Триполь пойдем, — сказал Чурыня, — И вот тебе мой наказ: собери табуны и гони их за реку. Летуй там, покуда не дам знака.
Ускакал конюший. За него Чурыня был спокоен: все исполнит, как велено. Ух ты, гора с плеч свалилась!..
Теперь можно и передохнуть. Упал боярин на подушки, перекрестился, скосил взгляд на сестру. Милана, сидя с ним рядом, все еще прижимала к животу онемевшими пальцами кованый погребец.
— Эк тебя всю скрючило-то, — проговорил он с неожиданным миролюбием. — Отпусти погребец-то…
— Ну и напугал ты меня, боярин, — сказала сестра с виноватой улыбкой. — Ровно на пожаре поспешал.
— Небось поспешишь. Почто погребец охватила?..
— Вовсе и не охватила, — сказала, смущаясь, Милана и поставила погребец у ног.
— Откинь, откинь крышку-то…
— Тебе на что? — насторожилась сестра.
— А ты откинь.
— Ключик потеряла, — быстро нашлась Милана. — На груди завсегда был рядом с крестиком…
Чурыня протянул руку, подергал погребец за крышку — не пускает.
— Хитришь ты, сестрица, — сказал боярин угрюмо. — Не по душе мне твой погребец. Что в нем?
— Не каменья, знамо. Отколь у меня каменья? Браслетики с синими глазками да девичий убрусец…
— Ну, а коли так, почто лишний груз на повозе? Кинь его в реку!
И боярин решительно потянулся к погребцу. Миланины руки были проворнее: не успел Чурыня нагнуться, как уж снова оказался погребец на коленях у сестры.
— Знамо, — сказал боярин и вытащил из-за пояса крепкий нож. — Коли нет у тебя ключика, пущай пропадет погребец.
И, подсунув лезвие в щель, рванул его на себя. Милана охнула, крышка откинулась. Сидевшая рядом дворовая девка зажмурила глаза.
— Вот он, убрусец-то, — насмешливо проговорил боярин, вытягивая из погребца жемчужное ожерелье. — Ягодка к ягодке. А это не браслетик ли с синим глазком?
И он вытянул следом за ожерельем золотые колты с вправленными в них блестящими яхонтами.
Только тут вышла Милана из оцепенения, заверещала, вцепилась в волосатую руку брата:
— Не тронь!..
— Ладно, ладно уж, — сказал боярин. — И доднесь была у меня догадка, что не бескорыстно живешь ты подле меня, пользуешься не одними только хлебами… Нынче сам зрю. Змея ты, Милана, да и только — праведности меня учишь, попрекаешь бесчестьем, а сама живешь праведно ли? — И он покачал головой.
Молча уложив драгоценности в погребец, сестра снова поставила его на колени и обеими руками прижала к животу.
Обоз тронулся.
5
Разъехались князья из Триполя, отшумела распря, и снова тихо да благостно зажил воевода Стонег. По утрам осматривал город (был он невелик), после обеда спал, вечером, ежели была охота, наведывался к вдове Оксиньице.
Первая летняя жара спала, ночи стали прохладнее; смерды по окрестным селам заготавливали сено, в садах наливались сочные яблоки, и сладкий дух витал над огородами, над сонными улочками, над крытыми черной соломою крышами прилепившихся друг подле друга изб.
— Мистиша! — позвал воевода состоявшего при нем на скорые дела проворного паробка. — Вели-ко запрягать коней, да поедем на реку.
— Гроза собирается, батюшка, — помявшись у порога, сказал Мистиша, — может, повременишь?
— Делай что сказано, — цыкнул на него Стонег.
Паробок бесшумно выскользнул за дверь, боярин вышел за ним следом.
Коней запрячь для ловких рук — дело спорое. Не успел Стонег и с крыльца спуститься, как уж подвели к нему два отрока с конюшни любимого угорского фаря.
Остался этот конь у боярина от Романа. Случилось так, что захромал он перед самым выходом князя из Триполя — вот и расщедрился Роман.
— Пользуйся моим конем, боярин, — сказал князь воеводе. — Расстаюсь я с ним не без сожаления. Добрую службу сослужил мне угорский фарь, да куды ж его с подраненным копытом. Тебе же за гостеприимство твое мой подарок — бери.
А и дел-то всего было, что перековать коня. На следующий же день красовался на нем боярин перед теремом Оксиньицы.
Оглаживая шелковую гриву фаря, вздыхала и охала вдовушка:
— Да за что же тебе такой подарок, боярин?.. Знать, приглянулся ты князю.
— Вестимо, — степенно отвечал Стонег. — Чай, не отдал бы коня своего князь первому встречному.
В тот день до вечера простоял фарь на дворе у Оксиньицы. Попивая у вдовушки вино, то и дело поглядывал боярин в окошко. Даже обиделась на него вдова:
— Куды глаза пялишь, боярин?.. Уж не надумал ли променять меня на своего фаря?!
— Эк разобрало тебя, Оксиньица, — самодовольно улыбнулся Стонег.
Знатное седло изготовил в Киеве для своего любимца воевода. Приставил к коню, чтобы денно и нощно следили за ним, трех отроков.
Проезжая по Триполю, собирал боярин вокруг себя восхищенные толпы, звал к себе стариков, чтобы при нем хвалили коня, и не было для него пущей радости, как самому выехать в луга, поглядеть, как пасут его фаря на сочных травах…
Далеко видно вокруг с днепровского берега. Лихо соскочил с седла Стонег, отдал поводья подбежавшему Мистише, спустился к тихой воде и стал смотреть на реку: не проплывут ли заморские гости. Летом на Днепре людно — лодии идут косяками. Нынче, знать, тоже не без них — вон показались черные точечки. Ближе, ближе… Руку козырьком ко лбу приложил боярин, пошарил взглядом по берегу: ежели гости, то и дружина тут как тут. И верно — скакали всадники.
Тут со степи потянуло напористым ветром, взрябило воду в реке. «Верно сказывал Мистиша, — подумал боярин, — кажись, гроза».
Иной раз, в хорошую погоду, гости проплывали мимо. «Нынче не проплывут», — сказал себе боярин.
Лодии стали поворачивать к берегу.
А ветер все крепчал, и над степью вздыбилась большая туча.
— Эй, кто ты такой есть? — осадил перед Стонегом коня плечистый воин с длинными, спускающимися ниже подбородка, светлыми усами. За ним на рысях подтягивалась дружина — все в кольчугах и шлемах, при тяжелых мечах и копьях.
— Я трипольский воевода, — сказал Стонег, — а вы кто?
— Ведем гостей от Олешья ко Киеву, — спрыгнул наземь и приблизился к боярину воин. Вблизи он был еще выше ростом, и Стонег едва доставал ему до плеча.
Борясь с волнами на быстрине, лодии тем временам входили в затишек под укрытие берега. Упали первые капли дождя.
— Батюшка-боярин, — подбежал запыхавшийся Мистиша, держа Стонегова фаря и свою лошаденку под уздцы. — Не промок бы, батюшка-боярин, — эвона какая туча нависла. Поспешай!
— Подь ты! — прикрикнул на него воевода. — Глаза-то раствори, не видишь разве — гости к нам пожаловали.
— Дык промокнешь под дождем-то…
Воины засмеялись. Старший восхищенно погладил Стонегова коня по морде, пошлепал по губам.
— И отколь у тебя, воевода, этакой фарь? — удивился он.
— Князя Романа подарок, — выпячивая грудь, с готовностью отвечал Стонег.
— Эвона! — недоверчиво протянул старшой. — За что ж тебя жаловал князь?
— За что жаловал, то мне ведомо. На что тебе знать?..
На лодиях суетились люди, спускали ветрила, накрывали холстиной товар.
Сверкнула молния, гром ударил почти сразу же — боярин перекрестился и вскарабкался на коня. Дождь полил сплошными отвесными струями. У реки остались одни лодейщики — все дружно кинулись к воротам крепости.
Шум низвергшейся на землю воды был так силен, что не слышно было ни топота копыт, ни храпа коней, ни криков. Словно бичом подгоняя их, молнии полосовали небо со всех сторон с оглушительным треском.
В приезжей избе, что была срублена для случайных гостей, народу набилось видимо-невидимо. Все возбужденно посмеивались, старались протиснуться поближе к печи.
— От самого Олешья ни капельки не упало, — говорил старшой, положив рядом с собою на лавку шлем и стряхивая воду с груди и рукавов, — А тут, гляди-ко, добрым дождем встречает нас Русь.
— Сено убираем, дождь-то не шибко к добру, — заметил Стонег.
Был он доволен счастливому случаю: ежели бы не гроза, так и прошли бы лодии к Киеву. А тихая жизнь в крепости изрядно наскучила боярину.
— Ты вот что, Мистиша, — сказал он ни на шаг не отходившему от него паробку. — Беги к Настене да накажи ей: пущай сокалчих взгомонит. Буду не один, с людьми…
Паробок выскочил за дверь. Старшой улыбнулся:
— Спасибо тебе за крышу над головой, воевода. Добрый ты хозяин, да мы народ не привередливый. Переждем грозу — и снова в путь. Пировать будем дома.
— Хороший гость — хозяину в почет, — сказал Стонег. — Я вам хлеб-соль, а вы мне сказки.
— Не скоморохи мы, сказок сказывать не умеем. А вот бывальщиной не побрезгуешь ли? Жизнь наша в седле, зарубок на теле много — рассказать есть что…
Славно пировали дружинники в тереме у Стонега. Медов не жалел воевода: чего не услышишь от бывалого человека, да еще ежели дождь на дворе, а в голове — хмель.
Старшого Несмеяном звали. Но был он улыбчив и говорлив. Дружинники тоже оказались ему под стать. Но и меда выпили столько, сколько боярин и за год не выпивал.
Выманила Стонега из повалуши Настена:
— Аль совсем сдурел? Князья гостевали — ладно, нынче бог весть кого привел. До вечера они у тебя все медуши выхлещут… Опомнись, боярин!
Стонег едва на ногах стоял:
— Эт-то кого ты пужать вздумала? А ну кшить, да чтобы к нам ни ногою. Хочу — гуляю, хочу — пощу.
С ног сбились челядины — такого шумного пира давно уже не было в Триполе.
На следующее утро проснулся боярин едва живой: будто колотили его всю ночь по голове, руки-ноги выворачивали. О том, как вечеряли да прощались с дружинниками, ни зарубки на памяти не осталось. Помнится, целовался он со старшим, помнится, наваливал что-то в подарок. Вроде Настёна за него цеплялась, а он гнал ее и гневно топал ногами.
Закряхтел воевода, перевернулся на спину.
— Здрав будь, боярин-батюшка, — пропело над ухом.
— Кто это? — удивился Стонег. — Ты, Мистиша?
— Я, боярин-батюшка…
— Похмелья бы мне.
— Да вот оно, не желаешь ли отведать?
С трудом поднялся Стонег, пустыми глазами уставился на паробка. Стоит Мистиша перед ним на коленях, в руках блюдо держит с огурчиками и кислой капусткой.
— Поешь, батюшка, — ей-ей полегчает.
Стонег хрумкнул огурцом, захватил пятерней капустки. Мистиша глядел в сторону. Не понравилось это боярину.
— Почто глаза отводишь? — спросил он паробка строго. — Натворил чего?
— Не, — мотнул головой Мистиша.
— Настена гневается?
— Гневается, — сказал паробок.
— Баба она.
Мистиша молчал. Стонег еще зачерпнул пятерней капустки, пожевал, вытер мокрые пальцы о рубаху.
— Гости-то как отъехали?
— Отъехали…
— Не обидели?
— Нас-то?
— Почто нас? Мы-то гостей не обидели? — рассердился непонятливости паробка боярин.
— А что им на нас обижаться? Всё — как у христьян: ели-пили, песни показывали. Да еще и с дарами отъехали…
— Ишь ты, с дарами, — мотнул головой Стонег и снова потянулся к капусте. Но вдруг рука его замерла над блюдом. Сквозь мрак тяжелого похмелья вспомнилось боярину что-то смутное: будто стоит он во дворе рукою машет, а Настена висит у него на плече.
Стонег сердитым взглядом ожег паробка:
— Говори!
Отпрянул Мистиша, чуть не выронил блюдо:
— Увели фаря твоего, боярин-батюшка.
— Как увели?! — подскочил на ложе Стонег.
— Подарил ты его старшому, когда прощались с ним на крыльце. Уж так ли уговаривала тебя боярыня, а ты все одно: «Кшить, баба…»
Слабо сделалось воеводе в ногах, руки обвисли, как плети:
— Коня увели… коня…
Закачался Стонег на ложе, замотал головой.
— Беда-то какая, Мистиша.
— Да полно кручиниться, батюшка, — попробовал успокоить его паробок. — Другого коня пожалует тебе князь.
— И ты туды же. Вот я тебя! — вскочил с ложа Стонег. — Нет, чтобы удержать, нет, чтобы не дать коня. Ты-то куды глядел?
— Дык с тобой, батюшка, сладу не было…
— Будя, — сказал Стонег. — Подь сюды, Мистиша, не боись. Да поставь на стол блюдо и слушай мой наказ: где хошь, а достань мне фаря. В Киев иди, в Галич, в Олешье — куды следы приведут, а без коня не возвращайся.
— Дареный он, конь-то твой! — вскричал в отчаянии паробок.
— Ну и что, что дареный. А ты его обратно возьми — да в Триполь, да в мою конюшню, — ласково говорил боярин. — А не вернешь, Мистиша, вот те крест, не жить тебе на этом свете. Так и знай!
Глава пятая
1
Всю жизнь свою, все шестнадцать годков, прожил Мистиша на Стонеговой усадьбе. С малых лет только и знал он что этот двор с одринами, медушами и конюшней да крепость, которую окинешь одним взглядом из конца в конец, да Днепр, да степь за Днепром, да вьющуюся берегом дорогу, которая, как сказывали, ведет в Киев, большой и красивый город. Чудесными рассказами заезжих людей жил Мистиша, манило его за степной окоем, но не думал, не гадал он, что так вот сразу, вдруг, и не по своей воле, отправится в неведомое странствие. И сладостно, и страшно было ему, и всю ночь перед отъездом сжималось у него сердце и не давало сомкнуть глаз.
Ни свет ни заря растормошил его конюший Кирьяк, смущенно потупляясь, сунул завернутый в тряпку шматок соленого сала:
— В дороге сгодится.
Потом помолчал и добавил:
— Ты на меня не серчай, Мистиша. Видит бог, и я противился боярину. Да где уж мне совладать, коли он и Настены не послушался.
Вместо ответа Мистиша прильнул к плечу Кирьяка.
— Кто знает, когда еще доведется встретиться, — сказал конюший, мягко отстраняя его от себя. — Вот, возьми мою оберегу.
Во дворе стоял оседланный конь, толпились молчаливые людины. Низко поклонился им всем Мистиша, и они поклонились ему низко.
— Ну, чего там — трогай, трогай, — глухим голосом поторопил Кирьяк.
Мистиша вздел ногу в стремя, еще раз окинул грустным взором знакомый ему с детства двор, вскочил в седло и выехал за ворота.
Уже за городом еще не раз оглядывался он на маячившие вдали стены с деревянными вежами, еще придерживал коня, но скоро поднялось по правую руку солнце, конь сам по себе прибавил шагу, Триполь скрылся за холмами, рядом весело поблескивал Днепр — и от грустных мыслей не осталось и следа.
Хорошего иноходца подобрал Мистише Кирьяк (еще ответит перед боярином), хорошее выбрал седло (и за это ему непоздоровится), дорога быстро бежала коню под копыта. Среди позванивающих трав трепетали ранние птахи, ласковый ветер обдувал пареньку лицо. Обгоняя бредущих на покосы мужиков и баб, Мистиша прямил спину, глядел на них с коня с гордой улыбкой.
— Далеко ли путь наладил, Мистиша? — ласково спрашивали его люди.
— В Киев боярин снарядил, — степенно отвечал паробок и поигрывал плеточкой.
«В Киев, в Киев», — постукивали в голове звонкие молоточки.
Долог путь, да изъездчив. Скоро показалось на пригорке село. В селе церковка деревянная, возле церковки — длинный обоз. Попридержал Мистиша иноходца.
— Эй, кто таков будешь? — преградил дорогу мужик с волочащимся по земле длинным кнутом. Борода у мужика пегая, в разные стороны торчит, глаза злые.
— А ты кто таков? — стараясь казаться храбрым, спросил дрогнувшим голосом Мистиша.
— Слезай с коня!
— Еще чего?
— Кому сказано!..
Не было у мужика охоты лясы точить. Разом за молкли в голове у Мистиши игривые молоточки. Спустился он наземь, мужик решительно взял коня за повод, куда-то повел. Паробок шел рядом, нудливо гнусавил:
— Боярин меня в Киев послал, почто препятствуешь?
— А кто твой боярин? — спросил мужик, не оборачиваясь.
— Стонег, знамо, — удивившись, что не знают его боярина, отвечал Мистиша.
Но на мужика это имя не произвело никакого впечатления.
Подошли к церкви.
— Жди здесь, — сказал мужик. — Да не вздумай убегнуть: всё одно догоню.
О том, чтобы бежать, у Мистиши и в мыслях не было: уж больно опасен был мужик. Долго стоял он на солнцепеке, все гадал — что за обоз. На купеческий не похож, а иному отколь тут быть?
Истомился Мистиша, ожидаючи. Мужик вернулся злее прежнего. Повелел:
— Иди за мной.
Привел в избу. В избе на лавке сидел толстяк с белесыми глазами, посвистывая носом, пил из широкого жбана квас. Рядом с ним — баба, сухая и длинная, с постным лицом и капризно поджатыми губами.
Переступив порог избы, свирепый мужик сделался угодливым, спина согнулась, голос потек елейным ручейком:
— Вот ентот, боярин, паробок и есть…
— Иди покуда, — отослал боярин мужика и с любопытством оглядел Мистишу.
— Так Стонегов, говоришь? — спросил угрюмо, — Из Триполя в Киев поспешаешь?
— Все так, — отвечал Мистиша и поклонился боярину.
— А не сбег от воеводы?
— Куды ж мне!
— И коня воевода тебе дал?
— И коня.
— За каким же делом послал тебя Стонег в Киев?
— Увел у воеводы его любимого фаря Несмеян, — осмелев, бойко отвечал Мистиша.
— Несмеян говоришь? — вытаращил глаза боярин. — Да в своем ли уме Стонег?! Ты, холоп, говори, да не заговаривайся. Знаю я Несмеяна, зачем ему чужой фарь?..
Обрадовался Мистиша — вот и кончик ниточки объявился. Совсем осмелел:
— Услал меня боярин за Несмеяном вослед: ищи, говорит, хоть в Киеве, хоть в Галиче, хоть в Олешье, а чтобы был у меня на конюшне фарь. Пили они вечор, вот и подарил воевода Несмеяну коня, не подумавши. Теперь убивается…
— Поделом Стонегу, коли до седин ума не нажил, добродушно проворчал боярин и снова потянулся губами к жбану с квасом. — Да слыханное ли это дело, чтобы дареного коня назад возворачивать!
— А допрежь того, — сказал Мистиша, — подарил фаря боярину моему сам князь Роман.
— Как же, как же, — закивал головой толстяк, — всё помню…
— Не томи ты паробка, Чурыня, — вдруг встряла в разговор сидевшая до того тихо тощая баба и обратилась к Мистише. — Видели мы Несмеяна и фаря Стонегова видели — недалече отселе повстречали на берегу Днепра дружинников…
— Боярин-батюшка! — вскричал Мистиша и со стуком пал на колени. — Вели отпустить меня, может, еще и нонче догоню Несмеяна!
— Ишь ты, прыткий какой, — засмеялся Чурыня. — Ладно, догоняй уж. А то прибёг ко мне дворский, говорит: никак, холоп утек на хозяйском коне…
Задом, задом выкатился из избы Мистиша — и к церкви. Давешний мужик, Чурынин дворский, прохаживался между возами.
— Что, не всыпал тебе боярин? — оскалил крепкие зубы.
Вскочил Мистиша на коня, не удостоив мужика и взглядом. Снова застучали в голове веселые молоточки. Вот уж и село за спиной, вот уж и Днепр заблестел под высокой кручей.
Лихо шел иноходец, взметывал за собою клубы черной пыли. До боли в глазах вглядывался паробок в прихотливо извивающуюся перед ним дорогу. Но была она пустынна до самого окоема. Скоро выбился из сил добрый конь, и Мистиша перевел его на трусцу. Нет, не догнать ему Несмеяна, а в Киеве искать — все равно что иголку в стоге сена.
Приуныл паробок, ехал по берегу, понурившись.
Солнце перевалило за полдень, пекло немилосердно. Приспело обеденное время, да и коню пора уж было отдохнуть. Сыскав удобную тропку, Мистиша съехал к воде, дал иноходцу вволю напиться, пустил на траву. Сам достал из-за пазухи подаренное Кирьяком сало, сукрой хлеба и только принялся за трапезу, как сверху посыпались на него камешки и песок. Вздрогнул паробок — и замер от страха: из травы, на краю откоса, вылядывало чье-то лицо, похожее на скомороший скурат, — с узкими глазками и длинным сморщенным носом. Оно улыбалось сочным красным ртом и корчило гримасы.
Мистиша обмер, икнул и мысленно перекрестился.
— Что, страшно? — Сдерживая булькающий в горле смех, из травы поднялся человек с уродливо торчащим за спиной острым горбом. У горбуна были длинные тяжелые руки и еще более длинные, вывернутые стопами вовнутрь ноги, голова без шеи крепко сидела на слегка приподнятых плечах. Лоб и щеки незнакомца пересекали глубокие борозды морщин.
Горбун подобрал полы старенького кожуха и съехал с откоса к опасливо посторонившемуся Мистише.
— Т-ты что это? — заикаясь, выставил перед собою руки паробок.
— Испужался, — кивнул горбун. — Меня все пужаются. А я человек добрый. Тебя как кличут-то?
— Мистишей, — на всякий случай отодвинулся от него паробок.
— А меня Кривом. Ты откуда?
— Из Триполя, — глядя в кроткие глаза горбуна, увереннее отвечал Мистиша.
— Это твой конь?
— А чей же?!
— Хороший конь, — кивнул Крив. — А ты меня с собой возьмешь?
— Куда ж я тебя возьму-то?
— В Киев.
— А может, я в Триполь возвращаюсь?
— Не, — засмеялся Крив, — я за тобой давно слежу. В Триполь туда, а в Киев сюда, — махнул он своими длинными руками. — Возьми, не прогадаешь. Меня в Киеве все знают, — может, и пригожусь.
— Ты мне и нынче можешь пригодиться, — все больше оправляясь от изумления, сказал Мистиша (боярский строгий наказ не шел у него из головы). — Не про плывали ли здесь с утра лодии и не шла ли берегом дружина?
— Как же, — обрадовался Крив, — и лодии проплывали, и дружина шла. Да тебе-то какое до них дело?
— А на угорском фаре не ехал ли кто? — не отвечая на его вопрос, продолжал допытываться Мистиша.
— Вона что, — протянул Крив. — Кажись, видел я и угорского фаря. Покраше твоего конь.
— Еще бы! — воскликнул паробок и пристально посмотрел на горбуна, — Скажи-ка, Крив, ежели возьму я тебя в Киев, поможешь ли ты мне сыскать того фаря?
— Ты только меня возьми, — широко заулыбался Крив, — и фаря твоего мы сыщем, и невесту пригожую. Киев — большой город, много там красных девиц.
— Невесту мне не надо, а вот без коня вернуться к боярину я не могу: забьет он меня до смерти…
— А ты не возвращайся к боярину.
— Да как же так?! — испугался Мистиша.
— Вот так и не возвращайся, — сказал горбун. — Я небось тоже не сам по себе. И батька у меня был раб, и мамка раба, и я робичич. А вот живу себе поживаю, как вольный зверь в лесу. И всего добра-то у меня, что эти лапти, кожух да тугой лук. Хошь, покажу, как птицу бить с лету?
И, не дождавшись согласия паробка, с необычайной для своей фигуры ловкостью горбун вскарабкался на бугор и тут же вернулся, держа в одной руке лук, а в другой стрелу.
— Глянь-ко! — пошарил он глазами над Днепром. — Вона, видишь?
Едва заметная в дымке чайка вспорхнула у самой воды и взмыла в вышину — Крив вскинул лук и, казалось, не целясь, тут же спустил тетиву. Пронзенная стрелой, птица рухнула в волны неподалеку от берега.
— Чудно! — подивился Мистиша и восхищенно поглядел на горбуна. — Да где же ты такому выучился?
— Глаз у меня вострый, — сказал Крив, довольный похвалой.
Теперь когда добрая беседа сладилась, совсем и не страшным стал казаться Мистише горбун: такая хорошая улыбка бывает только у простых и сильных людей. Славного сыскал он себе попутчика.
— Ведь и ты голоден, поди, — спохватился паробок и, разломив сукрой, протянул половину Криву, вынул из-за пояса ножичек, поровну поделил сало.
Горбун набросился на еду.
2
Круто обошелся Всеволод с Романом: велел отказаться от Киева.
— Тебе княжить, — сказал Кузьма обрадованному Ростиславу.
В первый же день своего пребывания на Горе отправился молодой князь к отцу своему, заточенному в монастырь.
Тяжелая это была встреча. Не таким, не сломленным, хотел видеть он Рюрика, не ждал, что кинется он к нему с рыданиями и вместо того, чтобы порадоваться за сына, будет, все более и более озлобляясь, вспоминать давно забытые всеми обиды. Даже жену и дочь свою, сестру Ростиславову, заточенных, как и он, не помянет ни единым словом. И на киян затаил Рюрик злобу и шептал обметанными жаром губами:
— Не верь княнам, сыне: неблагодарны они и мстительны. Роману клялись, а своего князя забыли. Так неужто приветишь ты их ласковым словом, неужто предашь забвению нанесенные отцу твоему жестокие раны?!
А сам-то, справедлив ли сам-то он был к киянам? Разве не разорил он уже однажды свой город, отданный Всеволодом Ингварю во время очередной ссоры Рюрика с Романом? Разве не он привел в Киев половцев и позволил им жечь и грабить, и насильничать?..
Помнил, хорошо помнил Ростислав, как шли к нему в Белгород и в иные княжества разоренные набегом ремесленники, как селились в посаде, рубили избы и не хотели возвращаться в Киев под десницу ненадежного князя и как силою, повинуясь воле отца, гнал он их потом обратно на разметанные ветром пепелища. Не потому ли и сам он чувствовал себя сейчас неуверенно в этом городе, что уже однажды не вступился за него, не возвысил голоса против отца, не послушался мудрого совета Верхославы — идти в Киев и образумить Рюрика, пока не поздно? Смалодушничал Ростислав, побоялся родительского гнева, а нынче имел ли он право, вспоминая прошлое, говорить этому стоящему перед ним униженному чернецу жестокую и уже никому не нужную правду?..
Нет, не поднимется у него рука карать слабого и беззащитного. А Рюрик, по-своему понимая молчание сына, распалялся все более, и желтое, еще страшнее оплывшее лицо его сотрясалось от бессильного гнева.
Так и простились они, и слабо утишил отца Ростислав:
— Бог скорбящих призрит, батюшка…
— Раны, раны мои не забудь, — напутствовал его у порога своей кельи Рюрик, — а я за тебя помолюсь.
С тяжелым сердцем покинул монастырь Ростислав, теперь путь его лежал к матери. Но не решился он на тот раз ехать один, взял с собой Верхославу.
Оповещенная игуменьей, Анна уже была подготовлена к встрече, не плакала, сдержанно благословила сына и невестку, сидела тихо, сложив на коленях усеянные темными пятнами исхудалые руки. Испугала Ростислава бледность, покрывающая ее лицо, запавшие глаза, синие поджатые губы.
— Здорова ли ты, матушка? — спросил он с участием и болью, внезапно сдавившей ему сердце.
— Слава богу, здорова.
— Не притесняет ли тебя игуменья, добра ли к тебе?
— Слава богу, добра.
— А сестра?
— И сестра твоя, слава богу, здорова. Дошел слух до меня, что посажен ты в Киеве князем.
— Верен тот слух, матушка. Нынче я на Горе.
Что-то не понравилось Анне в последних словах Ростислава. Она посмотрела на сына пристально. Не вспомнилась ли ей ее молодость, не вспомнила ли, как и она когда-то, еще будучи совсем молодой, впервые вступила со своим мужем под своды княжеских палат, как мечтала быть в них хозяйкой, а стала рабой?
Княгиня перевела взор на Верхославу и слабо улыбнулась ей.
— Ты, Верхославушка, мужу своему опора — радей о нем денно и нощно.
— Уж она ли не радеет, матушка! — воскликнул Ростислав.
Чем-чем, а заботой она окружила мужа едва ли не материнской. Одно только смущало ее: не растерял ли он за ее заботой и ежедневным присмотром своей мужской неприступной гордости? Не слишком ли послушен, не покорен ли сверх меры? Не утратил ли твердости, без коей и самый мудрый князь — лишь орудие в руках своевольных и хитрых бояр?..
Но женское брало в ней верх, и похвала Ростислава потешила ее самолюбие. Она благодарно взглянула на мужа.
Анна перехватила ее взгляд.
— А как Ефросиньюшка, с вами ли? — захлопотала она, вспомнив про внучку.
— С нами, — сказала Верхослава.
Анна часто закивала головой, слабо попросила:
— Привели бы ко мне — взглянула б разок. А то ведь скоро и к престолу господню…
— Как же, приведем, — пообещал Ростислав.
Вдруг лицо княгини сделалось суровым и даже надменным.
— Ты сестрицу свою навести, — сказала она твердым голосом. — Страдалица она — из-за Романа, кобеля беспутного, в монашках сохнет. Поди, привел уж в свой терем другую жену? Мало ему наложниц…
И тут же снова сникла, плаксиво заговорила о Рюрике:
— Много принес мне отец твой горя, но все прощаю ему. И то ладно: вместе маялись в миру, вместе грехи отмаливать… Воздастся нам на небеси.
Свидание затянулось, настала пора прощаться. Анна, как и при встрече углубилась в себя, сложила руки на коленях, беззвучно шептала что-то синими губами.
Уходя, Ростислав поцеловал ее в лоб, Верхослава обняла свекровь — Анна благословила их вялой рукой…
Сестра, к которой они наведались в тот же день (уж таким он с утра выдался), плакала, громко причитала и жалела Романа:
— Все вы супротив него, всем он дорогу перешел — навалились скопом и рады. Как же я без него-то буду? Кто ноженьки ему вымоет, кто приголубит? Молодая-то жена живо обратает, воли-то ему не даст, все, что ни есть у него, все под себя загребет…
Покоробило Ростислава:
— Пошто отца-то своего не жалеешь? Отец твой через Романово своевольство в монастыре.
Нет, под смиренной монашеской одеждой билось еще у сестры молодое сердце. Как вскинулась она на брата — словно орлица на разорившего гнездо ее покусителя:
— Через отца замкнули меня в этой келье. Почто жалеть мне его? Не орудием ли была я в отцовых безжалостных руках, не он ли велел мне приглядывать за Романом да ему доносить? Пущай иссохнет он в монастыре, пущай сгинет, ему и на том свете не уготовлены райские кущи!..
— Опомнись, сестра! — вскричал ошеломленный Ростислав. — На кого возносишь хулу?! В уме ли ты или вовсе лишилась рассудка?
— Все вы одно семя — и отец, и мать твоя, и ты — закричала, перебивая его, Рюриковна и вдруг упала на колени перед образами, часто крестясь, забормотала безумно:
— Да что это я? Прости меня, господи!..
Вечером собрал у себя Ростислав Рюриковых бояр. Славна посадил рядом, подчеркивая тем самым особое к нему внимание и уважение.
— Вот, бояре, достойный воевода, — говорил он почти точь-в-точь словами Ратьшича. — Не побоялся укоров, в трудную годину взял Киев под свою руку и тем спас его. Жалую я ему за верную службу новые земли за Росью, а еще золото, серебро и коней и повелеваю: отныне место сие на думе за ним главное, и слово главное, и почет ему воздавать, как первому из моих думцев.
Никто из бояр не посмел возражать ему, хотя многие считали, что не по правде поступил Ростислав: велика ли заслуга Славна, еще поглядеть надобно, не из корысти ли остался он в Киеве воеводою, не проникся ли страхом к Роману и потому только не перечил галицкому князю, а вовсе не из любви к киянам. Все поглядывали с опаской на сидевшего тут же в безмолвии Кузьму Ратьшича. Не сам по себе Кузьма был опасен — опасна была стоявшая за ним неведомая сила в лице владимирского великого князя Всеволода, которого большинство из думцев и в глаза-то не видывало, но о котором наслышано было вдоволь. Ныне многие еще раз убедились въявь: не нужно Всеволоду с войскам становиться под стены Киева, чтобы утвердить свою волю, — довольно и одного лишь его слова.
— А где же Чурыня, — спросил вдруг, обведя всех взглядом, Ростислав, и по сеням прополз ядовитый шепоток.
— Устрашился гнева он твоего, княже, — сказал Славн, — собрал домочадцев, челядь свою и табуны и ушел из Киева.
— Куда?
— Никому сие не ведомо, но сдается мне, что подался он не иначе, как в Триполь или под Переяславль, где есть у него еще отцом твоим дарованная землица, — отвечал боярин.
— Под крыло к Ярославу, сыну Всеволодову, пойти он побоится, — сказал Ратьшич. — Ищи его, княже, в Триполе…
— Тебе, Славн, поручаю сие, — повернулся к боярину Ростислав. — Возьми дружину и немедля доставь Чурыню ко двору. Негоже, чтобы отступник остался безнаказанным.
И, снова обратясь к притихшим думцам, князь сказал:
— А вы како мыслите, бояре?
— Пущай езжает Славн, — согласно закивали бояре. — Мы с тобою, княже, завсегда.
Каждый из них был рад, что не ему поручено это черное дело. Каждый думал про себя: нынче Чурыню — завтра меня поволокут на правёж, не годится это — с боярами боярскими же руками счеты сводить.
И еще больше за согласие его возненавидели они Славна: небось — повелел бы Роман — и Романову волю исполнил бы он с такой же легкостью.
Признаться, так и Славну не очень-то пришелся по душе князев наказ, и он пробормотал, что Чурыня, мол, его давний знакомец, вместе Рюрику служили, вместе ходили во Владимир сватать Всеволодову дочь, нельзя ли снарядить на розыски младшую дружину…
Ростислав насупился — Славн осекся на полуслове и больше не возражал.
Ночью открылся князь Верхославе:
— Скучаю я по нашему Белгороду. Не лежит у меня к Киеву сердце. Распустил отец бояр — не справиться мне с ними. На что уж Славн — и тот принялся перечить. Да и кияне не шибко привечают меня, нынче дружину забросали каменьями. Завтра, того гляди, пойдут подсекать сени. И сдается мне, что стоят за ними тайно прежние отцовы думцы…
3
Получив с купцов сполна товаром и пенязями за сопровождение лодий от Олешья, поделившись честно с дружинниками, загулял Несмеян, как и раньше это бывало; несколько дней не показывался он ни на княжом дворе, ни в молодечной. Своего дома у него не было, зато где шум, где пир горой, где песни и пляска, — там Несмеян. Забубенная он голова, разудалый молодец, друзей и знакомых у него в Киеве не счесть. А еще был Несмеян человеком не жадным — и это все знали. Не спрашивал он на своем пиру ничьего имени, ни звания: пришел — садись к столу, пей, сколько пузо примет, но только не хмурься. Хмурых людей Несмеян не любил, за хмурыми все грехи числил — веселому же человеку прятать нечего, он весь на виду.
Мало кто в Киеве не знал, как покарал Несмеян одного странника, прикинувшегося божьим человеком. Затесался он к дружиннику на почестен пир, когда вернулся тот с купцами из Полоцка. Любопытный был старичок — тешил гостей рассказами о хождении к святым местам, но чару пил умеючи, ждал, когда все захмелеют. А после обобрал хозяев — и был таков.
— Ты кого это ко мне привел? — разбудил Несмеяна рассерженный древодел Данила, у которого правили пир. — Погляди-ко, все лари повытряс твой странничек…
Рассердился дружинник, да и перед хозяевами стало ему стыдно, сел на коня и поехал искать нечестного гостя по всему Киеву. Три дня не возвращался к Даниле, а все ж таки словил беглеца. Привел его в избу к древоделу, усадил за стол, выставил корчагу меду:
— Пей, да после не сказывай, что хозяева были скупыми. Покуда всей корчаги не одолеешь, не выпущу из избы.
— Да где мне выпить разом корчагу-то, — взмолился странничек. — Ее, чай, и добру молодцу не одолеть.
— А вот я с тобою, сидя супротив, такую же корчагу стану пить, — сказал Несмеян и слово свое сдержал. Стали они пировать вдвоем: странничек чару — и Несмеян чару, странничек другую — и Несмеян за ним вослед.
Собрались вокруг бражники, жалко им стало похитителя.
— Оставь его, Несмеян, — говорили они, — аль не видишь — хлипок старик.
— Не отравой я его потчую, а тем же медом, коим соблазнился он, со мною на пир идучи, — спокойно отвечал Несмеян, наблюдая, чтобы чара странника все время была полна.
Прикончили они свои корчаги, остатки меда вливал дружинник в странника силой. Затем взвалил его на седло и сдал городской страже, а те препроводили похитителя в поруб.
Таков был Несмеян, и шутки шутить с ним никто не решался, хотя сам он слыл большим охотником до всяких шуток. Вот и с воеводою трипольским занятно пошутил: ведь мог отказаться он от Стонегова коня, не в себе был хозяин — однако же не отказался: то-то сейчас рвет и мечет боярин, но впредь будет осмотрительнее.
Не чувствовал за собою вины Несмеян — оттого и был беззаботен: не таясь, разъезжал по Киеву на фаре, считал его своим конем. Нравилось ему, что другого такого же нет во всем городе ни у кого — небось Романов подарок, лучших угорских статей.
Однажды, правда, остановил его боярин Славн:
— Эй, Несмеян, и отколь у тебя такой конь?
— Что, понравился? — засмеялся дружинник.
— Да вроде встречал я такого же допрежде того, а вот где — не припомню.
— И не старайся, боярин. Мой это фарь, а иного на свете нет. Никак, приснилось тебе.
Покачал головою Славн: не могло такое присниться, а вот где видел он коня, так и не вспомнил.
В большом городе не каждая дорожка пересекается. Покуда бражничал Несмеян, покуда песни пел и плясал у своих дружков, Мистиша с Кривом тоже достигли Киева и, пристав к хорошо знавшим горбуна скоморохам, искали, но никак не могли напасть на след пропавшего Стонегова скакуна. Имени дружинника Мистиша не знал (боярин-то за переполохом главного не сказал), и, кроме как на купеческом подворье, спрашивать им про коня было не у кого. Но купцы тоже не сводили с дружинниками близкого знакомства: кончился путь, рассчитались щедро, били по рукам и расстались до будущих времен, а то и вовсе не придется свидеться.
Горбун сунулся было на княж двор, но его не впустили, с Мистишей никто из сторожи и разговаривать не стал.
Растерялся паробок: что делать? Киев ошеломил его своим шумом и многолюдьем — тут и за год не сыщешь боярского фаря, а сало уже на исходе — хорошо еще, что покуда делились с ними хлебом знавшие Крива скоморохи.
А еще обузою стал доставивший их в Киев добрый конь. У скоморохов одна худая лошаденка, им бы ее прокормить — доброму же коню и овес нужен, и сено…
— Давай продадим коня, — предложил как-то Мистише Крив.
— Да ты что?! — обомлел паробок. — Как же это я боярского коня продавать буду?
— А не будешь, так одна тебе дорога: возвращаться в Триполь без фаря.
Вот ведь задача: и к боярину возвращаться нельзя, и коня лишиться боязно. Да и как его продавать: того и гляди, схватят зоркие мытники, начнут выспрашивать, чей конь, потянут к ответу, в темницу кинут…
Через некоторое время горбун снова пристал к паробку:
— Гляди, тощает животина. Ну на что тебе конь? Ежели сам боишься, отдай мне, я его продам. А сыщешь фаря — простит тебя боярин.
— Мой не простит…
Упрямился Мистиша, хоть и сам уже понимал: никуда не денешься, все равно сгинет конь, все равно ответ держать перед Стонегом.
— Может, еще повременим? — стал он упрашивать Крива, — Вдруг сыщется фарь?
За последнюю цеплялся надежду.
— Ладно, — сказал горбун, — Приглянулся ты мне, в беде тебя не брошу.
И стал он потешать честной народ на торгу вместе со скоморохами: горб ему помогал, дело для Крива привычное. А еще стрелял он из лука: подбросит яблоко и разит его стрелою на лету. Очень нравилась киянам эта забава. Но того, что подавали, едва хватало на пропитание.
Через два дня сунул ему Мистиша поводья в руку:
— Была не была, продавай, Крив, коня.
Привел вечером горбун незнакомых людей в скомороший стан, долго торговался с ними, седло расхваливал, уздечкой тряс. Но те людишки тоже были себе на уме — знали, что не своего коня продает Крив (откуда быть у него коню?), за каждую ногату едва не лезли в драку. Не сдавался горбун. Тогда они ему сказали:
— Дело твое. Но только попомни, не долго пользоваться тебе конем — нынче же сбегаем да кликнем стражу. Пущай ни нам, ни другим не достанется, пущай поставят его в княжескую конюшню.
Язык держи, а сердце в кулак сожми. Понял Крив, что не кончится добром эта встреча. Уступил. Увели незнакомцы коня.
— Ну, теперь мы, Мистиша, вольные люди, — сказал не привыкший подолгу унывать горбун.
И принялись они бродить по Киеву, везде высматривать да всех расспрашивать. И не зря. Скоро дошла до них первая весточка.
— Фарь, говоришь? Угорских статей? — припомнил один из гончаров на Подоле. — Как же, как же… Кажись, у Несмеяна видел.
— Недавно из Олешья с гостями прибыл?
— Кто?
— Да Несмеян-то, — подсказал Крив.
— Может, и из Олешья. А то еще откуда. Мне-то почем знать?!
— А где видел?
— Несмеяна, что ль?.. У нас и видел, на Подоле. Проезжал он тут с дружинниками… Ну, народ и высыпал, все глядят на коня, любуются. Отколь, спрашивают, у тебя, Несмеян, этакой фарь. А он и отвечает со смехом — Роман, мол, мне его подарил…
— Наш фарь! — не сдержавшись, вскрикнул Мистиша. Крив дернул его за рукав, но поздно уже было: вылетевшего слова не вернуть.
— Это как же так ваш? — прищурился гончар, — Чай, не водятся такие кони у простых людинов.
А Мистиша возьми да еще подлей масла в огонь:
— И верно, Романов подарок этот фарь. Но только не твоему дружиннику дарил его князь, а моему боярину Стонегу.
— Не слушай ты его, добрый человек, — поспешил на выручку горбун, потому как знал, что положено за клевету прокалывать шилом злые языки, — Не в своем уме паробок.
И потащил за собою Мистишу с Подола прочь. Рассердился на него паробок:
— А говорил, что будешь мне верным товарищем.
Как же сыщем мы коня, ежели напали на след, да гнать его побоялись? Чего взгомонился-то?
— Ты в Киеве человек новый, — спокойно пояснил ему горбун. — Вот и делай, что велят. Помнишь, как поглядел на нас гончар? Не скоро до него слова твои дошли, а коли бы скоро, так не ходили бы мы с тобою теперь по Владимирову городу, а везли бы нас на допрос к воеводе. Ты Несмеяна знаешь?
— Не, — помотал головой Мистиша. — Только и видел, что у Стонега…
— То-то и оно. Что, как не признает он за собою вины? Конь-то небось все же дареный. Вот и выходит, что мы на него напраслину возвели, перед добрыми людьми обесчестили.
— Как же быть-то? — обескураженно уставился на него Мистиша. — Придумай что-нибудь, Крив.
— Вот я и думаю, — почесал в затылке горбун. — Как зовут твоего дружинника, мы теперь знаем. Гончару и на том спасибо. Но когда встретимся с Несмеяном, ты к нему сразу не кидайся. Поклонись да по чину все объясни: так, мол, и так — боярин-де мой серчает. Может, и пожалеет он тебя…
— А ежели нет?
— А ежели нет, то сами уведем коня. Но тогда держись, в руки Несмеяну не попадайся!
— Шибко напугал ты меня, Крив.
Язык языку ответ подает, а голова смекает. Теперь во всех разговорах Мистиша положился на горбуна, в беседу не встревал, а только слушал. Как стал Крив про Несмеяна спрашивать, закрутилось колесо: то здесь его видели, то там. Дружинника в городе знали хорошо, верный путь к нему указывали, но всё не поспевали горбун с паробком ко времени: был, да уехал, а к кому — неведомо.
— Потерпи еще немного — словим мы твоего Несмеяна, — улыбнулся Крив.
К вечеру сказал им кто-то, что видел, как подался Несмеян с дружиною к исаду.
Заволновался Крив:
— Поспешать нам надо. Как бы не наладился он снова в путь.
Припустили они бегом и в первый раз пожалели, что нет у них коня. Но зря спешили: на исаде Несмеяна не было. Только бока себе намяли в толчее, едва не потеряли друг друга.
— Ничего, не отпыхавшись, дерева не срубишь, — не терял надежды горбун, выбираясь из толпы.
Мистиша глядел вокруг себя завороженно: сколь прожил он в своем Триполе, а такого не видывал.
— Лодий-то сколько — как листьев в воде! Неужто со всей земли собираются в Киев торговые гости?
— А чего ж им не собираться — живем богато, соседям в рот не заглядываем: и мех у нас, и воск, и кони, и рыбий зуб. И брони, и мечи. Вот и везут нам в обмен — кто аксамит, кто ковры, кто сарацинское пшено… Мы гостям рады!
— Вот живут-то, — восхищенно протянул Мистиша, не торопясь уходить с исада.
— Про гостей ты, что ль?
— А то про кого!
— Не завидуй им, Мистиша, жизнь у них трудная и опасная — потому и ходят с дружиною. Нынче вернулся с прибытком, а завтра, глядишь, снесут голову где-нито на волоке — и вся недолга.
Так, беседуя, не торопясь, поднимались они к Подольским воротам, как вдруг кто-то окликнул горбуна:
— Крив, ты ли это?
Из толпы навстречу им кинулся, растопырив руки, рослый бородач. Горбун пригляделся к нему, сделал шаг, другой.
— Негубка? Купец?!
— Он самый я! — закричал Негубка и принялся обнимать и шлепать Крива по горбу, приговаривая:
— Вот ведь где встретиться довелось, а я уж и вовсе потрял тебя из виду.
— Меня потерять из виду немудрено, — говорил, улыбаясь, Крив и с гордостью поглядывал на Мистишу (вот, мол, какие у меня знакомцы!).
— А этот паробок не с тобой ли? — заметив его взгляды, спросил Негубка и, не дождавшись ответа, двинулся к Мистише, тоже обнимал его и разглядывал пристально.
— Мистишей его кличут, — стоя рядом с ними, запоздало объяснял Крив, — Вместе из Триполя шли, вместе в Киеве мыкаемся…
— Да почто ж мыкаетесь-то? Пойдемте ко мне на лодию. Эх, Крив, Крив, как рад я тебя видеть живым и здоровым!.. Сколь уж лет прошло с нашей последней встречи?
— Почитай, первой и последней она была, — поправил горбун. — А лет прошло не так уж и много.
— И то верно. Спас ты меня тогда, — кивнул Негубка, — и я пред тобою в долгу.
— Нам ли долгами считаться, свиделись — и ладно, — смущенно проговорил Крив. — А Митяй с тобою ли, купец?
— Не забыл? — обрадовался Негубка. — Со мною, где ж ему быть! Вот пойдем на лодию, там и свидитесь.
И он потащил их за собою, решительно разгребая плечом толпу.
Мистиша тоже поначалу весело зашагал за Негубкой, но, чем дальше они удалялись по кромке берега от шумного исада, тем все больше охватывала его тревога: что же это такое — встретил Крив своего знакомца и уж забыл, зачем они сюда поспешали. Этак-то чего доброго, проглядят они Несмеяна, уйдет он с дружиною — и поминай как звали.
— Крив, а Крив, — подергал Мистиша горбуна за рукав кожуха.
— Чего тебе? — обернулся Крив.
— Идем мы в гости к Негубке, а как же фарь?
— Экой ты прилипчивый, паробок, — проворчал горбун. — Ну скажи, где нам на ночь глядя искать Несмеяна?
— Утром бы не упустить…
— Некуды ему деться окромя исада. Тут и словим его, а там — как бог даст. Негубка нам поможет. Негубка, поможешь нам словить Несмеяна? — обратился Крив к купцу.
Негубка остановился и посмотрел на них с усмешкой:
— Вона вы что замыслили! Только что-то в толк я не возьму, почто вам Несмеян понадобился?
— Послал Мистишу боярин Стонег из Триполя искать своего коня. Увел, вишь ли, у него фаря Несмеян, а паробку хошь домой не возвращайся.
— Далеконько же вам придется Несмеяна искать, — покачал головой Негубка. — Ушел он с новгородскими купцами на Любеч. Видел я его на Взвозе, и то верно — славный под ним фарь.
Вона как, не думая, не гадая, обвел их Несмеян, а они ждали его на исаде.
— Ах ты, господи, — взволнованно проговорил горбун. — Не серчай на меня, Мистиша. Пристанем заутра к какому ни на есть обозу, пойдем на Любеч. А там, ежели что, то и дале. Найдем Несмеяна — не рыба он, чтобы под водою плавать, не птица, чтобы парить в поднебесье…
— Почто вам обоз искать? — сказал внимательно слушавший их Негубка. — Завтра моя лодия отбывает в Любеч. Ежели ты, Крив, не против, пойдем со мной. И ты, Мистиша, не печалуйся — сообща путь короче, а с добрыми товарищами не пропадешь. Сыщем твоего фаря!..
Глава шестая
1
В Новгороде было неспокойно.
От Варяжского моря, от Невоозера дули северные холодные ветра, нагоняли тучи, подымали воду в Волхове, мели по улицам пожухлые листья, расстилали над крышами ранние дымы.
К непогоде у посадника Мирошки Нездинича всегда, сколько он себя ни помнит, ныли кости, но сегодня, возвращаясь верхами к себе на Торговую сторону и проезжая через Великий мост, он почувствовал, как закружилась голова, и едва удержался в седле, однако не придал этому особого значения: в палатах у владыки Митрофана, где собирались, как обычно, бояре — триста золотых поясов, было душно, кисло от пота и угарно от жарко топившихся пристенных печей.
А еще пришлось схватиться с Михаилом Степановичем, прежним новгородским посадником, который, несмотря на преклонные годы, снова входил в силу и собирал вокруг себя давнишних противником Мирошки.
Пользуясь тем, что допущен был на Боярский совет, Михаил Степанович стал возводить хулу на Мирошкина сына Димитрия, обвиняя его в лихоимстве и притеснении купцов, кои творил он при попустительстве своего отца.
Бог весть, чем бы кончилась эта ссора, ежели бы владыка не развел накинувшихся друг на друга бояр.
Еще тогда, еще на совете, худо стало Мирошке, теперь слабость повторилась, и он поспешил скорее к себе на двор. Сын Димитрий ехал с ним рядом, вспоминал, как кидался на него Михаил Степанович, стучал посохом. Кривя в злобной усмешке рот, Димитрий говорил отцу:
— Ишь, чего выдумал боярин, неймется ему. Сам, бывало, взымал с купчишек дикую виру, а мне грехи свои приписал. Никак, задумал возвернуться к старому — на твое место, метит, батюшка…
Нахмурившись, Мирошка молчал. Слова сына задевали его за живое, но он сдерживался, только чаще подергивал поводья и морщил лоб.
Димитрий по-своему расценивал молчание отца, становился все говорливее, и, лишь когда слушать его стало больше невмочь, Мирошка резко осадил коня и неприязненно посмотрел на сына.
— Что ты, батюшка? — ошеломленно пробормотал Димитрий, пряча быстро забегавшие глаза.
— Шей по росту: полы оттопчешь, — сказал с тяжелым придыханием посадник. — Много чего ты мне наговорил а всё — чтобы грязный хвост спрятать. Думаешь, не знаю, как прикрываешься ты моим именем и, бесчинствуя с дружками своими, дружбу свел с резоимцами? И, ища, чем заплатить резы, притесняешь не токмо купцов, но и ремесленников из посада?.. Думаешь, я про это не знаю? Или про то, что повадился ты к купчихам и они доят тебя, как корову? Прав был Михаил Степанович, и потому только не дал я ему изобличать тебя и далее, что думал о Новгороде, а не о тебе, ибо, изобличив тебя, и на отца твоего бросит он тень и на все, что дело рук моих!..
Растерялся Димитрий, губы его плаксиво задергались, и Мирошка, вконец расстроенный, чтобы не видеть его унижения, пришпорил коня и живо выехал с моста на Торговую сторону.
Вблизи своего двора почувствовал он себя еще хуже, едва сполз с седла, в сопровождении услужливых отроков вошел в избу, сел на лавку и с трудом перевел дух.
Нет, не от сидения в жарких палатах владыки сделалось ему худо. Давно подкрадывалась к посаднику злая хворь. Занемог он еще с того времени, как унизил его владимирский князь Всеволод, держа у себя в заточении, и теперь унижал, ибо не он уже был хозяином в своем городе и не малолетний сын Всеволодов Святослав, безвыездно сидевший в городище, а пестун Святославов, боярин Лазарь, и владыка, данный Новгороду во Владимире и избранный под присмотром Всеволодовых дружинников.
Вот и сегодня один пуще другого старались друг перед другом Лазарь и Митрофан. Не вступился владыка за Мирошку, а только разнял их с Михаилом Степановичем, обоих пожурил поровну: Бояркий-де совет не торг, это на торгу можно размахивать кулаками и надрывать горло.
При воспоминании о Митрофане посадника прямо передергивало от ненависти. С прежним-то владыкой Мартирием худо ли бедно ли, а они все же ладили хоть и тот был себе на уме, но понимал, что без Мирошки в доверие к новгородцам ему не войти.
Митрофан явился на все готовое, грозная тень Всеволода маячила за ним, в городе стояла владимирская дружина, князь был владимирский и боярин при нем из близких ко Всеволоду людей.
Такого еще доднесь не бывало, чтобы покрикивал владыка на передних мужей, а Митрофан себе позволял, даже посохом замахивался. Возражений терпеть не мог, советоваться ни с кем не хотел, только и был у него советчик, что пронырливый и вездесущий Лазарь, который день свой начинал и кончал во владычных палатах.
От веча, каким было оно прежде, тоже только одно название осталось: новгородским же золотом покупал Митрофан преданных крикунов. Те же самые крикуны, люди бесстрашные и лихие, творили тихую расправу над противной стороной: того, стукнув топором по голове, в реку сунут, тому подпустят под охлуп красного петуха… Иным открыто сажали во дворы под видом челяди кого-нибудь из своих. За боярами приглядывали, как за овцами, простцам волю дали говорить что вздумается.
А куда Мирошке в таком разе деться? Уж его-то каждый шаг был на виду, уж его-то каждое слово учитывалось. И стали сторониться посадника золотые пояса, иссякла вера в него и у торговых людишек. Иначе, как Всеволодовым псом, его за глаза и не величали. Но разве по доброй воле склонил он перед Низом свою седую голову?! Разве не о господине Великом Новгороде пекся, когда ехал просить у Всеволода на княжение его сына? От новых бедствий хотел он избавить город, от голода и разорения.
Все забыто. Нынче не до Мирошки боярам и куп нам, видят: сила у него иссякла, в новой смуте ищут для себя спасения. Оттого и вернули из забвения Михаила Степановича и молчанием своим на совете подстрекают к супротивству.
Сидел Мирошка на лавке во власти тяжелых дум, словно неживой, не слышал, как вошла сестра Гузица, как прошуршала платьем почти у самого его лица. Вздрогнул от ее голоса, раздавшегося рядом:
— Что пригорюнился, братец, сидишь во тьме? Аль снова с Мишкой чего не поделили?
Насмешливо говорила Гузица, стояла перед ним, покачивая крутыми бедрами. Оплывшее лицо ее белело в темноте.
Вот тоже Митрофанова доводчица. Когда-то, в былую пору, была она ему верной опорой, а как спуталась с сотским Шелогой, стала держать противную Мирошке сторону. Обабилась, жиром заплыла (ходил слушок, что видели ее и у старого Михаила Степановича, но Мирошка отмахивался — навет это), в тереме хозяйничала, визгливо покрикивала на дворовых девок, била их, а то подолгу запиралась в светелке — и к обеду не дозовешься, натирала румянами щеки, кривлялась перед медным зеркалом. И раньше-то срамила она боярина, но благо хоть, была у него под рукою для разных важных дел — теперь же, кроме неудобства, пользы от нее не было никакой.
— Ты Мишку в доме моем не поминай! — взъерепенился посадник и вскочил с лавки. — Довольно и того, что люди про тебя говорят. Не внял я им, а нынче думаю: что, как верен слушок?
— Верен, братушка, верен, — проворковала Гузица и выплыла из повалушки.
Господи, и в своем тереме покою нет! Ишь, как хвостом вертит, свой верх почуяла. О том, что доносит она Митрофану, Мирошка сгоряча подумал, а теперь так смекнул: с нее и не такое станется. И то, что старого кобеля Михаила Степановича окрутила и, нежась с ним, оговаривает брата, тоже показалось ему правдой. Вот и делай людям добро.
«Да неужто не найти на дурную бабу управы? — подумал посадник. — Вот выйду сейчас да всыплю ей, чтобы чтила старших!..»
И совсем было направился Мирошка за Гузицей, на ходу закатывая рукава, как снова почувствовал во всем теле давешнюю слабость, и, охнув, повалился на пол.
Очнулся посадник на ложе, провел руками по груди — догадался, что накрыт лебяжьим одеялом. На столе слабо горела свеча, у свечи, подперев голову кулаками, сидел Димитрий и пристально смотрел на отца.
Боярин слабо застонал, ресницы Димитрия вздрогнули, и взгляд переменился. Мирошка подметил это.
«Лгут, все лгут, — с сердечной болью размышлял посадник. — На сына надеялся, но и ему веры нет. Только и живет одною надеждою на мой близкий конец. Свезут прах мой, и тут же спустит все, что не им добыто. Для народа слезу прольет, но в душе порадуется… Вот оно как обернулось-то — что в Боярском совете, что в своем терему: на-кося!»
Беспокойны и суетны были мысли боярина, и была в них одна только обида. Себя ни в чем не винил Мирошка, других не жалел. И ночь не сулила ему успокоения, потому что и ночью отяжеленная голова его родит не приятные сны, а страшные видения, от которых не раз пробудится он и, обливаясь холодным потом, будет молить хоть о малом проблеске света, возвещающем наступление еще одного дня, который начат и, даст бог, прожит будет до наступления тьмы, а дальше боярин не загадывал.
2
Велик Новгород, а камчужного лечца Кощея знает всяк. В какую избу ни войди, везде была в нем нужда — там ребенка спас, здесь помог недужному старцу.
Исцелял он не только ломоту в костях, но и прочие хвори, и изба его, расположенная неподалеку от Готского двора с остроглавой Варяжской божницей, почти никогда не пустовала. Приходи к нему хоть за полночь — дверь для любого открыта, для любого найдется не только чудесная травка, но и доброе слово.
А с недавнего времени поставил он во дворе еще одну избу — просторный пятистенок — и содержал в ней тех, у кого своего угла не было: кормил, поил и лечил их с неменьшим тщанием, чем богатых бояр и зажиточных купцов с торговой стороны.
Пользовал Кощей и посадника Мирошку Нездннича, и самого владыку Митрофана.
С Мирошкой дело совсем было худо. Уже не в первый раз Кощей у него в тереме, не в первый раз внимательно осматривает его беспомощно распростертое на ложе желтое и рыхлое тело. По всему видать было, что недолго протянет посадник: печень у него была раздута и легко прощупывалась.
— Уж больно мудрствуешь ты, лечец, — с недоверием поглядывал на Кощея боярин. — Да и травы твои мне не впрок. Не кликнуть ли знахаря, покуда не поздно?
— Воля твоя, боярин, — смиренно отвечал Кощей. — Но послушай моего совета: не пей ты медов — от них лишь на время легчает, а хворь твоя нынче только силу взяла, гнездится же в тебе не первый год, и ты ей — главный пособник.
— Что же, выходит по-твоему, лечец, должен жить я отныне в затворе, яко монах? Да честные новгородцы только смеяться надо мною станут: какой же я посадник, коли и чару доброго вина выпить мне невмоготу!
— Сколь уж мужей спровадило питие в мир иной, и ты туда же, — горячо возразил Кощей, смело глядя в глаза Мирошки.
— А от травок твоих меня с души воротит, — стоял на своем Нездинич.
— Скорбен ты, но в невоздержанности своей упрям, — покачал головой Кощей. — Почто тогда меня звал? Почто оторвал от хворых, коих и так в Новгороде великое множество?..
— Экой ты, лечец, жалостливый, — усмехнулся боярин. — Смекаешь ли, с кем меня сравнил? Убогих да сирых ставишь в один ряд с посадником.
— Все мы боговы, — сказал Кощей, гнетя невольно восстающее в нем раздражение против Нездинича. — Кто же о сирых позаботится, коли и так отринуты они от мира сего, всеми гонимы и презираемы? Одна и та же хворь поражает нищего и князя. Так не нами заведено, а нам завещано любить ближнего…
— Ой ли? — прищурился боярин. — Сдается мне, что не из одной токмо любви к ближнему привечаешь ты бездомных в своей избе. Чай, и сам от них покорыстоваться не прочь. Ране говорить не хотел — теперь скажу. Берегись, Кощей, навлечешь ты на себя беду великую. Приходили ко мне с жалобою: не токмо-де лечишь ты сирых, но и свою имеешь от них выгоду.
— Какую же выгоду-то, боярин? — удивился Кощей, — У них и ногаты нет за душой, одни токмо отрепья.
— И верно, отрепья их тебе ни к чему. А под отрепьем?.. Что побледнел, лечец; никак, уличил я тебя?
Нездинич приподнялся на локте и в упор разглядывал Кощея.
Тот и впрямь растерялся, но быстро взял себя в руки. Выдержал взгляд боярина, не опускал глаз.
— То-то, лечец, — сказал посадник и снова откинулся на подушке. — Я тебе за свое исцеление грех твой великий прощу. Но не вздумай меня впредь благости поучать.
С тревожными мыслями возвращался Кощей от посадника. Нездинич не из тех, что бросают слова на ветер. Угроза его не пуста. И лечец хорошо понял, что кроется за его намеками.
Великого Галена изучал Кощей, но, будучи пытлив и любознателен, сам пошел еще дальше своего учителя.
Гален вскрывал животных, изучал их внутреннее строение — Кощей вскрывал трупы людей, тех самых убогих и нищих, которых не мог исцелить от недугов. Некому было оплакивать их, некому было предавать земле. Соблазн был слишком велик, Кощей всеми силами противился ему и все-таки не устоял.
Случилось это не так давно, когда скончался у него в пятистенке калика, подобранный им на торгу в беспамятстве. У калики было синее от страдания лицо и сильно вздувшийся живот. Когда удалось привести его в чувство, любое прикосновение к животу вызывало у него страшные боли. Кощей применил все известные ему средства, но боли не стихали, и пронзительные крики больного приводили его в отчаяние.
Благо, не очень долго маялся калика. Он умер на третий день, и лицо его даже после смерти выражало страдание.
Кощей, как и положено, обмыл труп и хотел уже наряжать его в рубаху и класть в колоду, чтобы схоронить честь по чести, но задумался, присел на лавку и долго сидел так, не шевелясь, не решаясь свершить то, на что в мыслях своих давно уже решился.
Время шло, солнце прощальным светом посеребрило шеломы Софии и скрылось за детинцем, в избе стало темно. Кощей встал, на цыпочках, словно боясь вспугнуть спящего, подошел к одному, к другому окну, старательно заволокнул их, запалил свечи и вернулся к столу, на котором лежало бездыханное тело калики.
Лечец продолжительно и пристально вглядывался в лицо покойника, потом пальцы его быстро пробежали по его телу, ощупали затвердевшие мускулы, привычно коснулись суставов и ребер. С каждым движением они становились все увереннее, робость исчезла, но внутренняя дрожь, охватившая в самом начале Кощея, сделалась еще сильнее: он стоял перед тайной, за которую не шагнул еще ни один человек до него…
— С богом, — подбодрил он себя и сделал первый надрез — от горла покойника до самого паха…
Все страхи и все предосторожности забыл Кощей. Он словно вошел в неведомую страну, где все было внове: тонкие сосуды, как ручейки, пронзали внутренности, в крепкие клубки сплетались сухожилия. Так, шаг за шагом, он добрался до тоненького гноящегося отростка, который, как понял лечец, и был причиной страдания калики.
«И вот такая малость, — печально рассуждал Кощей, — сломила могучее вместилище духа. Неужто беспомощен человек, познавший все сущие на земле языки, возводящий до небес свои белокаменные храмы, мыслью вознесшийся к богу, пред ничтожным недугом, точащим, яко червь, его плоть?!»
Так, может не только целебная травка, но и нож способен принести спасение?
Обессиленно откинулся Кощей — сердце упруго стучало в ребра. А ведь только что точно такое же, но безжизненное сердце он держал в своих руках!
В окружающей Кощея жизни все выстраивалось во взаимной зависимости: сверху был князь, его волю вершили думцы, дружина, тиуны. Жизнь простца могла быть пресечена мечом стоящего над ним боярина, самого боярина мог покарать князь.
Невольно то же единство переносил Кощей и на природу человеческого тела. Однако, чем больше думал он, тем глубже убеждался: привычная взаимосвязь безжалостно рушилась, не было силы, которая могла отсекать и властвовать, тем самым как бы сохраняя себя саму.
Или привычное равновесие, которое от открыл для себя в этом мире, тоже мнимое? Разве не кончали скорбно свой путь и князья и бояре, когда разгневанные творимой ими несправедливостью людины шли и рушили их палаты и терема? И нет никакого порядка, а есть только сила сильного, и стройность — лишь детище страшащегося хаоса разума?..
Нет, не все знал Нездинич, лишь маленькую толику тайны сумел он приоткрыть для себя, но и ее было достаточно, чтобы бросить оскверняющего трупы Кощея во власть ослепленной ненавистью толпы.
Лечец в задумчивости пересек вечевую площадь, заполненную, как обычно, торговыми людьми, ремесленниками и смердами в закругленных матерчатых шапках со светлыми отворотами, и только тут, в суете и гомоне, почувствовал облегчение — Мирошка Нездинич со своими смутными угрозами остался лежать в терему, жизнь вокруг шла обычным чередом, и никому не было до Кощея дела: покуда здоров человек, покуда не подкрался к нему коварный недуг, ему ли думать о лечцах, и так полно каждодневных забот. И еще с неприятным злорадством смекнул Кощей (а он-то уж про это назерняка знал!), что недолго осталось глядеть на солнышко посаднику, угрозу свою осуществить не успеет — скоро отдышится. Болезни своей ему не перемочь, точит она его не по дням, а по часам.
Накрапывал мелкий дождь, ветер порывисто гнал собравшиеся над Зверинцем тучи, лохматил их над опоясавшей детинец стеной, прижимал к свинцовым водам Волхова — осень обещала быть нынче ветреной и ненастной. Кощей поежился и, сторонясь толпы, прибавил шагу.
Кто-то ждал его возле самой избы. Сидел на коне, другого, оседланного, держал в поводу. Увидев приближающегося лечца, соскочил наземь, уважительно поклонился:
— Здрав будь, Кощей!
— И ты будь здрав, добрый человек, — отвечал лечец, приглядываясь к незнакомцу. — Сказывай, какая привела тебя ко мне беда.
— Негубка я, аль не признал? Шел из Киева в Новгород, да не один, а с паробком. Так возьми ж тот паробок и оступись на ровном месте, — кажись, ногу сломал.
— Верно, припомнил я тебя, — отвечал Кощей. — Заходи в избу.
— Да хорошо бы глянул ты сразу на паробка, шибко мается он.
— А далеко ли ехать?
— Да на подворье. Хотел самого к тебе привезти — куды там: посинел малец, волчонком воет. Помоги, Кощей, я вот и коня с собою пригнал.
— Погоди.
Кощей зашел в избу и вскоре вернулся со свертком.
Мимо церкви Ивана-на-Опоках, где расположена была братчина богатых купцов-ващаников, подъехали к Будятину вымолу. Спешившись, вошли в избу с низкими потолками и широкими лавками вдоль стен, на которых лежали и сидели люди. В соседней горенке, где было и посветлее и почище, их встретил горбун Крив с озабоченным, неулыбчивым лицом, проводил за холщовую занавесь.
— Ну, Мистиша, радуйся, привел я к тебе лучшего камчужного лечца, — бодрым голосом сказал Негубка и пропустил впереди себя Кощея.
Лежавший на лавке паробок попытался приподняться, но только сморщился от боли.
— Лежи, лежи, — попридержал его за плечо Кощей и, сев рядом на перекидную скамью, стал осторожно ощупывать вздувшуюся и посиневшую ногу. — Здесь больно? А здесь?..
Не удержавшись, вскрикнул паробок. Кощей улыбнулся:
— Ай-я й-яй, как же это тебя угораздило?
— За фарем погнался, да, вишь ли, меж плах мостовых угодила нога, — пояснил Негубка.
Засмеялся Кощей:
— Нешто с фарем задумал бегать вперегонки?
— Не, — встрял в разговор горбун. — Куды ему вперегонки! За фарем тем шли мы, почитай, от самого Триполя…
И он стал рассказывать про Стонега, и про Несмеяна, и про то, как упустили они в Киеве дружинника, а после им Негубка помог — без купца ни за что не добраться бы им до Новгорода.
— Ну и дела, — слушал его вполуха Кощей, а сам, словно бы между прочим, занят был своим привычным делом: накладывал Мистише на ногу лубки, крепко стягивал их тряпицей. Паробок покряхтывал, но терпел. Кощей приговаривал:
— Ломайся, да обмогайся. Добрый жернов все смелет…
От боли у паробка слезы покатились из глаз.
— Вот и всё, — сказал Кощей и потрепал его ладонью по щеке. — А теперь испей-ко этого взвару из скляницы.
И обернулся к горбуну:
— Так что — Несмеяна сыскали ли?
— Его сыщешь, — сказал Крив. — Проведал я, что подался он с булгарскими купцами ко Владимиру. Да мы нынче за ним не ходоки, с ногой-то…
Негубка глухо покашлял в кулак.
— Отчего же не ходоки, — сказал он. — Покуда реки не встали, и мой путь ко Владимиру. Беру я варяжский товар — да на Мсту. Аль не приглянулась вам моя лодия?
— Лодия как лодия, — повеселел Крив. — Только мы какие же тебе попутчики? Один горбат, другой обезножел — польза-то от нас какова?
Чувствуя, что теперь не до него, Кощей стал собираться. Негубка с Кривом горячо благодарили его. Мистиша крепко спал, свежий румянец разливался по его лицу.
— Воистину чудодей ты, — сказал купец, обнимая Кощея. — Неспроста о тебе славу добрые люди несут аж до самого Олешья.
3
Пошатавшись на Будятином вымоле, поглядев, как снаряжают в дальний путь Негубкину лодию, Митяй забрел на Готский двор. Был он обнесен добротной стеной из крепких сосновых кряжей, за стеной виднелись избы, многие из которых сложены были недавно: на них еще золотилась свежая смола. Под проезжей башней стояла строгая сторожа, в руках у воев — короткие копья: чужим путь к иноземным гостям был заказан.
Митяй снова подался к Волхову и на Великом мосту смешался с толпой, стремившейся на левый берег.
Все здесь было ему знакомо. Еще иноком приходил он сюда с игуменом Ефросимом, здесь, неподалеку от Водяных ворот, схватили его люди владыки Мартирия, держали в детинце под крепкими затворами. Отсюда через Пискуплю и Людин конец уходили они с игуменом, униженные, обратно в свой монастырь, и тем же путем возвращался Митяй в город с обозом хлеба для голодающих новгородцев. Тот последний приход и сломал привычную жизнь: не иноком вернулся Митяй в монастырь, а сподручным купца Негубки, и не бил он земные поклоны, а бороздил на утлой лодие чужие моря. Осерчал на него вспыльчивый Ефросим, но простил, ибо знал игумен: еще до рождения каждому уготован свой жребий — одному общаться с богом, другому горшки обжигать, а иному ходить в далекие страны. Неспроста, знать, случилось так, что попал Митяй в руки владимирского дружинника Звездана — и это было в жизни его предначертано, неспроста остановил на нем свой выбор Негубка, отправляясь с товаром в далекий Готланд. Едва ли не всю землю повидал Митяй — был и в Царьграде, и в Трапезунде, а свои края исходил все вдоль и поперек. Полюбил его купец, как сына, и так говорил:
— Не век мне жить, Митяй. Когда помру я от нечаянной хвори или сразит меня шальная стрела, не брось дело мое без присмотра. Тебе оставлю я и двор свой, и весь товар.
— Чего это вздумал ты, Негубка, о смерти разговаривать, — смутился Митяй. — Не за ради двора твоего и товаров пристал я к тебе.
— Оттого-то и неспокойно мне, оттого-то и хощу знать: по ветру пустишь нажитое али попадет оно в надежные руки? Сам видишь — одинок я, как перст. Так нешто всю жизнь свою втуне трудился, неужто чужие люди придут в мой терем растащить не ими нажитое?
И дал слово Негубке Митяй, чтобы худо не думалось:
— Твоими заботами увидел я свет, делили мы с тобою на чужбине последнюю краюху хлеба — так отколь силы мне взять, чтобы забыть твою ласку? Все будет, как скажешь, и сердца себе не надрывай…
— Вот и ладно, — посветлел Негубка. — Давно затевал я эту беседу, а вышла нечаянно. Облегчил ты мне душу, помирать же я и не собираюсь. Нравится мне неспокойная наша жизнь, и, даст бог, доживу до старости.
Когда-то в скромном платье смиренника проходил Митяй Великим мостом, испуганно цепляясь за рясу Ефросима — сегодня его и не узнать: новый на нем кожух, на усменном поясе самшитовый гребешок, атласная шапочка лихо заломлена на затылок. Доволен собою Митяй и радуется, что скоро будет во Владимире. Неспроста доволен, неспроста радуется: ждет его, поджидает неподалеку от Серебряных ворот Аринка, дочь златокузнеца Некраса. Едва вскрылась Клязьма раннею весной, провожала она его с Негубкой в Царьград, у Волжских ворот прощались они на зорьке, припадала Аринка к его плечу, улыбалась сквозь слезы…
Когда бы не она, чего ради рвался бы Митяй во Владимир? А тут как вспомнит ее, так и зардеется от счастья. Вез он своей ладе дорогие подарки, браслеты, кольца, шелка и бархаты — сам выбирал на Месе, за ценою не стоял, хоть и попрекал его после Негубка, и не из скупости, а по привычке: «Не всё с верою — ино и с мерою. Бабу подарком уважишь, да сам с сумою пойдешь». Однако ж радовался купец, что не забыл Митяй Аринку: Негубке был златокузнец близким другом, вот и загадывали они вместе о счастье молодых…
Шел Митяй по Великому мосту, про то, куда идет, не думал. Любо ему толкаться в многоликой толпе, любо заглядывать в незнакомые лица: вон мытник с красным носом трясет незадачливого торговца, вон важно шествуют, сдвинув набок бархатные шапочки, варяжские гости; сидя верхом на перилах, плотники чинят мост, ловко работают блестящими топорами (вчера снова была свалка — кого-то скинули в Волхов).
От Пречистенской башни детинца спускалась под гору дружина — зашевелилась толпа на мосту, раздвинулась, подалась к перилам.
Добрые кони под вершниками, впереди — вороной: головка маленькая, гордая, грудь широкая: в богатом седле — стройный воин в синем корзне, русые пряди волос на ветру полощутся, тонкая талия перехвачена серебряным поясом, сбоку, на бедре, тяжелый меч, постукивает о мягкие сапоги, призывно поблескивает вправленными в ножны блестящими камушками.
Загляделся Митяй на воя, не сошел с пути — едва осадил вершник перед самым его носом коня, громко выругался. Сгрудилась дружина, послышались обидные смешки.
— Постой, постой! — вдруг закричал вершник. — Кажись, личина мне твоя знакома.
До того любовался Митяй только конем да одеждой всадника — тут же глянул ему в лицо:
— Звездан!
— Ну, Митяй, не думал я увидеть тебя в живых, — сказал дружинник, и Митяю приятно было, что рад он нежданной встрече. — Во второй раз спасаю я тебя от смерти: еще бы немного — и растоптал бы тебя мой конь.
И он повернулся к своим товарищам:
— В первый-то раз я его от меча уберег… Так ли?..
— Помнишь…
— Да как же не помнить-то, ежели ты, почитай, все равно что мой крестник. Все надеялся встретить тебя во Владимире, а ты сызнова здесь. Никак, сбежал от своего купца?
— От Негубки-то? Не, так по сей день с ним и хожу. Оттого и не видел ты меня, Звездан, что жизнь моя — вся в дороге, сегодня здесь — завтра и след простыл.
— А зря, зря не сыскал ты меня во Владимире, — сказал Звездан. — Но уж нынче я тебя просто так не отпущу.
Толпа тем временем сгрудилась вокруг них, глядели с любопытством: ишь ты, беседует дружинник с худым купчишкой, словно они ровня, — такое случалось не часто, о таком три дня говорить будут в Новгороде.
Еще больше удивил народ дружинник, когда предложил Митяю ехать с ним вместе на Ярославово дворище.
— Да как же без коня-то? — растерялся Митяй.
— Коня мы сыщем, — сказал дружинник и поглядел вокруг. — Вот тебе и конь, — указал он на смерда, ехавшего к мосту верхом на заморенной кобылке.
— Эй, ты! — окликнул смерда Звездан.
— Чегой-то? — растерялся тот, испуганно приближаясь к дружиннику, и, спрыгнув наземь, привычно поклонился.
— Садись, — приказал Митяю Звездан. Взяв из руки смерда поводья, тот вскарабкался на кобылку.
— Куды ж ты скотину-то берешь? — накинулся на Митяя смерд.
— Ништо! — засмеялся дружинник, и товарищи его тоже добродушно засмеялись. — Никуды не денется твоя кобылка. А коли побежишь трусцой да не отстанешь, то еще нынче сведешь ее на свой двор…
Поехали. Мужичонка, сунув шапку под мышку, бежал сзади. Митяй искоса поглядывал на Звездана.
Изменился Звездан, ох как изменился. В те-то поры, как встретились они впервой, сам робок еще был дружинник, а только петушился — хотелось казаться ему степенным и важным. Нынче петушиться ему было ни к чему — по коню его, да по одежде, да по тому, как обращались к нему гридни, сразу видно: не последний он при князе человек. И едет Звездан не куда-нибудь, а на Ярославово дворище, где, как знал Митяй, жил в последние поры Всеволодов сын Святослав, отказавшийся селиться на Городище. Это ране на Городище жили князья, когда призывали и отпускали их из Новгорода Боярский совет и вече. Не советовался князь Всеволод с вечем, — дал Новгороду из своей руки и духовного пастыря, и князя, дабы пасли непутевое стадо, как ему, а не боярам спесивым угодно. Владимирские веселые дружинники чувствовали себя в городе, как у себя на Понизье…
Верно угадал Митяй: приблизил к себе Звездана владимирский князь, и уж давно порвал молодой дружинник со своими прежними дружками. Помер отец его Одноок, и все, что было у него, все, что через слезы вдовьи да чужую беду нажил он, перешло к сыну. И хоть долго упрямился, не хотел жить в постылом тереме Звездан, но богатство как вода полая. Думал отказать дружинник вотчину свою князю — осерчал Всеволод:
— В своем ли уме ты, Звездан? Да где это видано, чтобы князю землю дарили!.. Возьму я вотчину твою и спрашивать не стану, но не из любви к тебе, а прогневавшись. Не доводи меня до греха, Звездан, — единожды простил я тебе твои глупые речи, в другой раз не прощу. Ступай, коли так, с моего двора и запомни; пути тебе обратно нет… Такие ли хощешь слышать речи?!
— Прости меня, княже, — сказал Звездан и вернулся на отцовскую усадьбу. Но все ж таки в старом Однооковом терему жить не стал — развалил его и срубил новый.
Пути господни неисповедимы: кто знает, кто ведает, что заставило молодого дружинника признать Митяя? Ведь мог растоптать он его, мог проехать мимо, а вот остановился же, первым окликнул. Не грустил ли Звездан по прежней своей привольной жизни? Княжеская служба — не день-деньской праздник, а ежели и пиры, то и они Звездану не в радость, это не с друзьями меды пить, где за чарою льется умная беседа. На княжеском пиру все та же работа: не лясы точить собираются бояре — подсиживают сосед соседа, кум кума, брат брата, отец сына и сын отца. А всё к одному — мечтают не делами своими, а льстивыми словесами возвыситься возле Всеволодова стольца… С грустью глядел Звездан, как покрываются пылью его любимые книги, и в одном только находил для себя оправдание: пусть хоть и малою толикой, а служит он великому делу, не князю, а земле Русской…
Нет, не притворно обрадовался он Митяю и вез его с собою на Ярославово дворище не для того, чтобы выхвалиться: вот, мол, погляди, каков я. Хотя, что греха таить, любил он и похвастаться, любил и покрасоваться — это уж само собой выходило, но в душе-то был Звездан таким же, как и прежде…
— Ну, смерд, — сказал дружинник, когда подъехали к высокому частоколу, окружавшему Ярославово дворище, — бери свою кобылку, да не серчай: не пешим же было гнать мне в гости своего давнишнего приятеля, а ты отдышишься.
— Спасибо тебе на добром слове, боярин, — поклонился ему обрадованный смерд. — А я уж про себя подумал, что не вернешь ты мне мою скотинку…
Сколь раз, случалось, проходил Митяй мимо княжеского терема, а во дворе ни разу побывать не доводилось. Видел он, как съезжались сюда бояре, однажды лицезрел самого владыку…
Через просторные ворота вошли во двор, выстланный, как полы в горнице, чисто струганными досками, поднялись на просторное гульбище.
Пройдя по гульбищу, они оказались по другую сторону терема, и здесь тоже был двор, но поменьше первого.
Во дворе кучками стояли дружинники, а посередине молодой безусый гридень в просторной белой рубахе играл в рюхи с пожилым степенным боярином.
Как то раз в то время, когда Звездан с Митяем спускались с крыльца, украшенного резными балясинами, гридень удачно попал битой в «город», и деревянные столбики рассыпались под ударом у противоположной стены двора.
— Моя взяла! — закричал гридень и заплясал вокруг смущенного боярина. — Ты нынче, Лазарь, и с полукона ни разу не попал, а ежели на стрелы нам тягаться, то и вовсе примешь сраму.
— Рюхи — забава не княжеская, — покашливая в руку, отвечал негромким баском боярин, — а вот что до стрел, то тут и я с тобою. Хоть и слеповат уж стал, но рука еще тверда — помнишь ли, как учил я тебя держать лук?
— Так то когда было! — подбоченился гридень.
Склонившись к уху Митяя, Звездан сказал:
— Князь это новгородский, Всеволодов сын Святослав…
Святослав заметил их и звонким мальчишеским голосом позвал:
<текст утрачен>
Взгляд его задержался на Митяе, и Лазарь был тут же забыт. Святослав подошел к ним; гордо вздернув подбородок, спросил:
— А это кто? Как попал на княж двор?
— Митяй, княже, давний знакомец мой. Тож володимирский, — сказал Звездан, подталкивая перед собою спутника. — Чего оробел? Кланяйся князю, Митяй.
Митяй опустился на колени:
— Прости, княже, не признал я тебя.
Святославу покорность его понравилась, лицо князя порозовело. Знаки внимания, которые оказывали ему всюду, еще и до сих пор волновали и доставляли радость.
Он широко улыбнулся, но, оглянувшись на Лазаря, тут же одернул себя и, памятуя наставления строгого пестуна, сдержанно проговорил:
— Встань с колен-то. На сей раз прощаю тебя, а впредь гляди, это на торгу всяк толчется, где вздумает…
И тут же снова, забыв о чине, заблестел живыми глазами:
— Слышь-ко, а ты из лука стрелы метал?
— Метать-то метал, — признался Митяй, — да с тобою разве потягаться?
— Тебе-то отколь знать?
— Людишки сказывают, — соврал, стараясь подольстить князю, Митяй.
Святослав, улыбаясь, благосклонно кивнул ему и хотел еще о чем-то спросить, но тут приблизился Лазарь.
— Гость к тебе, княже, — сказал он, — с неотложным делом.
Святослав поморщился и в сопровождении боярина быстро удалился в терем.
Звездан изменился в лице, шепнул Митяю: «Ступай покуда» — и тоже зашагал вслед за Святославом…
Вечером, обеспокоенный пуще прежнего, он вдруг появился на купецком подворье.
— Скоро ли отправляется ваша лодия? — спросил Звездан у Негубки.
— Через день тронемся.
— Хотел и я с вами, — сказал Звездан, — да боюсь: реками и волоками долго вы протянетесь. Мне же, сдается, гнать во весь дух… Во Владимире встретимся.
Для таких слов у него были свои причины: только что выведал он, что не простой гость пожаловал ко князю и Лазарю, а сам Михаил Степанович. О чем говорили они, затворившись в палатах, дружинник не знал, но догадки строил верные.
4
Не в первый раз тайно встречался Лазарь с прежним посадником. А как занеможил да слег Мирошка Нездинич, и дня не проходило, чтобы они не виделись.
Думал про себя боярин, что он умнее всех, а сам угодил в расставленные Михаилом Степановичем сети. Жадность его сгубила.
Началось это еще весною, когда Мирошка здоров был. Как-то в Зверинце на охоте отбился Лазарь от своих — плутал, плутал по лесу и выехал на чужих. И, как понял он после, не случайно выехал, ждали его с самого утра.
Хотел возмутиться боярин, что охотятся чужаки в княжеских заповедных местах, хотел призвать к ответу, но вдруг признал среди непрошеных гостей Михаила Степановича. Не зван был бывший посадник на охоту — почто бы ему в Зверинце оказаться?
— Боярину наш поклон, — осклабился Михаил Степанович и наехал своим гнедым на его коня.
Те, что были с ним, остались на полянке под веселым весенним солнышком, а Лазаря Михаил Степанович увлек за собою в чащу.
— Беседовать с тобою хощу, боярин, — сказал он, — а случая все не представится: то со Святославом ты, то у владыки, то на думе. Вот и сыскал в лесу, здесь нам никто не помешает.
Не понравился Лазарю зачин, и улыбка Михаила Степановича ему не понравилась, но про то он не сказал, а приготовился слушать. Любопытно ему было, что скажет бывший посадник, коего не то что на Боярском совете, но в Новгороде-то последнее время не видать было.
А сказал ему Михаил Степанович вот что:
— Не слепой ты, боярин. Слепой был бы, не послал бы тебя Всеволод при сыне своем в наш город. И на думе слово твое слушают со вниманием, и владыка не примет решения, не посоветовавшись с тобой. Все так. И все же главного ты не видишь… Давно уже не в чести у новгородцев Мирошка, давно уж ропщут на не го: сам хвор, а сын его Димитрий с резоимцами спутался, гуляет, как последний людин, купцов обижает, а на купцах испокон веков держался и богател Великий Новгород. Нет веры Мирошке, а коли ты за него, то и тебе веры нет, и боярам владимирским, и Святославу, и самому Всеволоду. Смута грядет, а со смутою новая усобица… Ее ли жаждешь ты, боярин?
— Ты смутой меня не пужай, — повысил голос свой Лазарь. — Тех, кто смуту чинит, нам хватать велено да везти ко Всеволоду в оковах. Не тебя ли заковать, не тебя ли звать к ответу?
— Не спеши, боярин, — сказал Михаил Степанович. — меня заковать ты еще успеешь, но прежде до конца выслушай.
— Что ж, говори, я жду.
— Скажи по совести, Лазарь: тот ли Мирошка посадник, коего видеть бы ты хотел? Молчишь. Знамо, остерегаешься ты меня, думаешь: обиду на Мирошку затаил, вот и старается, а как сядет сам, да как начнет мутить вече, да как будет сбивать Боярский совет и вести его против Всеволода, так и не кому-нибудь, а мне ответ держать… Вот что ты думаешь, боярин.
— Но вот слово мое перед господом богом, — и Михаил Степанович истово перекрестился, — ложно сие. Одного только желаю я и за то возношу молитвы свои бессонными ночами: убереги город мой от Всеволодова гнева, нам под его десницей роптать нечего, лишь бы жить, как прежде, в мире и согласии и торговать привольно на все четыре стороны!.. Помрет скоро Мирошка — поставь меня посадником, боярин.
Рассмеялся Лазарь:
— С конца бы тебе начинать, Михаил Степанович. И так уж давно догадался я, к чему ты клонишь.
— А коли догадался, так подумай, — подхватил Михаил Степанович. — Нынче же ответа я от тебя не жду. А благодарение от меня будет щедрое…
Не ветром в уши надуло: с одной стороны вошло, с другой вышло. Знал, с кем говорит, бывший посадник. Следили за всеми в городе Лазаревы людишки, но и сам Лазарь не остался без присмотру. Донесли Михаилу Степановичу, что падок боярин на дары, приношением не побрезгует.
В тот же день обнаружил у себя Лазарь на столе деревянную шкатулочку, кипарисовую, а в шкатулочке той невиданной красоты перстень. И когда через нес колько дней увидел Михаил Степанович перстень тот на боярском пальце, возликовал и стал напористее.
Дальше — больше. Настал день, и замолвил за него Лазарь слово перед владыкой Митрофаном: не зрю-де я что-то на Боярском совете в хоромах твоих Михаила Степановича — достойный он муж и князев верный слуга. Прижал он владыку — допустили бывшего посадника на думу.
Не спешил Михаил Степанович, на первых порах вел себя скромно, больше отмалчивался, чем говорил, во всем соглашался с Лазарем и Митрофаном.
Потом стал он все чаще возле малого князя появляться, угождал ему, ни в чем не перечил, к себе в терем зазывал, лучшие ромейские вина ставил на обильные столы, гусляров собирал со всего Новгорода, сам песни играл.
А у боярина Лазаря — всё обнова: то наручи, шитые жемчугами, то мечь в золоченых ножнах, то пояс с каменьями, то дорогое седло…
Теперь весь, от пяток и до макушки, был боярин в руках у Михаила Степановича. Теперь бывший посадник говорил с ним по-другому:
— Сколь ждать мне, боярин?
— Потерпи, — упрашивал его Лазарь.
— Да что терпеть, натерпелись, чай, — сердился Михаил Степанович. — Один вид Мирошкин воротит меня с души. Аль мало я тебе всего передавал, аль цена не та?..
Мог ли кто раньше так разговаривать с Лазарем? Никто не мог. Боялись его, тот же Михаил Степанович слова попросту сказать не решался, а все с поклонами, с поклонами… Нынче же сидел на лавке развалясь.
Кликнуть бы челядинов, гнать его со двора пинками, да в глушь, в глушь — в чудскую землю, к Дышучему морю.
Ан нет! Не мог наказать его степенный боярин — сам опасался, как бы слова случайного не обронил Михаил Степанович. За слово за это, за единое, не сносить Лазарю головы — оборотней Всеволод карает жестоко и скоро.
Не знал Звездан, а только догадывался, что неспроста пожаловал к боярину бывший посадник в столь неурочный час.
А приехал он с вестью неожиданной:
— Помер Мирошка Нездинич. Только был у него лечец, только сошел с крыльца, а он и помер.
У Михаила Степановича не по известию скорбному — улыбка от уха до уха.
Побледнел, отшатнулся от него Лазарь:
— Свят-свят, прими душу его, господи. А ты чему радуешься, человек?
— Не чуди, боярин, посадника все равно не воскресить. А слово свое держать надо. Не то беда: полетела молва из конца в конец, завтра пойдет народ ко святой Софии…
5
Когда оставил Звездан Митяя и последовал за Святославом, то про Мирошку он и впрямь ничего не слыхивал.
Про Мирошку услышал Звездан чуть позже и сразу вспомнил, какое веселое лицо было у Михаила Степановича.
Теперь все сходилось к одному и высвечивалось по-новому. Теперь и осторожность Лазаря была ему понятна, и у странной дружбы его с Михаилом Степановичем обнажались потаенные корни.
Взволнованный своим открытием, ехал Звездан к владыке. Но Митрофан выслушал его со спокойной улыбкой и ничем не выразил своего удивления.
Принимал он Звездана не в большой палате и не в парадном облачении, сидели они в маленькой келье с зарешеченным стеклянным окном, Митрофан одет был просто и говорил просто, тихим, обыденным голосом.
— Давно приглядывался я к тебе, Звездан, — сказал он дружиннику, вручая ему грамоту со своею серебряной печатью, — и неспроста тебя, а не кого другого посылаю к Всеволоду. А про то, что ты мне сказывал, все в грамоте прописано.
Удивился Звездан:
— Да как же так?
— Что ж, думал ты, у тебя одного глаза и уши? — засмеялся Митрофан.
Возвращаясь из детинца в сумерках, увидел Звездан, как преобразился за короткое время Новгород. Несмотря на поздний час, народу на Великом мосту было видимо-невидимо. Люди толкались в беспорядке, криками подбадривая друг друга.
— Будя, хватит оглядываться на Понизье, — слы шались возбужденные голоса. — Отвластвовал Мирошка — нынче наше время пришло.
Иные были еще решительнее.
— Пойдемте, братья, бить володимерских, — подбивали они народ.
На Звездана оглядывались с опаской и ненавистью — многие знали его, не раз встречали с дружиной на улицах Новгорода: от таких вот Всеволодовых прихвостней все беды и пошли, от таких и терпят они, но всякому терпению приходит конец.
«Быстро, быстро воспрянули Михайловы людишки, — подумал Звездан. — Не терял он времени понапрасну. Что-то надумали они с Лазарем, как повернут завтра вече?»
Но хотя и задавал он себе такой вопрос, а ответ уже знал: завтра выкрикнут Михаила Степановича, завтра и владыке с ними не совладать. Так неужто нет в Новгороде здравых умов, неужто не смекают думцы, что нету отныне такой стороны, откуда могли бы они ждать себе помощи, — никто не подвигнется на безумие, пробовали уж, и не раз, да все оказались Всеволодом биты, почто рисковать понапрасну?
И все-таки не так глуп Михаил Степанович, чтобы не было у него своей задумки. Есть задумка, прячет он ее до поры до времени, а в урочный час выложит.
Извел себя догадками Звездан и вот что решил: не станет новый посадник покуда ломать навязанный Всеволодом обычай: не тронет он ни Святослава, ни верных владимирскому князю думцев. Дождется, пока изберут его, и поклонится Владимиру: как ходили-де, так и будем ходить в вашей воле. А порядки свои устанавливать станет помаленьку да исподволь — при малом Святославе и при верном Лазаре делать это будет ему не трудно.
Опасный человек — Михаил Степанович. Опасный и хитроумный. И ухо держать с ним следует востро: выскользнет, как уж, и следа не оставит. А ежели дать ему полную волю, то и вовсе не ухватить: не заметишь, как повернет на старое. А то бы чего ради потворствовали ему золотые пояса? Чего ради набивали бы ему мошну прижимистые купцы? Вестимо же, не свое волок он в подарок Лазарю, не своего коня и не свои перстеньки подносил ему за услугу — все, кому мерещится прежняя вольница, сгребали дары в единую кучу.
Нет, веры нет у Звездана Михаилу Степановичу, и о том скажет он Всеволоду при встрече. И о Лазаре все скажет — не клевету и не пустую хулу — правду выскажет князю.
Чего не хватало боярину, на что позарился? Аль в своих табунах не сыскал бы он доброго коня? Аль в своих бретьяницах мало золота? Аль меды в Новгороде слаще владимирских?
Его ли не баловал князь, его ли не одаривал? Кому, как не ему, завещал он сына своего?
Темна и непонятна была Звездану боярская порода. Уж на отца своего Одноока нагляделся, надеялся — другие лучше. За бояр перед Всеволодом слово молвил, да не он, а князь оказался прав.
А вокруг дружинника бушевала возбужденная крикунами толпа. Кто-то схватил коня его за уздцы, чье-то красное от натуги лицо вынырнуло у самых его ног.
— Бей!..
— В Волхов его!..
— В омут!..
Повело коня в сторону, прижало к перилам. Внизу, во тьме, вода мутная, черная.
Над головами, над колышущейся толпой пробивались к Звездану всадники.
— Стой!
— Чего глядишь? Тащи с седла!..
— Назад! — осадил вцепившихся в Звездана мужиков властный окрик.
Совсем рядом всадники — на головах шеломы, под корзнами жестко топорщатся кольчуги, в сумеречном свете поблескивают наконечники копий, мечи обнажены, готовы обрушиться на мокрые от пота спины.
Впереди всех — Святослав, чуть поодаль — боярин Лазарь, с ним рядом — Михаил Степанович.
Толпа раздвинулась. В горячем воздухе прошелестело уважительно:
— Посадник…
Михаил Степанович поднял руку:
— Почто самосуд творите? Почто бьете князева дружинника?
Толпа зашевелилась. Недоуменный голос донесся из задних рядов:
— Дык помер Мирошка-то…
— Помер, — кивнул Михаил Степанович. — Да что с того? Аль тризну справляете, невинного человека в Волхов сбросить надумали?
Послышался тот же недоуменный голос:
— Дык володимерский он, с Понизья…
— Вон князь наш Святослав — тоже с Понизья. И его в Волхов, что ль?
Мягчели озлобленные лица, кой-где послышались смешки. Верно угадал настроение толпы Михаил Степанович, хорошо знал он своих новгородцев.
— У меня дед из Понизья — так и меня в омут? — кричал он с веселой улыбкой.
— Не, — загоготали со всех сторон, — тебя кидать не станем.
— Ты наш.
— Надёжа наша…
— Почто кидать тебя, Михаил Степанович? В посадники тебя хотим.
— Не откажи…
— Уважь народ…
Вона как повернул Михаил Степанович: беда готова была стрястись, а теперь все ликуют, Звездану и князю кланяются, просят простить, согласны не только дружинников — коней на себе нести до самого Ярославова дворища…
Опасный человек — Михаил Степанович. Опасный и умный. Все знает он, все понял. Ясное дело, донесли ему, что был Звездан у владыки. И в толпе на мосту старались Михайловы подстрекатели. И сам Михаил Степанович с князем и с Лазарем в нужное время появился неспроста.
Вона как глядит он на Звездана, и ухмылка трогает уголки его властных губ.
Нелегко будет уйти дружиннику из Новгорода, нелегко будет замести свой след…
Глава седьмая
1
Неустойчивое было в том году зазимье. То снег пойдет, то ударит морозец, то снова выглянет солнышко и подуют теплые ветры, то опять обожжет холодок.
Но хмурый день становится все короче, и рассветы встречались с сумерками — в избах рано зажигали лучины, в хоромах побогаче палили вощаные свечи.
Еще на хмурень, когда стали припадать из ясени холодные дождички, привезли хворую княгиню Марию из терема ее за Шедакшей во Владимир. Везли бережно, укутав в лисьи меха, обложив пуховыми перинами; в ложницу вносили на руках, поили с дороги горячими отварами: дворовые девки, сменяя друг друга, неотступно сиживали возле нее, предупреждали любое желание; старухи наведывались сказки ей сказывать.
Теперь, в ненастных сумерках, Всеволод навещал ее часто, вел с нею долгие беседы. О молодости вспоминал, о днях, проведенных вместе. Много их, дней-то, за жизнь набежало — было чему порадоваться, а над чем и погрустить.
Приход его был Марии всегда желанен: в последние годы виделись они редко, все больше с думцами да с книжниками коротал вечера свои князь.
— Намаялся ты со мною, Всеволодушка, — говорила княгиня, и голос ее дрожал, — извела я тебя своими хворями. Да и за детками некому приглядеть…
— О чем печалишься ты? — удивился Всеволод. — Уж и молодшенького, Ивана, отдал я пестуну. Святослав княжит в Новгороде, Ярослав на юге, скоро и Константина с Юрием буду определять…
Всполошилась Мария, приподнялась на подушках:
— Это как же Ивана забрал ты у мамки?
— А вот так и забрал. Припомни-ко, не в его ли годы отдал я и Владимира. Да и Константина, хоть и был он первым из сынов, мы с тобою не баловали.
Хорошо говорил Всеволод, о привычном и ласково.
— А помнишь, — тихо вторила ему она, — а помнишь, как родилась у нас Собислава и как Ольга приезжала из Галича на крестины?
— Как же не помнить, помню…
Не по-доброму он тогда обошелся с сестрой, обвинял ее в сговоре с боярами, жалел Осмомысла, грозился, что не признает сына ее Владимира на галичском столе. А вот признал же, и против Романа ему помог, и до конца дней его был верным союзником. Правда, и свою имел он от этой помощи выгоду: тревожа Романа, держал племянник в постоянном напряжении возвышающуюся Волынь. Теперь труднее Всеволоду, и то, что посмел Роман провозгласить себя киевским князем, скинув Рюрика, лишнее тому подтверждение. Покуда справиться с ним удалось, но надолго ли? Ростислав слаб, а иного князя на примете покуда нет…
Далеко увели Всеволода, казалось бы, спокойные воспоминания. Спокойные?..
Познал ли он вообще покой? И было ли ему ведомо то бесхитростное личное счастье, которое доступно даже любому простцу?
Мог ли он быть просто мужем, отцом или братом? И когда говорят о нем с завистью «князь» и когда прибавляют к этому слову еще и «великий», всегда ли счастлив он оттого, что родился князем и что великим стал, пожертвовав слишком многим? Разве в помыслах своих открылся он хоть раз своим ближним? И разве жена, прожив рядом с ним долгие годы, знала его истинные задумки? Или сынам своим открылся бы он, не уронив отцовой чести?
Ведь не только и не столько в открытом бою одерживал он свои многочисленные победы — еще больше побед одержал он обманом и хитростью, когда стравливал друг с другом своих противников, а потом приходил на их земли и говорил: «Это мое…»
Вот и сейчас Мария по-бабьи встревожилась, заметив залегшую между бровей князя морщинку:
— Сказывали мне, прискакал Звездан из Новгорода: уж не занемог ли Святославушка?
— Ништо ему — здоров наш сынок.
— А я дурное подумала…
Дурное, да не то. Всеволод тут же вспомнил, как, прочитав пространную грамоту Митрофана, со тщанием допрашивал глазастого дружинника. Грамота слепа, хоть и много в ней слов и слова на первый взгляд весомы, а всей правды из нее все равно не выведать.
«У Михаила Стапановича, как смирный конь, пошел на поводу боярин твой Лазарь, княже», — смело и без хитростей сказал Звездан.
Помнится, не удержался, взорвался Всеволод:
«Да как смеешь ты порочить пред князем переднего мужа!»
А ведь поверил уже и гневался на себя больше, чем на дружинника: как мог он, могучий и мудрый, читавший мысли по глазам людей, проглядеть столько лет жившего с ним рядом Святославова пестуна?
«Не порочу я Лазаря, — с достоинством отвечал Звездан. — Сам боярин себя опорочил, и о том знаю не я один».
Дни и ночи скакал из Новгорода дружинник, нескольких коней заморил, — и не за наградою. С женою не повидался, воды не испил, сразу с дороги — на княж двор.
Усталый взгляд его пронзал Всеволода немым укором. И остывал под взглядом его князь.
«Ручаешься ли головой за сказанное?» — спросил он уже мягче, но все еще продолжая хмуриться.
«Ручаюсь, княже, — прямо отвечал Звездан. — О том и Митрофан тебе пишет в грамоте, как я смекнул. Нешто и Митрофану не веришь ты?»
«Верю. Но веры одной мало. Не для того ставил я его в Новгород, чтобы грамоты писал да слал ко мне гонцов. Немалая сила в его руках — владыка небось, не простой людин, белым клобуком увенчан. И Боярский совет, ежели что, повернуть в его власти…»
«Когда бы один только совет, — сказал Звездам. — У Михаила Степановича свои людишки повсюду — им тоже рот не заткнешь».
«С людишек много не спросится…»
«Да и с бояр каков спрос?.. Чья спина шире, за ту и спрячутся. Нынче Михаил Степанович много чего им наобещал. И ведь вот как хитер, княже: противу тебя слова дурного не скажет. Мне так прямо говорил — мы-де с Понизьем одною веревочкой связаны. А не поверил я ему».
«Связаны, покуда концы в моих руках, — и Всеволод сжал кулак. — Но ежели Лазарь под его дудку пляшет, недолго осталось ждать».
«Недолго», — согласился Звездан.
Озадачил он князя. От неспокойной думы нет ему отдыха ни ночью, ни днем. И, сидя в покоях у Марии, не мог он избавиться от роящихся в голове мыслей и терзающих душу противоречивых чувств.
Но, не выдавая беспокойства, говорил князь с женою ласково и ровно:
— Вот привезут к тебе из Новгорода лекаря — чудодей он, поставит тебя на ноги, еще поживем на радостях.
— Да что же за лекарь-то такой? — с надеждой ухватилась за сказанное Мария. — Уж и ромеи меня лечили-лечили, и сирийцы, да все не впрок…
— Кощеем его зовут.
— Ой, не половец ли?!
— А кабы и половец, — усмехнулся Всеволод, но тут же успокоил жену. — Наш он, а науку знатно постиг, странствуя по земле: у всех народов есть свои умельцы и знатоки. И коли пытлив ты, коли в голове не ветер, гляди вокруг да запоминай: все на родине пригодится. Таков и Кощей…
— Поди, Звездан тебе про него сказывал? — выпытывала княгиня.
Всеволод кивнул, на этот раз с теплом вспоминая дружинника.
И снова повернули и прежним извилистым руслом потекли неотступные мысли. Мария угадала их, сказала, будто самой себе, совсем тихо:
— Что-то от Верхославы давно нет вестей…
Встрепенулся Всеволод, посмотрел на жену в упор: знать, недаром годы прожили вместе — словно провидит она, думку его читает, как открытую книгу.
Есть из Киева вести, есть. Но и они не радуют Всеволода. Трезвым умом понимает он: Ростислав ненадолго задержится на Горе. Покуда Ратьшич при нем, еще не все потеряно. Еще делает вид молодой князь, будто держится за Киев. Да и Верхослава разжигает в нем честолюбие.
— Разве не сказывал тебе Симон, что получил он от дочери нашей весточку? — притворился удивленным Всеволод. А ведь сам наставлял игумена не тревожить княгиню. Боялся, что лишнего наговорит Симон. Ждал удобного случая.
— Симон нынче был у меня, — сказала Мария, — только и словечком о Верхославе не обмолвился.
— Должно, запамятовал, — кивнул Всеволод. — да и писано-то было к нему. О Поликарпе, печерском игумене, давнишний у них спор: обуяла, вишь ли, старца гордыня…
— Про то я знаю, — нетерпеливо оборвала Мария мужа, — и радуюсь, что сердобольна Верхослава, что печется о Поликарпе и от Симона тайн у нее нет.
— Не серчай на игумена, — уловив в голосе жены обиду, прикрыл Всеволод ее руку своей тяжелой ладонью. — Здорова наша дочь, и внучка, слава богу, растет нам на радость, и Ростислав правит на Горе твердой рукой.
— Вот и ладно, — слабо кивнула Мария и устало прикрыла глаза.
Нет, не солгал он ей. Лишь о том умолчал, что было в письме от дочери между строк. Лишь о том не сказал, что поняли они с Симоном: тревожится Верхослава за мужа, боится потерять его, страшится, что сломится он под непосильною ношей, да и отец, сидя в монастыре, подтачивает и без того малые силы молодого князя — привык Ростислав к отцу, сыновним сердцем к нему тянется, а у Рюрика мысли не чисты, смирение его обманчиво…
«Смирен, смирен, да не суй перста в рот. Помяни меня, княже, — сказал игумен, — по нраву его не век ходить Рюрику в чернецах — скинет он свою рясу и еще немало принесет нам забот».
«Вона ты каков!» — с уважением подумал Всеволод о Симоне. И так ему ответил:
«Нами задумано, так и передумывать нам. Что до срока тревожиться?»
Понял игумен князя: не сильной руки искал Всеволод в Киеве. Вот почему боялся за Ростислава — как бы на смену ему не объявился другой кто, потвёрже да порешительнее, а Рюрик памятью своей навечно обречен: сажал и свергал его в Киеве Всеволод, помогал против Романа, сына обласкал…
Покидая Марию, князь уж не смотрел на нее — мысли его были далеко: в малой палате, как обычно, Всеволода с нетерпением ждали бояре.
2
Пристенная изразцовая печь была истоплена жарко: думцы тяжело отдувались, потели и рукавами опашней вытирали мокрые лица.
Седобородый и прямой Всеволод сидел на стольце, слушал внимательно. Бояре говорили вразнобой.
Фома Лазкович вскидывал кудлатую голову, был решительнее всех.
— Не медли, княже, — говорил он, — хоть и опечалила тебя весть о неверности Лазаря, хоть и пестовал он сына твоего и был ему за отца, когда отправлялся ты в поход, и за мать, когда хвора была Мария, но и тогда еще — вспомни-ко, — не возмущал ли он нас жадностью своей и стяжательством?.. Все мы грешны, о ту пору не думали, что и на худшее способен Лазарь, — нынче же, когда блеск нечистых даров ослепил ему очи и супротив тебя поднял он руку, будем ли, как и прежде, великодушно и со спокойствием взирать на творимое им бесчинство? Не предаст ли он Святослава в руки врагов твоих, не взрастит ли и в нем брошенные нечистою рукою пагубные семена?
— Как можешь верить ты Михаилу Степановичу, княже? — кривил рот свой Дорожай. Был он осторожнее Фомы, уловил в речах Всеволода сомнения и Ла заря оставил в покое. — Может, что и почудилось Митрофану, может, что и не так, но Мирошка весь был в твоей воле, а новый посадник строптив и своеволен, и клятвам его веры у меня нет. Укрепи дружину в Новгороде, княже!
Яков горячо возражал ему:
— Дурную траву на поле рвут с корнем, боярин. Плохой совет даешь ты князю. Дружина и так у нас в Новгороде сильна, а ежели подымет Михаил Степанович супротив нас свое воинство да простцов, да еще у кого попросит подмоги, какая дружина устоит?
— Чего же хочешь ты, Яков? — оборвал его Всеволод. — Говори яснее.
— Да и так уж все яснее ясного, — сказал Яков. — А речь свою веду я к тому, княже, что не в Михаиле Степановиче зло и не в Новгороде — он и до сей поры не из вражды только к Низу противился нам и других князей выгонял и ставил по своему хотению — зло в ином: слаба и не верна тебе стала рука твоя в Новгородской земле.
— А что есть рука моя? — прищурился Всеволод.
— Боярин Лазарь — вот и весь мой сказ, — смело отвечал Яков. — Прав Лазкович, и я с ним!
Князь улыбнулся и промолчал. Бояре смотрели на него испытующе.
— А ты что скажешь, Михаил Борисович? — спросил Всеволод сидевшего до сих пор молча старейшего своего боярина.
— Думаю, княже, — уклончиво пробормотал Михаил Борисович.
— Скажи ты, Гюря, — обратился князь к тиуну.
Тиун вздрогнул, скуластые щеки его порозовели.
— Решенье твое мне неведомо, — начал он осторожно и издалека, — и не нас ты нынче пытаешь, а по нашим словам сверяешь свою задумку…
— Верно смекнул, — усмехнулся Всеволод. — Задумка у меня есть, да вот не уверен я: а что, как проглядел? Что, как не додумал чего? Ты на меня не гляди, ты свое сказывай, а мое слово последнее.
Поежился Гюря под его взглядом, вздохнул глубоко, будто в реку нырнуть вознамерился.
— Оставь Лазаря в Новгороде, княже, — выдохнул он, как вынырнул.
Бояре задвигались, послышались возмущенные голоса:
— В своем ли уме ты, Гюря?
— Не слушай его, княже!..
Всеволод нетерпеливо ударил ладонью по подлокотнику кресла. Все замолчали.
— Дале говори, боярин, — подался князь к тиуну.
Еще больше смутился Гюря: или и впрямь не то сказал? Что это всполошились думцы?
— Дале, дале, — поощрял его Всеволод, и глаза его светились веселым беском.
Снова набрал в легкие воздуху Гюря, и снова нырнул, и снова выдохнул с облегчением:
— Ежели прав был Митрофан и Звездан прав, то смекаю я: верит Лазарю Михаил Степанович.
— Так, — кивнул Всеволод.
— А ежели верит, почто убирать нам его из Новгорода? — все смелее глядя на князя, продолжал Гюря. — Пущай там и сидит, где посажен.
— Эко ты! В потемках блуждаешь, боярин! — возбужденно замахал руками Яков. — Да как сидеть ему в Новгороде, коли новый посадник, а твой враг, княже, ему заместо брата?!
— Ты помолчи, Яков, — мягко оборвал его князь и повернулся к растерявшемуся тиуну. — Говори, не боись, Гюря.
— Да всё, почитай, и сказано, а дале додумать легче легкого. Вот как смекаю я, бояре: надобно, не мешкая, слать нам в Новгород своего человека — Словишу, али Звездана, али обоих вместе. Явятся они к Лазарю и обличат его от имени князя. И тако скажут ему: про дружбу твою с Михаилом Степановичем нам все ведомо, Всеволод гневается, но, помня прежнюю твою верную службу, хощет видеть тебя снова рядом с собой.
— Так и покается твой Лазарь! — снова не удержался Яков.
— Покается, — спокойно возразил Гюря. — Еще как покается. Нынче он у Михаила Степановича в крепких сетях — рад бы вспять повернуть, да не может. А как поймет, что прощает его князь, то и расправится.
— Так-то каждого мздоимца прощать — только баловать, — недовольно проворчал Фома Лазкович.
— А вот и не каждого! — сказал Гюря. — Тут Дорожай дружину крепить звал, а Лазарь не одной дружины стоит — через него узнаем мы про все замыслы Михаила Степановича. Но открываться ему посаднику не след, и наши людишки должны держаться подле него, будто им ничего про измену неведомо…
Тут только дошло до бояр хитрое слово тиуна. Ай да Гюря: не зря, знать, родила его половецкая мамка!
— Ну что, бояре, — повеселевшим голосом проговорил Всеволод, обращаясь к думцам, — али еще у кого залежался мудрый совет?
— Мудрее, чем тиун сказал, не скажешь, — будто от сна пробудился уклончивый Михаил Борисович. — Тако же и я мыслил, да вымолвить тебе, княже, поостерегся…
— Ты уж больно оглядчивый стал, — упрекнул его Всеволод, — все больше задним умом крепок. Что пользы в твоем совете, коли держишь его про запас?
Устыдился Михаил Борисович, ловя на себе усмешливые взгляды остальных бояр.
Скаля белоснежные зубы, подшутил над ним Яков:
— Не смущайся, боярин: осторожного коня и зверь не вредит!
Всеволод, насупив брови, скосился в его сторону. Яков сразу унял себя, но смех еще долго держался в его глазах.
— Ступайте, бояре, — сказал князь, — а ты, Гюря, останься.
Утомленные беседой, распарившиеся в тепле, думцы удалились, постукивая посохами. Не терпелось им поскорее хлебнуть свежего воздуха, добраться до своих постелей.
А Всеволод еще долго будет сидеть с тиуном, потом отпустит и его, останется один и лишь далеко за полночь пройдет в нетопленую ложницу, где все напоминало ему о Марии, сядет к столу, устало уронит голову на руки и забудется нежеланным и тяжелым сном.
3
Строгая была в тот год зима. По всем приметам, после обильных летних дождей и больших хлебов, такою ее и ждали.
Снег выпадал щедро, морозом быстро подобрало осеннюю сырость, реки сковало крепким льдом, и пролегли во все концы ослепительно блестящие под солнцем молодые санные пути…
В один из таких холодных и светлых дней первозимья подъезжал к Владимиру возвращавшийся из Ростова Великого Всеволодов сын Константин с дружиною и епископом Иоанном.
Обычно молчаливый и угрюмый, на сей раз епископ был словоохотлив и весел.
— Разные люди окружают отца твоего, — говорил Иоанн. — Иной буен и неосторожен, но сердцем прям и верен князю. Иной, помня времена былые, прикидывается, будто он со Всеволодом. А иного сам князь избрал среди прочих и возвысил за кроткий нрав его и рассудительность, а тот возьми да и возгордись. О Луке, давешнем епископе ростовском, мой сказ. Был он безвестен и по безвестности своей неприметен. Леон-то, что до него сидел, тот весь отдался боярам: злобствовал и, как мог, чинил препятствия отцу твоему. Много крови попортил он князю, умер. Тут-то самое хитрое и началось. Тогда никому не ведомо было, что уж выбрал Луку воспреемником своим Леон. Шибко боялись ростовские бояре, что сыщет князь своего человека — тогда вольнице их полный конец. А они еще цеплялись, еще надеялись — вот и поступили по завещанию Леонову: слушок пустили, будто живёт-поживает тихий игумен, приверженный Всеволодовым делам, а князь про то и не знает, не ведает. Со тщанием все сплели, узелки спрятали. Наслушавшись разговоров, отец твой и призвал к себе Луку. Зоркий глаз у князя, да и слишком тихих людей он не жаловал, не понравился ему Лука. Ладно… Долго пребывал Всеволод в раздумье: как быть? А тут ростовские зашумели по сговору: у нас-де свой есть, зачем нам Лука, изберем своего по нраву. Стали Луку поносить, кричать, собирать народ на вече. Тогда-то Всеволод и решись: не угоден вам Лука, так вот же — берите епископа из моих рук, а не по своему хотению, и поставил Луку в Ростов, даже минуя митрополита…
— Знаю, наслышан и я про Луку, — отвечал Константин, но все-таки любопытствовал. — Кротким он и в летописании прослыл, как же это?
— А вот так. Слушок-то, что в народе пущен был, крепко в головы засел, да и на людях Лука умел держаться: сирых жалел, помогал убогим. Не стал Всеволод опровергать молвы — сам ставил Луку, почто себя унижать? И рассудил мудро: недолго пожил старик, скоро богу душу отдал… Отпевали его с почестями, отец твой даже слезу уронил принародно. Вот так… А ведь до чего доходил Лука в своем озлоблении, про то в летописании нет ни слова. Не на твоей памяти это было, а я скажу. Тебе знать надо — ты Всеволодовых дел прямой продолжатель.
Приятны были эти слова Константину, про себя ликовал он, на епископа глядел с благодарностью.
Иоанн понимал его чувства, понимал и другое: настала пора говорить с Константином не как с дитем, а как с мужем. Не всё ему сказки да былины про богатырей, не всё ему пиры да подвиги ратные — одним благородством и мечом земли необъятной, собранной Всеволодом, не удержать. А князь уже не молод, и в любой из дней может случиться: призовет его к себе господь и положат его рядом с братом Михалкой в Богородичной церкви.
— Еще когда отец твои молод был, — рассказывал, покачиваясь в санях, Иоанн, — еще когда за владимирский стол боролся, Глеб рязанский держал противную сторону, с ростовскими боярами снюхался и хотел поделить нашу землю между Всеволодовыми сыновцами Ярополком и Мстиславом. В деле этом он не преуспел, хоть и приводил с собою половцев, и кончил дни свои в порубе. Другим наука. Однако же после смерти Глеба старшие сыновья его не токмо враждовали с младшими, но и причиняли ущерб дружине отца твоего, который хотел их помирить. Тогда осерчал Всеволод и решил примерно наказать Глебовичей. Верной была его задумка. Но тут явился во Владимир черниговский епископ Порфирий, ибо Рязань принадлежала его епархии, тайно связался с Лукой, дары привез ему многие, и Лука вошел с ним в сговор, стал просить Всеволода за Глебовичей. Поверил им князь, отпустил с Порфирием пленников — думал, в мире будут жить с ним рязанские князья, да не тут-то было. Лука знал про замыслы Порфирия, но смолчал, а рязанцы снова стали бесчинствовать… Вот он, лик-то смиренный: под овечьей шкурой прятался злобный зверь. Многой крови стоил потом рязанцам и Всеволоду гнусный обман Луки…
Летели под полозья саней снежные версты, курчавилась позади взвихренная конями поземка.
За Суздалем раскрылись знакомые просторы. Еще недолго — и блеснут посеребренные инеем шеломы боголюбовских церквей, а пока, оставив сани, Константин пересел на скакуна и ехал рядом, с удовольствием подставляя лицо холодному встречному ветру.
День ото дня по-новому раскрывалась перед ним жизнь. А ведь еще совсем недавно все было для него просто, и рассказы пестуна были просты и внятны, и книги, читанные им, вещали со своих украшенных вязью страниц простые и очевидные истины. Были друзья и были враги. Были князья и были бояре. Были холопы и смерды, христиане и поганые. А еще был меч, который, как внушали княжичу, решал все споры, потому что правому помогал бог, а неправого он карал.
Вспоминал Константин как брал его с собою отец на половцев, как подгоняли на него кузнецы новенькие доспехи, как снаряжали на конюшне боевого коня, как плакала украдкой мать и Всеволод мягко журил ее, потому что настала пора приучать сына к нелегкому ратному делу — не век же держаться ему за бабин подол.
Помнил Константин, как, исполненный гордости, ехал он подле отца во главе большого войска.
Шли по левому берегу Дона, располагались на ночлег, окружали стан свой возами, в степь высылали дозорных. Малыми силами прощупывали, далеко ли половцы. Но половцев не было — степняки уползали на юг, боясь опасной для себя встречи.
Звездан говорил Константину:
«Об отце твоем, Костя, далеко разлетелась молва. После смерти Мономаха не было до сей поры князя, который отвадил бы половцев от нашей земли. И виною тому были мы сами. Не иссякло мужество в русском человеке, и храбрые вои у нас не перевелись, и мечи наши не хуже прежних были, а источила нас, как червь источает могучий дуб, усобица: русский бил русского, в соседе видел врага лютого, а чужеземцы брали то, что само шло им в руки. Да что там говорить — сами приводили врагов своих, чтобы справиться брату с братом, сыну с отцом… Много бед претерпели мы, пришла пора сводить счеты. Нынче знают степняки, кто супротив них встал, и сдается мне, пройдем мы до их зимовищ, а не скрестим меча, ей-ей».
Мал был тогда Константин, гордился, что боятся грозные степняки отца его, но жалел: хотелось ему побывать в жаркой сече, покрасоваться на виду у дружины, заслужить у отца скупую похвалу — вот-де сын мой, все видели, как насел он на лихого половецкого наездника, как одним ударом рассек его брони, навзничь поверг и привел в свой стан с веревкой на шее.
Во снах тешил себя Константин: сидит он во Владимире на великом столе, высится на крутом берегу белоснежный терем, Клязьма синеоко поблескивает вни зу, а в сенях, облаченные в причудливые одеяния, толпятся иноземные послы — пришли они с грамотами от своих владетелей из ближних и далеких стран искать его дружбы и покровительства; во дворе холеные кони храпят, седобородые гусляры ждут, когда кликнут их на почестей пир, девицы-красавицы, закинув головы, ищут, не покажется ли в окошке молодой князь, не приветит ли их своей улыбкой. Сладкой далью рисовалось княжичу будущее…
Но разбивали наставники его хрупкие сны. И читал он у прадеда своего Мономаха: «В дому своем не ленитесь, но за всем смотрите; не полагайтесь на тиуна или на отрока, чтобы не насмеялись приходящие к вам ни над домом вашим, ни над обедом вашим».
«Князева ли это забота, Звездан, — спрашивал он дружинника, — заглядывать у сокалчих в горшки?»
«Князь всей вотчине своей хозяин, — отвечал Звездан. — Ну сам рассуди, Костя, — кому о хозяйстве твоем радеть, как не тебе самому?»
«А смерды, а выжлятники, а конюшие на что?»
«Они тебе помощники. И думцы тож. Как скажешь, так и исполнят. Но слово твое должно быть разумно, Костя. Все, что молвят тебе, выслушай, десять раз проверь, а уж проверив, не отступайся. Ежели, вняв одному, а после вняв другому, поступишь и так и этак, проку не жди. Ежели, не знаючи, начнешь поучать смерда: паши тогда-то и сей, что я скажу, набьешь бретьяницы свои не зерном, но насмешками. Ежели думца своего пошлешь к соседу, предлагая мир, а сосед тебя сильнее, что подумает он о тебе?.. Все знать и все объять должен князь, и в трудах жизнь его, а не в праздности».
Странной тогда показалась Константину твердая речь Звездана. Удивился он:
«Так почто ж тогда всяк хощет быть князем?!»
Улыбнулся Звездан, не ответил ему.
Стал Константин приглядываться к своему отцу — и понял: прав был Звездан. Не утехами и не пирами полон был день Всеволода: вставал он до зари, спать ложился затемно, во все дела вникал князь, на думе молча выслушивал бояр, слово свое молвить не спешил. И то, что раньше было для Константина за семыо печатями, нынче открывалось в суровой повседневности…
…Солнце красным шаром скатывалось за заснежен ные холмы. Заалели сугробы, синие тени разрезали глубокие овражки. С полуночи потянуло холодком.
На подъезде к Боголюбову обоз спустился с пологого берега и вытянулся черной лентой на ледяном покрове Нерли…
4
Во Владимир прибыли, когда было уже совсем темно. В иных домах уже спали, в иных готовились ко сну. На княжом дворе стояла тишина. Лишь когда обоз въехал в ворота детинца, то тут, то там стали появляться люди, засуетилась челядь, выскочили отроки, помогая усталым дружинникам спускаться наземь с опостылевших за долгую дорогу седел.
Бросив мимолетный взгляд на терем, Константин увидел два светящиеся оконца, одно из которых было отцово (Всеволод, страдая бессонницей, давно уже бодрствовал по ночам), а второе оконце выходило на двор из ложницы княжича, и он понял, что Агафья не спит и, предупрежденная кем-то, терпеливо ожидает его приезда.
Постучав на всходе валеными сапогами, чтобы стряхнуть налипший на них снег, Константин дернул на себя тугую дверь и шагнул в темноту сеней, из которых потянуло в лицо ему приятными запахами родного жилья.
Как ни уютно было ему в древнем Ростове, как ни стремился он в прежнюю столицу княжества, где не было присущей Владимиру повседневной суеты и где он мог спокойно предаваться чтению и долгим беседам с книжниками, все чаще волнение охватывало его, едва только представлялся случай побывать в доме, который еще совсем недавно был ему ненавистен, а теперь привлекал все больше и больше, и встреча с Агафьей тревожила его загадочно и непонятно.
Константин не стал беспокоить отца в его уединении (наговориться у них хватит времени с утра), споро пересек сени и вошел к жене.
Не обманулся княжич в своих предположениях: Агафья, точно, ждала его и принарядилась к встрече. Была на ней вытканная золотыми и серебряными нитями тонкая шелковая рубаха, на руках сверкали каменьями массивные браслеты, на шее поблескивало красными рубинами любимое Константиново ожерелье. Тело жены благоухало благовониями, глаза горели призывно и ясно, в разрезе полуоткрытых губ белели влажные зубки, и, прильнув к ним истосковавшимся ртом, он почувствовал их приятный и трепетный холодок.
Возбужденное состояние мужа тут же передалось Агафье, и, стараясь удержать вдруг подступившие к глазам слезы, она смотрела на него снизу вверх бабьим преданным взглядом, но страх и робость были в нем, потому что нежданная нежность Константина могла оказаться мимолетной и доброе начало их встречи не впервой обрывалось то резким словом, то колючей усмешкой, от которой ей так часто делалось не по себе.
А Константин, прижимая к себе жену, не мог не видеть ее тревогу и с незнакомым чувством овладевшего им раскаяния вслушивался в ее прерывистое дыхание, смотрел в ее наполненные слезами глаза, искал в себе добрых слов, однако не находил их, потому что годами воспитанная в нем строгими пестунами приличествующая князю сдержанность подсовывала слова привычные и чужие, говоримые почти всеми мужиками в подобных случаях:
— Ну, будя, будя реветь-то. Видишь, жив я и здоров, злые люди не посекли, волки не съели…
— Господи, да как почернел-то, — отстраняясь, чтобы лучше видеть, разглядывала его Агафья. — Иль не кормили, не поили тебя в Ростове?
— Вот он бабий разговор, — отвечал Константин. — Не на пышные хлеба ездил я в Ростов, а по повелению батюшки. Отъедаться дома буду — небось припасла уж сладких пирогов?
— Как же не припасла-то! — обрадовалась Агафья. — Давно ждала тебя, Костенька, а ты припозднился.
— Иоанн неторопок. С его-то обозом едучи, совсем истомился я, да как оставишь епископа на полпути? Ему поспешать некуды. В своей епархии дела у него всюду, в любой деревеньке с попом протолкует весь вечер, утром не добудишься…
— Обстоятелен старец и оттого батюшке твоему по нраву, — согласилась Агафья, все еще держа руки на плечах у Константина. — Слава богу, что и так доехали.
— Да что нам станется! На своей земле мы хозяева, и дружина у нас молодец к молодцу.
Голос Константина теплел. Напряжение сошло с лица Агафьи. Она откинулась от мужа, засуетилась, сунулась к двери, стала звать девок, чтобы, не мешкая, накрывали на стол.
Константин облегченно сел на лавку, скинул сапоги, расстегнул пояс. Приятная истома настраивала мысли его на спокойный лад. Вот и ладно, вот он и дома. И печи истоплены жарко, и ковры, брошенные на пол, ворсисты и мягки, приятно покалывают ступни ног, и вкусно пахнет дышащей паром снедью, и жена глядит не наглядится, старается предупредить любое желание.
А ладная у него Агафья, даже под просторной рубахой угадывается при движении крепкое молодое тело, открытая шея бела, завитки светлых волос на затылке, пронзенные светом расставленных повсюду свечей, отливают золотом.
Не вытерпел княжич, тихо подошел сзади, обнял жену за плечи, прижался к ее спнне.
— Ой, что ты! — выдохнула Агафья, юрко обернулась, затрепетала на его груди…
Остыли на столе жареные куры, потушенные свечи белели в темноте, Константин лежал, разметавшись, дышал неслышно, как ребенок. Приподнявшись на локте, Агафья разглядывала его лицо, осторожно проводила пальчиком по его нахмуренным бровям. Неужто и впрямь заглянуло в ее окно заблудившееся счастье? Да какому же богу ей молиться, кому ставить свечи?!
Утром был Константин еще приветливее прежнего. Раньше таился он Агафьи, а нынче говорил при ней с отцом о своей поездке в Ростов.
Всеволод слушал его с интересом, переспрашивал — давно уже не бывал он в прежней боярской столице, и былая неприязнь к ней с годами притупилась. Однако же частые поездки Константина настораживали его. Жива, жива еще в нем была давнишняя память: изрядно насолили ему ростовские бояре, да и сейчас, поди, не вовсе смирились — недаром, знать, доносили князю, сносятся они с новгородцами, недаром купцы ростовские чаще других хаживают к берегам Волхова. Оно и понятно: с новгородцами торговать — большая честь, да и выгодно — через них лежат пути за богатое Варяжское море, товаров много идет через Новгород, мена разнообразна, но не наведываются ли вместе с купцами туда и боярские послы, не сулят ли своей помощи, ежели пошатнется Низ, ежели у Всеволода ослабеет рука?
Константин уверял отца:
— Старых врагов твоих в Ростове не осталось — Иоанн вымел их без пощады, а те, что притаились, нам не вредны: не соберется вокруг них большая сила — урок-то, тобою, даденный, пошел впрок. Неповадно им будет в другой раз подставлять однажды битую спину.
— Доверчив ты, Костя, еще не научился глядеть в корень. А смысл в любом нашем действе скрыт великий: что подумали в Ростове, когда увидели тебя живущим у них — и не в гостях, а у себя дома?
— Нравятся мне тамошние края…
— Да мало ли кому что нравится! — воскликнул Всеволод. — Не простой ты каменщик, а сын мой. И не просто живешь ты в Ростове, а, сам того не ведая, вселяешь поверженным боярам ненужную надежду: вот-де Всеволод уйдет, а сын его возродит былое.
— Ложь это, отец, — с жаром возразил Константин. — Нешто я делам твоим супротивник?
— Эко куды хватил! — рассмеялся Всеволод. — Да разве ж я тебя в чем виню?
— Дай мне город на Руси — в Ростов я и ни ногою!
— Вот оно, — сказал князь. — Смекнул я: во Владимире ты — просто княжич, а Ростов тебя из-за того манит, что от меня далече, и там ты все равно что удельный князь…
Не стал лицемерить и изворачиваться Константин:
— И верно, мудро ты рассудил, хоть я об этом и не подумал. Привольно мне в Ростове — сам я себе хозяин.
— Покуда сам, сердце мое не тревожится, — предупредил его Всеволод, — а что, как и теперь уж не сам? Что, как и теперь ведут тебя бояре на невидимой узде?
— Не конь я…
— Все мы не кони. И до тебя жили бойкие князья, а после оглянулись туда-сюда да прикинули, и вышло, что руки у них связаны и творят они уже не свою, а чужую волю. Не все тебе по младости ведомо, а то, что и ведомо, то непонятно. Гляди, стреножат, так уж потом от них не спастись. Ты же у меня старший, и так мню я: старшему должна остаться наша земля, а младшие братья будут тебе верными помощниками…
— Сколь обещаешь, батюшка, а и малого удела мне не дал. Вон Ярослав со Святославом, на что мальцы, меча-то в руке удержать не в силах, а туда же: сидят в своих вотчинах, суд вершат скорый и прямый. Я один, по твоему разумению, не созрел?
— Вон и Юрий тоже.
— Юрий сам за себя скажет. Я же об одном молю: дай мне землю, а терем на ней я и сам срублю.
— Али мой терем тебе не по нраву? — улыбнулся Всеволод с хитрецой.
— Твой терем не по мне покуда — зело велик, — угрюмо ответил сын.
— Я его в твои же лета брал, а не устрашился… Не скрою, годы умудряют. Книги подкрепляют опыт, и любовь твоя к ним мне в радость. Но как научишься владеть мечом, ежели в собственной руке не познаешь тяжести разящей стали?
— Так почто же еще и нынче не уступишь мне своего стола? — внезапно побледнев, произнес Константин, и глаза сына встретились с отцовыми.
Лицо Всеволода покрылось красными пятнами. Агафья вскрикнула по-заячьи беспомощно и перекрестилась.
Вот-вот разразится буря, вот-вот случится непоправимое. Под скулами у Всеволода заиграли железные желваки, глаза сузились.
— Дерзок ты, Костя, — сказал он раздельно, тяжело подымаясь с лавки, — дерзок и неразумен. В пору наказать тебя, да как на родную кровь прогневаюсь?
— Прости его, княже, — едва слышно пролепетала Агафья.
— Молчи уж, — повернулся к ней князь. — Вы, бабы, по-своему мудры, но не мне твои советы выслушивать. Образумь мужа своего — тебе он, может, и внемлет: да видано ли это — хоронить отца своего заживо? Слыхано ли?
— Не я, отец, сам ты начал. А сказанное мною — к слову. На стол твой, на коем сидишь ты по праву, не стремлюсь я и в голове такого не держу. Но как учиться мне владеть мечом, коли не вложен он мне в руку?..
— Не всяк меч тот, что в доброй кузне отлит. Умом изощрившись, сослужишь иную службу земле своей вернее и тверже, нежели на бранном поле, — смягчаясь, проговорил Всеволод. — Вот и не даю я тебе покуда удела, дабы возле меня учился ты непростой науке: на думе не вижу тебя, а вижу — так пребываешь в молчании, яко иные из осторожных бояр. Что за душой у тебя, не ведаю. Мыслей твоих не знаю. Вот и веду свою речь к тому, что настала пора и тебе впрягаться в нелегкий мой воз, чтобы дале тянуть его по ухабам и рытвинам, а то живешь, как вольная птица, — куды там как хорошо и безгрешно: благодать!..
Зря погорячился Константин — не желал ему отец наносить обиды, не хотел унижать перед прочими сынами своими — и впрямь возлагал на старшего лучшие свои надежды.
— Прости, отец, — сказал он, склоняя голову. — Не подумав, сголомя, говорил пустое…
— Не все пустое в твоих словах, сыне. Есть и правда в них, и нетерпение твое мне понятно. Но не потому не даю я тебе и Юрию уделов, что не люблю вас, а потому, что иная у меня задумка. И в трудную минуту хощу я видеть вас рядом с собой, а не в чистом поле по разную сторону: брат против брата, русский на русского, суздальский меч на владимирскую сталь. Хощу, чтоб, взяв и Святослава с Ярославом, стояли вместе против всех, кто посягнет на нашу вотчину. Досталась она нам от Владимира Мономаха, а он был умный князь и не зря поставил над Клязьмою наш светлый град — провидел будущее…
И все-таки не спокойным удалился Всеволод от сына, все-таки зрелым умом своим понимал: полон княжич невысказанных сомнений, и еще не раз всколыхнут они неокрепшие мысли. И либо темные силы разбудят в нем коварство и бессмысленную жестокость, либо светлая цель выпестует гибкость и твердость. И если мысли свои мог он в него вложить, и если вложить мог даже свой опыт, то как вложишь в него свою душу?!
Тонка и неуловима связь прошлого с настоящим, и незримые нити, соединяющие их, проходят не через разум, но через сердце…
Когда ушел отец, когда затихли шаги его в переходе, робко прильнула к Константину Агафья:
— Что пригорюнился, соколик мой? Не серчай на отца. Хоть и сказывал он горячо, а любит тебя.
Усмехнулся Константин, лицом к лицу, утонул глазами в теплом взоре жены:
— Да с чего взяла ты, будто обиделся я на батюшку?..
— Почудилось мне…
Константин отвернулся, отстранил жену, сел к столу, задумался.
Таяла долгожданная радость. Вот и снова он дома.
Глава восьмая
1
В распевной избе было холодно. Чада, подобрав под себя обутые в лапотки ноги, сидели на лавках вдоль стен, согревали, поднося к губам, замерзшие руки. Егорка ближе всех был к дьякону, громоподобный голос Луки оглушал его: Егорка жмурился и мотал головой.
— Почто крутишься, яко грешник на сковороде? — схватил его за ухо Лука. — А ну, встань и повторяй сказанное.
У Егорки память острая, и хоть вертелся он и вид у него был, будто мысли заняты посторонним, а повторил все слово в слово:
— Согласий суть четыре: простое, мрачное, светлое и тресветлое. Распевы же суть володимирский, ростовский и новгородский…
Лука про себя порадовался: хваток, хваток малец, и улыбка чуть тронула уголки его губ, но тут же спохватился и обвел чад суровым взглядом:
— Наука учит умного, ибо пустого меха не надуть, Нешто бьюся я с вами понапрасну? Почто рот разинули, глядите в потолок? Не тот токмо распевщик, кому бог голос дал, — этак-то и глумотворты на торгу не хуже вашего петь горазды… Ты, Прокоп!
— Ась? — поднялся с лавки долговязый паробок. Из коротких рукавов потрепанного кожушка его торчали покрасневшие от холода руки. Выпуклые глаза преданно смотрели на Луку.
Чада зашушукались, послышались смешки.
— Цыц вы! — прикрикнул дьякон громовым голосом. — Куды отлетаешь ты мыслями своими, отрок? Реки, что есть осмогласие.
Прокоп беспомощно оглянулся по сторонам.
— Осмогласие суть… осмогласие суть…
— Эк одно заладил, — фыркнул Лука. — Аль с места не стронешь воза?
Теперь уже все смеялись не таясь. Лука поддернул рукава однорядки:
— Подь сюды!
Прокоп продолжал гнусавить, хлопая глазами:
— Осмогласие суть…
— Подь сюды, кому велено! — зарычал Лука.
— Из памяти вылетело, — захныкал Прокоп, не двигаясь с места. — Пожалей, дьякон…
— Я те пожалею, — шагнул вперед, схватил его левой рукой за шиворот Лука, — я те мозги-то на место поставлю. Сымай порты!
— Да почто порты-то сымать? — дурачком прикинулся Прокоп. — Холодно, чай, в избе.
— Скоро жарко станет, — теряя терпение, зловеще пообещал Лука и стал выбирать прислоненные к углу гибкие березовые прутики: один выберет, хлестнет по воздуху со свистом, другой попробует, а сам на паробка поглядывает — как, мол, нравится?
Униженно улыбаясь, Прокоп развязывал на штанах тесемки.
— Прытче, прытче, — поторапливал его Лука. — За нуждою-то куды как проворен.
— Так то за нуждою, — протянул Прокоп и шмыгнул носом. Не утерпев, Лука сам сдернул с него штаны.
Чада давились от смеха, иные, скорчившись, хватались за животы.
Сухонький Лука статью был едва ли покрупнее Прокопа. Наскакивая на отрока, он подталкивал его к перекидной скамье. Прокоп же дурашливо делал вид, будто запутался в спущенных ниже колен штанах, двигался маленькими шажками, у самой скамьи с грохотом повалился на пол, заскулил, по-щенячьи:
— Ой, убился! Ой, коленку зашиб!..
Встал на четвереньки, чтобы подняться с полу — тут Лука и воспользовался случаем: жарко вжикнул березовый прутик, взвился Прокоп, да поздно — заалела поперек его костлявого зада узкая полоса. Только-только выпрямился он, а дьякон, ловко присев, наложил ему поперек первой вторую полосу.
— Шибко бьешь, дьякон! — заорал Прокоп, отскакивая на середину избы.
— В другой раз умнее будешь, — удовлетворенно проворчал Лука и бросил в угол использованный прутик.
У Прокопа слезы выступили на глазах, но он улыбался через силу; пряча взгляд, дрожащими пальцами завязывал на штанах неподатливые тесемки.
— Плеть не мука, а вперед наука, — пробасил дьякон. — Ступай-ко на место да запомни: перечить мне — ни-ни.
— Запомню, дьякон, — пообещал Прокоп.
Вечером, возвращаясь в монастырь на ночлег, говорил он Егорке:
— Сбегу я от Луки: сечет меня, что ни день. Аль корову я у него съел?..
— Да не со зла он, — пробовал защитить дьякона Егорка. — Нрав у него такой.
Злобно посмотрел на него Прокоп — Егорка прикусил язык, страшно ему стало. Еще свежо было у него на памяти, как встретил его Прокоп в самый первый ночлег.
Всех старше он среди чад, всех крупнее. Бродивший до того со смиренным слепцом, не приучен был Егорка к кулачному бою: старца в народе почитали, жалели и поводыря — добрые бабки обихаживали, молодицы, подавая хлебушко, умиленно ахали, охали, Егорку обласкивали: сиротинушка!..
А тут поглядел Прокоп на его новенькие, Лукою даренные чеботы:
— Кажись, чеботы-то мне по ноге — сымай!
Заупрямился Егорка:
— Не тебе чеботы дьякон дарил.
— Вона как, — ухмыльнулся Прокоп и смазал его кулаком по загривку.
Отлетел Егорка в другой конец кельи, ударился головой о стену и сполз на пол. А Прокоп уже снова над ним стоит, рукав закатывает:
— Так чьи чеботы?
— Мои, — пискнул Егорка, вставая, и новая затрещина откинула его к другой стене.
Больше возражать Прокопу он не стал, покорно снял, отдал ему чеботы. А Прокоп сунул ему свои худые лапти.
Егоркины рубаха и штаны были Прокопу малы, а вот заячью шапку взял — пришлась она ему впору. Забрал он и новую сукманицу, своя-то у него прохудилась.
Утром Прокоп быстро управлялся со своим сочивом, потом съедал половину того, что было в миске у Егорки. Отбирал он еду и у других чад — его все боялись: у Прокопа были крупные крестьянские руки, и тяжелые кулаки его не знали усталости.
По утрам келью, где они жили, полагалось убирать всем по очереди — одного Прокопа это словно бы и не касалось. И опять-таки никто не решался напомнить ему об этом. За Прокопа убирали другие, он в это время блаженствовал, развалившись на своей лежанке, грыз сухари да еще и ворчал, когда его беспокоили.
По ночам стал замечать Егорка, что Прокоп, когда все уснут, выходил будто бы за нуждою, а возвращался много времени спустя. И всегда исчезал он почти в один и тот же час, а возвратившись, подолгу ворочался и чавкал, накрывшись сукманицей.
Вот задача! Надумал Егорка проследить за Прокопом: что это делает он среди ночи на монастырском дворе?..
У Прокопа глаза бедовые: все видит он и все примечает. И шагу не ступит, чтобы кому-нито не навредить. То тын раскачает, то запустит в чужие ворота ледышкой.
Нынче попался ему на глаза ухоженный пес — ясно, с боярского двора: серый с подпалинами, правило пушистое, морда длинная. Помахивая хвостом, доверчиво приласкался к чадам.
— Подь, подь сюды, — чмокая губами, приманил его Прокоп.
Заиграл пес, запрыгал вокруг чада, Егорка уж нащупал за пазухой огрызок аржаного сухарика, хотел угостить его, а Прокоп изловчился да ногою пса по улыбчивой морде — раз.
Завизжала борзая, заскулила, завертелась на снегу. Засмеялся Прокоп, а у Егорки — слезы из глаз.
— Будя реветь-то, — дернул его за рукав Прокоп, — кажись, хозяин объявился…
И верно: из ворот выскочил могучего сложения челядин в овчинном полушубке — морда красная, в ручище здоровенная палка.
Заорал он, кинулся к чадам — тем только дай бог ноги. Челядин толст был и грузен, а они увертливы, но все равно с трудом ушли.
У самого монастыря с трудом перевели дух.
— Да, наломал бы он нам бока, — сказал Прокоп с улыбкой. — Шибко осерчал за пса.
— А тебе-то почто было бить животину? — не стерпел, огрызнулся Егорка. Крутящаяся на снегу борзая с окровавленной мордой так и стояла у него перед глазами.
— Эко жалостливый ты какой, — хохотнул Прокоп и шлепнул Егорку по спине. — Холопа да смерда, чай, тоже бьют, а никто не вступится. Нынче Лука по мне прошелся березовым прутиком — ты слезы не уронил, смеялся небось со всеми…
— Дык за дело тебя Лука-то, — пробормотал Егорка.
— За како тако дело, а? — вскрикнул Прокоп и схватил Егорку за грудки. — За како дело?..
Поперхнулся Егорка, побелел, слова застряли у него в горле.
— Вот стукну тебя — это за дело, — тряхнул его Прокоп, да так, что у чада лязгнули зубы. — Куды судить-рядить меня взялся? Животину ему жаль, а человека ни за что ни про что наказуют, так человека ему не жаль.
Повернул он к себе Егорку спиной, поддал коленкой под мягкое место — покатился малец в сугроб, воткнулся головою в снег по самые плечи, задрыгал ногами.
Подбоченясь, хохотал Прокоп:
— Гляди-ко, крест кладет по-писаному. Ай да Егорка! А и то: с поклону голова не заболит. Выползай покуда — в монастыре ишшо свидимся.
И пустился наутек, потому как заметил приближающегося от ворот детинца Луку.
— Батюшки, — сказал, подходя к торчащему в сугробе Егорке, дьякон, — уж не Прокоповы ли что забавы? Как шел я, кажись, его издалека видел.
Вытянул Егорка голову из снега — поморгал, с удивлением уставился на Луку.
— Кто же это тебя, малец, так ловко пристроил? — покачал головой Лука.
Да не таков был Егорка, чтобы товарищей своих выдавать, отвечал смиренно и со смущением:
— Поскользнулся я, вот и угодил в сугроб…
Ясное дело, не поверил ему Лука, но пытать мальца не стал — пожалел его:
— Хошь, пойдем ко мне, нынче Соломонида пирогов испекла?
— Ну, — вытряхивая снег из ушей, обрадовался Егорка. Непривычно ласковый дьякон насторожил его, однако и расплывшаяся было по лицу улыбка мигом растаяла. — А не врешь?
— Я завсегда правду говорю, — нахмурился Лука. — Дьяконица-то моя тебя заутре поминала.
Пошли к Луке. Сбив с обуви снег на порожке, вошли в избу. Егорка снял шапку, перекрестился на образа, сказал степенно, как взрослый:
— Здрава будь, тетка Соломонида.
— А, Егорка к нам в гости, — отходя от печи с железным противнем в руках, ласково отвечала дьяконица. — Давно не захаживал, раздевайся, садись к столу.
От противня, от распластанного на нем румяного пирога исходил ароматный запах грибов.
Чинно сели на лавки, Лука разрезал пирог, кашлянул и загадочно поглядел на жену.
— Чего тебе? — проворчала Соломонида.
— Медку бы нито…
— Ишшо чего, мальца-то спаивать.
— Мальцу квасу подай.
Соломонида поворчала, но перечить мужу не решилась — только и всего, что, выходя, громко хлопнула дверью. Лука ухмыльнулся. Скоро жена вернулась с двумя жбанами: в одном был мед, в другом — квас.
Никогда прежде не видел Егорка подвыпившего дьякона. И вот, сидя напротив него, дивился безмерно.
На глазах преображался Лука. После первой чары стал он смурным и безулыбчивым, после второй и третьей взялся попрекать Соломониду: и пироги не допеклись, и мед горьковат, и в избе не прибрано, а когда в жбане меду оставалось на донышке, вдруг встал из-за стола, приосанился и запел — да так, что хоть уши затыкай: громче не певал он и в соборе.
Но что больше всего испугало и удивило Егорку — песни Луки, те самые бесовские и богомерзкие песни, которые еще совсем недавно сам дьякон подвергал поруганию.
Со страхом глядел Егорка в широко разевающийся рот Луки: и где это только, в какой неводомой пучине, рождается нечеловеческий, грому подобный рык?!
Замахала руками Соломонида, кинулась прочь из избы, а у Егорки поползли по спине мурашки. Боясь шелохнуться, сидел он, скособочившись, на лавке и, словно завороженный, глядел на Луку.
Глаза дьякона помутнели, на шее вздулись жилы, хилое тело его напрягалось и дрожало. Казалось, тесно Луке в его тщедушной оболочке; казалось, еще немного — и голос разорвет ее и ринется, освобожденный, и не выдержат трухлявые стены избы, и все рассыплется в прах…
Вбежала в избу Соломонида, заверещала, вцепилась дьякону в плечи — и оборвался голос.
— Аль ошалел, оглашенный! — кричала вне себя дьяконица. — Сызнова за старое — выдь-ко, погляди: собрал народ возле плетня всем на посрамление!..
И снова, еще пуще прежнего, испугал Егорку внезапно преобразившийся лик Луки: жилы на его шее опали, с глаз словно сдернули пелену — стали они ясными и злыми.
Оттолкнул от себя дьякон Соломониду, как был, в одной рубахе и холодных штанах, ринулся за дверь — с улицы донеслась брань и истошные крики.
Дьяконица сунула Егорке шапку в руки:
— Беги, беги, милый, нынче нам не до тебя!
Следом за ним вывалилась во двор, где метался на снегу, как подраненный зверь, Лука.
— Сопель! Сопель! — неслось со всех сторон. На плетне висли ребятишки.
Егорка юркнул за их спины и последнее, что увидел он, был дьякон, бегущий к плетню с вывороченным колом в поднятых над головой руках…
2
Возвратившись на монастырский двор, долго не мог прийти в себя Егорка. Может, оттого и спал он плохо, может, оттого и слышал, как заскрипела под Прокопом лежанка.
Приоткрыл малец глаза, вгляделся в темноту — длинная фигура Прокопа неслышно скользнула к двери. Скрипнули державцы, дверь приоткрылась и хлопнула.
Егорка соскочил на пол, сунул ноги в лапти, наскоро накинул кожушок, вышел следом.
За дверью было морозно и ветрено. В ясном небе стояла полная луна — двор был облит ее голубым сиянием, снег колюче искрился, резкие тени пересекали разгребенные монахами дорожки.
С часто бьющимся сердцем Егорка прижался к осыпанным изморозью сосновым кряжам стены. Прокоп был где-то рядом. Мальцу казалось, что он даже слышит его дыхание.
Что-то звякнуло невдалеке, потом — скрип-скрип — донеслись осторожные шаги. Собравшись с духом, Егорка выглянул из-за стены: Прокоп был уже в другом конце двора. «Куда это он? — удивился малец. — Уж не к келарю ли в гости повадился?» Знал он: в том углу, под трапезной, были монастырские кладовые.
Еще сильнее разобрало Егорку любопытство. Едва только скрылся Прокоп под всходом в трапезную, про скочил и он через облитый светом двор, присев на корточки, спрятался за сугробом.
Прокоп, видно, услышал его шаги: взлохмаченная голова его высунулась из-под всхода, повертелась в разные стороны и снова исчезла. Егорка вздохнул с облегчением.
Теперь ему не было страшно, теперь он догадался, куда ходит по ночам Прокоп: отыскал он щелку в кладовых, вот и грызет под сукманицей краденое, а все не в коня корм — иначе с чего бы отбирать ему каждое утро то у Егорки, то у других чад половину налитого им в миски сочива?
Стал Егорка подбираться ко всходу: уж больно хотелось ему хоть одним глазком глянуть, как это ухитряется Прокоп отмыкать навешенный на дверь кладовой тяжеленный замок…
Эх, Егорка, Егорка, невезучий ты человек! Прокоп сколь уж дней пасется на запретных хлебах, а ты и двух шагов не сделал, ты и под всход-то не успел свернуть, только руку протянул к перильцам, как схватили тебя сзади в крепкие объятия.
— Держи! Попался хититель! — завопил истошным голосом келарь.
И как только подкрался он по скрипкому снегу, как только не услышал его малец, — должно, задумался, да что с того: не вырваться ему от келаря, хватка у монаха крепкая.
Стал Егорка, всхлипывая, просить:
— Не губи, отпусти меня, дяденька, не виноват я ни в чем.
Но не смягчить ему сердца келаря: давно примечал тот, что повадился блудливый кот на его припасы, только вот выследить не мог.
А кот оказался чадом Луки, и, поймав его, порадовался келарь: не любил он дьякона и, ежели бы не игумен Симон, ни за что не стал бы кормить будущих распевщиков в своей трапезной: смущали они чернецов суетностью своею и шумом. А келарь был человеком строгих правил.
На шум сбежались во двор заспанные монахи, таращились на Егорку, укоризненно покачивали головами. Келарь, захлебываясь от восторга, рассказывал, как словил его у всхода.
Появился игумен в наброшенной на плечи шерстяной монатье. Спросил мальца:
— Как звать тебя?
— Егорка.
— Почто лазил в кладовые?
— Не лазил я…
— А это уж другой грех. Врать не пристало отроку. Словил тебя келарь…
Нечего сказать Егорке, заплакал он, упал игумену в ноги, лбом ударил в снег. Поморщился Симон:
— Встань, отрок.
Егоркины слезы поколебали его решимость.
— А не ошибся ты, келарь? — обратился он к монаху.
— Да как же ошибиться, — обиделся келарь, — коли сам схватил его у кладовых? Давно смекнул я, что шарит кто-то в наших припасах, вот и подстерег.
Монахи возмущенно зашумели:
— Ишь ты, мал, да удал. Неча на него глядеть!..
— Завелся волчок в нашем стаде, игумен. Почто не веришь келарю?
— Ну, будя, — поморщился Симон. — Спрячьте его под запор. А заутра кликнете ко мне Луку.
Еще большие унижения принял Егорка, когда, заслышав возню, высыпали из кельи удивленные чада, его товарищи. Прокоп тоже был среди них, делал вид, будто только что проснулся, зевал и потягивался (и как только прошмыгнул он, никем не замеченный, через озаренный луною двор?!).
— Вот, — назидательно говорил им келарь, проводя мимо них опустившего голову Егорку, — глядите, чтобы другим было неповадно. Ни от каменя плода, ни от хитителя добра: люди молотить, а он замки колотить, — будя. Спросим с него строго.
Прокоп состроил мальцу гнусную рожицу. Егорка сжал кулаки.
По дороге в темную келарь не жалел затрещин.
— Благодари бога, что спустился игумен, — говорил он, — не то растерзала бы тебя братия…
В темной было сыро и холодно. Сидя у заплесневелой стены на корточках, Егорка проскулил всю ночь: и почто ему так не везет, почто любая беда — на его голову? А с Прокопа — как с гуся вода. Ничто ему не делается — лежит себе сейчас полеживает на лежанке, приятным снам улыбается.
Утром явился в монастырь Лука. С порога стал грозить и ругаться:
— Послала тебя нечистая на мою голову! А ну, встань, да сказывай: аль не поил, не кормил я тебя? Не одевал, не обувал, не учил уму-разуму?
Из-за спины его выглядывал келарь, на каждый вопрос Луки одобрительно кивал головой.
Не слыша ответа, еще больше расходился дьякон, размахнулся, влепил Егорке оплеуху.
— Кого угощала вечор Соломонида пирогом? — наскакивал Лука. — Кого квасом поила?… Брюхо у тебя бездонное, яко дырявая ряднина.
Вспомнив про всегдашнюю доброту к себе дьякона, не выдержал, в голос заплакал Егорка. Но как объяснишь Луке, что не лазил он в кладовые?
А дьякон себе на уме. Откуда было знать мальцу, что до того еще, как встретиться с ним, побывал Лука у игумена.
— Что же ты, дьякон, плохо пестуешь своих чад? — выговаривал ему ровным своим голосом Симон. — Нынче в кладовые, завтра в бретьяницы монастырские, а там и на дорогу с топором выйдут они, яко злобные тати…
— Тревога твоя не напрасна, игумен, — отвечал ему Лука. — И верно, завелась худая овца в моем стаде. Но не Егорку мню я, сей отрок послушен и богобоязнен. Напраслину возвел на него келарь, и, может быть, не по злому умыслу.
— Да как же напраслину, — удивился Симон, — коли схвачен малец не в келье своей, а у кладовых, и замок был потревожен?
— Не знаю я, как такое могло случиться. А не был ли келарь твой пьян?
Прикусил болтливый язык Лука, но поздно. Синие глаза Симона потемнели от гнева.
— Да как смеешь ты, дьякон, говорить такие слова в моей обители? Богохульство сие.
— Прости, игумен. Сказал не подумавши. А за Егорку я могу поручиться и своею головой.
— Что твоя голова, — усмехнулся Симон. — Сам давеча признался, что худая овца пасется в стаде…
— Не Егорка то, вот те крест не Егорка, — побожился Лука, крестясь на икону.
— Так что же хощешь ты? — озадачил дьякон игумена. — Нешто отпустить твоего чада с миром? Каков же будет другим урок?
— Отпусти, игумен. А истинного хитителя я тебе сыщу, — пообещал Лука.
Нахмурившись, задумался Симон. Не кривя душой, и сам он признавался себе, что не шибко верит в вину мальца. Много повидал он на своем веку воров и татей, ловил и казнил их нещадно, и в своей обители встречал нечистых на руку монахов (потому и разгневался на Луку, что обмолвился он, зная правду), предавал их жестокой епитимье и изгонял в мир. Но воспоминание о загнанном Егорке пробуждало в нем жалостливые чувства. Хорошие были глаза у мальца, и слезы его были неподдельны.
— Ладно, — смягчился игумен. — Однако же взять да и выпустить твоего чада я не могу. Почто вертелся он во дворе, мне неведомо. Но так думаю я: сие неспроста. Вот и попытай его, дьякон. Вот и потряси — авось что и вытрясешь. Коли сам не крал он из кладовых, то хитителя знает в лицо.
— Золотые слова твои, игумен, — заулыбался Лука. — Верно ты смекнул, и мне сдается, что знает Егорка, кто повадился за чужим добром, но — упрям малец. Так как повелишь, игумен?
— Пущай покуда посидит твое чадо у меня в темной. А сыщешь хитителя — тут и выпущу я его…
Таково побеседовали Лука с Симоном. Но с Егоркой дьякон был крут. Долго бился он с мальцом, но так ни слова из него и не выжал. Одно твердил Егорка: не крал я, а кто крал, не ведаю.
— Ведаешь, ведаешь. — драл его за распухшее ухо Лука. — А не скажешь — век сидеть тебе в темной.
— Да что говорить-то, дяденька, — верещал Егорка, — коли вышел я на двор по нужде, а келарь меня ни за что ни про что схватил?
— В иной стороне заход-то, в иной, — бормотал за спиною Луки монах. — Не верь ему, дьякон.
— Так почто у кладовых вертелся? — снова схватил Егорку за ухо Лука.
— Ой, больно, дяденька, ой, больно-то как! — закричал не своим голосом малец.
Устал Лука, перевел дух.
— Экой ты, малец, упрямый, — сказал он. — Думаешь, с тобою и ладов нет? Нынче топорщишься ежом, а как посидишь в темной, так и приободришься.
С тем и ушел. Загремели затворы, и остался Егорка опять один на один со склизкими стенами. Обут Егорка на босу ногу, кожушок накинут на исподнее. Покусывает морозец ступни, забирается под одежку: прыгает Егорка, пытается согреться, но нет тепла в его теле. И холодно ему, и голодно, и от отчаяния хоть лютым зверем вой.
3
Один бог знает, как повернулась бы Егоркина жизнь, ежели бы вдруг не случилась с Прокопом промашка. Уверовав в свою удачливость, забрался он на следующий день во двор к Звездану, хотел пошарить в его погребах, но был схвачен конюшим, предстал пред дружинником и, напуганный его грозным видом, признался во всех своих грехах, помянул и про то, как угодил в темницу Егорка.
— Умел грешить, умей и ответ держать, — сказал, выслушав его, Звездан и вместе с Прокопом отправился прямехонько в монастырь к игумену.
— А, ишшо одного пымали! — злорадно воскликнул попавшийся им навстречу келарь.
— Аминь, — оборвал его Звездан. — Вели-ко, келарь, вести сюды из узилища Егорку.
— Что-то загадками ты все сказываешь, дружинник, — растерялся под его взглядом монах, — а я загадки разгадывать не мастер.
— Зато злобы в тебе — хоть отбавляй, — сказал Звездан и даже ногой притопнул, прикрикнул нетерпеливо: — Кому велено?!
Делать нечего, привел келарь мальца.
— Ты Прокопа постереги, — приказал монаху Звездан и, подталкивая перед собой совсем обробшего Егорку, вступил на всход.
— Здрав будь, Симон, — сказал дружинник, входя в келью, в которой бывал уже не раз, и склоняя голову под благословение.
— С приездом тебя, — перекрестил его Симон и с удивлением взглянул на стоящего с ним рядом Егорку.
— И его благослови, отче, — подтолкнул Звездан Егорку. — Не шарил он по кладовым, напраслиной спугнули чада. А истинного хитителя стережет твой келарь. Взгляни-ко в оконце!
Все еще озадаченный, Симон, однако, послушался дружинника, приблизился к окну и выглянул во двор:
— Так вот он кто!.. А я все в сомнениях пребывал: уж больно ясные у мальца глаза.
— У него и душа чистая и светлая, — улыбнулся Звездан, ласково гладя Егорку по голове.
— Все мы грешны, — строго проговорил Симон, но чадо перекрестил. Пожевав в задумчивости ртом, добавил: — Ты на меня, малец, не серчай. И тако скажу я тебе: дьякон, наставник твой, слов келаря на веру не принял, тож уверял меня, что не твоих рук это дело. — Помолчал, подумал еще и договорил: — Любит он тебя…
Едва молвил игумен последнее слово, едва сел на лавку, поставив между колен свой посох, как дверь раскрылась и на порог вступил взволнованный Лука. Во дворе ему уже про все рассказали.
— Так, — произнес дьякон, пытаясь угадать по глазам присутствующих, о чем только что был разговор. Все молчали.
— Так. — повторил Лука неуверенно и теперь пристально смотрел на одною только игумена.
— Бери свово чада, — сказал Симон и глазами показал на Егорку. — Чист он и пред богом и пред людьми.
— Это как же чист-то? — удивился Лука и укоризненно покачал головой.
Не успел Звездан и рта раскрыть, чтобы рассказать про все, как было, — с громкими упреками набросился Лука на Егорку:
— Поглядите на него, люди добрые, стоит пред святым отцом, яко ангелочек! Да не ты ли, душа из тебя вон, извел меня и Соломониду?! Не из-за тебя ли не сомкнул я глаз всю ночь, а Соломонида плакать устала?! И не из-за твоего ли злого умысла запекла она в пироге таракана и того хуже — плеснула мне вечор в чашу вместо меда квас?! Почто молчишь — отвечай же, как на исповеди?
— Остановись, дьякон, — прервал Звездан сбивчивую речь Луки. — Не лай попусту. Ежели был бы ты со мною, когда словил я Прокопа и тот поносил тебя последними словами, язык твой не повернулся и на малую долю из тех упреков, что наговорил ты мальцу… Ступай же, Лука, с миром, и ежели не по душе тебе Егорка, так беру я его к себе. И на том кончим наш разговор.
Оторопел дьякон, не ожидавший такого скорого и решительного отпора. Вытаращил он на дружинника глаза:
— Да на что тебе Егорка? Он и меча-то поднять не в силах — вон как хил. Тетиву ему не натянуть. И на коне опять же он не ездок…
— А уж о том не твоя, а моя забота, — с лукавинкой во взоре продолжал раззадоривать Луку Звездан. — Кашей я его накормлю — подымет Егорка меч. А мясом попотчую, так и тетиву отожмет. Что же до коня, то и это дело наживное: никто из нас не родился лихим наездником.
— Почитал я тебя за человека разумного, Звездан, — сказал, бледнея, Лука, — но вот слушаю и тако думаю: недалеко ушел ты от Егорки, умом скуден, как чадо. Будто мало у тебя своих отроков, будто сесть на коня некому, а того понять не можешь, что голоса такого, как у Егорки, во всем нашем ополье не сыскать. И хоть кашей корми твоих дружинников, хоть мясом — толку от них никакого: кукарекнут — вот и вся песня.
— Да что песня! — засмеялся Звездан. — Песня и есть песня: ни хлеба в твоих одринах, ни золота в бретьяницах от них не прибавится.
Нарочно задирал он Луку и на Симона поглядывал, как заговорщик. Игумен давно уже понял, что к чему, Звездану поддакивал, кивал и хмурился, когда горячился дьякон.
При последних словах дружинника Лука аж подпрыгнул на месте:
— Постыдись, Звездан. Что ты такое говоришь, да как только язык у тебя поворачивается!.. Песнею испокон веку славилась Русь. В почете были песенники да гусляры при Владимире Ясное солнышко, и князь Всеволод чтит нашего брата — слава ему за то и низкий поклон! Весело поется — весело и прядется. Один ты глух, как пень, да что с тебя взять!..
— То-то учишь ты песням дубьем да березовым веничком, — спокойно отвечал дружинник. — Этак-то отвадишь от себя не одного токмо Егорку — все чада разбегутся куда глаза глядят. Не мне стыдиться пристало, а тебе, Лука. Нет, не отдам я тебе Егорку! Почто неволить его, ежели наука твоя ему не в радость, а в муку?
Устремляя помутневшие от негодования глаза на игумена, дьякон сказал:
— Отчего же ты молчишь, Симон? Иль не сказано в евангелии: «В поте лица да добудешь хлеб свой на сущный»? Для праздной ли жизни приготовляю я чад своих?.. О каком злате сказывает тута Звездан? Почто соблазняет Егорку?
Симон смущенно покашлял.
— Скажи, Егорка, — обратился он к топтавшемуся у порога пареньку, — хотел бы ты возвернуться к Луке?..
— Ишшо чего! — вспылив, оборвал Симона дьякон. — Его ли это забота?.. У мальца одно на уме — собакам хвосты крутить, а Звездан своими подстрекательскими речьми и того пуще совращает его: вона сколь на дружиннике злата да серебра надёвано, один пояс стоит три гривны кун, а сапоги, а шапка соболья, а меч! Да какому же отроку не лестно напялить на себя блестящие доспехи!.. Аль сам не видел — толпами увязываются они вослед за дружинниками… Да ежели гончар сына свово не обучит глину месить, а коваль юноту варить крицу, а древодел — рубить и тесать лес; ежели все на коней воссядут да пойдут добывать себе богачество во чистом поле, не уподобимся ли мы безбожным татям и не пустим ли землю свою в разор, хоть и призваны украшать ее и расстраивать?!
Устав от длинной речи, Лука глубоко вздохнул и, не дожидаясь, что скажет игумен, решительно взял Егорку за руку:
— Пойдем, чадо, — Соломонида тебя заждалась.
Простыми словами развеял дьякон приятные сны: нет, не скакать Егорке на боевом коне, не ходить в расшитом жемчугами кожухе, не вынимать из красивых ножен блестящего меча. Вон и Звездан уж боле не противится, и Симон смотрит на них с тихой грустью.
— Благослови же, отче, — склонился пред игуменом Лука, зашипел, в бок подтолкнул Егорку, — тот, насупясь, глядел волчонком.
— Во имя отца и сына… — раздался над чадом ровный и тихий голос Симона.
Тут не выдержал, в рев пустился Егорка:
— Не хощу к Луке!..
— Погодь, погодь, — протяжно проговорил Лука, крепко сжимая его руку. — Это как же так — на хощу? А кормил-поил тебя кто, а одевал-обувал? А распевкам кто учил?
— Меня и слепец распевкам учил, — всхлипывая, отвечал Егорка, — а ты вот взял же да привел к себе и дозволения не испрашивал?
Он с надеждой, сквозь слезы, глядел на Звездана. Дружиннику не по себе стало под его вопрошающим взглядом: вроде смазал он мальцу губы медом, а и лизнуть не дал.
— Не огорчайся, — сказал он ласково, присаживаясь перед ним на корточки и запуская пятерню в его светлые волосы. — Ведь и прав Лука: мал ты еще, куды тебя в дружину? А там как бог даст. Еще свидимся мы с тобою, Егорка, еще прокатимся на моем коне — тебя я не забуду… Как, дьякон, коли выдастся свободный день, отпустишь ли ко мне Егорку?
— Чего же не отпустить, пущай гостюет, ежели тебе не в тягость, — обрадованный спокойным тоном дружинника, сразу же согласился Лука.
— Не плачь, ступай с миром, Егорка, — сказал игумен, — никто нынче не посмеет тебя обижать. А ежели что, то и ко мне приходи. Пустишь ли ко мне чадо свое, Лука?
— Как же к тебе не пустить, игумен! — совсем успокоился дьякон. — Ты наш отец и благодетель.
— Слышал, Егорка? — сказал Симон. — Утри слезы-то… Вот так. Бог отметил тебя чудным голосом — радуйся: не каждому такое дано. И Лука ради тебя же старается. Сие — и хлеб твой, и отрада. А людям радость. Дай-ко облобызаю я тебя в лоб…
Перекрестил Симон Егорку, а Луке наказывал:
— Учи его, дьякон, со тщанием, ибо тако мыслю я: достойно украсит он нашу Богородичную церковь.
— Твоя правда, игумен, — смиренно отвечал Лука и кланялся Симону.
И еще сказал Симон:
— Ты мне знак подай, Лука, как срок наступит: не худо бы показать Егорку нашему князю.
— Облагодетельствуешь, игумен! — обрадовался дьякон, и глаза его засияли. — Да неужто чести такой удостоится мое чадо?
Глава девятая
1
С утра пораньше на Звезданов двор явились гости: Негубка с Митяем, да Крив, да Мистиша.
— Принес бог гостя, дал хозяину пир! — обрадо вался Звездан и, пока накрывали в горнице стол, стал расспрашивать знакомцев, что да как. — Думал уж я, не выпустили вас из Новгорода али в пути беда стряслась?
— В Ростове мы подзадержались, — объяснил Негубка. — В Ростове хорошо царьградский товар шел. А ко Владимиру прибыли только-только, еще бы чуть замешкались — и вмерзли бы в лед. Ну да, слава богу, все обошлось.
— Лед-то когда еще установился, — попрекнул купца Звездан. — Зима в самой силе, а вы только объявились…
— Не серчай на нас, Звездан, — ответил Негубка. — Куплей да продажей торг стоит. И у нас хватает забот. Да вот еще Мистише искали его фаря.
— Сыскали ли?
— Сыскать-то сыскали, но уперся Несмеян.
— Не отдает?
— И не слушает! Я уж ему и мзду предлагал.
— За чужого фаря-то?
— А что делать? Мистише без коня в Триполь возвращаться не можно. Без коня-то беглый он, а с конем — посланный боярина своего Стонега.
Со вниманием выслушав купца, Звездан задумался.
— А что, Негубка, — сказал он, — не поговорить ли мне с Несмеяном?
— Вот бы уважил! — живо кивнул купец. У Мистиши щеки порозовели.
— Тебя Несмеян послушает, — сказал он.
Звездан улыбнулся.
— Погоди радоваться-то, — охладил он паробка. — Торопом вороху не вывеешь. Не знаком я с Несмеяном, а по вашим словам выходит, что человек он несговорчивый.
— Несговорчивый-то, несговорчивый, а Стонега вона как заговорил, — сказал Негубка.
— Так то он Стонега, а то я его самого. Чем бы прельстить Несмеяна?
— А ты не мудри, Звездан, — подал голос молчавший до поры Митяй. — Где просто, там ангелов со сто. Кликни его сюды на пир. Пущай посланный твой скажет Несмеяну: прознав-де про твои заслуги, хощет хозяин мой с тобою знакомство свесть.
— И то, — обрадовался Звездан. — Так, сказываешь, меды пить он горазд? — повернулся дружинник к Мистише.
— Ой, как горазд-то!
— Будь по-твоему, Негубка, — сказал Звездан, — и откладывать задуманного нам ни к чему. Живо кликну я Несмеяна, а медов у меня вдосталь — пущай порадуется.
— Пущай, — кивнул Негубка с лукавой ухмылкой. Уж он-то сразу смекнул про Звезданову хитрость.
Поняли и другие. И покуда ждали Несмеяна, обсуждали, кто и как станет себя вести.
— Всех ли знает из вас Несмеян? — спросил дружинник гостей.
— Меня и Мистишу, — отвечал Негубка.
— Тогда не обессудьте, гости дорогие, — сказал Звездан, — а с вами встретимся мы в другой раз. Нынче же пировать станем вчетвером. Я сяду рядом с Несмеяном, а ты, Митяй, с другого боку. Тебе же, Крив, следить, чтобы чаша у нашего знакомца не была пуста.
Крив впервой был на дому у такого важного дружинника: шутка-ли — к самому князю Всеволоду вхож, сидит у него с другими, как равный, на боярской думе. Поручение Звездана он воспринял со всею серьезностью.
Прощаясь с Мистишей на крыльце, Крив шепнул своему дружку на ухо:
— Ну и попотчую я Несмеяна!..
— Уж попотчуй, Крив, попотчуй.
— Ей-ей, не подымется он из-за стола!
— Одного боюсь я: приедет он в гости не на моем фаре, — засомневался паробок.
— С почетом зван, да не на фаре! — воскликнул горбун. — Плохо знаешь ты своего знакомца. Где похвастаться, где себя показать — там и он. Весь Киев наслышан про его коня, во Владимире тож одолели его с расспросами: не продашь ли, мол, фаря? От бояр приходили, от княжеских думцов… А тут в гости зван. Ни кольчугою Несмеяну не блеснуть, ни дорогим платьем — одним только конем.
Тем временам стол в горнице у Звездана был накрыт по-праздничному: пироги, кулебяки, жареные гуси и рыба, огурчики соленые, и грибки, и разные диковинные плоды, от одного вида которых у Крива потекли слюнки и заурчало в желудке. А когда появилась хозяйка в расшитой жемчугами красной рубахе, показалось горбуну, что попал он в чудесную сказку, что во сне это, а не наяву. Даже за ухо подергал себя, чтобы убедиться: и впрямь на пиру он, и впрямь ломится стол от чудесных яств, а Звездан ласково улыбается хозяйке, ведет ее, придерживая под руку, на почетное место, усаживает на пушистые полавочники.
Все готово, а гостя нет. Сунулся Митяй к оконцу:
— Едут!
Звездан тоже выглянул: впереди посланный отрок на пегой кобылке, за ним — Несмеян на фаре! Вот уж воистину неспроста пустил Стонег своего паробка в погоню, неспроста лишился сна и покоя. Таких коней не видывал еще и Звездан.
Вышел он на крыльцо приветствовать долгожданного гостя, в горницу его вводил, сияя улыбкой; жена Звезданова Олисава принимала у Несмеяна шапку, челядины, толкаясь и мешая друг другу, помогали гостю снимать полушубок.
— Сюды садись, сюды, Несмеян, — указывал Звездан, проводя дружинника по горнице. — Наслышан я о тебе, вот и решил поглядеть, таков ли ты с виду, как люди сказывают.
Сел Несмеян ко столу, приосанился, одной рукой провел по усам, другой на стороны расправил бороду. На Олисаву кинул блудливый взгляд, но тут же спохватился, крякнул и обратился к хозяину:
— Сие великая честь, Звездан. Уж как ни раскину я своим худым умишком, а все в толк взять не могу, почто удостоился. Не спутал ли ты меня с кем другим?
— С кем же другим тебя спутаю, — в тон ему степенно отвечал Звездан, — коли и на княжом дворе слушок прошел, что знатно водишь ты купцов и в обиду их не даешь. А князь наш, что и тебе, должно быть, ведомо, всею душой радеет о торговле. Да вот беда — еще не безопасны дороги, еще не перевелись тати и иные лихие люди. Урон же от них велик… Да что я разговорами гостя потчую! — спохватился он. — Выпьем меду за твое здоровье, Несмеян, а для беседы у нас весь день впереди.
Понравилось Несмеяну хлебосольство хозяина и обнадеживающее начало: знал он по опыту своему, что медуши в таких теремах всегда полны. Но вот хозяек таких, красавиц писаных, еще не встречал он нигде. Может, берегли от него своих жен купцы да ремесленники, а может, были они страшнее жаб? Да что там сказывать, у Звездана все было ему по душе: и почтительность, с какой обратился к нему посланный, и суета челядинов, старавшихся с порога угодить гостю, и сам терем, резной, будто пряник, и праздничный стол. Вот только горбун разве, что сел напротив, смущал и беспокоил дружинника: был у него недобрый пристальный взгляд, и длинные руки его с широченными ладонями казались кузнечными клещами, словно не ложку брал он, а выхватывал из огня горячую поковку.
Ну да ладно, хозяину виднее, кого с собою рядом сажать за стол.
Поднял Несмеян чашу, привстал, поклонился Звездану и Олисаве:
— На добром слове благодарствую!
И сразу вылил ее до дна. Накануне-то с вечера был он зело хмелен, всю ночь маялся от изжоги, выцедил в молодечной полкадушки воды. Вовремя звал его Звездан: еще бы немного — и сам отправился бы он в ремесленную слободу искать своих давешних дружков, с которыми веселился накануне. Так уж повелось исстари: у кого гулял, тот и исцеляет…
Сладок был мед у Звездана, крепок, но первая чаша не облегчила Несмеяна. Покуда есть не хотелось, и он глядел, как закусывали хозяева. Еще бы медку!.. Вот когда оценил он длинные руки сидевшего напротив горбуна — проплыли они над столом, глядь, а чаша снова полна.
Уголками губ улыбнулся Криву Несмеян, а тот подморгнул ему плутоватым глазом.
Не дожидаясь других, вторую чашу выпил гость. Потом Митяй, обходя стол, по очереди разливал всем. Несмеяну из глиняного сосуда с узким горлышком плеснул душистого фряжского вина.
«Зело гостеприимны володимерцы, — чувствуя в груди приятное тепло, расслабленно думал Несмеян. — Нигде еще не потчевали меня с такою щедростью».
И стал размышлять он над собою и своею долей. И чем больше размышлял, тем значительнее сам себе казался. «Иные небрегут мною, а зря — куды им без меня податься?! — рассуждал Несмеян. — На таких, как я, все пути-дороги держатся. Это им не пиры пировать, не красоваться перед девками за крепостными воротами».
Словоохотливый от природы, любил он сказывать случайным знакомцам разные байки про свою опасную жизнь. Не обошелся без них и на сей раз.
Почтительно и со вниманием выслушивали его хозяева.
— А что, — вдруг произнес Звездан, — поди, и фаря своего добыл ты в неравной сече?
Польщенный, заулыбался Несмеян:
— Видал, каков конь?
— Не конь, а лебедь, — кивнул дружинник, а длинная рука горбуна услужливо долила гостю в чашу не то меду, не то вина (хмелен уже был Несмеян и за Кривом не следил).
— Верно, лебедь, — кивнул гость и поискал взглядом хозяйку, но Олисавы за столом уже не было. Жаль, не успел при ней похвастаться он своим конем.
Перехватив взгляд его, Звездан улыбнулся:
— Так как же попал к тебе конь, Несмеян? Не простых он кровей, на торгу такого не купишь…
— Ха, на торгу, — пьяно засмеялся гость, — да где же ты видывал, чтобы вывели на торг такого зверя?
— Вот и я мыслю, на торг такого не выведут. Подарок, что ль?
— Почто подарок? — вдруг насторожился Несмеян. — Не, князья мне подарков не жалуют.
— Откуда же фарь?
— У половцев на волоке отбил, — хоть и пьян был, а складно сказывал Несмеян. — Ночью напали на нас степняки, едва отбились. Почитай, всех положили, а ентот, на фаре-то, едва было не ушел…
— На таком коне да не уйти! — подзадорил его Звездан.
— Пымал я его!
— Неужто?!
— Вот те крест, пымал, — побожился Несмеян и наложил на себя крестное знамение. Однако же рука его, крестившая лоб, дрогнула. Гость опустил глаза и жадно приложился к чаше.
— Как же догнал ты степняка, Несмеян? — словно не замечая смущения дружинника, продолжал допытываться Звездан.
«И чего это он так прилип?» — впервые с неприязнью подумал Несмеян о хозяине.
— Споткнулся фарь на пригорке, — соврал он заплетающимся языком.
— Ну?
— Тут и метнул я стрелу.
— В фаря?
— Почто в фаря? В степняка, вестимо.
— А дале-то?
— Упал степняк. Конь-то над ним и встань…
— Да, — сказал Звездан, — шибко везучий ты человек, Несмеян. Ну-ка, Крив, — обратился он к горбуну, — плесни-ко нам еще в чаши. Что-то пересохло во рту.
— И верно, — подхватил Несмеян, радуясь, что трудный разговор позади. — За вино бьют, а на землю не льют.
Икнул он, поглядел в чашу с сомнением, но выпил до дна. Хозяева, как и до того, свое питье только пригубили.
Убедившись, что Несмеян дозрел, со значением покашлял Звездан в кулак и приступил к главному.
— Славно попировал ты у меня, Несмеян, — сказал он, — терпеливо слушали мы тебя, но всякой сказке бывает конец. Про что иное, может, и правду ты говорил, а про фаря плел нам гнусные небылицы.
— Как же небылицы-то? — пьяно мотнулся Несмеян. — Ты, хозяин, говори, да не заговаривайся. Меды я пил у тебя — на том и спасибо, а поносить меня почто?
— Вот, гляди, — сунул ему под нос княжескую печать Звездан. — Вышло такое дело, что зван я был ко князю нашему Всеволоду. И говорил мне князь: негоже, Звездан, что укрываются в нашем городе тати. Пришла-де мне от Ростислава из Киева такая весточка, что похитил дружинник у боярина Стонега в Триполе лучшего его коня, даренного Романом, и след-де ведет ко Владимиру… Как увидел я твоего фаря, Несмеян, так и обомлел: точь-в-точь по приметам сходен он со Стонеговым конем.
Тяжело дышал Несмеян, в рот глядел Звездану.
— Ну так как же, — прихлопнул ладонью по столу Звездан, — сам вернешь коня али вести тебя на княж двор.
— Вона куды весть долетела, — хрипло пробормотал Несмеян. — Вона как все обернулось.
— Радуйся, что не на улице схватили тебя и что ты мой гость, — сказал Звездан, — не то слушать бы тебя не стали.
— Да не крал я фаря! — вдруг взвился Несмеян. — Не крал, и все тут.
— У половца взял? — усмехнулся Звездан.
— Про половца врал я, — признался Несмеян, — А вот то, что у Стонега увел, — наговор. Сам боярин мне его подарил.
— За что же?
— Бог весть. Шел я от Олешья, гостил у Стонега. Меды пили, вот как нынче у тебя. Боярин мне коня при прощании и подарил.
— Щедрый боярин.
— И я подивился. Но отказываться не стал — худой тогда подо мною был скакун.
— А после?
Замялся Несмеян.
— После-то что?
— Да вот, во Владимире пристал ко мне отрок — от Стонега, говорит, прислан, верни боярину коня…
— Что ж не вернул?
— Жаль стало. Привык я к нему. Да и как дружиннику без коня? Нынче сговариваюсь я с купцами, весною пойду на Волгу в Булгар. Не загуби меня, Звездан. Ну что тебе стоит? Вроде и не был я у тебя, вроде и не приметил ты фаря… А я заутра съеду из Владимира, только меня и видали.
— Нет, Несмеян, — твердо сказал Звездан. — Князю своему лгать я не стану. Но и печаль твоя мне понятна. Гость ты мой, а гостя обижать не след, христьянин я. Дам тебе другого коня, мастью похуже, но быстрого и выносливого. Не останешься ты на меня в обиде.
— И на том спасибо.
— А теперь, — сказал Звездан, — выпьем еще по чаше. Эй, Крив, уснул ты, что ли?
— Тута я! — вскочил горбун и схватился за черпак.
Горькой была для Несмеяна последняя чаша, еще горше будет похмелье.
2
Во Владимире у Негубки, куда ни глянь, всюду родичи и знакомцы. С утра до вечера переходи из дома в дом — все будут тебе рады, везде столы накрыты для дорогого гостя.
Негубка же был человеком рассудительным и хоть родичей и друзей своих не забывал, но и не баловал. Чаще других хаживал он к златокузнецу Некрасу.
Давнишняя дружба связывала их. Недаром говорят: друг другу терем ставит. Не раз выручал златокузнец Негубку из беды, не раз Негубка помогал Некрасу.
А тут едва ли не породниться собрались. Митяй Негубке был все равно что сын родной, а у златокузнеца дочь подрастала, Аринка. Не то чтобы уж очень с лица хороша, но статью пригожа, и нрав у нее был веселый и легкий.
У бывалого купца глаз завсегда приметливый: видел он, как маялся и краснел Митяй в присутствии Аринки. А там на хороводы стали вместе они похаживать, а там и вечером нет-нет да и шмыгнет златокузнецова дочь на огороды. Переглянутся дружки: знамо дело, поджидал ее у плетня Митяй.
— Не пора ли, Некрас, сватов к тебе засылать? — стал поговаривать Негубка, будто в шутку, а будто и всерьез.
Некрасу Митяй нравился. Серьезен, не то что иные. Опять же и хватка у него купцовская. Познав Негубкину науку, далеко пойдет.
И так, откровенничая друг с другом, сначала вроде бы между прочим, а потом не шутя порешили дружки: сходят Негубка с Митяем в Царьград — и самое что ни на есть время будет свадьбу играть.
Радовались купец с Некрасом предстоящему веселью, но молодым про то покамест не сказывали, однако, встречаясь друг с другом, к концу разговор обязательно сводили к свадьбе. Все уж обсудили: и к какому попу венчаться пойдут, и кого позовут в гости, и что Некрас даст в приданое за Аринкой, и какую долю выделит Негубка из своего товара Митяю для обзаведения.
В тот вечер тоже, как и всегда, сидели дружки за столом и тешились.
Среди приятного разговора в избу вошла Некрасова жена Проска с полными водоносами. Прислушалась, покачала головой и, сложив руки на животе, встала возле стола.
— Чего тебе? — недовольно спросил Некрас, потому что вести мужскую степенную беседу в присутствии бабы терпеть не мог и всякий раз злился, ежели Проска досаждала ему своими бестолковыми советами.
— Складненько у вас все получается, мужики, — сказала Проска, презрительно ухмыляясь. — И про попа все-то вы знаете, и про приданое, и в чем невеста к венцу пойдет, и как вырядите жениха, а про то и знать не знаете, что у Аринки не Митяй вовсе, а совсем другой на уме.
— Как? — разом воскликнули Некрас с Негубкой.
— А вот так. Встречается она на огороде с давешним паробком, что приводил ты к нам в гости, купец.
— Быть того не может, — пробормотал Негубка.
— Ты что это такое выдумала, старая?! — рассердился Некрас. — Али белены объелась?
— Как же, — усмехнулась Проска, — кабы белены, а то своими очами видела.
— Отстань, — отмахнулся от жены Некрас, — сослепу тебе почудилось. Ты лучше за сочивом пригляди, чем попусту языком молоть.
— Сочиву ничего не сделается, а забрюхатит девку паробок, никто другой ее за себя не возьмет.
— Митяй не забрюхатит, — спокойно возразил Негубка.
— Митяй не такой, — поддержал его Некрас.
— Да что ж это деется-то! — Проска всплеснула руками. — Я вам про одно толкую, а вы все про свое. Какой Митяй? Почто Митяя поминаете? Не с Митяем вечеряет Аринка у плетня.
— Дык с кем же? — привстал из-за стола Некрас. Негубка тоже приподнялся.
— Месяц ясный на дворе — гляньте сами.
— Нешто охота нам из-за твоей глупости на мороз выходить? — проговорил Некрас, снимая с крюка овчину.
Негубка набросил на плечи шубу, и оба дружка вывалились на крыльцо. Проска с ворчанием захлопнула за ними дверь:
— Избу выстудите, ироды!..
По замерзшим ступеням дружки нехотя спустились во двор, обогнули избу, у колодца остановились, приглядываясь. В конце огорода у плетня стояли двое.
Екнуло сердце у Негубки, Некрас крякнул и, крадучись, пошел по протоптанной дочерью тропке.
Про тропку эту оба дружка знали, даже посмеивались, подмигивая друг другу, — тогда вселяла она в них радость, теперь совсем другие мысли лезли им в голову.
Близко, на два шага от молодых, остановились Негубка с Некрасом. А ведь и верно сказывала Проска: где надо, у нее глаза острее ястребиных. От колодца высмотрела, а они только сейчас разглядели: нет, не с Митяем целовалась Аринка, не Митяю положила она на плечи свои бесстыжие руки.
Узнал Негубка Мистишу.
— Держи его! — закричал купец и кинулся к плетню. Отпрянули друг от друга молодые, Аринка заверещала.
— Ну, гляди мне, — схватил ее за выбившиеся из-под платка косы Некрас.
Негубка тем временем, неуклюже осклизаясь, полез через плетень — догонять убегавшего Мистишу. Да где ему состязаться с паробком! Покуда кряхтел да перелезал он, Мистиша был уже далеко.
— Ужо доберусь я до тебя! — погрозил ему издали кулаком Негубка.
Некрас волок упиравшуюся Аринку в избу. Купец шел рядом.
— А что я вам говорила, — встретила их у порога торжествующая Проска. — Всё не верили мне.
— Нынче поверили, — сказал, задыхаясь, Некрас и швырнул дочь перед собою на пол. — Гляди, мать, какую козу вырастили!..
Не снимая овчины, сел на лавку, решительно расставил ноги:
— Каково?
Аринка, скорчившись, глядела на него с полу затравленным зверенышем. Протяжно поскуливала и всхлипывала, рукавицей прикрывала распухшие губы.
— Ладно еще, ежели соседи не видали, — говорила Проска ровным голосом, ковыряясь кочергой в печи. Лицо ее, освещенное красными угольями, было спокойно-каменно.
Всхлипыванья становились все глуше. Не решаясь подняться, Аринка замерла на полу.
— Встань! — сказал Некрас.
Дочь вздрогнула и снова принялась хлюпать и всхлипывать.
— Вот завсегда с нею так, — объяснил Некрас Негубке, — ежели что не по ней, так сразу в слезы. И ведь знает, что виновата, а через слезы послабленья ждет… Кшить ты! — повернулся он снова к дочери. — Набралась овца репьев, так почто куды не велено лазить? Али с матерью мы тебя такому обхождению учили? Что девичьи думы изменчивы, про то я смолоду знал, да все думал, не про мою дочь говорено. Ан вишь, как оно обернулось. Выходит, и впрямь: бабий ум — перекати-поле… Будя реветь, встань! — сурово сдвинул брови отец.
По-прежнему прикрывая губы варежкой и подвывая, но теперь уже потише, Аринка поднялась с полу, но вдруг снова заголосила и пала матери на плечо.
— Куды, куды? — проговорила Проска, продолжая шуровать кочергой в печи.
— Хоть ты не брани меня, мамонька, — пискнула Аринка, — хоть ты пожалей!..
— За что ж тебя жалеть-то, — с неохотой оторвалась от печи Проска. — Не сама ли сладости себе искала? Чай, не мы с отцом блудили на огородах.
— И вовсе не блудила я, не блудила… — заливалась слезами Аринка, ерзая лицом по материному плечу.
— Да как же это? — отстранилась от нее Проска. — Коли Митяй тебе сужен был, а ты с другим миловалась — не блуд ли?
— Блуд, — кивнул Некрас, продолжая сидеть на лавке, опершись руками в раздвинутые колени. — Блуд. И другого названия греху этому нет.
Аринка провела кулаком под носом, прислонилась к стене и затихла. Отдуваясь от пара, Проска выхватила ухватом из огня горшок и поставила на стол.
Некрас задумчиво поскреб пятерней бороду. Сидя рядом с ним, Негубка молчал.
— А ты почто слова не выронишь? — вдруг обратился к нему хозяин. — Небось твово паробка вкруг носа обвела Аринка.
— Не обвела я его, — закричала дочь, — у нас и разговору такого не было, чтобы женихаться!
— Зато у нас был, — оборвал ее Некрас. — Скажи, Негубка.
Купец замялся, про себя подумал: «А ведь и впрямь, ни Аринке, ни Митяю воли своей мы не объявляли».
— Да что сказывать, — уклончиво начал он, прерывая свою речь тихим покашливанием. — Разговор у нас был, чего ж там. Да только молодых мы не спрашивали.
— Чего же их спрашивать-то? — удивился неразумному ответу своего дружка Некрас. — И так все вокруг знали. На те ж огороды бегала Аринка к Митяю. Вот и соседи…
— Про соседей и не говори, — оборвала мужа Проска, и глаза ее впервые зажглись живым блеском. — Соседи все уши прожужжали: когда да когда свадьба? Нынче что им скажу? Страм…
Она кольнула дочь быстрым взглядом и снова принялась деловито накрывать на стол: мису мужу, мису Негубке, мису себе, а дочери не поставила.
Аринка в который уже раз за вечер принялась хлюпать носом. Смекнула она: сегодня ей не ужинать — издавна повелся у матери такой обычай. Иного наказания она придумать не смогла.
За все время разговора Некрас так и не сменил позы: сидел на лавке, раскорячившись, и только руками то по пузу водил, то за ухом. Теперь был он озадачен странными словами, сказанными Негубкой. Жена не ко времени сбила его с толку, и он мучительно морщил лоб, пытаясь восстановить в памяти утерянную нить разговора.
— Вот и смекаю я, — наконец произнес Некрас, оживляясь, — вот и смекаю я, что спрашивать молодых — только баловать. А ты туды же, Негубка! Да как же не стыдно тебе такое при Аринке сказывать?
— Почто стыдно-то? — посмотрел на него с укором купец. — Не мы ли с тобою желали счастья молодым?
— Ну, мы, — насупясь, кивнул Некрас. — Почудился ему в вопросе дружка опасный подвох. Ухо навострил златокузнец — что еще скажет Негубка?
А Негубка вот что сказал:
— Ежели не по сердцу Аринке Митяй, то неволить ее не надо. Может, Мистиша ей люб?
— Ой, как люб-то, — перестав плакать, подала голос Аринка. Внимательно слушала она купца.
— Так-так, — сказал Некрас и пошлепал сапогами по полу, — так-так, — повторил он и похлопал руками по коленям. — Еще что скажешь, Негубка?
— А ничего не скажу, — отвечал купец. — Все, почитай, и сказано.
— Все ли? — прищурился Некрас.
— Как на духу.
— Лукавишь, купец.
— Окстись, Некрас! — возмутился Негубка. — Да что ты такое говоришь?
— А то и говорю, что лукавишь, купец, — еще тверже произнес златокузнец. — Сдается мне, что и раньше ты не хотел, чтобы брал Митяй за себя Аринку: не пара-де она ему.
— Да почто же тогда встречались мы с тобой да разговоры говорили про свадьбу? — изумился Негубка.
— Про то и я тебя хотел вопросить.
— Брось, Некрас, — не желая заводить ссору, при мирительно сказал купец. — От лукавого это все, а мы ударим по рукам.
— Лукав ты, но и я не прост, — поднялся с лавки златокузнец, — и желаю, чтобы ноги твоей боле не было в моей избе. Вот бог, а вот и порог, Негубка. Ступай, покуда не выгнал тебя взашей!
Метнулась к мужу своему Проска (откуда и прыть така взялась?), повисла у него на поднятой для удара руке:
— Остановись, Некрас! Кому грозишь, кого выставляешь ты из избы?! Не лучший ли тебе друг Негубка, не с ним ли делил ты и хлеб свой, и соль? Не он ли выручал тебя из беды?..
Тут и Аринка заверещала, кинулась к отцу, стала помогать матери, оттаскивать его от Негубки.
Словно волк, обложенный собаками, зарычал Некрас, скинул с себя обеих — еще сильнее обозлился:
— Кшить, заступницы! Не бабьего худого ума это дело. Как сошлись мы с Негубкой, так и разошлись. И нет такой силы, которая соединила бы нас сызнова.
— Угомонись, Некрас, — сказал Негубка, надевая шапку. — Была промежду нас дружба, встала промежду нас вражда. И не по злому навету, а по твоему недомыслию. Ну да как бог даст. Я тебе недругом никогда не был. Прощай. Прощай и ты, Проска, — повернулся он к матери с дочерью и низко поклонился им. — И ты, Аринка, прощай.
Шагнул Негубка за порог, хлопнул дверью. Некрас опустился на лавку и, помотав головой, ткнулся лицом в растопыренные ладони.
3
Не на шутку перепугался Мистиша, когда увидел кинувшегося на него через плетень Негубку.
Еще больше перепугался он, когда подумал, что нужно возвращаться в избу купца, где они жили с Кривом со дня прибытия во Владимир.
И еще стыдно было Мистише перед Митяем, с которым он успел подружиться.
Но что поделать, разве сердцу прикажешь: не на радость себе полюбил он Аринку, а на горе. А расстаться с нею не в силах. И не в силах рассказать обо всем Митяю. Сам ведь Митяй помог ему встретиться с Аринкой, хотя видел он ее и раньше в избе у Некраса (и тогда еще приколдовала она его), а тут такая несуразица случилась: идти Митяю на огороды к Аринке, но кликнул его к себе Негубка и повелел со срочным делом отправляться в Гончарную слободу — одна нога здесь, другая — там. Никак не успеть Митяю, чтобы тут и там зараз побывать. А в Гончарную слободу никому другому идти было нельзя. Вот и попросил он Мистишу сбегать к Аринке, предупредить ее, чтобы нынче вечером его не ждала.
Мистиша рад был для друга постараться: чеботы на ноги, шубейку на плечи — и был таков. Радовался он, что идет к Аринке, но, если бы только знал, чем все это обернется, лучше бы ногу подвернул, лучше бы руку сломал, свалившись на клязьминском откосе…
В тот первый вечер не сразу отпустила его Аринка.
— Коли Митяя нет, то и киснуть мне в избе? Погоди немного — месяц-то какой!.. Неужто охота тебе возвращаться к Негубке?
Промолчал Мистиша, остался. У плетня простояли они весь вечер.
Спрашивала его Аринка:
— Почто ране не встречала я тебя во Владимире?
— Издалече я…
— А Митяя откуда узнал?
— В Киеве повстречались.
— Красив ли Киев-то?
— Красив.
— А Новгород?
— И Новгород красив.
— Шибко разговорчив ты, — сказала Аринка со смехом. — Али боишься меня?
— Чего ж мне тебя бояться? — отвечал Мистиша. — Баба ты и есть баба…
Привык он в Триполе ко взрослому обращению, но это не понравилось Аринке. Отстранилась она от него, погрозила пальчиком:
— Не баба я, а девка.
— Что баба, что девка — все одно, — сказал Мистиша и вдруг почувствовал, что щеки его наливаются жаром. Благо, не солнышко на небе, а месяц — не заметила Аринка его смущения.
Долго еще после того донимала она его расспросами. Осмелел Мистиша и до того разохотился, что рассказал Аринке и про то, как увел Несмеян у боярина фаря и как повстречался ему на дороге Крив и как искали они фаря в Киеве, а потом плыли с Негубкой в Новгород. И про сломанную ногу рассказал Мистиша и про то, как исцелил его чудесный лекарь Кощей.
Долго простояли они у плетня, условились свидеться снова.
— Ну как? — встречал его в тот вечер нетерпеливым вопросом Митяй. — Исполнил ли обещанное?
Не хотел вдаваться в долгие разговоры Мистиша: только и сказал, что с Аринкой виделся, и полез греться на печь.
Не понравился короткий его ответ Митяю. Забравшись следом за ним на теплые камни, стал он шепотом выпытывать: и что сказала она, и не обиделась ли, и где весь вечер пропадал Мистиша.
Притворился паробок, будто сон его одолел, пробурчал невнятное, всхрапнул и повернулся на бок.
Следующий день тянулся до заката без конца. Одного только опасался Мистиша, как бы и Митяю не вздумалось идти к заветному плетню. Но для Митяя снова нашлось у Негубки поручение.
Увидев, как собирается Мистиша, Крив предупредил его:
— Злые люди доброго человека в чужой клети поймали. Куды это заладил ты на ночь глядя? Возьми меня с собой.
— Не боись, Крив, — беззаботно отвечал паробок. — Не с шатучими татями я снюхался. Не стрясется со мной беды.
— Иной и сам на себя плеть вьет, — загадочно сказал горбун и принялся за свою привычную работу — плести Негубке новую сеть. Большой он был мастер сети плести, а купцу в дальнем плаванье добротная снасть — хорошее подспорье.
По совести же говоря, наскучило Криву и это занятие. Бестолковая жизнь его вся прошла в дорогах. И чем выше солнышко, чем ближе весна, тем все больше и больше задумывался Крив, тем все грустнее он становился, все чаще и чаще выходил на торг, заводил разговоры с бывалыми людьми, с завистью провожал отправлявшиеся из города обозы. Манило его приволье полей и лесов, и думал он: вот сойдут снега — одного дня не останусь во Владимире. Когда получил Мистиша через Звездана своего фаря, стал подговаривать его Крив:
— Давай возвернемся в Триполь.
Ни да, ни нет не говорил ему паробок. Удивлялся горбун:
— Да что тебя держит-то?
То морозно, то оттепель — вот и все Мистишины отговорки. Пустое все это. Догадался Крив, что есть причина и поважнее. Не зря пропадает паробок по вечерам.
Так день за днем тянулись. И нынче, как и всегда, проводив Мистишу, сидел Крив один-одинешенек в избе, сеть вязал (работа уж к концу близилась), вздыхал и думал, что зря послушался паробка, зря прельстился Негубкиным гостеприимством. Жил он до сих пор по своей воле, где хотел, там и ночевал, с кем хотел, с тем и дружил — хорошо! «Нет, — сказал себе Крив, — еще раз подступлюсь к Мистише и, ежели не согласится он со мною уходить, все брошу и уйду один».
Тут дверь отворилась, и на пороге появился паробок — будто мысли его подслушал:
— Собирайся, Крив. Я уж фаря оседлал.
— Господь с тобою, — руками замахал горбун. — Ночь на дворе.
— А по мне что ночь, что утро, — отвечал Мистиша, возбужденно шаря по избе и заталкивая в дорожную суму свои вещички. — Так едешь ли ты со мной?
— Что скоро делают, то слепо выходит. Сядь, Мистиша, да объясни толком: аль беда какая стряслась?
— Такая ли беда, что хуже и не придумаешь, — присел на краешек лавки паробок. — В тепле меня холили, сладкими медами потчевали, а я отплатил черной неблагодарностью… Нет, Крив, не жилец я боле в этой избе. И ежели в ночь не уйду из Владимира, то до утра пережду на купецком подворье.
— Нет, негоже это, — укоризненно покачал головой Крив. — Сам же только что сказывал про Негубкино хлебосольство. Так неужто уйдем, спасибо не сказав хозяину? Не в моем это обычае, Мистиша.
— Ну, так оставайся, а я уйду, — поднялся с лавки паробок и руку протянул к двери.
— Никуды не пущу я тебя, — заступил ему дорогу Крив.
— Как же не пустишь-то? — усмехнулся паробок и хотел отстранить горбуна с пути. Но силушка в Кри ве была недюжинная, даже не покачнулся он под его рукой.
— Пусти, — сказал паробок. — Скоро возвернется Негубка, так ни тебе, ни мне несдобровать. Шибко осерчал он. Ежели сами не сойдем, так выставит он нас с позором за порог.
Еще больше озадачил он Крива своими словами.
— Что-то совсем не пойму, я тебя, Мистиша. С чего это вдруг взял да и осерчал на нас Негубка?
— На тебя, Крив, он не в обиде. Ты остаться можешь, а я уйду.
— Уходить, так вместе, — сказал горбун. — Но прежде расскажи мне, что за вечер переменилось.
Замялся паробок, стыдно ему стало. Рассказать — все равно что заново пережить. Но Крив, он такой — с места его не сдвинуть, ежели правды не узнает. А правда горька. Сам Мистиша в случившемся виноват.
Поведал паробок о том, как повадился ходить к Аринке, как словили их вечером и как гнался за ним по огородам Негубка.
— Вона что надумал, — внимательно выслушав его, укоризненно проговорил горбун. — Нехорошо это, Мистиша. Значит, сам девке голову закружил, а теперь — в кусты? Нехорошо… А о том подумал ли ты, каково Аринке будет перед родителями?
— Ох, Крив, и не говори, — вздохнул паробок. — Да что делать? Научи, ежели можешь.
— Ты Негубку дождись.
— Боюсь я его.
— А ты дождись.
— Одно заладил ты, Крив. А того понять не можешь, что пришибет меня Негубка, я же и пальцем не пошевелю.
— Не таков Негубка, чтобы пришибить. Голова у него на плечах, а не кочан. Там сгоряча погнался он за тобой…
На крылечке проскрипели быстрые шаги, дверь отворилась — вошел купец, сапогом о сапог постучал, с усмешкой поглядел на Мистишу, крякнул, скинул полушубок, погрел в кулаке замерзшее ухо, ногою отстранил дорожную суму, покачал головою:
— Бежать наладились?
— Понапрасну не хули, купец, — первым воспрял Крив, подтолкнул Мистишу локтем: не бойся, мол.
— А что за нужда пристала собирать суму?
— Э, — сказал Крив. — Была не была — угадал ты: едва удержал я паробка.
— Вот так-то, — кивнул Негубка. — Значит, не зря поспешал я.
Помолчал, поскреб в затылке:
— Почто же обидел ты меня, Мистиша? Аль не как сына родного привечал я тебя?
Мистиша глядел себе под ноги, хмурился.
— Аль в избе моей тебе не приглянулось? — продолжал Негубка, обращаясь к паробку. — Аль постеля была жестка?
— Всем доволен я, — с трудом поднял глаза Мистиша и прямо посмотрел на Негубку. — И в избе твоей тепло, и постеля мягка, и привечал ты меня, как сына родного.
— Так почто же в путь наладился?
Нет, не смеялся над Мистишей купец. И угрозы не было в его голосе.
— Прости меня, Негубка, — сказал Мистиша. — Но как поделим мы с Митяем Аринку?
— Об этом уж забота не моя, — возразил Негубка.
— Под одною крышею живем мы, спим на одной печи…
— Вот уж верно, — сказал Негубка, улыбаясь, — как бы не намял тебе Митяй мой бока.
— Да что с того пользы? По душе мне Аринка, как Митяю ее уступлю?
— Не меня ли в сваты зовешь?
— Митяй уж просватан…
— Чего нет, крестом не свяжешь, — сказал Негубка. — Но вот тебе мое слово: ни за что не допустит Некрас, чтобы дочь его с тобою в церкви венчали.
— Убегу я с нею…
— Сыщут. Да и Аринка не такова, чтобы на чистое небушко променять отцову надежную крышу.
Не щадил паробка Негубка, хоть и видел, как клонится под тяжестью его слов Мистишина голова.
— Не на радость тебе Аринка, помяни старика. А как быть, не знаю. Никто этого не знает.
Долго молчал Мистиша. Все молчали.
Крив достал из-под лавки свою суму, кожушок на себя напялил, сунул за пазуху рукавицы.
— Пойдем, — сказал он Мистише. — Я с тобою. А тебе, Негубка, сеть-то другие довяжут. Ты уж прости.
— И вы простите, люди добрые, — сказал купец. — Ежели что не так, не взыщите.
Когда съезжали они со двора, почудилось Мистише, будто отпрянула чья-то тень от крыльца. Верно, Митяй это был.
Весела встреча, не весело расставание. Дороги к избе не приставишь, того, что было, не вернешь.
Решил Мистиша твердо возвращаться в Триполь к боярину своему Стонегу.
4
Недолго пожил Звездан во Владимире со своей Олисавой, недолго наслаждался домашним теплом и покоем.
В один из дней, когда ударили вдруг жгучие холода, постучал в ворота усадьбы князев гонец: звал к себе Всеволод дружинника на большой совет.
— Ой, не ко добру это, — запричитала Олисава. — Неспроста кличет тебя князь: чую я — не успели встретиться и уж расставаться пора.
И верно. Сказал Всеволод Звездану:
— Ступай обратно в Новгород. Святославу поклон от меня и от матушки, а Лазарю слово мое княжеское передашь. Говорил-де Всеволод, что о проделках твоих ему ведомо и о сговоре твоем с Михаилом Степановичем тож. Но бог грешников миловал и нам завещал. И потому тако наказывает князь: как и прежде, водись с новым посадником, дары от него принимай, однако же доноси нам о каждом шаге Михаила Степановича. Остальное, мол, дело не твое, и, ежели исполнишь все, как велено, Всеволод забудет прошлое. А не исполнишь, сам на себя пеняй.
Думая о неприметном, но надежном попутчике, Звездан почему-то сразу вспомнил Мистишу. И прямо с княжеского двора отправился к Негубке.
— Не живет у меня больше Мистиша, — отвечал ему купец. — Съехал он на купецкое подворье. Но смекаю я, что нынче и там его нет: говорил мне паробок, будто хощет возвернуться в Триполь. И Крив тоже с ним.
— По боярину своему, что ль, соскучился? — усмехнулся Звездан, догадываясь, что неспроста распрощался Негубка с паробком. Ведь недавно еще собирался Мистиша зиму переждать во Владимире.
Не стал вдаваться в подробности купец.
— У молодых нрав переменчивый. Не все в толк да в пору, кто в мыслях у них прочтет? А ты поспешай, Звездан, может, еще и не поздно, — сказал он.
Повезло дружиннику. На купецком подворье застал он Мистишу.
Удивился тот приходу дружинника.
— Слыхал я, — сказал Звездан, — будто в Триполь хощешь ты возвращаться еще до весны?
— Была такая задумка, — ответил Мистиша.
— А мне говорил, что весною наладишься в путь…
— Зимою полозницы добрые — вмиг долечу до Киева, а то ждать придется, покуда подсохнут дороги.
Но не прочел решимости Звездан в глазах паробка. Не полозницы причиною, что оставил Мистиша теплую избу купца.
— Оно, конечно, прямиком-то ближе, — сказал дружинник, — но не всякий прямой путь вернее окольного. Приехал я сюды не просто поглядеть на тебя, Мистиша.
— Почто же еще?
— Посылает меня князь Всеволод в Новгород. Ищу попутчика.
— Уж не меня ли выбрал?
— Видимо дело, да как ты решишь?
Польстило Мистише Звезданово предложение, но как бросит он во Владимире горбуна?
И об этом подумал Звездан. Видя замешательство паробка, сам поспешил на выручку:
— Вот и Крива возьмем с тобой. Ловко управляется он с луком, а в дороге все может быть. Да согласится ли он?
— Крив не согласится?! — воскликнул паробок и живо выскочил из конюшни. — Крив, а Крив! — кликнул он горбуна: — Подь сюды!
Переваливаясь на длиных ногах, горбун появился в воротах, со света прищурился:
— Почто звал?
— Хошь, возьмем тебя с нами в Новгород? — сразу предложил ему Звездан.
— В Новгород-то? — по природной хитрости своей стараясь казаться равнодушным, спокойно отвечал Крив. — Так в Новгород, говоришь?
Звездан с Мистишей молчали. Горбун, скрывая улыбку, пощупал пальцами нос.
— В Новгород-то я со всею охотой! — произнес он наконец, уже не сдерживая радости.
— Вот и столковались, — кивнул Звездан и сразу перевел разговор на сборы. — Откладывать нам недосуг — заутра тронемся. Тебе, Крив, дам я коня и обоим одежду справную: как-никак, князевы мы послы.
На следующий день рассвет застал их уже далеко за городом. Мороз был крепок, солнце вставало в ярких столбах. Хоть и прибавил просинец дня на куриный переступ, а все к весне. Снег сверкал ослепительно, тут и там на переметенной дороге виднелись звериные наброды, деревья в лесах под приподнятым светлым небом стояли не шелохнувшись на ветках, неприметные летом, проглядывались черные птичьи гнезда.
Взбодренные морозцем, кони бойко шли то наметом, то рысцой.
Глава десятая
1
Как потревоженное осиное гнездо, волновалось и бурлило Олешье.
Никогда еще не видывал Негубка такого беспорядочного скопища судов: почти все устье Днепра от берега до берега было забито насадами, стругами, дощаниками, греческими дромонами и скедиями.
— Что это, Негубка? — спрашивал купца опешивший Митяй.
— А бог весть, — спокойно отвечал привыкший к неожиданностям Негубка. — Должно, взволновалось море, вот и не вышли в срок.
Благо, невелика была Негубкина лодия, ловко скользила между судами к берегу.
— Одного в толк взять не могу, — рассуждал купец, — почто бы это ромейские боевые корабли сгрудились в Олешье. В Русском море, почитай, и так-то не ежедень повстречаешь их, а тута на тебе!..
Еще больше разобрало его любопытство, когда пристали к берегу.
— Батюшки-святы! — хлопнул себя по бокам Негубка. — А народищу-то!..
Все свободное пространство на исаде плотно забито людьми. Трудно удивить купца, а тут изумление так и было написано на его лице.
Горя от нетерпения, первым спрыгнул на берег Митяй, схватил за руку новгородского гостя в синем зипуне:
— Аль беда какая в Олешье?
— А подь ты! — выругался гость, вырвал руку, исчез в толпе.
Негубка уже был рядом. Углядев стоявшего чуть в сторонке, возле сваленного в беспорядочную груду товара, степенного купца с окладистой пегой бородой, улыбчиво поздоровался с ним, как со старым знакомым:
— Не скажешь ли, мил человек, почто суета да шум, как на пожаре? Сколь раз хаживал через Олешье, а такого не видывал.
— Да и я попал нынче, как в мешок головой, — отвечал купец. — Ни дохнуть, ни глотнуть. Царьград, слыш-ко, лыцари повоевали — вот и набежали ромени, кто ноги унес.
У Негубки к коленкам подступила слабость, поискал глазами, где бы присесть. Негде. Зажмурился, про себя подумал: «Свят-свят, уж не послышалось ли?»
— Ты… того, — пробормотал он, — не хлебнул ли с утра-то?
— Не хлебнул я, не сумлевайся.
С трудом пробились через толпу, пошли к избе посадника. На церковной паперти вихлялся юродивый, рвал на себе лохмотья, кричал надтреснутым голосом:
— Братия!.. Христьяне!.. Пришел конец православной вере. Антихриста посадили на патриарший стол!..
Бабы плакали, мужики толпились вокруг угрюмо. Чуть в стороне разглагольствовал жирный ромей в потертой хламиде. Толмач переводил:
— Сие папы Иннокентия козни. И тако говорит сей муж: возгордился папа, вознамерился в гордыне своей положить Царьград к апостольскому престолу. Хитер-де латинянин и зело коварен. А после занесет папа стопу свою и над нашей Русью…
— Кукиш ему! — послышалось из толпы.
— А еще тако сказывает сей муж, — бесстрастно продолжал переводить толмач, не обращая внимания на шум и выкрики, — собралось-де в Венеции войска видимо-невидимо, и дож ихний (князь, должно, по-нашему), какой-то Дандоло, спевшись с папою, принялся соблазнять и златом переманивать к себе ратоворцев: почто, дескать, вам в Египет идти ко гробу господню, когда рядом Царьград, а в нем богатства неисчислимые…
— Ишь ты, — говорили в толпе, — тож себе на уме. Вера верою, да своя рубашка к телу ближе.
Растерянно улыбаясь, ромей кивал мужикам, все бойчее и бойчее лопотал по-своему. Толмач, вспотев от напряжения, едва поспевал за ним:
— И тако дале говорит сей муж: соблазнил-таки ратоворцев тот самый Дандоло, и пошли они и взяли град Задар. Задарские-де купцы зело ловки были в торговых делах и стояли у дожа того, яко рыбья кость в горле.
— Да что там дож! — выкрикнул кто-то. — Наши-то князья тоже друг у друга грады берут.
На него цыкнули. Толмач утомленно провел ладонью по лбу.
— Не томи, дале сказывай, — подстрекнули из толпы. Жарко было, люди дышали тяжело, но никто не уходил. Народу прибывало. Сжатые со всех сторон, Негубка с Митяем пытались приподняться на носках, чтобы лучше видеть ромея.
— Неча понукать, — кинул в толпу раздосадованный толмач. — Что хорошо, то с поотдышкой. Больно мудрено говорит ромей. Погодите, покуда разберуся.
— Разбирайся, да долго не томи, — сказали ему. — И мы, чай, люди. Солнышко-то и нас припекает.
Лица у всех были озабочены, переговаривались шепотом, как на похоронах.
Толмач полопотал с ромеем и, набрав в грудь побольше воздуха, бойко продолжал:
— Что дале-то, енто все обратно от папских хитростей. Тут он вот про что сказывал: мол, и сами ромеи виноваты, не то прошла бы мимо них лихая беда. Лексей, вишь ли, сын ихнего василевса, коего сбросили со стола, прибег к Иннокентию этому самому и стал просить у него за отца: посадите-де батюшку на стол, а мы в долгу не останемся.
— Золотишком, что ль, тоже расплатиться хотел?
— Не. Золотишка у самого папы вдосталь. Пообещал, вишь ли, Лексей, что за подмогу подчинят-де они с батюшкою Царьград со всеми землями и прочими градами апостольскому престолу…
— Иуда Лексей-то, — переговаривались в толпе. — Ишь, како расторговался…
— И пошли ратоворцы ко Царьграду, — продолжал толмач, — и взяли сей святой град, и порушили церкви, и многие дома пожгли, и многих людей побили, яко дикие половцы. И бежали ромеи со своей земли, дедовой и прадедовой, кто куды — иные в Трапезунд, иные к нам, в Олешье.
Говорили в толпе:
— Лихой беды не заспишь — палом она палит. Жалко, робятушки, ромея.
— Да, попало зернышко под жернов. Ни кола ни двора — куды ему нынче податься?..
Расходились в возбуждении, смекали по-простому:
— Выходит, ныне едино что Русь всему православию опора и надёжа.
— Надёжа… Вона и к Роману подсылает папа своих гонцов.
— Да гонит их Роман в шею.
Расходились, возвращались всяк к своим делам. Негубка с Митяем тоже вернулись на свою лодию. Думал-гадал купец: куды подевать запасенный для Царьграда товар? Куды направить стопы? Кому сбывать рыбий зуб, меха и воск?
Вот ведь прельщали же Негубку во Владимире: пойдем с нами в Булгар — купцов там видимо-невидимо, в накладе не останешься… Так нет — дался ему Царьград. А теперь к Булгару поворачивать — все лето потерять, и так подзадержались они из-за поздних холодов на волоках.
Одно только и оставалось, что подыматься к Киеву, оглядеться и либо через Полоцк к немцам на побережье идти, либо к уграм и ляхам через Волынь и Галич.
Ночью по левому и по правому берегу Днепра горели многочисленные костры. Под утро был большой переполох, кто-то сказал, что, пронюхав о добыче, из степи нагрянули половцы.
Еще теснее сделалось на исаде: с левобережья одна за другой прибывали лодии с перепуганными людьми. Рассказывали страшное: много полегло купцов во время набега. Ежели бы дружинники не отбили, ни одному бы не вернуться целу. Шибко свирепствовали степняки, чувствовали себя безнаказанно. Пленных с собою не брали, рубили на месте…
Негубка становился все мрачнее. Никогда еще не видел его таким Митяй. Даже в те далекие дни, когда возвращались они на Русь в лютые холода и вьюги, без товара и без ногаты за душой.
Или старым стал Негубка, или и впрямь знает что-то, чего Митяю покуда не понять?
…Еще день и еще ночь простояли они в Олешье. На третий день с утра велел Негубка кормчему выбираться на стремнину.
2
Привольно и без лишних забот жил в своем Триполе воевода Стонег, хаживал к вдове Оксиньице, поругивал конюшего своего Кирьяка, которому и по сей день не мог простить, что прозевал он угорского фаря, пил меды с приветливым попом Гаврилой да изредка поминал Мистишу. Теперь уж разуверился он в нем и про то говорил попу:
— Сбёг от меня паробок. Остался я и без коня и без отрока.
В то памятное утро, когда отправил он опрометчиво в погоню за Несмеяном Мистишу, въехал в северные ворота Триполя длинный обоз, и на двор к воеводе заявился не кто-нибудь, а передний муж великого князя Рюрика боярин Чурыня со своею сестрой — сухопарой и длинной Миланой.
О том, что Рюрик с женою и дочерью пострижен Романом, Стонег давно знал. Знал он и про то, что ныне сидит в Киеве Рюриков сын Ростислав. Но не стерлось в цепкой памяти его и то, каким соколом глядел Чурыня, когда сидел на совете с Романом в его избе. Не забыл он и того, как вязали на его глазах Рюрика проворные Романовы гридни. В большой лодие плывут по жизни большие бояре, а Стонег гребет в утлой долбленке. И ежели нынче не в чести у нового князя большой боярин, то завтра, глядишь, все другим концом повернется, и потому встречал воевода Чурыню с подобострастием и великой честью, а об изгнании Романа из Киева вроде бы даже и не знал.
Как только мог, ублажал Стонег Чурыню, лавки велел накрывать дорогими коврами, в глаза боярину заглядывал, льстивыми речьми его услаждал:
— Во второй раз удостоился я великой чести встречать тебя, Чурыня. Дорогой гость хозяину в почет. То-то разодрались у меня на дворе куры — к чему бы это, думаю? Ан стук в ворота… Садись в красный угол, боярин, с дороги отдохни, медку испей, а я покуда велю стол накрывать.
Но не удостоил его великой чести Чурыня, только и пригубил меду, а пить не стал. И яств Стонеговых не отведал.
— Не гостить приехал я к тебе, воевода, — сказал он, пристально разглядывая Стонега своими белесыми глазами. — Смута в Киеве, а понеже надумал я, поку да не уладятся промеж собою наши князья, отдохнуть в своей вотчине да за смердами приглядеть.
— Какая же в Киеве смута?! — невольно вырвалось у Стонега. — Слыхал я, вроде Ростислава посадил Всеволод на великий стол, и боярин Славн при нем, и Кузьма Ратьшич, все мужи зело мудрые…
От досады и негодования побагровел Чурыня:
— Славнова имени при мне ты, воевода, лучше не поминай! Зело коварен и переменчив он и нынче новому князю служит, забыв своего благодетеля. Не век носить Рюрику монатью, не век пребывать в затворе, куды упек его Роман…
Икнул Стонег и мысленно перекрестился: аль привиделось ему, аль во сне страшном приснилось, как совсем еще недавно в этой самой избе, сидя на этой же самой лавке, изобличал Чурыня князя своего в угоду Роману?!
— Истинно так, — проговорил он, не смея перечить большому боярину, — мудрые слова твои, и светел разум.
Чурыне понравился покорный вид и смиренные слова трипольского воеводы. Дотоле собранный, размяк он от притворной ласки, руку положил Стонегу на плечо:
— Держись меня, воевода, а я тебя награжу. И помни: первая пороша — не санный путь. Живи на слуху да гляди в оба. К Ростиславу нынче гонцов не шли. Приедут к тебе отроки, гридни придут, про меня пытать станут — ты никому ни слова. Понял ли?
— Как не понять, боярин, — угодливо осклабился Стонег.
Приветливый голос Чурыни сорвался на угрозу:
— А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…
— Страшно говоришь, боярин, — вздрогнул Стонег.
— Мне не шутки с тобою шутить. Меня ты знаешь.
— Положись на меня, боярин, — пролепетал Стонег. — И не было тебя в Триполе, и слыхом я о тебе не слыхал. Тако ли?
— Верно смекнул.
Так и не понял воевода: почто наведывался к нему Чурыня, почто сразу не подался за Днепр. Тугодум он был. Только через неделю, бражничая у попа, догадался (медок просветлил): побоялся боярин, что не уйти ему незамеченным на левобережье, а воевода, еже ли не припугнуть его, прежде всех разблаговестит аж до самого Киева, что-де проходил через крепость Чурынин обоз, — перехватят боярина еще в пути. А в своей вотчине, ежели только доберется, отсидится он до лучших времен.
Все лето и всю зиму в страхе и ожидании прожил Стонег. Но никто за боярином не последовал, никто не пытал воеводу. Канул Чурыня в степях, стерся из памяти.
Зажил Стонег по-прежнему — легко и праздно. Радовался он: жизнь в крепости текла спокойно. Все ласковее становилась к нему Оксиньица. Слаще прежнего услаждала она его грешную плоть. Поп Гаврила услаждал его душеспасительными речьми. А женкина сестра Настена услаждала воеводу кулебяками и пирогами. Раздобрел Стонег в спокойствии и неге, разжирел, кожухи трещали на его раздавшихся чреслах.
Не знал он, что беда вот-вот постучится в ворота Триполя, что подъезжают к крепости посланные Славном гридни. Покуда по привычке сидел он у попа и, подперев голову, мечтательно смотрел в засиженный мухами потолок.
— Вота он, — сказал, входя в избу, широкоплечий дружинник в сдвинутой на затылок шапке. За ним следом вошли еще четверо. Все в кольчугах, на плечах коцы, на боку мечи.
— Почто не крестите лбов, басурмане? — возопил, поднимаясь из-за стола, пьяненький Гаврила.
Дружинник пятернею, обтянутой перщатой рукавицей, надавил ему на лицо, толкнул обратно на лавку. Поп захлебнулся от страха и негодования.
— Подымайся, Стонег, — сказал дружинник воеводе, — хватит бражничать, пора ответ держать.
Попытался встать Стонег — ан коленки не держат, снова повалился спиной к стене. Гридни подхватили его под руки, выволокли во двор, впихнули в седло. Везли через город у всех на глазах, посмеивались, встречая удивленные взгляды прохожих.
— Велел нам князь Ростислав баньку истопить вашему воеводе.
Настена ахнула, увидев Стонега в обществе ухмыляющихся гридней:
— Ай сызнова светел!
Засеменила впереди, оглядываясь:
— Сюды его, да на всходе не оброните!..
— Неча делать покуда твоему воеводе в избе, — сказали гридни. — Вели мовницу нагреть да не жалей парку.
— Каку таку мовницу? — оторопела Настена. — Нешто нынче праздник?
— Праздник, баба: вспомнил про твово воеводу князь наш Ростислав. Прислал нас к нему со своим словом, а боярин пьян. Дай веничков, приведем его в чувство.
Посадили гридни боярина на приступок, а покуда банька топилась, вошли в избу, потребовали себе еды и меду. Пили, гуляли, воеводу не вспоминали. Настену и дворовых девок лапали. Ни в чем перечить себе не давали.
— Половцы вы, а не княжьи люди, — в сердцах сказала им Настена. — Креста на вас нет.
— Не мы нехристи, а твой Стонег, — отвечали гридни.
— Да как же это? Сами сказывали, с княжеским словом к нему, а позорите на всю крепость. Как он людям заутра на глаза покажется? — пыталась образумить их Настена.
— Поглядим еще, — говорили гридни, — наказ нам строгий даден: ежели не по душе придется воеводе княжье слово, так везти его в Киев. Там язык развяжет!
Нет, не с добром приехали гридни в Триполь, не с дарами от Ростислава за верную службу. Испугалась Настена, запричитала, кинулась вон из избы.
Мовница в самый раз поспела: пресытились гридни медами, пошли тешиться.
Постарались челядины для своего боярина, нагнали в мовницу жаркого пару.
— Ну, воевода, не посетуй, — сказали гридни, разоболокли Стонега и бросили его на полок. Взяли в руки по веничку, стали хлестать воеводу по голой спине и по животу. До прутиков исхлестали веники, били и прутиками.
Очнулся, завопил Стонег. Усадили его гридни, голого, на лавку и стали спрашивать:
— Сказывай, воевода, таить ничего не смей. Не то еще поддадим жару. Кого принимал ты прошлым летом, с кем разговоры ласковые разговаривал? Пошто не слал в Киев гонца?
Помотал головой Стонег, замычал, задергался.
— Много людишек шло через Триполь, всех разве упомнишь?
А сам уж все понял, а у самого перед затуманенным взором Чурыня стоит. И ровный голос его бросает Стонега в дрожь: «А ежели не послушаешься, ежели донесешь, вот тебе истинный крест: возвернусь я в Киев, сыщу не то что в Триполе, а и на днепровском дне…»
— Ты, воевода, себе на уме, — говорили гридни, — но и мы не лыком шиты. Нас на мякине не проведешь. Заодно ты с князевым супостатом.
Старшой из дружинников шибко злючий был.
— Да что с ним лясы точить, — оборвал он гридней, — аль не видите, еще захотел воевода парку — полюбилась ему наша банька.
Голый-то скользкий сделался Стонег, сразу его не ухватишь. Заметался он с криком по мовнице. Забился в угол.
— Приезжал лонись ко мне боярин со своею сестрицей, — сказал он. — Обоз-то длиннющий был… А еще донесли мне, будто перегнали в канун того дня за Днепр большой табун.
— То-то же, — сказали гридни и отстали от воеводы.
Стонегу полегчало. Раз предав, больше он не задумывался. Говорил словоохотливо, даже привирал на радостях, чтобы достовернее было.
Гридни позволили ему одеться, оделись сами.
— Ну, Настена, — сказали, вернувшись впятером, словно давнишние друзья, — теперь попотчуй нас на дорожку.
Прожорливы были гридни. Или в Киеве так повелось: не кормили, не поили их, как собак перед охотой?.. Едва поспевали челядинцы подавать на стол холодные и горячие блюда.
Весь пол забросали костьми, окаянные. Ночью избу сотрясали молодецким храпом. Утром, похмелившись, увезли Стонега с собой. Настена причитала, прощаясь с боярином, воевода глядел с коня хмуро. Не ждал он, что в Киеве станут угощать его сладкими пряниками.
Проезжая по улице, еще больше растравил себя Стонег: у своей избы стояла, пригорюнившись, тихая Оксиньица, ручкой махала, давясь слезами, крестила его, как покойника.
3
Славно припугнул Звездан Святославова пестуна. Удалась Всеволодова хитрость. Прибыв в Новгород к вечеру, наутро увез он Лазаря в Зверинец, и на том же почти месте, где предался тот Михаилу Степановичу, сказал ему, придержав коня, дружинник:
— Приехал я, боярин, от князя суд над тобой вершить да скорую расправу. Предал ты своего господина, вот и пришла пора ответ держать. Молись покуда, а я подожду.
Свалился боярин в снег, на коленях подполз к Звезданову коню.
— Не губи меня, Звездан. Не спеши казнить, а выслушай. Хошь, побожусь: не предавал я Всеволода. Злые языки возвели на меня хулу, завистники одолели…
— Не бери на себя еще одного греха, боярин, — сказал Звездан, обнажая меч. — Всеволода ты обманул — бога не обманешь, лжи он тебе и на том свете не простит. А на этом свете моею рукой свершит правосудие.
И тогда смекнул догадливый Лазарь, что по верному, по горячему следу вышел на него Всеволодов посланец, что отрекся от своего боярина князь, вымарал из жизни своей, как буквицы из греховной книги. И все ж таки униженно вымаливал боярин себе жизнь:
— Повремени, Звездан. Еще успеешь срубить мне голову. Подумай, может, пригожусь я князю. Как-никак преданно растил я его дитя. Не вовсе, чай, чужой человек…
— Сгубила тебя, Лазарь, алчность твоя, — сделав вид, будто подействовали на него жалостливые стоны и причитания боярина, сказал Звездан. — Встань и сказывай, как на духу: кабы помиловал тебя князь, стал бы ты верою и правдою служить ему, как и прежде, или, вымолив жизнь, снова принялся бы лгать и изворачиваться?
За тонюсенькую надежду ухватился Лазарь:
— Не казнишь — так и сделаю все, как повелит мне Всеволод.
Звездан помедлил, кивнул и бросил в ножны обнаженный клинок.
— Повинной головы меч не сечет. Раскаянием спас ты себя, боярин. Ибо князь наш Вселовод чадолюбив и, отправляя меня, оставил тебе право искупить свой великий грех. Пользуйся, но запомни: никто не должен знать о нашем разговоре. И с Михаилом Степановичем как была у вас дружба, так пущай и продолжается. Не сумлевайся, бери дары его — после рассчитаемся. Но за каждый шаг посадника будешь ты предо мною в ответе…
После сказывал Лазарь — не на шутку встревожился Михаил Степанович, когда узнал, что снова появился в Новгороде Звездан. Велел прознать, за какой нуждою прибыл на Ярославово дворище Всеволодов пес.
— Пса я ему еще попомню, — сказал боярину Звездан, — а ты Михаилу Степановичу шепни, что, мол, пронюхали о чем-то в Понизье. Глядишь, что и сболтнет с перепугу, выдаст своих сообщников.
— К тебе придет посадник, — предупредил Лазарь, — хощет сам тебя попытать.
— Хорошо, ежели попытает, — загадочно улыбнулся Звездан.
И верно, не заставил себя долго ждать Михаил Степанович. Темно у него было на душе, чуял он опасность, а откуда грядет она, не знал.
Со Звезданом говорил учтиво, справлялся о здоровье Всеволода и княгини. Напомнил (не забыл), что по просьбе князя тут же отослал во Владимир Кощея.
— Не ведаешь ли, како дошел лечец, облегчил ли Марии страдания?
— Кощея встретил я в пути, — отвечал Звездан, — и, како дошел он, не знаю. Но во владимирских пределах опасаться ему нечего. Это в Новгороде татям и иным лихим людям раздолье, в Понизье же они и носа не кажут.
— Мудр, зело мудр Всеволод, — угодливо согласился Михаил Степанович и утер платочком заслезившиеся от умиления глаза. — Да вот беда, не верит он нам, детям своим, всей правды о нас не знает. Уж ты бы, Звездан, просветил князя-то…
«Как же, как же, — думал Звездан, — соловьем заливаешься, боярин. А на деле? Вон днесь только схватили у Ивана-на-Опоках возмутителя, купцов подговаривал не торговать с Низом. Так куды ниточка-то ведет? Не к тебе ли, посадник?»
Но о том ни слова не сказал Звездан Михаилу Степановичу. На просьбу его отвечал:
— Как возвернусь во Владимир, буду говорить со Всеволодом. И про тебя не смолчу, все расскажу князю.
С лукавинкой отвечал, с подвохом: ступай, мол, разберись, о чем речь пойдет.
Не понравился Михаилу Степановичу уклончивый ответ Звездана.
Звездан же нарочно стал спрашивать про Лазаря:
— Не теснит ли вас, не творит ли беззаконие? Беспокоится Всеволод: упрям боярин, въедлив. Не переусердствовал бы…
— Ох как въедлив-то, — сразу подхватил Михаил Степанович.
Тогда еще камешек бросил Ззездан:
— Может, возвернуть его во Владимир? Может, Якова к вам прислать?
— Всем хорош Яков, — спохватился Михаил Степанович, пристально глядя на Звездана, — но заменит ли он Лазаря при молодом князе? Привык Святослав к своему пестуну…
— И то правда, — согласился Звездан, с удовольствием примечая, как понравился его ответ посаднику.
«Увертлива лиса, — подумал он, когда удалился Михаил Степанович, — ловко следы заметает хвостом, а о том не догадывается, что уж поставили мы на него капкан — только ногой попасть».
4
Днепровским деленым берегом возвращались в Триполь Мистиша с Кривом. Год минул, как встретились они в этих местах, а ничего вокруг не переменилось. И река была все та же, и на том же месте прорастали вислоухие лопухи. Только Мистиши было не узнать: сидел он на фаре, подбоченясь, как заправский дружинник, в седле держался прямо, посматривал с коня спокойно и с достоинством.
Не отпускал его из Новгорода Звездан, княжеской службой прельщал, уговаривал:
— На что тебе, Мистиша, дался Стонег? Каково-то еще примет он тебя в Триполе? Сызнова будешь стягивать с боярина сапоги, а со мною тебе вольно. Со мною ты не пропадешь.
— С тобою мне вольно, — соглашался паробок. — С тобою я — хоть на край земли. Вот сведу боярину фаря, тогда и возвращусь.
…Ехали Мистиша с Кривом по днепровскому берегу, все ближе к Триполю. Вот еще село осталось проехать, где повстречался паробок год назад с обозом боярина Чурыни — и дома он, у знакомого Стонегова терема.
Только что это за чудеса — будто время вспять поворотилось? Не по себе даже сделалось Мистише: и село то же самое, и церковка та же, и тот же у церковки обоз. Не наваждение ли? Вон и всадник скачет встречь, размахивает руками.
Потянул на себя поводья, остановил Мистиша фаря. Горбун перекрестился:
— Пронеси, боже, меня не трожь. Как бы не угодить нам в нерето.
Но, подъехав ближе, всадник поубавил прыти: смутили и его ладные кони и одежда незнакомцев. Мистиша в седле держался гордо, смятения не проявлял. И первым обратился к всаднику с вопросом:
— Не скажешь ли, мил человек, чей обоз в селе и куды держит путь?
— Сразу видать, что вы не тутошние, — сказал, становя коня бок о бок с Мистишиным фарем, всадник. — Бежал из Киева за Днепр боярин Чурыня. Да вот, вишь ли, словили его, ведут на правёж к Ростиславу. А вы отколь?
— Из Новгорода. И путь наш лежит в Олешье, — на всякий случай бойко соврал паробок.
— Никак, своих купцов отправились выручать? — осклабился всадник.
— Почто выручать-то? — не понял Мистиша.
— Вона что! — протянул всадник, радуясь, что впервые слышат они новость из его уст. — Ратоворцы взяли Царьград, так в Олешье нынче народу — тьма. Отовсюду сошлись купцы, набежали ромеи, а плыть им некуды… Ха!
Мистишу с Кривом новость поразила, но ничего сверх того, что сказал, встречный добавить не мог: сам еще толком ничего не знал.
Разговаривая, въехали в село. Но задерживаться не стали. Тут же тронулись дальше. Только когда скрылась за поворотом церковная макушка, вздохнули с облегчением — пронесло.
Сначала на дороге было пустынно, но ближе к Триполю стали появляться встречь ремесленники и смерды. Как ехал Мистиша в Киев, все его узнавали, приветствовали с улыбкой. На этот раз почтительно отступали с дороги, кланялись, избегали смотреть в лицо.
Да-а, лопухи-то как росли, так и растут поныне на том же месте, а паробок переменился — не рабом в душе, не холопом безродным возвращался Мистиша в Триполь и сможет ли, как и прежде, стаскивать с боярина своего сапоги? Впервые задумался он над прощальными словами Звездана — неужели прав был дружинник?.. И все тоскливее становилось ему, все пас мурнее делалось Мистишино лицо, а когда показались валы и городские вежи, в робости остановил он коня. Может, назад поворотить, пока не поздно? Может, погодить и не въезжать в гостеприимно распахнутые ворота? Не торопиться надевать на себя сызнова холопский хомут?..
Походил по земле паробок, попировал со знатными боярами за одним столом, с вольными купцами делил жару и стужу. Стрелять из лука научился не хуже Крива, меч не оттягивал ему руки, в седле держался, как лихой дружинник, — так стерпит ли он былые унижения от Стонега, не возмутится ли, не восстанет ли против хозяина своего и не кончит ли дни свои в порубе, словно мятежный тать?
Вот так думал Мистиша, стоя перед воротами Триполя, и с вопросом в глазах оглядывался на Крива.
— Что, расхотелось, Мистиша, к боярину? — понял его горбун. — Вспомнил небось про батоги да шишки? Пойдем-ка отсюдова, покуда не поздно.
Но решился Мистиша (даже лицо его исказилось от напряжения):
— Въедем, а там будь что будет. Не хититель я, должен вернуть боярину его фаря.
И воротник, с которым знакомцы старые были, тоже не признал Мистишу, и поп Гаврила, попавшись встречь, даже глазом не повел, и конюший Кирьяк, отворивший им, испуганно попятился, сгибаясь в подобострастных поклонах. Но, взяв коня за уздцы, вдруг просветлел, забормотал невнятно:
— Батюшки-святы, ин фарь-то, никак, сам к нам на двор…
Но тут же осекся, вскинув глаза на вершника.
— Господи! — завопил он и кинулся к крыльцу. — Настена! Гляди-ко, кого бог к нам привел.
— Чего орешь? — выплыла на всход Настена, пригляделась к всадникам. — Ступайте, ступайте, увели уж боярина. Неча тут высматривать…
Мистиша спешился, намотав на руку плеточку, взбежал на крыльцо.
— Не признала, Настена?
Стоял рядом, Кирьяк посмеивался в бороду. Настена попятилась, замахала перед собой руками:
— Ишь ты, уж и на крыльцо сразу. Может, мовницу истопить повелишь и меня, как Стонега, — веничком?..
— Каким веничком? Почто веничком-то? — вытаращил глаза Мистиша. Что за напасть — не тронулась ли умом баба?
Кирьяк посмеивался, Настена отступала к двери.
На последнее решился паробок.
— Пощупай, Мистиша я! — крикнул он, и тут только дошло до Настены. Вздрогнула она, обмякла, припала с громким плачем к плечу паробка.
— Вторую седмицу с нею так, — обстоятельно пояснил Кирьяк, — с той поры, как увели в Киев Стонега.
— Стонега-то в Киев зачем? — спросил Мистиша.
— А бог весть, — сказал конюший. — Должно, за боярина Чурыню ответ держать. Шибко измывались над ним гридни, в баньке мыли. Вот и поминает она про венички…
Чудно все это было. Рассмеялся Мистиша, да так, что удержу нет. Едва не покатился со всхода.
— Тебе смех, вона какой вымахал, — попрекнула его Настена, — а боярину каково — душа у него едва в теле. Не вернется он, как есть помрет в порубе. И чего связался с Чурыней, будто своих забот ему мало.
— Чурынин обоз мы нынче видали, так и Стонег не с ними ли?
— Не, его ране увезли, — пояснил Кирьяк. — Уж больно шумные были гридни, едва всю медушу не вылакали.
— Чай, и до них Стонег с Гаврилой полмедуши опростали, — сказал Мистиша.
Дерзко сказал, Кирьяк рот открыл от удивления. Зато на этот раз Настена не растерялась.
— Вольно рабу боярина поносить! — оборвала она паробка властным голосом (слезы еще не высохли на ее щеках). — Не отведать бы тебе с дорожки-то наших батогов?!
— Ставь фаря-то в конюшню, — окреп голосом и Кирьяк, наскочил на Мистишу, будто бойцовский петух.
Серой бледностью покрылись щеки паробка, положил он руку на рукоять меча (Крив, все еще сидя на коне, потянул через голову лук).
— Пропил своего фаря Стонег, — сказал Мистиша сквозь зубы, — а ентот конь мой. Так что попусту рот на него не разевай, Кирьяк. Тебе же, Настена, вот что скажу: не раб я твой. И батогов твоих не шибко боюсь. Меч при мне, даренный Звезданом, Всеволодовым милостником — попробуй кто, подступись. Не ста ну я боле сымать сапоги боярину, в Новгород уйду, в Святославову дружину.
И, перепрыгнув через перила крыльца, вскочил в седло, развернул коня. Засмеялся с издевкой:
— Еще, может, когда и свидимся. Еще, может, и я угощу Стонега распаренными веничками!..
5
На улице тепло, а в палатах у митрополита — холодный полумрак. Едва цедят солнце забранные в мелкие стеклышки оконца…
Опираясь о посох, мертвенно-бледный Матфей сидел в кресле, слушал, как служка читает свиток, окольными путями, через Болгарию, доставленный ему из Царьграда.
Казалось, пергамент жжет руки. Служка сбивался, вздрагивал и вскидывал на митрополита исполненные неподдельного страдания глаза.
Писали Матфею латинянин из Венеции — католический прелат Томазо Морозини, занявший патриарший престол, и избранный крестоносцами император Балдуин Фландрский. В исполненных высокомерия витиеватых выражениях император сообщал о своем восшествии на византийский трон и намекал о выгодах взаимопонимания. Они еще смели грозить Матфею, требуя выдачи бежавших в Киев врагов истинной веры!..
Митрополит поморщился, хотел остановить служку, выразить свой гнев, но сдержался и махнул рукой, чтобы тот читал дальше.
Дерзкие слова глубоко ранили его, боль от случившегося была почти непереносима. Матфей щурился и глубоко вздыхал.
И было от чего: положение его в Киеве с этого дня становилось двусмысленным. С одной стороны — глава православной церкви, с другой — ставленник патриарха, которого уже в Царьграде нет.
Больших сил и средств стоило Матфею добиться киевской митрополии. И что же? Мечта всей жизни рушилась на глазах.
К чему были его усилия, хитрости и подкуп стоявших возле патриарха бессовестных мздоимцев? К чему был отказ от земных, пусть и мимолетных, благ? К чему ночные молитвы и бдения, если все это враз обращается в тлен?..
Неужто в тлен? Тщетно билась мысль митрополита, искала выхода. И не находила. И мрак безнадежности окутывал его старческое сердце.
Если раньше в трудную минуту взор его с надеждой обращался к родине, то теперь и родина расплывалась в неясности, ибо все, что оставлено там, унижено, осквернено, поругано.
Не разверзлись над врагами хляби небесные, и не покарала их десница божия. Торжествуют они победу над руинами Царьграда, а изгнанные из жилищ своих ромеи, рассеянные по свету, горько оплакивают свое былое величие.
Оплакивает его и Матфей и не ищет в молитвах успокоения. Ибо раньше молился он, и не услышал его господь.
Так думал митрополит и тут же сам себя опровергал с беспощадностью. Только ли алчные латиняне — источник и причина обрушившихся на Византию зол? Силою ли своего оружия повергли они в прах могучие стены Царьграда? Не сами ли ромеи подточили их еще до того, как пришли к их подножию и приставили осадные лестницы ослепленные блеском царьградского золота рыцари? Не заботами о единстве и крепости государства жил утопающий в роскоши императорский двор — мелочной враждой, интригами и подкупами. А народ изнывал в нищете, и в упадок приходило некогда сильное войско…
Старательно двигал губами служка — Матфей почти не слышал его. Обычные высокопарные слова, ни к чему не обязывающие заверения и — ложь, ложь, ложь.
Вздрогнул митрополит — свежим воздухом потянуло по половицам. Поднял глаза, удивленно привстал в кресле: в палатах бесшумно появились молодой князь Ростислав и боярин Славн. Склонили обнаженные головы под благословение. Выпрямились, взглянули на служку. Матфей сделал знак — и тот, положив на стол пергамент, тут же исчез.
— Услышали мы о горе, постигшем тебя, митрополит, — сказал боярин.
— Прими наши соболезнования, — вторил ему Ростислав.
Грусть, застывшая в их глазах, тронула митрополита. Матфей выпрямился, улыбнулся, ибо не пристало его высокому сану являть перед паствой земную печаль.
Говорил Славн:
— Унижены мы все, отче, и разделяем твою беду. Святая София осквернена — это ли не кощунство? Но стоит София киевская…
При последних словах он гордо вскинул голову.
— Стоит и стоять будет вечно. Мы тебе порукой, и не иссякнет вера, покуда держит длань наша меч.
Витиевато выразился боярин, и в иные дни показалась бы речь его нарочитой. Но сегодня звучала она уместно, и Матфей вдруг почувствовал благодарность к боярину.
Это не ускользнуло от внимательного взгляда Славна. Он продолжал:
— Не господа ли сие воля, что избрал он нашу землю? Не нам ли, отче, уготовано нести и хранить от врагов свет истинной веры?
Вздрогнул митрополит.
— Что говоришь ты, сын мой? — произнес он пересохшим ртом. — Будто навсегда погребен под пеплом Царьград. Не верю и верить в то не хочу. Не дадут погаснуть, сохранят мои собратья божественный огонь…
— В пещерах? — был беспощаден Славн. — Русь велика, просторы ее необозримы. Не знаешь ты нас, митрополит. Исполненный напрасной тщеты, разум твой спит…
— Да, необозримы просторы Руси, — согласно кивнул Матфей. — Однако же не Христу единому поклоняется твой народ — еще не всюду окинуты языческие идолы, а в сердцах даже тех, кто верует, живет и по сей день Перун. Не знанием, но силой приведены они ко кресту.
— Не для того, чтобы препираться с тобою, пришли мы сюда с князем, — выслушав его, возразил Славн. — Исполнены мы заботой об изгнанных. Доносят нам, что собрались они в Олешье, а иные, оставшиеся без крова, разбрелись в отчаянии по земле. И, поразмыслив, тако решили мы и тебе про то говорим: пущай селятся в Киеве или в иных градах, где будет им по душе, обстраиваются и живут, как у себя дома. Гонений и иных обид чинить мы им не будем.
Устыдился Матфей. Вот оно что: покуда занят он был одним только собою, князь и бояре его думали о бездомных ромеях, изгнанных крестоносцами из Царьграда.
В поучениях своих призывал он паству к состраданию, а сам в себе истинного сострадания не взрастил.
Учил возлюбить ближнего, а сам, получив дурные вести, обеспокоился лишь своею судьбой. А когда протянули ему руку помощи, пустился в рассуждения об истинной и ложной вере, хотя нужно было просто поблагодарить благородных русичей.
Из киевских митрополитов никто до него и он сам так и не поняли русской души. Считал он, что лишь с помощью слова божьего держится эта земля, расцветают искусства и ремесла, а ослабеет влияние церкви на мирские дела — и разбредутся все, погрязнув в невежестве, по лесам, как дикие звери.
Вот к чему приводит высокомерие: сегодня эти же люди преподнесли горький урок своему пастырю…
Ростислав вышел, следом за ним вышел боярин. Во дворе их ждала дружина.
Матфей приблизился к окну, долго смотрел им вслед. Потом, шаркая ногами, вернулся к креслу и тяжело опустился на сидение.
6
С тех пор, как Чурыню со всем его имуществом, с чадами и домочадцами привезли под стражей в Киев, ни Ростислав, ни Славн не встречались с ним, словно совсем забыли о его существовании.
Боярин ожидал, что его бросят в поруб, будут допрашивать и пытать, доискиваться сообщников (так бы поступил он сам), но его не бросили в поруб, не пытали и не допрашивали, а доставили в собственный терем и строго предупредили, чтобы ни в княжеских палатах, ни на улице он не показывался, сидел тихо и ждал, пока призовут.
Быстрей боярина пришла в себя Милана, голос ее все громче и громче раздавался то в людских, то на дворе — лицо Чурыниной сестрицы снова обрело привычное выражение: было оно благолепно и смиренно, словно вырезанный из камня лик Богородицы.
Боярин же, потрясенный случившимся, не то что на улице не показывался, но и не выходил из повалуши, листал евангелие, подолгу лежал на лавке, накрывшись шубой, вздыхал, а во сне постанывал.
Шли дни, проходило первое оцепенение. Разрозненно всплывали отрывки воспоминаний.
…Большим числом явились гридни к засеке, требовали к себе Чурыню, показывали грамоту, скрепленную серебряной княжеской печатью.
Но ни грамоты читать, ни гридней пускать к себе боярин не хотел. Старшой миролюбиво уговаривал его:
— Тебе же лучше будет, ежели сам предашься в наши руки, боярин. Не доводи до греха, не принуждай нас брать тебя силою.
— Силою вам меня не взять, — кричал Чурыня, прячась за частоколом. — Ежели Рюрика упекли в монастырь, так я туды не хощу.
— Опомнись, — говорил старшой. — Нешто сын упек отца своего? Роман сотворил сие бесчестие.
— Роман!.. Боярина Славна это проделки, — возразил Чурыня. — И ныне водит он рукою молодого князя. Печать-то на грамоте Ростиславова, а писана она Славном. Мечтает он о моей погибели, дабы некому было его обличать пред киянами.
Свое гнул Чурыня, нахальством смущал гридней. Откуда знать им, как все на самом деле было? Ведь поставил же Славна Роман воеводою в Киев!
Посоветовавшись, гридни дали клятву боярину:
— Не тронем мы тебя и слова твои Ростиславу передадим. Но не исполнить его приказа не в нашей власти.
Слушок мал, а разрастается в большую молву. Каждый, кто умен, смекает: нет дыма без огня. А в крепостце своей Чурыне все равно не отсидеться. Велел отворять он ворота, велел собирать возы.
Сдержали свое обещание гридни: не бесчинствовали, боярина везли в Киев хоть и под стражей, но с почтением.
И нынче, отсиживаясь в своем терему, так подумал боярин: не тревожат его, потому как был старшой человеком дела и слов своих на ветер не бросал — донес до князя сказанное Чурыней.
Не первую волку зиму зимовать. Мозоли у Чурыни на зубах, знал он что говорит. И ежели подслушал бы беседу Ростислава со Славном, совсем перестал бы бояться.
— Бог был милостив и нам милостивыми быть велел, — сказал князь своему переднему мужу. — Старые долги платить надо, но сдается мне, что и слух прошел неспроста. Сколь помню я Чурыню, никогда не восставал он супротив отца. А то, что соглашался он с Романом, так кто не грешен?
Намек Ростислава, принятый боярином на свой счет, оскорбил Славна.
— Али мне что ставишь в вину?
— Не горячись, Славн. Тебе я верю, но и иным отцовым мужам верить хощу… На кого обопрусь тогда, ежели всех брошу в темницу?
— Не всех, а врагов отцовых и своих. А смилуешься, так сам в поруб угодишь. Такое уж не раз бывало…
Неуверенно чувствовал себя в присутствии Славна князь. Взял боярин в привычку поучать и опекать его… Оборвать бы переднего мужа, поставить на место, но язык у Ростислава на такую дерзость не поворачивался: помнил он, как носил его боярин на руках, сажал впервые на коня. Не до сына было Рюрику — сколько знает Ростислав отца, никогда не приласкал он его, добрым словом не приветил. Либо пировал, либо охотился, либо ссорился со своими соседями.
Славн знал или чувствовал это. Не давая Ростиславу опомниться, говорил по-отечески ласково:
— Ты на меня положись, княже. Худому я тебя не учил, на дурное не подталкивал. Все слова мои с делами сходились. За Рюрика в беде один я восстал. Другие-то голоса своего возвысить на Романа побоялись…
— За мною не пропадет, — сказал Ростислав. — Добрые дела твои я помню, оттого и возвысил тебя. Но возомнил ты, боярин, — продолжал он изменившимся голосом, — возомнил ты, что и шагу мне не ступить без твоих советов. И так говорят в Киеве, что не князь, а Славн, боярин его, всему голова. Князь-де у него едва ли не на побегушках…
— Снова злой наговор! — вскинулся Славн. — Мало ли что болтают на торгу? Не пристало тебе слушать простолюдинов.
Бывало, говорила Верхослава своему мужу:
— Ты на отца моего погляди. Ты с него пример бери. Он и думу с боярами думает, и выслушает каждого, не перебьет. А после свое скажет, и все ему вторят, никто не посмеет перечить. В Киеве же бояре наперед тебя вылезть норовят…
Может, и не ко времени, может, и не по тому случаю вспомнились Ростиславу слова жены? Может, и прав был боярин Славн — не стоило прощать Чурыне всем видимое его предательство?
Но вдруг закусил удила Ростислав, понес, как необъезженный жеребец:
— Будя, будя учить меня!.. Зело предерзок ты, боярин, — язык-то попридержи. Дался тебе Чурыня, что встал супротив него горой. Аль других забот у тебя нет?!
Вот так всегда молодой князь: верных людей отдалял от себя, приближал льстецов и стяжателей. А ведь уверен был, что поступает правильно, что пресекает своеволие бояр. Самим Чурыней брошенный слушок принял на веру.
«Остановись, княже! — хотелось крикнуть Славну. — Опомнись: пропасть перед тобою. Не твердость, но упрямство взяло тебя в полон. Простив Чурыне, развяжешь ты руки не ему одному. Все ринутся к тебе, ища незаслуженных милостей. А после сами же с криками ликования дружно свергнут тебя с Горы!»
Но воздержался, не стал перечить Ростиславу боярин. Поклонился ему и вышел.
Пожалел он о слабости своей, садясь на коня. Хотел вернуться, хотел броситься к ногам князя, попытаться еще раз отговорить его, но представил себе окаменевшее лицо Ростислава, его твердо сжатые губы — и не вернулся, печально понурил голову и медленно съехал со двора…
Если бы знал обо всем этом Чурыня, возликовал бы, лучшую рубаху бы надел, серебром расшитые сапоги, вышел бы на залитые солнцем улицы Киева — вот он я!
Но еще не день и не два пришлось ему ждать, прежде чем принес в его терем гридень приятную весть. И странно: хоть и новую рубаху он надел, хоть и сапоги натянул, расшитые серебром, хоть и возликовал, но порадовался не солнышку, не тому, что князем прощен, а тому порадовался, что волен он теперь исподволь сводить давние счеты.
На лучшем своем коне отправился боярин к Ростиславу, унижался, лебезил, низко кланялся и просил князя:
— Дозволь, княже, взглянуть на трипольского воеводу.
Вторым на примете был у него старый Славн, но это после, доберется он еще и до Славна — лишь бы в самом начале не оплошать. И еще были у боярина задумки, но покуда хранил он их за семью печатями.
Ростислав добродушно посмеялся над боярином:
— Ну на что тебе Стонег? Пущай возвращается в свой Триполь.
— Не все знаешь ты, княже, — заученную речь свою высказал Чурыня. — Сеть хитро сплетена, и Стонег в ней не самая последняя ниточка.
Не столь красноречив был Славн, а у хитровцев язык поворотлив — кого хошь убедит Чурыня. И глаза у него ясные, и улыбка светла, и голова легко опускается в поклоне.
Насторожился Ростислав, как и рассчитывал боярин, самую суть схватил:
— Про какую обмолвился ты сеть, почто Стонег в ней не последняя ниточка?
И снова заученно (все продумал боярин) стал мяться и увиливать от прямого ответа Чурыня.
От нетерпения Ростислав даже топнул ногой:
— Слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Покуда всего не скажешь мне, я тебя отсюдова не отпущу.
— Дозволь, княже, прежде как скажу, проведать Стонега, — взмолился Чурыня. — Догадка у меня есть, а хорошего человека долго ли оклеветать? Чай, на себе испытал.
«Хорошо, что не послушался я Славна, — подумал Ростислав. — Чурыня-то мне еще как сгодится!» И еще понравилось ему, что не ссылался боярин на прежние свои заслуги, а ведь он, как и Славн, стоял когда-то у Ростиславовой колыбели, сватом ездил ко Всеволоду, когда брал молодой князь в жены себе Верхославу.
— Что ж, — сказал князь милостиво, — ступай ко Стонегу. Но не закончен наш разговор, помни.
— Уж и как только благодарить тебя, княже! — воскликнул обрадованный Чурыня. — Не пожалеешь ты, что положился на меня. А я для тебя тако ли расстараюсь!..
«Что это с князем стряслось? — удивился боярин, шагая вслед за стражником через двор к порубу. — Ежели так и дале пойдет, то и вторая моя задумка нынче же осуществится».
— Вниз сойдешь, боярин, — спросил стражник, — али сюды вызволить узника?
Из дыры, где сидел Стонег, густо тянуло затхлостью и зловонием.
— Сюды, сюды, — морщась от отвращения, нетерпеливо сказал Чурыня.
Стражник привычно откинул дверцу в полу и спустил деревянную лестницу.
— Эй, Стонег! — крикнул он в темноту. — Подымайся-ко — гости к тебе пожаловали.
Из дыры послышалось ворчание, лестница дрогнула, показалась взъерошенная голова воеводы.
Не сразу узнал его Чурыня: в яме изменился Стонег — борода не чесана, глаза на почерневшем лице ввалились и потухли.
— Батюшки! — всплеснул боярин руками. Это от сердца вырвалось, этого не предусмотрел Чурыня заранее. — Будь здрав, воевода, — сказал он Стонегу и взглядом велел стражнику выйти за дверь.
Стонег обессиленно опустился на лавку. Дурно пахло от него, но Чурыня, помня свое, виду не подал, не отодвинулся от него, заговорил с сочувствием:
— Чай, не у бабы на перине в порубе-то?
— Куды уж там! — угрюмо отвечал Стонег, шевеля напряженными пальцами рук.
— Чай, на волю хочется?
— Кому ж не хочется-то? Охота смертная, да участь горькая…
— Сам во всем виноват.
— Сам ли, не сам ли, а только всё на меня. Пытали меня гридни, упаси бог — света белого не взвидел.
— Я тебе наказ давал, Стонег: про меня ни-ни. За свой язык и поплатился. Я же, како видишь, здоров и цел, у князя меды пил — к тебе пришел исполнить свою угрозу. Готов ли ты, воевода?
Даже сквозь грязь, покрывавшую Стонегово лицо, проступила смертельная бледность. Повалился он с лавки на пол, обнял Чурынины колени, завопил, обливаясь слезами:
— Смилуйся, боярин! И так хлебнул я лиха — век не забуду Ростиславов поруб!..
— Недолго тебе помнить-то осталось, — жестоко усмехнулся Чурыня. — Как смахнут тебе голову, так и память долой.
— Да что же это, господи! — по-собачьи поскуливал Стонег. — Сколь жил я в Триполе, горя не знал, во всем старался угодить князьям. Рюрику верой и правдой служил, Ростислава чтил, яко отца своего, Роману не перечил…
— Остановись-ко, воевода, — вдруг перебил его Чурыня. — Слово у тебя одно нечаянно вылетело, а я его и подхватил.
— Како слово? — поднял к нему мокрое от слез лицо Стонег. — Ишшо что надумал, боярин?
— А вот и не надумал, просто слово поймал. Теперь подумаю, куды его употребить.
У Стонега мелко застучали зубы.
— Боишься? — улыбнулся Чурыня.
— Боюсь, — признался Стонег.
— А как придут голову сечь, еще страшнее будет…
— Еще страшнее, — кивнул Стонег.
— Помирать-то кому охота?
— Ой, вынул ты из меня душу, боярин! — снова принялся вопить и поскуливать Стонег.
— Погоди-ко, — поморщился Чурыня. — Дай думу додумать. Шел я сюды — хотел твоей погибели, а пришел да поглядел на тебя — так сердце у меня и сжалось. И слово, что вылетело из твоих уст, меня надоумило: не желаю я боле твоей погибели, Стонег, а хощу с тобою вместе погубить моего и Ростиславова врага.
— Куды уж мне! — отшатнулся Стонег, догадываясь, что новые козни Чурыни не сулят ему облегчения. Таков уж боярин, что слова просто не вымолвит, а все с заковыкой.
— Ослобони ты меня, Чурыня. А я тебе буду вечный должник.
— Ослобоню, — уверенно кивнул боярин. — Да вот только должок нынче же платить будешь.
— Да како я тебе заплачу, коли пребываю в узилище?
— Не злато мне твое надобно и не серебро. Я слово твое услышать хощу, — задумчиво проговорил Чурыня, не спуская со Стонега пристальных глаз. — Обмолвился ты давеча, что угождал Роману, как был он у тебя в Триполе…
— Да как же князю не угодить! — вскинул голову Стонег.
— Погоди, — нетерпеливо поднял руку боярин. — И боле не перебивай меня, а слушай и запоминай. Знаешь ли ты Славна?
— Кто же его не знает? Пытал меня боярин, про тебя вызнавал.
— Вишь — боярин, а не князь. То его — не Ростислава проделки. И князь пребывает во тьме, ибо не знает истины. Белый свет застил ему боярин Славн. Сам же не во славу Киева, а себе одному на пользу вершит свои грязные дела. И тако скажу — не я, а Славн пожелал твоей смерти…
— Да на что я Славну?!
— Молчи. — Чурыня с пристрастием оглядел воеводу, остался доволен и продолжал. — Ты один был в Триполе свидетелем его предательства. Покуда пировали в твоей избе, сговаривался во дворе со Славном Романов печатник Авксентий. Тогда еще пообещал галицкий князь, что вручит ему Киев.
— Не было этого, — в испуге отшатнулся от Чурыни Стонег.
— Было, воевода, было. И ты, войдя во двор, тот разговор подслушал.
— Не слышал я разговора!
— Ой ли? — нехорошо засмеялся Чурыня и встал, — Ладно, не слышал, так не слышал. Прощай, воевода!
И он решительно шагнул к двери. Передернулся Стонег, в мольбе протянул к нему руки:
— А я как же?
— Ты не мой, а Славнов узник.
— Убьет он меня.
— Убьет, — подтвердил Чурыня и прикоснулся рукою к дверной скобе.
— Погоди, боярин! — завопил Стонег, — Не хощу я помирать, жить хощу.
— Сперва расквитайся с должком. А там и ступай, куды глаза глядят. Вольному воля, спасенному — рай.
— Страшусь я…
— Чего страшишься-то? Пойдем ко князю, я с тобою рядом буду. Поклянешься на кресте, что слышал Славна с Авксентием.
— Ой-ей-ей мне, — снова мелко затрясся всем телом Стонег. Еще немного осталось, еще чуть-чуть припугнуть его.
— Эй, стражник! — позвал, отворив дверь на улицу, Чурыня.
Переломился, упал животом наземь Стонег.
— Был я на дворе в тот день. И Авксентия слышал и Славна. Был, был, — говорил он со стоном, мотая головой.
Глава одиннадцатая
1
Вынужденный Всеволодом отказаться от Киева, раздосадованный Роман возвратился в Галич, недолго побыл в нем и весною отправил гонцов в Краков сказать Лешке и матери его Елене: «Мой и ваш враг Мечислав умер, и я за вас рад. Вы же помнить должны старый наш уговор. Я помог вам против Мечислава, ранен был и потерпел многие убытки. Отплатите мне за содеянное мною добро, а ежели нет у вас столько серебра и злата, то отдайте мне Люблин».
Все хорошо взвесил Роман, одного не учел: не тот уже был Лешка. Не слушался он матери своей, русской княжны, а больше следовал советам окружавших его алчных можновладцев.
Потешался Лешка над Романовыми гонцами:
— Вона чего вздумалось Роману! Злата и серебра захотелось, а не пора ли ему отведать нашего железа? Скачите и передайте своему князю — пусть убирается восвояси, покуда не проучил я его, чтобы впредь не зарился на чужое добро.
Разгневался Роман. В самое больное место ранили его эти слова.
— Жгите, разоряйте и берите все! — сказал он дружине. — Еще поклонится мне Лешка, так ли еще поплачется! — и, собрав войско, двинулся к Сандомиру.
Пока шли через Волынь, погода стояла сухая и ясная, но едва приблизились к польскому порубежью, как зарядили затяжные дожди.
Не часто случалась в здешних краях весною такая непогодь. Ладно бы еще грозы, ладно бы ливень, а то легла на землю вязкая пелена, дороги расползлись, обоз с оружием и доспехами застрял в пути.
Не нравилось это Роману. Сидел он, нахохлившись, в промокшем шатре, слушал, как стучат по натянутому верху дождевые капли, злился.
Пришел печатник Авксентий, отряхнулся, как кот, — стряхнул с корзна холодные брызги; отроки следом за ним вкатили бочонок меда.
— Что это, что?! — взорвался Роман. Глаза его сузились.
Не узнавал Авксентий своего князя. Бывал он буен во хмелю, а в трезвости — спокоен и сдержан. Что случилось с Романом, не может быть, чтобы причиною тому была одна лишь распутица?..
Авксентий подал знак, и перепуганные отроки мигом выскочили из шатра.
— А ты?! — сверлил его острым взглядом князь.
— Тоже гонишь, княже? — с мягкой улыбкой, словно перед капризным ребенком стоял, улыбнулся печат ник. Улыбка подействовала на Романа, он промолчал и отвернулся. Авксентий сел напротив, уперев в колени ладони, ждал.
— С обозом-то как? — не оборачиваясь, через плечо спросил Роман.
— Послал гридней, — сказал Авксентий, — пущай помогут.
Роман кивнул.
— А коней?
— И коней взяли в поводу.
— Наказать бы им, чтоб не жалели. У ляхов не один табун возьмем, а пока нам к спеху. Опасаюсь я, не идут ли впереди войска Лешкины проведчики. Как бы в другой раз не угодить в засаду…
Роман вдруг резко повернулся, склонился к Авксентию:
— Вижу, по глазам вижу — с новостью пришел. С недоброй?
— Бог весть, — сказал печатник, — иная новость и недобрая, а потом добром оборачивается.
— Сказывай.
Поднеся ко рту кулак, печатник прокашлялся:
— Шел тут кружным путем человечек к Матфею. От ромеев.
— Ну?!
— Допросил я его. Ершистый оказался, гордый. Сперва и говорить со мною не хотел: старший князь-де у вас в Киеве, а ты кто такой?
— Ишь ты, — усмехнулся Роман. — Ты, Авксентий, ловок, ты из него небось все вытряс?
— Всё не всё, а кое-что вытряс. Взяли, вишь ли, латиняне Царьград.
Ожил Роман, вскочил, забегал. Остановился над печатником, сопел тяжело.
— Не брешет?
— Куды брехать-то? Сам патриарх его снарядил на Русь. С грамотою…
— Ан жив патриарх!
— Не прежний ныне патриарх в Царьграде, Романе. Нынче все переворотилось. Патриарх и тот не нашей — латинской веры…
Думал Авксентий — сейчас взорвется князь. А тот вдруг рассмеялся. Долго смеялся Роман, вытирал пальцем выступившие на глазах слезы.
— Помнишь, как приходили ко мне легаты от Иннокентия? — спросил, все еще улыбаясь.
— Как не помнить. Настырны были зело. Выпроваживал я их, так идти прочь не хотели…
— Соблазнял меня папа…
— Ох, и соблазнял!
— Хотел королем русским меня учинить… А с дарами-то прибыли легаты скудными. Всё норовили, как бы от нас что с собою унести.
— Зато обещал тебе Иннокентий и злато, и иное богатство, и грады у ляхов для тебя добыть, — напомнил Авксентий.
— А како ответствовал я им? Вот мой меч, сказал я, им распространю и умножу я землю Русскую.
Любил, когда хвалили его, Роман. Лесть любил. Сам похвалялся. Но на сей раз похвалою не себе была исполнена его речь:
— Поучали нас ромеи, быстро забыли, как брал их на щит Олег. Темные-де мы, прячемся от света божьего в леса и болота. Вона как!.. Нынче, поди, в Киев на коленях приползли, просят убежища. А я иду на ляхов — и короля ихнего Лешку, папой венчанного, заставлю трепетать, яко зайца. А ведь тоже горд, тоже себе на уме. Вот и весь мой ответ Иннокентию. И за Царьград, и за поруганную веру нашу.
Теперь уж не смех стоял в его глазах, а застыло светилась ненависть.
Вдруг у самого шатра зачавкала грязь, сполошно заржали кони.
Вбежал отрок, зашатался, прижимая ладонью бок, медленно стал валиться на сторону. Едва успел подхватить его Авксентий, под рукою почувствовал сырое и теплое — кровь. Из спины отрока торчал расщепленный обломок стрелы.
Роман, как был, простоволосый и в одной рубахе, выскочил во тьму.
У костров шла жестокая схватка. Пешие батогами отбивались от конных. Пешие были босы и без кольчуг, на конных знакомо поблескивала дощатая броня. Опешил Роман: ляхи! Откуда?.. Живо повернулся, снова вбежал в шатер, выхватил из висевших на столбике ножен меч. Авксентий все еще склонялся над умирающим отроком, смотрел на князя со страхом.
Роман прыгнул с пригорка, огляделся: где-то рядом должен быть конь. Разглядел, обрубил поводья, вскочил прямо на мокрую от дождя, скользкую спину — вперед.
Тут же насел на него рослый в броне — с свете костра кроваво чиркнул Романов меч, тяжело ударился, вошел в мягкое. Не оглянулся, вперед поскакал князь. Хрипя и размахивая руками, рослый валился с седла, цеплялся за гриву коня, хотел жить, но не удержался, рухнул наземь, затих.
Впереди раздавались крики, удары стали о дерево, мелькали белые рубахи, над ними черно высились всадники, работали, словно лес рубили.
Роман тоже в белом, как и все свои, врезался в свалку, бил мечом, как придется, краем глаза приметил: не он один уже на коне.
Остро кольнуло в левую руку (нет щита!), потом в бок (на гвоздике в шатре висит кольчужка!) — от полученных ран еще злее сделался князь. Окрепший меч его не знал пощады: вот еще один свалился, другой ткнулся носом вперед, словно заснул.
Рядом рубились дружинники, только теперь началась настоящая потеха — попятились ляхи, думали в лесу запутать свой след. Да не тут-то было: сметливые у Романа вои — покуда рубился князь с ляхами у костров, обошли они нападавших и у самой опушки встретили их меткими стрелами.
Тут и сече конец. Попадали ляхи с коней, подняв руки, стали просить пощады. Шибко обозлились на них вои — добивали и на земле, пока Роман не заступился:
— Почто бить, их мужики? — сказал он. — Лучше вяжите да и в обоз, когда подойдет. То-то распашут они нам осенью поля под пшеничку!
— И верно говорит князь, — опомнились ратники, стали вязать ляхов, снимали с них доспехи и сапоги. А одного по знаку Романа вязать не стали, привели в шатер.
— Ну, — сказал Роман, — отколь в гости пожаловал?
Молчал побитый лях, подтекшим глазом смотрел на князя в упор.
Оправившийся от страха Авксентий прыгал вокруг пленника, дергал его за усы:
— Стань на колени, раб! Аль не видишь, князь Роман перед тобой — не простой дружинник! Стань!..
Не хотел вставать на колени лях. Авксентий сказал князю:
— Дай его мне, Романе. Я ему пятки прижгу — живо заговорит.
Лучшая забава для печатника — глядеть, как муча ются другие. Сам-то он, ежели даже и ножичком чуть себя окровянит, так и сразу в обморок.
— Слыхал, о чем просит меня печатник? — снова обратился Роман к пленнику. — Не позавидую я тебе, ежели и впрямь угодишь ему в руки. А ежели на мои вопросы отвечать станешь, то не отдам печатнику, отпущу с миром.
Чувствуя, что добыча вот-вот ускользнет из его рук, стал упрашивать князя Авксентий:
— Вишь, молчит лях. Не станет он с тобою разговаривать. Не лишай меня радости, Романе, дай потешиться. Уж больно разгорелся у меня на него глаз, с чего бы это?
— А тебе и невдомек, что меня спрашиваешь? — усмехнулся Роман. — С виду ты смиренник, а нутро у тебя хуже звериного. Ладно, не обижайся, — заметив, как нахмурился печатник, успокоил его князь, — бери, коли так. Пользы мне от него никакой.
— Будет, княже, польза. Еще кака польза будет, — расплылся Авксентий в улыбке и стал легонько подталкивать ляха к выходу. — Мне все скажет, от меня тайн ни у кого нет… Плохо еще знаешь ты своего печатника!
— Куды как знаю, — состроил брезгливую гримасу Роман. — Велел бы я тебя самого на угольях подпалить, кабы не верность твоя. Зол ты без причины, Авксентий, — так бы весь род человеческий и извел. Тебе только волю дай!..
— Для тебя стараюсь, княже, — почтительно склонился печатник. Дернул пленника за рукав, — Слышал? Подарил тебя мне Романе — радуйся.
Лицо ляха покрылось крупными каплями пота — весь разговор князя с печатником понял он. Вырвался от Авксентия, пал к ногам Романа:
— Смилуйся, не отдавай меня своему человеку, князь. Спрашивай, все тебе скажу — только смилуйся!
— Вот, — кивнул на пленника Роман. — Напугал ты его своими речьми. Придется обратно свой подарочек возворачивать. Ты уж не обессудь.
Раздосадовал он Авксентия. Лакомым куском только подразнил, а уж потекли у печатника слюнки. Проглотил Авксентий тугой комок:
— Щедрость твоя мне ведома, княже. Об чем речь? Нынче не одарил ты меня — одаришь в другой раз. Я терпелив.
— Бог терпел и нам терпеть завещал, — сказал Ро май. — Ступай, Авксентий, я и без тебя обойдусь. Хощу с пленником с глазу на глаз говорить.
— Воля твоя.
Ворча и негодуя, вышел Авксентий.
— Отколь проведали вы, что иду я на Сандомир? — спросил Роман ляха.
Тот отвечал покорно:
— Проведчиков посылал на дороги войт.
— И про обоз донесли проведчики?
— И про обоз, — улыбка тронула губы пленника. — Покуда беседу ведем мы с тобой, княже, обоз твой гонят по другой дороге в Сандомир.
Вскочил князь, побелел, замахнулся:
— Врешь ты все, подлый лях!
— Почто врать мне, Романе? И так прогневался ты, — пожал плечами пленник. — Весь я в твоих руках: захочешь — печатнику отдашь, захочешь — вздернешь на осине.
Понравился Роману спокойный ответ ляха. Сдержался он, сел, стал еще спрашивать:
— А велика ли дружина в Сандомире?
— Дружина невелика, но город на милость тебе не отдастся: страшатся гнева твоего, Романе, не верят, что пощадишь ты не то что воинов, но и малых детей. Матери младенцев именем твоим пугают, говорят: «Вот придет Романе, унесет в свой Галич, закует в железа…»
— Хороша колыбельная! — хрипло засмеялся Роман. — А что, как правду сказывают мамки?..
Помолчал князь.
— Сказки про меня сложили, — сказал он с печалью в голосе и посмотрел на ляха с укором. — Себе на уме ваш войт — один на стену не пойдешь. А как нагнал он на вас страху, так и все за рогатину. Не с бабами да младенцами я дерусь. Лешка — мой давнишний должник. Вот сквитаюсь с ним и уйду восвояси…
Велев напоить и накормить пленных, он кликнул к себе лучших своих дружинников и приказал по пути, указанному ляхом, скакать и вызволять обоз…
2
Опередили Негубку с Митяем — в Галич понаехало столько купцов, что на торгу и не протолкнуться. Через Перемышль и Дуклянские ворота уходили обоз за обозом на Угорщину.
— Нам с ими делать нечего, — сказал Негубка. — Подадимся на Волынь, а оттуда к ляхам. Там народу помене будет.
На Волынь прибыли ко времени: князь Роман, сказали купцам, только-только ушел с войском к Сандомиру, следом за ними идет обоз.
— Дело это верное, — быстро смекнул Негубка, — с князевыми людьми нам по пути.
Старший обоза, высоченный дядька с усами до плеч, басистый и расторопный, сначала брать их с собою не хотел.
— Вы, купцы, народ смирной, — говорил он, — толком и меча взять в руку не умеете. Куды вам с нами? Не в гости идет Роман к ляхам.
— Знамо, не в гости, — отвечал Негубка. — А про купцов ты зря худо подумал. Дай-ко мне меч свой, погляди, как я с ним управляюсь.
— Не смеши меня, старче, — благодушно отмахнулся старшой. — Может, когда и управлялся, а днесь перетянет тебя боевая сталь… Ну да ладно. Вон отрок у тебя — глядишь, и сгодится. Крепкий парень.
Отслужив на ранней зорьке молебен, тронулись с богом. Ехали ходко, с дружиной, ушедшей вперед, пересылались вестунами, радовались ясной погоде, об опасности не думали. В галицко-волынских пределах земля была своя, гостеприимная и добрая.
Хоть и посмеялся над Негубкой старшой (Яном его звали), а в дороге льнул к бывалому человеку.
— Приметил я, не впервой ты, купец, в наших местах, — говорил он, подгоняя коня к Негубкиному жеребцу, — едва ли не лучше меня знаешь здешний путь.
— Лучше, не лучше, а ходить случалось, — с охотой отвечал общительный Негубка. — Ты бы меня поспрашивал, где только быть мне не довелось! Я ведь лишь зимую во Владимире, а летовать, сколь помню себя, ни разу не летовал. Чуть стает снег, чуть стронутся реки — и нет меня. То здесь, то там. Подбивали и нынешней весною дружки идти с ними вместе в Булгар — зря не согласился. А оттуда, глядишь, подался бы и еще дале — в Хорезм. Чудная, сказывают, земля, но добираться до нее не просто — Волгою плыть, Хвалисским морем да через степи, слышь-ко, через безводье и сушь…
— Да-а, — удивлялся Ян. — Одного не пойму: отколь в тебе, купец, этакая прыть?
— Отколь? А вот отколь: нас ноги кормят. А еще разбирает меня охота на другие страны взглянуть. Вот ты небось всю жизнь провел на Волыни?
— А то где?!
— Вот. Ратаи и воины прочно на земле сидят. Ремесленники тож. А я — что твое перекати-поле…
— Хорошо ли это? Землю любить надо.
— Бог весть. И я землю свою люблю: как вернусь ко Владимиру — на колени паду, каждое деревце обнимаю, как ладу. Да только сдается мне, что без нашего брата ни то ни се… Едем мы, к примеру, с тобой, я тебе разные байки сказываю. Ты мои байки после другим передашь, другие — еще кому. Вот и смекает народ: не мы одни землю пашем, не на нас свет клином сошелся. Где-то за порубежьем тоже не звери — люди пашут, ставят соборы, дороги мостят, бабы такие же, как у нас, детишек рожают. Каждый жить хощет, и каждому жизнь дорога… Вчерась пошел, убил ты ляха — вроде и нелюдь он. Нынче лях пришел, убил нашего — вроде и наш для него нелюдь. А почто так?.. От незнанья, от слепоты. Возьми меня — иду я с тобою к Сандомиру, рядом мы, только руку протянуть, а мысли у нас врозь. Тебе все на чужой земле враги (так Роман тебе сказал), а у меня в Сандомире знакомый лях — тож, как и я, купец, гостем у меня во Владимире был, мед пил за моим столом, песни пел. Так отчего стану я дом его предавать огню, жену и детей угонять в рабство?.. Торгуем мы не год и не два — и оба с прибытком, и обоим нам хорошо…
— Вона куды повернулась задушевная беседа, — усмехнулся Ян. — Послушал бы тебя наш князь… Только думаешь, купец, мне охота тащиться за Романом с обозом?.. Но опять же — куды себя подевать? С детских лет я у князей наших обозником. Тем и кормлюсь, тому и рад, что вернусь не с пустыми руками. Каждому господь свое на роду написал: одному торговать, другому водить обозы, третьему железо варить. А уж после все между собой сочтемся.
Так ехали себе они, плохого не думали, о том, что будет, не гадали. Солнце жарко пригревало поля, от сочных зеленей подымались испарения. Казалось, надолго установилось ведро. Но, прислушавшись с вечера к тревожному треньканью и стрекотанью зяблика, Ян покачал головой и предрек к утру дождь…
Сбылось его предсказание. Ночью прохладный ве тер подул, еще до рассвета небо обволокло тучами, заморосило. Солнце едва-едва пробилось, вселило надежду, но спряталось снова, и к полудню дождь припустил с такой силой, что хоть рубахи выжимай.
Развалило дороги, желтая грязь наматывалась на колеса, лошади скользили, падали, рвали постромки, обозники чертыхались, щелкали кнутами — все зря.
К вечеру, когда совсем темнеть стало, прискакали взволнованные гридни:
— Почто, яко на волах, тащитесь?
— А куды шибче? — отвечал за всех Ян. — И без того кони выбились из сил.
— Ты, старшой, обозников погоняй, — сказал один из гридней. — Жаль им лошаденок, а князь серчает.
— Своя, небось, животина…
— То-то, что своя. Гляди, после не раскайся. А ну, обознички! — бодро прикрикнул гридень. — Поднатужьтесь, до ночлега близко — всего за версту отсюдова поджидает вас Роман.
— Нешто в ночь будем гнать? — ворчали в ответ обозники. — Версту-то по такой грязи и до утра не одолеть.
— Это кто там голос подает? — привстал на стременах гридень. — Кому неможется?
Молчали. Стояли с непокрытыми головами вокруг гридней, переминались, вздыхали.
— Ну что, — выручил их Ян, — расстараемся для Романа? Небось наградит нас на ночлеге князь, а?
— Наградит, наградит, — охотно пообещал гридень.
Расходились с тяжелым сердцем, а куда деться? Криками помогали лошадям, подталкивали засевшие в лужах возы. Двинулись нога за ногу.
Совсем стемнело. Во мраке приблизились к лесу, глядели по сторонам с опаской.
Кто-то показался на дороге, за дождем не разобрать — кто. Не один и не двое. Остановились. Чуть не доехав до встречных, попридержали коней и обозники. Ждали.
— Почто стоите? — наехал на передних нетерпеливый гридень.
— Да вон, людишки впереди незнакомые, — отвечая хриплым шепотом, ткнул во тьму кнутом один из обозников.
— Каки еще людишки? — рассердился гридень. Что-то добавить хотел, но махнул рукой, поскакал безрассудно вперед.
— Куды, куды ты! — рванулся за ним Ян.
За пеленой дождя послышалась возня, чужая настороженная речь. Гридень как сквозь землю провалился.
Знакомо фыркнула опереньем стрела, кто-то вскрикнул:
— Ляхи!
Бросив коней, обозники кинулись в чащу. Дышали тяжело, чавкали шкуряками по вязкой грязи.
— Стой! Стой! — поскакал наперерез им Ян.
Впереди на дороге звенели мечи — это гридни вступили в схватку. Но чувствовалось, что ляхов им не одолеть — все ближе подходили они к обозу, все реже звенели мечи, потом и вовсе стихли. Негубка с Митяем не стали ждать беды — тоже порскнули за деревья. Один только Ян остался на дороге. Некуда было ему подеваться — он за всех в ответе. Окружили его вершники, кричали, перебивали друг друга. Потом Ян стал звать обозников:
— Выходите, вас они не тронут.
В лесу надежно — попробуй, сыщи за стволами. Обозники не отвечали.
— Худо Яну, — шепнул купцу Митяй. — Ой, как худо!
— Чего уж Яна-то жалеть, — отвечал Негубка. — Он им нужен, его они не посекут. А вот мы сызнова без товару…
Пошумев без толку, ляхи сами взялись за обоз. Да не тут-то было. Глубже прежнего увязли возы — их и на волах не вытащить, не то что лошаденками.
Снова приступились ляхи к Яну, и снова стал звать Ян обозников. Глухо в ночном лесу, ни звука в ответ.
Дождь так и лил не переставая. Истощилось у ляхов терпение, спешились они и, сбившись в кучу, сунулись в чащу. Обозники, а вместе с ними и Негубка с Митяем побежали без оглядки во влажную лесную глубину. Долго бежали. Устав, остановились, стали прислушиваться, нет ли погони. Погони не было, тишина стояла вокруг, только дождь пробегал по листочкам. Пристроились под кроной старого бука, пригрелись да так и не заметили, как задремали.
Проснулись от шума, протерли глаза, вскочили. Светло уже было. Дождь перестал. Вокруг стояли люди, обличьем русские.
— Челом тебе, купец, — сказал, лукаво улыбаясь, один из воинов. — Хорошо ли спалось, покуда справлялись мы с ляхами?
— Погоди, погоди, — смутился Негубка, — а ты отколь взялся тут?
— Думал, пригрезилось?
— Ей-ей.
— Не боись. Пощупай, коли так.
Негубка и впрямь пощупал его. Стоявшие рядом обозники добродушно смеялись.
Веселой гурьбой возвращались к дороге. Подшучивали друг над другом, вспоминали ночное происшествие:
— Ай да пугнули нас ляхи!
— Кабы не подоспели вовремя дружинники, так и бежали бы до самого Галича.
— Спасибо Роману, позаботился о нас.
— Не о нас, а о своем обозе…
Подъехал Ян, остановился над купцом. На левом его глазу красовался синяк.
— Добро, хоть сыскали тебя, Негубка. А то стронуться не решались. Туды-сюды сунулись, нет купца…
Злобно зыркнул на Яна Негубка:
— Помню, помню, как уговаривал ты обозников. Что — своя жизнь дороже? Ась?..
Смутился Ян, густо покашлял и молча тронул коня.
— То-то же, — смягчившись, пробормотал ему вслед Негубка.
3
Опасаясь новой встречи с рыскающими по дорогам дозорами Лешки, окольными путями добрались наконец Негубка с Митяем до осажденного Сандомира.
Тревожно было в городе, ждали худшего. Невесело встречал сандомирский купец своего гостя.
— Что-то лица на тебе, Длугош, нет, — проходя за хозяином в дом, сказал Негубка, — Вроде бы и не рад ты мне.
— Рад я тебе, да время-то какое! — вздыхал и охал Длугош. — Ссорятся наши князья, а ваш Роман, пользуясь смутой, сеет вокруг себя смерть… Видел ли ты, сколько набежало в крепость народу? Всё лишние рты, а нам и самим прокормиться нечем.
Сильно изменился Длугош, совсем не узнать было в нем когда-то живого и напористого собрата. Взялся успокаивать его Негубка, но напрасно старался.
— Езус-Мария! — закатывал Длугош помутневшие от страха глаза. — Что же делать нам, что же делать?
Помню я ужасные времена: голодные толпы громили склады, безжалостно растаскивали наше имущество, отца моего зарубили на пороге вот этого дома. А у меня четверо ребятишек…
Сверху спустилась жена Длугоша, такая же бледная и испуганная.
— Посмотри только, Андзя, кто к нам прибыл! — изо всех сил стараясь бодриться, однако же уныло воскликнул Длугош.
При виде гостей продолговатое лицо хозяйки еще больше вытянулось, сморщилось, и печальные ее глаза наполнились слезами.
— Располагайтесь, гости дорогие, будьте, как у себя, — сказала она срывающимся голосом и пробежала мимо них, захлебываясь от рыданий.
— За детей скорбит, — сказал Длугош. — Вот уж который день с нею так. А то сидит, молчит, слова из нее не вытянешь…
— Да, — согласился Негубка, — материнское сердце беду чует. Но сдается мне, всполошились вы до срока. Сколь известно мне, Роман надеется миром поладить с вашим Лешкой.
— А тебе откуда знать?
— Дак шел я до вас с Романовым обозом.
Оживился Длугош: вот удача — из первых рук обо всем узнать.
— Скажи, Негубка, — стал выпытывать он у купца, — верно ли, что Роман пашет на пленных?
— Это вас войты ваши запугали, — сказал Негубка. — Отродясь такого не было, чтобы пленных впрягали в орало, яко скот. Обычай мягкий на Руси — сажает Роман ваших людей на новые земли, вот и весь сказ. А поле и наши смерды пашут, так что с того? Хлебушко с неба не дается, потом поливается…
— Успокаиваешь ты меня, купец, — не поверил ему Длугош. — Сердце у тебя доброе.
— Охота мне тебя успокаивать. Или сам не хаживал в наши края?
— Что правда, то правда, — кивнул Длугош, — и я не замечал, чтобы впрягали у вас людей в орало.
— Слава богу, волы еще не перевелись. Не верь своим войтам, Длугош. Мне поверь. А ежели кого и стеречься тебе, то сам знаешь. Сам про то мне только что говорил. Однако же, — он постучал костяшками пальцев по столу, — князья дерутся, а нам промышлять.
Приехал я, чтобы звать тебя с собой в Гданьск.
— Куда звать? В какой Гданьск? — опешил Длугош. — Гостевать у меня гостюй, а ни в какой Гданьск я с тобой не поеду. Что же мне, семью бросить на произвол? Нет, дам я тебе надежного проводника, вот и ступай.
— Да, видно, нам не сговориться, — сказал Негубка.
— И не проси.
— Кто знает, может, ты и прав. Я-то и сам, поди, своих в беде бы не бросил. Прости меня, Длугош, показывай, где ночевать. И проводника твоего мне не нужно — не впервой, доберусь до Гданьска. А там погляжу.
Прощаясь на зорьке с Длугошем, заметил Негубка — облегченно вздохнул купец.
— Все слышал, Митяй? — спросил он своего спутника, когда они отъехали от Сандомира и пылили на возу по хорошо укатанной дороге. — А слышал, так запоминай. Не токмо незнакомых людей разделяют княжеские ссоры, но и друзья забывают, как вместе делили хлеб и соль. Разве я не смекнул, отчего так забеспокоился Длугош? Боялся он не столько Романа, сколько своих доводчиков. Прознал бы войт, что остановился у него русский купец, так возвел бы на невинного человека напраслину, потянул бы к ответу. В такое время ухо держи востро, гляди да оглядывайся, говори, да не заговаривайся. Даже лучше, что не поехал с нами Длугош: от испуганного человека пользы не жди… Сами мы с усами, а язык не токмо до Киева, но и до Гданьска доведет.
— Почто ты, дядько, сподобился идти на Гданьск? — полюбопытствовал Митяй. — Мог бы и в Сандомире обменять свой товар, а отсюда на Русь ближе.
— В Сандомире сейчас переполох. Честного торга нет. А без честного торга не мена — грабеж, — сказал Негубка. — В Гданьске будем с немцами торговать.
— Торговали уж, — намекнул Митяй на то, как однажды возвращались они из Поморья без товару и без ногаты за душой.
— Про что ты думаешь, так это завсегда за нами не пропадет, — отвечал Негубка. — Зато на хорошем торгу стоит наше купецкое счастье. Редких товаров наберем мы в Гданьске — в Новгороде им большая цена.
Эко товар, подумал Митяй. Раньше ходили они длинным обозом, а нынче Негубка поскупился, не все сгрузил с лодии, — прощаясь в Киеве, наказывал корм щику подниматься по Днепру и переволакиваться в северные реки. Встречу назначил в Новгороде.
Храбрился купец, но рисковать, как это раньше бывало, не хотел…
Через несколько дней однообразного пути по чужой земле прибыли они в Гнезно. Погостили недолго, отправились к морю.
Погода сопутствовала им, дни стояли ясные. Кони бежали легко, мимолетные дождички прибивали на дорогах едкую пыль.
У Негубки улыбка не сходила с лица: радостно было, что на этот раз, кажется, подвалила ему удача.
Глава двенадцатая
1
Бурлил, ревом толпы и бесчинствами полнился Новгород.
По настоянию Звездана (владыка Митрофан поддержал его на Боярском совете) молодого князя Святослава перевезли в Городище, вокруг поставили надежную стражу, на воротах обновили затворы — вместо прежних прибили новые, кованные из крепкой стали.
Навлек-таки на себя всеобщий гнев Михаил Степанович, не уследил за ним Лазарь, но немало потрудился и сын Мирошки Нездинича безоглядный и вспыльчивый Димитрий. Помогал ему в этом его брат Борис, еще совсем молодой, но нравом крутой и беспощадный.
Собирались в терему у прежнего посадника, нынче в нем Димитрий жил. Пили, веселились, а между весельем сговаривались:
— Ловко Михаил Степанович обвел вокруг пальца Всеволодова сына. Да и боярин Лазарь и дружинники тож словно бы ослепли: явного не замечают, все больше дают ему воли. Нам же, братия, о себе помышлять надо. Всех, кто прежде Мирошкиничам привержен был, люто изводил Михаил. Так-то к весне всех на корню изведет, и сам корни повыщипает. А Алексей Сбыславич, старый лис, теперь при нем первый подпевала.
— Это какой же Алексей-то?
— Вот оно! — вскакивал с лавки Димитрий. — Честной народ и знать его не знает и ничего о нем не ве дает. Пришел, сказывают, этот людин с Невоозера, мелкой торговлишкой баловался, а уж чем пленил Михаила, про то никто не слышал, сам же он помалкивает. Зато теперь, поглядите-ко, что за терем у Алексея, и торговлишка повелась не какая-нибудь, а с Готландом.
— Лестью, лестью приманил Алексей посадника, — сказал Борис зло. — Мне б его, я б с него спесь-то вместе со шкурой спустил. Почто на шею Новгороду сажать пришлого человека без роду и без племени? Нешто сами плохи? Или слабоваты умишком?
— Слабоваты, свет ты мой. Ой как слабоваты, — с усмешечкой вставил кто-то. Другие подхватили:
— Малолеток Святослав, нам бы покрепче князя.
— Окромя Всеволода, просить не у кого.
— Пущай даст нам Константина, — сказал Димитрий и оглядел заговорщиков. Был он себе на уме, сидел, слушал, смекал что к чему: не князь и не владимирские бояре в городе власть — они чужаки, власть — Михаил Степанович. На его место метил Димитрий. Давнишняя это была у него мечта, еще при жизни отца ее вынашивал. А преставился Мирошка — сейчас Димитрий в колокол, но мало кто в те поры услышал его: еще была свежа в памяти у новгородцев недавняя его разгульная жизнь. Вот и выбрали Михаила себе на голову.
Димитрий прикидывался, будто покладист. Себя не выпячивал, потому как все равно знал: мысли присутствующих обращены к нему. Смекают кончанские старосты, что выиграют, что проиграют от прихода молодого Мирошкинича.
Хоть и подзабыл Михаил Степанович обещания, даденные им при избрании новгородцам, но можно и напомнить. Димитрий же покуда только возводит на всех хулу, а обещать ничего не обещает.
Прижимисты старички, ничего из нажитого потерять не хотят. Ради того и стараются. Но все ж таки гложут их сомнения: а соберется ли выслушать старост посадник? Не обвинит ли в сговоре? Не пойдет ли к Лазарю с жалобою? Не начнет ли пытать и искать зачинщиков?
Верное дело — вече. Но кого выкрикнуть, на кого положиться? Что, как снова осерчает Всеволод и отвернется от Новгорода?..
— Надо идти ко Всеволоду и просить у него сына, — говорили рассудительные. — Но хорошо ли отказываться от Святослава? В чем обвиним мы его?
— Обвинять Святослава? — рассмеялся Борис. — Да в своем ли вы уме?!
— Верно, — согласились с ним, — Святослава обвинять нельзя. Так что же делать?
— То же, что и всегда, — сказал Димитрий. — В мутной водичке и крупная рыбка водится. Поднимем смуту против Михаила — глядишь, что и выловим. И винить его будем в измене, в сговоре со Всеволодовыми супротивниками.
Тут хлопнула дверь, и в повалушку, где все сидели, кубарем вкатился рыжий, как солнышко, отрок:
— Батюшка-боярин, Алексей Сбыславич на нашем дворе!..
Никто ничего толком подумать не успел, как уж стоял поздний гость перед общим столом.
— Здорово, бояре! Почто сидите все в сборе, а меня нет?
Борис побледнел, подпрыгнул, как змеёй ужаленный:
— А ты почто ломишься в избу не зван?
— Зван не зван, а коли здесь я, то ваш гость. Показывай, куды садиться к столу. Озяб я, да и голоден.
И, не дожидаясь приглашения, сам выбрал место, опустился на лавку. Шапку снял, положил рядом с собой, шубу снимать не стал. Оглядел стол, поморщился:
— Скуп ты стал, Димитрий. Ране-то так ли пировал, так ли дружков своих принимал?
— То, что ране было, то прошло, — сдерживая себя, ответил спокойно Димитрий (глядят, глядят на него старосты и бояре — оценивают!).
Хохотнул Алексей Сбыславич, шмыгнул носом, потянулся рукой за куриной ножкой. Впился в косточку, переломил крепкими зубами. Доброхотством дышало его широкое лицо, светлая улыбка так и струилась из глаз.
— Почто замолкли, почто прервали беседу? — поворачивался он то к одному, то к другому, — Подымался я на крыльцо, слышал бойкие голоса. Нешто все уж сказано, нешто сказать боле нечего?
— Ты ешь да помалкивай, — прервал его Борис Мирошкинич, — а то ведь недолго тебя и за порог выставить. Не больно важный гость.
— Куды как приветлив ты, боярин, — ничуть не смутился Алексей Сбыславич и, сочно причмокивая красными губами, потянулся за второй ножкой.
От наглости такой не то что у Бориса — у всех перехватило в груди дыхание. Повскакивали с мест, зашумели, придвинулись с угрозой к Алексею Сбыславичу.
А он будто и не видел, будто и не слышал их. Потянулся за третьей ножкой, икнул, перекрестил рот.
Громче всех надрывался староста Неревского конца:
— Вяжите его, люди добрые! Не то нынче же побежит он к Михаилу с доносом.
Алексей Сбыславич побагровел, скинул доброхотство с лица, словно скоморошью личину.
— А вот и не вытерпел, вот и выдал ты себя, староста, — произнес он угрожающе, бросил куриную ножку на стол, поднялся, ощерившись, словно волкодав.
Сразу притихла, хвосты поджала вся стая.
— А вот и выдал ты себя, староста, — повторил Сбыславич. — О чем доносить побегу, коли съехались вы к Димитрию в терем его на ужин?
— На ужин и съехались, у тебя дозволения не спросили, — на всякий случай спрятался за спины других староста. — Чего бы нам еще вечерять?
— Что ж тогда взгомонились, что вязать меня вздумали?
— Ворвался ты к нам яко тать, а по какому праву?
— Не ворвался, так же, как и все, в гости пришел, — усмешливо прищурился Алексей. — Может, дело у меня до Димитрия, вам-то отколь знать?
— Так и говори, коли дело, а почто народ мутить? — спокойно сказал Димитрий. Из всех, что были в избе, он один не вскочил, не кричал и не стращал угрозами.
— Хорошо, — кивнул Алексей. — Только допрежь того вели всем отсюдова выйти.
— Тебя не выпроводил, как других выпровожу? — улыбнулся Димитрий. — Вона как ты осерчал, а что, как все на меня осерчают? Как на улице покажусь?
— Воля твоя, — сказал Алексей и с сожалением оглядел стол. — Жаль, как был голоден, так не емши и ухожу. Но тебя, Димитрий, предостеречь хощу: еще вспомнишь ты, и не раз, как не захотел меня выслушать. Пришел я к тебе с добром, ухожу с тяжелым сердцем.
Нахлобучил шапку и — за дверь. На всходе подстерегал его незаметно выскользнувший из избы Борис.
— Ты что, ты что? — отпрянул от него Сбыславич.
Прижал его Борис к стене, в лицо дышал луковым перегаром. Глаза бешеные; дергаются, подпрыгивают уголки губ. Говорил тихо, но каждое слово падало, как камень:
— Ты, Лексей, мне голову не дури. Ты меня знаешь. Неспроста явился — уходишь с угрозой. Но не сойти тебе со всхода, коли не выдашь всей правды. И не крути головой — крикнул я людишек своих, ждут они тебя на дворе. Знают людишки мои тихие проруби на Волхове. А ряднина и груз потяжельче у нас завсегда сыщутся…
— Что ты, что ты, Борис! — замахал перед собой руками Сбыславич. — Вроде и не подавали к столу медов, а зело пьян ты, сказываешь несусветное. Да еще прорубью угрожаешь… Просто ехал я мимо, гляжу — у Мирошкиничей свет. Дай, думаю, загляну. Дома-то у меня пустота, сам знаешь: ни жены, ни детей — тоска по вечерам, словом перекинуться не с кем.
— Будя, будя юлить-то, — оборвал его Борис и еще ближе придвинулся. — О чем говорить хотел с Димитрием? Почто с другими говорить не захотел?
— Боюсь я злых языков: услышат одно — разнесут совсем другое.
— Стращал ты его…
— Так это к слову пришлось, это от гордости. Обидно мне сделалось, шибко поносили вы меня. Тебе за дверь выгонять вздумалось, старостам, вишь ли, и того хуже — вязать меня. А за что вязать-то?..
Алексей Сбыславич помолчал.
— Ты правды хотел — вот правду тебе и сказываю. А что вы обо мне думаете, то для меня давно не тайна. Вот-де пришел безродный людин с Невоозера, никто его не знает, а Михаил Степанович к себе приблизил. Смекнули: приблизил — так неспроста, верный пес он у нынешнего посадника. Ходит по городу, вынюхивает и все, что вынюхает, несет своему благодетелю.
Нехорошо рассмеялся Борис:
— А ты умнее, чем я думал, оказался, Лексей. Слушал я тебя, и сердце надрывалось от жалости: бедный, бедный Сбыславич — и дом-то у него пуст, и друзей нет, и молва идет худая. Но всё-то в словах твоих ложь. А еще худо ты обо мне подумал: поверю-де я твоим байкам, слезу уроню, отпущу с миром. Да зря — отродясь не ронял я слезы, другие слезами горькими умывались. Умоешься и ты, Лексей, кровавой слезой.
Железо на железо натолкнулось. Но не равен был поединок: Борис на своем дворе, и полностью во власти его Сбыславич. А то, что угроза Борисова не пуста, не сомневался Алексей. И верно — есть на Вол хове тихие проруби, никто тела его искать в них до весны не догадается.
— Одолел ты меня, Мирошкинич, — сказал, задохнувшись от злобы Алексей. — В другом месте и в другой раз я бы тебя одолел.
— Еще бабка надвое сказала, — отвечал Борис. — Только сызнова не юли — многое мне про тебя известно.
Ох как не хотелось ему признаваться — от бессилия до немоты сжал кулаки Сбыславич:
— Верно, неспроста заглянул я в вашу избу. Не через меня, через других проведал Михаил Степанович, что хотите вы Димитрия выкрикнуть в посадники.
— А еще?
— Еще говорил Степанович, что вы мутите новгородских простцов, что ежели подтвердится его догадка, то пошлет он вестунов ко Всеволоду, чтобы привести вас к порядку.
— Тебе проверить поручил?
— Мне. Про других не ведаю…
Борис поскреб подбородок: та-ак. Долго думал.
— Вот теперь хоть не вся, но половина правды нам ведома, — сказал он.
— Вся правда, вся, — торопливо заверил его Сбыславич.
— Твоя-то вся. Да не ты один советчик у Михаила — нам бы Лазаря пощупать. Да Звездана.
— Те высоко. До тех я не доберусь…
— Сами пощупаем, — сказал Борис и отстранился от Алексея. — Иди, боле тебя не держу.
— Нешто отпускаешь?! — обрадовался Алексей. Борис засмеялся:
— Выкупать тебя завсегда поспеем. Смекнул ли?
— Как не смекнуть!
— Вот и помалкивай, — Борис помедлил. — А в гости к нам приходи, чего ж не прийти-то?
— Нагостился уж, — махнул рукой Алексей и, внезапно огрузнув, на неверных ногах сошел с крыльца.
2
Бурлил, ревом толпы и бесчинствами полнился Новгород. С Великого моста головою об лед сталкивали Михайловых людей.
Звездану бы порадоваться, что сами новгородцы кончают с коварным своим посадником. Но кричали взъерошенные толпы:
— Не хотим Михаила Степановича. Димитрия Мирошкинича хотим!..
Это куды же Димитрию в посадники? Михаил Степанович у Звездана в крепкой узде, а Димитрий придет — не оберешься лиха. Прикидывается он овечкой.
Михайловы доводчики шныряли по городу, искали зачинщиков. В порубах было тесно — узников бросали куда придется, рыли новые ямы. Перепуганный Святослав безвыездно жил на Городище.
Бесполезно пытался успокоить людей владыка. Бесполезно взывал с амвона к их благоразумию.
Теперь, что ни день, собирались у Митрофана вместе боярин Лазарь и Звездан. Сидели, думали, ничего не придумали. По-старому управлять Великим Новгородом они уже не могли.
Как-то застал их во владычной палате Михаил Степанович.
— А я только что от князя, — сказал он тускло. Сел, распахнул на груди шубу; лицо растерянно, в глазах — лихорадочный блеск.
Владыка Митрофан глядел на него, прищурившись, молчал. Тихо горели лампады. От только что истопленной пристенной печи исходил сухой березовый жар.
— Почто безмолвствуешь, владыко? — не выдержав укоризненной тишины, вскинул голову посадник. — Скажи, како мыслишь?..
— А ли не все сказано? — кивнул за окно Митрофан. — Простцы, да ремесленники, да купцы, да бояре, иже с ними, принесли слово свое ко святой Софии — тебя свергнуть хотят, требуют Димитрия.
— Про то всяк знает. Но не простцы вершат свободную волю Новгорода.
— Кто же?
— Ты, владыко.
— А не тобою ли допрежь того против меня настроены были посады и слободы? Не ты ли подбивал на меня Совет, когда призывал бояр и кончанских старост не слушаться их духовного пастыря, ибо посажен он не волею самих новгородцев, но силою и прислан из Понизья, дабы укреплять неугодные святой Софии новые порядки?.. А нынче сам пал жертвою своих козней и ко мне поспешаешь за помощью? Чем помогу я тебе, ежели слово мое втоптано тобою в навоз?
— Ложь это, владыко! — вскочил Михаил Степанович, заметался по палате. — Вот, боярин не даст мне соврать: верой и правдой служил я и тебе и владимирскому князю.
Лазарь нетерпеливо пошевелился на скамье, метнул вопросительный взгляд в сторону Звездана. Тот сидел, положив подбородок на рукоять поставленного между колен меча, казалось, тихо дремал.
— Ну, — подступился к боярину посадник, — ответь владыке.
— К совести моей взываешь? — бледное лицо Лазаря сделалось почти белым.
Михаил Степанович остановился, будто наткнулся на невидимую стену. Перемена, наступившая в боярине, нехорошо поразила его, сердце сжалось и тут же отпустило: кровь ударила в голову.
— Говори!
— Чего ж не сказать, — медленно начал боярин, — я все сказать могу. И про то, как угрожал ты мне, и про то, как подарками задаривал…
— Рехнулся ты, Лазарь! — закричал Михаил Степанович. — Не слушай его, владыко!
— И про то, как хотел посылать в Киев к митрополиту, дабы дал он Новгороду нового пастыря, — продолжал спокойно Лазарь. — А еще подбивал ты кончанских старост народ подымать против Всеволодовых людей, а на Звездана замышлял клевету, очернить его хотел перед владимирским князем…
Глаза полезли из орбит у Михаила Степановича, не хватало ему в палатах воздуха, заклокотало в горле дыхание.
И вдруг засмеялся посадник:
— Так на кого же возводишь ты хулу?!
— Не хула это, а истинная правда, — сказал боярин и размашисто перекрестился.
Звездан с любопытством разглядывал Михаила Степановича.
— На себя, на себя возводишь ты хулу! — выкрикнул посадник и угрожающе приблизился к боярину.
Отшатнувшись, Лазарь выставил перед собою посох. Выкрикнул визгливо:
— Не подступись!..
— Экая ты загогулина, экой ты шелудивый пес, — слова пообиднее отыскивал Михаил Степанович и с наслаждением хлестал ими боярина. — Верно: задаривал я его, покупал с потрохами, — а он-то, он-то продавался, яко распутная девка. Чего глядишь на него, Звездан? Чего медлишь? Вяжи его да вези ко Всеволоду — пущай князю расскажет, сколь принес ему бед.
И откуда только в Лазаре такое проворство: вскочил он, ударил посадника посохом промеж глаз, откинул посох, вцепился Михаилу Степановичу в бороду.
Могутен посадник, широк в кости — отшвырнул боярина, словно котенка. Тот пролетел мимо лавки и шмякнулся мягким местом об пол, быстро-быстро пополз к Михаилу Степановичу на четвереньках.
— Остановись, боярин, — сказал владыка. — Куды как ты горяч, быстро перенял здешний обычай. Да только мы не на Великом мосту, и не пристало передним мужам, как простому быдлу, идти стенкой на стенку. И ты поостынь, — обратился он к Михаилу Степановичу.
— Да мне-то каково? — тяжело дыша, ответил посадник. — Как наскочил на меня боярин, так я и ответствовал. По лбу не я посохом бил, хулу на честного человека возводил не я. Пущай откажется от своих слов.
Тогда заговорил Звездан:
— Не думал я, что прорвет боярина. Однако же не хулу возводил он на тебя, Михаил Степанович.
— Это как же не хулу-то?
— Сам ты признавался, что покупал Лазаря.
— Вместе мы горячились, чего не бывает… А как мог я еще оправдаться перед владыкой?
— Нет, не откажется Лазарь от своих слов, — покачал головой Звездан. — Это у тебя все быстро и просто делается… А только не купил ты Лазаря, а брал он у тебя дары со Всеволодова позволения. Мы же через него следили за каждым твоим шагом. Вот и прикинь, кто над кем верховодил?
— Так и смута нынешняя — ваших рук дело? — пошатнулся Михаил Степанович.
— Нет, нынешняя смута тобою посеяна, — прав был владыка, — сказал Звездан. — А обернулась она против тебя…
— Воистину, покарал господень меч предателя, — произнес Митрофан и поднял руку, чтобы проклясть посадника.
— Остановись, владыко! — воскликнул Михаил Степанович и пал на колени. — Каюсь я! Грешен еси и хощу грех свой тяжкий искупить.
— Запоздало твое раскаяние, — сказал Звездан. — Не в наших силах оправдать тебя перед Новгородом.
— Так нешто раскаявшегося грешника отдадите слепой толпе? — испугался Михаил Степанович. Куда и делась его былая самоуверенность, куда гордость его делась! Не у кого было искать ему помощи. Ехал на владычный двор, искал ее у тех, кого сам предавал. А те, кто с ним был заодно, давно от него отшатнулись. Даже Алексей Сбыславич — и тот переметнулся к врагам. А уж на что был преданный человек!..
Лазарь возликовал:
— А, вот како запел! Овцой заблудшей прикинулся… Не щади его, владыко, прокляни, предай анафеме!..
Митрофан с приподнятого над полом владычного кресла с гадливостью смотрел на поверженного Михаила Степановича.
— Господь был милостив… — начал он нерешительно.
Звездан прервал его:
— Не поспешай, владыко! Подумай… Не верю я в раскаяние Михаила Степановича. Не для благих дел ищет он у нас безнаказанности.
Посадник затравленным взглядом прилип к его губам — знал он, как весомы слова, сказанные Всеволодовым милостником. Даже себя унизив, торопился Михаил Степанович выговорить хоть крохотную надежду:
— Знаю я: прегрешениям моим несть числа, коварству моему нет прощения. Но пред вами и пред богом клянусь — пущай поразит меня рука всевышнего, ежели впредь не отплачу я добром за оказанное мне снисхождение.
— Выйди, посадник, — сказал Звездан. — Без тебя решим мы, как дальше с тобою быть, а после объявим свою волю.
— Да будет так, — произнес Митрофан и ударил посохом об пол. — Выйди.
Удивился Лазарь, когда они остались втроем:
— Что-то не пойму я тебя, Звездан. Пробил час свести давние счеты. В наших руках посадник, а ты медлишь… О чем говорить будем, ежели и так все яснее ясного.
— С тобою тоже все ясно было, — напомнил Звездан, и Лазарь сжался, как от удара, — Иль не правду говорил Михаил Степанович, иль не принимал ты от него даров?
Лазарь нахохлился, пряча глаза, пробормотал:
— Время ли былое поминать?
— Время, — сказал Звездан. — Самое что ни на есть время. Ежели бы я и тогда с тобою так же рассудил, нешто решал бы ты, сидя у владыки, как поступим с Михаилом Степановичем?
— Пререкаться после будем, — мягко остановил Звездана Митрофан.
— Так вот и вопрошаю я вас, — проговорил Звездан, — на руку ли нам Димитрий Мирошкинич?
— Так кого ж иного выкликать? — удивился владыка.
— Димитрий лишь на время утишит бояр и купццов, — продолжал Звездан, — но распри ему не пресечь. Еще пуще прежнего вознегодуют те же, кто нынче собирается имя его выкликнуть на вече. И так подумал я: Михаилу Степановичу покуда деться от нас некуда…
— А о том подумал ли ты, Звездан, как успокоим мы новгородцев? — спросил владыка. Не понравилась ему затея Всеволодова милостника. Уж больно хитроумен он, а времени нет: вот-вот ударят в вечевой колокол.
— Наполовину решим, — сказал Звездан. — Просят новгородцы дать им Константина — в том перечить им мы не станем. И я с ними: Константин повзрослее, потверже Святослава будет. Пущай присылает Всеволод старшего сына. При нем и Михаил Степанович присмиреет. Куды ему деться? А ежели что, так и пригрозим…
«Ишь ты!» — сообразил Лазарь. Звезданова повадка была ему знакома: сам сидел у дружинника на крючке. На такой же крючок поддевал Звездан и Михаила Степановича. Но свою недалекую выгоду увидел в том догадливый боярин.
— Шлите меня ко Всеволоду, — сказал он. — Все сделаю, как повелите, не сумлевайтесь.
— Слово за тобой, отче, — повернулся Звездан к Митрофану.
— Ох, не нравится мне твоя затея, — опуская глаза, пробормотал владыка.
3
К весне добрался Лазарь до Владимира. Прослезился, увидев еще издалека золотые соборные шеломы. Истово крестился, кланялся, встав коленями в подточенный солнцем рыхлый снег.
«Теперь не оплошай, — говорил он себе, — теперь гляди, боярин, в оба!»
Не оплошал Лазарь, бил себя в грудь и униженно ползал у Всеволодовых ног:
— Вот те крест, попутала меня нечистая, княже. Но с той поры, как простил ты меня, служу тебе верой и правдою. И о Святославе пекусь, как о своем дите.
— Старое поминать не будем, — сказал Всеволод. — Ты мне, боярин, о том, что нынче творится в Новгороде, расскажи. Скачут ко мне мои вестуны и гонцы новгородские. Обеспокоен я и решил забрать из Новгорода Святослава и дать им старшего сына. А вот о посаднике мыслю двояко: Михаила Степановича оставить или согласиться на Димитрия Мирошкинича. Что скажешь?
— Да что я скажу, — оправился прощенный Лазарь, — нешто прислушаешься ты к моему совету?
— Говори, а я думать буду. Не советов жду я от тебя, боярин, а хощу правду знать. Почто настаивает Звездан на Михаиле?
Само порхнуло Лазарю в руки прихотливое счастье, бьется, как живая птичка, — не упустить бы.
— То, что Звездан тебе в грамоте отписал, не наша с Митрофаном задумка, — сказал он.
— Тебя послали…
— Меня-то послали, да я себе на уме, — хитро прищурившись, отвечал осторожный Лазарь. Остерегался он, как бы лишнего не сказать, покуда срок не наступил. Не решался рубить выше головы: как бы не запорошила глаз щепа.
Но князь клюнул на приманку. Стал выспрашивать, сердился:
— Недосуг мне твои загадки разгадывать.
— Может, я и худ умом, — не решался подступиться к главному боярин, — может, чего и не смекнул…
— Говори прямо!
— Прямо-то скажу, да как обернется?
— Аль заподозрил что?
— Любишь ты Звездана, веришь ему…
— Верю, — насторожился Всеволод. — Ежели с доносом на него ко мне пришел, так ступай прочь.
— Верно, зря я проболтался, — сказал Лазарь. — Только начал, а ты уж и договорил…
Всеволод насупился, помолчал. Но гнать боярина не стал. Приободрился Лазарь:
— Нынче заступников у Михаила Степановича во всем Новгороде не сыскать.
Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь. Тихонько нажимал боярин:
— В самый раз избавиться нам от строптивого посадника. Вот и думаю я: пошлешь ты в Новгород Константина, так и Димитрий при нем остепенится…
— Ближе, ближе, боярин, — все больше хмурился Всеволод.
— Ежели что, так ты у Митрофана спроси. Он скажет.
— Митрофан далеко. Да и о чем его спрашивать?
— О Звездане, вестимо…
— Ишь, куды поворотил!.. Так что же сделал Звездан?
— Может, почудилось мне, — сказал Лазарь, — но како пред тобой смолчу? Подбивал нас Звездан, чтобы Михаила Степановича посадником оставить… Вот я и подумал — почто? И тако решил: неспроста это!
— Может, и неспроста, — кивнул Всеволод. — Но токмо все никак в толк взять не могу — к чему клонишь?
— А вот к чему, — решился Лазарь. — Сговорился Звездан с Михаилом Степановичем за нашей спиной.
— Окстись, боярин.
— Ей-ей… Не верь Звездану, княже.
— Кому же верить? — удивился Всеволод.
— А ты никому не верь… И мне не верь, и Звездану. Но над тем, что сказал я тебе, подумай. На что посылаешь Константина, какую готовят ему в Новгороде встречу?
По глазам Всеволода видел Лазарь: поселилось-таки в нем сомнение. Уже одно говорит он, а думает совсем другое. И взгляд блуждает поверх боярской головы.
Тут бы самое время взорваться Всеволоду, исполнить обещанное — выгнать Лазаря, но не выгнал его князь, еще долго беседовал, оставил с собою вечерять. Была это немалая честь, не всякий ее удостаивался.
Рассеян был за ужином Всеволод, почти ничего не ел, пил много.
Видно, предчувствие его мучило: на утро ни свет ни заря подняла его с постели сенная девка — совсем худо стало Марии. Всю ночь просидел подле нее Кощей, да что толку! Не чудодей он, ему ли совладать с безносой, ежели уж занесла она над княгиней свою беспощадную косу?!
На низкую скамеечку присел возле Марии Всеволод, ладонью прикрыл мокрую от смертной испарины руку. Сквозь тяжелое дыхание прорывался тихий шепот жены:
— Устала я, Всеволоже, душа просится на покой. Симону хощу исповедаться в грехах своих, проститься с детьми… В свой монастырь постричься хощу.
Сидел Всеволод, глядел на пожелтевшее лицо жены, хотел уронить слезу, но слезы не было. Сухой огонь сжигал его сердце.
Устал князь, надломился. Встал, вышел, велел звать Симона. Вернувшись к себе, молился, просил господа ниспослать Марии облегчение, за детей просил, за Константина с Юрием, чтобы хоть у смертного одра своей матери протянули они друг другу руки…
Еще горшая встала между ними вражда, когда объявил он, что посылает старшего в Новгород.
Взорвался Юрий, сбежал из терема, ускакал со своей дружиной в Боголюбово. Два дня его не было, вернулся черный и нелюдимый, сидел у себя, запершись.
— Да в чем прегрешил я, господи? — взывал Всеволод к лику спасителя. — Всю жизнь радел за свою землю, о детях заботился, сирых не забывал, учил возлюбить ближнего.
Умолял ниспослать Марии легкую смерть. И опять же думал: а кто помолится за него, кто смежит его очи?
И вставали сомнения: значит, грешен был, значит, не угодил господу. Уж не за гордыню ли карает он беспощадной десницей, уж не за то ли, что вознамерился свершить немыслимое?
Тяжек, ох как тяжек путь к последнему итогу. А ведь казалось: придет он к нему легко и просто. Сил-то было сколько! Думал он, что вечной будет молодость, да вот же и его стала подтачивать коварная хворь.
Молился Всеволод, а краем уха слышал, как суетились в тереме сенные девки, хлопотали вокруг Марии.
— Не призывай ее к себе до срока, господи! Дай отъехать Константину, позволь ему принять ее благословение…
Услышал его господь, сжалился. Через день после приезда Лазаря полегчало Марии. Была в том и немалая толика Кощеевых стараний.
Очнувшись от беспамятства, призвала к себе княгиня Константина, велела оставить их вдвоем.
— Прощай, сыне, — сказала она ему. — Может, и не доведется нам больше свидеться. Ты старший у нас, на тебя я больше всех уповаю. Береги братьев своих, не обижай их. А с Юрием помирись.
— Все исполню, матушка, — встал перед ней на колени Константин, щекой прижался к ее руке. — А прощаешься ты со мною зря. Еще вернусь я во Владимир, еще увижу тебя, как и прежде, здоровой. Нынче дал мне отец удел — словно крылья у меня выросли. Покуда жив буду, не оставлю младших братьев. И с Юрием помирюсь…
Но сказал он это неуверенно, матери обмануть не смог. Крупная слеза скатилась по щеке Марии, хотела возразить она сыну, но только благословила его слабой рукой:
— Ступай княжить. И дай бог тебе силы!
Уехал Константин. Всеволод, братья и передние мужи провожали его до Кидекши. Здесь прощались и служили молебен. Дьякон Лука зычным голосом пел «Вечный лета», Симон крестил и целовал молодого князя в лоб. Всеволод обнимал его и тоже крестил.
Тем же утром Мария постриглась в монашки, а за день до прибытия сына в Новгород тихо скончалась.
Шел год шесть тысяч семьсот тринадцатый (1205) от сотворения мира…
Часть вторая
…И ВВЕРГНУЛ МЕЧ СВОЙ
Пролог
1
Жить — не сено трясти: и наплачешься, и напляшешься. Для иного тянутся дни, как на долгом волоку, для другого — просверкнули, и нет их.
Казалось Всеволоду после смерти жены, что не оправится он, не справится с жестоким одиночеством. Но душа меру знает, вылечили его наполненные трудами и заботами быстротечные годы.
Приехали во Владимир сваты от витебского князя Василька. Не долго рядили, пустых речей не сказывали — скоро справили шумную свадьбу.
Как сложится жизнь, никогда наперед не угадать — привели на княжеское ложе молодую дочь Василька Любашу. Ту самую Любашу, с которой коротал когда-то на Днепре теплые летние ночи старший Всеволодов сын Константин.
Пил Константин за отцовым столом горькие меды, мачеху сверлил пронзительным взглядом. Стояла она все эти годы между ним и Агафьей, не уходила в бледнеющую память, зримо оживала в мечтах юного князя.
Пил Константин меды, «горько» не кричал, на отца глядел, как на соперника, глушил в себе сыновние чувства.
Уехал со свадьбы, как в воду канул…
Был широкий пир и Любаше не в большую радость. Думала она: отдают ее за старого и нелюбимого. Отцу своеволия не прощала, боялась на Всеволода поднять опечаленный взор. Роняла украдкой непрошеную слезу, избегала Константинова горящего взгляда. Дрожала в первую ночь на брачном ложе, как осиновый одинокий листок.
Но год прошел — и не узнать ее стало. Распрямилась она, расцвела краше прежнего, почувствовала себя во Всеволодовом тереме не гостьей, а законной хозяйкой.
Любил и холил старый князь молодую жену. Ни в чем не было ей отказа, и скоро поняла Любаша, что сердце у Всеволода пылко, а руки сильны, что седина не испортила, а только украсила его бороду.
Во всем помощницей хотела она быть своему мужу, во всем старалась заменить Марию.
Не перечил ей Всеволод, допускал на боярскую думу, с умилением следил, как пытается она постичь премудрость собранных в харатейной старых книг.
Не мачехой, а родной матерью стала Любаша Всеволодовым сынам. И к строптивому Юрию нашла свой подход: попритих княжич, остепенился. Сопровождал молодую мачеху и в собор на молитву, и на прогулку, а когда Всеволоду было недосуг, выезжал с ней и на охоту. Даже ревновать стал Любашу к нему Всеволод, но все это было пустое — смеялась над мужем Любаша, однако же радовалась: любит, любит ее старый князь.
Бурные это были для Всеволода годы, беспокойные. Первой пришла добрая весть: окончил дни свои на чужбине давний его соперник Роман. И не от чьей-нибудь руки пал он в неравной схватке с ляхами — от руки бывшего союзника своего Лешки. Усыпил его посулами Лешка, заманил в засаду.
А чего боялся Всеволод? Того, что, окрепнув, встанет Галич против Северной Руси? Так зря волновался: не с того начал Роман. Утвердился Всеволод на Клязьме, лишь победив боярское своеволие, а галицкий князь так и не передавил всех пчел: сильны еще были при нем передние мужи, притаившись, вершили свое роковое и грязное дело. Не по ним было Романово буйное семя, не захотели они отдавать княжение малолетним его сыновьям Даниилу и Васильку, вступили в сговор с Рюриком, а Рюрик, скинув с себя монашескую рясу, объединился с Ольговичами. Жестоко бился он с галицко-волынским войском на реке Серете, и, если бы не угры, вставшие на сторону Романовых сынов, бог весть, чем бы все кончилось. Старый друг Романа угорский король Андрей принял у себя в Саноке вдовствующую княгиню и ее сыновей, обласкал их и дал им в помощь своих лучших воевод.
Так доносили Всеволоду быстрые вестуны, но старый князь понимал, что не только заботою о детях Ро мана руководствовался Андрей — были у него и свои задумки: не зря сидел он некоторое время по воле отца своего Белы на галицком столе.
И, когда на следующий год собрались в Чернигове Всеволод Святославич Чермный, Владимир Игоревич северский да Мстислав Романович смоленский с племянниками, когда присоединилось к ним множество половцев, а за Днепром — Рюрик с сыновьями своими Ростиславом и Владимиром и с берендеями и все вместе двинулись к Галичу, понял Всеволод, что настала и его пора, что не может он допустить усиления южных князей, и стал пересылаться гонцами с Андреем.
Тяжелые наступили для Галича времена: как всегда, не приходит беда в одиночку, к разделу лакомого пирога поспешил из Кракова и Лешка, а в самом Галиче подняли голову недобитые Романом бояре. Встал велик мятеж, разъяренные толпы ворвались на Золотой Ток, принялись громить и жечь княжеские терема. Едва успела бежать на Волынь княгиня со своими сынами, а Андрей к тому времени уже перевалил через Карпаты…
И вдруг все остановились в нерешительности: ляхи, угры и русские дружины. Советовались князья и бояре, звал к себе воевод своих Андрей, собирал в своем шатре палатинов Лешка: Всеволод всех вовремя оповестил — дает он Галичу, дабы пресечь усобицу, сына своего Ярослава.
В то время у Андрея назревал заговор в Эстергоме, и Всеволодовых послов принимал он милостиво; Лешка удовольствовался тем, что угорские войска отходят за Карпаты, и повернул на Краков. Русские дружины сделали вид, будто тоже возвращаются в свои пределы, но Ярослав задержался в пути из Переяславля, и это известие остановило их под Галичем. По-новому решать свою судьбу принудило это и галицких бояр. Боясь, как бы снова не осадили города, они послали тайно к Владимиру Игоревичу северскому, который с братом своим Романом украдкой от остальных князей въехал в Галич, сел там на стол, а брату отдал Звенигород. Опоздав всего на три дня, Ярослав возвратился в Переяславль.
Разгневался на него отец, потому что все, так славно задуманное, рушилось на глазах.
Снова великая усобица охватила Юго-Западную Русь. Боясь усиления Романовых сыновей, пошли Игоревичи на Волынь, стали грозить, что не оставят камня на камне, если им не выдадут Даниила и Василька. Бежав через пролом в стене, княгиня передала своих сыновей на попечение Лешки (ведь был же он когда-то другом Роману!), Лешка оставил у себя Василька, а Даниила переправил на Угорщину к Андрею, чтобы тот возвратил ему отчину.
Вот что беспокоило Всеволода: дрались друг с другом русские князья, кровь текла рекой — то один, то другой садились на волынский и галицкий столы, а между тем Лешка распоряжался на Волыни, Андрей — в Галиче. Угорский палатин Бенедикт Бор мучил бояр и простцов, за малую провинность бросал галичан в порубы, казнил и жег, бесчестил жен, монахинь и попадей. Неслыханно это было!
Пакостили русскую землю иноземцы, сажали и сменяли князей, а Мономаховичи с Ольговичами, вместо того чтобы, собравшись вместе, изгнать их, вступили друг с другом в обычную распрю — стали делить старшинство и Киев. Пересилили Ольговичи: Всеволод Святославич Чермный сел на Горе, а Рюрик уехал в Овруч, сын его Ростислав утвердился в Вышгороде, а племянник Мстислав Романович отправился в Белгород. Видя, как безропотно подчинился ему Рюрик, совсем обнаглел Чермный: послал сказать Ярославу Всеволодовичу в Переяславль: «И ты ступай к отцу своему в Суздаль, а про Галич и думать позабудь (помнил он, что сажал Всеволод сына своего на галицкий стол, боялся его!), а ежели не пойдешь добром, так смогу принудить тебя и ратью». Молод еще, робок был Ярослав, на отца не понадеялся, испугался: ушел из Переяславля, уступил свой город сыну Чермного.
Загудел, забеспокоился потревоженный пчелиный рой: снова захватил Рюрик Киев, стал гнать отовсюду людей Чермного, но и Чермный себе на уме — пригласил половцев, жег и грабил все вокруг, сел-таки на Горе. На сей раз не только Переяславль, но и Триполь, и Белгород, и Торческ были отняты у Мономаховичей…
Тогда-то и лопнуло терпение у Всеволода. «Разве токмо Ольговичам отчина — Русская земля, а нам уже не отчина? — сказал он. — Как меня с ними бог управит, хочу пойти к Чернигову». И сел на коня. Но пошел сперва не к Днепру, а на присоединившуюся к Ольговичам Рязань — пленил рязанских князей и собирался уже повернуть свое войско, но тут сообщили ему, что Рюрик снова забрал себе Киев…
Неспокойные, смутные настали времена. Вот и в Рязани разнепогодилось, а ведь она под боком у Владимира. Вскоре, после того как, соединившись в Москве с пришедшим к нему на помощь из Новгорода сыном своим Константином, собрался Всеволод на Чернигов, ему сообщили, что хоть и согласились идти вместе с ним рязанские князья, но для того только, чтобы после удобнее его предать. Не вышло! Изобличил их Всеволод, схватил вместе с думцами и велел в оковах отвезти во Владимир. Взяв после длительной осады Пронск, двинулся к Рязани, и здесь, у села Доброго Сота, вышел навстречу ему рязанский епископ Арсений, стал умолять и просить его, чтобы он не жег ни города, ни его посадов: «Не пренебреги местами честными, княже, не пожги церквей святых, в которых жертва богу и молитва приносится за тебя, а мы исполним всю твою волю, чего только хочешь». Поверил ему князь, посадил в Рязани изгнанного из Переяславля сына своего Ярослава, но не тверды были рязанцы в своей роте: вскоре стали хватать Ярославовых людей и некоторых уморили, засыпавши землей в порубах.
И после этого еще не решился Всеволод брать Рязань и после этого еще хотел образумить рязанцев и помирить их с Ярославом. Но тщетно. И тогда сжег он Рязань, а вслед за ней сжег Белгород. И повелел схватить епископа Арсения и за лживость его отправил во Владимир в оковах.
Тем же годом опустошил он окраины черниговского княжества, взял на щит Серенск, сжег его, а в Чернигов послал сказать: «Это вам за сына моего Ярослава, за то, что изгнали его из Переяславля».
Знатно пугнул он Ольговичей. Пришел к нему из Смоленска епископ Михаил с игуменом Отроча монастыря, просил, чтобы простил их князя Мстислава Романовича, богатые привозил с собою дары, льстивые говорил речи.
С одним только Новгородом так и не мог совладать Всеволод. Возлагал на Константина большие надежды, но был сын его еще не ухищрен, легко поддавался на обман.
Едва только поставили посадником Димитрия, как тут же принялся он сводить счеты со всеми, кто был с ним не в ладах. Приехал во Владимир Борис Мирошкинич, стал жаловаться на Алексея Сбыславича: помог-де он нам против Михаила Степановича, а нынче сызнова подымает новгородский люд, дозволь казнить нам его, княже.
— Аль Константин вам не князь?! — возмутился Всеволод и послал с Борисом Лазаря. Тот на руку был скор: прямо на Ярославовом дворе зарезали Алексея.
Но после оказалось, что у самих Мирошкиничей рыльце в пуху. Как и подозревал Звездан, став посадником, принялся Димитрий за свой старый обычай, но нынче не просто кутил он, — поощренный Лазарем, стал неугодных ему людей топить в Волхове.
Не выдержали новгородцы, а вернулась их дружина из рязанского похода — кликнули вече, пошли на Димитриев двор и сожгли его. На том же вече решили снова просить у Всеволода Святослава, в посадники выбрали сына Михаила Степановича — Твердислава.
Константин получил от отца Ростов.
Но не очень-то утишил Всеволод строптивых новгородцев. Только что дознался он через верных людей, что послали они гонцов в Торопец к тамошнему князю Мстиславу Удалому, сыну Мстислава Храброго. Зачем послали — тут и гадать нечего: хотят они исполнить свою давнишнюю мечту — избавиться от понизовской опеки.
Вот какие приходили во Владимир вести, и было над чем задуматься Всеволоду, было над чем поразмыслить: горела под его ногами земля.
2
Подымаясь от Клязьмы к Волжским воротам, Звездан остановился, чтобы передохнуть. Воздух был морозен, не хватало дыхания.
Накинутая поверх рясы шубейка согревала плохо, зябли обутые в кожаные чеботы ноги — стоя на обочине, Звездан подпрыгивал, хлопал по бокам покрасневшими от холода руками и уже в который раз, глядя на вздымающиеся прямо перед ним высокие стены детинца и поблескивающие за их гребнем купола Успенского собора, думал о прошлом, и к горлу подступала сосущая тошнота.
Как ни пытался он убедить себя, что причин для скорби не было и нет, что, уйдя от мира, он поступил, как хотел, а не как его принудили, а годы, проведенные в монастыре, не прошли даром, умудрили его и научили терпению, позволили без помех углубиться в мир его любимых книг, которых у Симона было собрано в великом изобилии (многие из них Звездан сам принес в дар монастырю), несправедливость Всеволода не забылась, и он часто просыпался по ночам на своем жестком ложе и озирался вокруг, потому что только что видел себя во сне в княжеском терему — точь-в-точь как в тот день, когда возвратился из Новгорода со Святославом.
Час был поздний, в сенях горели свечи, Всеволод сидел, откинувшись, на стольце, рядом на лавке ютился боярин Лазарь в просторном опашне, нахохлившийся как ястреб, а чуть поодаль стоял епископ Иванн, неподвижно смотрел в черное окно, и спина его была согбенна и напряжена.
Звездан вошел, поклонился князю и быстро обернувшемуся епископу. Настроение у него было хорошее, княжича он доставил к сроку, сам, хоть и устал, усталости почти не чувствовал, потому что волновался и все время думал о том, как будет говорить с князем, чтобы убедить его не поддаваться на уговоры и не менять в Новгороде посадника.
Невдомек ему было тогда, что в пути он разминулся с гонцом, посланным к Митрофану, что Константин уже давно живет себе, поживает на Ярославовом дворище и что в то самое время, когда переступил он порог княжеских сеней, Димитрий Мирошкинич пировал со своими дружками, празднуя так легко доставшуюся ему победу.
Не глуп был Звездан, но, как многие умные люди, доверчив. Обманула его в Новгороде притворная услужливость Лазаря, забыл он его хищный нрав, зря послал впереди себя к Всеволоду.
Не перебивая, выслушал Всеволод Звездана, а когда он кончил, ответил с усмешкой:
— Складно сказываешь ты, Звездан. Заслушался я тебя. Будь ты предо мною в другое время, может, и поверил бы я твоим байкам. Но предупредили меня, предсказали все твои речи, а ты их словно по книге прочитал — сошлись они слово в слово. Не оставил тебя мудростью господь, наделил с лихвой, но отрекся ты от наших добрых дел.
Растерянный Звездан повернулся к Иоанну, — может, епископ выручит его? Но смотрел епископ мимо его лица, и ни живой искорки не шевельнулось в его взгляде. Только боярин задергался на лавке, часто закивал головой: он-то знал, о чем говорит Всеволод, он-то давно ждал этой встречи, в сладких мечтах вынашивал свою месть — и вот вершится она не где-нибудь, а на его глазах.
— Что молчишь, Звездан? — продолжал Всеволод. — Почто не оправдываешься? Аль сказать мне нечего?
— Как же нечего, княже, — ответил Звездан, — ежели оклеветали меня, твоего преданного дружинника? Есть что сказать. Давно догадался я, чьих рук это дело. Пригрел ты змея на своей груди и не замечаешь, как копит он против тебя же смертельный яд…
Взвизгнул Лазарь, прочь отбросил степенность, затопал ногами:
— Изворачиваешься, Звездан, пытаешься сбить князя. А вот скажи-ко лучше, как сговаривался с Михаилом Степановичем, как владыку и меня склонял к измене!..
— Не было этого.
— Было. И Митрофан подтвердит. И грамоту, что привез я князю, ты своею скрепил рукой — не я ее вынашивал, писал не я…
— Была грамота, я ее писал, — кивнул Звездан, — и нынче то же самое говорил князю на словах. Так что с того?
— А то, что хоть и твоею рукою писана грамота, а слова в ней чужие. Вспомни-ко, с кем заводил ты тайную беседу, что-де не гнушайся дарами посадника — дары, мол, те еще сгодятся?
— О том и князь знал. Его это повеление.
— Повеление-то Всеволодово, — довольно хихикнул Лазарь, — да кто дары те присваивал?
— Прежде чем такое говорить, перекрестись, боярин, — упрекнул его Звездан.
— А вот и перекрещусь, — размашистый крест наложил на себя Лазарь, — вот и перекрещусь и опять же спрошу: у кого те нечистые дары?
— У меня. Привез я их с собою, дабы пополнить княжескую бретьяницу. И о том было сговорено, — Звездан недоуменно посмотрел на Всеволода.
Всеволод молчал. Казалось, он не слушал боярина. А Лазарь продолжал:
— Не в твою бретьяницу привез он их, княже, — в свою. И злато посадниково за то ему шло, что во всем потворствовал он Михаилу Степановичу, навлек на твоего сына гнев новгородцев и посеял смуту… Ничего, — пригрозил он узловатым пальцем, — на сей раз все на чистую воду вышло. Спасибо, надоумил меня господь, а то все дни пребывал в страхе…
— Не в страхе ты пребывал, боярин, — сказал Звездан, — а плел на меня свою паутину.
Ложь-то грубо сшита была — вздохнул он облегченно. На одни наговоры только и полагался Лазарь.
Тут бы Всеволоду и уличить боярина, но ушам своим не поверил Звездан, когда вдруг прервав молчание, князь заговорил:
— Сгинь с глаз моих, Звездан. Сгинь и не гневи меня. Был я терпелив, когда заблуждался ты в молодости. Прощал дерзость твою, пестовал тебя и к себе приблизил. Надежды возлагал на твое благоразумие. Однако же ошибся я. И с запозданием вижу: не помощник ты в делах моих. И мягкосердие мое мне же во вред использовал. Сгинь!..
Разве что один епископ мог еще вступиться за Звездана. Но снова отвернулся к окну Иоанн, снова напряглась его согбенная спина. Боялся он перечить Всеволоду, сам все больше страшился его внезапного и беспричинного гнева. С годами все подозрительнее становился князь, все чаще видел вокруг себя одну лишь измену и вероломство.
«Зря ищешь ты правду, — говорил себе Звездан. — Зря следуешь заветам мудрых. И не столь уж мудры они, проповедуя добро, когда миром правят лукавство и своеволие, а не разум».
— Уйду в монастырь, — сказал он обнимая, дома плачущую Олисаву. — Прости меня, жена. Но не жилец я в миру, где побиты каменьями добродетели. Буду богу возносить молитвы, чтобы призрел он нашу землю, не отдал на погибель ворогам. Был один человек, в коего поверил я, но и он отдал меня безжалостно на растерзание бешеным псам. Как буду впредь служить ему, ежели верит он токмо хищникам и льстецам?
Ушел Звездан в монастырь, преклонил колена пред Симоном.
— Да что с тобою? — удивился игумен, — Какая печаль привела тебя в святую обитель?
— Хощу остаток дней своих посвятить богу.
Большой вклад сделал Звездан в Рождественский монастырь: не поскупился. Симон выделил ему лучшую келью.
— Дай мне келью такую же, как у всех, — попросил его Звездан. — Не заслужил я у господа чести и пришел в эти стены не ради спокойной жизни. Бежал я от мирской суеты, так стану ли предаваться ей в обители?
— Не ты один таков, — обиделся игумен. — Есть у нас и иные бояре. Так нешто жить им подобно прочим безродным чернецам? Вклад твой в монастырь велик…
— Нет, — сказал Звездан. — Хощу жить, яко безродный чернец. А вклад мой употреби на подмогу убогим и сирым.
Упрям он был, переломил Симона — поселил его игумен в маленькой келье с оконцем на монастырскую стену. Даже в самый погожий день не проникал в нее солнечный луч.
Не оставлял Звездан места для лености и занимался не только чтением привезенных с собой в обитель книг. По утрам, вставая задолго до заутрени, он перемалывал на жернове зерно для всей братии, помогал поварам, носил воду, колол дрова и тем еще больше удивлял Симона.
Два года прошло. Как-то приехал в монастырь Всеволод: будто бы к игумену завелось у него срочное дело, но хотелось князю взглянуть на бывшего своего лихого дружинника.
Кликнул Симон к себе Звездана. Увидев его, даже глаза зажмурил Всеволод:
— Совсем не узнать тебя, Звездан. Был ты в теле и с лица бел, а стал похож на огородное чучело. А говорят, легко живется в обители.
— Вотще, княже, заблуждаешься ты, как и многие. Оглянись-ко да посмотри внимательнее: разве жизнь наша легка?
— Истязаешь ты плоть, а душа твоя спит.
— Кощунствуешь, княже.
Всеволод с любопытством взглядывал то на него, то на Симона.
— Не я, а ты кощунствуешь, Звездан, — спокойно продолжал князь, хотя в другое время и не спустил бы подобной дерзости.
— Монах я.
— То ложь, — быстро вскинул на него блеснувшие глаза Всеволод.
— Правда, княже, — стараясь сдержаться, смиренно отвечал Звездан.
— Был ты милостником моим, завидовали тебе многие. Умен ты, Звездан, и, покуда не вовсе остыла кровь, возвращайся ко мне. Жалеть не станешь…
И дрогнуло сердце Звездана, подался к Всеволоду, вспомнил, как славно было в миру, но тут же отпрянул, крестя пред собою воздух:
— Господи, прости мя, грешного, и помилуй!
Не мог забыть он старой обиды на князя (и это грех — возлюби ближнего!). Не видя и не слыша ничего вокруг, жарко молился Звездан.
— Согрешил я, отче, — обратился он к игумену. — Едва не прельстился, подумал с любовью о суетном. Наложи на меня строгую епитимью.
— Куды ж строже той, что сам ты на себя наложил, — устало отмахнулся Симон, — Иди и молись за нашего князя — пусть ниспошлет ему бог удачу…
Всеволод разочарованно отвернулся.
И было еще искушение: по весеннему солнышку, по тающим пепельным снегам приехали во Владимир Мистиша и Крив.
Просиял, увидев их в монастыре, Звездан. А те удивились:
— Выходит, верно сказывали нам, что искать тебя надобно не на княжом дворе, а в обители! Что привело тебя сюда?
— Об этом после, — отвечал Звездан, с легкой завистью разглядывая статную фигуру Мистиши и густой загар, покрывавший его лицо. — Вы о себе расскажите — не день прошел с нашего расставания, не год. Где водило вас, почто снова объявились во Владимире?
— Были мы далеко и всего отведали досыта, — сказал Мистиша.
— А конь? — улыбаясь, спросил Звездан.
— Так и не попал он к боярину. Засадили Стонега в поруб за его обман, а коня я повел к Роману… Оставил нас Роман в своей дружине…
— Знать, приглянулись ему? — подзадорил его Звездан.
— Не без того, — ухмыльнулся Мистиша, — уж больно понравился Роману Крив — яблоко, слышь-ко, сбил с княжеского стяга. Ну а дале пошли мы под Сандомир. Шибко пугнули ляхов — король ихний Лешка запросил у Романа мира. Перейдя Вислу, остановился Роман под Завихвостом, расположился станом, а Лешке только того и надобно было. Отправились мы с князем на охоту да и угодили в засаду — жаркая была сеча. Ляхов-то более чем вдвое было супротив нас. Тут князь и полег со всей дружиной. Мы с Кривом едва ли не одни спаслись, скорбную весть принесли в Галич…
Ветром давно ушедшей жизни повеяло на Звездана. Плеснулась в глазах его былая синь.
— После того ничто уж нас не держало — отправились в Киев, — продолжал Мистиша, — из Киева в Новгород подались, думали встретить тебя там, потом около года обитали в Торопце у князя Мстислава. Приехали во Владимир, стали тебя искать да купца Негубку. Негубка-то с Митяем в Булгар отправились да там и сгинули. Сколь уж времени, говорят купцы, ни слуху о них, ни духу… А нам, вишь ли, помог дружок твой старый. Веселица. Приглянулись мы ему — так он нас и ко князю Юрию свел, нынче мы в его дружине…
К самому нелегкому клонилась беседа.
— Почто сидеть тебе в монастыре? — пристал к Звездану Мистиша.
Очнулся Звездан, растаяла синь в его глазах. И снова предстал он пред своими знакомцами в чернецком скромном одеянии, едва не в рубище — потерлась, обветшала ряска на локтях, шапчонка старенькая да выцветшие чеботы.
Замкнулся Звездан, перекрестил Мистишу с Кривом:
— Ступайте, а мне пора на молитву.
Так и не ответил он на Мистишин вопрос, вратарю строго-настрого наказал:
— Никого ко мне в обитель не пущать.
И попросился у игумена в затвор. Целый год сидел в темнице, изнуряя себя строгим постом. Вышел на волю — и закружилась голова. Но на сердце было легко и ясно.
И снова молол он зерно для братии, помогал поварам, рубил дрова и носил воду.
Время словно бы остановилось на гребне монастырской стены…
3
Необозримы дороги, ведущие в мир. Кто-то прожил свой век в небольшом селе, — кажется, все луга и леса окрест исходил и вдруг на склоне лет открыл для себя небывалое: новую тропинку пробил в дремучей чаще лось, поднялось у обочины новое рябиновое деревцо, иным цветом украсилась знакомая с детства лужайка; подмыв берег, ушла в другое русло река; где был омут, насыпало отмель, где раньше была отмель, распахнулась темная бездна. Озерцо, в котором купался мальчонкой, заросло ряской и мхом, и вместо рыбы в сети все чаще попадаются вертлявые лягушата, а рядом просверлил суглинок новый родничок, положил начало бойкому ручейку, а тот с годами положит начало большой реке…
Другому открывается иная новизна. Не живется ему на месте — не такая у него душа. Застоится — затоскует, а чуть стронется — и оживет, жадно всматривается в незнакомые приметы: то это зелень бескрайних трав, то угрюмая скованность гор, то синь морская, то непривычные очертания чужих городов, а то и просто непонятная, чудная речь. И неумолима притягательная сила, влекущая человека все дальше и дальше за отступающий окоем.
Увели от дома дороги и Негубку с Митяем, а когда оглянулись, страшно им стало: долгие месяцы пути остались за их спиной.
И чего только не повидали они, чего не наслышались!
От Булгара плыли вниз по Волге на лодиях, потом долго тащились через бесплодную пустыню. В Хорезме дивились обилию сладких плодов. В Отраре, рядясь на торгу, глаз не могли оторвать от блестящего китайского шелка.
Тут бы и остановиться им, тут бы и повернуть назад — за диковинный товар получили бы они у себя на Руси немалый прибыток.
Но Негубка был ненасытен: покрутившись среди купцов, сговорился с тангутами:
— Возьмите меня с собой.
— Пойдем, — сказали ему тангуты. — Все, что видел ты в Отраре, лишь малая частица тех богатств, которыми щедро наделена наша земля.
— Прошусь я не ради богатств, — с достоинством отвечал им Негубка, — а хочу взглянуть, где и как живут люди.
— Живут по-разному, — уклончиво сказали ему тангуты. — А попутчику мы рады. Ты многое повидал, кое-что повидали и мы — вместе нам будет хорошо.
— А далека ли дорога?
— Дорога далека, но вот пришли же мы в Отрар.
Били по рукам, переложили поклажу на верблюдов и ранним утром двинулись в степь.
В большой караван собрались купцы, говорили на разных языках, а понимали друг друга с полуслова. Держались с достоинством, всяк свою охранял честь, каждый пекся за свой товар, но чем дальше, тем все неспокойнее становились Негубковы спутники. Приуныла и охрана (солнышко, что ли, их припекло?), приуныл и караван-баши: то и дело он придерживал своего прыткого ослика, оглядывал из-под руки изгорбленный холмами край степи и поцокивал языком.
— Что испугало вас? — обратился к нему Негубка.
Тот ответил не сразу.
— Ты чужеземец, и тебе еще не все известно, — сказал он наконец. — Большие перемены случились в нашей степи. Раньше торговый путь был приятен и безопасен, теперь беда подстерегает нас на каждом шагу…
— Но с вами надежная стража!
— Э, какая же это стража, — помотал головой собеседник. — При одном только виде монголов все эти красавцы воины разбегутся, как дикие джейраны.
— Ты сказал: при виде монголов, — продолжал допытываться Негубка. — О монголах слышал я краем уха и в Отраре. Что это за народ и почему его все так боятся?
— Когда-то были они мирными аратами и пасли свой скот, — начал рассказывать караван-баши. — Но объявился Темуджин, которому присвоили имя Чингисхана, собрал вокруг себя всех монголов, отдал пастбища нойонам и пошел войною на соседние племена. Теперь он мечтает о завоевании Тангутского царства…
— Но ты же сам говорил мне о могуществе твоей страны.
— Да. Император Ань-цюань отгородился от степи крепкими стенами крепостей — ему монголы не страшны. А как быть нам? Купцы беззащитны всюду.
Рассказ караван-баши встревожил Негубку. Услышав о грозящей им опасности, Митяй испугался:
— Зря поехали мы с тангутами. Лучше бы вернулись домой.
— Об этом и думать не смей, — оборвал его Негубка. — Али по нашей земле ходили мы без опасностей?
— Там все свое. А отсюдова, случись беда, не выбраться нипочем. Истлеют наши косточки на чужбине — никто и не поведает о том, как сложили мы свои головы…
Но бог миловал купцов. Еще несколько дней прошло — и стали забываться страхи.
— Ну, теперь уж недалеко, — приободрился караван-баши.
Перевалили через горы, снова вышли в степной простор.
— Вот и наша земля! — радовались купцы, да недолго. К вечеру показались на горизонте незнакомые всадники.
Воины растерянно заметались, обнажили кривые мечи, бестолково пускали в воздух стрелы. Неразборчиво закричали по-своему.
Негубка вытащил из-под тюка с мехами припасенный еще во Владимире острый боевой топор.
Неизвестные всадники приближались на рысях. Кони в мыле, из-под копыт — пыль столбом. Сшиблись со стражей, смяли — уцелевшие тангуты бросились в степь.
Словно кровавый вихрь промчался вдоль каравана. Двое монголов насели на Негубку с Митяем. Купец с трудом отбивался от них топором, Митяй размахивал мечом, нехорошо ругался. Вдруг потемнело в глазах — тугая петля перехватила ему горло…
Очнулся он от холода. В ночи перекликались люди, горели костры. Рядом застонал и пошевелился Негубка.
— Жив, дядько?
— Жив…
Лежали молча, ждали, что будет дальше. В высоком небе медленно передвигались звезды, в траве звонко стрекотали кузнечики.
Подошел низкорослый, взмахнул зажатой в руке плетью, прокричал что-то непонятное. Негубка понял его по жесту, с трудом встал на ноги, Митяй тоже поднялся.
Долго петляли между костров, всматривались в озаренные пламенем узкоглазые лица. Остановились перед высоким шатром. За откинутым пологом горел тусклый свет, доносились голоса людей. Монгол подтолкнул их вперед, тьма расступилась. Посреди шатра — просторный ковер, по краю его сидят, поджав под себя ноги, воины, прямо перед входом на возвышении — бородатый человек в расстегнутом на груди халате, лицо сморщенное, сухое, губы сжаты, полуприкрыты глаза.
Приведший их в шатер монгол гортанно вскрикнул и стал стегать плетью по спинам. Негубка с Митяем поняли, опустились на колени.
— Чингисхан, Чингисхан, — прошелестело вокруг.
Поднялся один из воинов и, поклонившись хану, обратился к пленникам на тюркском языке:
— У вас светлые бороды и голубые глаза. Вы не похожи на всех, кого мы встречали до сих пор. Хан милостив, он дарует вам жизнь. Но скажите, кто вы?
Негубка понял его, но говорил с трудом:
— Мы русские и идем с товарами в Чжунсин.
— Чжунсин падет к стопам покорителя вселенной. — сказал воин строго и покосился на хана. Тот пожевал губами, что-то невнятно выкрикнул.
— Великий Чингисхан спрашивает вас, — перевел воин, — что это за племя — русские — и почему он до сих пор ничего о них не слышал?
— Мы живем далеко, очень далеко, — объяснил Негубка.
Чингисхан спрашивал, Негубка отвечал, воин едва успевал переводить:
— Что значит — далеко?
— Мы шли сюда целых два года.
— И велик ваш народ?
— Очень велик. А живет он в лесах от Варяжского до Русского моря.
Чингисхан улыбнулся, в глазах его засветилось лукавство:
— Разве два года пути так уж и далеко?
— Далеко, великий хан, — отвечал Негубка. — И не всякий отваживается пуститься в такую дорогу.
— Но ты же отважился?
Негубка молчал.
— Значит, ты храбрый человек?
— Всякий русский храбр, — с достоинством ответил Негубка и прямо взглянул в глаза Чингисхана.
— Хорошо, — сказал Чингисхан, — я не причиню вам зла. Ступайте к себе на родину и расскажите обо всем, что видели. Велико Тангутское царство, но я покорю его. Мои бесстрашные тумены пройдут по всей земле. И не так уж много минует лун, как познают силу моего оружия и в ваших пределах…
Словно страшный сон это был. Потрясенные, Негубка с Митяем вышли из шатра.
Глава первая
1
Ох, и живуч был род Михаила Степановича! На что совсем уж было зачах он после того, как сел на отцово место Димитрий, — Мирошкиничи-то давние их были враги. Так нет же — воспрял.
Новый посадник Твердислав весь был в своего батюшку: так же настырен и изворотлив.
Пораскинув мозгами да пооглядевшись вокруг, понял он, что по батюшкиной стезе ему не идти. Слишком извилиста и опасна она была, едва не привела его к гибели. Твердислав решил князю Всеволоду ни в чем не перечить, с боярами против него не замышлять, а жить себе поживать в свое удовольствие: пить, пока пьется, плясать, пока пляшется.
К юному Святославу на Городище стал он первый ходок (после недавнего позора князь побаивался жить в городе), а еще взялся он обхаживать давнего своего знакомца Словишу, который еще при старом Якуне помогал Всеволоду утверждаться в Новгороде, а теперь после того, как отошел от дел Звездан, снова вошел в прежнюю силу. Не обходил Твердислав вниманием своим и Веселицу, разбитного дружинника, Словишиного дружка, — тот и вовсе был покладист. Однако же примечал новый посадник, что хоть и хмелен через день Веселица, а Всеволодово право блюдет строго.
А еще пустился Твердислав на поклоны к Митрофану — владыка был строг и неподкупен, но падок на лесть. Черту эту за ним Михаил Степанович не приметил — сын же его был зорчее. Даже в споры с Митрофаном пускался Твердислав. А всё для чего? А всё для того, чтобы побиту быть и после признаться владыке:
— Умен ты, отче. Зело начитан, и мне тягаться с тобою грешно.
Со Словишей вел Твердислав иные разговоры. Помнил, как не любил он Якуна.
— Эко осерчали новгородцы на Димитрия Мирошкинича, погребать не хотели, — говорил он. — Да невдомек им, что обитается на юге еще один Димитрий — тот пострашнее Мирошкинича будет…
— Уж не про сына ли ты Якуна Мирославича? — с подозрением посмотрел на него Словиша. — Одного только я не пойму — к чему склоняешь беседу?
— К чему склоняю, про то ты и без меня догадался, — подмигнул Твердислав. — Али мало попортил крови Всеволоду Якун? Небось его дочка была за Мстиславом, когда собирал тот новгородскую рать против Владимира. Старое долго не забывается…
— Старое не забывается, да всегда ли на старое свернешь?
— В Новгороде — не в Понизье. Здесь бояре твердые, порядки свои, заведенные от дедов, оберегают и чтут. Стоит искре упасть, а пламя само займется…
— Что-то не договариваешь ты, Твердислав.
— А вот поразмысли-ка, слушки-то, что на торгу обретаются, собери, — ежели умен, так и сам поймешь.
— Слушки, сказываешь? — насупился Словиша: как же так недоглядел он; почто Веселица меды пьет, а мышей не ловит; почто посадник идет к нему с тревожной вестью?
Твердислав насладился растерянностью Словиши и тут же перевел разговор на другое. Но у дружинника словно кол засел в голове. Вокруг одного и того же крутились мысли. Не выдержал он:
— Откуда Димитрий Якунович весть подает?
— С юга и подает, — ждал его вопроса Твердислав, отвечал бойко, словно повторял заученное.
— Ох, и мудришь ты, посадник, — смеясь, погрозил ему пальцем Словиша. — Все знаешь, да задорого продаешь.
— А ежели и продаю?
— Всему своя цена. Да только Димитрий и тебе не приятель. По глазам вижу — встревожился ты, боярин.
— Чего ж мне тревожиться-то?
— Сам знаешь. Придет Димитрий — тебе несдобровать. Так что цена новости — твой посох, посадник. Не юли, а напрямик мне сказывай: что пронюхал-то?
— Что пронюхал, то со мной. А ты прав: Димитрий мне — яко рыбья кость поперек горла… Ну так слушай, Словиша: не все спокойно в Новгороде. Ждет кой-кто великих перемен.
— Кому перемены на руку? Ты мне имя назови.
— Что имя! Рядом сидишь с супостатом на боярском совете, а мыслей его не прочел.
— Неужто Ждан?
Вспомнил Словиша вечно потную, угрястую физиономию боярина, и тошно ему стало. Громче всех кричал Ждан за Святослава, больше всех клялся в преданности Всеволоду. Так вот что скрывалось за его покорством и готовностью услужить! И верно: худо ловит мышей Веселица — у Ждана на дворе он первый бражник. Говорят, и чара особая для него боярином припасена, никто к ней не притрагивается.
Нашептывал Твердислав Словише:
— Так ежели кликнут Димитрия, нешто потерпит он у себя понизовский дух?
— Значит, и о перемене князя ползет слушок?
— Ползет, еще как ползет…
— Да кого же хотят Ждан и те, кто с ним, на место Святослава?
— Мстислава торопецкого!
Аж за сердце схватился Словиша — больно кольнуло его в левый бок.
— И уж послали к Мстиславу своих людей?
— Чего не знаю, про то не скажу, — помотал головой Твердислав.
«Вот и ладно, — подумал он, — хорошо раззадорил я Всеволодова дружинника. Пущай дальше сам разматывает клубок».
Стал Словиша клубок разматывать, кликнул к себе Веселицу, набросился на него с упреками:
— И где только тебя носит, когда под носом крамолу куют?
От Веселицы сладко медами пахло, глаза улыбались с вызовом.
— Ты о чем, Словиша?
— А вот о чем: слал Ждан гонцов в Торопец…
— Так они у меня в порубе сидят!
Будто ножом отрезал Веселица. Словиша рот открыл от изумления: как же так?
— Сидят, да и всё тут. Не зря припасена у боярина для меня особая чара.
Да и верно — не зря. Только теперь по-настоящему оценил своего дружка Словиша. Мед-брагу пей, да дело разумей. Провел-таки Ждана Веселица, а тот и рад, что ушли гонцы за Волхов, думает, поди, что приближаются они к Торопцу.
Твердислав, узнав про новость, досиживал у Словиши вечер, как на раскаленных угольях. Все не терпелось ему уйти поскорее. Но и послушать хотелось, о чем еще говорить станут Всеволодовы дружинники.
А те быстро раскусили посадника и повели сторонний разговор — Веселица хвастался, как запорол днесь в Зверинце набежавшего на него медведя.
— Врешь ты все. С такими-то хмельными глазами собака тебе заместо медведя показалась, — издевался над ним Словиша.
Веселица горячился, боярин хмыкал, не зная, на чью сторону встать: ежели молчать будешь, обидишь Словишу, а ежели, не ровен час, не то слово выронишь, так припомнит Веселица.
— А ты что в рот воды набрал, Твердислав? — приступил к нему Словиша. — Так запорол Веселица медведя али бродячего пса порешил?
— Медведь Веселице под стать, — уклончиво отвечал смущенный посадник.
— Да когда видывал ты в Зверинце медведей?! — не отставал Словиша.
— Так-то оно так, — изворачивался Твердислав и вдруг нашелся: — Может, из лесу забрел косолапый?
— Угодлив ты, боярин, — сказал со смехом Словиша. — Ступай уж, скоро ночь на дворе — поди, заждалась тебя твоя боярыня.
Вот оно — гонит его Словиша, потому как сейчас только и пойдет у них толковый разговор! Но делать нечего — шапку нахлобучил на лысый череп посадник, раскланялся с хозяином и веселым его гостем да и на двор.
А на дворе холод лютый, а на дворе поземка метет — ехать бы Твердиславу, не мешкая, к своему терему, где и впрямь заждалась его неспокойная жена. Да не тут-то было! Велел он отроку, погонявшему лошадей, сворачивать на улицу, где высились резные палаты именитого боярина — дородного Ждана Иваныча.
— Добрый вечер, Ждан! — приветствовал он хозяина, вваливаясь к нему в повалушу прямо в белой от снега лохматой шубе.
Ждан сидел за столом в исподнем, доедал, отпыхиваясь, зажаренного поросенка. Пот струился с его лилового лица, маленькие глазки лоснились от удовольствия.
Испортил ему Твердислав вечернюю трапезу. Икнул Ждан, отложил на блюдо надкусанное свиное ухо в розовой хрустящей корочке, набычился, будто на рога собрался поддеть незваного гостя.
Но делать нечего, обычая не преступить, надо звать посадника к столу.
— Садись, Твердислав, — неохотно указал он на лавку, — Сымай шубу — у меня, слава богу, жарко топлено.
Во второй раз приглашать Твердислава не нужно. Снял он шапку, стряхнул с ворса мокрый снег, шубу стаскивать терпения не хватило, сел против Ждана, локти упер в столешницу:
— Слышь-ко, Ждан, схватили понизовские чьих-то гонцов. Сказывают, посланы они были в Торопец ко Мстиславу.
— Да в своем ли уме ты, посадник! — притворно возмутился боярин. — Кому это такая блажь вступила? Вроде живем тихо-мирно, от Димитрия Мирошкинича избавились, ни купцов, ни посадских, ни нас не притесняет Святослав…
— То-то и оно. А вот на ж тебе!.. Может, ты, случаем, что слыхал?
— Да отколь мне! — отмахнулся Ждан. — Ты меня знаешь, человек я оглядчивый.
— Вот и я про то же подумал — куды там Ждану!.. Да только имячко твое вроде бы где-то промелькнуло, — осторожно пощупал боярина Твердислав.
— Какое такое имячко? — насторожился Ждан и, чтобы скрыть волнение, потянулся к надкусанному свиному уху. Сунул в рот, пожевал с неохотой. — Ты говори, посадник, говори, да не заговаривайся.
— Мне-то что! — почмокал губами Твердислав. — Мне-то ничего. Я и помолчать могу. Хотел упредить я тебя, боярин, но вижу — намеку моему ты не внял.
— Ишь, каков! — оправившись, спокойно возразил Ждан. — Ходишь тут, высматриваешь, а чуть что — и на Городище к своим понизовским дружкам: так, мол, и так — Ждановы это гонцы. А почто Ждану чужую вину на себя брать? Ну скажи — почто?!
— Куды как раскипятился ты, боярин, — успокоил его Твердислав, — сколь всего на себя наговорил. А у меня и на уме ничего такого не было. Слышал я — вот тебе и сказал. Ну, а ежели обидел, то прощевай, на поросенка твово я не напрашиваюсь…
Все по задуманному вышло, ни в чем не допустил оплошки посадник: и у Звездана он свой человек, и Ждана предупредил. Куда ни качнутся весы — Твердислав наверху.
Теперь и домой можно возвращаться. Теперь и боярыня хоть до полночи пили — не испортить ей его хорошего настроения!..
Но ни Твердислав, ни Словиша с Веселицей всей правды не знали.
2
Пойманные гонцы ничего толком не могли сказать дружинникам. Грамоты при них не было, а послали их говорить Мстиславу изустно: так-де и так, просит тебя Великий Новгород к себе князем.
— Кто же слал вас? — допытывался у них Словиша. — Посадские?
— Не.
— Купцы, что ль?
— Может, и купцы. А может, и нет. Кликнули нас на торгу, отвели в церковь: так, мол, и так — людишки вы надежные, скачите в Торопец. И пенязей насыпали полные пригоршни. Да еще заставили тут же в церкви, пред аналоем, клясться, что все исполним, как велено, и никому не скажем ни слова. Нарушили мы клятву!..
— Клятвы вашей бог не услыхал, — сказал Словиша. И задумался. Что-то разобрало его сомнение — странно отправляли к Мстиславу гонцов. Вроде бы и не всамделишные они, вроде бы нарочно выбрали на торгу первых попавшихся мужиков. А что, как умнее оказались заговорщики? Что, как боятся — пронюхали о их заговоре, а время не ждет? Вот и пустили по ложному следу, а настоящие вестуны давно в Торопце, и Мстислав, не мешкая, вздевает ногу в стремя?
Недалек от истины был Словиша, когда посылал во Владимир Веселицу:
— Коня не жалей. Скажи Всеволоду, что замышляют против Святослава новгородские бояре…
А Ждан Иваныч тоже времени не терял. От Твердислава узнал он, что удалась его хитроумная затея. На другой день, после того как побывал у него посадник, кликнул он к себе Домажира, Репиха и Фому — передних новгородских мужей:
— Возрадуйтесь, бояре: не долго осталось ждать. Скоро заживем по-иному. Мстислав всегда стоял за старый порядок, не позволит он понизовским хозяйничать на нашей земле.
Раскраснелись, расхрабрились бояре, закричали наперебой:
— Повадился к нам Всеволод, как из лесу волк. Будя!
— Не стадо мы, чтобы нами помыкать!
— Не для того кровью своей багрили мы наше порубежье!
Откричались, преданность свою Ждану показали, пришла пора спокойно думать:
— А кого поставим в посадники?
— Вот он, мужеский разговор, — сказал Ждан. — Рад я, что рассуждаете вы здраво и поняли, что Твердислава оставлять не годится.
— А ежели не Твердислава, то кого же? — спросил Домажир, поглаживая свою холеную ромейскую бороду.
— Старого Михаила Степановича, что ли, снова звать? — покачал лохматой головой Фома.
— Не, Михаил Степанович себе на уме, — вторил ему длинный и тощий Репих.
Ждан Иванович с удовлетворением оглядел бояр.
— А вы сметливы, — сказал он, — все верно рассудили. И Твердислава оставлять нельзя, и Михаил Степанович — плохой нам посадник.
— Вот Якун Мирославич был бы жив, — неуверенно начал кто-то.
— Чего уж покойничков беспокоить, — подал голос Домажир, — Не томи, Ждан, видим мы по твоему лицу, что есть у тебя достойная задумка.
— Есть, — согласился Ждан и заговорил тише, словно его еще кто-то мог услышать. — Вот вы Якуна помянули — с Юрьевичами у него давние счеты. А как поглядите, бояре, ежели попросим мы вернуться на отчую землю кровного сына его?
— Димитрия?! — воскликнул Репих.
Ждан пристально посмотрел на него:
— Аль не по душе он тебе?
— С чего бы это? — отстранился Репих. — Только больно уж чудно мне показалось — сколь годов уж не объявлялся Димитрий в Новгороде, поди, и сгинул на чужбине…
— Не объявлялся, потому как нипочем не простили бы ему отца понизовские, — сказал Ждан. — А ежели бы объявился?
— Ну, ежели бы объявился… Подумать надо, Ждан. — смущенно заговорили бояре.
— А вы споро думайте. Времени у нас мало. Так как, выкликнем Димитрия?
— Ежели объявится, чего ж не выкликнуть, — сказали бояре. — Помнят еще в Новгороде Якуна. Всеволоду-то не шибко баловать позволял, не то что Мирошка.
— Мирошку вы не беспокойте, — оборвал их Домажир. — Мирошка за Новгород пострадал. Сын вот у него только непутевый был… Слышь-ко, Ждан?
— Чего тебе?
— Кровь-то кровью, а что, как и Якунов сыночек зачнет у нас бесчинствовать — так не оберешься греха?
— Димитрий Якунович — не Мирошкинич. Тот еще когда нам всем надоел.
— Ну, а ежели? — не отставал прилипчивый Домажир.
— Так и его скинем, — раздраженно ответил Ждан и оглядел присмиревших бояр. — А вы почто молчите? Али один Домажир за всех нынче ответчик? С князем всё враз решили, а о посаднике уж сколь времени в ступе воду толчем. Так звать ли нам Димитрия Якуновича али кого другого назовем?
— Кого уж другого, коли ты посох приять не согласен, — сказал Репих и приложил ладонь к тугому уху: экую наживку бросил он — чай, и самому Ждану лестно положить начало новому роду новгородских посадников.
Ждану приятно было, но сам лезть на рожон он не хотел.
— Ты, Репих, про меня и говорить забудь, — обрезал он боярина, и тот сразу отшатнулся от него, замахал руками:
— Что ты, что ты, батюшка, я ведь любя!
Бояре облегченно зашумели. Так вот что мешало им — боялись Ждана обидеть! Засмеялся Ждан:
— А вы уж подумали, что я о себе пекусь…
— Ты бы нам был любезен, — за всех отвечал Фома.
— Спасибо вам, бояре, за верность, — сказал Ждан. — Но токмо так и не понял я — согласны ли вы на Димитрия Якуновича?
— Согласны, — в один голос отвечали бояре.
Ждан загадочно улыбнулся и вышел за дверь. Вернулся скоро, и не один. Следом за ним в повалушу протиснулся дородный дядька с огненно-рыжей бородой и слегка косящими, внимательными глазами. Все настороженно уставились на него.
— Никак, Митя? — приподнялся на лавке Домажир.
— Он и есть, — сказал Ждан и отступил в сторону.
— Челом вам, бояре, — сказал Димитрий с хорошей улыбкой и поклонился до пола, грива густых рыжих во лос упала ему на лицо. Выпрямляясь, он откинул ее назад легким движением ладони и смущенно покашлял.
— Садись, Митя, ты у себя дома, — указал ему на свое место во главе стола Ждан, а сам сел с краю. — Бояться тебе здесь некого.
— Вот и слава богу, — засуетился оправившийся от изумления Репих. — Как дошел, Митя, до Новгорода?
— Дошел как дошел, жив — и то ладно, — слегка волнуясь, отвечал Якунович и снова покашлял. Не очень-то он был пока расположен к разговору с незнакомыми людьми.
— Вижу, не припоминаешь ты меня… — не отставал от него Репих.
Глаза слегка прищурил, пригляделся к боярину Димитрий:
— Нет, не припомню.
— С батюшкой твоим мы приятели были.
— Много было у батюшки приятелей, да как помер он, так все и сгинули.
С болью в голосе отвечал Репиху Димитрий — лучше было и не заводить этот разговор. Ждан одернул боярина:
— Будя язык-то чесать. Не на поминки приехал Димитрий — ты дело говори.
— А что дело-то? Дело-то когда уж обговорено. — Еще что-то пробормотав, Репих замолчал и до конца беседы не проронил больше ни слова.
Расходились поздно. Зарывшись в господские шубы, возницы дремали на дворе.
Прощаясь со всеми в обнимочку, каждому в отдельности Ждан говорил:
— Про Димитрия никому ни слова.
И каждый честно отвечал:
— Положись на меня, боярин.
Разъехались полюбовно. А утром кто-то загремел колотушкой в ворота, да не просто, а так, как только хозяин греметь умел. Ждан отволокнул высоко нависшее над улицей оконце, высунулся по пояс в одном исподнем:
— Кого бог принес?
— А вот отворяй, так увидишь!
— Ну, Димитрий, — прибежал предупредить гостя перепуганный Ждан, — кажись, беда стряслась. Кто-то донес на тебя. Беги, покуда не поздно!
Сунул Димитрий ноги в сапоги, на плечи шубу да и за Жданом — во двор, а со двора — на заметенные снегом огороды.
У трясущихся от ударов ворот взад и вперед бегал насмерть перепуганный тиун.
— Отворяй! — приказал ему Ждан, приняв степенный вид: позевывая, будто спросонья, приготовился встречать непрошенных гостей.
Въехал Словиша, с ним двое отроков — все в доспехах и при мечах.
— Кого я вижу! — притворно обрадовался Ждан. Словиша только покосился на него, сам, как сыч, смотрел через голову боярина — там поскрипывала на ветру отворенная на огороды калитка. Приметил-таки Всеволодов прихвостень свежий следок, убегающий к Волхову!..
— Догнать! — обернулся Словиша к отрокам.
— Да кого догнать-то? — сунулся к его коню Ждан, а сам побелел, зуб на зуб не попадает, рука, взявшая повод, дергается и пляшет.
— Что, перетрусил, боярин? — обнажил в усмешке ровные зубы Словиша.
— Вона как нагрянул ты — тут перетрусишь, — ответил Ждан, с беспокойством оглядываясь вслед ускакавшим отрокам. — Кого ловишь в моем дворе?
— Кого ловлю, того поймаю, — сказал Словиша. — От меня далеко не убежишь.
Он слез с коня и прохаживался по двору, с удовольствием разминая ноги. Снег сочно похрустывал под его сапогами. Пряча лицо в мех поднятого воротника, Ждан смотрел на него с ненавистью. «Вот кого первого — в поруб», — думал он о Словише. И откуда только такое в голову лезет — ему бы о себе поразмыслить: к кому поруб ближе?
Отроки возвращались, между коней мелко потрухивал Димитрий Якунович — шуба нараспашку, шапка где-то обронена, рыжие волосы в беспорядке спадают на плечи.
— Так что я говорил, боярин? — торжествующе повернулся к Ждану Словиша. — Далеко ли ушел твой гость? Как звать-прозывать тебя, мил человек? — обратился он к Димитрию.
Тот супил брови, смотрел себе под ноги, молчал.
— Экой ты, Димитрий Якунович, неразговорчивый, — сказал Словиша и раскатисто рассмеялся. — Думаешь, я тебя не признал? Давненько мы с тобой не виделись, а мир тесен — вот и встретиться довелось. Словиша я.
Вздрогнул, злобно, словно вилы, воткнул в него свой взгляд Димитрий и тут же снова потупился.
— Эх ты, — посмеялся Словиша, — тучен стал, бегать не горазд. Случись мне быть на твоем месте, ни за что бы не догнали.
— Еще побываешь на моем месте, — подал охрипший голос Димитрий Якунович, — еще побегаешь…
— Вона как!
— От отца бегал…
— Бегал, — согласился, нисколько не обидевшись, Словиша. — Да что-то не видно Якуна, а я тута!
Он повернулся к Ждану:
— Собирайся, боярин. Али собран уже?
— Куды это? — встрепенулся Ждан.
— К Святославу на Городище. А там видно будет. Может, и в поруб. Небось припас для меня местечко? Вот и для тебя сгодится.
Мечтал, возвращаясь в Новгород, Димитрий: колокольным звоном, хлебом-солью будут встречать его земляки. Да не сбылось — шел он, словно безродный тать, на суд и великое посрамление.
Зато Словиша радовался: когда ехал, и не думал застать у Ждана Димитрия. Просто попугать, пощупать хотел боярина. Ведь не случайно же от него топтали дорожку к Мстиславу в Торопец. И вот — щедрый подарочек.
Сам перед собою выхвалялся Словиша: славный, славный у Святослава дружинник. Эк угораздило его — на самом корню смуту пресек! Честь ему и хвала.
3
Чего уж там говорить — и впрямь ловок был Словиша. Но смуты он не пресек: когда въезжал дружинник с пленниками на Городище, Мстислав подходил к Торжку.
Торжок стоял на пути всех, кто хотел воевать Новгород. Понизовский хлебушко шел через Торжок, в Торжок сходились торговые люди со всех концов Руси; переваливали товары с возов на возы, торговали солью и кузнью, мехами и воском.
Вслед за гонцами от Ждана прибыли в Торопец, к берегам Соломеноозера, иные гонцы, принесли совсем иные вести: Ждана схватили, бояре, иже с ним, попрятались, боясь мести от Всеволода… Вот и ступай, кня жить, когда хозяев, звавших в гости, поймали и заковали в железа!
Но, начав что-либо, не привык отступаться Мстислав Удалой, не привык поворачивать, своего не добившись, с половины пути. Ежели добром не отдастся Новгород, то он возьмет его силой.
Ехал во Мстиславовом обозе бежавший от Словишиных исполнительных людишек боярин Домажир. Сам он теперь себе не верил, понять не мог, как удалось ему уйти за городскую ограду. Страху лютого натерпелся, пробираясь к Торжку, а под Торжком встретил его Мстислав:
— Куды это ты, боярин, в этакую рань, да в худом зипунишке, да с батожком наладился?
— Спаси, батюшка-князь, и помилуй мя, — упал ему в ноги Домажир. — Гонятся за мною Всеволодовы псы, поймать хотят и, как Ждана, ковать в железа!
— У страха глаза велики, — засмеялся Мстислав. — Никто за тобою не гонится, и никому ты не нужен — оглядись вокруг себя! А то, что звали вы меня, оторвали от сладкой чары и сесть на коня принудили, — это уж вам на страшном суде зачтется.
— Что ты такое говоришь, княже, — как листок на ветру, затрепетал Домажир, — почто на верных слуг своих серчаешь?
— Да как же мне на вас не серчать? Не по своей воле собрался я с дружиной. А теперь куды себя деть?
— К Новгороду иди. Новгород тя встретит.
— Стрелами калеными да сулицами?
— Хлебом-солью.
— Пустое мелешь, боярин. Лишь тогда встретит меня хлебом-солью твой Новгород, когда сам я того захочу. Вот зажгу Торжок, так и спохватятся ваши крикуны, признают во мне хозяина.
— Дело говоришь, княже, — взбодрился Мстиславовой решимостью Домажир. — Зажги Торжок, припугни. Неча на них глядеть!
— Аль не жаль тебе, что пущу я по миру вдов, что прибавится сирых и бездомных в твоей земле?
— Отныне и твоя это земля, княже, — подольстил боярин. — А что до сказанного тобою — так то ж для острастки, то ж любя…
— Полюбил волк овцу, — усмехнулся Мстислав. — Ну да ладно. Ступай, боярин, в обоз да сиди тихо.
Тихо сидел Домажир, только и дел у него было, что приглядывать за обозниками.
Бывало, встанут на привал, запалят костры, а он тут как тут. Стоит у огня, посошком поправляет поленья, в кучку сгребает прыгающие угольки:
— Куды глядите, мужики? Этак весь лес вокруг спалите.
— Лес не огород. Не ты его садил, — отвечали те, что были побойчее.
— Мой это лес, — говорил боярин.
Или набьют зайцев, кинут сокалчим:
— Свежуйте, сокалчие!
А боярин опять с попреками:
— Пузо у вас бездонное. Куды зайцев набили?
Батожком замахивается на ретивых охотничков.
— Да что ты, боярин? Твои, что ль, зайцы?
— А то чьи же! Ежели лес мой, то, стало быть, и зайцы мои, — говорил Домажир.
Всем надоел боярин: от скуки в каждый котел совал он свой нос:
— Мясо не пережарьте!
— Сочиво не передержите!
— Чесночку добавьте!
После сокалчих первым пробовал еду боярин. И все ворчал:
— Слушались бы меня, так не переварили бы…
— Не пересолили…
— Не переперчили…
Все вздохнули с облегчением, когда, встав под стенами Торжка, забрал его из обоза Мстислав.
— Вот что, боярин, — сказал ему князь. — Думал я, думал и так порешил. Ступай-ко ты в крепость да скажи, чтоб сдавались подобру-поздорову: не чужак-де пришел и не дикий половец.
Без особой охоты отправился боярин в Торжок. Впустили его в город, отвели к посаднику.
— А я-то думаю, кто это в гости ко мне пожаловал! — обрадовался, увидев Домажира, посадник. — Садись, боярин, к столу!
— Некогда мне с тобою меды распивать, — от гордости распирало Домажира. — С повелением я к тебе от Мстислава: сдай город, и зла он ни вам, ни домам вашим не причинит. А буде не сдадитесь, буде упрямиться станете, так возьмет вас князь наш на щит.
— Что-то запамятовал ты, боярин, — сказал посадник. — Князь наш Святослав, сын великого Всеволода. А Мстислава мы не звали. Кто звал, тот пусть его и встречает. Да только сам ты, Домажир, бежал из Новгорода, а Ждан сидит в оковах.
— Погода, посадник, в наших краях переменчива, — намекнул Домажир, — как бы кому другому в оковы не угодить.
— Зря вздумал ты меня стращать, боярин. Покуда нет мне повеления веча и владыки Митрофана, со стен не сойду и ворота не открою.
— Так и передать Мстиславу?
— Так и передай.
Другого ответа от посадника Мстислав и не ждал. Ничуть не удивился он, выслушав Домажира, и стал готовиться к осаде. Знатоки своего дела, первейшие плотники, ехали с ним в обозе; срубили они в лесу крепкие стволы, обили комли железом — бить в городские ворота; натесали длинных жердин, сделали лестницы — лезть на городские стены; лучники насмолили пакли, чтобы стрелы с огнем метать за городницы — зажигать в городе избы…
Русский на русского пошел, брат на брата — жаркая сеча завязалась на городских валах. Взял Мстислав Торжок, отдал своим воинам на поток и разграбление. И одним из первых ринулся к одринам боярин Домажир, полные возы набил, а ему все мало — даже бедных изб не оставил без внимания, отовсюду что-нибудь да взял: там горшок, там ухват, а где и колыбельку из-под младенца. Сидел довольный на куче сваленного добра — никого к себе не подпускал, сам никуда не отлучался.
Но розыскал его посланный от Мстислава.
— Будя, боярин, на куче-то сидеть, — сказал он с усмешкой. — Зовет тебя к себе князь.
— Да как же брошу я свою кучу? — разворчался боярин. — Воины ваши нехристи и хитители — останусь я, отлучившись, ни с чем. Может быть, ты постережешь мою кучу?
— Еще чего выдумал, боярин!
— Постереги, а я тебе перстенек серебряный дам.
— Больно дешево ценишь ты кучу свою, боярин. Не стану я стеречь ее за серебряный перстенек.
— Ну так дам золотой, — скрепя сердце, пообещал боярин.
— Дай сейчас перстенек, тогда и постерегу.
— Экой ты хват, право, — разворчался Домажир. Но уж так ли не хотелось ему расставаться со своей кучей!
— Ладно, — сказал боярин, — бери перстенек, да стереги в оба. Чего не доглядишь, с тебя после спрошу.
— Ну сумлевайся, боярин, — пообещал гонец, любовно примеряя на палец перстенек.
С тяжелым сердцем ушел от своей кучи Домажир, но делать нечего: опасался он Мстиславова гнева.
Князь сидел на скинутом наземь седле перед посадниковой избою в окружении еще не остывших от битвы дружинников. Посадник стоял перед ним, понурясь.
— Ну что, — ехидно спросил его Домажир, — кого нынче признаешь за своего князя?
— Как и ране, признаю над собою Святослава, — упрямо твердил посадник.
— Чего глядеть на него, княже? — повернулся к Мстиславу Домажир. — Долго ли еще терпеть будешь такую дерзость?
— А ты помолчи! — оборвал его князь. — Не для того зван, чтобы давать мне советы.
Домажир обиделся: вот и служи князьям — с утра не знаешь, как повернется к вечеру. Еще и сам во всем виноват будешь.
— По душе мне верность твоя, посадник, — сказал Мстислав. — Ты вот ответь мне: а ежели меня выкликнут на вече, так же верен будешь и мне?
— Ежели выкликнут, ежели присягну, то и тебе верен буду до гроба, — твердо проговорил посадник.
Ответ его понравился Мстиславу.
— Вот, — сказал он всем и задержал взгляд свой на Домажире. — Слышали?
— Как не слышать, княже, — вразнобой заговорили все. Домажир громче всех постарался.
— За верность друзей своих я гривной жалую, а врагов не наказую, — сказал Мстислав. — Ступай и ничего не бойся, посадник. Дел у тебя много. Пущай возвращаются жители в дома свои — прощаю я им невольную их вину. Тебя же, боярин, — повернулся он к Домажиру, — звал я, чтобы скакал ты без промедления в Новгород и так бы говорил новгородцам: «Кланяюсь святой Софии, гробу отца моего и всем вам: пришел я, услыхав о насилиях, которые вы терпите от Святослава, жаль мне стало своей отчины».
Вот и снова повис над Домажиром карающий меч: не хотелось ему скакать в Новгород, где ждали его на расправу, — боялся он, что примут его не как Мстиславова неприкосновенного гонца, а как мятежного боярина.
Но мог ли он не послушаться своего нового хозяина? Чтобы скрыть смятение, низко поклонился князю Домажир:
— Повеление твое исполню, княже.
И побежал трусцой к своей награбленной куче. Тяжелое было у него предчувствие, под ложечкой сосало — так и есть: ни воина, ни кучи на старом месте не было. Только и осталось, что несколько побитых горшков.
Зато рядом другая куча выросла. И сидел на ней другой боярин, причмокивая, раздирал жареную курицу.
— Ты почто это мою кучу под себя перетащил? — закричал Домажир.
— Моя это куча, — спокойно отвечал боярин и бросал под ноги Домажиру куриные косточки.
— Нет, моя, — сказал Домажир и хотел схватить боярина за ногу. Но боярин неподатливый оказался, лягнул Домажира в плечо — тот кубарем с кучи.
Шум поднялся, как на торгу, — сбежались отроки, стали растаскивать бояр. Давешний Мстиславов человек тоже возле них объявился.
— Возвращай перстень, не то пожалуюсь князю! — накинулся на него Домажир. — Ты почто не стерег мою кучу, как сговаривались, а отдал ее другому боярину?
— Окстись, — упрекнул его Мстиславов человек, — никакого перстня ты мне не давал, а всё-то выдумал. Ежели хочешь очернить меня пред людьми, так ничего у тебя из этого не выйдет. Пойдем к Мстиславу и поглядим — позволит ли он унижать тебе своего милостника!
Испугался Домажир: как бы новой беды не нажить, плюнул и ушел восвояси. Добра себе от Мстислава он не ждал: крутенек был торопецкий князь.
4
Словиша на Городище был, когда ударили в вечевой колокол. Прискакал поздно — народ на площади стоял густо, не пробиться к степени. Бояре дело свое тихо сделали, крикунов было много, и никто не вступился за Святослава.
— Мстислава хотим! — неслось отовсюду.
Говорил длинный и тощий Репих:
— Доколь терпеть будем бесчинства? Что хотят, то и творят Святославовы людишки — вчера Ждана с Димитрием Якуновичем схватили, гноят в сыром порубе, завтра за нас возьмутся, повезут на правёж во Владимир, домы наши разграбили, купцам пресекли дорогу за море-океан, жен и дочерей наших бесчестят.
Поди спроси, кого обесчестили, — страху нагонял Репих. За ним вскарабкался на степень Фома:
— Правду сказывает Репих, вовсе не стало нам никакого житья. Владыка Митрофан тож не за нас печется — не выбирали мы его, как ведется в Новгороде, сажали его нам на шею понизовские, дозволения не спрашивали. Да и Твердислав какой посадник? Не в городе живет он, а на Городище, Святославу ино место лижет!
— Хотим Димитрия Якуновича! — заорали в толпе.
Твердислав тут же, на вечевой степени, стоял сам не свой.
Словиша крикнул с коня:
— Дайте Твердиславу слово сказать!
— Неча давать ему слова, — повернулся к Словише чернявый Домажир. — Наслушались его, будя. И ты, Словиша, помолчи-ко, покуда не скинули в Волхов.
— Не, — оборвал его Репих. — Пущай говорит. Пущай скажет Великому Новгороду, как Ждана с Димитрием без вины вязал…
— Пущай скажет! — заволновались в толпе. Просунули к дружиннику требовательные руки, стащили с коня, стали грубо подталкивать к степени.
Словиша поднялся на помост, снял шапку, поклонился на четыре стороны.
— Ишь ты, уважительный какой сделался, — нехорошо засмеялись в толпе. — Чего его слушать? В Волхов — да и всё тут.
У Словиши лицо стало белым, рука взволнованно сминала шапку, но говорил он спокойно:
— Дети вы неразумные. Наслушались своих бояр и рады: случай выпал повеселиться. Да когда же зло вам чинил Святослав? Когда мал и неразумен был или нынче, когда кликнули вы его снова, чтобы привел он к порядку бесчинствующих Мирошкиничей? Не вы ли отказывались погребать прежнего Димитрия и не владыко ли Митрофан вразумлял вас и ходил по городу со крестом, дабы упредить разбой и насилие? И когда посту пал против вашей воли Всеволод? Попросили вы у него Константина — дал вам Константина, попросили снова Святослава — дал Святослава. И посадника вы сами здесь же выбирали. Никто вам его не навязывал. А ежели истинных врагов своих сыскать надумали, так почто ходить далеко — рядом они: Репих с Домажиром да Фома. Это они насильничали и грабили купцов, а сами всё на Святослава сваливали. Это их людишки толкают Новгород к усобице. Отвечайте же: али Всеволод сжигал Торжок, али не Мстиславовых рук это дело? Али не ваши же бояре зорили своих же, новгородцев?..
Ко времени хорошие слова пришли дружиннику на ум. Обычно говорить он был не горазд, а тут все само вылилось. Притихла площадь. Переглядывались люди, понять ничего не могли. Вот вроде бы только что яснее ясного сказывали Репих с Фомой, а поднялся Словиша на степень — и ему такая же вера, и у него все концы сходятся.
Опять взялись за свое крикуны:
— Врет Словиша, не слушайте его, новгородцы. Наши бояре нашу правду говорят, а он из Понизья, человек пришлый. Возьмем в посадники Димитрия Якуновича, отец его всегда за правду стоял. А в князья просите Мстислава Удалого — он Всеволоду не даст у нас своевольничать!
На вече как на море — то в одну сторону качнется волна, то в другую. Пересилила боярская сторона, не было у Словиши надежной поддержки.
— Хотим Мстислава! — самозабвенно орали волосатые рты. — Хотим Димитрия Якуновича!
— Пошли, мужики, Ждана с Димитрием из поруба вызволять!
— В Волхов Словишу!
— В темницу Святослава!
— Под затворы Митрофана! Кликнем другого владыку!..
Одним духом кончали с прошлым. Подталкивая перед собой Словишу, буйной толпой шли к Городищу. Смяли нерешительную стражу, ворвались на двор, растеклись по палатам, все громя и руша.
Бледного Святослава вытащили из постели, вязали дружинников, взламывали замки на порубах — освобождали узников. Димитрия Якуновича со Жданом несли на руках. В освободившиеся темницы запирали ненавистных Всеволодовых людей.
Потом двинулись на Софийскую сторону к владычным палатам. Митрофана в самый раз застали — он уж коня оседлал, пытался бежать. Тоже привезли в Городище и тоже бросили в узилище.
Однако же недолго продержали владыку (трезвые умы возобладали), на следующее утро выпустили, а Святослава с дружиной перевели в Новгород и оставили под стражей во владычных палатах. Побоялись все же его отца и держали под залог, покуда не въедет Мстислав.
Мстислав въехал с честью и был по древнему обряду посажен на новгородский стол. Твердислава прогнали, Димитрия Якуновича в тот же день избрали посадником.
Никогда еще не были новгородцы так близки к осуществлению своей давнишней мечты. Сладкой жизнью зажил боярин Ждан. Перепадали лакомые куски и Домажиру, и Репиху с Фомой.
Для Словиши испросил Ждан у князя особой чести — взял его из владычных палат и препроводил в поруб на своем дворе. Кормил его, как собаку, объедками со стола, каждый день над ним измывался.
— Погоди, как уладимся со Всеволодом, — обещал он, — я тебя на цепь посажу возле своего крыльца. Пущай все знают, каков боярин Ждан, — другим неповадно будет поднимать на него руку.
— Ну-ну, — отвечал Словиша, — как бы цепь та не на тебя самого была кована. Всеволод обид не прощает, сына своего в беде не оставит, а Мстиславу путь укажет обратно в Торопец. Я моего князя знаю, недолго вам ждать осталось…
— Поспешаешь, Словиша, — засмеялся Ждан. — Тогда, чтобы поздно не было, нынче же повелю приковать тебя к крыльцу.
И угрозу свою исполнил. Пришли как-то утром ковали, принесли тяжелую цепь, одним концом взяли в оковы Словишину ногу, другой конец прикрепили ко всходу, бросили дружинника на снегу.
Вечером пьяные бояре кидали Словише с крыльца кости.
— Как, скоро придет вызволять своего дружинника Всеволод? — кричал, размахивая чарой, Ждан.
— Зверь ты лютый, а не человек, — отвечал Словиша. — Не всё ты сверху, придет и мой час — помни.
Прознал о бесчинствах Ждана владыка, отправился к Мстиславу, стал обличать его в присутствии передних мужей:
— Так-то начинаешь ты в Новгороде свое княжение! Судят бояре твои без суда, над достойными людьми измываются, словно рабов, сажают у крыльца своего на цепь. Сроду такого не слыхано было на Руси.
Мстислав выслушал его, не перебивая, тут же велел коня себе подавать, поехал с владыкой к Ждану. Глазам своим не поверил: и верно — сидит дружинник у боярина на цепи, вокруг кости разбросаны.
Схватил за бороду Ждана князь, тряс его, разгневанно кричал в лицо:
— Самого на цепь, самого в порубе сгною!
— Эко ты, батюшка, разгневался, — с трудом оправился все еще хмельной со вчерашнего перепоя Ждан. — Подшутил я над Словишей, а владыко сразу в колокол! Нехорошо, святой отец, ай как нехорошо по пустякам беспокоить князя.
Отковали дружинника, три дня пребывал он в беспамятстве на владычном дворе, едва выходил его Кощей, едва отмороженную ногу спас.
В последние дни зачастил на Софийскую сторону Твердислав. Ждан к нему милостив был, — как забрал у него князь Словишу, так он и бывшего посадника выпустил из поруба: не хотелось еще раз иметь дело с Мстиславом.
Приходил Твердислав на владычный двор, подолгу сидел возле Словиши.
— Упреждал я тебя, — говорил он, — а ты меня не послушался.
— Худо упреждал, — отвечал Словиша, — Не то бы и по сей день все шло по-старому. Хотел ты всякому люб остаться. Небось и Ждану обо мне исправно доносил?
— И как только язык у тебя поворачивается! — притворно возмущался Твердислав. — Бывал я у Ждана — в том винюсь. Но ведь тоже, чтобы тебе угодить.
— Ты сказки-то свои для батюшки своего оставь, — устало отворачивался к стене Словиша. — Батюшка у тебя шибко мудрым был — с него вся непогодь и началась. Ну да ничего: переболит, переможится. Вернется за сыном Всеволод — все по местам своим, как было, расставит…
Еще неприветливее встречал бывшего посадника Митрофан. Теперь Твердиславу и лесть не помогала — гнал его от себя, стуча посохом, владыка:
— Изыди, сатана!
Нашумевшись вдоволь, новгородцы тоже стали трезветь. Оглядываясь, почесывали затылки: и кого это посадили они себе на шею? Нынешний Димитрий еще хуже прежнего был. Тот хоть своим худым умом пробавлялся, а Якунович шага не ступит, не посоветовавшись со Жданом. Нет, не отцова у него была хватка — тот собою помыкать никому не давал, всем при нем была полная воля. Теперь же только Ждановы дружки с прибытком, ходят возле князя, как тень, никого к Мстиславу и близко не подпускают…
Притих Великий Новгород, притаился — ждал перемен, ждал вестей из Понизья. И то, что молчал Всеволод, то, что не слал гонцов, не могло обмануть привыкших к его крутому нраву новгородцев: собиралась гроза. И скоро донеслись первые раскаты грома.
Глава вторая
1
— Вот что, дьякон, — сказал Всеволод Луке, — ты своего Егорку от меня не прячь.
— Да как же осмелюсь я, княже, — говорил, стоя перед ним на коленях, дьякон. — Все мы дети твои, а ты нам отец родной.
— Тогда почто не прислал Егорку, как я повелел?
— Болен он был, голоса лишился.
— А нынче?
— Нынче здоров.
— Ну так веди на мой двор. Сам знаешь, прибыл во Владимир митрополит. Нешто ударим перед ним лицом в грязь?
Вернувшись домой, прямой и торжественный, Лука сказал сидевшему у него Егорке:
— Собирайся, да поживее: кличет тебя князь в свой терем.
— Боязно, дяденька, — сжался Егорка.
— А ты не боись, — наставлял его Лука. — Не на правёж кличет князь, а на великую честь: сам митрополит Матфей послушать тебя захотел. Ишь, куды донеслась молва!
Незаметно пролетело время. Давно ли взял Лука Егорку к себе в обучение, давно ли потчевал его за провинности березовой кашей, а теперь на голову перерос малец своего учителя, да и мальцом его уж больше не назовешь (это один только Лука еще себе позволял по старой памяти): широко раздвинулся в плечах Егорка, и не пушок, а пробилась на его щеках пушистая бородка, голос не только не утратил своей прежней силы, но еще сильнее сделался, и сам Лука это признавал: на торжественных службах в Богородичной церкви уступал ему свое место.
В гости к Всеволоду наряжала Егорку хлопотливая Соломонида: перво-наперво извлекла из ларя новый кожух (давно уж купила на торгу — берегла для торжественного случая), в самый раз пришелся кожух Егорке — в рукавах не жмет и по длине в самую пору. Потом достала мягкие сафьяновые сапожки (не в чеботах же идти на княжий двор) — и сапожки были Егорке по ноге. Лука перепоясал его широким усменным поясом — носи, Егорка, радуйся, ничего для тебя не жаль. Вот только коня у дьякона не было, а то бы проехался Егорка по городу не хуже любого дружинника.
Однако от Волжских ворот до детинца и так рукой подать — робко ступил Егорка на княж двор. Растерялся он: встречали его на княжом дворе два отрока, едва не под руки, как почетного гостя, ввели на всход.
В сенях Всеволод ждал его, рядом в высоком кресле сидел почтенный старец с белой бородой до пояса, с серебряным посохом в руке, с добрыми выцветшими глазами на темном сморщенном лице.
Низко поклонился князю Егорка, с почтением приблизился к руке митрополита. Матфей благословил его.
— Наслышан, зело наслышан я о тебе, — проговорил он надтреснутым голосом и коротко взглянул на Всеволода.
— Хощет в службе тебя попытать митрополит, — сказал князь Егорке, — но я так мню — еще и до службы не порадуешь ли нас? Вот и княгиню думаю я кликнуть, и Юрия с Владимиром и Иваном.
Польстило Егорке ласковое обращение Всеволода, опустил он глаза, едва пролепетал закосневшим языком:
— Как повелишь, княже.
Тотчас же отворил Всеволод дверь и что-то шепнул подскочившему отроку. Покуда княгиня с детьми не пришла, стал расспрашивать Егорку:
— Сказывали мне, живешь ты у Луки?
— Всё так, княже.
— А не обижает тебя дьякон?
— Как можно, княже, — возразил Егорка. — Лука — человек добрый. И Соломонида со мной ласкова.
— А то слышал я, шибко строг дьякон? — продолжал Всеволод.
— Не без этого, княже, — все более осваиваясь, смелее отвечал Егорка, — да кака же учеба без строгости?
— И то правда, — кивнул князь. — Жигуча крапива родится, да в хлебове уварится. Добрых выучеников дал земле нашей Лука.
В сени вошли Любовь и Всеволодовы сыны. Юрий был ростом с отца, да и Владимир с Иваном мало в чем уступали ему.
— Вот, Матфей, моя поросль, — сказал Всеволод митрополиту. — Старший-то, Константин, нынче на пути из Ростова, а Святослав в Новгороде сидит взаперти на владычем дворе. Не дело замыслил Мстислав, да я ему не спущу. Сынов отправлю с дружиной — пущай сами братца своего вызволяют.
— Хороши у тебя сыны, — кивнул Матфей и благословил их. — Все один к одному. А Мстислава я тоже не одобряю — дело твое правое.
— Скоро ли выйдем в поход, батюшка? — обратился к отцу Юрий.
— Аль не терпится? — заулыбался Всеволод.
— Так доколь Святославу в узилище томиться?
— Вот дождемся старшего, он и возглавит рать, — сказал Всеволод.
— Кабы не замешкался Костя, так были бы мы уже под Торжком, — заметил Юрий и насупился.
— Все к старшему меня ревнует, — по-домашнему просто объяснил митрополиту Всеволод. — А ты не ревнуй, не ревнуй — на то он и старший…
— И без него бы управились.
— То ли управились бы, а то ли и нет. Как знать? — сказал Всеволод наставительно. — Скороспелка-то до поры загнивает.
Покуда шел у Всеволода с сынами свой разговор, Егорка глаз не спускал с молодой княгини. Знал он прежнюю жену Всеволода Марию, часто видел ее в монастыре у Симона: привозили ее к игумену, немощную, худую и желтую с лица. Но глаза у нее были добрые.
И сердце было доброе: всякий раз щедро одаривала она чернецов и иноков. Егорка тоже получал от нее подарки и целовал ей руку. До сих пор помнит он, как пахла ее рука воском и ладаном.
Лицо молодой княгини дышало здоровьем. Высокая грудь с трудом умещалась в расшитом бисером сарафане, светлые волосы со старанием убраны в осыпанную драгоценными каменьями кику, руки белы, с розовыми блестящими ноготками.
Егорка невольно вздрогнул, когда его окликнул Всеволод. — пора было начинать: все уже расселись вдоль стен на лавках, князь — сбоку от митрополита, Юрий, Владимир и Иван — у самого входа. Юрий подрыгивал ногой и смотрел на Егорку исподлобья — неожиданный вызов отца оторвал его от своих дел, Иван разглядывал носки своих аккуратных сапожек, Владимир рассеянно смотрел за окно, княгиня, сложив руки на коленях, улыбалась, слегка приоткрыв губы.
— Что петь повелишь, княже? — обратился он к Всеволоду.
— Пущай митрополит скажет, — ответил князь и повернулся к Матфею. Тот сидел, полузакрыв глаза, и молчал.
Тогда, еще чуть-чуть помедлив и прокашлявшись, Егорка начал свой любимый псалом из «Песни песней». Митрополит вздрогнул и удивленно вскинул на него глаза.
Говорил Егорке Лука, чтобы он расстарался для князя. Расстарался Егорка, сам себя превзошел — голос его звучал светло и ясно, как никогда.
Впалые щеки митрополита окрасились румянцем, княгиня выпрямилась на лавке, вся подалась вперед, судорожно сцепив на коленях пальцы рук. Юрий замер, не отрывая глаз, зачарованно смотрел на Егорку. Притихли Иван с Владимиром. Всеволод сидел, откинувшись, и то свет, то тени пробегали по его обмякшему лицу.
Пел и пел Егорка, и никто не остановил его. А когда кончил и обессиленно опустил руки вдоль тела, долго еще стояла в сенях нетронутая тишина.
Первым хрипло заговорил Матфей:
— Ну, порадовал ты меня, отроче. Сроду голоса такого не слыхивал. Много сказывали мне о владимирских чудесах, любовался я лепотою ваших храмов, а нынче вижу — нет у меня в Софии киевской такого распевщика. Ехал я сюды — думал, на окраину Руси, а оказалось — в самое сердце. Порадовал, уважил ты меня, княже…
Всеволод ласково оглядел Егорку.
— Что, шибко понравился тебе мой распевщик? — прищурившись с хитрецой, обратился он к митрополиту.
— Не человечий — божий дар у него, — сказал Матфей.
— А хошь, отче, отдам тебе моего отрока?
Побледнел митрополит, посмотрел на князя с недовернем:
— А не жаль?
— Еще как жаль. Но не простой ты гость у меня — чем за честь такую тебя еще отдарю?
— Смотри, ввечеру не раскайся, княже.
— Бери отрока с собою в Киев, — вспоминать меня добрым словом будешь, — сказал Всеволод и, встав, положил руку на плечо обомлевшему от радости и от страха Егорке: удача-то какая — в киевской Софии петь! Но как жить он будет на чужбине без Луки? Чай, слезами изойдет привязавшаяся к нему Соломонида!..
— Вижу я, шибко возликовал отрок, — сказал, покачивая головой, митрополит. — Ты его спроси, княже, хощет ли он ехать со мною в Киев.
— Куды как жалостлив ты, отче, — рассмеялся Всеволод. — Да нешто стану я у всякого спрашивать, согласен ли он исполнить мою княжескую волю?! Ступай, Егорка, к митрополиту да служи ему верой и правдой. А ежели возвернет он тебя во Владимир, так я с тебя строго взыщу, — и он подтолкнул распевщика к Матфею.
— Спасибо тебе за щедрый твой дар, княже, — сказал митрополит с дрожью в голосе и, как собственность, придирчиво оглядел Егорку. — А ты, отроче, не грусти — жить тебе в Киеве будет вольготно.
У Егорки дрогнули губы. Всеволод улыбнулся:
— Что, с Лукою не хошь расставаться?
— Жалко мне дьякона, — признался Егорка.
— Все равно не век тебе жить при Луке, — сказал Всеволод. — Стар он стал, немощен. А Матфей о тебе позаботится.
Митрополит согласно закивал головой.
— Покуда ступай к дьякону, простись с ним, — продолжал князь. — Ввечеру петь будешь в моем соборе, а заутра с богом тронетесь в путь.
2
Не просто в гости приехал к Всеволоду Матфей. Трудный у него был разговор, а все начиналось в Киеве.
Прибыл к митрополиту посланец от черниговского князя Всеволода Чермного — тайно прибыл, опасаясь Рюриковых пронырливых доносчиков.
Согнав Чермного с великого стола, снова вошел в прежнюю силу Рюрик, — с той поры, как постриг его Роман, много накопилось у него гнева, со многими не терпелось свести давние счеты. Перво-наперво прощупал он своих старых бояр: Славна, за то что воеводою был при Романе, выслал, на место его посадил Чурыню: забыл, как предавал он его в Триполе, Стонеговым байкам поверил. А Стонег все говорил по Чурыниной подсказке: надоело ему сидеть в порубе, потянуло на волю, к Оксиньице.
— Вот оно, — говорил Рюрик, с жадностью внимая его лживым речам. — В беде познаются друзья и недруги. Еще тогда усумнился я в верности Славна, а теперь вижу, что не ошибся. Ступай, Стонег, в Триполь, а ты, Чурыня, отныне будешь моею правой рукой.
Не зря чуть не каждый день навещал Чурыня Рюрика в монастыре, не зря нашептывал ему, чтобы скинул с себя монатью. Есть, говорил он ему, княже, еще у тебя преданные людишки — не навсегда потерян киевский стол. А Романа зарезали ляхи — так подвинь сына своего из Киева, отомсти Галичу.
Хотел Рюрик и жену свою с дочерью взять из монастыря, но те отказались. Тогда, сев на Горе (сын противиться ему не посмел), соединился он с Ольговичами и пошел отнимать наследство у Романовых сыновей.
Вот что значит сказанное ко времени доброе слово: нагнал он страху на галичан. И не беда, что в битве на Серете не удалось ему одолеть своих врагов, не беда, что после временно сел на киевский стол Всеволод Чермный, а Рюрик удалился в Овруч, — такое и раньше бывало. Главное, скинул он с себя смирение, силу почувствовал, понял, что еще рано ему на покой. И верно: скоро выгнал он Чермного и теперь никому уж боле не собирался уступать свое место.
Однако же осмотрительнее стал Рюрик — с годами пришла к нему запоздалая мудрость: ревниво следил он за своими недругами, радовался, что и в Рязани побил Всеволод Ольговичей, клялся владимирскому князю, вечному заступнику своему, в любви и верности.
И не знал Рюрик, что недалеко отсюда, в митрополичьих палатах сидел в это время и беседовал с Матфеем гонец из Чернигова.
— После смерти Романовой великая настала смута в нашей земле, — говорил он митрополиту, — и хощет мой князь пресечь ее, не дать снова разгореться вражде между Ольговичами и Мономашичами. А как сделать сие? Вся надежда на тебя, Матфей. Просит тебя Чермный ступать во Владимир ко Всеволоду, дабы склонить его к миру. Многие убытки потерпела наша земля: князья рязанские до сих пор томятся в оковах, в неволе епископ Арсений. Ежели освободит их Всеволод и не будет держать против Чермного зла, клянется князь мой ходить по всей его воле.
Опытного гонца отправил в Киев Чермный, сумел он убедить митрополита.
Тогда отправился Матфей к Рюрику и сказал ему, что намерен по церковным нуждам навестить Митрофана в Новгороде, а также Арсения во Владимире, — истинную причину он от князя скрыл.
Насторожился Рюрик, но слишком далек он был от мысли, что вступил митрополит в сговор с Чермным, — долго выспрашивал у Матфея, что за нужда. Матфей был готов к этому, отвечал бойко. Рюрик дал ему дружину — ступай, отче, передай от меня поклон Всеволоду.
Поклон Всеволоду митрополит передал, а разговор повел хитрый и трудный. Стал выгораживать перед князем Арсения, долго и нудно описывал его добродетели.
Всеволод прервал его:
— Вижу, с нелегким делом прибыл ты во Владимир, отче. И чем ходить вокруг да около, сказывай прямо. Догадался я, что не Рюриком послан ты ко мне.
— Верна твоя догадка, княже, — сказал митрополит. — Приехал я не от Рюрика. И забота моя не токмо об Арсении — хощу я видеть плененных тобою рязанских князей.
— Хорошо, князей ты увидишь, — ответил Всеволод, — но для чего они тебе? Пребывают они в полном здравии и ни на что не жалуются. А в невзгодах своих сами виноваты. Не я на них, а они на меня. Что же мне делать оставалось, когда вызревал за моей спиною коварный заговор?
— В своих поступках ты сам себе господин, — сказал Матфей. — И не обсуждать их приехал я к тебе, а взывать о милосердии. И послан я черниговским князем.
— С этого и начинать надо было, — нахмурился Всеволод. — Так чего же ждет от меня Чермный?
— А ждет он от тебя мира, — сказал митрополит.
— Хитер князь, — улыбнулся Всеволод. — Сам затеял вражду, гнал сына моего Ярослава из Переяславля, Рюрика свергнул с Горы, а теперь взывает о мире? Не потому ли, что снова замышляет усобицу? Не потому ли, что не может смириться с потерей Киева? Прав был Рюрик, что не стал терпеть его на старшем столе.
— Твой стол ныне на Руси старший, — сказал митрополит. — И еще раз говорю тебе, княже: не поехал бы я в такую даль, ежели бы не поверил Чермному. Боле не покусится он на Рюрика, а сам помириться с ним не может.
— Значит, я помирить их должен?
— Ты, княже.
— А залогом мира станут рязанские князья?
— Всё так.
— Ну, а ежели Чермный просит мира, почто я-то должен перед ним заискивать?
— Чермный клятву верности тебе дает и впредь обещает ни против Рюрика, ни против кого другого из Мономашичей зла не замышлять. Но каков же мир, ежели Ольговичи томятся в неволе?
Всеволод задумался. Была в словах митрополита своя правда. И верно: каков мир, ежели Ольговичи у него в плену? Мир так мир — все должны разойтись по своим уделам довольные. И все-таки не зря учила его жизнь осторожности. Не сказал он митрополиту ни да ни нет.
Первой беседой недоволен остался Матфей. Зато хорошо понял Всеволод — слишком зыбки были обещания Чермного.
Тогда стал он просить свидания с рязанским епископом Арсением.
Всеволод не противился. Свиделись духовные пастыри. Давно не встречал Матфей рязанского епископа — сильно изменился за последние годы Арсений, мрачным стал, озлобился. Всеволода грязными словами поносил.
— Вижу я теперь, что прав владимирский князь, — со скорбью сказал Матфей. — Как допустить тебя к пастве?
— Не Всеволоду я служу, а своей земле, — возразил Арсений. — Почто пожег он Рязань?
— Сами вы пожгли свою Рязань, — сказал митрополит. — Был к вам Всеволод милостив, поверил в твою клятву, когда просил его повернуть войско.
Арсений молчал.
— А как поступили вы после? Как бояре распорядились? — повысил голос Матфей. — Приняли сына его Ярослава с честью, но токмо для виду: сами давно уже приготовили ему вместо княжеских палат смрадный поруб…
— Не стал он с нами советоваться, правил по всей отцовой воле…
— А по чьей воле должен был он править? Это вы отцу его давали клятву. За то и пощадил он Рязань — лишней крови не хотел, а вы кровью бредили. Знаю я, как расправлялись с Ярославовыми дружинниками. Мало того, что кинули их в узилища, так еще присыпали землей.
— Жестокости этой я противился, — оправдывался Арсений.
— Так не послушались тебя! — Матфей провел ладонью по лбу. — И после этого еще не пожег Рязани Всеволод, вышел с вами на ряд, уговорить вас хотел… Так нет, сызнова возгордились рязанцы, говорили буйно по своему обычаю и непокорству. Что оставалось Всеволоду? И дале терпеть вашу измену?
— Наши князья — Ольговичи…
— Вот и зорите Русскую землю. Думал я, ты князей своих поумнее, да, знать, ошибся.
Встал Матфей во гневе, чтобы уйти, но кинулся ему в ноги Арсений:
— Помоги, отче, вызволи! Не дай пропасть в неволе!
— Да как же я вызволю тебя, — задержался митрополит, — ежели упорствуешь ты? Как поручусь я за тебя перед князем?
— Каюсь, отче. Помутило мне рассудок…
— Молись. Простит тебя бог, так и князь пожалеет. А покуда возвращаюсь я к себе ни с чем. Мог бы и не ехать. Одному только радуюсь, что взглянуть довелось на Всеволодов чудный град. И думаю я так: не откуда боле — отсюда пойти новой Руси. Светлый разум у здешнего князя, дай бог ему долгих лет!
С тем и покинул распростертого на полу Арсения. Всеволоду Матфей честно сказал:
— Прав ты, княже, что не поверил одним словам. Так и передам я Чермному.
— Еще бы погостил, отче, — стал упрашивать его Всеволод.
— И не проси. Хватится меня Рюрик, заподозрит неладное, а я не по сговору у тебя.
— Вона как, — сказал князь, — Выходит, Рюрик об истинных твоих замыслах и не догадывается?
— Побоялся я открыться ему. Побоялся, что хуже будет. И ты пойми меня, княже, — не с простым прибыл я к тебе делом.
— Ну так передай Чермному: за спиною Рюрика на мир с ним я не пойду.
— Все передам, — пообещал митрополит.
Большой пир был перед его отъездом из города. А до того стояли торжественную службу в Богородичной церкви.
Последний раз пел Егорка во Владимире, последний раз оглядывал замутненным слезами взором украшенные коврами княжеские полати, сверкающие позолотой иконостасы, киворий и расписанный ликами святых просторный купол.
Далекий лежал перед ним путь, и все, что было с ним до сих пор, оставалось в потревоженной памяти.
Соломонида накануне испекла для Егорки последний свой пирог с грибами. Лука к пирогу почти не притронулся, пил мало, но глаза у него были соловые и печальные.
— Всему в жизни свой срок, Егорка, — говорил он, ероша молодому распевщику волосы на затылке. — И не мучай себя напрасно, что покидаешь нас. Не сегодня, так завтра все равно это должно было случиться. И не век я буду подле тебя. А Киев — та же Русь. Оглядись, науку мою не позабудь, собери вокруг себя голосистых отроков — с них вторая жизнь твоя начнется, как моя в тебе продолжается…
Утром двинулся митрополичий обоз из детинца через Золотые ворота на Москву.
Много народу высыпало на улицы провожать Матфея. Всеволод ехал рядом с митрополитом до Поклонной горы. Здесь прощался с ним, принимал благословение. Дальше провожала обоз одна только дружина.
Сидя на санях лицом к задку, Егорка жмурил глаза от яркого света, старался подольше не потерять из виду золотую маковку надвратной церкви Положения риз бо гоматери. Но кони тащили под уклон, дорога виляла из стороны в сторону, и скоро всё вокруг заступили покрытые снегом кудрявые сосны.
3
Перед детинцем — столпотворение. Все смешалось в движении: съехались во Владимире Константин и Юрий с Ярославом, а с ними их дружины. Прибыли они по зову отца своего — великого князя Всеволода. Нечего Мстиславу на чужой пирог рот разевать, говорили в народе. Славная будет потеха — не усидеть торопецкому князю в Новгороде. Разве супротив такой-то силищи ему устоять?! Вона какие молодцы собрались: один другого приметнее. Все в доспехах и при оружии, кони кормлены отборным овсом, стяги полощутся на ветру, гудят барабаны и рожки, зычно покрикивают сотники…
Но приметливый глаз выхватил из общего скопища и другое: владимирская, суздальская и ростовская дружины старались держаться порознь, пререкались друг с другом. Дружинники ревниво оглядывали соседский строй, вели себя гордо и независимо. Неприязнь, установившаяся между княжичами, передавалась даже простым воинам. Кое-где, подальше от детинца, дело доходило до кулачного боя.
Проезжая с епископом в возке через город, Всеволод цедил сквозь зубы:
— Вона до чего докатились. Будто чужестранцев свела судьба под одной крышей.
— Ничего, княже, — успокаивал его Иоанн. — Вот пойдут на Мстислава, так свои обиды забудутся. Что ни случись, а тебя сыны не посрамят.
— Уже посрамили, — оборвал его князь.
Иоанн не сразу нашелся что ответить — тревога Всеволода была обоснована. Так и промолчал епископ, только глухо кашлянул и прильнул лицом к оконцу возка.
Всеволод тоже притих — казалось, задремал. Но епископ знал, что это обман: просто забылся князь, ушел в свою неотступную думу — и так все чаще и чаще случалось с ним в последние дни.
Когда-то казалось Иоанну, что знает он все помыслы князя, гордился этим и даже решался советовать Всеволоду: это-де во благо, а это во зло. Ныне же душа ста рого князя была темна и смятенна. И епископ, страшась недалекого будущего, самого себя уже вопрошал, и не раз: что вызревало во Всеволодовом сердце? Какое решение взрастало в темнице его мыслей?
Что разрывалось его сердце между сынами — об этом епископ знал. Не проходило и дня, чтобы не вспомнил Всеволод о Константине или Юрии. Однако же, будучи в других своих делах дальновиден и мудр, миря между собою кровно ненавидевших друг друга князей, не мог он помирить единоутробных братьев, плоть от плоти его, продолжателей мечты его и ратных дел.
Никто не знал, как тяжело думалось Всеволоду: неужто не разум, а рок стоит за деяниями нашими?.. С младенчества внушал Всеволод сынам свои мысли, да и сами они видели всю пагубность усобиц и раздоров. Но прошли годы, и новая усобица зарождается не где-нибудь, а в самом Всеволодовом терему!.. И порою, измученный, во мрак пустой ложницы шептал князь: почто не вечен он, почто? И не малодушие это было пред неизбежным — все мы смертны, — а бессилие перед незнаемым.
Жить бы да жить ему: собирать землю, крепить рубежи, ставить храмы и города. Так нет же — все сгинет во прахе, как было и до него, все возвратится на вечные круги своя… Неужто в этом и скрыта вся мудрость человеческой жизни?
— Господи, просветли, — украдкой молился Всеволод, — за что наказуешь мя?..
Смятенность эта была непонятна Иоанну. Был он человеком от земли (далеко ему было до Микулицы, наставлявшего Всеволода в юные годы!) и знал нехитрую истину: всё, что вокруг, — всё от бога. Нынче Всеволод сверху, а завтра, глядишь, возвысится кто иной. Нынче Владимир главный город, завтра — Ростов. На том стояла Русь, на том и будет стоять вовеки. Собирал вокруг себя лоскутные уделы Ярослав Мудрый, собирал Мономах, а после сколько перебывало в Киеве разных князей! Все летописание, уходящее во тьму веков, — все та же усобица и раздоры… Лишь временами щемило и жгло Иоанна смутное беспокойство, но объяснить его он не мог и Всеволода так до конца и не понял.
Возок подъехал к детинцу, стражники бросились отворять ворота, вокруг засуетились люди, послышались голоса; князь встряхнулся, вышел из возка, поднялся на всход, епископ проследовал за ним через весь терем в покои, где их уже ждали молодые князья.
Сошлись бояре, расселись по своим местам, ждали, что скажет Всеволод.
Опередив отца, первым нарушил молчание Юрий.
— Благослови, батюшка, — нетерпеливо сказал он. — Прибыли мы все по твоему зову. Когда повелишь выступать?
Всеволод ответил не сразу, долго глядел на сына, потом задержал свой взгляд на старшем, Константине.
— Ты почто молчишь? — обратился он к нему.
Константин открыл было рот, чтобы ответить отцу, но тут снова опередил его Юрий:
— И еще тако мыслю я, батюшка, — сказал он, — пущай всяк останется со своей дружиной. Поглядим, кому большая выпадет удача…
Константин укоризненно взглянул на брата. Всеволод напрягся. Сидевший рядом с ним епископ покачал головой. Бояре выжидали.
— Что же ты, Юрий, — неожиданно тихим голосом заговорил князь, — что же ты, Юрий, предлагаешь неразумно? От тебя ли выслушивать мне такое?.. Нешто не пошла тебе впрок моя наука? Или хочешь повторить Игорев великий позор, когда замыслил он один присвоить себе всю славу, а вместо этого угодил половцам в сети?..
— Не против половцев идем мы, отец, — попытался возразить ему Юрий.
— Молчи! — вскипел старый князь. — Молчи и слушай, покуда жив я. Мстислава торопецкого шапками не закидать. На поле брани равного ему нет. Побив тебя, побьет он и Константина. А ежели выступите вместе, не решится он на неравный бой, без крови уступит Новгород…
— Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его, — тихо произнес епископ.
— Вот-вот, — быстро взглянул на него Всеволод и снова обратился к Юрию. — Начав делить с братом общую славу из гордости, из гордости же поделите и всю нашу землю.
Бесполезно было спорить с отцом, да и правым себя в этом споре молодой князь все равно не чувствовал. Просто обидно ему вдруг сделалось: что, так и быть всю жизнь у Константина на побегушках, так и глядеть, что достанется ему из его руки? Лучше бы родиться ему молодшим и неразумным, как Иван…
Была трещина между братьями — разрасталась она в бездонную пропасть. И не задумывался Юрий, кто в этом виноват, — во всем винил одного только Константина.
«Пущай, — подумал он, бросая на брата хмурые взгляды, — еще поглядим, каково управится он со Мстиславом. Это ему не книги читать да вести умные беседы с монахами. Поглядим».
Глаза братьев встретились. Юрий поклонился отцу и вышел, придерживая рукою меч, на крыльцо.
Глава третья
1
Ни вон, ни в избу живут Константин с Агафьей. То тепло и солнышко светит, а то снова нагрянет зимняя стужа.
С тех пор, как появилась во Владимире молодая Всеволодова жена Любаша, с каждым днем все больше менялся Константин.
Уж так ли старалась Агафья, щечки румянила, лучшие надевала сарафаны, а редко когда заметит ее Константин, редко когда одарит ласковым взглядом — будто и не прожили они с ним вместе столько лет, будто и не она народила ему здоровеньких сынов-крепышей.
После отъезда в Ростов вроде бы оттаял он чуть-чуть, а возвратились во Владимир — снова принялся за старое.
Пробовала выговаривать ему Агафья:
— Куды глаза пялишь, Костя? Чай, не одни мы. Чай, не слепые вокруг нас. Стыдно.
— А ты бы помолчала, — огрызался Константин. — Эко в твой бабий ум втемяшилось — куды как мало у тебя иных забот, только что за мною приглядывать.
— Да что за тобою приглядывать, — всхлипывала Агафья. — За тобою и пряглядывать не нужно — весь ты и так на виду. Вон и батюшка, поди, серчает — ему-то каково?
Зря старалась она — падали слова ее в пустоту. Константин с досадой отмахивался:
— Нишкни.
Молчала Агафья, терпеливо ждала: ладно, мужики все одинаково скроены. Пройдет время — образумится Константин.
Да не тут-то было.
Как-то Юрий остановил ее на гульбище, пытливо заглянул в глаза:
— Что-то закручинилась ты, Агафья. Глаза печальные, похудела. Не захворала ли?
Вспыхнула Агафья, поняла: все знает и все видит Константинов брат. Заплакала, закрыла лицо руками. Но тут же спохватилась, смекнула: не из жалости посочувствовал ей Юрий, что-то выведать хочет. И, вытерев слезы со щек кулачком, отвечала с достоинством:
— И верно, неможется мне. Должно, сквознячком продуло.
Подобрав сарафан, хотела уйти, но Юрий заступил ей дорогу. Сделала вид, будто осерчала, Агафья.
— Пусти. Полно озоровать-то.
— Али я один озорую? — усмехнулся Юрий, заглянул ей в глаза:
— Не ветерком тебя продуло, Агафья.
— А кабы и не ветерком, тебе-то что за забота! — сказала она.
— Забота у нас общая, — не отставал Юрий. — Что в дому неладно, то всем попрек.
— Вона что выдумал!
— Кабы выдумал, а то и отроки шепчутся промеж собой.
— Да о чем же шепчутся-то?
— А о том и шепчутся, что неладное с Костей творится. Аль одна ты и бродишь в потемках?..
— Пусти-ко, — отстранила Агафья Юрия и, стараясь держаться прямо, вступила в терем.
У себя в ложнице дала она волю слезам. Обидно ей было. Старалась гнать от себя воспоминания о Константине и не могла. Сама себя все эти годы обманывала. Даже когда прискакал в Ростов гонец от Всеволода и екнуло у нее сердце от дурных предчувствий, даже и в тот день сказала она себе: «Пустое. Не оттого обрадовался Константин, что увидит Любашу, а оттого, что зван отцом».
Зимняя дорога во Владимир была скучна и утомительна. Утопали в снегах редко встречавшиеся деревень ки. Ночами, на привалах, лежа одна в постели, Агафья с холодеющим сердцем прислушивалась к завыванию ветра, к волчьим, исполненным неземной тоски голосам.
Все это плыло в тумане, одно вспоминалось отчетливо: как-то раз вошел в избу Константин — шуба залеплена снегом, снег на валеных сапогах и на шапке. Не раздеваясь, сел на постель, на смятое беличье одеяло, безумным взглядом обшарил лицо Агафьи, холодными ладонями обхватил ее за спину, приподнял, стал целовать в глаза, в щеки и в губы. Шептал что-то невнятное. А она не обрадовалась, испугалась, отстранилась от него, стала вырываться. Он обнимал ее все сильнее, давил ее тяжелым телом, шарил ладонью под рубашкой, впивался ртом в ее сомкнутые губы…
Радоваться бы ей тогда, обнять бы и ей мужа, но не превозмогла себя Агафья, мимолетное счастье упустила, а может быть, с того бы и началась у них новая жизнь?
Скоро Константин отрезвел, отстранился, опустил руки, сидел молча, и снег, тая, осыпался с шапки и с воротника на пол.
Агафья только тут спохватилась, стала ластиться к нему, шапку с него сняла, взъерошила кудри, и жалость забилась в ней, и слезы на руку его — кап-кап.
— Глаза у тебя, Агафья, на мокром месте, — сказал забирая руку из ее ладоней, Константин, встал, стряхнул с шубы остатки снега, вышел, хлопнул дверью.
Вскочила, бросилась за ним Агафья, босая, выбежала в сени, но и вторая дверь закрылась перед самым ее носом, а когда приотворила она ее, колючий ветер метнул в лицо, ожег ей щеки; только и услышала, как за метелью похрустывают, удалаяясь, тяжелые шаги мужа.
Да полно: одна ли Любаша — не сама ли она виновата в том, что после, до самого Владимира, ни разу больше не наведался в ложницу ее Константин?..
Кабы заглянула она в смятенное сердце мужа, кабы на ласку лаской отозвалась, остался бы тогда с нею Константин — верно почуяла она его тревогу, а до конца не поняла: не то обида старая, не то женская гордость переборола в ней разум. Только ума и хватило, что слезу пустить, а ведь не ее утешать приходил он — приходил за ее утешением.
Сроду такого раньше не бывало, чтобы пирами тешился Константин, а тут будто бес в него вселился: в Суздале три дня упивались дружинники во главе с молодым князем медами и бесовскими играми. Даже Всеволод про то проведал и, когда прибыл во Владимир, осыпал сына попреками.
Не оправдывался, молча слушал отца Константин. И самому-то ему было тошно, голова раскалывалась с похмелья. А когда принялся Всеволод по привычке вспоминать поучения Мономаха, восстававшего за трезвую и праведную жизнь, не утерпел, зевнул, чем еще больше рассердил отца.
— Ступай, проспись, — нахмурился Всеволод, — а нынче говорить с тобой — все равно что с колодой.
Константин облегченно вздохнул, поклонился отцу и вышел. Весь день до позднего вечера провалялся он в отведенных для него покоях. Во время ужина сидел тихо, опустив глаза, ел мало, пил и того меньше, в беседу почти не вступал, даже с Юрием не поссорился, хотя тот и петушился и задирал его, как всегда. Только раз взглянул на сидящую рядом с отцом Любашу, а после уже не глядел и заговаривать с нею не решался.
…Поздний месяц посеребрил сгребенные к частоколу снега. У въезда в детинец горбилась озябшая фигура воротника, поблескивало стальным жалом прислоненное к плечу копье. Константин постоял у оконца и вышел в переход, ведущий мимо харатейной на полати придворной церкви. Сердце замирало от сладкого ожидания, стесненное дыхание с трудом вырывалось из груди. Что это? Предчувствие? Почему он крадется по отцовскому терему, словно гнусный вор? Почему оглядывается и старается ступать осторожно, боясь, как бы не скрипнула половица?..
Тихо в хоромах, все спят, в переходе густой мрак, рука скользит по деревянным навощенным стенам. Вот и знакомые ступени (их три), вот и дверь с массивным кольцом — Константин приоткрыл ее.
Но что это? Он остановился, провел рукою по лицу: не на полатях, а внизу, у самого иконостаса, смутно виднелась фигура коленопреклонной женщины. Князь сразу узнал ее, не мог не узнать, потому что и шел он в церковь вот с этой неясной надеждой, будто кто-то подсказал ему, будто кто-то шепнул, что именно так все и будет.
И дальше все было предсказано — ноги сами понесли его по лестнице вниз. Холодом повеяло от каменно го пола, холодом потянуло от расписанных фресками каменных стен, но липкий пот заливал лицо Константина, и руки его дрожали, когда он встал рядом с женщиной на колени и, не глядя на нее, принялся так же, как и она, жарко и истово молиться.
И, словно издалека, совсем из другого мира, долетело до него:
— Господи, выслушай и помилуй мя!.. Господи, почто послал ты мне сие испытание?..
— Любаша, — сказал Константин, не глядя на мачеху и продолжая страстно креститься и кланяться. — Не гони меня, Любаша. Дай помолиться с тобою рядом, дай взглянуть на тебя, а после будь что будет.
— В божьем-то храме, — затрепетала Васильковна, — пред налоем, где были мы с отцом твоим венчаны… Уйди, Костя, не вводи меня во грех. То, что было, давно прошло, и вины моей пред тобою нет.
— Нечто так все и забылось?
— Забылось, Костя. Да и было ли что?..
Иконы поплыли перед глазами Константина, впервые он повернулся, пристально посмотрел в глаза Васильковны. И не смогла она отвести от него свой взгляд, сил у нее не стало снова обратиться к богу.
— Не верю я тебе, Любаша, — сказал молодой князь, — не верю, что мил тебе мой отец. И хоть много лет минуло с той поры, как виделись мы с тобой, а забыть меня ты не могла…
— Забыла, Костя, многое я позабыла. Не гляди на меня так и себя понапрасну не терзай.
— Да как же не терзать, коли не идешь ты у меня из ума! — воскликнул Константин и взял ее за руку.
Любаша затрепетала, потупилась еще больше, но руки не отняла, и тогда смелее стал Константин, придвинулся, обнял ее за покорные плечи.
— Господи, грех-то какой! — вдруг отстранилась от него Любаша. И снова стала молиться, и снова клала земные поклоны. И рядом с нею молился и клал земные поклоны Константин.
Но молились они о разном и разное просили у бога. Любаша просила о твердости и вызывала в сердце своем образ старого Всеволода («Дай силы мне, боже!») — Константин же просил милосердия («Помоги ей, боже, просвети — неужто не видит она моих страданий?!»).
Долго ли, коротко ли пребывали они в церкви — первой поднялась с колен Любаша. И, взглянув ей в лицо, Константин понял: не его услышал бог. Яркий румянец окрасил щеки молодой княгини (пылал он даже в полумраке), губы ее были твердо сжаты.
— Прощай, Костя, — сказала Васильковна. — Укрепил меня господь, в другой раз не ищи больше встречи, — и, повернувшись, быстрыми шагами поднялась на полати.
Дверь скрипнула почти перед самым ее лицом — кто-то быстро удалялся по переходу. Но не страшно ей стало, не задержалась она, не затаила дыхание — не было на ней вины, и в ложницу к мужу вошла она прямо и не таясь.
Всеволод сидел на ложе, свесив ноги. Любаша опустилась перед ним на пол, сунулась лицом в колени, зарыдала громко, по-бабьи…
Помолчав, Всеволод спросил:
— Никак, в церкви была? Никак, молилась?
Подслушал он ее разговор с сыном, обмирал, стоя за преградою на полатях, — теперь Любаша была ему милее во сто крат. Но горечь осталась, и досада была на сына и жалость к самому себе: ушли годы, смерть стоит у порога — и вот на ж тебе: запоздало познал он не только любовь, но и ревность…
2
Шумно и многолюдно, как никогда, было в эти дни во Владимире. В молодечных тесно, избы по всему посаду забиты воями. На улицах шум и гам, по вечерам костры горят на Клязьме, слышатся девичий смех и разухабистые песни.
Молодо — весело: Мистиша тоже пристрастился прыгать через огонь и кататься с девчатами на салазках. Сидеть по вечерам с Кривом ему наскучило, а у Веселицы в гостях только и всего, что мудреные разговоры. Пухла от них у Мистиши голова — на Клязьме же он себе уж и ладу приглядел: румяную да белую, стрекотунью и хохотушку — мостникову дочь Ксеньицу.
Как в кремне огня не видать, так до поры и сам Мистиша думал, что все это забава да и только: протрубит труба, уйдет он с Юрьевой дружиной на Новгород, а там другая начнется жизнь. Плохо знал он себя, успел позабыть, что так же все начиналось и с Аринкой.
Зато Ксеньица, хоть с виду и простушка, а девка была хваткая. Да и отец ее, мостник Вавила, цепким оказался мужичком. Мало что знал про него Мистиша, раз всего и видел на валу, когда ставили новые городницы. Ничем не походил он на свою дочь: черный, как грач, горбатенький, хмурый. Вроде бы и по сторонам не поглядывает, вроде бы ничего не замечает и до Ксеньицы ему дела нет, а сам когда еще смекнул, что лучшего для дочери жениха ему не сыскать.
Время быстро бежит — сегодня здесь молодой дружинник, а завтра его и след простыл: прикидывать, что да как, было Вавиле недосуг. И с дочерью разговоры заводить, кроме как ему самому, было больше некому: мостникова жена, Ксеньицына мать, вот уже пять лет как богу душу отдала.
Раз вечерком, выбрав удобный случай, стал Вавила исподволь выспрашивать дочь: не скучает ли, не случилось ли чего — вон и подружки в их избу с некоторых пор почти не заглядывают. А после сказал напрямик:
— Шила в мешке не утаишь. Ну-ка, сказывай, с кем на Клязьме бываешь и почему отцу про то — ни полслова?
Ксеньица повела плечиком, отшутиться надумала — чего это ты, батюшка? — но не тут-то было.
— Не вертись, яко сорока на плетне, а отвечай мне все по порядку, — нахмурился мостник.
Смекнула Ксеньица, что не отмахнуться ей на сей раз от отца: давненько готовился он к этому разговору. Но еще упрямилась, еще прикидывалась, что не понимает.
Тут отец кулаком ударил по столу да так на нее глянул, что сердце у дочери укатилось в пятки.
— Мистишей его зовут, — призналась она.
— Эко удивила, — усмехнулся отец, — про то всяк в посаде давно уже знает.
— Чего ж тебе еще-то надобно, батюшка?
— Будто и не смекнула? Будто и впрямь тебе невдомек? — прищурился Вавила.
— Может, и вдомек, — оправилась Ксеньица и прямо посмотрела отцу в глаза. — Како отвечать велишь, батюшка?
— Экая ты ловкая да изворотливая, — успокаиваясь, сказал Вавила. — Вся в меня, а не в матушку — матушка-то у тебя совестливая была… Мир же в су етах, а человек во грехах. Да бог простит. Говори-ко, Ксеньица, по душе ли тебе Мистиша?
— Ой как по душе-то!
— А не бражник ли он?
— Что ты, батюшка?!
— А не бабник ли?
— И про то не спрашивай.
— Так за чем же дело стало, доченька? — совсем воспрял Вавила и с нежностью погладил Ксеньицу по голове.
— Боюся я — не простец он, а в дружине…
— Чего ж бояться? Чай, и сам не из бояр?
— Про то не ведаю.
— Зато я смекаю, — кивнул Вавила. — И ежели мил он тебе, так дело мое совсем простое.
И другим утром, принарядившись в новое, мостник отправился в гости. Мистиша не удивился его приходу, даже порадовался:
— Заходи, Вавила, видеть я тебя рад.
Мостник бочком присел на скамью, помял в руках шапку.
— Не богатое у меня угощение, — сказал Мистиша, — ну да что бог послал. Ты уж не обессудь: избы я пока во Владимире своей не поставил и жены в моем доме нет.
— Изба и жена — дело наживное, — отвечал Вавила, скромно потупляя взгляд. — А живешь ты не хуже других: не где-нибудь — на княжом дворе.
Хорошо начинался у них разговор — прямо с самой сердцевины. Хорошо сказал Мистиша про избу и хозяйку в той избе. За тем и шел к нему Вавила. Куда ни поведет Мистиша в сторону, о чем ни заговорит, а мостник снова возвратит его незаметно на старую стезю:
— Гляжу я на тебя: и кафтан новый, и сапоги, и чести у тебя в избытке, а всё ровно не то… Про избу-то ты да про хозяйку в самый раз молвил.
Это он только простачком прикидывался, а сам уж давно сообразил Мистиша, с чем пожаловал к нему мостник. Допрежь того они не встречались, а Ксеньица про отца своего ему не раз рассказывала. Вот и выходит, что пришел к нему Вавила вроде бы свататься. И то: не пора ли и впрямь обзаводиться Мистише своим надежным углом?
— Да вот, — сказал он мостнику, избу ставить покуда не на что, а жену — ту и вовсе не сыскать. Чай, красный товар у вас не залеживается. Чай, добрых молодцев во Владимире не счесть?
— Молодцев не счесть, да всяк ли девице по душе? — сказал Вавила, настораживаясь. Не понравилось ему, что закивал вдруг Мистиша на других. Не побаловаться ли надумал, а сам в кусты?
И решил он действовать наверняка: благослови бог почин, а там само покатится.
— Не я ли на думу твою ответ припас? — сказал мостник и придвинулся к Мистише. — Не от себя токмо, но и от Ксеньицы пришел я к тебе. И не квас твой пить, а с ласковым словом. Коли по душе тебе дочь моя, так за чем дело? Шли сватов на мой двор, а я за Ксеньицей ничего не пожалею.
Вона как — сразу все и высказал Вавила. Хоть и был готов к такому обороту, но от мостниковой прямоты Мистиша растерялся. Да и не слыхивал он до сего, чтобы невесту так-то вот прямо навяливали: что, как окручивает его мостник, что, как девке подеваться некуда?
Даже холодный пот выступил у Мистиши на спине, даже озноб прошел по всему телу.
Глядя, как засмущался дружинник, еще больше насторожился Вавила, еще нажимистее стал:
— Аль не по нраву она тебе? — сверлил он Мистишу взглядом. — Аль со скуки повадился с нею на Клязьму? А то тебе невдомек, что едва ли не весь город видел вас на реке, как прыгали вы через огонь и веселились, а после провожал ты ее до моей избы?
Мистиша растерянно молчал. Вот ведь как получилось: и Крива нет рядом (когда нужно, он всегда в отлучке), и посоветоваться не с кем.
А мостник совсем распоясался:
— Почто молчишь?
Кто бы посмел так на княжом дворе в иное время разговаривать с дружинником? Ясное дело — некуда подеваться девке, носит она под сердцем чужое дитё. Совсем утвердился Мистиша в своей догадке и теперь отступиться от нее никак не мог. И все больше смущался под Вавилиным пронзительным взглядом, и язык его будто к нёбу прирос.
— Ладно, — сказал мостник, вставая. — Вижу, зря потерял время, а надо было сразу ступать ко князю. Много вас съехалось сюда, кобелей, да коли я Ксеньицы своей не уберегу, то кто за нее заступится?
— Постой, мостник, не спеши, — с трудом разлепил сомкнутый рот Мистиша. — Куды как скор ты. Облил меня ровно из ушата холодной водой, а туды же — ко князю. Да разве нынче князю досуг в твоих делах разбираться? Разве хощешь ты выставить Ксеньицу на всеобщее осмеяние?
— Вона како запел, — ухмыльнулся, снова опускаясь на лавку, Вавила, — и про ушат помянул, а мне-то каково?
— Не баловал я с твоей дочерью, мостник, — все больше обретая уверенность в голосе, хрипло заговорил Мистиша, — да вот сам ты меня смутил. И подумал я (не гневайся, Вавила!), уж не тяжела ли Ксеньица, — оттого и пришел ты ко мне?
Мостник так и подскочил на лавке:
— Да в уме ли ты, Мистиша? Да что ты такое про Ксеньицу мою выдумал!
И принялся смеяться и хлопать себя по ляжкам:
— Вот уж и впрямь насмешил ты меня!.. А я-то тоже, старый, — как же сразу не смекнул?! Вот те крест, не тяжела моя дочь, и до тебя сидела она в избе моей под крепкими запорами. Бери ее, Мистиша, после не раскаешься.
На том, как на торгу, били по рукам. «Ровно кобылицу купил», — с грустью подумал Мистиша и стал дожидаться Крива.
Горбун пришел, когда уже совсем стемнело. Удивился:
— Почто сидишь, как на похоронах?
— Небось, пригорюнишься, — отвечал Мистиша. — Нынче думы моей и вдвоем не раздумать.
— Эк тебя угораздило, — сел рядом с ним Крив. — Что случилось, сказывай все толком. Не с Ксеньицей ли поссорился? Не другого ли привела она молодца?
— Кабы так, а то только что пред тобою вышел от меня мостник Вавила…
— Погоди-ко, погоди, — заулыбался Крив, — да не Ксеньицын ли это батюшка?
— Он и есть, — обреченно откликнулся Мистиша и тяжело вздохнул. — Велит сватов засылать, дочь свою за меня отдает…
Крив заулыбался:
— Вот оно что!.. А сам-то, поди, рад?
— Чего радоваться-то?
— Усумнился я в Ксеньице, — сказал Мистиша, — уж больно жал меня мостник. — И, помолчав, добавил: — Били мы с ним по рукам…
— Как так?
— А вот так. Не позже, как на неделе, отправишься к нему сватать своего дружка.
Тут уж не до смеха стало Криву, тут и он озаботился.
— А не выдумал ли ты все, Мистиша? — придвинулся он к товарищу, обнял его за плечо. — А не наговорил ли сам себе на Ксеньицу? Ведь недавно, вчера еще, не мог ты ей нарадоваться?
— Да вот как обернулось…
— Время у тебя есть, — сказал Крив, — и кручиниться — только сердце разрывать. А там отправимся мы на Новгород, пущай тогда сыщет нас мостник.
— Ко князю грозился пойти…
— А хотя бы и ко князю.
Мистиша с лавки вскочил:
— Тебе легко говорить!
— Ишь ты, — понял его Крив. — Вона как: и хочется, и жжется… Так в чем меня винишь? Почто кидаешься? Коли по нраву тебе Ксеньица, так и бери ее, ни о чем не думай. Не то спохватишься, как с Аринкой, а ее, глядь, за другого просватали.
Не пожалел его Крив — сказал твердо и то, о чем сам Мистиша подумал, а признаться себе не смел. Уж больно напугал его мостник, а то бы и сам заслал он к нему сватов.
3
Уже давно пришла пора выступать на Новгород, уже были снаряжены обозы, и все истомились от безделья, но погода неожиданно испортилась — сначала пошел обильный снег, так что счищать его не успевали, а потом подули северные безостановочные ветра, дороги перемело, и нужно было ждать, потому что и в ясные-то дни не пробьешься на север через леса, а в такую непогодь и думать было нечего.
Город опустел, улицы словно вымерли — редко встретишь пробирающегося через снежную замять случайного прохожего. Затворились люди в своих дворах, нос боятся высунуть, опустел всегда шумный и оживленный торг.
Гостей не ждали, городские ворота стояли крепко запертыми, воротники отдыхали в избах, пили меды (не во всякий день себе такое позволишь), играли в зернь.
И немало удивлен был страж у Серебряных ворот, когда однажды ночью в самую злую круговерть кто-то застучал железякой в дубовые створы.
Сначала воротнику, не очухавшемуся со сна, почудилось, что это озорует ветер, но, отворив дверь избы и прислушавшись, он понял, что в ворота и впрямь стучали громко и требовательно.
Поздних гостей было двое. Оба озябшие и залепленные снегом, едва проскользнув в ворота, они тут же кинулись в избу к жарко натопленной печи.
— И отколь только вас принесло? — ворчал воротник. — Нешто переждать не могли в Боголюбове?
Не слушая его, ночные странники все ближе прижимались к огню, посапывали и покряхтывали от удовольствия. Снег с них быстро стаял, и только тут воротник увидел, что одеты они беднее бедного — даже нищие, вечно ютящиеся под сводами ворот, сроду не нашивали на себе таких лохмотьев. На ноги у странников не нашлось и худой обувки: были они обернуты грязными лоскутками, кое-как перевитыми обрывками лыка.
«Экие оборванцы!» — подумал воротник. А еще подняли его со сна. Ничего бы им не сделалось — небось и под воротами бы переночевали. Все равно деться некуда, а теперь их не выставишь из избы.
Обогревшись, странники сели на лавку, и теперь воротник мог спокойно разглядеть их лица.
Один, тот, что повыше и пошире в плечах, весь до самых бровей оброс нечесаной бородищей — сквозь шерсть глаза блестели затравленно, как у пойманного зверя. Другой, поменьше ростом, был еще страшнее: желтолиц, широкоскул, глазки узенькие, лисьи, бороденка редкая (волосок от волоска — как на худом поле колос от колоса), под приподнятой верхней губой — белые хищные зубы. Ясное дело — пришлый. А вот от кого? Ни среди булгар, ни среди половцев таких-то вот воротник не встречал. «И откуда только не бредет нынче народ ко Владимиру», — повздыхал он и, кряхтя, полез в печь — там в горшке оставалось с ужина еще немного горячего варева: как-никак, а и эти страннички тоже небось люди, тоже баба, а не волчица их родила.
Под пристальными взглядями незваных гостей он вывалил варево из горшка в глиняную миску, развернул холстину, нарезал на ней хлеба, бросил две ложки на стол — вечеряйте, мол.
Переглянулись страннички, кинулись к столу, застучали по краю миски ложками. Ели жадно, под ложки подставляли то корочки хлеба, то обмороженные ладони. Мигом управились с варевом. И тогда тот, что с бородищей, низко поклонился воротнику и к великому изумлению его по-русски сказал простуженным голосом:
— Благодарствую за угощенье, Кукша. А меня, как вижу я, так ты и не признал.
Еще больше удивился воротник:
— Свят-свят, уж не ты ли это, Митяй, или я обознался?
— Не обознался ты, Кукша. Сколь лет прошло, как выезжал я с Негубкой из этих же самых ворот, а всё будто вчера было.
— Господи! — всплеснул руками воротник. — Всякого повидал я на своем веку. И Веселица здесь же, под этими сводами, побирался с лихованными, но чтобы в таких лохмотьях купцы возвращались, такого еще видано мною не было. Да где же кони твои, Митяй?
— Сгинули мои кони, — грустно отвечал Митяй. — Далече отсюда сгинули.
— А товар?
— И товар сгинул.
— А Негубка? — спросил и осекся воротник. Но сказанного не вернуть.
— Нету больше Негубки, — проговорил Митяй, и глаза его наполнились слезами. — Схоронил я лихого купца в чужой неведомой земле — мир праху его.
— Мир праху его, — покорно вторил Митяю обескураженный Кукша и с жаром перекрестил себе лоб. — А енто кто? — кивнул он в сторону присмиревшего на лавке чудного незнакомца.
— А это Вэй, — сказал Митяй. — Не нашей он крови и веры чужой и идет со мною от самой страны тангутов.
Услышав свое имя, человечек с лисьими глазками встрепенулся и что-то пробормотал по-своему, глядя на Митяя. Митяй отвечал ему на том же непонятном языке — человечек кивнул, поворочался и снова притих, прислонившись спиной к стене. Сон смежил его глаза, послышалось ровное дыхание.
— Ишь ты, — почесал за ухом воротник. — Воистину огромен мир, и несть ему конца. Куды ж занесло тебя с Негубкой, Митяй? И пошто не объявлялся ты все эти годы?
— Долог мой рассказ, Кукша, — отвечал Митяй, прислушиваясь к завыванию ветра за дверью избы. — А покуда нет у меня сил, клонит ко сну, и до дома своего мне не добрести…
— Да разве кто гонит тебя? — удивился воротник. — Ложись и спи. А рассказать обо всем и после успеешь…
Спал на лавке Вэй, на брошенной на пол шубе спал Митяй, а Кукша сидел за столом, глядел на них и то усмехался, то хмурился.
Всю жизнь, почитай, провел он возле этих ворот. Когда маленьким был, стоял у въезда его отец. Потом брат стоял, сейчас его черед. И без малого двадцать годков сторожит он город от нечаянных бед.
Много разного люда прошло перед его глазами, и всех почти владимировцев знал он едва ли не наперечет: и бояр, и дружинников, и ремесленников, и купцов, и даже нищих.
Знал он и то, кого какая печаль или радость уводила на просторы равнинного ополья — к Боголюбову, к Суздалю и дальше — к Ростову Великому.
И был он всегда исполнен гордости за порученное ему дело. Ведь не зря же пал брат его от половецкой стрелы, когда привел рязанский Глеб под стены Владимира войско беспощадных степняков, — подал знак, не отворил ворот, не поддался соблазну, хоть и обещали ему немалую награду.
Не довелось Кукше вкусить братниной славы — теперь уж нет охотников брать Владимир на щит, теперь поглядывают на стены его с опаской; перевелись окрест и шатучие тати. Однако же и по сей день все городские ворота на запоре — береженого бог бережет, да и почто шляться по стольному граду кому не лень? Первый досмотр у ворот — Кукшин, а там уж разбираются посадник, и бояре, и боярские тиуны… Кому почет и красное место, а кому — зловонный поруб.
Но, стоя у ворот, не всегда только гордостью был преисполнен Кукша — с годами все больше обуревала его неясная тревога. Глядел он, опершись о копье, на убегающие вдаль поля, на синюю, окантованную лесами кромку видимой земли и завидовал всем идущим и едущим.
Вроде бы и завидовать нечему — не от радости, не от безделья отправлялись люди в нелегкий путь: вели их на дорогу каждодневные заботы и тревоги. Кому приспело зверя добывать, кому скакать с грамотой, а кому просто искать пристанища — тесно во Владимире, все труднее дается хлеб насущный, все больше лихованных скапливается под сводами ворот.
Но вот заковыка: больше других слыхивал Кукша рассказов о далеких странах и населяющих их народах, о разных разностях и прочих чудесах. И так однажды, в такую же непогожую, как и нынче, ночь, подумалось ему: вот стоял мой батька у ворот, и братка стоял, и я который уж год стою, да так и умру, не взглянув и на сотую долю того, что даровал людям господь. Всем всего поровну дал: и лесов, и рек, и морей. И расселил по ним все сущие народы. И не разделил их, а проложил по земле дороги, весь мир собрав воедино. Так почто боярину, или князю, или тому же купцу — ступай, куда хошь, а ему — стоять у ворот, как батька и братка стояли, а когда сложит у тех же ворот свою голову, то встанет на его место сын, а на место сына — внук, и так до скончания времен?..
Жалел Митяя и завидовал ему Кукша, с тягучей тоской глядел на спящего тангута: поди-ко, снятся ему необычные сны, отлетает он мыслями своими далече. А куда воротнику отлететь во сне? Как и наяву, видятся ему в ночи все те же Серебряные ворота…
4
В молодечную с ветром и пляшущими снежинками ввалился белый ком.
— Хозяевам хлеб да соль, — прошепелявило из заиндевелой бороды.
Дружинники сидели вокруг стола, кончали вторую корчагу меда и играли в кости. Все уже друг другу надоели, хоть в драку лезь. Новому человеку обрадовались, смотрели на него с радостным ожиданием: коли в такую непогодь занесло на княжий двор, значит, дело важное.
— Проходи, гостем будь, — соскочил с лавки Крив. — Почто у порога торчишь?
Мужик распахнул шубу, встряхнулся, как пес, снял шапку, махнул по сапогам. Пристальные глазки быстро обежали сидящих за столом, в недоумении задержались на Криве.
— Зашел, гляжу, а мово знакомца нет, — сказал гость и неуверенно помял в руке шапку. Постоял, подумал, нахлобучил ее на голову и поворотился к двери.
— Постой-ко, — остановил его Крив. — Это ты про какого знакомца здесь сказывал?
— А про того и сказывал, — обернулся дядька, — что промеж вас похожего на него нет.
— Уж не Мистишу ли ищешь?
— А хотя бы и его.
— Вавилой тебя кличут?
— Ну, Вавилой, — неохотно отозвался мужик.
— Да что же тебя в молодечную привело к Мистише, за каким важным делом?
А про себя Крив так подумал: «Боится мостник, как бы не скрылся женишок».
Дружинники, бросив кости, с любопытством прислушивались к их разговору.
Вавила сказал:
— А ты почто в чужие мысли встреваешь?
— Мысли твои мне ведомы, — спокойно отвечал ему Крив, — потому как с Мистишей мы старые дружки.
— А коли старые дружки, — оживился мостник и снова снял шапку, — то вот и скажи мне, куды подевался Мистиша? Небось тоже в непогодь не по-пустому его носит?
— Мы люди князевы, и заботы у нас князевы, — сказал Крив с достоинством, — нам погода нипочем.
Вавила подозрительно оглядел уставившихся на него дружинников и поманил Крива за дверь. В сенях было холодно, ветер задувал в щели мелкую снежную крупу.
— А ты не врешь, что его дружок? — совсем близко придвигаясь к лицу горбуна, быстро прошептал мостник.
— Чего ж врать-то?
— И про сговор наш знаешь?
— Э, — протянул Крив, — сговора-то покуда не было.
— Это как же так не было? — отшатнулся Вавила.
— А вот так и не было. Сватов к тебе Мистиша еще не засылал. Но нынче гляжу я на тебя, Вавила, как повадился ты хаживать к нам в молодечную, и думаю: а не отговорить ли Мистишу? Уж больно нахваливаешь ты свой товар. Как бы не обвел ты дружка мово вокруг пальца…
— Погоди-ко, погоди, — хищно сузил глазки Вавила, — уж не от тебя ли тем ветерком подуло?
— Может, и от меня, — кивнул горбун. — Мистишу я в обиду тебе не дам. Уж больно прыток ты, уж больно норовист. А с девкой пущай они сами сговариваются.
Вавила медленно покачал головой:
— Теперь вижу я — верно в городе сказывают, что у Всеволода в дружине одни кобели.
— Стой, мил человек, — оживился Крив, — вот и словил я тебя. Так где это про князя и его дружину такое говорят?..
Оцепенел Вавила, на Крива уставился побелевшими от страха глазами. Да вдруг как бухнется перед ним на колени, как завопит:
— Помилуй! Вырвалось у меня по неразумению, а подумал уж после. Ничего худого о князе я не говорил.
— Али оглох я? — оттолкнул его от себя Крив, радуясь, как складно все само по себе получилось. Теперь не ему уговаривать Вавилу, теперь пусть Вавила перед ним поползает. — Пришел на княж двор не зван и на дворе его князя хулить? Али татей безродных собрал вокруг себя Всеволод?
— Про татей я и не обмолвился, — пробовал беспомощно защищаться Вавила.
Посмеивался горбун над мостником:
— А вот как кликну я сейчас отроков?
— Не губи ты меня, — взмолился Вавила, — отпусти с богом.
— Так вдругорядь заявишься…
— Ей-ей, не заявлюсь.
— А про свадьбу что слышно?
— Подцепил ты меня на уду, горбун…
— Впредь оглядчивее будешь. А Ксеньицы твоей не позорил Мистиша, и зазря страмишь ты его на всю молодечную. Коли полюбится она ему, так и без тебя сватов пришлем.
— Так что ж не полюбиться? Девка она ладная…
— Иди, покуда не передумал, — подтолкнул его Крив. Помягчевший голос его снова вселил в мостника надежду. И отворил он было рот, чтобы еще что-то сказать, но Крив повернулся на своих тонких ножках и скрылся за дверью.
Все еще стоя на коленях, в сердцах плюнул ему вдогонку Вавила.
<текст утрачен>
бормотал он, кряхтя, поднялся и вышел во двор.
Метель не утихала. Косые полосы снега, как плети, больно хлестали по лицу.
А Мистиша в это время сидел неподалеку, в Негубкиной избе, прислушивался к шороху ветра и думал о том, что только что рассказал ему Митяй.
В печи потрескивали дровишки, красные угольки прыгали по загнетке, было тепло и уютно.
Митяй, уже постриженный и умытый, в новой синей однорядке, прикрыв глаза, потягивал из чары брагу. Узкоглазый Вэй, пристроившись у его ног на полосатых половичках, покачивался и напевал что-то тоскливое.
Случайной получилась эта встреча, а засиделся Мистиша до самого позднего вечера.
С утра кликнул его к себе Веселица, велел съездить к кузнецам, поглядеть, готовы ли новые брони. Возвращаясь, увидел Мистиша курящийся над Негуб-киной избой дымок.
Сперва подумал он, что почудилось, что не дымок это вовсе, а ветер сдувает с конька недавно выпавший снег. Но у ворот была протоптана дорожка, и видимые за плетнем тропки пересекали двор.
Мистиша растерянно придержал коня, привстал на стременах, черенком плети постучал в воротную верею. Никто не отозвался на его стук, да за ветром и не было его слышно.
Ворота оказались не запертыми. Мистиша въехал во двор и спешился. Взошел на крыльцо, толкнул дверь. В сенях было темно и нелюдимо. Однако же и здесь, на припорошенных снегом досках, Мистиша увидел недавние следы.
Вторая дверь — в повалушу — сама отворилась ему навстречу. Мистиша отступил в растерянности: из дверного проема скалилось в улыбке чужое узкоглазое лицо.
— Ты кто? — спросил Мистиша, и рука сама непроизвольно потянулась к висевшему на поясе ножу.
Чужое лицо изобразило безобразную гримасу и отпрянуло. На месте его замаячила русая борода.
— Мистиша!
Дверь распахнулась настежь, и дружинник не успел опомниться, как оказался в крепких объятиях.
Только тут догадка его разрешилась — живой и невредимый Митяй стоял перед ним: и глаза те же, и улыбка та же, одна лишь борода была непривычна.
— Да что же стоим мы на пороге-то? — потянул его в повалушу Митяй, скинул с него шапку, взъерошил волосы. — А я-то думал: кто первый из старых моих дружков в гости ко мне наведается?..
Когда отъезжали Митяй с Негубкой в Булгар, Мистиша был далеко от Владимира, и расставались они не друзьями — стояла еще тогда между ними Аринка. Думали, больше не встретятся. Думали, навсегда разошлись их пути. Да верно говорят: пора пройдет — другая придет. Теперь и не вспоминали они былые обиды — не до них было: старая дружба новыми побегами проросла.
Сидели они за столом друг против друга, и Мистиша будто волшебную сказку слушал. Жизнь-то всяк по-своему меряет. Казалось ему, уж больше его с Кривом никто лаптей не истоптал — где только их не носило! Да зря похвалялся он пред собой. То, что Митяй сказывал, и во сне хмельном не снилось молодому дружиннику. А ведь иной раз такое привидится, что диву даешься.
Отпущенные Чингисханом, трудно добирались Негубка с Митяем до Отрара. Торговые пути опустели, колодцы занесло горючим песком, вымерли напуганные кочевниками селения…
— Ежели бы не Вэй — ласково посмотрел Митяй на сидящего рядом безмолвного тангута, — не один Негубка, и я бы лег костьми в безводной пустыне…
— А что же купец? — нетерпеливо спросил Мистиша.
— Скосила его неведомая болезнь, — сказал Митяй, — а я так думаю, что помер он от тоски. Перед самой смертью-то только и вспоминал он, что нашу Клязьму. Не дойти мне, говорил он, до Владимира, а тебе, Митяй, помирать еще рано. Не можно так и сгинуть нам обоим в чужих краях. Страшная беда нависла над Русью, и слова ихнего хана не пустая похвальба. Куды там наши половцы!.. Да что ты, успокаивал я его, о смерти думать тебе еще час не пришел, еще окунешься ты в нашу Клязьму, а беда покуда далече — почто сердце себе надрывать? Но неустанен был Негубка в своей тревоге. Молод ты еще, упрекал он меня. И все торопил — коней заморили мы подле самого Отрара. Вот тут-то Негубка и кончился. Песчаная буря захватила нас возле колодца — целую неделю пролежали мы, погребенные песком, в жару и безводье: в колодце-то том воды было едва только на донышке — всю мы ее в первый же день и вычерпали. А когда набрели на нас люди, Негубка уж бездыханен был — так и схоронили его на чужбине…
— И вот что чудно, — продолжал Митяй, — потешались над нами в Отраре: напугали-де вас разбойники, вот и бормочете бог весть что. Взгляните-ко, какие стены окружают Отрар…
— А может, и верно — зря беспокоился Негубка? — прервал его Мистиша. За окнами ветер завывал, в избе было мирно и тепло. Привычно было, но узкоглазый Вэй сидел, поджав под себя ноги, на полу, и Мистиша отводил от него смущенный взгляд.
Другим стал Митяй, словно подменили его за эти годы. И только сейчас заметил дружинник в волосах его серебристую седину.
Глава четвертая
1
Скоро прошла метель, и дороги выправились. И тогда явились сыновья к Всеволоду за благословением.
— Ты горячка, — сказал старый князь Юрию, — а ты, Ярослав, еще молод. Во всем слушайтесь Константина. А тебе, Костя, мой наказ таков: попусту Мстислава не задирай, и ежели дело обойдется без крови, то и слава богу. Митрофан пущай в Новгороде как сидел, так и сидит. А Святослава забери — не по его зубам оказался орешек, сами в другой раз разгрызем…
Была у него заветная дума: самому встать во главе войска, примерно наказать Мстислава, чтобы сидел в своем Торопце и на большее не покушался. Понимал он, что на сей раз не захудалого князя избрали для себя строптивые новгородцы и ежели дальше так же пойдет, то со многим придется мириться. Но сил уже прежних не было, крутой недуг все чаще приковывал его к постели, и не то что взобраться в седло, иной раз и из терема выходил он с опаской.
Еще день пошумел, пображничал Владимир — и ушло войско. Тихо сделалось в городе. Недолго вспоминали владимирцы шумные игрища и пиры — скоро жизнь потекла обычным чередом.
Одного только Всеволода и продолжало терзать беспокойство. Ходил он по ложнице, как пойманный в клетку зверь, то и дело припадал к оконцу, будто увидеть что пытался, будто взглядом своим мог помочь сыновьям. Мысленно представлял себе пройденный ими путь, высказывал жалобы свои Любаше:
— Нет в молодых князьях согласья, поди, и нынче уже перессорились. Что одному бог дал, тем другого обделил. Спокоен и рассудителен Константин, а Юрий решителен, да без головы — ему хоть в омут. Ярослав же у Юрия в поводу…
— Вот и не печалуйся, — успокаивала его Любаша. — Что одному недостанет, то другой возместит с лихвой. А Константин молодшим как коню узда.
— Узда-то узда, — покачивал Всеволод головой, — да как бы конь седока не сбросил. Тихий ездок-то.
Говорил и посматривал на жену с подозрением. Всякий раз, когда хвалила она старшего сына, словно бы что-то сжималось у него в груди.
Но Любаша глядела на него ясным взором, бережно поправляла подушки, и он снова успокаивался.
«Пустое, — думал Всеволод, — к чему терзать себя понапрасну? Это от молодости у него, а вот пройдет время — и перебесится. Хорошо, что поставил я его над Юрием и Ярославом. Пущай привыкает. Умру — все ему отойдет, отца своего помянет добрым словом».
Вот управится он со Мстиславом, сделает все, как повелел, — тогда и на покой, тогда ничего не страшно старому князю. А смерть, она у всех над головой — ее воеводами не пугнешь, самой лихой дружине с нею не сразиться. И не защитят от нее Всеволода ни молитвы ни высокие городницы, ни глубокие рвы.
И все-таки умирать не хотелось, все-таки думалось: доведу дело свое до конца сам. Ведь вона как сызнова заколобродила Русь: в Галиче смута, Чермный так и норовит Рюрика спихнуть с горы (а ведь сам из Ольговичей), Мстислав утвердился на берегах Волхова, подвигнулся на неслыханное — Всеволодова сына упрятал под крепкие затворы.
Или почуяли все, что ослабла его рука?
Нет, зря успокаивал себя Всеволод: не в ясности и сознании силы кончал он свои дни.
И все чаще сиживал старый князь с Иоанном и Симоном, все чаще спорил с ними и в спорах пытался открыть для себя истину. Но скоро понял он, что не просветят его, а сами ждут от него ответа духовные пастыри.
— Вольно вам за моей спиной, — сердился Всеволод. — А есть ли правда?
— Истинно так, — говорил Иоанн.
— Смирись, — вторил ему Симон.
— Меня не вразумил господь, — криво усмехался Всеволод, — а вы и вовсе пребываете в потемках.
Как-то сообщили князю, что на торгу и в ремесленном посаде странные плодятся слухи: будто далеко отсюда, на восходе солнца, собирается бесчисленная рать, будто идет она на Русь и грядет то ли всеобщее разорение, то ли даже конец света.
— Сыскать зачинщика, — повелел князь, — и бить кнутом нещадно на моем дворе.
— Не иначе как все от купчишек пошло, — намекнул ему Кузьма Ратьшич.
— Потрясите-ко купчишек, — повелел своим людям Всеволод.
Добрый дал совет Кузьма — и дня не прошло, как притащили отроки пред княжеское крыльцо мужичонку.
— Тебя как кличут? — нахмурился Всеволод.
— Митяем, — отвечал купец.
— Ты что же, купец, зловредные слухи по городу распустил? Народ смущаешь, байки свои за правду выдаешь?
— Хошь верь, хошь не верь, княже, — сказал Митяй, — но я не скоморох и до баек не охоч. И всё в словах моих истина. Что же до других, то я за них не ответчик.
— Смел ты, купец, как я погляжу, — проговорил Всеволод в задумчивости: смутила его Митяева прямота. — Наказать я тебя всегда успею, а вот и мне не расскажешь ли, где был и что видел и отколь в тебе такая уверенность?
— Отчего же не рассказать? — ответил Митяй.
Вечером званы были в большую палату передние мужи. Ввели Митяя, поставили перед княжеским стольцом.
Бояре перемигивались друг с другом, некоторые про себя ехидно посмеивались: вот-де дожили, вовсе в детство впадает Всеволод, кличет, как на думу, слушать потешины — ни медов, ни браги не выставляет.
Но князь, разгадав их мысли, глянул сурово — и все притихли, ладони к ушам приставили: ну, ну, коли новый пошел обычай, так отчего бы и не послушать.
— Начни, — повелел Всеволод Митяю и устало откинулся на спинку стольца.
Помялся Митяй, покашлял, собираясь с мыслями. Страшно ему было: ведь не за чаркой крепкого меда в корчме — перед боярской думой говорил он и за каждое свое слово держал ответ. Не убедит он князя — и обещание свое Всеволод исполнит: будут бить его при народе кнутом за гнусную ложь.
Начал он с того, как выплыли они с Негубкой от Булгара. Вяло продвигался его рассказ — бояре зевали, Всеволод нетерпеливо ерзал на стольце. Но чем дальше, тем увереннее становился окрепший голос молодого купца. А когда дошел он до того места, как схватили тангутов и как беседовал с купцами в шатре своем Чингисхан, сонливость будто ветром сдуло с боярских лиц.
Нет, не был похож на сказку пространный рассказ Митяя. И не лицедействовал он, когда смахивал со щеки непрошеную слезу.
Всеволод впился в лицо его горящим взглядом, с силой сжимал в кулаках подлокотники кресла. Бояре растерянно безмолвствовали.
Первым очнулся игумен.
— Все кочевники вышли из Етривской пустыни, — сказал Симон. — Причудлив и непонятен мне рассказ сего купца. А о монголах мы никогда не слышали.
Бояре зашевелились.
— Не может того быть, — говорили одни.
— Может, — говорили другие.
— Почто тезики нам про монголов не донесли? — сомневались некоторые. — И что это за земли такие, где живут язычники?..
Всеволод слушал их, глядел на Митяя, и сердце его учащенно билось.
«Вот оно», — вдруг толкнулось в грудь, и кровь прилила к голове. Не он ли когда-то вычитал в латинских хрониках, как пришли с востока несметные полчища варваров и поглотили беззаботный Рим?.. Быль и небыль сплетались под перьями переписчиков, но память хранила главное. Да и разве сам он не видел развалины древних городов?
Неужто снова грядет жестокая гроза, неужто снова собираются зловещие тучи? И не предчувствие ли великой беды водило все эти годы его делами и помыслами?
В большом и малом видел он свою правоту, и теперь выступала она все с большей и большей ясностью. Так неужто ему одному открылось неизбежное? Неужто все эти люди, сидящие в палатах улыбающиеся и беззаботные, незрячи, как только что появившиеся на свет щенки?..
Но вот хмурится, покусывая седой свой ус, Кузьма Ратьшич, вот Яков притих и с немым вопросом в глазах глядит на князя, вот часто крестится и беззвучно шепчет молитву епископ Иоанн. Нет, прозрели и они, тревога цепенит и их сердца.
Всеволод обессиленно откинулся на стольце: рано, рано уходит из него жизнь. Все тело его охватила болезненная слабость, руки стали липкими и бесмощными. Любаша закричала, бояре повскакивали с мест. Перепрыгивая через лавки, Яков первым оказался возле стольца, подхватил на руки сползающее на пол тело князя.
— Лекаря! — закричал Кузьма, ударом ноги распахивая дверь в переход.
— Лекаря! Лекаря! — зашуршало, затрепетало из уст в уста, покатилось по лесенкам, долетело до каморы, где отдыхал на лежанке Кощей.
Будто огнем его прижгло — вскочил он, кинулся в сени.
Всеволода уложили на ковер, Любаша рыдала у его изголовья, вокруг кучно стояли бояре. Кощей опустился на колени, осторожно приоткрыл князю веки, подержал его обмякшую руку в своей, торопливо расстегнул на груди кафтан, приложился ухом к сердцу — жив. Скользнул взглядом по лицу Кузьмы — тот понял его, растолкал бояр, быстро подошел к окну, распахнул створки: морозный ветер ворвался в сени, белой пеной закучерявился на половицах. Бояре поежились, заворчали на Кощея.
— Неча, неча толпиться! — прикрикнул на них Кузьма. Яков выталкивал любопытных за двери:
— С богом, с богом, бояре…
Чувствуя себя ущемленными, думцы выходили неохотно, сердито стучали посохами. Не терпелось им словить последнее дыхание Всеволода.
Но князь уже приподнялся на руках Якова, пытался встать на ноги.
— Экой же ты, княже, — терпеливо, словно ребенку, выговаривал ему Кощей. — Сколь раз тебя остерегал, а ты все за свое. Почто травку не пил, почто бояр собрал на думу? Не молод ты, чай, а всего все одно не переделаешь. И без тебя управились бы думцы. Им что — они вон у тебя какие ражие.
Всеволод добрался до стольца, сел, откинув голову, отмахнулся от лекаря, как от назойливой мухи.
— Не томи мне душу, Кощей. Изыди. И от травок твоих мне нет облегчения, а бояре мои куды тебя поречистее.
— Потому и нет облегчения, что непослушен ты, княже, — обидчиво пробормотал лекарь. — Ты на земле своей хозяин, знаешь, чем кормит она и чем поит, — там свои хвори, и на думу твою я не ходок. Но ежели держишь ты меня при себе, то не зря же есть мне свой хлеб. Душу твою я не тревожу, а тело вижу насквозь.
— Полно, Кощей, не сердись ты на меня, — мягко проговорил Всеволод. — Ступай, полегчало мне. А ежели снова худо станет, кликнут тебя.
Кощей поклонился князю и удалился.
— И вы ступайте, — сказал Всеволод Кузьме и Якову. — Ты же, Любаша, останься, — повернулся он к жене.
Тихо стало в сенях, тишиной оглушило князя. «Словно в могиле», — подумал он. Любаша опустилась перед ним на колени, заглянула в глаза.
— О чем думаешь, княже?
— О тебе, — сказал Всеволод.
— Да что обо мне думать-то, — слабо отозвалась Любаша. — Ты о себе подумай. Верно сказывал тебе Кощей: всякой думы не передумаешь, а дней впереди много…
— Не много уж осталось, Любаша.
— О том ли скорбишь?
— И о том тоже. Кому умирать охота? А еще тревожит меня — как останешься ты одна? Кто приласкает тебя, кто приголубит? Сынам моим доверяешь ли?..
— Уйду в монастырь, — сказала Любаша.
— Вот оно! — встрепенулся Всеволод. — Значит, загубил я твою молодость?
— Счастлива я…
— А ты поверь мне, княже…
Всеволод вздохнул и отвернулся. Все мешалось в голове, теснили друг друга беспокойные мысли. Хорошо, когда в доме много детей, но худо — когда все они молодые князья. Не успел рассеять он их по Руси, не успел каждому выделить свой удел. А Владимиро-Суздальскую землю начнут между собою делить — тут всему конец. И не станет ли стольный град его вторым Киевом?
Стемнело. Неслышно вошли со свечами слуги. Так же неслышно вышли.
2
Плохо спалось в ту ночь Мстиславу. Выйдя заутра на городницу, он увидел скачущего во весь опор по берегу Волхова одинокого всадника.
«Никак, и боярам худо спалось, никак, и посаднику что-то загрезилось, — подумал князь. — А то бы с чего ни свет ни заря слать ко мне на Городище гонца?»
Всадник и верно был послан Димитрием Якуновичем. Едва отворили ворота, едва влетел он на усадьбу и спрыгнул с коня, как встретил его спутстившийся с вала Мстислав.
— Беда, княже! — падая на колени, завопил гонец.
Эк его разобрало, к чему такая спешка?
— Уж не свеи ли вошли в новгородские пределы? — улыбаясь, спросил Мстислав.
Гонец был молод, редкий пушок едва пробивался на его верхней губе. И уж ясно, с первым поручением скакал он на Городище. Оттого и сияют его глаза, оттого и прерывист голос:
— Кабы свеи, княже, а то велел передать тебе наш посадник: двинулся-де Всеволод с Понизья на Тверь, а дальше путь его лежит на Торжок.
Крепко напугал новгородцев владимирский князь — вона как сразу зашевелились. А ведь не дале как вчера в том же терему, у того же посадника, собравшись вместе, укоряли бояре Мстислава, что худо радеет он о своей земле, что, когда ходил на литву, оставил себе половину добычи, когда положена ему треть.
— Это кто же так положил? — посмеялся над думцами князь.
— Вече.
— Ну так пущай мужики ваши и боронят пору бежье, — сказал Мстислав, — а моя дружина кормится с конца копья.
Знал он себе цену, знал, что уступят ему бояре. Но уперся Димитрий Якунович:
— Негоже ломать тебе старый обычай.
— В Торопце у меня обычай иной.
— Но сидишь-то ты на Городище! — воскликнул Димитрий, ища поддержки у думцев. Бояре, стоя за его спиной, согласно потряхивали головами.
— Что за честь! — рассмеялся Мстислав в лицо посаднику. — На Городище — не на Ярославовом дворе.
Зашумели, закричали, слюной забрызгали бояре.
— Полно, — остановил их Димитрий Якунович и повернулся к князю: — Али не мы с тобою заключали ряд?
— Али не я тебя вызволил из узилища? — в свою очередь вопросил его Мстислав. — Кабы не кликнули меня из Торопца, кабы Христом-богом не просили, то и по сей день хозяйничал бы у вас Святослав, а владимирцы путали свои бретьяницы с вашими.
— На том благодарствуем тебе, княже, — степенно отвечал посадник, и ни один мускул не дрогнул на его лице, — но на старом порядке испокон веку стоит вольный Новгород, и батюшка твой законов наших не нарушал…
Твердолоб Димитрий Якунович — достойный сын своего отца; твердолобы бояре, купцы твердолобы, воеводы и ремесленники — всяк в Новгороде твердолоб.
Взбесили думцы Мстислава. Ударил он кулаком по столу — проломил столешницу. Побледнели бояре, отступили от гневливого князя, но, только снова завязался у них разговор, как снова принялся Димитрий Якунович за свое.
Мстислав непривычен был торговаться — жил он широко и бездумно. И не ради добычи шел сюда из своего Торопца. А дразнить бояр ему просто нравилось.
— Ни ногаты не уступлю, — сказал он твердо. — Видел я, как ваш Домажир сидел в Торжке на ворованной куче.
За самое живое задел он думцев. Завопили они, размахались руками. Чернявый Домажир беззвучно хватал ртом воздух, закатывал глаза.
— Навет это, бояре, — вступился за него молчавший до сих пор Ждан. Обильный пот струился по его угрястому лицу. — А тебе вот что скажу я, княже: ты на бояр голоса не подымай. Ты бояр слушайся — худа мы тебе не хотим, но и себя не дадим в обиду. Так и знай.
Но еще долго заставил Мстислав попариться бояр. И когда все накричались и выдохлись, сказал:
— Негоже нам из-за третьей доли ссориться. Оставьте, бояре, сие на мое усмотрение. А не то хоть завтра возвращусь в Торопец.
Вот как припугнул их Мстислав. Такого доселе еще не бывало. Другие-то князья за великую честь почитали, ежели их приглашали в Новгород. А этот упрямится да еще покрикивает, и деться думцам некуда: он один только и в силе защитить их от притязаний Понизья, с ним только и считается Всеволод.
Прикусили бояре языки, ни да ни нет Мстиславу не сказали, новым уговором себя связывать не захотели. С тем и отбыл он к себе на Городище.
И вот не много дней прошло — на следующее же утро поклонился ему Боярский совет.
Гонец глазами поедал прославленного князя.
— Что повелишь боярам сказать, княже?
— Скажи, отдыхает князь. А как отдохну, так и прибуду на Ярославово дворище.
Гонец поскакал обратно к Новгороду. Выслушав его, Димитрий Якунович рассердился, не выдержал, при гонце обругал Мстислава:
— Спесив, да не умен. Вона как с высока полета закружилась у него голова.
Гонец поджал губы: не понравилось ему, как ругают при нем Мстислава. И Димитрий Якунович заметил это.
— Ты ступай, — сказал он гонцу, — да вели, чтобы собирались бояре…
Старыми обидами считаться было сейчас не время. Того, что Святослава пленили, Всеволод Новгороду не простит. Не слишком ли круто начал Мстислав? А ежели в себе уверен, то пусть заваренную кашу сам и расхлебывает.
Так думал Димитрий Якунович, так и сказал собравшимся боярам.
— Назад всегда не поздно ступить, — добавил он. — Но вижу я в строптивости Мстислава и немалую для нас выгоду, Никто доселе Всеволоду дерзить не смел. А этот не испугался. Что, как и впрямь оградит он нас от Понизья?
Мысль его всем была мила и заманчива. Давненько не представлялось Новгороду такого счастливого случая.
И все бы шло хорошо, если бы вдруг, взметая буруны, не подъехал к терему посадника возок владыки Митрофана.
Бояре повскакали с лавок, прилипли к окнам. Опираясь о плечо служки, владыка выбрался из возка и грузно поднялся на крыльцо. Тут же бояр будто ветром сдуло от окон, все чинно расселись на лавках вдоль стен, придали лицам своим благочинное выражение.
Войдя, владыка обвел присутствующих неприязненным взором, повернулся к Димитрию Якуновичу:
— Почто, посадник, правишь Боярский совет без главы его и духовного пастыря?
Лицо Димитрия Якуновича было темно и неприступно. Владыка ударил в пол зазвеневшим посохом — иные бояре вздрогнули, опустили глаза долу.
— Ответствуй же! — прорычал Митрофан и шагнул на середину горницы.
— Боярский совет заседает в твоих палатах, владыко, — отвечал Димитрий Якунович с достоинством и не сгибая спины, — а у меня собрались гости.
— Гости? — усмехнулся Митрофан. — А почто ни медов, ни яств не вижу я на столах? Почто песен не слышу, а тихую беседу? Почто сокалчие притушили на кухне огни? И на скорбных поминках больше веселия, нежели на вашем пиру…
Что было сказать на это посаднику?
— А! — воскликнул Митрофан. — Вот и нечего тебе молвить, вот неправда твоя вся наружу и вылезла. Вотще! На словах печетесь вы о мире со Всеволодом, а за моею спиною плетете паучью липкую сеть. Так вот воссяду я по чину во главу стола и погляжу, куды дальше потечет беседа.
И с этими словами он продвинул свое грузное тело под образа, отпихнул замешкавшегося долговязого Репиха и опустился на лавку:
— О чем судить-рядить будем, бояре?
Димитрий Якунович поморщился, как от зубной боли, — всю задумку испортил владыка, а ведь кто-то ему сболтнул из своих. Кто? По глазам не прочтешь, в душу каждому не влезешь. И как знать, кто замыслил гнусное предательство?
Оно бы еще ничего, как-нибудь выкрутились бы, ежели бы с минуты на минуту не должен был заявиться Мстислав. А уж тогда и вовсе объяснять нечего.
Перестук копыт послышался во дворе.
— А вот и самый главный гость, — улыбнулся Митрофан, потянувшись к окошку.
В терем вошел Мстислав, крикнул с порога:
— Здорово, бояре!
Повернулся в красный угол, перекрестился и вдруг увидел Митрофана. Глаза их встретились.
— Ай-яй-яй, — покачал владыка головой. — Весь совет в сборе, а ты ждать себя заставляешь, княже. Нехорошо.
Мстислав в изумлении покосился на посадника. Димитрий Якунович только рукой махнул. Митрофан уже освоился, чувствовал себя за столом старшим, хоть и не в своих палатах, хоть и тоже в гостях.
Бояре сопели, кой-кто прятал в ладошку ехидную ухмылку. Вот этих-то, с ехидцей, посадник сразу взял на заметку. Не иначе как от них и полетела весточка на владычный двор.
Мстислав был человеком сметливым, но осторожничать не умел. Да и не в его правилах было отступаться от однажды начатого. Все равно узнал бы Митрофан про боярский сговор. А уж коли решится Мстислав идти на Всеволода, то поперек дороги ему не становись: проломится он, как медведь через чащу, руки-ноги переломает, а от своего не отступится.
С легкой улыбкой, нарочито медленно прошел он на другой конец стола и сел против мечущего глазами молнии Митрофана.
— Вот и ладно, вот и хорошо, что владыко с нами, — сказал он и, устроившись поудобнее, поставил меч между колен. — Так почто звали меня, бояре?
Никто ответить ему не решился, все выжидающе смотрели на посадника. Димитрий Якунович тоже молчал. Тогда Мстислав сам подтолкнул осторожничающих думцев:
— Ежели правду говорил мне гонец, то собрал Всеволод изрядное войско, и со дня на день ждать нам его в Торжке.
— Вот! — торжествующе встрепенулся владыка. — Вот почто гости у тебя на дворе, посадник!
— Зря обличаешь меня, отче, — сказал наконец Димитрий Якунович. — Сам ты во всем виноват. Поса дили тебя блюсти права Великого Новгорода, а ты Всеволодов подпевала. Как верить тебе?
— Грядет, грядет отмщение, — с торжественностью в голосе возгласил Митрофан, не слушая посадника. — за слезы молодшего князя, за поруганную дружину воздастся вам всем с лихвой. Ай, Димитрий-Димитрий, недолго тебе уж осталось — скоро и тебя поволокут на правёж. А тебе, Ждан, и тебе, Домажир, и тебе, Фома, и тебе, Репих, за деяния ваши, за злобу и коварство — самая лютая казнь.
Как перед скончанием века делил и судил думцев Митрофан. И сам себя все больше распалял своими речьми. Сперва Мстислав забавлялся, но скоро надоело ему его слушать. Он ударил ножнами меча в пол, и владыка смолк на полуслове.
— Что бояр ты обличал, то и я с тобою, — сказал в наступившей тишине Мстислав. — Но всему свое время. А нынче зван я на совет по иной причине.
— По иной, княже, по иной, — облегченно закивали думцы.
— Призывает тебя Новгород, княже, и со всею твоею дружиною выйти встречь супостату и не пустить его в наши пределы, — обратился к нему Димитрий Якунович. — А коней мы тебе дадим, и оружия, и одежи, и пешцов…
Митрофан снова перебил посадника:
— Слепцы вы все. Выпустите Святослава — и ссоре вашей конец. Поклонитесь Всеволоду.
— Всеволоду кланяться не станем, — сказал, как отрезал, Димитрий Якунович. Владыка даже вздрогнул. Бояре, соглашаясь с посадником, одобрительно загудели.
Мстислав снова ударил ножнами в пол, прерывая излишние разговоры.
— Дале говори, посадник.
— А дале и говорить нечего. Всё, княже, в твоих руках.
Димитрий Якунович сел и провел ладонью по вспотевшему лбу. Все, повернувшись, смотрели на Мстислава. Владыка даже напряженно приподнялся с лавки, даже ладонь приставил к уху.
Мстислав резко встал — Димитрий Якунович вскинул на него испуганные глаза.
<текст утрачен>
князь и вышел из терема: дальше забавлять себя пустыми разговорами он не хотел.
Яснее не выразишься. Димитрий Якунович даже побледнел от облегчения, бояре обмякли. Зато владыка так и взвился, загрохотал посохом, едва не в щепки разбил половицы:
— Еще раскаетесь, бояре, что меня не послушались. Еще умоетесь кровавой слезой!
И тоже вышел вслед за князем. Бояре, скинув с себя степенность, снова прильнули к окнам. На крыльце служка все так же почтительно подставил Митрофану плечо, проводил до возка.
Димитрий Якунович истово перекрестился.
3
Прежде чем вернуться к себе в детинец, владыка объехал город и вынужден был отметить, что Боярский совет на этот раз времени зря не терял: весть о готовящемся походе пробудила ото сна ремесленные посады. Особенно много дел было у оружейников, щитников, тульников и бронников: повсюду дымились кузни, вздувались горны, стучали молотки.
Хотя и готов был Митрофан ко всему, хотя и знал, что думцы сговариваются за его спиной, но все-таки покоробило его, что впервые не спрашивали они у него совета, впервые обходились без его благословения. Порушив давний порядок вещей, не открыто пока, но явственно намекали они, что в случае удачи не потерпят присутствия Митрофана на владычном дворе. Да и каков он владыка, ежели не избран, а поставлен силой. Когда же на силу противная поднялась сила, то что удержит бояр в безумстве, что помешает им и его бросить в узилище, как они уже бросили молодого князя и всю владимирскую дружину?..
И все-таки не зря доверился ему Всеволод — не сдастся Митрофан без борьбы Боярскому совету. А ежели что, то и ударит в колокол: не все же в Новгороде погрязли во грехах и безумстве, нешто не сыщется светлой головы?.. А начинать нужно с зачинщиков: не Димитрий Якунович всему голова. Боярин Ждан — вот начало всех начал. Из его терема ползут зловредные слухи, а Репих, Домажир и Фома разносят их по всему городу.
Словиша ждал владыку с нетерпением. Святослав — тот еще грядущей бедой не проникся, до сих пор живет только старой обидой, бестолково суетится, грозит кому-то, стращает батюшкой.
Выбравшись из возка, разговаривать со Словишей на крыльце Митрофан не стал: боялся посторонних ушей.
Вошли в палаты, владыка прямо на пол скинул у порога шубу, шумно дыша, опустился на пристенную лавку, посох небрежно прислонил к углу.
Словиша не донимал его лишними расспросами, стоял рядом, сложив руки на груди.
— Святослав далече ли? — оглядываясь по сторонам, по-домашнему просто спросил Митрофан.
— Почивает княже. Шибко устал, тебя ожидаючи.
Владыка кивнул, улыбнулся растерянно.
— С худыми прибыл я вестями, — сказал глухо.
Словиша молчал.
— Верно нам донесли — сбирал у себя Митька Боярский совет. На Всеволода подымает Новгород. Мстислав был зван. А еще проехал я по ремесленным посадам — все о походе только и говорят.
— А мы здесь будто погребены, — сказал Словиша. Ни самим не выбраться, ни весточки Всеволоду не подать. Крепко нас стерегут.
— Но все ж таки весточку бы подать не худо.
— Да как?
— Человечка верного сыщем. Не в том беда.
— А в чем же?
— С чем вестуна пошлем?
А ведь и верно — отсюда им многое виднее. А Всеволоду задумку не трудно разгадать: станет он требовать Новгорода для Святослава. Нынешний же князь горяч. Что, как столкнутся они, а одолеть Мстислава будет невмочь?
— Это Всеволоду невмочь? — удивился Словиша. Что-то смутное говорил владыка. Уж не припугнули ли его на Митькином дворе?
— Вижу, усумнился ты, — искоса поглядел на него Митрофан.
— Не обессудь, усумнился, владыко…
— А зря. За Новгород не ты один — и я тако же в ответе. И потому предвижу: не будет битвы, а будет ряд. И мнится мне, что на том ряду постарается немалую пользу для себя выговорить Мстислав.
— Польза ему одна — остаться в Новгороде.
— Верно. И Святослава он отцу возвернет. И дружину возвернет. А дале? То-то же: еще крепче сядет он на берегах Волхова. Бояре же и слова ему поперек не скажут. Им бы только свое за собою удержать, а лучшего князя где сыщешь? Единством Боярского совета силен Мстислав.
— Хитер ты. Вона куды клонишь…
— Еще не все высказал, — оборвал Словишу Митрофан. — А слать нам гонца нужно вот с какою вестью. Ежели-де, княже, рядиться станешь, то и еще одного не позабудь: проси, дабы наказаны были Святославовы унизители. Брать-де в оковы я их не хощу, а ежели сам с ними справишься, то вот тебе их имена: бояре Ждан, Домажир, Репих да Фома. Из-за них, мол, я и гневаюсь на Великий Новгород, а то, что на вече тебя к себе звали, это их дело. А не накажешь сих бояр, то нас бог рассудит. Пущай знают новгородцы, кто им враг, а кто друг истинный. За тех бояр все спинами своими со мною рассчитаются… Нам же зевать нечего: дабы не скрыл уговора Мстислав, пустить слушок об этом на торгу. Искорку зароним — большой разгорится пожар. А как не станет Ждана и всех, кто с ним, то и посадник поубавит прыти. Тут и о новом посаднике подумать придет пора. От посадника же ниточка ко многим тянется — глядишь, и повернем на свою сторону новгородское вече, бояр припугнем.
— Ну, владыко, золотая у тебя голова! — восхищенно воскликнул Словиша. — Не зря ставил тебя Всеволод. А я уж подумал, не смирился ли ты.
— С чем мириться-то? — горько усмехнулся Митрофан. — Вона какая выпала мне честь — не то владыко, не то узник. Но приметил я, что не все у Митьки в тереме были за него, на то и уповаю. Ратное-то счастье зыбкое, а теми боярами откупиться куды как просто. Заманчиво сие: ей-ей, сглотнут они нашу наживку.
— Добро бы сглотнули…
— Сглотнут, — уверенно кивнул Митрофан. — Но, главное обговорив, пора помыслить и о малом: кого пошлем ко Всеволоду вестуном?
— Может, из наших дружинников?
— Наши в узилище все наперечет.
— А на тутошних я не положусь.
— Тутошний-то как раз и сгодится. Подозрение на него не падет, выпустят из города свободно.
Стали всех, кого знали, перебирать: один хорош, да бражник, другой не бражник, так болтун, а третий и вовсе драчун — человек приметный, его сразу хватятся. Выбор свой остановили на Якимушке-гусляре.
Во владычные палаты звать Якимушку не стали, хотя с песнями ему повсюду свободный вход.
— Пошлем к нему сокалчего Лемира, — сказал владыка. — За ним одним догляда нет.
И верно, ходил Лемир через ворота без княжеского дозволения: то травок на торгу купить, то сговориться о доставке хлеба. Одному ему из всех владимирских и было такое послабленье. Но мужик он догадливый, и голова у него на плечах: через Лемира и узнал владыка, что собираются бояре у посадника на Ярославовом дворе.
Кликнули сокалчего. Митрофан ему сказал:
— Славно сослужил ты мне, Лемир, единожды. Сослужи-ко еще раз.
— Чего ж не сослужить, — сказал сокалчий. — Осетринки али стерляди подать к столу?
— Осетринкой да стерлядью попотчуешь нас в другой раз. А вот сходить на торг да сыскать Якимушку только тебе и вмочь.
— Чего ж не сыскать, — сказал Лемир, поскучнев, но только для виду — небось сразу он смекнул, что разводить с ним по-пустому разговоры владыка не станет: для разговоров у него и Святослав, и Словиша под боком…
— Сыщи Якимушку и грамотку нашу ему передай. А еще, — сказал владыка, — передай ему вот этот перстень.
— Якимушке-то перстень за что? — невольно вырвалось у Лемира.
Митрофан по-своему расценил его вопрос. Не думая, он тут же снял с пальца и протянул ему другой перстень с голубеньким камушком.
— А ентот кому? — удивился Лемир. — Нешто сызнова гусляру?
— Перстень сей твой, — проворчал владыка. — Но дарю я его тебе не за яства, а за услугу. Ясно ли?
— Кажись, ясно! — обрадованно схватил и примерил перстень сокалчий.
— А на словах Якимушке вот что передай: донеси, мол, гусляр, сию грамотку до Всеволода али до сынов его — кто впереди окажется, и никому боле ее не показывай. А как вернешься, владыка тебя и в другой раз отметит. Все ли уразумел?
— Все, — сказал сокалчий, прикинув, что коли так уж расщедрился Митрофан, то и его опять же не обойдет, что и ему хоть что-нибудь достанется.
— Ну так ступай.
И Лемир кинулся со всех ног выполнять поручение.
— Теперь об одном молись, — сказал владыка Словише, — только бы не попало писанное в чужие руки.
О том же думал, отправляясь на торг, и проворный сокалчий.
В воротах его не задержали, как и всегда. На торгу тоже никто не обратил на него внимания. Якимушку сыскал он скоро. И не на площади, и не в боярском терему, а в питейной избе.
Не то что учитель его старый Ивор, живший в строгости и воздержании, — до медов и сладких баб шибко охоч был молодой гусляр.
— Гляди, мужики, — заметив входящего Лемира, приподнялся на лавке охмелевший гусляр, — кого бог на нашу беседу прислал!
Все закричали и застучали чарами. Сокалчий же подошел спокойно, не обращая на бражников внимания, и потянул Якимушку из-за стола.
— Эй, мужики, куды ж это тянет меня Лемир! — вдруг воспротивился гусляр.
Но бражники только засмеялись на это, и никто из них не поднялся, не остановил сокалчего.
Делать нечего, пришлось Якимушке выбираться на вольный воздух.
— Эх ты, — сказал ему Лемир, — все знали мы старого Ивора. Ты же вовсе по другим пошел стопам.
Упрек сокалчего не понравился гусляру.
— Нашелся кто мне упреки выговаривать, — сказал он. — Каждая пичужка знай свое место. Нешто я нос сую в твой котел?
— В котел мой носа ты не суешь. Но и медов ты не сытивал, а вона как направо и налево льешь.
Были они квиты и друг на друга не серчали.
— Почто из избы выволок? — спросил Якимушка. — Не владыко ли послал тебя, чтобы выслушать мои песни?
<текст утрачен>
ну, — сказал Лемир, — а вот подарок он тебе прислал.
И с этими словами сокалчий сунул под нос гусляру тяжелый перстень.
— Ай да владыко! — вскричал Якимушка, хватая подарок и рассматривая камушек на свет. — А ты говоришь, что я не достоин Ивора: учитель мой сроду таких перстеньков не нашивал.
— Зато в порубах посидел всласть — за то ему и великая честь.
— Нынче, слава богу, в поруб гусляров не бросают…
Лемир ничего не сказал ему на это, Но издали намекнул: мол, подарок и отработать надо.
— За песнями тебя ко мне владыко не посылал, сам только что сказывал, — изумился гусляр, — так что ему от меня надобно?
— А надобно ему всего пустяк, — сказал находчивый сокалчий, — чтобы по дороге на Тверь, как будешь ты во Владимирских пределах, нашел бы князя Всеволода али сынов его и передал им грамотку.
— Это почто же мне идти на Тверь, — сказал, все более изумляясь, Якимушка, — коли дорога моя самая ближняя лежит на Белоозеро?
— А ты на Тверь пойди, — вкрадчиво перебил его сокалчий, — вот и твой перстенек, а возвернешься, так и еще одарит владыко. На Белоозере же живут одни убогие. Там тебе за песни твои и хлебушка не подадут.
Гусляр наморщил лоб. Сказанное Лемиром поколебало прежние его задумки. А ведь и верно: почто брести ему на Белоозеро? Это страннички его соблазняли, а странничкам, поди ж ты, не подносят с камушками перстеньки.
— Уговорил ты меня, Лемир, — сказал он наконец сокалчему. — Давай свою грамотку, все исполню, как просит меня владыко.
— Да не потеряй, смотри, — предупредил Лемир. — Потеряешь — снимут с тебя лихую головушку. Никто после не помянет — не то что Ивора. Никто и знать про тебя не будет.
— Экий же ты въедливый, Лемир, — обиделся Якимушка. — Панихиду по мне рановато справлять. А помянут ли — не помянут, не нам с тобою судить. Песни-то мои тож люди, а не скоты слушают, бабы слезы льют, молодицы радуются… Придет срок, еще похваляться будешь, что был ты моим дружком.
Все, как велено было, исполнил Лемир и вечером сообщил об этом владыке.
Митрофан обласкал его взглядом и похвалил чесночный соус, чем вверг сокалчего в великое смущение: чесночного соуса доднесь владыка и на дух не переносил.
4
С бабой нелегко, но и без бабы мужик — все равно что на плодовом дереве корявый дичок.
На что Якимушка бродяга, бесприютный человек, но и у него была молодица на Чудинцевой улице в Неревском конце, толстушка и хохотушка Панька, вдова помершего богомаза Секлетея.
К ней и направился гусляр после беседы с Лемиром, оставив в питейной избе своих обескураженных дружков-бражничков.
Панька встречала его не улыбками и не медовыми пряниками.
— Явился, чертово бороздило! Ковш тебе, знать, души дороже.
Но против своего обычая подразнить разговорчивую Паньку на сей раз Якимушка выслушивал ее со вниманием и даже с ласковой улыбкой на лице.
Смиренность гусляра скоро сбила молодицу с толку. Выговорилась она, а Якимушка — ни слова в ответ. Встревожилась Панька:
— Уж не обидел ли кто? Уж не захворал ли ты?
А гусляр и на этот ее вопрос — молчок. Тихохонько прошел мимо бабы в избу, сел к столу, поглядывает загадочно.
— Ты почто же молчишь-то? Ты почто же язык-то проглотил? — подсела к нему Панька. Даже по голове погладила, даже плечиком притулилась к его плечу.
— У пьяного семь коров доится, — сказал наконец Якимушка, с достоинством отстраняясь от вдовицы. — Про то с упреком говорят, а мне и впрямь подвалило счастье.
— Да что за счастье, коли на той неделе пропил ты гудок, а нынче, поди, и гусли уже не твои? — сказала Панька.
На что Якимушка ей отвечал:
— Гусли вот они — у тебя в избе за печью, а принес я от самого владыки подарок.
— Это с каких же пор стал одаривать владыко гусляров да скоморохов? — не поверила ему Панька, подумав, что и впрямь тронулся он умом. И еще ласковее прижалась к Якимушке. Был он ей мил, а ворчала она на него по привычке: не поворчишь, так и вовсе отобьется от рук гусляр, мужики нынче вздорные пошли.
— Вот, гляди-ко, — Якимушка выбросил из кулака на стол засверкавший камушком золотой перстенек.
Но вместо радости еще больше огорчил Паньку. Сперва-то было и у нее осветились глаза при виде дорогой вещицы, но едва только коснулась перстенька пальцами, как тут же отдернула их, будто дотронулась до раскаленного железа.
— Ой, лишенько мне! — завопила молодица. — Ой беда-то какая! Так и знала я, что не доведут тебя до добра меды. Спутался ты с шатучими татями, и теперь нам обоим великий позор. А тебя, нечестивец, как есть, упрячут в поруб и невзвидешь ты больше ясного солнышка. Почто на чужую вещь позарился?
— Да сколь толковать тебе, — рассердился гусляр, — сколь толковать, что не крал я, а перстенек сей — подарок от владыки, и можешь брать его в руки, не таясь…
И Якимушка поведал вдовице, как разыскал его в питейной избе Митрофанов сокалчий, и что говорил, и куда велел ехать. А чтобы окончательно успокоить Паньку, достал из шапки и показал ей вверенную ему Лемиром грамотку.
Панька пощупала свернутый в трубку пергамент, понюхала его для верности и только тогда взяла и надела на палец владычный перстенек. Велик он ей оказался, но камушек сверкал и радовал сердце.
Однако же недолгой была ее радость. Смущение снова изобразилось на ее лице.
— За просто так владыки перстеньки не раздаривают — сказала она в задумчивости. — На опасное дело подвигнул тебя Лемир. Почто сам не отправился он с грамоткой ко Всеволоду?
— Да как отправиться ему, ежели за всеми, что в детинце, крепкий надзор? — сказал гусляр. — Через день хватились бы сокалчего да пустились вдогон, а мне все пути-дорожки открыты. Все равно собирался я на Белоозеро, так нынче пойду на Тверь.
— И гусли возьмешь с собой?
— Ежели что, поломают тебе гусли…
— Вот баба! — воскликнул Якимушка. — Гусли пожалела, а о том не подумала, что, прежде чем гусли ломать, мне самому переломают ребра!..
Тут же прикусил Якимушка язык — понял, что лишнее по простоте своей выболтал, но Панька уже снова принялась вздыхать и охать:
— Вернул бы ты лучше перстенек и никуды не ехал.
— Я от слова даденного не отступаюсь, — сказал гусляр, — и чем попусту причитать, лучше бы вшила ты мне грамотку в зипун, чтобы незаметнее было.
На сей раз Панька перечить ему не стала, — проливая слезу, быстро вшила грамотку, перстенек спрятала в ларец, собрала в суму съестного и, перекрестив гусляра, прильнула к его груди:
— Ступай с богом.
И утром Якимушка через Ильину улицу, миновав Великий мост, вышел на зимнюю дорогу, оставив справа Рюриково городище, — берегом Волхова идти он опасался: уж больно много шастало в тех местах Мстиславовых дружинников. Еще поволокут на княж двор, еще заставят петь, а времени у него в обрез. Грамотка должна быть доставлена к сроку — тогда лишь и наградит его во второй раз владыка, тогда лишь и приблизит к себе, а о Иворовой славе Якимушка и не мечтал.
В пути на морозце и на ярком солнышке думалось легко. Но чем дальше отходил гусляр от Новгорода, чем безлюднее становились места, тем все больше и больше охватывала его тревога, и мысли, обращаясь к прошлому, все меньше радовали его.
Вспомнил он Ивора, каким впервые встретил его на пути из Поозерья. Тогда уж великая шла по Руси слава о новгородском певце, тогда уж стекались послушать его огромные толпы народа, тогда уж ходил он у князей не в чести, но ничуть не печаловался от этого.
Сказывали, будто долго сидел он во владимирском порубе, будто и от песен своих отрекался, будто и вовсе зарекался петь. Но ненадолго хватило зарока. Только выбрался из смрадного узилища — и снова зазвенели на торгу его звончатые гусли.
И снова сажали его в поруб, а иной раз богато одаривали. Но Ивор не присваивал себе богатых даров, избы себе не ставил, двора не обносил высоким тыном: как жил бесприютно, так и продолжал жить и славою своей не кичился.
Не за то ли любили его простцы и смерды, не за то ли и выносили с торга на руках и не давали приблизиться к нему княжеским дружинникам? Оберегали Ивора, прятали в своих избах, на свадьбах и на поминках сажали в красном углу, чару ему подносили, и выпивал он всякую чару до дна.
Всякую чару выпивал до дна и Якимушка, да были эти чары совсем не те. Горький был в тех чарах осадок.
Когда возвращался Ивор из Поозерья и на ночлег останавливался в их избе, утром увязался за ним, очарованный песнями его, Якимушка — от мамки с батькой сбежал: ему, вишь ли, тоже захотелось Иворовой сладкой славы.
Но не сразу разгадал его старый певец: лестно ему было, что не умрут, перейдут его песни в молодые уста. Так и остался Якимушка при Иворе, так и ходил с ним по Руси, ловя и запоминая каждое его слово. От Иворовых праздников и ему кое-что перепадало, перепадало ему кое-что и из Иворовых тумаков.
Полюбились Якимушке Иворовы праздники (за ними и бежал он из родной избы), но Иворовы тумаки озлобили молодого гусляра.
— Почто обходишь ты боярские терема? — удивлялся он старику. — Почто не берешь подарки, а спишь на дырявой сукманице?
— Экая же ты простота, — отвечал ему на это Ивор. — Нешто и до сей поры не смекнул: боярские дары — все равно что клетка для соловья. Сгинет в клетке той вольная птица, а ежели и принудят ее петь, то совсем другие это будут песни. Я же хочу петь то, что поется, а не по боярскому замышлению.
И смотрел на Якимушку со снисхождением, как на несмышленое дитя. Верно, думал Ивор, что когда подрастет молодой гусляр, когда оглядится вокруг приметливым оком, то и сам все поймет: не тем славен певец, что на ногах сафьяновые сапожки, а на шее золотая гривна (таких-то сколь развелось в богатых теремах!), а тем, что сирым помогает в их неисчислимых бедах, а павшим помогает встать. Не для услады пресыщенного боярина, не для славы его, что развеется как туман, слагается песнь (иначе и она легче легкой дымки), не для пиров, на коих один пред другим похваляется, не для жен и дочерей боярских. Перед трудной битвой поможет песнь уставшему ратнику, и пахарю послужит она, и кузнецу, и иному умельцу, когда уж иссякнут силы и нет впереди ни светлого проблеска, ни манящей надежды…
Нет, не такого ответа ожидал Якимушка от старого Ивора. И с годами не стали очи его зорчее, и сердце не открылось добру.
Осерчал Ивор, прогнал его от себя:
— Сломал бы я твои гусли, да, может, еще образумишься. Но со мною пути тебе нет.
— Ну и оставайся один, — не выдержал, высказал ему молодой гусляр, — авось кто другой закроет твои очи.
И ушел от старца, и пошел по боярским дворам. И добился бы он в жизни своей многого, во многом бы преуспел, но сгубила его любовь к хмельному зелью.
К тому времени Ивор скончался — бог весть, может, Якимушка и ускорил приход его смертного часа: очень переживал старец, что ошибся в своем ученике. Говорят, хотел он перед самым концом податься в монастырь, но по неспокойности нрава своего повздорил с игуменом и пострига принимать не стал. Схоронили его в Новгороде, много стеклось народу прощаться с любимым певцом. Но отслужить панихиду по нем едва сыскали захудалого попика. И Якимушка был на погребении, и слезу обронил, но слеза та была больше от хмеля, чем от горя. А ежели и горевал о чем молодой гусляр, то о том только, что прав оказался в своем предсказании Ивор: славы вечной Якимушка не заслужил, а из боярских усадеб его гнали. Никому не нужен был вечно хмельной и распутный гусляр.
И стал Якимушка забавлять людей, где придется, но от песен его не было никому ни тепло ни холодно. Все слова растерял он по питейным избам, а брань его слушать никто не хотел. Одни только бражники и привечали молодого гусляра, и то только покуда выставлял он им меды. А без медов в свой круг и они его не принимали.
Злобился Якимушка, шагая по морозцу. «Вот ужо приветит меня владыко, — говорил он себе, — так не то что медов вам не выставлю, а буду гнать от своего порога».
Веселым и беззаботным рисовалось ему его будущее, и сам себя в вере своей он укреплял, будто что и впрямь изменится в его жизни.
А того и не знал, что вернется и пропьет владычный перстенек, и другого ему дарено не будет.
Глава пятая
1
Ясная зимняя погода и умеренная стужа способствовали быстрому продвижению объединенного войска Всеволодовых сыновей. Почти в ту же саму пору, когда они приближались к Твери, с противоположной стороны, от Новгорода, к Вышнему Волочку подходил со своим войском Мстислав Удалой. И, всего лишь на день опережая его, ехал в обозе соляников с зашитой в зипун Митрофановой грамотой Якимушка.
За песни взяли его с собой обозники, дозволили ехать на переднем возу, даже шубу подложили, а другою накрыли гусляра. Первую песню на привале спел он им не свою, а Иворову. Понравилась мужикам смелая песня, хвалили они Якимушку, наваристой угощали ухой, даже сунули ему под голову сулею с крепким медом, чтобы не скучал в пути.
Но с сулеею гусляр управился быстро, стал выпрашивать для себя вторую.
Чего не отдашь за хорошую песню! Дали ему и вторую сулею обозники. Радовались они:
— Повезло нам, что едет с нами гусляр. Не помрем в дороге от скуки.
Спел им Якимушка и еще одну Иворову песню. А больше он не знал — позабыл за временем. Дальше песни пошли свои. И уже не радовались, а только хмурились и дивились обозники:
— Будто подменили тебя, гусляр. Али лучшие песни бережешь для иного случая? Хоть мы люди и простые, а ты нас не обижай. Нешто худо тебе с нами? Нешто уха наша не по тебе, нешто меды не сладки?
Сладки были у них меды, и уха была навариста, а других песен у Якимушки в запасе не оказалось. И когда однажды, присев у костра, снова забренчал он на гуслях и пропел свой обычный зачин, мужики сказали ему:
— Ладно, повезем тебя ко Твери и без песен. А про бояр да воевод слушать твои былины мы не хотим.
К вечеру другого дня обозники забрали у него шубу, потом забрали и другую шубу — ту, что служила ему подстилкой. Тогда обиженный Якимушка зарылся в сено. Но и тут его побеспокоили.
— Ступай-ко на последние сани, — сказали гусляру мужики.
На последних санях и сена не оказалось. А мороз крепчал. Особенно холодно было по ночам. Совсем коченел в своем ветхом зипунишке гусляр.
Уже на самом подъезде к Твери стало Якимушке вовсе невмоготу. В другое время он и не подвигнулся бы на такое. А тут еще злость взяла на обозников.
Знал он, где хранятся у них меды. Пробрался тихо, напился и, возвратясь, заснул на своих санях. Утром его едва добудились. Стали браниться, а после пожалели: сам бог наказал строптивого гусляра — обморозил он себе ноги. Сколько ни терли снегом, а оттереть так и не смогли.
Прибыв в Тверь, забитую дружинниками и пешцами, первым делом стали искать лекаря. А Якимушка плакал да все про какой-то перстенек поминал. Наконец вспомнил и про грамотку.
— Несите меня ко князьям, — требовал он у обозников.
— Глупая твоя голова, — увещевали его мужики, которые уж раскаивались, что так жестоко обернулась гусляру их наука. — Да на что тебе князья, ежели обезножел? Не станут они слушать твоих песен.
— Одну песню выслушают, — стеная и охая, заверил их Якимушка.
Делать нечего, приволокли гусляра к избе посадника, где стоял Константин. Вышедший на крыльцо постельничий князя рассердился:
— Почто, мужики, выставили пред княжеские окна калеку?
Обозники смутились, стали оправдываться:
— Не калека это, а гусляр.
— Ну так почто гусляра приволокли? Пиры князь правит вечером, а по утрам у него боярская дума.
— Из Новгорода я, — еще не отошедший с похмелья, пробормотал Якимушка.
На шум возле крыльца вышел сам Константин в накинутой на плечи волчьей шубе. Обозники, словно подкошенная трава, попадали на колени. Якимушка же как лежал на возу, так и продолжал лежать, только шею вытянул.
— Вот, княже, — сказал постельничий, — хощет видеть тебя гусляр. Я уж толковал ему, что час неурочный, а мужик — всё свое. Из Новгорода он. — И тихо добавил: — Видать, бражник. И так смекаю я, не помутился ли у него рассудок?
Константин, придерживая рукой спадающую с плеча шубу, сошел с крыльца, приблизился к саням.
— А ты почто не падешь перед князем? — сурово спросил он гусляра.
— Поморозил он ноги, княже, — сказал один из обозников. — Ночью зело светел был, вот и недоглядел…
Якимушка пробормотал с натугой:
— Не слушай мужиков, княже, — меня выслушай: от владыки я к тебе с грамоткой.
— С грамоткой, говоришь? — насторожился Константин. — Ну так волоките его, мужики, в избу.
Обозники перепугались — так вон это какая птица! А они над ним потешались, как бы теперь не стряслось лиха: чего доброго, пожалуется на них гусляр, и тогда всем несдобровать… Мешая друг другу, кинулись поднимать певца, бережно внесли в избу, усадили на лавку.
— Ступайте прочь, — вытолкал их постельничий. Крестясь и охая, обозники горохом покатились со всхода.
А Константин вскрыл доставленную Якимушкой грамотку, покачал головой и так сказал гусляру:
— За весточку, доставленную мне от Митрофана, спасибо тебе, Якимушка. А в награду за то отдаю я тебя Кощею. Славный он лекарь и на ноги тебя поставит. И с тем же прощаю тебе твою вину: что, как упился бы ты и вовсе замерз и грамотки мне не доставил? За сие полагается тебя бить батогом.
— А как же обещанная владыкой награда? — взмолился гусляр.
— Али моих слов не слышал? — нахмурился князь. — Али и впрямь отдать тебя на расправу моим отрокам, чтобы впредь был умнее и знал, где князево дело, а где мужичье?
Все сказал Константин, отвернулся, дальше вести разговоры с гусляром не стал.
Два дюжих гридня, подхватив под руки, отвели Якимушку к Кощею.
Кощей воскликнул:
— А не ты ли это тот малый, что ходил со старым Ивором?
— Я и есть, — не без гордости отвечал Якимушка. Вона как: и после смерти своей оберегал его и помогал ему Ивор.
И добавил:
— Нынче и меня всяк в Новгороде знает.
— А вот я так не слыхал, — с усмешкой отвечал Кощей и велел снимать обувку. Увидев обмороженные ступни, рассердился:
— И как тебя только, гусляр, угораздило?! Али пьян был, что не поберегся стужи?
— Ты, лекарь, поостерегись-ко, — важно оборвал Якимушка Кощея. — Слал меня к тебе Константин не для разговоров.
— Оно-то так, — скрывая улыбку, неопределенно пробормотал Кощей. Наметанным глазом он уж прикинул, что не сильно пообморозился гусляр. Но пальцы на правой ноге придется резать, пальцы ему не спасти.
Как услышал об этом Якимушка, так и побледнел, так и занялся истошным криком:
— Вот она, княжеская благодарность! Почто отдал меня Константин в твои руки? Лучше бы спознался я не с тобой, а с бабкой-зелейницей.
— Не с зелейницей бы спознался ты, а со смертушкой, — спокойно отвечал ему Кощей. — А чтобы не страшно было, так выпей-ко, гусляр, моего медку. Сроду не пивал ты такого настоя.
На сонных травках настаивал лекарь свои меды. И ножи у него были острые, и руки были ловкие.
Крепко заснул Якимушка, улыбался, когда резал ему пальцы Кощей. Проснулся — солнышко на дворе, ноги кровавыми тряпками обернуты. Похолодел он от страха:
— Что же ты наделал со мною, лекарь?
— Молись богу, гусляр. Могло быть и хуже. А в другой раз пить беспробудно поостерегись.
— Не по своей напился я вина, обидели меня обозники. Шубу взяли, сено повыгребли — куды было мне подеваться?
— Знать, неспроста обиделись?
Иворовы песни, так всё для меня. Справедливо ли сие?
— Бог тебе судья, — сказал Кощей. — А обозников за то, что не уберегли тебя, сыскали, бросили в поруб, и старшого велел Константин бить на виду у всех.
— Нешто? — обрадованно сверкнул глазами Якимушка.
Кощей посмотрел на него долгим взглядом и тихо отошел. На миг пожалел он, что спас гусляра. Все было в его руках. Но тут же отогнал от себя грешную мысль. Даже ужаснулся, как могло такое прийти ему в голову.
2
Мстислав был храбр, но не совсем безрассуден, как думали о нем бояре. И не хотел он бездумно испытывать свою судьбу. Многие сломали себе зубы о новгородскую вольницу, многие потерпели неудачу, пытаясь вступить в единоборство со Всеволодом. Пока жив владимирский князь, ухо нужно держать востро.
Потому-то еще до похода и отправился он на Софийскую сторону к владыке.
Митрофан был немало удивлен, увидев на своем дворе Мстислава, велел служкам приглашать его в большую палату. Встречая князя, благословил его, был приветлив, не то что в терему у Димитрия Якуновича.
Мстислав тоже был спокоен и почтителен и даже прикоснулся губами к руке владыки.
Беседа текла плавно, как вода в широкой реке, но покуда главного они не касались. А едва коснулись, как владыка вспыхнул. Однако же Мстислав сразу охладил его:
— Не ссориться я к тебе пришел, отче. О том бы и сам смекнуть мог.
— Я уж о многом смекнул, — сказал Митрофан, — как поглядел на тебя на Боярском совете.
— Там одно было. Здесь пришел я к тебе с другим.
— Так с чем же? — склонил голову набок владыка. Мстислав помедлил.
— Знаю, блюдешь ты в Новгороде Всеволоды права, — заговорил он наконец тихим голосом, — меня же звала к себе противная сторона. И нынче вроде бы оказались мы на разных берегах. Но крови безвинной, поверь, владыко, и мне проливать не хочется…
— Так почто же не вернуть тебе Святослава отцу его? — спросил Митрофан.
— Али ты и впрямь думаешь, что печется Всеволод об одном лишь сыне? — усмехнулся Мстислав. — Сына его держим мы не в порубе и не на хлебе да воде. В твоих палатах ему и вольготно и сытно.
— А всё ж под стражею юный князь. Всё ж Всеволоду нанесен ущерб, и он этого так не оставит, — твердым голосом проговорил владыка.
— Ущерб сей не столь велик, ежели вернем Святослава.
— А дружину его?
— Вернем и дружину. Но удовольствуется ли одним только этим Всеволод? — попытался разведать мысли владыки Мстислав. Было у него подозрение, что не так уж и тихо сидит Митрофан, что сносится он со своими, хоть, никто на выходе из Новгорода задержан и не был.
Однако же владыка ничем себя не выдавал.
— Ты меня знаешь, отче, — снова начал Мстислав, так и не дождавшись ответа на свой вопрос, — боярам новгородским и я веры не иму и в хитрые их задумки не вникаю. Но хощу, чтобы знал ты и другое: просто так из Новгорода я не уйду. К позору я не привык, и ежели скажет мне Всеволод: «Ступай отсюда», то бог нас рассудит.
«Да, этот не уйдет», — подумал Митрофан. Крепенького сыскали новгородцы Всеволоду супротивника. Однако же не одним только приступом, но и стоянием города берут. Самовольства Мстиславова недолго потерпит Боярский совет, и не только Митрофан, но и Всеволод это знает.
— Ты Святослава-то допрежь всего возверни, — потупясь, посоветовал владыка. — С этого и начинай разговор.
— С этого и качну, — кивнул Мстислав. — А еще велю я посаднику собрать от Новгорода дары.
— И это дивно, — подбодрил его Митрофан. — Только не все бояре с тобой согласятся. Иным легче руку отдать, нежели с кулем ржи расстаться. Вот Ждан, например…
К своему клонил владыка, как мог, помогал Всеволоду издалека. Но на боярах остановилась их беседа. Мстислав или почувствовал неладное, или и в самом деле не хотел покуда ссориться с Боярским советом, а в Боярском совете Ждан со своими дружками — немалая сила. И Димитрий Якунович крепко-накрепко ими повязан: как-никак, а это они ставили его в посадники, сговаривали вече. Да и Мстислава звал из Торопца не Митрофан.
— На Ждана я не в обиде, — сказал князь, насупившись. — То, что он тебе давеча в тереме у посадника перечил, так и сам ты, отче, на всех кричал и стучал посохом.
— Было дело, — улыбнулся Митрофан. Нравился ему спокойный и вразумительный разговор. Многое извлек он из него, утвердился в своих смутных догадках. Вовремя отправил он гонца с грамотой. Если будут молодые князья расторопны и настойчивы, если поставят своим условием гнать Святославовых притеснителей, Ждана и иже с ним, а Мстислав, боясь кровопролития, примет это условие, то крепко пошатнет он под собою новгородский стол.
И, боясь до времени насторожить князя, владыка сказал:
— То, что печешься ты о мире, зело похвально. И я всегда с тобою, так и знай. Не откажет тебе Всеволод, а ежели и заупрямится, то самую малость. А что не об одном сыне своем печется он, то и дитю неразумному ясно: хощет владимирский князь жить с Новгородом в любви и мире. Сам посуди, княже, как пребывать Всеволоду в спокойствии и слушать долетающую с берегов Волхова разнузданную брань?.. А како расправился посадник со Святославом?
Голос Митрофана вдруг снова возвысился, а посох будто сам по себе застучал в половицы. Мстислав охладил его:
— До срока не гневайся, отче. И я с тобою согласен: самоволию новгородскому давно пора положить конец. Негоже это, чтобы были князья у Боярского совета на побегушках. А покуда благослови, — и Мстислав стал на колени.
— Во имя отца и сына, — перекрестил его Митрофан, а сам в это время с тревогой подумал: «Что, как не дошла до князей моя грамотка? Что, как зря понадеялся я на гусляра?». И тут же его просветлило.
— Хорошо бы, княже, — сказал он, стараясь не выдать волнения, — хорошо бы послать тебе встречь Всеволодовым сынам не простого дружинника, а знакомого им человека. Да и Святославу было бы с тем человеком спокойнее.
— Говори, отче.
— Снаряди-ко ты Словишу гонцом — он и хват, и умом изворотлив. Сделает все, как надо.
— Словишу, так Словишу, — сказал, помедлив, Мстислав, кивнул и вышел.
Митрофан облегченно опустился в кресло, вызвал служку и велел ему разыскать дружинника. Ждать Словишу пришлось недолго.
— Кажется услышала нас пресвятая богородица, — сказал ему владыка. — Сам Мстислав был у меня…
— То-то же, как выглянул я в оконце, вроде показался мне знакомым конь.
— Тебе велено будет проводить Святослава до нашего стана.
— Слава тебе, господи! — обрадованно выдохнул Словиша. — Да нешто вырвусь я из этого узилища?!
— Цыц ты! — оборвал его Митрофан. — Говори, да не заговаривайся: иль мои палаты узилище? Знать, не спознался ты еще до сих пор с настоящим порубом.
— Прости, владыка, запамятовал я, что выручил ты меня из беды, — поклонился ему Словиша. — В твоих палатах жил я, как у Христа за пазухой.
— Гляди мне, — погрозил ему Митрофан перстом, — в другой раз не запамятуй: сдается мне, что не добрался до наших гусляр, так ты передай все, что в той грамотке писано.
— Можешь на меня положиться, владыко, — сказал Словиша, — Князей я упрежу и все сделаю, как ты повелишь.
— Святослава береги.
— Сам паду, а князя в обиду не дам.
— Бояр стерегись. Бояре тебе больше других в опаску.
— Постерегусь, отче.
Со Словишей долгие разговоры заводить — только время тратить. Понял он все и с полуслова. Теперь Митрофан был спокоен: дело сделано, а все остальное не в его власти.
А на дворе посадника в тот же день, но чуть попозже, случился изрядный переполох. Доносчики быстро справились со своей работой. Не успел Мстислав и съехать с владычного двора, как у ворот Димитрия Якуновича вынырнул из толпы неприметный мужичок: треух сбился на ухо, из продранных чеботов торчат голые пальцы. Загрохотал колотушкой.
— Чего тебе, голь перекатная? — отворил калитку воротник. — Иди куда глаза глядят, а здесь тебе не подадут.
— Тебе отколь знать? — сказал нахальный мужичок и просунул в калитку ногу. — Здесь-то мне, кажись, и подадут. А ну-ка, поворачивайся — зови ко мне тиуна, да поживее.
Голос у мужика твердый, глазки так и секут — затрусил воротник к тиуну, калитку с перепугу отворенной оставил. А когда вернулся с тиуном, незваного гостя и след простыл.
— Чего поднял меня со сна! — рассердился тиун и влепил воротнику затрещину.
Юркий же мужичок тем временем уже сидел в повалуше у Димитрия Якуновича и рассказывал, как наведывался ко владыке Мстислав и как провожали его со двора со всем почтением.
Скоро тот же мужичок обежал бояр, и стали съезжаться на Ярославово дворище богатые возки, слуги сопровождали думцев, на всходе встречал их посадник.
— Худо дело, бояре, — сказал Димитрий Якунович, когда все были в сборе. — О чем говорили владыка с Мстиславом, мне не ведомо. Но, чай, не меды пить приезжал к нему князь.
— Оно и понятно, — кивали думцы, — медов и на Городище вдосталь.
— Вот и выходит, — продолжал посадник, — что одно говорит Мстислав в моей избе и совсем другое — у владыки. Что делать будем?
— Сказывай прямо, — подал голос больше других обеспокоенный Ждан, — не замиряться ли решил ты со Всеволодом?
— Я-то завсегда с вами, — сказал Димитрий Якунович, — а вот за Мстислава не поручусь. Что-то не то у князя на уме.
— Он и на совете задирался, — напомнил кто-то, а допрежь того торговался с нами из-за трети.
— Одно слово, нет ему нашей веры.
— А князю все равно, — сказал посадник. — И вот почто звал я вас: не приставить ли нам к Мстиславу верных людишек, чтобы без нашего дозволения не сту пил он ни на шаг и никаких разговоров со Всеволодовыми сынами без нас не заводил?
— Ох, и толков ты, посадник, — одобрил его лохматый Фома. Домажир поддержал приятеля:
— Ежели кого выбирать, так пошли меня, Митя. Мы со Мстиславом с каких еще пор вместе!
Быстро работала у Домажира голова. Свою выгоду он в любом предприятии сыщет. Знал ведь боярин, что первая добыча завсегда возле князя. А где дружине кусок, там и он. Если же одолеют Всеволодовых сынов, то всякого добра навезут с собою столько, что и не примут старые бретьяницы — придется рубить новые. А он человек запасливый: когда еще свез себе на двор новые бревна… Зря, что ли, старался?
— Хорошо, — сказал посадник, — пойдешь ты со Мстиславом. А еще Ждан.
— Стар я, Митя, — вдруг запротивился боярин, будто чуял неладное, — куды мне по санному-то пути?..
— Тогда пущай идет с Домажиром Репих.
— Не пожалеешь, — сказал Репиху Домажир, — вот и Фому еще возьмем с собой.
Отказ Ждана смутил Репиха, стал и он юлить и ссылаться на разные хвори. Зато Фома согласился сразу, он больше на Домажира поглядывал: этот не даст маху, этот мимо рук ничего не пропустит.
Скоро Димитрий Якунович всех отпустил, велел остаться у себя Фоме и Домажиру. Ждан тоже замешкался. Глядя на него, замешкался и Репих.
Сели к столу впятером. Вспомнив, что так же они сидели, когда впервые объявился Димитрий Якунович в Новгороде, посадник улыбнулся.
— Есть у меня, бояре, преданный мужичок, — сказал он. — Возьмите с собой, он вам сгодится: стрелу там метнуть али ножичком побаловаться…
— Господь с тобой! — отстранился от него Домажир. — Уж не на князя ли ты замахнулся?
— А хотя бы и на князя? — вызывающе глянул на него посадник и тут же засмеялся: — Эко взбредет же тебе, боярин, такое на ум. А всё же смекай.
— Не, — сказал Домажир, — я с вами не пойду.
И стал, пыхтя, напяливать на себя шубу. Тяжело думая, Ждан продолжал сидеть.
— А ты почто не выйдешь со своим приятелем? — спросил посадник.
Ждан поморщил лоб, поскреб ногтем столешницу:
— А я что? Я завсегда с вами, бояре…
3
Пришел срок, и встали два войска супротив друг друга. Всеволодовы сыновья выжидали в Твери, Мстислав — в Вышнем Волочке.
Святослава со Словишей и с другими владимирскими дружинниками содержали хоть и не под стражей, но присмотр за ними был бдительный. О каждом их шаге исправно доносили Мстиславу.
Как-то погожим зимним утром (все истомились в ожидании) в избу явились двое дружинников, велели молодому князю собираться.
— Что за спешка такая? — встревожился Словиша.
Дружинники попались разговорчивые.
— Да вот, — сказал один из них, — будто бы возвращают Святослава к батюшке. А обоз с дарами уже стоит на дороге ко Твери.
— Это как же возвращают? Это какой же такой обоз? — так и подскочил Словиша.
— Ты нас понапрасну не пытай, — засмеялись дружинники, — что сами слышали, то и тебе передаем. Не хощет князь наш ссориться со Всеволодом — вот и передает отцу его возлюбленное чадо. Почто зазря проливаться безвинной крови?
С тем и ушли. И Святослав ушел с ними. Словиша досадовал: дети они с владыкой, дети и есть — подразнил их Мстислав сладким пряником, а сам поступил по-своему. Не дойдет до князя Митрофанова весточка (откуда было знать Словише, что гусляр добрался до Твери в срок?).
Что делать? Как определить Мстиславовых послов? — вот какая дума мучила Словишу.
И решил он, что, покуда не поздно, нужно выбираться из города, сыскать доброго коня да и скакать во весь опор — авось еще не все потеряно.
…Ах, как жжется гибкая плеть, ах, как кусаются острые шпоры, — вскинув гордую морду, рванулся конь в городские ворота, только прянули от него на стороны перепуганные воротники.
Тут бы в самый раз и оглянуться Словише, тут бы и поосторожничать: не притаился ли кто-нибудь за городницей, не подглядывает ли за ним, не сдергивает ли с плеча тугой лук.
Мужичонка в потрепанном треухе, сам хиляк и невзрачный с виду, выдернул из тулы стрелу, тетиву натянул, пустил каленую вослед одинокому всаднику.
Вот она, смертушка, где настигла дружинника — стрела прободала его кафтан, вышла у самого горла. И упал Словиша на гриву коню, и набравший скорость рысак не остановился, так и нес обмякшего седока по белой дороге…
— Неспроста, неспроста поспешал дружинник, — сказал Ждан, выслушав прибежавшего к нему с городницы мужичка. — Ловко ты его подцепил, а уверен ли, что наповал?
— Как неуверену быть, боярин? Вон и конь к своей коновязи возвернулся, а Словиша лежит на дороге. Коли хошь, так хоть сам на него взгляни.
А Мстиславов обоз с послами и со Святославом двинулся тем часом через те же ворота, через которые недавно выехал Словиша. И первое, на что наткнулись скакавшие впереди, было бездыханное тело с торчащей из спины стрелой. Святослава, ехавшего в возке, охватило недоброе предчувствие, едва только послышались встревоженные голоса.
Откинув полсть, он высунулся и поманил к себе гридня:
— Что за переполох на дороге?
— Сказывают, — отвечал гридень, придерживая коня, — что наткнулись на убитого человека.
— Уж и впрямь убитого? — с возрастающей тревогой переспросил князь.
— Может, и поранетого, — сказал гридень, привставая на стременах и вглядываясь в столпившихся возле тела воинов.
— А ты погляди-ка да мне скажи.
— Мы могем, — кивнул гридень и поскакал по дороге. Тем временем и княжеский возок подтянулся к злополучному месту.
— Ну что? — спросил Святослав возвратившегося гридня.
— Кажись, дышит…
— Дай-кось и я погляжу.
Дружинники расступились перед князем. «Бог ты мой — Словиша!» — сразу же узнал раненого Святослав. Двое приподняли обмякшее тело, повернули лицом к князю.
Глаза Словиши были приоткрыты, в них еще теплилась жизнь.
Святослав склонился над дружинником.
— Да кто же это тебя? — спросил он и обвел окружающих подозрительным взглядом.
— Прощай, княже, — едва слышно прошептал Словиша. — Прощай и братьям своим передай… и Всеволоду…
Но страшная боль оборвала его слова. Струйка крови медленно стекла на подбородок.
— Стрелу-то… выньте, — прохрипел Словиша.
— Ишь, как мается, — шептались между собою воины. Один из них приблизился и взялся за стрелу. Святослав зажмурился. Когда он открыл глаза, все уже было кончено. Словиша лежал на снегу спокойно, вытянув вдоль туловища отяжелевшие руки.
Тут от ворот подскакал на сивом мерине боярин Ждан и с ним еще трое.
— Что, что стряслось-то?
У Святослава вздрагивали губы. Но князю плакать не к лицу. Сдержал он себя, шагнул к возку, остановился на полпути, обернулся, с ненавистью посмотрел на боярина:
— Мало тебе крови, Ждан?
Боярин глыбой высился в седле, угрястое лицо его подергивалось не то от волнения, не то от скрываемого смеха.
— Да что ты, княже? Почто меня-то при людях честишь? Кого хошь спроси, только нынче выехал я из ворот. Мстислав послал узнать, почто сгрудились вы на дороге…
Святослав не сказал ему больше ни слова, сел в возок, через некоторое время снова высунулся из-под полсти:
— Словишу-то не бросайте, положите на сани. Как возвернусь во Владимир, так схороню в родной земле.
— Как же, как же, — засуетился боярин. — Нешто бросим? Ты, княже, не сумлевайся.
И во второй раз пронзил его твердым взором Святослав. «Волчонок!» — едва не вскрикнул Ждан в сердцах.
Но князь и мысль его понял, резко задернул полсть, обессиленно откинулся на подушки.
Глядя вслед обозу, Ждан мстительно улыбнулся:
«Ну что, князюшко, это тебе, чай, не под батюшкиным крылышком».
Однако же, как ни успокаивал он себя, а глодала тревога. Все равно что угодившая в Словишу стрела и у него застряла под сердцем.
«Старею, старею», — с жалостью подумал о себе боярин и развернул коня обратно к городу.
Мстиславу он сказал:
— Должно, разбойники подстерегли дружинника — стрела-то не наша.
А вечером боярин кликнул к себе проворного мужичонку:
— Сгинь.
И сгинул мужичонка. Никто даже припомнить его не мог, никто не видел, как взбирался он на городницу, Один только воротник, кажись, что-то такое припомнил, вроде бы с вала метнули стрелу. Но, когда Мстислав стал допрашивать его с пристрастием, от слов своих отказался:
— Может, почудилось, княже. Глядел-то я совсем в другую сторону…
4
Юрий и Ярослав сидели в шатре старшего брата. Константин полулежал на ковре, смотрел на них, прищурившись, с нетерпением.
Юрий говорил:
— Сладкоречивы Мстиславовы послы. Зря слушаешь ты их, Костя, зря время теряешь. Привезли они нам Святослава и дары немалые. Ладно. А почто Словишу убили до смерти?
Ярослав поддерживал его:
— У Мстислава кишка тонка супротив нас. Боится он открытой встречи. А у нас вона сколько войска! Только знак подай…
Некоторые бояре тоже были на стороне молодших князей и зело дивились неуверенности Константина:
— Почто мешкаешь, княже? Нынче в самый раз внезапно ударить на Мстислава.
— Будя им измываться над нашими людьми, — говорили они. — Словишу-то, поди по наущению посадника кончили. Скакал он к нам не простым гонцом — иначе зачем под стрелу подставлять спину? Упредить о чем-то хотел.
«Да, — мысленно соглашался с ними Константин, — неспроста поспешал Словиша. Не Митрофан ли его поторопил? Но уж пришел ведь к нам в стан гусляр — и грамотка была при нем честь по чести».
Во многом на отца своего был похож старший сын Всеволода, в безоглядчивости ни одного, даже самого верного, дела не начинал. И на меч полагался меньше, чем на смекалку.
Всех он выслушал, никого не перебивал и, лишь когда все высказались, сам взял слово:
— Есть правда в ваших речах. И я так думаю, что новгородцы из страха мира просят. Но когда они увидят, что мы от них более, нежели терпеть можно, требуем, то, вооружась, будут себя оборонять. Иные тут говорили, что, мол, настала пора указать Мстиславу: ступай, мол, из Новгорода в Торопец. Вотще, не послушает он нас, его вече избрало. Значит, нужно нам его принудить. Но кто может на слепое счастье надеяться? И ежели им счастье послужит, то мы примем стыд и вред, а новгородцы еще больше возгордятся…
Боярин Яков тут же принял сторону Константина:
— Вот слова истинно Всеволодовы, как если бы отец ваш сидел перед вами, — обратился он к молодшим братьям. — Слепое счастье испытывать и отец ваш не любил. Вспомните, сколько дён стоял он против Святослава на Влене, а свое выстоял и ни единой души безвинно не загубил.
— Так то был Святослав! — воскликнул Юрий. — Великий киевский князь. А Мстислав кто?
— Не хули врага своего, княже, — спокойно проговорил Яков. — О Мстиславе молва идет, как о смелом князе. В бою равного ему нет.
— Так мы, выходит, трусливы? Ну, уважил ты нас, боярин, — еще больше разгорячился Юрий.
— На то и приставлен я к вам Всеволодом, дабы сдерживать ваш нетерпеливый нрав, — строго, как наставник, сказал Яков. — И еще раз говорю, с Костей я во всем согласен. И позора нашего в этом нет — не мы его, а он нас просит о мире, и Святослава нам возвратил, и многие прислал дары. Останется нами доволен Всеволод. И владимирцы нас поддержат: кому охота без пользы помирать?
— Это как же без пользы-то? — не унимался Юрий. — Чай, за свои права…
— А коли свои права и без крови можно отстоять, да еще и с немалой честью, разве это не победа? Полно уж. Скажи лучше, княже, что захотелось тебе помахать мечом, показать свою удаль, но для этого и другой сыщется случай.
— На охоте вон удаль свою показывай, — произнес Константин.
Юрий вспыхнул. Вон на что намекает старший брат. Совсем недавно был такой случай — выгнали на Юрия матерого лося, а он замешкался, стрелы наготове не оказалось, вот и пришлось метнуться в кусты.
Выходит, в смелости его усумнился Константин.
— Ну, спасибо, брате, — сказал Юрий. — Вовек я тебе присказки этой не забуду.
Константину не хотелось вступать с ним в спор, сказанное Юрием он равнодушно пропустил мимо ушей.
Яков спросил:
— Так как решили, князья? Время ли звать Мстиславовых послов?
— Еще не договорили мы, — начал было Юрий, но Константин оборвал его:
— Зови!
Яков встал и вышел из шатра. Юрий сжал кулаки. «Ладно, придет срок — еще сочтемся», — подумал он о брате.
Степенно, один за другим (руки на животах), в шатер входили новгородские думцы. Впереди — длинный и тощий Репих с желтым, будто восковым, лицом.
Константин принимал их с честью, рассаживал, придвигал им меды и яства. Будто други давние встретились, будто и не о жизни и смерти шел разговор. И этому учил его отец, и науку его сын запомнил накрепко.
Репих, принимая чару, справлялся о здоровье Всеволода и о здоровье всех его сыновей по отдельности.
— Слава богу, все мы здоровы, — отвечал Константин. — А здоров ли Мстислав?
— И Мстислав, слава богу, здоров.
Потом перешли к главному — тоже неторопливо и соблюдая посольский обычай.
Приняв условия Мстислава и соглашаясь на мир, Константин вдруг высказал еще одно условие, о котором на совете не было сказано ни слова:
— А еще хотим мы, дабы наказаны были гнусные возмутители, кои и ввергли нас в недостойную распрю и едва не толкнули братьев к пролитию невинной крови. Святослав от них же пострадал, а Всеволод зело опечалился…
У Репиха кусок застрял в горле, поперхнулся он, закашлялся, вмиг утратил былое спокойствие. Боярин Яков приподнялся в изумлении, Юрий и Ярослав недоуменно переглянулись.
— Кого имеешь ты в виду, княже? — спросил Репих, так и не дожевав куска.
— А кто же, по-твоему, смущал новгородцев и подвигнул их на расправу с нашими дружинниками, кто Святослава бросал в узилище?
Репих помедлил, чтобы дать себе время оправиться. Наконец он сказал:
— Как отправлял нас ко Твери Мстислав, об этом у нас разговора не было, и обещать я тебе, княже, ничего не могу.
— Ну так возвращайтесь, — сказал Константин, — и передайте все, что слышали. А пуще всего хотим мы видеть наказанным боярина Ждана. Зело зловредный он человек, и через него больше всего унижений принял Святослав, да и мы с братом нашим вместе. Таковы мои последние слова, и боле нам говорить не о чем. А буде воспротивится Мстислав, то пусть выводит свою дружину, мы же выведем свою и поглядим, как нас бог рассудит.
— Что это ты еще такое выдумал, княже? — набросился на него Яков, едва только послы удалились из шатра. — Только что пекся ты о мире, а нынче снова ввергаешь в распрю.
— А ты как думал, боярин, — окинул его Константин ледяным взглядом. — Послы прибыли к нам со своим, а мы свое требуем. Почто бы тогда и сходиться нам, ежели бы мы все приняли, что Мстиславу на руку, и разошлись по домам. Пущай-ко подумает он, что не на простаков нарвался. И ежели в самом деле ищет он мира, то будет с нами согласен. А ежели кривил душой то нечего было послов гонять.
Теперь Юрий восхищенно смотрел на брата.
— Прости, Костя, — сказал он, — что худо я о тебе подумал, — и подмигнул смущенному Якову: — Ась, боярин, никак, наша взяла — не пора ли и сбор трубить?
— Экий ты торопыга, — улыбнулся Константин. — Нешто я на драку напрашивался?
— А то как же! — вскричал Юрий.
— Погодь-ко, остынь маленько. Думаю я, согласится с нашим условием Мстислав. Покуда он не в полной силе еще, да почто лезть ему в драку из-за бояр. Они ему в собственом дому хуже чем нам надоели…
Только теперь стал доходить до Якова тайный смысл совершившегося, только теперь оценил он по-настоящему сметливость Константина:
— Так вот куды ты гнул. Молод, а изворотлив. Батюшка останется тобою доволен…
А Репих и с ним все послы покидали утром Тверь с унылым видом. Желанной победы Мстиславу они так и не везли, а унижений хлебнули большою мерой.
Но еще и другое беспокоило Репиха: ведь если согласится Мстислав с Константином, то в числе самых близких к Ждану людей окажется и он, родовитый и удачливый боярин. Как же быть? Едино что надеяться на Ждана.
Не передать Мстиславу Константиновых условий Репих не мог, а Ждан пущай разубеждает князя — не о чужой, о своей голове пойдет речь. А за свою голову и расстараться можно.
И решил он, что как въедет в Вышний Волочок, то прежде чем торопиться ко князю, навестит своего закадычного дружка. Бояре без него Мстиславу ничего не скажут.
Так Репих и поступил.
— Вы поезжайте-ко, — сказал он спутникам, — а я мигом обернусь. И ко князю без меня не ходите. Говорить со Мстиславом буду сам.
— Беда, боярин! — ворвался он в избу к Ждану. — Такая ли беда, что и в худом сне не привидится. Ты вот меды распиваешь, а не догадываешься, что нависла над твоей и моей головой секира.
Репихова тревога Ждану быстро передалась. Зря боярин беспокоиться не станет.
— Садись, — указал он Репиху на лавку, — да все по порядку сказывай.
И Репих рассказал Ждану о переговорах с Константином.
— Достойный родителя своего вырос сынок, — выслушав его, покачал головой Ждан, — а когда сидел у нас в Новгороде, так куды какой покорный был.
— Один щенок в дворняжку израстается, а другой — в борзую, — сказал Репих. — Нынче схватил он нас за пятки.
— Прав ты. Дело наше худо, боярин. Мстислав за нас не вступится.
— А как же быть?
— И ума не приложу. Но только, как агнца на заклание, ему меня не свести.
— А меня?
— Обо всех речь. Небось и Фоме с Домажиром сегодня икается.
Ждан быстро оделся, и они поехали к Мстиславу вместе.
— Скажи, как службу мою справил да как встретили тебя молодые князья? — обратился Мстислав к Репиху.
— Князья встретили нас с почтением и за дары тебя благодарят. И Святослав рад был увидеться с братьями, — пряча глаза, пробормотал Репих.
— Что-то никак не пойму я тебя, боярин, — удивился Мстислав. — Вести радостные принес, а сам морщишься, как от кислого?
— Не все радостно, что я принес, есть и заковыка, — покорно отвечал Репих, исподлобья взглядывая на Ждана. — Не только твое принял, но и свое условие поставил Константин. И тогда нет препятствий к миру…
— Да что же это за условие? — нетерпеливо придвинулся к нему князь. — Говори, не бойся.
Репих посопел, посопел и сказал:
— Пущай-де Мстислав, так Константин говорил, накажет наших оскорбителей и всех тех, кто бросал в узилище Святослава и всю владимирскую дружину…
— Вона что тебя смутило! — засмеялся, отодвинувшись, Мстислав. — Да сие каждому ведомо: боярин Ждан, ты да Фома с Домажиром зачинщики. Вам и отвечать!
Репих даже с лавки вскочил, услышав такое, затрясся от возмущения:
— Предаешь верных слуг своих, княже?
— Смилуйся! — возопил, падая на колени, Ждан.
— Да что же вас так разобрало-то? — с улыбкой разглядывал их князь. — Не сегодня же велю я вам ссечь головы, еще поживете. А ссориться со Всеволодом из-за вас я не хочу.
— Что ж, что не сегодня-то, — пролепетал Ждан, — и завтра помирать мне не хочется.
Мстислав подумал.
— Хорошо, бояре. Сам я над вами расправу чинить не мочен, — сказал он, — и в Новгород в оковах не повезу. Но и от веча не скрою, какая назначена за вас цена.
Как побитые псы, вышли Репих со Жданом из его избы. Теперь и между собой настало время сводить счеты.
— Всему ты зачинщик, — сказал Репих Ждану, — все с тебя началось.
— А не ты ли Димитрию Якуновичу нашептывал, чтобы брали Святослава в железа?
— Нет, ты! Митрофана кто хотел туды же со всею дружиною — в поруб? А кто Словишу на чепь сажал?
— А вот я тебя посохом!
Но Репих ждать не стал, когда его ударят, — сам размахнулся и огрел Ждана поперек спины. Тот так и взвыл, так и завертелся на месте.
— Аль еще добавить? Вот тебе и еще!
Но от второго удара Ждан увернулся, хватил Репиха посохом по голове.
К месту свалки быстро сбегался народ. Люди толкались, спрашивали:
— Кого бьют?
— Бояре подрались.
Толпа смеялась и улюлюкала. Отбросив посохи, бояре под шум и хохот вдохновенно валтузили друг друга кулаками. А там вцепились в бороды, покатились наземь, — едва растащили их князевы дружинники.
А Мстислав как раз вышел на крыльцо. Драку он видел в оконце, сидел, посмеивался.
Бояре разом очухались, как были в снегу — повернулись, поклонились князю. Подобрали посохи, побрели в разные стороны.
Малой ценою был достигнут мир. Один только Словиша и пал в этом походе, а беспутный гусляр Якимушка возвратился в Новгород калекой.
Глава шестая
1
Мстислав умел держать слово. И в этом превосходил он иных из князей.
Бояре Ждан и Репих не чувствовали за собой присмотра, в оковы их не брали, на пиры звали, как и прежде. Но стали сторониться их остальные думцы.
И волей-неволей поссорившись, снова стали они меж собой искать близости. В Новгороде перед посадником и перед вечем им вместе ответ держать.
Вестуны уже обо всем сообщили Димитрию Якуновичу. Однако же, несмотря на то, что все обдумать времени было достаточно, при виде Ждана с Репихом он растерялся.
Ведь не кто иной, как Ждан, расстарался, когда его ставили в посадники. Да и Жданово первое слово было, чтобы звать в Новгород Мстислава.
И никак не мог посадник в толк взять, отчего это так легко согласился Мстислав с Константином. И так рассуждал: пока за Ждана взялся, а немного времени пройдет — возьмется и за меня. Два лежало перед Димитрием Якуновичем пути, два было выбора: либо отдаться полностью на волю князя и тем заслужить его доверие либо поддержать бояр и вести дело к тому, чтобы изгнать Мстислава. Какой путь предпочесть? И то в одну сторону он метался, то в другую. За этими сомнениями и застали его Ждан с Репихом, когда вошли в терем и остановились у порога.
«Как же быть-то, как же быть?» — суетливо думал Димитрий Якунович.
— Принимай, посадник, неурочных гостей, — с кривой улыбкой сказал боярин Ждан и продвинулся, как бывало, уверенной походкой на свое обычное место возле косящатого окна. Репих, снимая шапку и крестя лоб, семенил за ним следом.
— В любой час вы у меня ко времени, — откликнулся посадник и, отворив двери, крикнул в переход: — Эй, кто там! Несите вечерять, да чтобы быстро!..
Сел против гостей с елейной маской на лице, приготовился слушать.
— А говорить нам нечего, — сказал Ждан. — Все, поди, и до нас слышал.
— Слышал, слышал, — повздыхал посадник. — Удивлен зело и огорчен был и, как помочь вам, не знаю.
Репих кашлянул, Ждан помолотил пальцами по столешнице:
— Вот как встретил ты нас, посадник.
— А что же встретил-то? Встретил да и уважу — свеженькой стерлядкой попотчую. Мужички наловили, с утра расстарались. Будто знал я, что вы будете ввечеру.
— Пустяковую завел ты с нами беседу, — нахмурился Ждан. — Про стерлядок пущай сокалчие думают, а нам и о чем другом подумать срок приспел. Старый-то должок за тобой, — может, не забыл? Аль память отшибло?
— Чего же память-то отшибло? Все помню, — сказал Димитрий Якунович.
— Ну, ежели помнишь, так и легче зачин. Али вовсе без зачина обойдемся?
— Можно и без зачина.
— Значит, не забыл, кто тебе посадников посох добывал? — уперся в него взглядом Ждан.
— Не ты один.
— Да с меня все пошло. Вспомни-ко, Митя, как убегал ты от Словиши по огородам. Не я ли тебя от поруба спас?
— Ты и о себе тогда думал.
— Вестимо. А все ж таки?
Трудным представлялся посаднику этот разговор, но еще труднее получился он на самом деле. Накрепко его веревочка связала со Жданом, много образовалось узелков. А распутывать все по одному надо, не то другие распутают да и притянут заодно с боярином к ответу.
И еще Ждан такое сказал:
— А мужичонку со мною ты посылал, он и пронзил Словишу стрелой.
Нет, просто так не отвертеться Димитрию Якуновичу. Вот ведь беда-то какая. И хоть не хочется, а беседу со Жданом нужно вести степенную, по-пустому не гневить боярина.
— Зря ты хватаешь меня, Ждан, за горло, — проговорил он наконец. — Я ведь тебе не супротивник, и не моя это задумка, чтобы верных моих друзей призвать к ответу. Сам подумай, на кого же мне тогда опереться, ежели вас не будет рядом. А что до стерлядки, так ведь она разговору не помеха. Вот отведаем рыбки, да мед ку попьем, да вместе и подумаем, как дальше быть. Одно тебе скажу: на свою голову призвали мы Мстислава.
— Это нынче ты так заговорил, — усмехнулся Ждан, — а ране радовался. Кабы не Мстислав, так и не сидеть бы тебе в этом тереме, а изгнивать в узилище.
Двери открылись, и в повалушу вошли слуги с яствами. Расставили на скатерти миски и солила, кланяясь, удалились. За накрытым столом посадник почувствовал себя увереннее. Приятно ему было выступать в роли рачительного и хлебосольного хозяина. Да и любой, даже самый трудный, разговор обретал за угощеньем непринужденность и простоту.
И рыбка, и мясо, и приправы — все оказалось кстати. Увидев такое изобилье, бояре вдруг вспомнили, что с утра не побывало у них во рту ни маковой росинки. Ведь только тем они и заняты были, что толковали да перетолковывали о своем будущем. Не до еды было, не до питья.
И все бы хорошо, да вдруг Репих ни с того ни с сего сказал с набитым стерлядкой ртом:
— Все стерпится, покуда смерть, как мышь, голову не отъест.
Ждан так и бросил перед собой ложку:
— Будя, посадник. Угостил ты нас рыбкой — теперь мудрым словом угости.
— Да где ж у меня мудрые-то слова? — поперхнулся Димитрий Якунович. — За мудрым словом ступали бы ко владыке. Он с богом накоротке.
Глаза у Ждана налились кровью:
— Это к кому же ты нас посылаешь?
— Не беленись ты, Ждан, — сказал смущенно Димитрий Якунович. — Я ли не за вас? А коли пришли в гости, так почто ругать хозяина?
— Сыт я, Митя, — отодвинул от себя миску Ждан. И чару недопитую отставил, — Вижу я тебя насквозь: и по сей час не решил ты, чью держать сторону. Али не угадал?
— Все мы по одну сторону, боярин, — сказал Димитрий Якунович и тоже отставил чару, — Не о себе токмо, но и о Новгороде я пекусь.
— Новгород и без нас проживет, — отрезал Ждан, — а нам друг за друга держаться надо. Думаешь, ежели Всеволодова сторона верх возьмет, так про тебя и не вспомнят? Еще как вспомнят, еще и батюшкины грехи на тебя повесят — вот тогда и закрутишься, вот тогда снова к нам прибежишь. А мы тебе — кукиш. На-кося, выкуси!..
Димитрий Якунович отшатнулся от него и прикрыл лицо локтем.
— Что, испугался? — злорадно сказал боярин. — Слова не проняли, так иначе тебя проймем.
Встав, он возвысился над притихшим посадником:
— Не нас одних искупают в Волхове, мы и тебя с собою возьмем. И мужичка твово сыщем — пущай всем расскажет, как ты его подстрекал на гнусное душегубство.
Димитрий Якунович засмеялся тихо, потом громче, потом и вовсе захохотал. Бояре смотрели на него с удивлением.
— Во второй раз вспоминаешь ты мужичка, Ждан, — сказал он, стараясь подавить смех, — а его и нет, да и не было вовсе…
— Это как же так не было, ежели был? — покачал Ждан головой. — Сам же я его к тебе и отсылал.
— Отсылать-то отсылал, а по дороге оплошка вышла: сгинул где-то мужичок, до Новгорода не добрел.
Ждан и Репих слушали его оторопело.
— А то, что посох посадника ты мне сунул, — продолжал, все больше вдохновляясь, Димитрий Якунович, — то ведь не меня жалеючи, а из собственной выгоды. Мне же выгоды знаться с вами нет. Вы кашу заварили, вы и расхлебывайте.
«Вот и слава богу, — подумал он, — вот и все само по себе решилось: со Мстиславом я, а ентим потакать — только самому лезть в петлю по доброй воле».
— Вот как ты повернул-то, Митя, — прошипел, приходя в себя, боярин Ждан.
— Да тебя за это!.. — выскочил из-за стола Репих, но Ждан перехватил его поднятую для удара руку:
— Не трожь его, и так на нас много грехов повисло, — и, повернувшись к посаднику, по-потешному поклонился ему в пояс. — Щедро, ох как щедро отблагодарствовал ты, Димитрий Якунович! Исполать тебе.
— Ступайте с богом, коли весь разговор, — отмахнулся посадник.
Стараясь не унизиться, держа спины прямо, бояре вышли. Димитрий Якунович перекрестился на образа, облегченно опустился на лавку, прижался затылком к срубу.
2
От посадника Репих со Жданом метнулись к Митрофану:
— Заступись, владыко!
Митрофан допустил бояр к руке, сам сел на свое место, Ждана с Репихом усадил и лишь после этого спросил с участием:
— Кто обидел вас, бояре?
— Одним словом и не выскажешь, отче, какая постигла нас беда. Так ты уж не торопи и выслушай нас со вниманием, — сказал Ждан.
— Я — владыко и ваш духовный пастырь. Ничего не таите, бояре, сказывайте по порядку.
«Ишь, как надулся, — с неприязнью подумал о нем Ждан, — а ведь давно ли сам страшился переступить порог своих палат». Но теперь только в нем видел он свое спасение. И вел себя почтительно и покорно — не то что в тереме у Димитрия Якуновича.
— Много за нами грехов, отче, — начал он. — И против Святослава мы замышляли, и тебя не чтили в твоем высоком сане. Бес нас попутал, но вот одумались мы и пришли к тебе с покаянием.
— Покаяние всем нам во спасение, — прервал его владыка. — Хоть и поздно, но и то хорошо, что вы одумались.
Надежду подал им Митрофан, и глаза Ждана засветились радостью.
— Мудр и незлобив ты, отче, — заговорил он быстро. — И то, что прогневался ты на нас — всё справедливо. Но простишь ли грешных?
— Христос прощал и нам повелел, — кивнул Митрофан. — Говори дале.
— Помирился Мстислав со Всеволодом…
— Слава тебе, господи, — осенил себя крестом владыка. И бояре, глядя на него, тоже перекрестились.
— Худой мир лучше доброй ссоры, — сказал Митрофан.
— Мир-то и впрямь худой, — подхватил Ждан и оглянулся на Репиха.
— Худой, отче, и впрямь худой, — вторил боярин.
— Да чем же худ-то мир?
— А тем худ, отче, что откупился Мстислав от Всеволодовых сыновей нашими головами, — сказал Ждан.
— Не то говоришь ты. Зрю я: головы ваши на своих местах.
— Покуда на своих местах, а вот что дале будет? Обвинил нас Константин, будто мы всей смуты зачинщики…
— А разве нет? — сказал владыка. — Ты же сам, боярин, только что винился, и в грехах своих каялся, и при том говорил: мы-де на Святослава и на тебя замышляли. А ежели вы не зачинщики, то почто каяться ко мне пришли?
Как с утра не задастся день, так и до вечера все идет кувырком. Начал Ждан во здравие, а кончил за упокой. От такого крутого поворота беседы оба боярина смутились и потупили взоры.
— Гляжу я на вас, — сказал Митрофан, — и думаю, что не прощения за грехи свои пришли вы ко мне просить, а искать защиты от возмездия. И ежели нынче я вас прощу и огражу от Мстиславова гнева, то завтра вы опять же приметесь за старое, а мне от вас пощады не ждать.
— Что ты, отче! — в отчаянии вскричал Ждан. — Разве мы похожи на шатучих татей?
— Хуже, — сказал Митрофан, ударяя посохом по полу, — хуже вы шатучих татей, ибо из собственной выгоды готовы предать свою отчину. И убийство Словиши — ваших рук дело. Так кто же вы есть?
И тут Ждан решился.
— Не мы убивали Словишу, — сказал боярин. — И даже зная, мог бы я промолчать. Но коли винишь нас в несодеянном, то всю правду выскажу я тебе, владыко, а ты поступай, как знаешь. Словишу Митька прикончил, и то не своими руками, а подговорил на гнусное дело своего раба.
— Митькиных рук дело? — насторожился Митрофан. — Да как же Митькиных, ежели самого его не было во Мстиславовом войске?
Ждан придвинулся к владыке и заговорил шепотом:
— Подслушал я, как снаряжал он мужика. А в Вышнем Волчке убийцу я приметил, однако ж поздно было…
— Что поздно-то? Почто князю ни словом не обмолвился? — склонился над ним Митрофан. Дышал тяжело, глядел Ждану в глаза. Жаркий был взгляд у владыки — боярин даже зажмурился от страха.
— Свят-свят, — обомлев, перекрестился Репих и стал сползать с лавки.
Владыка схватил его за руку:
— Куды?!
— Худо мне, отче…
— Сядь.
Угрястое лицо Ждана лоснилось от напряжения.
— Так почто знал про убийцу, а князю не обмолвился? — повторил Митрофан свой вопрос, снова склоняясь над боярином.
— Боялся я, — Ждан провел рукой по мокрому от пота лбу.
— Боялся? Кого?
— Митьку — вот кого я боялся! — выкрикнул Ждан. И вдруг заговорил быстро: — Все так, слышал я их разговор, а Митька меня за дверью словил и тому мужичку показал да и сказал ему: вот, мол, боярин все слышал и ежели кому про нас обмолвится, то у тебя и вторая найдется стрела…
Ловко он соврал. Но Митрофан продолжал стоять, нависнув над Жданом. Не поверил он ему.
— Верь мне, владыко, — взмолился Ждан, — не я, а посадник зачинщик, и, ежели был бы жив тот мужичок, он бы тебе то же сказал.
— Ой ли? — покачал головой Митрофан, повернулся, сел на свое место, задумался.
В палатах сделалось тихо, только в печи потрескивали березовые дровишки.
— А что, — внезапно встрепенулся он, — отколь тебе ведомо, что мужичишка тот мертв?
Снова Ждан оплошал. И снова, потея, выпутывался:
— Так сам посадник мне про то и сказал.
— Что сказал-то? Что?!
— А это когда я ему нынче про мужичонка того намекнул. Рассмеялся он да так и говорит, что мол, убийцу волки давно съели…
— Так, — насупился владыка и сгреб рыжую бороду в кулак. — И ране я подозревал, теперь же зрю воочию: страшное гадючье гнездо свили бояре за моей спиной.
— Всех бояр под одно не ровняй, — заикнулся было Ждан. — Я тебе все сказал, как на духу.
— Не всё! — взорвался владыка. — Не все ты сказал и главное утаил. Про то и словом не обмолвился, что тебе поручил того мужичка посадник. Думал, туманом меня отуманил, а я не простак. Однако же разговор наш не без пользы: открыл ты мне Димитрия Якуновича…
— Так нешто за правду не простишь нас, владыко, так и не заступишься?
— Так и не заступлюсь.
— Тогда нам один путь — правды искать у самого господина Великого Новгорода, — сказал Ждан, и они с Репихом вышли из палат.
3
— Что ты задумал, Ждан? — испуганно спросил его Репих, когда они садились у владычного всхода на коней. — Что такое говорил про Великий Новгород?
— Ежели жизнь дорога, так езжай со мной, — процедил сквозь зубы Ждан. — Не мы с тобой двое ответчики, пущай и Фома с Домажиром не прячутся по своим норам.
Поехали к Фоме.
— Эй, Фома! — застучали в ворота, — Отворяй-ко, да поживей!..
Боярин зевал и почесывался, будто его подняли со сна. Но дотошный Ждан сразу понял по его глазам, что не спал Фома — ждал, знал, что приедут к нему его дружки.
— Вместе мы пировали, вместе нам и похмеляться, Фома, — сказал он хозяину. — Надевай свой лучший кафтан, поедешь с нами.
— Никуды я не поеду с тобою, Ждан, — замахал на него руками Фома, и лохматая его голова затряслась от возмущения. — Зря стучался ты в ворота, зря подымал меня с постели. С сего дня я тебе не товарищ. И тебе, Репих, советую возвращаться домой. Не езди со Жданом по улицам, беду на себя накликаешь.
— Нет, Фома, так легко тебе со мной не расстаться, — пригрозил Ждан. — Ежели я потону, так и ты не выплывешь. Вместе пойдем ко дну. А без дружков моих мне будет скучно.
И он стал звать в горницу слуг:
— Несите боярину вашему лучшее платно, да шапку с алым верхом, да новые сапоги, да пояс с каменьями, чтобы перепоясал он чресла, да меч да седлайте коня!
— Что это ты в моем доме расхозяйничался? — ворчал Фома. Однако же дал себя и одеть и обуть и позволил посадить на коня.
— Теперь путь наш к Домажиру, — распоряжался Ждан.
Домажир встречал незваных гостей в исподнем. Расплылся в улыбке, руки раскинул для объятий:
— Вот радость-то! Входите в избу.
Вошли, сели. Ждан удивился:
— Чему это ты, боярин, обрадовался?
— Да как же так? Али вы ничего не знаете?
— Что надо, то знаем. А в чужие дела нос не суем.
— Да какие же это чужие дела? Князь наш на литву собирает войско.
— Ну и что? Тебе-то что за забота?
— Не забота, а хлопот полон рот, — сказал Домажир, потирая ладони. — Иль не приметили вы, что достроили мне скотницу?
— Вот оно что, — протянул Ждан. — Ну так знай, что скотница тебе ни к чему.
— Это как же так — ни к чему?
— А вот так. Ответ нам с тобою держать. И мне, и Репиху, и Фоме.
— Да мне за что?
— Аль в совете со мною не сиживал?
— Сиживал.
— Аль Митьку в Новгород не звал?
— Ну, звал.
— Аль Святослава не ты брал на Городище?
— Был грех, брал. Так что с того?
— А то, что не всё коту масленица… Одевайся, и поедем с нами.
Поехали. На вечевой площади в подполе купеческой избы сыскали пьяного звонаря. Вытащили за шиворот на свет:
— Ударь в колокол!
Звонарь не сразу сообразил, что к чему, заупрямился. Фома привел его в чувство затрещиной. Только тут разглядел мужичок, что перед ним не простцы, не дружки его бражнички, а важные бояре. Подхватил свисающие порты и — к колоколу.
Сполошный призывный звон поплыл над Новгородом. Прилежно раскачивал звонарь тяжелое било, повисал на веревке, подобрав под себя ноги, старался угодить передним мужам. А те гуськом уже поднимались на степень.
Скоро на площади яблоку негде было упасть. Сбежались кто в чем, тревожно расспрашивали друг дру га, по какому случаю собрано вече, с любопытством разглядывали стоящих на возвышении бояр. Добродушно переговаривались друг с другом:
— Вот этот — Ждан.
— А тощий — Репих.
— С лохматой головой — Фома. А тот чернявенький-то, что за Репиха прячется, — Домажир…
Недоумевали:
— В колокол ударили, а ни владыки, ни посадника не видать.
— Должно, скоро объявятся…
Но Ждан выступил вперед и начал говорить:
— Низкий поклон тебе, господин Великий Новгород!
Толпа задвигалась, зашумела. Голос боярина беспомощно таял в воздухе. На какое-то мгновение Ждан растерялся, и хитрая его задумка вдруг показалась ему никчемной.
Но лица всех были устремлены на него с ожиданием. И, набрав в легкие побольше воздуха, Ждан дрогнувшим голосом вопросил:
— Все ли вы знаете меня, люди добрые?
— Как не знать, — отвечали из толпы. — Говори, боярин, а мы тебя слушаем. Почто колоколом всполошил?
— На вече попусту не зовут. На литву идем — про то мы ведаем. Аль еще какая стряслась невзгода?
— Невзгода, люди добрые, ох невзгода-то, — подбодренный откликами, закатил глаза боярин. — Сызнова провели вас, как простаков, а вы и рады. Думали вы, что волю вам добыли Мстислав с посадником, а они припасли для вас еще горший хомут.
Люди смотрели на него с недоумением. Чудно говорил Ждан и не совсем понятно. Но помалкивали, знали: почти всякий раз на вече начинали смутно. Зато кончали едва ли не всеобщей свалкой. Как-то на сей раз обернется?
— Припасли для вас хомут, — продолжал боярин, — ибо не мир принесли они вам, а позор и унижение. Как были володимирские сверху, так и остались. А им за это давали еще великие дары…
— Да ты-то куды глядел? — послышалось из толпы. — Чай, и сам был вместе со Мстиславом?
— Вместе был, да думал порознь, — нашелся Ждан. — А князь с посадником спелись. Продали они нашу волюшку. Обещали, слышь-ко, Всеволоду за то, чтоб повернул он свои рати, наши головы.
— И енти туды же! — взвизгнул кто-то. — Мало понизовским Мирошки Нездинича?
— А не врешь, боярин?
— Вот те крест, не вру, — все более приободряясь, отвечал Ждан. — Так не пришла ли пора, Великий Новгород, о посаднике и о князе помыслить? Обманывает вас Боярский совет, владыко тож со Всеволодом.
— Владыку мы не избирали.
— Его и митрополит не утверждал.
В толпе были знающие. Не все драли глотку, иные и думали. А среди думающих были и такие, что сомневались.
— Нам бы посадника послушать, — стали требовать они.
— А и впрямь, — подхватили с разных сторон, — почто пришли на вече без посадника? Обвиняете его, а спросить нам не с кого.
— Зовите Димитрия Якуновича! Пущай скажет и он нам свое слово.
А Димитрий Якунович, поднятый колоколом с постели, уже пробивался через толпу к помосту.
В распахнутом кафтане, борода взлохмачена ветром, — Димитрий Якунович вышел вперед и поднял руку, призывая к тишине.
— О чем брехали вам тут бояре, я не слышал, — сказал он убежденно, — но привела их к вам, новгородцы, лихая забота: замыслили они смутить ваши души неверием и посеять средь нас вражду. Не о Новгороде пекутся они, а о своей выгоде. Ко мне сунулись думцы — я их слушать не стал, сунулись к владыке — и он прогнал их из своих палат. Вот и решили они, что вы за них заступитесь. А вспомните-ко, кто недавно на этом же самом месте смущал вас и толкал к убивству? Не те ли же самые бояре? Не они ли насылали вас на Святослава и шли во главе смущенных на Городище? И не они ли накликали на Новгород беду? Не из-за них ли разгневался на нас Всеволод? И не их ли стараниями снова ввергнуты мы в кровавую распрю?..
Красноречив был Димитрий Якунович. До сей поры ни разу еще он с народом так не говаривал. И когда Ждан попробовал отстранить его и еще раз обратиться к вечу, на него закричали со всех сторон:
— Не трожь посадника!
— Изыди, слушать тебя не хотим!..
— Все вы обманщики и кровопийцы!
А кто-то уже подстрекал заколебавшуюся толпу (не один явился Димитрий Якунович):
— С моста их да и в Волхов!
Бояре, подобрав полы шуб, стали пятиться и потихоньку спускаться с помоста, но резвый голос поджег вечников:
— Глядите, куды бояре подались!
К подножью степени, размахивая клюкой, подкатился гусляр Якимушка — самым бойким из зачинщиков он оказался (вернувшись из Твери, владыкой принят он не был, зато посадник его приметил и нет-нет подкармливал на своем дворе).
— Не замай, Якимушка, — сказал ему Ждан, — лучше уйди поздорову с дороги.
Но гусляр замахнулся на него клюкой, промазал и сам рухнул в утоптанный снег. Ждан перешагнул через него, хотел прыгнуть к коню, однако же на полпути перехватили его чьи-то руки, потянули к земле, ослепленное злобой бородатое лицо ощерилось гнилозубым ртом:
— Калеку бить?!
Полетело, покатилось по площади:
— Бьют… Бьют гусляра бояре!
И многоустно отозвалось:
— Чего глядеть, на мост их!
Репих беспомощно трепыхался и постанывал в объятьях двух озлобленных вечников, обмякшим Фоме и Домажиру вязали поясками руки за спину. Ждан всхлипывал, говорил, озираясь на Димитрия Якуновича:
— Что, Митька, верх взял?
Посадник отвечал с помоста:
— Злодею палка завсегда найдется. Худо, что не со мной ты, Ждан, да делать нечего. Выпью медку за твой упокой…
— Захлебнешься медком — горек он.
— Ничего. Другие пооглядчивее будут.
А вечникам, державшим бояр, он сказал:
— Чего замешкались? Волоките их к Волхову!
Толпа, подталкивая перед собою пленников, двинулась к мосту.
— Да неужто и впрямь потопят нас, как хотят? — озираясь, спрашивал Домажир. — Так почто же ставил я бретьяницу, почто злато копил?
— Молчи, — сквозь зубы ответил Ждан. — Молись богу, а не о злате думай. Кинут нас в прорубь, так пойдут зорить усадьбы. Али сам не подбивал, бывало, вечников? Али сам чужим добром не пользовался?
Фома со страху идти не мог. Мужики тащили его, как куль, на своих плечах, злились:
— И чем только набил ты свое чрево, боярин?
Якимушка, целый и невредимый, подпрыгивая на одной ноге, опережал толпу, сыпал и прибаутками и присказками. Димитрий Якунович, подбоченясь, высился над всеми на вороном коне.
И вдруг надеждой плеснуло боярам в лицо, Якимушка замер с поднятой над головой клюкой: от детинца навстречу толпе скакал молодой вершник, размахивал руками:
— Стой! Стой!
Толпа недоуменно замерла. Державшие Фому мужики отпрянули в стороны, и боярин с тяжелым хрястом рухнул им под ноги.
Яркое солнце било в глаза, и Димитрий Якунович, приложив ко лбу ладонь козырьком, чтобы защититься от слепящих лучей, увидел спускающийся от ворот знакомый возок владыки.
Возок повихлял по намерзшим на тесинах льдинам, кони захрапели и остановились. Владыка, опираясь о посох, вышел на мост.
Димитрий Якунович недовольно нахмурился. Толпа притихла, передние попадали на колени. Якимушка перекрестился, попятился и юркнул за спины мужиков.
Митрофан молча приблизился, оглядел связанных бояр, спросил, обращаясь к посаднику:
— Почто вече правили без владыки?
— Не мы правили, отче, — нетерпеливо ерзая в седле, отвечал Димитрий Якунович, — бояре сами ударили в колокол…
— Сами, сами… — зашелестело в толпе.
— Почто же подняли переполох? — обратился владыка к Ждану.
— Правды искали, отче. Да вот как все обернулось.
— А вы, — ткнул владыка перед собой посохом (мужики отшатнулись), — вы-то правду сыскали ли?
Все смущенно молчали.
— Не мешай нам, отче, — поморщившись, сказал за всех Димитрий Якунович, — что вече постановило, тому так и быть.
— Ой ли? — взметнул бровь владыка. — Не твои ли людишки подбили народ, а теперь прячутся за чужие спины? Не ентот ли громче всех кричал? — шагнул ом к Якимушке. Гусляр побледнел, озираясь, и пал на колени. Мужики отодвинулись от него.
— Ты?! — грозно сверкая глазами, подался к нему Митрофан.
— Помилуй, отче! — взмолился гусляр, подползая к его ногам. — Не по своей шумнул я воле.
Владыка перевел взгляд на Димитрия Якуновича:
— Аль мало тебе крови, посадник? Аль и свои грехи задумал вместе с ними припрятать в проруби?
— Да в уме ли ты, отче? — деланно возмутился посадник и тихонько понукнул коня на сторону (сгоряча, чего доброго, вместо бояр-то его сунут в Волхов!).
— Как с владыкой разговариваешь! — закричал Митрофан и ударил посохом так, что ледяные искры брызнули во все стороны. Якимушка выронил клюку и закрыл лицо ладонями. Мужики, крестясь, отодвинулись к перилам. Конь посадника уже почти выбрался из толпы; приподняв плечи, Димитрий Якунович все ниже склонялся к гриве, все сильнее вонзал шпоры в поджарые бока. Искоса поглядывая на него, владыка довольно усмехнулся, обратился к растерянным людям на мосту:
— Вины боярской я не умалю. Водится за ними грешок, и в совет мы их боле не допустим (Ждан вздрогнул и опалил его ненавидящим взглядом)… Однако ж и за посадником глаз да глаз нужен. А на Всеволода вы не серчайте — ну какой бы стерпел отец, ежели бы сынов его терзали на чужбине?
— Оно-то так, — послышался неуверенный голос. Другие тут же подхватили, даже вроде бы и с облегчением:
— Курица и та за своих птенцов…
— Чай, родное семя…
— Ты уж не гневись на нас, владыко. По неразумению мы — крикуны смутили…
Кто-то находчивый предложил:
— А может, Якимушку бросим в прорубь?
Гусляр вскрикнул, забился в ногах владыки:
— Не дай, отче, толпе на поругание!
Жалостливый голос сказал:
— Ишь, как взвился сердешный. Куды уж бесполезный мужичонка, а тож хочется жить.
— Отпустите вы его, — заохали затесавшиеся в толпу бабы, — худого вам не сделал человек, — глядишь, на что и сгодится…
— Да на что сгодится-то? — мялись, сдаваясь на их уговоры, вечники. — К одному только и приучен он, что меды пить.
Чувствуя настроение толпы, Митрофан с улыбкой сказал:
— И впрямь, не троньте Якимушку, он вам еще песню споет.
— Спою, ей-богу, спою, — ухватился Якимушка за последнюю надежду.
— Помалкивай уж, — совсем добродушно прицыкнули на него, — наслушались мы твоих песен — муторно с них. Ты лучше меды пей да на вече наперед других не высовывайся, коли разумом тебя господь обделил. Как-нибудь и без тебя разберемся.
Глава седьмая
1
Только на Всеволодовой силе и держался Рюрик в Киеве — не то давно бы скинул его Чермный.
Но шли дни и годы, жизнь старого князя была хмельна и неразумна, болезни, приходившие одна за другой, подтачивали его, и как-то однажды утром, проснувшись, он едва поднялся с ложа.
На столе дожидалось его обычное вино в принесенном из ледника жбане (слуги были обучены, и вот уже много лет ни разу не случалось, чтобы князь проснулся, а вина на столе не было).
— Господи, господи, — пробормотал старый князь и, едва передвигая скрюченными ногами, по стенке, по стенке добрался до стола. В чару, стоявшую рядом, вино наливать не стал — пил прямо из жбана, вздыхая и покряхтывая.
«Да что было-то, что было?» — мучительно вспоминал князь вчерашний вечер.
А ничего особенного и не было. Как обычно, как все эти годы, Рюрик правил пир. И бояре были на пиру, и торговые гости. Званы были и гусляры и скоморохи.
Но с некоторых пор наскучили князю обычные забавы. От гусляров бросало в сон, скоморохи не то что развеселить его не могли, а даже ввергали в гнев. И их выталкивали еще до того, как Рюрик сдергивал со стола скатерть и начинал топтать опрокинутые на пол блюда с яствами.
Другие придумывали для него развлечения, но самую лучшую из забав выдумал сам князь.
— Господин я в своем городе али не господин? — говорил он, аж вращая белками глаз.
— Воистину, господин. — отвечали ему, кланяясь.
— Ну, а ежели господин, так все со мною! — распоряжался он и в растерзанном кафтане выскакивал во двор, садился на коня и в полночь-заполночь отправлялся полошить уснувшие посады. Бояре и купцы тоже были с ним, а ежели кто увиливал, того брал на заметку Чурыня, снова передний муж и самый близкий к Рюрику человек.
Убедив через Стонегову ложь Ростислава в своей преданности старому князю, устранив Славна (тот убрался в свою вотчину и больше в Киев не показывался), уговорив Рюрика расстричься, Чурыня зажил на Горе припеваючи.
Коварный боярин, находчивый и увертливый, как уж, во всем подпевал Рюрику. И забава с посадами тоже им была намеком подана, а князь решил, что она ему самому пришла в голову.
Вот и вчера налетел Рюрик со своими сотрапезниками на гончарную слободу. У печей побили посуду, раскидали горшки и корчаги, а одного из юнот обмазали глиной и затолкнули в горн. Увезли с собою девок, усадили в тереме на столы, и снова бражничали, и снова потешали себя скоморохами…
Крепкие ромейские вина лились рекой. Ничего не жаль было Рюрику — лучшие годы утекли, чего уж там жалеть! Спешил он добрать недобранное, а того не замечал, что потерял большее, чем в хмельной реке утопил и молодость свою, и былые надежды.
В другие дни, бывало, после заветного жбана слабость быстро исчезала, но сегодня она почему-то держалась стойко, а от ног подымалась к сердцу противная знобкость.
Дверь скрипнула, кто-то вошел в ложницу. Рюрик не пошевелился, даже не приподнял головы. Только приоткрыл отяжелевшие, чужие веки, увидел бородатое лицо, внимательные, в прищуре, глаза. Догадался: Чурыня.
— Чего тебе?
— Худо, княже?
— Ох, как худо. Почто свет заслонил? Уйди.
Чурыня тихо отодвинулся, но из ложницы не вышел. До Рюрика доносилось его ворчливое бормотание, поднимавшее в князе беспричинный гнев.
«Вот все они так. Умереть — и то спокойно не дадут», — подумал он, закрывая глаза.
В темноте было спокойнее, обрывками грезилось приятное. Все гуще обволакивал голову прилипчивый хмель. А от ног поднимался пугающий холод…
Чурыня продолжал бормотать, постукивал жбаном — должно, допивал оставленное князем. А чтоб его!..
Рюрик резко повернулся — вскрикнул от боли в боку, сжался от страха. Чурыня снова приблизился, низко склонился над ним, глядел молча.
— Почто молчишь? — рыкнул князь.
— Не истопить ли баньку?
Рюрик помолчал, прислушиваясь, как все упорнее леденит поясницу холод. Ступни ног покалывало, немели пальцы. Может, и впрямь попариться — полегчает?
— Так повелишь, ли, княже? — словно угадывал его мысли Чурыня.
— Велю, — сказал Рюрик, лишь бы поскорее избавиться от настырного боярина. Чурыня отпрянул от него, побежал поднимать слуг. Оставшись один, князь вздохнул облегченно.
И снова загрезилось, снова вырвались из памяти приятные сны. А холод все упорнее сковывал ему чресла, и голова кружилась — но уже не от вина.
Внезапно Рюрика охватило беспокойство: такого с ним еще никогда не бывало. Он попробовал пошевелить ногами, но они были закованы в ледяные железа и не двигались. Рюрик приподнялся, протянул руку, коснулся живота и вздрогнул: живот был чужой, холодный и скользкий, как у лягушки.
У ложа появились люди. Чурыня прижимал Рюрика за плечи к подушке, кто-то плескал ему в лицо душистой водой.
— Что это ты, батюшка, такой скорбный нынче? — ворковал Чурыня. — Что это тебе привиделось?
Рюрик пытался вытянуться. Ему казалось, что если он хорошенько вытянется, то холод не достанет до сердца. Тупая, ноющая боль пронзала ему грудь.
— Эко холодный ты весь какой, — сказал Чурыня и, обернувшись к стоящим за его спиной, крикнул: — Несите одеяла, да поболе: знобко нашему князю!
Одеяла навалили на Рюрика горой, а ему чудилось, будто это земля, будто схоронили его заживо.
— Ну как, полегчало, княже? — спрашивал с воли испуганный голос Чурыни.
— Худо, совсем худо, — слабо отвечал из могилы Рюрик. — Землю-то скиньте… давит.
— Потерпи, князюшко…
— Холодно…
Куда уж боле — все одеяла, что были в тереме, собрали и накинули на князя. Постельничий прибежал с охапкой шуб.
— Ступай, ступай, — зашикали на него. — Аль не видишь, отходит князь. Лицо-то как посерело, язык едва ворочается…
А Рюрик говорил с присутствующими:
— Анну берегите. Сыновей, сыновей… Чермному — кукиш: Киева ему не отдавайте. Зовите Ростислава.
Но это только ему казалось, что он говорил. Никто не мог разобрать его слов. В горле князя хрипело и булькало.
Все ближе к сердцу леденящий холод, все сильнее стужа. Вытянуться, приподняться… Еще немного. Ага, сдается, окаянная! Теплом повеяло от земли, все легче несметная ноша.
— Никак, воспрял князь! — удивился кто-то.
«Схоронили, — со злорадством подумал Рюрик, — а я жив, жив…»
И ложница стала медленно выступать из мрака.
2
Сидя в Чернигове, Всеволод Чермный со дня на день ждал кончины Рюрика.
И весть, принесенная из Киева, взбодрила и порадовала его: теперь осталось недолго, добьют старого князя меды.
Но, чтобы не дать промашки, он решил еще раз уговорить митрополита отправиться во Владимир, а причина для этого была веская. Решился Чермный на последний шаг — отдать дочь свою за Всеволодова сына Юрия, узами брака связать Мономашичей и Ольговичей.
Случай представлялся удобный: митрополит сам прибыл в Чернигов.
Чермный был человеком расчетливым, но если надобилось, то и хлебосольным. Матфея встречал он пышно, колокола звонили по всему городу.
Митрополит, привыкший у себя в Киеве к скромности, даже упрекнул князя. Но Чермный ему на это отвечал:
— В долгу я перед тобою, отче.
— Это в каком же долгу-то? — спросил Матфей. — Был я во Владимире по твоей просьбе, но вернулся почти что ни с чем.
— Да кое с чем вернулся, — загадочно сказал князь. — Не все сразу делается. Помягчал ко мне Всеволод, не вовсе отринул. И в том твоя большая заслуга.
— Ну, коли тебе и этого довольно, то благодарствуй, — сказал Матфей. — Однако же и я зело рад, что довелось мне побывать в Залесской стороне…
Большое дело не сразу делается. И Чермный решил серьезный разговор отложить до следующего раза. А покуда сопровождал он митрополита по городу, стоял службу в церквах, молился истово, изо всех сил старался показать Матфею свою набожность.
Старику нравилось проявленное к нему внимание. Был он и на пиру у Чермного и немало дивился, как чинно и благопристойно вели себя в Чернигове бояре. Не то что Рюрик и его думцы, от которых стонал Киев.
И Олег, брат князя, понравился митрополиту. Был и он, как и Чермный, почтителен и набожен. Смиренно подходил к руке Матфея, стоял, потупясь, как девушка.
Понятно, не вовсе слеп был митрополит — видел он и то, что не для кого-нибудь, а для него расстарался князь. Но разве это плохо?
И если Чермный думает, как бы сесть после Рюрика на Горе, то и Матфей с ним. Лучшего князя на сю пору для киян все равно не сыскать.
Вот почему он не удивился, когда на третий день после пиров и празднеств сам Чермный напросился к нему в гости. Приехал он к митрополиту на двор с одним только меченошей, и Матфей не выставлял на стол ни медов, ни утонченных яств. В скромной горнице все было обставлено по-скромному. Да и сам митрополит выглядел по-домашнему просто.
— Всему свой срок, — сказал он, усаживая князя, — и знаю я, что приехал ты ко мне не без нужды.
— Угадал ты, отче, — ответил Чермный. — Нужда у меня к тебе есть, и немалая.
— Тогда не будем время тянуть. Говори, да покороче.
И Чермный сразу приступил к делу.
— Тебе, отче, больше других ведомо, что дни Рюрика сочтены.
— То одному богу ведомо, — отозвался митрополит, прикрыв глаза и осеняя себя крестом. — Однако же и я так мыслю: невоздержан князь, пьет сверх меры, долго ему не протянуть.
— Вот, — подхватил Чермный, — сие всем видимо, а кияне ждут не дождутся его кончины…
— Грешно сие, — сказал Матфей.
— Грешно, да куды подеваться? И так говорили мне: теперь Рюрик слаб, никто его не боится — ступай и свергни его с Горы. Устали мы от его проделок.
Матфей кивнул, но ничего не сказал. Глаза его, как и прежде, были прикрыты.
Чермный продолжал:
— Но я ответил киянам отказом. Не вижу в том великой для себя чести — идти и свергать больного князя. И так уж он одною ногой вступил в могилу, вторую подталкивать не хощу.
Митрополит открыл глаза, поглядел на Чермного с любопытством. Не часто доводилось ему обнаруживать в князьях такое благородство: чаще они готовы были и по малому случаю, ежели такой представится, перегрызть друг другу горло. Чермный удивлял его и озадачивал.
Князь улыбнулся, догадавшись, о чем только что подумал Матфей. И, чуть помешкав, продолжал:
— И еще есть к тому препятствие. Два старых корня дают на Руси соки могучему древу. Но то один корень перехлестнет, то другой. А земля едина, и ссориться нам ни к чему. Однако же мономашич Всеволод может не принять меня на киевском столе…
— Всеволод разумен, — заметил митрополит.
— Оно так, отче, — кивнул Чермный. — Но все ж таки без его благословения мне на Горе не быть. А сяду — так сызнова пойдет великая распря.
Матфей улыбнулся, остановил Чермного движением руки:
— Не хощешь ли ты, чтобы в другой раз навестил я Всеволода в его Залесье?
— Хощу, отче, — воспрял Чермный, радуясь, что митрополит сам направил беседу в нужное русло. — Хощу, отче, но знаю, что будет это тебе не легко.
— С чем же отправлюсь я ко Всеволоду? — спросил Матфей. — Ведь на прежнюю твою просьбу он уж ответил отказом. А новая и вовсе не проста.
— Кто же говорит, что проста! — воскликнул Чермный. — Иначе снарядил бы я с грамотой гонца, а не просил тебя об услуге. И не с пустыми руками поедешь ты, отче.
— Духовные пастыри не везут с собою даров, — нахмурился митрополит. — Сие есть суета сует, и мне не приличествует по сану.
— Вот ты о чем подумал! — улыбнулся Чермный. — Да разве дарами, пусть и самыми богатыми, прельстишь владимирского князя! У него и злата, и серебра столь, что ежели сгрести вместе все наши бретьяницы, то и половины не наскребем.
— Тогда почто смущаешь меня, князь?
— О другом моя речь. И забота моя иная. Я ведь и допрежь того, как сели мы к столу, тебе сказывал: два корня на Руси. У Всеволода сын подрос, а у меня дочь на выданье. Что, как сыграть нам свадьбу, да породниться, да и кончить былые счеты?..
— Вона куда ты метнул! — разулыбался Матфей. — Уж не сватом ли ты меня послать хощешь во Владимир? Сроду не знавал я, чтобы ходили митрополиты в сватах.
— Так кого иного о том попрошу? — отчаялся Чермный. — Иного-то Всеволод и слушать не станет. Ты один только это и сможешь, отче.
— Сроду не хаживал я в сватах, — задумчиво повторил митрополит. Но заметно было, что слова Чермного возымели действие. Дальше он слушал князя с еще большим вниманием.
— Не глух же Всеволод и должен внять голосу разума. Ежели прежде хотел он иметь на дружбу со мною согласие Рюрика, то нынче надежды сии пусты. Не токмо со мной, но и не с кем другим не станет мириться Рюрик, ибо во всех видит только врагов, покушающихся на его стол, — говорил Чермный. — Куды уж дале, ежели и сына своего Ростислава велел от себя гнать, подозревая его в заговоре, а младшего, Владимира, держит при себе, как в заточении, — ни удела ему не дает, ни на думу не кличет. Все передоверил боярину Чурыне, а Чурыня корыстолюбив и злопамятен, близость свою к князю использует, чтобы извести прежних своих врагов… И мнится мне, что Всеволод про все это знает, ибо дочь его Верхослава не из тех, что у мужа под каблуком. Умна она и начитанна, и нрав у нее крутой и решительный, как у отца.
Матфей подтвердил его догадку.
— Сие подтверждают и письма ее к игумену Симону, — сказал он и тут же спохватился: как бы не подумал Чермный, что церковная братия перехватывает грамоты. Поправился: — О том сам игумен мне говорил и гневался на печерского черноризца Поликарпа, досаждающего Всеволодовой дщери своими честолюбивыми мечтами: наскучило-де ему у нас и нельзя ли получить епископство.
— Вот видишь, отче, — сказал Чермный (о том, что письма, посылаемые в Печерскую обитель, вскрываются и о содержании их доносится митрополиту, он знал уже давно и только про себя посмеялся Матфеевой оплошке), — вот видишь, отче, — не пусты и не бесплодны мои задумки.
Он и не надеялся на то, что митрополит сразу же даст свое согласие. Еще долго пришлось ему уламывать Матфея, прельщать его выгодой предстоящего хождения в Залесье. Да и дорога была нелегка и опасна. Сам он тоже в митрополитовы-то годы не сразу бы на нее решился.
— Дам я тебе, отче, для охраны своих людей. Лучших дружинников отберу. Лучших коней пригоню из своих табунов. Ни в чем не будет тебе отказа. Покуда лежит зимний путь, доскачешь быстро.
— Хорошо, уговорил ты меня, — сказал Матфей. — Нужную дорогу правит бог. А чтобы в Чернигове не засиживаться, вели сегодня же собирать возы. Ежели все будет ладно и в срок, ежели твои люди не замешкаются, то в конце седмицы и тронемся, благословясь.
— Ну, Егорка, — сказал дьякон Богдан, входя в избу и от двери бросая шапку свою на лавку. — Нынче зван я был к митрополиту — так велел он тебя собирать в дорогу.
— Куды же это? — удивился Егорка. — Коли в Киев, так почто и ты не с нами?
— Мне-то в Киев возвращаться велено. А ваш с Матфеем путь лег ко Владимиру.
У Егорки аж дух перехватило от радости. Не поверил он Богдану: дьякон был известный в Киеве пересмешник и охотник до разных невинных проказ. Нешто снова соврал? Но вид у Богдана был серьезный и даже озабоченный.
— Ну, что глаза на меня вылупил? — прикрикнул он на Егорку. — Сколь раз тебе повторять: обоз уж стоит, и митрополит, поди, вышел на крыльцо, глядит по сторонам, тебя дожидаючись.
Нет, не врал Богдан, сам снял со стены суму, стал набивать ее разным дорожным барахлом: сунул Егоркино исподнее, новые чеботы, принес из сеней краюху замерзшего хлеба, отрезал кусок копченой оленины, завернул в тряпицу, в кожаный мешочек, чтобы не намокла, насыпал соли.
Прыгая то на одной, то на другой ноге, Егорка быстро напялил на себя теплые штаны, сорвал с гвоздика полушубок. И, схватив со стола суму, сразу кинулся к двери.
— А прощаться кто будет? — сказал с упреком Богдан. — Али мы с тобой нехристи?
Егорка засмущался и приблизился к дьякону. Богдан обнял его, заглянул в глаза:
— Рад?
— Еще как рад-то!
— Ну, иди, — оттолкнул его от себя дьякон, и Егорке показалось, будто блеснула в Богдановых глазах слеза. Да и у него самого вдруг защипало в носу. С чего бы это?
Жили они с Богданом не то чтобы душа в душу, но с первого же дня, как Егорка появился в Киеве, дьякон почувствовал к нему расположение. И всем это было заметно, заметил это и Егорка.
Не в общую избу повел Богдан молодого певчего, а к себе домой. Помыл его в баньке, кашей накормил, спать уложил, утром стал про жизнь расспрашивать. И чем дольше рассказывал про себя Егорка, тем все теплее становился у дьякона взгляд. А когда молодой певчий кончил свою историю, стал свою историю сказывать ему Богдан. И оказалось, что жизнь у них сходна, как две капельки родниковой воды.
Как и Егорка, дьякон не помнил своих родителей. Бродил и он с каликами по Руси, и его, как Лука Егорку, пригрел у себя заботливый старец — и ему, вишь ли, голос Богданов приглянулся…
— Оставайся со мною, — сказал молодому певчему дьякон. — Вместе службу править будем, вместе добывать свой хлеб насущный.
Не велика была у Богдана изба и редко водились в ней пироги. По-разному жили они. Иногда ссорились. Раз был случай такой, что Богдан даже поднял на Егорку руку. Да на кого не находят затмения? Егорка ведь тоже спуску ему не давал. Не прежний он был малец, окреп и возмужал. И когда однажды насели в слободе на Богдана бражники, крепко он ему помог: вдвоем-то они шестерых раскидали.
А вообще-то Богдан перед Егоркой никогда не распинался. Был он замкнут, а ежели выпадали минуты редкого настроения, то употреблял он их разве что на шутки. И ни единому слову его в такие дни Егорка не верил.
Вот и сегодня подумал — не потешается ли над ним Богдан? Ан нет. И впрямь ползет митрополичий обоз вдоль замерзшей Десны, то на берег взбирается, то спускается на лед.
Не так уж и много дней пройдет, как покажется в лесистой дебри Москва, а там на Клязьму выедут, а там пойдет дорога до самого Владимира, и однажды утром блеснут им в глаза золотые шеломы Успенского собора.
Разное приходило Егорке на ум, но чаще всего вспоминался ему Лука и добрая его жена Соломонида. Теснило в груди от предчувствия скорой встречи.
Однако же до встречи еще неблизко было. А покуда кони несли Егорку то полями, то балками; то сыпал снег, то крутила поземка. И все казалось ему, что медленно едут сани, что и быстрей бы могли. А уж куда быстрее? И так заморили возницы лошадей — торопил их митрополит, боялся распутицы. Да и дело, с кото рым он поспешал во Владимир, не терпело — к весне ждал его Чермный обратно с добрыми вестями.
Все бы хорошо, кабы и кончилось, как начиналось. Но неподалеку от Москвы случилась большая заминка.
Попал встречь обозу бывалый человек:
— Куда поспешаете, людишки?
— А ты очи отвори, — строго отвечал ему скакавший впереди сотник, — тебя мы не знаем, а с нами сам митрополит.
Мужик сошел с дороги, перекрестился, поклонился переднему возку до полоза. Из возка выбрался Матфей, мужик и Матфею поклонился.
— За чем заминка? — спросил митрополит.
— Да вот людин встал поперек дороги, — сказал сотник и замахнулся на мужика плетью. — Я вот тебя!
— Прости, отче, — упал мужик на колени перед Матфеем. — Не знал я, не ведал, кто вы такие. Вот и хотел предостеречь, — мол, дальше ехать опасно. А теперь вижу, что сам митрополит, так тебе, отче, всюду дорога открыта.
Матфей перекрестил мужика и направился сесть в возок, но услышал, как любопытствовал сотник:
— А ну-ка, сказывай, что за беда стряслась?
Митрополит митрополитом, а жизнь его в руках дружинников. Строгий дан был им наказ, и сотника наставлял сам Чермный: «Гляди в оба, чтобы и волоска не упало с головы Матфея!»
Мужик помялся, позыркал по сторонам, — бежать некуда, вокруг поле и снегу по пояс.
— Дык пожгли, вишь ли, деревни вокруг Москвы, — сказал он.
— Пожег-то кто? — конем напирал на него сотник.
— Сам не видел, не знаю. А людишки сказывают, будто приходили князь Кир с Изяславом Владимировичем да и пожгли. И по сей день где-то здесь обретаются…
«Вот те и преподнесли подарочек Ольговичи, — с досадой подумал Матфей. — Да как же я Всеволоду на глаза покажусь?»
Неладно получилось в конце дороги, но не обратно же поворачивать.
Бросив откатившегося к обочине мужика, сотник приблизился к Матфею:
— Что делать будем, отче?
— Езжайте, как ехали, — сказал митрополит и забрался под полсть.
— Трогай! — послышалось впереди.
«Хорошо бы на Кира взглянуть, — досадовал Матфей, — я бы ему выговорил».
Скоро на дороге стали попадаться беглецы. Люди шли со скарбом на плечах, гнали перед собою скот.
Показалась и первая деревенька, являвшая собою скорбное зрелище. На склоне холма стояли сгоревшие срубы, тут и там курились над пепелищем горькие дымки.
Вокруг Москвы остались одни уголья, но городские стены были почти не повреждены. На городницах толпился вооруженный народ.
С холма к обозу подскакал всадник в малиновом кафтане, резко осадил коня. Сотник выехал ему навстречу. Недолго поговорив, они разъехались, и обоз беспрепятственно втянулся в раскрывшиеся ворота.
Остановились посреди площади. Митрополит сошел с возка, засеменил, окруженный служками, через плотную толпу к указанной сотником избе. Люди падали на колени, крестили лбы. Матфей рассеянно благословил их.
На крыльце произошло движение, воины подались в стороны, и митрополит оказался лицом к лицу с князем Юрием.
«Так вот ты каков», — подумал Матфей, вглядываясь в его лицо и пытаясь определить по нему сходство со Всеволодом. Но отцовские черты были в Юрии почти неуловимыми. И смуглым цветом кожи, и темными волосами, и свободным разлетом черных бровей он больше походил на мать. Вот только разве в прищуре серых глаз сквозила Всеволодова лукавинка.
Юрий опустился на колени, приложился теплыми губами к руке митрополита. Матфей перекрестил его, приподнял и поцеловал в уста.
— Рад видеть тебя, сын мой, в добром здравии, — сказал он обычную в таких случаях фразу, вкладывая в нее особую нежность и теплоту.
Вечером обрадованные своим спасением московляне угощали митрополита и князя на славу и от всей души. Хоть и на бойком месте стояла Москва, а чтобы сразу нагрянуло столько важных гостей, случалось нечасто.
Окруженный всеобщим вниманием, разомлевший от обильных яств и от крепких медов, но еще больше от недавно одержанной победы, Юрий рассказывал Матфею, как, возвращаясь от Твери, столкнулся на Дрезне с Изяславом.
— Вот ведь что князья-то выдумали: ушло-де наше войско к Новгороду, так не поживиться ли легкой добычей, — говорил он, расслабленно откинувшись на лавке и обводя присутствующих блестящим взором. — Куды было им смекнуть, что мы так быстро управимся со Мстиславом. Константин от Твери повернул к себе на Ростов, а я с Ярославом прямехонькой дороженькой повел свою дружину на Москву. Вроде бы мы уж и дома, а тут — смерды при дороге: спаси, княже, неведомые люди зорят наши гнезда… Пронюхав про нас через лазутчиков, Кир вовремя убрался, а Изяслав замешкался, так мы половину его дружины вырубили — впредь потеряет охоту хаживать во владимирские пределы. Самого-то Изяслава тоже едва не взяли, дружинник мой Веселица так и висел у него на хвосте, да не той дорогой пошел, завяз в болоте…
Не довелось Юрию схватиться с новгородцами у Твери, так хоть здесь ему посчастливилось. Был он возбужден и словоохотлив. Совсем заговорил Матфея.
— А ты за какой надобностью поспешаешь к отцу, отче? — поинтересовался он у митрополита.
Матфей всей правды открывать ему не стал, сослался на то, что дело у него к епископу Иоанну.
— Батюшка будет тебе рад, — кивнул Юрий и дальше распространяться с вопросами не стал.
Зимой темнеет быстро. Князья и бояре отправились на ночлег по своим избам, но дружинники и вои еще долго сидели у костров за воротами у крепостного вала — в городе разводить огонь было опасно: кто коня своего расчесывал, кто правил на оселке притупившийся меч, а кто просто разговаривал с соседом.
Егорка с любопытством переходил от костра к костру — то здесь присядет, то там. Уж очень хотелось ему встретить хоть одного знакомого.
А на ловца, говорят, и зверь бежит. У самого большого огня, сбившись в кучу, грелись боголюбовские пешцы. Егорка подошел, присел на корточки, стал слушать, как тешил своих товарищей байками веселый горбун.
— Ты, Крив, ври, да не завирайся, — тут перебил кто-то горбуна. — Сроду я не поверю, чтобы взял тебя в свою дружину Роман, а что оберегал ты его от ляхов под Завихостом — так и вовсе брехня.
— Да я хоть на кресте побожусь, — возмутился Крив. — Экой ты молодой, Прокоп, а веры в тебе ни во что нет. Чего ни скажи, все не так. А сам, поди, и меча-то из ножен еще не вынимал, разве что накрошить капусты. Видел я, как вчера удирал ты от Изяславова конника, а того и не ведаешь, что ежели бы не моя стрела, так сегодня не сидел бы ты у огня и не слушал моих баек…
Знакомое имя насторожило Егорку. Стал он приглядываться к молодому пешцу и понял, что не ошибся. Не зря разыскивал он по стану своих земляков. Один сыскался-таки.
Прокоп заметил устремленный на него Егоркин взгляд и сам несколько раз посмотрел на него со вниманием.
— Погоди-ко, погоди, — вдруг отвлекся он от рассказа горбуна и встал, раскинув руки. — Ты ли это, Егорка?
Егорка тоже вскочил и кинулся к Прокопу. Поздоровались они в охапочку и ну бить друг друга по плечам и по груди да приговаривать:
— Прокоп!
— Егорка!
— Ну и здоров же ты!..
— Да и тебя не узнать!..
Выходило так, будто и не лежала между ними давняя обида. Стали вспоминать Луку, как учил он уму-разуму шаловливых чад.
— Жив ли старче? — спросил Егорка.
— А куды ж ему подеваться, — ответил Прокоп. — Не шибко много времени-то прошло, как увез тебя в Киев митрополит. А я вот, вишь ли, мечом перепоясался, — добавил он с гордостью.
Признаться, Егорка ему позавидовал. На долговязом Прокопе и кафтан и сапоги сидели ладно. Лицо обветрено, опушено ранней темной бородкой. Егорка в своей шубейке и торчащей из-под нее ряске выглядел неказисто.
— Эй, знакомцы! — позвал их Крив. — Будя вам на ветру шептаться, ступайте к костру.
— Ну-ко, спой, Прокоп, — послышалось со всех сторон. — Позабавь честной народ.
— Да что же вам спеть, мужики?
— А что хошь, то и пой.
Прокоп взглянул на Егорку и лукаво улыбнулся:
— Ну а ты, подпоешь ли мне? Али только псалмы петь и горазд?
— Отчего же псалмы? Можно и вашу, молодецкую.
— Ай да чернец! — развеселились пешцы и стали просить обоих: — Спойте лучше про добра молодца.
Нет, не совсем зазря хаживал Прокоп к Луке, не зазря угощал его дьякон березовой кашицей — пусть и рубака из него не ахти, пусть и бежал он от Изяславова конника, а песни его полюбились пешцам, да и дружинники собирались в кружок, едва только слышали его голос.
Хорошо пел Прокоп, но когда подхватил его напев густой басище Егорки, то все сидевшие у костра едва в снег со страху не попадали.
— Вот это да! — качали головами мужики. — Труба, а не голос у тебя, Егорка. И почто ему в церкви пропадать? Иди к нам — и уха тебе будет и первая доля с добычи. А девку тебе такую найдем, что и сотник позавидует.
Хороший народ сидел у костра, так и остался бы с мужиками Егорка, но митрополит был строг и придирчив — назавтра велел он ему петь в церкви заутреню, сам хотел служить молебствие во славу Юриевой дружины.
— Спасибо на добром слове, мужики, — поклонился Егорка. — Еще не раз свидимся.
— Да свидимся ли? — сказал Крив, — Во Владимире тебе, чай, не до нас будет.
Глава восьмая
1
В Киеве в тот год рано сошли снега — теплынь стояла и благодать. А в княжеских палатах жарче прежнего топили печи: Рюрик мерз, кутался в шубу, покрикивал на истопников, чтобы не жалели дров.
В ложнице, как в предбаннике, денно и нощно плавал сизоватый полумрак.
Пиров в тереме больше не правили, бояре редко заглядывали в терем. Один только Чурыня не отходил от Рюрика ни на шаг. Оберегал его от сквозняков, смекал — не дай бог, помрет князь, так ему и подеваться некуда. А что еще хуже — не потерпят его, расправятся с ним мстительные думцы.
Дошел до него опасный слушок, будто выехал из своей вотчины боярин Славн и не сегодня-завтра объявится в городе. И будто, отъезжая в Киев, он так говорил: «Князь скоро помрет, а Чурыню я сам изведу. Много горя хлебнули из-за него кияне».
Похоже, что это были его слова, а Славн впустую угрозами не разбрасывается, и третьего дня Чурыня отправил своего человека проверить слухи. Ежели Славна и впрямь в вотчине не окажется, то нужно ловить его по дорогам либо в самом Киеве.
И еще одна забота точила Чурыню: по весеннему паводку вернулся из своей поездки во Владимир митрополит Матфей. По пути он гостил в Чернигове у Чермного, но недолго, однако же; о чем говорили они, боярин не знал. Но догадывался: неспроста повадился митрополит по гостям. В прошлый раз просил он позволения у Рюрика и не скрывал, что беседовал со Всеволодом во Владимире и что Всеволод велел кланяться великому князю и спрашивал его, согласен ли он на мир и дружбу с Чермным. В тот раз Рюрик рассердился и выговаривал Матфею за самоволие — на этот раз митрополит даже не пришел к нему с дороги, даже не справился о здоровье. А ведь зимою едва не помер князь, едва его выходили. И в самую ту пору снова Матфей встречался с Чермным.
Все, все в один клубок скручивалось, и одно только смущало Чурыню: неужто не отдаст Всеволод Киева Ростиславу?
Не верилось в это, и верить не хотелось.
Закутавшись в шубу, Рюрик тихо сидел у стола, тоскливо смотрел на боярина.
— Что, князюшко, снова лихо тебе? — заботливо спрашивал князя боярин. — Не велеть ли свечечку запалить?
Рюрик отрицательно мотал головой, тихо отвечал:
— Скучно мне, боярин.
— А ты святое писание почитай, вот и развеселишься.
— Какое же это веселье? Чудно говоришь ты, боярин.
— Чудно, да праведно. Все великие праведники исцеляли себя святым писанием от недугов, изгоняли соблазнявших их бесов.
— Не праведник я, зело грешен, — жаловался Рюрик. — И не спасет меня ни твое писание, ни посты, ни молитвы. Огненная геенна припасена для меня в аду…
— Всем князьям дорога в рай уготована, — говорил Чурыня.
— Да много ли ты знаешь, — криво посмеивался Рюрик. — Сам-то тоже небось побаиваешься — и ты грешен, и ты пролил реки крови, всю жизнь пребывал в суете и лжи.
Никогда еще так не говаривал с ним князь. И от этих разговоров Чурыня смущался еще больше.
Как-то Рюрик ему сказал:
— Нет ли слухов каких от Славна?
И это обеспокоило боярина. Готовясь к смерти, что-то совсем не то припоминать стал князь.
— А что Славну сделается? — сказал Чурыня. — Живет себе, поживает в своей вотчине. Про нас он и забыл.
— Да вот я про него забыть не могу, — вдруг признался Рюрик, — Нынче снова пришел он ко мне во сне, грозился, хмурился, ногами топал…
— Это на него похоже, завсегда был он на тебя в обиде. Поди, и сейчас если и поминает, то недобрым словом.
Про слушок о выезде Славна Чурыня промолчал, но так подумал: «Вещие снятся князю сны».
Тем вечером прибыл к нему наконец-то посланный в Славнову усадьбу человек.
— Ну? — нетерпеливо спросил его Чурыня.
— Всё так, боярин. Нет Славна в усадьбе.
— Да хорошо ли ты поспрашивал? Да всё ли, как надо, проведал?
— Всех поспрашивал, боярин-батюшка. Всю округу излазил.
— И ничего? И никто даже возка его не видал?
— И ни возка, и ни боярина. Ну будто сквозь землю он провалился.
— Та-ак, — протянул Чурыня и своему человеку сказал: — Ищи Славна в городе. Не иначе как обретается он в Киеве у своих дружков.
Когда слухи подтвердились, боярин совсем потерял покой. Ведь понимал же он, что неспроста поднялся старый ворон со своего насиженного гнезда. Значит, почувствовал — запахло мертвечиной, значит, не он один, у есть и еще в Киеве людишки, которым тоже спится и видится, как лежит Рюрик в гробу. Дальние у них задумки, и уж Чурыню в любом случае они не обойдут вниманием: больно насолил он всем. За все теперь с ним сполна сведут счеты.
Вот почему так он оберегал Рюрика, вот почему и свежего воздуха боялся впустить в князеву ложницу. Покуда Рюрик жив, и ему опасаться нечего. Не даст его в обиду князь…
Да вот не даст ли? Ишь, как старый вдруг заговорил про Славна! Чего доброго, велит к себе звать, приласкает, как в былые годы.
А человек, которому Чурыня доверился, рыскал между тем по посадам и по боярским теремам, у купцов и у слуг по-разному выспрашивал. И к тем лишь купчишкам он приставал, что ходили на Чернигов, — никак не миновать им было в пути Славновой вотчины. Но купцы отвечали, что боярской дружины им не попадалось. Так, может, без дружины, а только со слугами прискакал Славн в город? Нет, и таких видеть не доводилось.
Бродя у боярских теремов, Чурынин человек беседовал с сокалчими и конюшими. Про то, про се заводил речь, а больше про гостей — где какой пир пировали и много ли народу было звано на пир.
Но сокалчие и конюшие тоже уши держали топориком: не очень-то позволяли им хозяева болтать незнакомым людям лишнее. А этот вертлявый и вовсе был подозрителен.
— Ступай, ступай мимо, — гнали его от ворот.
Возле усадьбы боярина Миролюба попался человеку совсем еще юный гридень.
— Здрав будь, добрый молодец, — ласково приветствовал его человек. — Что сидишь, пригорюнился? Али на солнышке греешься, али кого дожидаешься?
— На солнышке коты греются, — с достоинством отвечал гридень, — а я дожидаюсь своего хозяина.
— Дай и я с тобой посижу!
Слово за слово — не только сам был разговорчивый человек, но и кого хошь разговорит. Не учен еще был гридень, всей житейской премудрости не понимал. Вот возьми он да и сболтни: то туда, то сюда пошлют — замаялся я со своим боярином.
— А что так? — насторожился человек.
— Съехались, вишь ли, два боярина, сидят в тереме, а других к себе кличут. Сами же на улицу ни на шаг. Вот и разъезжаю я по городу, аж голова кругом идет…
— Они, бояре-то, все такие. А ежели Славн у вас в гостях, так его и на волах не вытянешь из дома, — посочувствовал ему человек.
— Славн и есть! — обрадовался гридень. — Да ты-то как догадался?
— Я, брат, всех бояр знаю в Киеве наперечет, — сказал человек, порадовался своей догадливости и вечером предстал с улыбкой перед Чурыней.
— Никак, сыскал? — обомлел от счастья боярин.
— У Миролюба он.
— Ай да Миролюб! — так и подскочил Чурыня. — Самый смиренник промежду думцов.
— В тихом омуте черти водятся, — сказал человек, и Чурыня прикрикнул на него:
— Не тебе о боярах судить да рядить. Покуда не кликну, на двор ко мне ни ногой.
Не сразу задумка сложится, иной раз и сложится, да сбыться ей не суждено.
В этот день Чурыня вернулся домой раньше обычного. Сестра его Милана рассердилась:
— Что ни день, жду я тебя к ужину, да все ты в княжеских теремах. Так нынче вечеряй голодный.
— Куды как ловка ты, — осадил ее боярин. — Нешто кладовые наши пусты?
— А и не поешь, брюхо твое тоньше не станет.
— Ништо, — сказал боярин, — Голоден я, а своими речьми ты меня не накормишь. Кличь сюды слуг, пущай мечут на стол. Да вина, что приберег я для лучшего случая, тоже вели принести.
— Это почто же вина-то? — застонала Милана. — Одна только корчага у нас и осталась.
— Не одна осталась, — спокойно возразил Чурыня, — а ежели бы и одна, то и ее не жалей. Буду я пить и думу думать.
Не часто пил боярин, был он оглядчив и прижимист, но ежели втемяшится ему что в голову, то без чарочки — ни-ни. За чарочкой мысли его текли плавно и туда, куда их сам Чурыня направлял, а не в разные стороны, как у некоторых.
Скоро стол был накрыт, боярин сел, а сестрицу сесть не пригласил: лишний человек — пустые разговоры, а у Миланы язык что твое помело.
Налил боярин заветную чарочку и задумался.
Вот и потянул он за ниточку, вот и стал распутываться опасный клубок. А что в том клубке, пока никому неведомо.
Если бы Чурыня в ту пору о главном узнал, то и вовсе лишился бы покоя. Истекало его время, торопились последние денечки.
В Чернигове снаряжали свадебный поезд. Митрополит Матфей не зря ездил во Владимир, не зря вел долгие переговоры со Всеволодом, да и Юрий не был против того, чтобы взять в жены дочь Чермного.
Желая помириться с Ольговичами, Всеволод когда-то отдал за старшего Святославова сына Владимира свою племянницу Пребрану, да крепкого союза не получилось: породнившись с великим киевским князем, хлебнул он немало лиха. Теперь роднился с младшим. И даже далеко вперед глядел — надеялся, что, сев после Рюрика на киевском столе, Чермный не пойдет по стопам своего отца, хотя и он был крут и своенравен.
Умудренный умом своим, понимал владимирский князь, что, покуда расколота Русь, покуда враждуют Ольговичи и Мономашичи между собой, о единстве и думать нечего. Не извести ему Ольгова племени, глубоко вросло оно в Русскую землю, да и не одна ли у них отчина?
Чермный смирился, признал его старшинство, без его благословения о Киеве и думать не смеет. Может, с него, думал Всеволод, и настанут новые времена?
Перепутались, смешались друг с другом старые роды. И не только дедовы и прадедовы счеты сводят между собой князья. Вторгались новые причины. Вон Мстислав Удалой — тоже Мономашич, а сел в Новгороде, изгнав Мономашича же — Святослава… Даже со Всеволодом не посчитался, хотя он и старший в их племени.
Так рассуждал Всеволод, беседуя с Матфеем. Так думал и митрополит. Оторванный от Византии, теперь радел он о крепости последнего оплота православной веры. И немало преуспел в этом, пустившись, в отличие от своих предшественников, вынужденных то и дело оглядываться на Царьград, в улаживание ссор и недоразумений, связанных с мирскими делами, а не только с нуждами церкви.
А Чурыня сидел за чарой, словно век ему еще впереди отпущен, сидел и думал, как бы словить боярина Славна. Пустыми затеями тешил себя, все еще полагая, что он в прежней силе.
Когда же к утру сплел он свою хитрую сеть, то тут же ее и спрятал: не ловить Славна, а искать с ним близости настал последний срок. Еще день-другой пройдет — и поздно будет.
На зорьке прискакал к нему взволнованный боярин Сдеслав Жирославич.
— Худо, Чурыня, — сказал он с порога. — Прознали мои людишки, почто Матфей зачастил в Чернигов, почто во второй раз ездил ко Всеволоду. За нашей спиною сговариваются с Чермным. Покуда отдает он дочь свою за Юрия Всеволодича, а там сядет и в Киеве. И так смекаю я: не по той ли самой причине объявился в городе Славн?
— Так ты и про Славна все знаешь? — удивился потрясенный новым известием Чурыня.
— Не ты один в трудах и премногих заботах, — ответил Сдеслав.
— Значит, дело наше обчее, — кивнул Чурыня и задумался. Хорошо, что еще один сообщник объявился, смекнул он. А там, глядишь, и еще кто поможет. Ежели придет Чермный в Киев, то не одному только Чурыне несдобровать. Новый князь новых бояр приведет с собой из Чернигова, а из прежних только тех оставит, кто докажет ему свою преданность.
И, как назло, ничего толкового Чурыне в голову не приходило.
— Трудненько нам будет с тобой к Чермному лицом поворачиваться, как стояли мы все эти годы к нему спиной, — сказал он Сдеславу.
— Трудненько, — согласился тот.
Угнетенно помолчали.
— Да неужто Славн переметнулся к черниговскому князю? — высказал сомнение Чурыня.
— Вот и меня смутило, — сказал Сдеслав. — Но потом я так рассудил: а чего бы и не переметнуться? Служил он Рюрику верой и правдой, и сыну его служил, а в трудную годину, когда бесчинствовал у нас Роман, справно оберегал от невзгоды Киев. А Рюрик чем ему за это отплатил? Черной неблагодарностью! И сын недалеко ушел от отца.
— А я уж подумал, не Ростислава ли видит он на киевском столе?
Сдеслав промолчал. Такая мысль и ему приходила в голову. Как знать, может, и впрямь берет к себе Всеволод дочь Чермного, а о том, чтобы Киев ему отдать, даже и не помышляет? Тогда, кроме Ростислава, некому занять великий стол.
Вот и гадай теперь, вот и кумекай: голова раскалывается. Не встретившись со Славном, главного вопроса им с Чурыней все равно не разрешить, сколько ни старайся.
И надумали они подальше припрятать свою гордыню и идти на поклон к своенравному боярину.
В тот же день при полуденном солнышке постучали они в ворота Миролюба:
— Отворяй, боярин. В гости мы к тебе и Славну.
Миролюб впустил их, но от Славна стал отнекиваться: чего-де выдумали, никакой другой боярин у меня не обретается. А про Славна только и слышал, что живет он себе, поживает в своей вотчине. Вот туда к нему и направляйте свои стопы, ежели вам так приспело.
— Ты, Миролюб, ловок, а мы тебя половчее, — сказал Сдеслав и дальше в переговоры пускаться с ним не стал. — Сам смекни, когда бы прибыли мы к тебе с дурными намерениями, то были бы не одни. Мы бы дружинников с собою взяли, чтобы гостя твоего вязать, — и, оттерев хозяина плечом, вошел в терем. Следом за ним вошел и Чурыня. Растерянный Миролюб последним переступил порог.
И впрямь, слушок, дошедший до бояр, был верен: старый Славн в одной рубахе сидел за столом и ел карасей в сметане. Густые поседевшие брови свисали ему на глаза. Из-под ворота рубахи виднелась волосатая грудь.
— Здорово, Славн, — сказал Сдеслав и, сев рядышком, тоже выудил в блюде жирного карася. — Давно мы с тобой не виделись.
Чурыня сел напротив, но карасей он не любил, а потому сидел, глядел на Славна белесыми глазами и только хлопал ресницами.
Славн рыгнул, руки вытер о скатерть и только тогда ответил:
— И вам поклон, бояре. С чем пожаловали?
— Скор ты в беседе, боярин, — сказал Сдеслав, — а я ишшо карасика не съел.
— Ну так ешь, да побыстрее, — усмехнулся Славн, не то мне самое время отходить ко сну.
— Наспишься, Славн, — сказал Чурыня. — Но сдается мне, что это только к слову, а самому-то не до сна.
— С чего бы это? — повел бровью боярин.
— А с того, что и тебе не терпится узнать, как это сыскали мы тебя и по какой причине явились. Ведь не по князеву указу покинул ты свою вотчину.
— А может, и по князеву?
— Мне лучше знать, — спокойно возразил Чурыня. — И обретаешься ты в Киеве не потому, что вздумалось потолкаться на торговище.
— Да почему бы еще? Забот у меня иных нынче нет.
Тут Сдеслав управился наконец с карасишкой и тоже вступил в разговор:
— Слух такой прошел, боярин, будто объявился ты в Киеве накануне больших перемен.
— В Киеве завсегда перемены, — сказал Славн, — а я живу на покое. Не до вас мне. Вон и Миролюба спроси, почто я в городе объявился.
Миролюб открыл было рот, чтобы поддержать гостя, но Сдеслав отмахнулся от него, как от мухи, и снова впился пристальным взглядом в Славна:
— Твой хозяин тебя не выдаст. А вот ведь что мне на ум пришло. Сколь лет ты в своей вотчине, да в Киев раньше не наведывался. А только Рюрик занемог, так ты и здесь!
— Так и вы со мною раньше дружбы не водили! — засмеялся боярин. — А тут, гляди-ко, сыскали. С чего бы это?
Умел Сдеслав развязывать языки. Вот и Славну язык развязал. Дальше речь его покатилась плавно:
— Небось не мы одни, и ты смекнул, что Рюриковы дни сочтены.
— На сей раз не выбраться ему, — поддакнул Чурыня.
— Вот, — указал на него Сдеслав. — Кому, как не Чурыне, про это знать.
— Да уж кому-кому, а ему-то я верю, — сказал старый боярин и снова срыгнул. — Хороши у тебя карасики, Миролюб.
— Ты про карасиков забудь, — рассердился Сдеслав. — Ты от беседы не уходи.
— А ежели мне карасики куды как приятнее вашей беседы? — нахохлился Славн.
— Вот закончим подобру-поздорову, — терпеливо сказал Сдеслав, — так хозяин тебе еще карасиков подаст.
Миролюб, стоя у стола, угодливо закивал головой. Напугали его незваные гости, так он уж и не рад был, что приютил у себя Славна. Теперь не оберешься лиха, теперь и ему ответ держать.
Старый Славн заметил его растерянность.
— Ты, боярин, не бойся, — сказал он, — Это они со страху. Скоро кончится их время, вот и лютуют.
— Ишь, како запел! — так и взвился Чурыня.
— Вот, — кивнул в его сторону Славн. — Небось и сам зришь. Ничего они с нами не сделают.
— А вот и сделаем, коли упрямишься, — пообещал Сдеслав. — Из терема тебя не выпустим и кликнем отроков. Покудова в Киеве наша сила.
— То-то же, что покудова, — сказал Славн, — а завтра иные наступят времена.
— Тебя только разозлить, боярин, а после ты сам заговоришь, — рассмеялся Сдеслав, — Ну так сказывай, по чьему указу ты в Киев пришел. Может, и мы с вами.
— А почто вам с нами быть? Вам и с Рюриком хорошо, — смирившись с тем, что таиться без толку, отвечал Славн. — Мы с вами по разные берега, а река промежду нас. Оба берега вместе не соединить.
— Так вот ты соединил же.
— Я завсегда у одного берега был. Где Киев, там и я. А вы глядели, где посытнее. И нынче не о себе, и не о Рюрике, я пекусь, и не о Ростиславе. Все бояре, что поумнее, пойдут к Чермному на поклон. Не то испоганят нашу землю половцы и вот такие сребролюбцы, как вы с Чурыней.
Все высказал боярин, теперь задумка его была как на ладони.
— Видит бог, не хотели мы тебе зла, — сказал, вставая, Сдеслав. — Да сам ты, Славн, себя не пожалел. И коли нет среди вас и нам с Чурыней места, то благодарствуем на карасиках да и в путь.
И Чурыня привскочил, чтобы двинуться вслед за Сдеславом к двери. Но Славн остановил:
— Не поспешайте, бояре, а лучше поспрошайте хозяина, нет ли у него и еще чего, кроме карасиков.
— Такими-то яствами мы холопов своих потчуем, — оглянулся с порога Чурыня — Не застряла ли у тебя кость в горле, Сдеслав?
— Застряла, да еще какая, — в тон ему отвечал приятель. — Плохой у тебя сокалчий, Миролюб: карасики-то были не дожарены. Чего же еще от него ждать? Мы уж дома повечеряем.
<текст утрачен>
дома вечерять. Вы шибко-то не рядитесь, бояре, а снова садитесь к столу, покуда мы не раздумали.
И Славн ложкой постучал по столешнице. Миролюб перекрестился и юркнул за дверь: вот — чего боялся он, то и сбывается. Уверял его старый боярин, что все обойдется без насилия, что людишек своих попрятал он по всем закуткам из осторожности. Ан, нет: неспроста таились в его тереме Славновы молодцы — теперь не иначе как повяжут передних мужей, а спрос будет с него. Никого не следовало ему пускать к себе на двор. И Сдеславу с Чурыней не нужно было открывать ворот.
Вошли в горницу Славновы люди. Чурыня попятился и повалился спиной на лавку, Сдеслав отскочил к столу.
— Так будем и дальше судить-рядить, бояре? — спросил Славн, улыбаясь, — Или тихо поладим? Эй, Миролюб, — крикнул он за дверь, — ты куды это запропастился?
3
На Горе все сбились с ног, разыскивая Чурыню. Но толком так ничего узнать и не смогли. Потрясли челядь, тиуна допросили с пристрастием. Но тиун только и смог сказать, что заезжал к боярину как-то утречком Сдеслав, а после вместе они выехали, а куда — не сказывались. Как подъезжали бояре к усадьбе Миролюба, никто не видел. Так и оборвался в безвестности след Рюрикова любимца.
А князю с каждым днем становилось все бесприютнее и тоскливей. Все чаще преследовал его призрак приближающейся смерти.
И Рюрик не выдержал — запил снова. Впервые после долгого перерыва опять засветились в ночи окна княжеского терема, опять послышались веселые голоса скоморошьих дудок и сопелей, сгрудились у коновязей боярские холеные кони.
Выставлял князь меды и киянам, но кияне почему-то не веселились, хоть и не отказывались от угощения. Рюрик объезжал посады, удивлялся:
— Будто подменили моих киян.
А возвратившись в терем, говорил за ломящимся от яств столом:
— Это обо мне они скорбят.
И пил вино из большого рога. Не закусывал, не отдыхал, снова и снова подставлял рог виночерпию:
— Лей, не жалей! Уважь хозяина своего перед кончиной!
Или вдруг хмурился и начинал придираться к боярам. Как-то выбрал он среди всех Миролюба:
— Что это у тебя, боярин, рожа такая кислая?
— Да с чего ты взял, княже? — вздрогнул Миролюб.
— Весь вечер за тобою наблюдаю и все понять не могу: али пуще, чем меня, скрутила тебя хвороба? Ране-то ты куда как жаден был — пил за троих да еще норовил утащить в рукаве жареного гуся.
— Сроду такого не бывало, княже, — смутился боярин. — У меня и своих гусей полон двор.
— Так то свои гуси, а то княжеские. Коли тащил их со стола, значит, были они вкуснее.
Все посмеялись Рюриковой шутке, хлопали Миролюба по плечу:
— А как поглядеть, не спрятал ли он и нынче что-нибудь в свои рукава?
Дергали боярина со всех сторон, пьяно улыбались. Рюрик подозвал виночерпия и велел наполнить свой рог. Протянул Миролюбу:
— Пей.
У боярина глаза полезли на лоб:
— Разве мне с тобою, княже, потягаться? Да я с этого рога под столом проснусь.
— Вот и спи. Но покуда сидишь, от подарка моего отказываться не смей.
Не потому не пил боярин, что здоровьем был слаб, а потому что боялся: не дай бог, проговорится во хмелю, что гость у него в тереме. И с тем гостем под строгим присмотром живут-поживают потерявшиеся бояре — Чурыня со Сдеславом.
Невдомек ему было, что и другие многие из пировавших тоже со Славном виделись и были с ним в полном согласии. А ждали они только Рюриковой смерти, чтобы сразу же после этого слать гонцов к Чермному в Чернигов, звать его на киевский стол. И таких было даже больше, чем тех, что скорбели о близкой утрате. И выявлять они себя не спешили и делали вид, что все идет по-прежнему.
Миролюб принял от князя рог с поклоном, дрожащей рукой расплескал вино, перекрестился и выпил все до дна. Перевернув, потряс пустой посудиной над головой.
— Вот теперь иное дело, — сказал Рюрик, — вот теперь я вижу, что и ты любишь своего князя.
Дальше — больше, скоро бояре оглохли от скоморошьих гудков, Рюрик поднялся из-за стола, замахал руками. Гудки смолкли.
Тут все увидели, что князь необычно бледен. Глаза выкатились, на губах пузырится желтая пена.
Бояре повскакали со своих мест, одни кинулись к Рюрику, другие к двери…
Миролюб очнулся на дворе. Сквозь слипшиеся веки видел: на гульбище мечутся люди с факелами, на всходе беспомощно барахтается людской клубок. Истошный женский голос вопил:
— Христиане, куды вы? Князь наш преставился.
Кто-то подхватил боярина под мышки, поволок во тьму.
— Да что с тобою, батюшка, — постанывал у самого уха знакомый голос отрока, — чего это ты оброб?
Потом все покатилось во тьму. Очнулся Миролюб у себя в тереме на неразобранном ложе. Руки занемели, в голове клубился розовый туман.
Вдоль стен на лавках сидели Славн и некоторые другие знакомые бояре, улыбались. Миролюбу сделалось не по себе. С чего бы это такое сборище?
— Доброе утро, боярин, — сказал Славн. — Каково спалось?
— Да вы-то почто у меня расселись, как у себя дома? — проворчал боярин, садясь на ложе.
День ото дня не легче. То Славн один со своими людьми у него жил, то Чурыню со Сдеславом приютил Миролюб. А это что же — всю думу кормить-поить?!
Так и сказал он боярам:
— Похмеляться к себе я вас не звал.
— Это тебе нужно похмелиться, Миролюб, после вчерашнего княжеского подношения, — за всех ответил ему Славн, — а бояре трезвехоньки.
— Всю ночь пировали, а трезвехоньки? — ухмыльнулся Миролюб.
— Рюрик их отрезвил…
— А что же князь? — спросил Миролюб.
— Да ты и впрямь не в своем уме, — сказал сидевший ближе всех к нему боярин Федосей. — Кончился наш князь. Как выпил ты свой рог, так и кончился.
— Неужто? — не поверил Миролюб. Потешно начиналось утро в его терему. Уж не еще ли одна это Рю рикова забава? Но тут из липкого тумана стало обрывками всплывать вчерашнее, будто въявь, услышал он женский голос на всходе: «Христиане, куды вы?..»
Так вот оно что, так вот почему собрались в его тереме люди!
— Ты, боярин, князевых служек теперь не пасись, — успокоил его Славн. — Кончилось их время. А за то, что приютил ты меня, что в нашем деле ты был сподвижником, тебе сторицей воздастся.
— Как же, воздастся, — сказал Миролюб ворчливо. — Как начнут по одному тягать, так и до меня доберутся.
— Не доберутся, — уверил его Славн и обратился к боярам: — Так все ли со мною согласны, думцы? Будем Чермного звать или кто инако мыслит?
— Инако никто не мыслит, — ответил за всех Федосей. Остальные молчали.
— Что безмолвствуете, бояре? — насторожился Славн. — Или не по душе вам князь? Так говорите прямо.
— Чего ж не по душе-то, — раздались голоса. — Мы за Чермного. Да вот Всеволода Юрьича не прогневим ли? Батюшка Чермного с ним завсегда не в ладах был.
— О том не печалуйтесь, — сказал Славн. — Был у Всеволода Матфей, так они обо всем столковались. Не прогневается на нас Всеволод, он и дочь Чермного за Юрия взял. Родня!
— Родня-то родня, — сомневались бояре, — а все ж таки… Вон Ростислав-то Рюрикович тоже ему не чужой.
— Ростислав у нас покняжил, — возражали другие. — Не для Киева он. Слабовата у него жила.
— Киеву сильный князь нужен.
— Чермный нам худа не учинит. Как-никак — отцова вотчина.
К Чермному склонилось большинство бояр. За Ростислава никто не высказался.
На том и порешили: сослать послов в Чернигов к Чермному, просить его на киевский стол.
Миролюб к тому времени очухался. Хмель понемногу выветривался из головы. Степенные речи бояр успокаивали: уже ежели собрались они открыто у него в терему, уж ежели не таятся, то и ему бояться нечего. Боле того: коль скоро у него в хоромах зачин был столь важным делам, то со временем сбудется и предсказание Славна. Неужто всех вспомнит Чермный, а про него забудет? Нет, решил Миролюб, такому не бывать. И от правился тормошить челядинов, чтобы споро разводили под котлами и сковородами огонь и поглядели, что есть послаще в медушах.
Когда он вернулся, умывшись, причесавшись и надев нарядное платно, бояре говорили уже кто о чем. Увидев его преображенным, Славн приветливо помахал рукой и сказал:
— Как снаряжали мы послов, то про Миролюба забыли. Негоже хозяина лишать столь высокой чести.
Бояре закивали, соглашаясь со Славном, а Миролюб стал отнекиваться. Но никто и слушать его не хотел.
Так и ему легла дорога к Чернигову. Что и говорить, отнекивался он только для виду, а доверие, оказанное ему думцами, было приятно.
Слуги тем временем накрыли столы, и Миролюб звал всех отведать его яств.
Тут кто-то вспомнил про пленников. Другие подхватили:
— Сказывай-ко, боярин, где прячешь ты Чурыню со Сдеславом?
— Где же и прятать их, — отвечал Миролюб с лукавой улыбкой, — окромя как в подклети?
И вопросительно посмотрел на Славна.
— Веди их сюды, — сказал Славн, — поглядим, как воспримут они благую весть. Да и попотчуем бояр со своего стола.
— Что, — воскликнул, появляясь в горнице Сдеслав, — пошумели да и на мировую? Вона сколь вас собралось, но не ждите, что замолвлю я перед Рюриком за каждого словечко.
И Чурыня, чернее тучи, угрюмо сказал:
— Нынче ты, Славн, от меня в вотчину свою не сбежишь. А тебе, боярин, — он повернулся к Миролюбу, — я ишшо припомню твой подклет. Крысы тамо у тебя как собаки. Да и сам ты хуже пса!
Миролюб вздрогнул, а Славн рассмеялся:
— Вот напугал! У всех у нас коленки трясутся. Что, бояре, поклонимся Чурыне со Сдеславом, попросим у них прощения?
Бояре подыграли ему:
— Не гневайся на нас, Чурыня. И ты, Сдеслав, на нас не гневись. Чего не бывает. А теперь вы у Миролюба гости. Глядите, каких нажарил он для вас куропаток. А гуси каковы?!
<текст утрачен>
рыня. — А теперь нам ко князю поспешать: поди, заждался нас Рюрик.
— Ох как заждался-то, — сказал Славн. — Да только как ни спешите, а вам его все равно не догнать.
— Чего ж не догнать-то? — начиная догадываться, пролепетал Сдеслав. И Чурыня, глядя на приятеля, прикусил язык.
— Почил в бозе Рюрик, — ответил Славн и налил им по чаре. — Выпейте, бояре, за нового князя.
— Не Ростислав ли возворачивается на отчий стол? — с плеснувшей в глазах надеждой воскликнул Чурыня.
— Великим князем зовем мы на киевский стол Чермного, — сказал Славн и поднял свой кубок. — Так выпьем за Чермного. А кому не нравится, — скосил он взгляд в сторону все еще стоящих у порога Чурыни и Сдеслава, — тех мы не держим, пущай ступают на все четыре стороны.
Хлестко сказал боярин, лучше не скажешь. Но Чурыня со Сдеславом, пораженные известием, не двинулись с места.
Давно ли в этой же самой горнице они угрожали Славну, а теперь стояли посрамленные и униженные.
И Сдеслав первым робко поднял чару.
— За Чермного, — сказал он и выпил вино до дна. И Чурыня грустно вторил ему:
— За Чермного.
4
Быстро, быстрее ветра разносятся по миру худые вести. То странник их пронесет, то поспешающий вершник. А то подхватит злой человек да и нарочно передаст их другому.
В степи же вести ловятся на лету. Чутким ухом прослушивают Русь половецкие дозоры.
И о том, что умер Рюрик и что Киев остался без князя, в степи узнали раньше, чем добрались неторопливые послы до Чернигова.
— Гей-гей! — пролетело от табуна к табуну.
— Гей-гей! — полетело от становища к становищу.
К ногам хана упал гонец:
— Рюрик умер! Киев без князя!..
— Подумай, хан, — сказали мудрые старики и беки. — Истосковались твои воины без дела. Давно не привозили они в степь хорошей добычи. Загоны наши пусты, давно нет в них русских пленников.
Озадачился хан. А ведь правы старики и беки: другого такого случая скоро не представится. Знал он — не скоро угомонятся князья, таков у них древний обычай: начнут друг у друга рвать Киев из рук, повернутся к степи незащищенной спиной. И, пока заняты они дележом, самое время не мешкать.
И на следующее утро задвигалось, всполошилось половецкое поле. Взметнулись над весенними травами потревоженные шумом ястребы, закружились над головами воинов вороны, ненасытно закаркали: неужто сбылось, неужто справят они свой печальный пир?
Сбылось. Справили вороны свой первый пир в степи неподалеку от Переяславля.
Ехал себе дозором по сочным травам небольшой русский отряд. День был ясный, яростно палило солнце. У воинов глаза слипались от дремы, старшой лениво покачивался в седле. Лишь время от времени он приоткрывал глаза и оглядывал пропадающий в мерцающем мареве спокойный горизонт.
Ничто не предвещало ненастья. Разве что вон та маленькая тучка прольет долгожданный дождь. И думал старшой о том, что хлебам этот дождь оказался бы в самую пору. А еще, подумав о хлебах, вспомнил он свой дом, жену, белоголовых ребятишек. И улыбнулся своим приятным мыслям. Скоро, скоро вернется он на оставленную ниву, поднимется на косогор — и сочные зеленя приласкают его взор. По всем приметам, добрый подымается в этом году урожай, — значит, с хлебом будет родная деревня, в каждом доме поселится достаток. До следующей весны, до новых хлебов.
Идет по травам, поекивая селезенкой, сильный конь, и из-под копыт его с фырканьем взлетают перепелки. Коню жарко, но он терпелив, приучен к дозорной службе, знает — не забудут, вовремя накормят его и вовремя напоят. Вот переметнется солнце за этот пригорок — и покажутся два деревца, а под деревцами теми — прозрачный ключ…
— Эй, старшой! — вдруг прервал его мысли молодой дружинник.
— Чего тебе? — пробудившись от дремы, вскинул голову старшой.
— Да вон вроде вспылило что-то.
Старшой протер глаза, вгляделся.
— Так енто облачко, — успокоил он молодого, — я уж его когда приметил.
Молодой воин приотстал, старшой снова смежил веки. «Эх, молодо-зелено, — подумал он, погружаясь в привычную дрему. — Всюду ему половцы мерещатся. Да отколь им в такую-то пору. Поди, и вовсе забыли дорогу на Русь. А вот, бывало…»
Но дружинник во второй раз прервал его спокойные мысли:
— Нет, не облачко енто, старшой, а вроде что-то движется.
— Тьфу ты! — выругался старшой. — Прилип, как овод. Ну где движется-то?
— А ты взгляни.
— Глядел уж…
— Точно, движется. Али ослабел ты, на глаза, старшой?
Дружинник завертелся на коне, оглядываясь на товарищей. Те тоже привстали на стременах. Похоже, что и они что-то высмотрели.
«А и впрямь ослаб я на глаза, — с грустью подумал старшой. — Раньше-то глядел зорчее ястреба. Вот когда ходили со Святославом в степь…»
Снова его не в ту сторону потянуло, а дружинник вертелся перед ним на коне, кричал уже почти озверело:
— Вона, вон они!
Тут уж дрему сняло как рукой. Старшой вгляделся и обмер: в половецких конников тучка-то обернулась. И быть дождю, да только не тому, которого жаждут нивы. И грому греметь, да не небесному.
— Поворачивайте-ко, робяты, — приказал он, — да скачем зажигать сигнальные огни.
— Может, схватимся, а? — крикнул, поблескивая белками глаз, молодой дружинник.
— Они тебе схватятся! — рассердился старшой. — Они тебя и близко не подпустят — снимут стрелой. Поворачивай, кому велено!
Развернулись, пустились вскачь. Один из курганов, где был заранее сложен сухой хворост, был уже захвачен половцами, до второго — не рукой подать. А костер зажечь, оповестить дымами об опасности — первая заповедь дозорных. Сам умри, а искорку в хворост брось…
Но и половцы были не из простаков. Русскому обычаю их сами же русские обучили. И, приметив, куда поскакали дозорные, они ринулись им наперерез.
Не зря досыта кормили на порубежье коней, не зря поили чистой водой, не зря купали в реках, терли скребницами, не зря подковывали их лучшие ковали — словно ветер, несли они на своих спинах пригнувшихся, к лукам дружинников.
Да проспал старшой самый заветный миг: не намного, а опережали их степняки. Два отряда мчались к кургану друг другу наперерез. Чьи кони выносливее, чья возьмет?
Вот и рядом заветная куча, еще немного — и дружинники наверху. Но и половцы тут как тут: криком всполошили степь, рвут кривые мечи из ножен.
Не успеть, не зажечь костра, если хоть чуть-чуть не сдержать лавину. И старшой осадил коня, только молодому крикнул:
— Скачи, не робей, Ванятка!
Сбились в кучу, подняли пыль до небес. Рубили, оглядываясь: успел ли?
Нет, еще далеко ему до вершины, а к половцам подмога спешит. А русским неоткуда ждать подмоги.
Эх, ослабел на глаза старшой, опозорился. Но не опозорит его испытанный меч. Направо и налево разит он врагов, в крови весь, зазубрился.
То тут, то там падают дружинники. Падая, оборачиваются: поспел ли Ванятка, пустил ли к небу спасительный дым?
Последним из всех пал старшой. И, умирая, не плакал он, не стонал, а улыбался: черный змеящийся столб поднялся над курганом.
Спасибо, Ванятка. А теперь дай бог быстрые ноги твоему коню. Рано тебе спознаваться со смертью — живи!
И совсем уже вздел молодой дружинник ногу в стремя, а вторую занес, чтобы вскочить в седло, но увидел, что топчут его костер поганые.
Да разве позволит Ванятка умереть своему живому огню! Не за то пали его друзья, чтобы он удирал от половцев, как трусливая лиса…
…Отсверкало полуденное солнце, улегся томительный зной. На кургане тишина, в степи еще тише. Только возы скрипят, да ржут обеспокоенно кони.
Это половцы идут к Переяславлю, проходят мимо мертвых, порубленных тел. Но не радует их легкая победа: затушили они Ваняткин огонь, да поздно — чуть подальше другие дымы протянулись к небу, а там еще и еще.
Надеялись половцы, что застанут Русь врасплох, но просчитались. И еще не один такой Ванятка встретится на их пути. А беки говорили им: возьмем Переяславль, вернемся в степь без собственной крови. Да вот уж пролилась, она у первой заставы, а сколько таких застав впереди!..
От селенья к селенью летела поданная Ваняткой весть. В Переяславле подхватил ее резвый гонец, понес в Чернигов.
А в Чернигове гонца встречал малиновый перезвон.
— Что это? — спросил у воротника удивленный гонец.
— Пришли бояре из Киева, зовут Чермного на великий стол.
Князь с епископом и послами только что отстоял в соборе обедню. Прямо на паперти запыленный гонец преклонил перед Чермным колени:
— Выслушай, княже.
— Ты кто? — удивился князь.
— Прислали меня в Чернигов переяславцы. Снова половцы вступили на нашу сторону — большая стряслась беда!
— Видишь, — сказал стоявший поблизости Славн, — выходит, в самое время мы тебя к себе призвали. Почуяли степняки, что остался Киев без князя.
И епископ тут же обратился к Чермному, крестя его.
— Благослови тебя бог. Нелегкое выпало тебе испытание: ступай, княже, и прогони поганых.
Скорым шагом на другой же день Чермный двинулся на выручку Переяславлю. А следом за ним от Десны к Дону шла великая рать…
5
Хорошо и спокойно жилось Константину в Ростове. Весною на озере Неро — голубое раздолье.
Князь сидел у окошка над раскрытой книгой, глядел в необъятную даль.
Утрами над водой растекался туман, вечерами вода вишнево зажигалась в заводях. И с первой до последней зари в волнах невесомо порхали белые паруса рыбачьих лодок.
Расставаясь с запечатленной на пергаментных листах мудростью древних, Константин уходил на зеленые берега, тащил с отроками невод, хлебал уху из простой медяницы и возвращался в терем, пропахший дымом костра и запахами свежей рыбы.
После похода с братьями на Мстислава в душе у молодого князя впервые за многие годы установилось спокойное равновесие.
Была одержана бескровная победа, наконец-то они помирились с Юрием (возвращаясь во Владимир, Юрий к тому же отвел душу, разбив на Дрезне Изяслава), Агафья была ласкова и любима, а воспоминания о Любаше все меньше и меньше тревожили князя. Отец писал ему пространные письма, хвалил за прилежание и рассудительность, звал гостить во Владимир.
Но расставаться с Ростовом Константин не хотел, на письма Всеволода отвечал уклончиво и вволю наслаждался долгожданным покоем.
Обычно от озера он возвращался пешком, отрок вел за ним коня в поводу, бояре, глядя на пешего князя, покачивали головами:
— Больно прост наш князь.
Не одобряли они и того, что большую часть времени Константин проводил над книгами, а не в пирах, но в спор с ним вступать побаивались. Чудной, непонятный был у него нрав: то доступен, как гридень, играет с дружинниками в зернь и даже проигрывает без озлобления, то уйдет в себя, в свои неведомые мысли, и тогда к нему не подступись.
В то утро, как всегда, день свой Константин начинал на озере. Было росно и холодно, но князь не побоялся спуститься в воду, вел свой конец не по берегу, а на глубине и теперь, пока чистили еще живую рыбу, грелся у костра, подставляя огню то спину, то грудь.
Отроки привыкли к князю, не стеснялись его, вели себя так же, как и всегда, потешались друг над другом, рассказывали байки, и Константин с охотой встревал в их разговор.
Скоро уха закипела, медяница была перенесена в круг, и все расселись на траве, приготовив ложки.
Но как раз в этот миг, не раньше и не позже, к берегу подскакал вестун, спрыгнул с взопревшего коня и, поклонившись, вручил князю грамоту:
— От батюшки твоего из Владимира.
— Садись к котлу, — пригласил Константин вестуна, а сам тем временем сорвал с шелковой веревочки серебряную печать.
По мере чтения лицо его все более темнело, а когда он кончил, то и вовсе помрачнел.
Отец писал ему, что со дня на день ожидается свадебный поезд от Чермного, что Юрию он берет дочь черниговского князя (все давно с митрополитом сговорено), зовут ее Агафьей: «Как и твою жену, Костя. Нынче две Агафьи будут в нашем роду!», и что как ни любезен ему Ростов, а на венчании не быть нельзя.
«Всех сынов своих и всех дочерей зову я во Владимир, — писал Всеволод. — Пир будет велик, да и радость немалая: наконец-то все птенцы мои слетятся в мой терем».
Константин сунул грамоту за пазуху, поднялся и, не говоря никому ни слова, быстрым шагом направился в крепость. Отроки переглянулись и тоже побросали ложки, смущенно глядели князю вослед.
Жена встретила Константина уже умытая и причесанная. От нее так и веяло утренней свежестью. Последнее время и она, как и муж, была счастлива и спокойна, и облачко печали на лице Константина смутило ее и встревожило.
Кое о чем она догадывалась, потому что вестун не сразу подался к берегу, а сначала заглянул в терем. Раньше в отсутствие Константина все письма от Всеволода принимала она, но на сей раз вестун настойчиво требовал князя.
— Велено передать из рук в руки, — сказал он.
— Что пишет батюшка? — спросила Агафья мужа, как только он переступил порог.
Константин молча сунул ей в руку свиток. Пробежав его глазами, Агафья изменилась в лице. Поездки к Всеволоду во Владимир всегда были связаны для нее с тяжелыми переживаниями. И Константин чувствовал это. Однако же успокоить ее он не мог. Ехать нужно было, и ехать не медля: ослушаться отца он не решился.
Дорога была долгой и утомительной. Но прибыли они в срок. Все Всеволодово многочисленное семейство было уже в сборе. Гонцы, прискакавшие от Москвы, сообщили также, что и свадебный поезд из Чернигова должен вот-вот въехать в Золотые ворота.
Встречали невесту пышно. Несмотря на то, что был недужен, Всеволод вышел на всход, троекратно лобы зал раскрасневшуюся от волнения княжну. Любовь Васильковна, тут же увела молодую на свою половину терема. Юрий, стоя рядом с отцом и братьями, приветствовал гостей, среди которых было множество именитых черниговских бояр, а также племянник Чермного Ингварь Ярославич и зять Кир пронский.
Обнимая Кира, Юрий не удержался, шепнул ему на ухо:
— На Дрезне не поздоровкались, так хоть нынче на тебя взгляну.
Глаза молодого князя озорно улыбались, но Кир сделал вид, будто не расслышал сказанного. Ведь ничего другого ему и не оставалось: едва не расстроили они с Изяславом свадьбу, когда, позарившись на легкую добычу, пришли под Москву. Бес их тогда попутал, и от Чермного обоим была изрядная трепка.
Но и по другой причине не хотел Кир вспоминать прошлого: ведь не пришел он тогда на помощь Изяславу, перепугался, бежал от Юрия.
Когда Чермный призвал его и, хмурясь, сказал, что и он с Ингварем должен ехать во Владимир, Кир было заупрямился.
— Ишь, чего выдумал, — рассердился Чермный, — Нет уж, любезный зятюшко, за тебя твою кашу расхлебывать я не стану. А уж как с Юрием разойдетесь, дело твое.
Добро бы только тем и кончилось, что шепнул ему Юрий на всходе такое обидное, чего бы в другой раз Кир ни за что не стерпел, — однако же разошлись они, и, казалось, все было забыто. Но вечером на пиру завязалась серьезная ссора.
Кир, понятно, кругом был виноват, и сам бы он прошлого вспоминать не стал. Но очень уж не терпелось Юрию и себя перед отцом и боярами выставить, и Киру еще раз насолить. Вот и принялся он сидевшему рядом с ним Якову громко рассказывать, как рубился на Дрезне с Изяславом, а после несколько гон шел по Кирову следу.
— Да вот, вишь ли, так его и не догнал, — закончил он свой рассказ. — Заячья, знать, душонка была у князя, а со страху ноги вдвое быстрее несли. На что у меня в дружине у всех лихие кони, а за Киром угнаться не смогли.
Разговор этот все за столом слышали. Кир сидел напротив и, насупившись, молчал. Когда же Юрий стал попрекать его заячьим нравом, вдруг изменился в лице, резко вскочил, опрокинул блюдо и прямо через стол полез к своему обидчику.
Юрию только того и надо было. Он тоже вскочил и тоже перегнулся через стол, норовя схватить Кира за бороду. Присутствовавшие на пиру бояре кинулись их разнимать. Черниговские повисли на Кире, владимирские — на Юрии. Едва их утихомирили. Но ужин был испорчен, и, прежде чем отойти ко сну, Всеволод, оставив сына, долго выговаривал ему за несдержанность.
— Прости, батюшка, — вяло оправдывался Юрий, — но видеть я Кира за нашим столом не могу.
— Не тобою званы гости во Владимир, — сказал отец. — Срам да и только: сроду такого обычая не было на Руси, чтобы младший наперед старшего в драку лез. Вон и со Мстиславом ты петушился по молодому обычаю. Благо, Костя рядом оказался.
— Только Костькой ты меня и попрекаешь, — сузил Юрий потемневшие глаза. — А я и нынче скажу: не все, что им сделано, то и хорошо.
— Злая у тебя, Юрий, память. Добра ты за братом своим не видишь, — сказал Всеволод, сердясь. — Да все не пойму я: с чего бы это? Константин — старший в нашем роду, его любить надо.
— Пущай Агафья его любит, — огрызнулся Юрий.
— Так что же, — пристально посмотрел ему в глаза Всеволод. — Как помру я, так вы и начнете усобицу? Младших братьев тоже промеж собой поделите?
— Эко куды загнул ты, батюшка, — кривя губы, с неохотой ответил Юрий. — Тебе на покой еще рано, а там как бог даст.
— Не у бога спрашиваю, — оборвал его Всеволод, — от тебя услышать хощу. Не избу оставляю я вам — Русскую землю. Али к роте тебя привести, что не станешь ты худа замышлять против старшего? Нешто не слышишь ты зова родной крови?
— Кровь у нас у всех твоя. — сказал Юрий.
— Так мою кровь проливать будете? — пристально глядел на него Всеволод.
— Ну что ты, батюшка, право, — обиделся сын. — Начали про Кира, а вона куды повернул ты наш разговор.
— Повернул, потому как вижу твой необузданный нрав. Прежде думать надо, а после браться за меч. У тебя же все наоборот. И в кого только ты такой вышел? И мать у тебя вроде кроткая была, То-то подивилась бы она, нынче на тебя глядя. Хотя и ране-то, до своей кончины, помаялась с тобой Мария…
Всеволод вздохнул и отвернулся:
— Иди. Не внял ты моим словам, а помысли. И к Киру подступаться больше не моги.
— Пущай и он кулаками-то не размахивает, — проворчал Юрий.
Вот ведь упрямец какой, последнее слово всегда за ним. Всеволод вспылил, хотел еще ему выговорить, но дверь за сыном уже захлопнулась.
Утром же молодого князя будто подменили: был он весел, даже с Киром разговаривал, улыбаясь, и Всеволод успокоился: знать, вчерашний разговор не зря пропал, знать, упали на добрую ниву его слова.
Отцу всегда лестно хорошо подумать о сыне. Оглядывая в соборе всех своих детей, прислушиваясь к вдохновенному голосу Иоанна, свершавшего обряд венчания, старый князь успокаивался все больше.
И так ему думалось: может, от многих недугов мерещится ему беда? Может, придирчив он стал и свою позабыл молодость? Вона что вчера сказал сыну: и в кого, мол, ты такой уродился? А сам, сам-то не был ли в его годы так же горяч и безоглядчив? Тоже ведь не с отцовой кровью передалась и ему житейская мудрость. Сколь раз, бывало, осаживал его Михалка. Сколь раз спокойно и терпеливо поучал Микулица!
А когда запел «Вечныя лета» Лука, когда молодых повели к венцу и Иоанн возложил им на головы руки, Всеволод даже прослезился. Вдруг вспомнилось ему давнишнее, как здесь же, в этом же самом, но тогда еще одноглавом и тесном соборе, он сам стоял рядом с Марией и тайно искал ее трепещущей руки, не слыша ни слов протопопа, ни трубного голоса дьякона.
Мария… Как была, так и осталась она неистребимо в его памяти, и хоть Любашу он любил не меньше, а по ночам не она приходила к нему в тревожных снах. И не старой и немощной вспоминал он свою первую жену, а всегда молодой, и чаще не одну, а с сыном или дочерью на руках. Любаша была бесплодна.
Вот стоит она рядом, искоса взглядывает на него заботливым взором, тоже близкая и родная, но той, прежней нежности в нем почему-то нет. Почему-то не сжимается сердце, не замирает в горле дыхание, не сохнут от волнения губы. Или и это печать свою наложили прожитые годы?
Снова стеснило грудь, задрожали ослабевшие ноги — где-то близко ходит она, безносая, а все не может его найти. Только страшит прикосновением своей костлявой руки — и проходит мимо.
Всеволод покачнулся, но тут же закрыл глаза и сосредоточился: не время было пугать окружающих. Одна лишь Любаша и заметила, что с князем неладно. В глазах ее полыхнулась тревога, но Всеволод успокоил ее взглядом.
Чинно и празднично обряд венчания шел своим чередом.
Глава девятая
1
Короткое лето кончилось — будто и не было его, будто совсем недавно и не полыхали в сухмень зловещие пожары. Осень прошла холодная и дождливая, а потом повалил обильный снег, ударили морозы.
По холоду, по высоким сугробам пробивался через леса запряженный четверкой лошадей возок. Впереди и сзади возка скакали дружинники.
В возке, забившись в шубу, нахохлившись, сидел молчаливый Митрофан.
Время было позднее, собирались сумерки, лошади выбивались из сил. Наконец за поворотом показалась долгожданная деревня. Все приободрились, кони пошли веселее. Митрофан приоткрыл полсть и поморщился — ветер швырнул ему в лицо ледяную крупу.
Лошади остановились у новой избы с подклетом, дружинники загрохотали в ворота.
Вышел хозяин в накинутом на плечи зипуне, прикрывая рукой лицо от ветра, вгляделся в поздних гостей.
— Батюшки-светы! — воскликнул он. — Да, никак, возок-то владыки?
— Отворяй, отворяй, — ворчливо поторопили его дружинники.
Возок въехал во двор, Митрофан выбрался на снег, размял затекшие ноги и поднялся на крыльцо. Мужик, пропуская его вперед, угодливо распахнул перед ним дверь.
В избе было темно, в углу потрескивала лучина, пред иконами скупо теплился огонек лампадки.
Митрофан широко перекрестился на образа и сел на лавку.
— Благослови, отче! — упал перед ним на колени мужик. Митрофан нехотя осенил его крестным знамением.
Ужинали скудно, спать легли на полу. Дружинники храпели, хозяин вздыхал и вертелся с боку на бок.
Митрофан не спал, глядел во тьму широко раскрытыми глазами, перебирал в памяти минувшее.
Все свершилось неожиданно и быстро. Он и в голову не мог такое взять — только накануне Димитрий Якунович был у него в палатах, говорили спокойно и мирно. Посадник нахваливал квас, уходя, с почтением приложился к руке Митрофана.
А утром в детинец явились бояре, и тот же Димитрий Якунович был среди них, но уже совсем другой — одна ночь его враз переменила.
Владыка удивился:
— Почто в такую рань?
Димитрий Якунович сказал:
— Всему свой срок. А пришли мы тебя спросить: сам отречешься от сана али силою выведем тебя из палат?
Митрофан даже растерялся от такой наглости, даже речи лишился. Но, придя в себя, стал топать ногами и греметь посохом:
— Не вы меня ставили во владыки, не вам меня и убирать.
Димитрий Якунович даже вроде повеселел от таких его слов.
— А и жребий за тебя не тянули, — сказал он. — Поставлен ты был Всеволодом, и противу воли Великого Новгорода. Митрополит тебя тоже не утверждал. Вот и выходит, что вроде бы и сидел ты все эти годы у нас незаконно.
— Это как же так незаконно?
— А вот так.
В долгие споры посадник вдаваться не стал, дал знак вошедшим вместе с ним отрокам, и те, не смущаясь, стали вырывать у владыки посох.
Митрофан был силен, а во гневе звероподобен. Посоха он не отдал, расшвырял отроков и кинулся на посадника. Димитрий Якунович вспрыгнул на лавку, бояре повисли на владыке, как гончие. Срывали с него одежды, панагию бросили на пол и топтали. Плевали Митрофану в лицо.
— Устыдись, — сказал владыка, когда его, связанного, усадили на перекидную скамью и сгрудились вокруг, не зная, что делать дальше. — Не меня, но церковь посрамил ты в моем лице. Али ничего святого для вас уже нет?
— Слушать мне тебя недосуг, — ответил ему на это Димитрий Якунович. — А Мстиславов наказ таков: везти тебя в Торопец и содержать под запором.
— Да где это видано, чтобы владыку держали в узилище? — испугался Митрофан. — Ежели Всеволод про ваше самоуправство узнает, ни тебе, ни князю вашему несдобровать.
— Всеволоду теперь не до тебя, — сказал, ухмыляясь, посадник. — Кажись, светлые наступают времена.
— Ты, посадник, говори, да не заговаривайся, — впадая в растерянность, проговорил Митрофан, — Это почто же Всеволоду не до меня?
— Готовится он ко встрече с господом.
— Окстись!
— А вот те крест, — побожился Димитрий Якунович. — От Кощея весточка пришла, что и до весны не протянет князь.
От таких слов посадника совсем не по себе сделалось Митрофану. Не мог он поверить в дурные вести. Но и Димитрию Якуновичу с чего бы врать? Небось все эти годы жил да только и делал, что оглядывался на Понизье. А тут на ж тебе — каким смелым стал.
И загрустил Митрофан. Тихим сделался и покорным. Потом уж он узнал, что еще до того, как свергли его с владычного места, в Новгород пришел Добрыня Ядренкович, нарекли его Антонием и поставили во владыки.
Теперь Антоний входил в палаты, как в свой дом. Самого подходящего пастыря выбрали себе новгородцы: был Антоний тих и покорлив, князю и Димитрию Якуновичу в рот заглядывал.
Круто менялись времена. Простцам всей истины открывать не стали, ввели их в заблуждение, объяснив, что Митрофан сам отрекся от сана по нездоровью.
Вона что выдумали! Будто и по сей день не гнул бывший владыка подковы, будто не ходили бояре, кинувшиеся его усмирять, с синяками да шишками. Спознались они с его силушкой, а он-то каков: еще когда нужно было раскусить Димитрия Якуновича! Теперь кулаками размахивать поздно…
«Неужто Всеволод и впрямь так плох?» — думал Митрофан, ворочаясь на шубе и вглядываясь в светлеющие щели заволоченных окон. Явное никак у него в голове не укладывалось, еще надеялся он на чудо, еще ждал, что вот-вот нагонит их в пути посланный из Новгорода гонец, велит возвращать владыку.
Но гонца не было, дружинники богатырски храпели, по крыше шуршал ветер, перегоняя с места на место ледяную крупу.
К утру владыка задремал, но тут забухали в дверь, послышались шаги и чей-то писклявый голос.
— Эй, хозяин! — басисто окликнул старшой.
— Чегой-то? — всполошился на лавке мужик. Сел, потер кулаком глаза.
Старшой стоял у порога и держал за шиворот незнакомого человека:
— Твой?
— Впервой вижу, — удивленно сказал хозяин и подошел поближе.
— Ты кто? — спросил старшой пойманного и тряхнул его так, что у того замоталась голова. — Почто хоронился в стогу, почто не шел в избу?
— Куды уж мне в избу-то?
— Поговори, поговори, — пригрозил старшой. — Байками нас не потчуй, а прямо отвечай, коли спрашивают.
— Гусляр я…
— Гусля-ар? — протянул старшой и с недоверием добавил: — Ну а коли гусляр, так где твои гусли?
— Пропил.
— Так какой же гусляр пропивает свои гусли?
— А вот и пропил. Так, стал быть, и не гусляр я нынче, а кто — и сам не вем, — не то посмеивался над старшим, не то правду говорил незванный гость.
Митрофан сразу узнал Якимушку.
— Оставь его, — сказал он старшому, — я его знаю.
— А коли знаешь, так почто молчал?.. Постой, постой, а не из твоих ли он, не из володимирских? — с подозрением пригляделся к владыке старшой. — Не знаки ли он тебе подавал?
— Батюшки! — вдруг изменился в лице Якимушка. — Да ты ли это, владыко?
— Не владыка я боле, а пленник, — буркнул Митрофан и, отвернувшись, снова накрылся шубой.
— Да как же не владыко-то, ежели сам перстенек мне жаловал? — не унимался Якимушка.
— Цыц ты! — прикрикнул на него старшой. Но Якимушку не просто было унять. Уж коли разговорился он, так выскажется до конца. И обида у него на Митрофана была давнишняя.
— Второго-то перстенька, обещанного, ты мне так и не дал, — сказал он с укором.
Владыка лежал, накрывшись до затылка шубой, и молчал. Старшой полюбопытствовал:
— А что, отче, и впрямь задолжал ты перстенек гусляру?
Митрофан не пошевельнулся.
— Задолжал! — сказал Якимушка и шагнул к лежащему под шубой владыке. — А ну, как стребую я с тебя должок?
Митрофан не выдержал, приподнялся и тихо упрекнул старшого:
— Почто слушать мне этого гусляра? Врет он все. И никакого перстня я ему не давал. А уж о должке и подавно ничего не знаю. Гони его из избы, а мне дай поспать — вишь, как под утро-то разморило.
— Спать тебе не доведется, отче, — сказал старшой. — Заря на дворе, а нам ехать не близко. Так что вставай.
— Чтоб тебя, — выругался Митрофан и вылез из-под шубы. — Ты хоть его-то гони, — кивнул он на Якимушку.
— Да что гнать-то, что гнать? — зачастил Якимушка. — Как надо было, так все обещал. А вот теперь слова тебе мои будто живой укор.
Старшому интересен был неожиданный разговор.
— Ты гусляру, отче, ответь, — посоветовал он.
— Отвечать мне нечего, — разозлился Митрофан. — Мало ли что простец сболтнет? А мне за его бахвальство ответ держать?
— Не сболтнул я. Тебе с перстеньком расстаться жаль, а мне подыхать с голоду? Видно, не зря прогнали тебя из Новгорода: радости от тебя не было никакой. Да и днесь доброты твоей не вижу. Так вернешь ли перстень?
— Пшел отсюда! — пугнул владыка Якимушку. Тот и с места не сдвинулся:
— Ох и жаден же ты, владыко. Но мне-то что? Сама судьба нас свела: в Новгороде ты высоко сидел, здесь — поближе.
— Куды глядишь? — обратился Митрофан к старшому. — Почто волю ему даешь?
— Дык, может, ты и впрямь чего гусляру задолжал? — засомневался старшой, переминаясь с ноги на ногу.
— Тебя зачем со мной слали? — злые глаза Митрофана так и сверлили дружинника.
— Препроводить в Торопец…
— А ишшо?
— А ишшо, чтобы ты не сбег.
— А ишшо?
Старшой растерянно промолчал.
— То-то же, — сказал Митрофан. — Приставили тебя ко мне, чтобы всякие людишки на дороге не приставали. А ты како князев наказ блюдешь?
У старшого служба подневольная, и, видно, прав владыка: мало ли что на ум взбредет случайному путнику?
Схватил он Якимушку за поясок да за шиворот и выкинул за двери.
— Не всяк тот гусляр, — назидательно сказал Митрофан дружиннику, — кто песню сложил. А у ентого и песни-то не свои, а все Иворовы. Нынче же и вовсе петь он разучился.
Кое-как позавтракав, снова пустились в путь. И снова сидел владыка, забившись в угол возка, снова то в отчаяние впадал, то тешил себя пустыми надеждами.
Может, и оправится Всеволод, — что, как ошибся Кощей? Нешто допустит великий князь, чтобы унижали его верных слуг? Нешто не подымет голос свой в защиту Митрофана?..
2
Казалось долгие годы: как новый порядок вещей установился, так и стоять ему незыблемо до скончания дней.
Мстислав первым трещинку разглядел, насторожился в Киеве и Чермный.
Всеволод умирал. Дурные вести от него скрывали, хороших вестей не было.
Во Владимир потихоньку съезжались Всеволодовы сыновья. И стал великий князь делить между ними свою землю:
— Два старших города в Залесье: Ростов и Владимир. Ты, Константин, самый первый из всех — даю тебе Владимир, а ты, Юрий, второй мой сын, — ступай в Ростов. Живите в дружбе и согласии и младших братьев своих не обижайте.
Но не о таком разделе мечтал Константин. Познал он до самых глубин отцовскую непростую науку и вдруг заупрямился:
— Батюшка! Ежели ты меня и впрямь считаешь старшим в нашем роду, то отдай мне старый начальный город Ростов и к нему Владимир или, ежели так тебе угодно, дай мне Владимир и к нему Ростов.
Всеволод рассердился: никогда еще до сей поры не бывало, чтобы так круто не согласился с ним его сын.
— Езжай к себе, — сказал он Константину, — а я свою волю тебе объявлю.
— Мое слово твердо, — глядя в глаза отца, решительно сказал Константин и вышел.
Всеволод всем велел удалиться из гридницы, оставил при себе одного Иоанна.
— А ты како мыслишь, епископ? — спросил он его.
— Сыновья твои, тебе виднее, княже, — уклончиво молвил Иоанн. — Одно только скажу: не ожидал я от Константина такой прыти.
— Так как же мне быть?
— Вот и прикинь, кто из сынов тебе дороже.
— Оба одинаково дороги. Потому и дал Константину с Юрием старшие города. Так положено по исстари заведенному обычаю.
— Ну а коли положено по обычаю, так и стой на своем, — почему-то не очень уверенно поддержал его Иоанн. — Ничего, свыкнется Константин. А то вона чего захотел!
Всеволод долго и напряженно думал.
— Обидел меня Костя, — проговорил он недужным голосом. — Хотел порадовать его: как-никак, а оставляю на своем месте. Не Стародуб же даю и не Москву. А он: «Слово мое твердо» — и тут же отбыл в Ростов. Даже денька не посидел возле хворого отца…
— Ничего, — повторил Иоанн, — вот вернется к себе и одумается.
— Кабы так, — вздохнул Всеволод. — Долго готовился я к этому дню, много провел бессонных ночей. Теперь боюсь: как бы и Юрий не воспротивился.
— Ему-то что противиться? Приметил я: как объявлял ты свою волю, радостью зажглись его глаза. А ведь боялся, боялся он, что не дашь ты ему Ростова.
— И то ладно. А покуда оставь меня, Иоанн. Еще побыть хощу наедине со своими мыслями.
Епископ вышел. Старый князь поднялся с лавки, где пребывал в глубокой тени, и перебрался к окну.
Но сегодня и солнце его не порадовало, смятенно было у Всеволода на душе. И беседа с епископом не принесла облегчения.
Константин никак не выходил у него из головы. То ребенком видел его, то зрелым мужем, а то вдруг вспомнилось, как стоял сын в церкви на коленях рядом с Любашей, а Всеволод, наблюдая за ними, прятался на полатях.
Знал старый князь: о Константине и в народе и среди бояр разные ходили слухи. Будто и хвор он, и духом немощен, и что впору ему не княжеское платно, а монашеская ряса. Но разве была в этих слухах хоть малая толика правды? Уж кто-кто, а Всеволод хорошо знал своего сына. И если пред богом говорить, то и свершенного Константином поступка он тоже ждал.
Во многом прав был старший сын. И не от гордости и не от книжной премудрости дерзко говорил с отцом: ведь ежели отделить Ростов от Владимира, то все возвращалось к истоку. Не преминут, начнут спорить между собою старшие города, и некогда могучее княжество снова погрязнет в кровавой усобице.
Но было и другое: усобица могла возникнуть и по другой причине. Юрий ненамного младше Константина, и, ежели отказать ему, ежели все отдать старшему, смирится ли он, не поднимет ли руку на то, что ему принадлежит по праву?
Помирить хотел сыновей своих Всеволод, а уже при жизни ввергал между ними меч. И не видел из этого выхода.
Кто-то тихо вздохнул за спиной. Всеволод вздрогнул и обернулся.
— А, это ты, Любаша, — произнес он, и лицо его осветилось улыбкой.
— Задумчив ты, княже, — сказал жена. — Уж не занемоглось ли снова?
— Оттого и пришла?
— Слышу, тихо в палате… Испугалась. Глядь, а ты сидишь у окошка. День-то сегодня какой ясный. Не велишь ли заложить возок?
— И впрямь, — согласился Всеволод, гладя ее руку, — Повели конюшему — пущай закладывает, да побыстрее.
Давний был у него обычай: в трудную минуту всег да выезжал он на улицы города. Раньше верхом, теперь — в возке.
От свежего воздуха у Всеволода закружилась голова.
«Хорошо, ах, как хорошо-то», — подумал он, поглядывая по сторонам.
Кони бежали легкой рысью — возница боялся растрясти князя. Сама Любаша ему наказывала, чтобы был осмотрительнее.
Когда сходили с крыльца, хотела и она сесть в возок, но Всеволод сказал, что поедет один. Перечить ему княгиня не стала.
Выехали из Золотых ворот, поднялись на Поклонную гору. Здесь ветерок был еще свежее. Повсюду, радуя глаз, зеленой дымкой окутывались холмы и перелески.
Всеволод обернулся — вот он, его город, весь виден, как на ладони. Могучие стены исполинами поднялись над глубокими рвами, а над городницами с темными прорезями скважней, поблескивают золотые купола церквей.
Невольно взгляд отыскал и маковку Успенского собора Княгинина монастыря. Недолго уж осталось — скоро свидится он с Марией. И сердце Всеволода защемило предсмертной холодной тоской.
Со всеми скоро он свидится: и с братом Михалкой, и с Микулицей, и с Евпраксией. И с друзьями и с врагами своими — и с Глебом рязанским и с киевским Святославом. А о чем беседовать они будут в райских кущах? Нешто и на том свете продолжат свой земной, неразрешенный спор?
Да и в райские ли кущи уготован ему путь? Не грешен ли он, и не расплата ли ждет его за его грехи?
Тут вдруг вспомнилось, как этим же самым путем выезжал из Владимира изгнанный им сын Боголюбского Юрий. Не был ли тогда Всеволод чересчур жесток, не предал ли голос родственной крови?..
Кто ответит? Кто разрешит извечный и трудный спор между делами и сердцем, между любовью и долгом?
«Грешен, грешен еси», — думал Всеволод. И не свершает ли он последний свой, самый тяжкий, грех, рассекая землю, облитую кровью и потом, между своими сынами?
А как быть? Выхода не было.
Благо, не знал еще Всеволод, что худшее впереди. Что не просто исполнит он свою волю, а собрав бояр и всех передних мужей на собор, выслушав их внимательно, разгневается и скажет так:
— Ослушался меня Константин, мнит поступить по-своему. Не хощет брать Владимира, а Ростов уступить Юрию. Так пусть же свершится моя воля: отбираю я у него старшинство и Юрию отдаю Владимир с пригородами.
Ужаснутся думцы. Кузьма Ратьшич, убеленный сединой, бросится к Всеволоду и станет на коленях умолять его, чтобы изменил свое решение. Но не внемлет ему князь, даже не выслушает, встанет и уйдет, отринет от себя друзей — так суровая складка и не разгладится на его челе даже и в гробу. И, глядя на него, будут со страхом перешептываться люди:
— Господь отвернулся от нашего князя, и дьявол подвигнул его на немыслимое.
И будут всматриваться в небо и ждать страшного знамения. Но не разверзнутся небеса, и даже собиравшийся с утра дождь не прольется на смущенную землю.
А покуда князь был еще жив, и измученное недугами его тело жаждало тепла и покоя.
Легкая тучка заслонила солнце, от Клязьмы подуло прохладным ветерком.
— Поворачивай! — крикнул Всеволод вознице. Тот полуобернулся, оскалил в улыбке белые зубы и стал осаживать лошадей.
Вот тут-то, в виду раскрывшегося во всю ширь города, и народилась шальная мысль: почто сделал брат мой Андрей главным младший город на Руси, почто бы и младшего сына не посадить во Владимире?
Всеволод даже пристал в возке, даже перекрестился и, глядя по сторонам, постарался отвлечься. Но куда бы он ни глядел и о чем бы ни помышлял, а мыслями все обращался к старому…
Возвратившись в терем, он тем же вечером уединился в харатейной и написал грамоту, в которой упрекал Константина за своеволие и подтверждал, что отдаст ему Владимир, а о Ростове пусть он и думать позабудет — Ростов, как и сказано было, отойдет Юрию.
Константин ответил ему отказом.
3
Всеволод скончался на Пасху, и Юрий, облеченный властью, сел во Владимире на старшем столе. Ярослав остался в Переяславле, Святославу отошел Юрьев, Владимиру Москва, а самому младшему, Ивану, — Стародуб на Клязьме.
Вроде бы мирно поладили, никто не возражал, Константин тихо отмалчивался в Ростове.
Минуло сорок дней, и Юрий впервые почувствовал себя во Владимире хозяином. Корста с прахом отца была поставлена в Успенском соборе, княгиня Любовь Васильковна постриглась в монашки, жизнь пошла своим обычным чередом.
Но необычно было молодому князю в старом отцовском тереме. Вроде бы все и знакомо, вроде бы с детства обшарены все углы и закоулки, а все открывалось вновь, во всем обнаруживалось глубокое значение: и детинец теперь не Всеволодов, а Юриев, и резной всход его (захочу, так и переделаю), в конюшне кони стоят Юрьевы, Юрьевы расторопные девки стучат на кухне ножами, готовят яства для Юрьева пира.
А больше всего гордился молодой князь, когда входил в гридницу и садился в отцовское потертое кресло. Вот и возвысился он над всеми своими братьями, вот и Константина обошел нежданно-негаданно, и нет у него к нему прежней неприязни: пущай живет себе в своем Ростове, в дела его Юрий вмешиваться не станет. И так изрядно наказан старший брат, еще когда позабудет нанесенную ему обиду. Да и на Юрия гневаться не за что: не он отнял у него старший стол, Всеволода не он подговаривал. Разве вот только не отказался от высокой чести, да и кто откажется?
Нет, не грызла Юрия нечистая совесть, и это было великое благо: от всей души звал он братьев к себе на пир.
Агафья тоже была счастлива, тоже не могла нарадоваться столь неожиданной перемене. Давно ли входила она в эти палаты невесткой, давно ли смущалась, боялась не то сказать и не так ступить?!
Теперь осанка ее стала горделивой, походка плавной, голос распевчивым, взгляд милостивым. А по натуре была она добра и отзывчива, и скоро все полюбили ее во Владимире.
Старых отцовых бояр князь Юрий не притеснял, как и прежде, звал на думу, внимательно выслушивал, но все чаще стали появляться среди них молодые, а то и никому не ведомые. С ними молодой князь и держал свой главный совет. Но старики не были на него в обиде.
Однако же понемногу первые светлые дни стали все чаще уступать место делам и тревогам. А тревожиться было от чего. То о боярине слух пройдет, то о воеводе — отъехали-де они в Ростов. То вот и Кузьма Ратьшич вдруг засобирался.
— Ты что это, Кузьма, — обиделся Юрий, — али притесняю я тебя, али чем обидел?
— Не обидел и не притесняешь ты меня, княже, — сказал, пряча глаза, Кузьма, — а охота взглянуть на пожалованные мне Всеволодом угодья, что под Ростовом. Давненько уж там не бывал.
— А жену-то, а детей-то почто взял с собой?
— Пущай отдохнут.
Отъехал Кузьма, за Кузьмой отъехал Иван Родиславич, за Иваном — Андрей Станиславич. Зато во Владимир прибыл из Ростова с чадами и домочадцами именитый боярин Еремей Глебович.
То туда, то сюда переметывались растерянные люди. Раньше все они служили Всеволоду, а теперь не знали, где лучше.
Не на шутку встревожился Юрий, звал к себе Еремея, выспрашивал у него о брате.
— Одно слово, серчает на тебя Константин, — сказал боярин.
— За что же ему на меня серчать? — с удивлением допытывался Юрий. — Стола владимирского я у него не отнимал — сам отказался, не захотел послушаться батюшку.
— А это уж ты сам у него спроси, — уклончиво ответил Еремей. — Но только сдается мне, что в покое он тебя все равно не оставит.
Тут и того хуже. Поспорили Юрий со Святославом (оба горячи!), а тот возьми да и переметнись в Ростов. Следом за Святославом подался к Константину и Владимир.
Не по себе сделалось Юрию. Вдруг почувствовал он, что тишина во Владимире опасна, что зашатался под ним великий стол. И тогда позвал к себе Веселицу и велел ему срочно скакать в Переяславль к Ярославу. «Ежели и Ярослав против меня, то дело совсем худо», — подумал князь.
Дорогою встречь попался Веселице купец из Новгорода. Дело к вечеру было, разложили костер, подвесили над огнем котелок, разговорились.
Любознательный оказался купец, много повидавший и много знающий.
— Где была вода, там и опять будет, — говорил он, помешивая ложкой закипающую уху. — Не добрые пришли времена, погоди чуток — и примутся наши князья за старое. А такого, как Всеволод, нынче уж нет на Руси князя.
Веселица попытался возразить ему. Но купец так поглядел на него, что он сразу осекся.
— Молоды Всеволодовы сыны, молоды и неразумны, — сказал он. — Один разве что Мстислав из Мономахова семени… И храбр, и справедлив, да нет у него крепкого корня. Нынче здесь он, а завтра уже там. Вон недавно слух прошел, будто притесняет Чермный галицкого Даниила, Романова сына, — так Мстислав тут как тут. Неймется ему без драки, а мы, новгородцы, народ торговый — почто лезть во всякую свару, когда и у себя дома дел невпроворот? Русь-то со своей избы начинается. А коли нет ни кола ни двора, так и все нипочем.
Умно говорил купец, рассудительно. Не согласиться с ним было нельзя. Вот и Веселица вставил словечко:
— С чего Юрьевичи в силу пошли? Не стали, как иные, переходить из удела в удел, ища старшинства, а прочно сели у себя в Залесье.
— Видать, и ты смекалист, — обрадовался купец, — и по всему — не простой смерд, а человек княжеской либо боярский. Так ли?
— Угадал. Дружинник я князя Юрия, и путь мой лежит в Переяславль к Ярославу.
— А я в самый раз из Переяславля.
— Ну как там?
— Да все так же. Разве что пообветшали стены вокруг города, а новые ставить — все недосуг. Вроде бы Ярослав и не хозяин в своей вотчине, вроде бы куды в другое место замыслил направить свои стопы.
— Да что же ему из города в город бегать? Да и куды — все грады поделены Всеволодовыми сынами, и свободных нет.
— Свободных-то нет, — отвечал купец, — а кой-кого и потеснить можно.
— Ни Константин, ни Юрий вотчин своих ему не уступят, — сказал Веселица.
— Вона куды хватил! — засмеялся купец. — Не так прост Ярослав, как кажется. Он-то других своих братьев еще и пооборотистее. Не гляди, что третий в роду, а отцова наука мимо него не прошла. Юрий-то все больше был возле батюшки, Константин тоже недавно получил Ростов, а до этого недолго княжил в Новгороде, да что с того — тут же его и прогнали. А Ярослав с ранних лет приучался думать своей головой. И не у братьев будет он воевать себе землю.
— Так у кого же?
— Да у того же Новгорода! — ошарашил Веселицу купец.
— Видать, умом ты тронулся, — придя в себя от неожиданности, сказал Веселица. — Нешто уступит ему Мстислав Удалой свое место?
— Так разве у Мстислава станет он его просить?
— А у кого же?
— У Боярского совета, у передних мужей — вот у кого.
— Э, вот тут и дал ты маху, купец, — засмеялся Веселица. — Самому Всеволоду Боярский совет перед кончиной его не покорился.
— То Всеволоду. А нынче нет его. И начался в Новгороде иной сказ. Мстислав не всем по душе. Иные держатся и противной стороны, надеются, что Всеволодовы сыны будут с ними поприветливее. И первая весточка у меня с собой — Димитрия-то Якуновича скинули!..
— Да ну! — ахнул Веселица, — Кого же на его место поставили?
— А Юрия Ивановича.
— Кто ж он такой?
— Сын Иванка.
— Постой, постой, — стал припоминать Веселица, — это не того ли самого Иванка, который вместе с посадником Мирошкой, Борисом Жирославичем, сотским Никифором и Фомою приходил ко Всеволоду на поклон и просил дать им в Новгород сына его Святослава?
— Того самого, — подтвердил купец. — Вот и выходит, что и Юрий Иванович держится вашей стороны. А раз так, то недолго и ждать, как выкрикнут на вече князя из Всеволодова гнезда. Константин и Юрий поделили старший стол, им покуда не до Новгорода — друг с другом еще никак не разберутся. Ярославу же в самый раз помыслить, коли такая удача сама идет в руки. Не Святослава же звать Юрию Ивановичу! Святослава дважды изгоняли из города, в третий не позовут.
— Ну а Владимир чем плох?
— Не знаю. Но до меня такой слушок дошел, что выкрикнут Ярослава.
Утром Юриев гонец расстался с доброжелательным и словоохотливым новгородским купцом. А на следующий день он уже был в Переяславле.
Князь принял его милостиво, со вниманием выслушал переданную изустно просьбу Юрия:
— Если пойдет на меня Константин или Владимир, будь ты со мною заодно, а если против тебя пойдут, то я приду к тебе на помощь…
— Ишь ты, каков ростовский-то медведь, — сказал Ярослав. — Он и прежде был упрям, а теперь, когда остались мы без отца, и вовсе осмелел. Мы же крест батюшке целовали, что Юрию сидеть старшим на владимирском столе.
Но на просьбу брата своего не сразу дал он ответ. Накормил, напоил гонца, отправил спать, а сам собрал у себя в гриднице передних мужей.
— Отец мой отошел к богу, — сказал он им. — Скажите же: хотите ли и впредь иметь меня своим князем и головы свои сложить за меня?
Бояре отвечали в один голос:
— И очень хотим. Ты наш господин, ты наш Всеволод.
— Ну так целуйте крест.
И бояре целовали крест, а когда обряд был исполнен, Ярослав рассказал им о приезде гонцов и о просьбе Юрия.
— Что ответим моему брату? — спросил он их.
— А ты бы что ответил, княже?
— Я бы сказал ему: где ты, там и я с тобой.
— А мы с тобой, княже, — сказали думцы.
Так поделились надвое Всеволодовы сыны: с одной стороны Константин, Святослав и Владимир, с другой — Юрий и Ярослав.
Обласканный, хмельной и веселый возвращался во Владимир Веселица. Думал — добрую весть несет, а нес весть страшную: накануне гибели своей встала некогда могучая и процветающая Русь. Нависла над ней невиданная доселе кровавая усобица.
4
Узнав о том, что поделились братья, Звездан явился к игумену Симону и объявил, что принял решение покинуть его обитель.
— Еще когда я предрекал, — сказал он, — что слеп стал в своей гордыне Всеволод. Вот и принял он на себя перед смертью великий грех. Иду к Константину в Ростов — за ним, как за старшим, правда, а с младшими сынами я и знаться не хощу.
Симон перечить ему не стал: сам он еще тогда пребывал в великом смущении.
Скинув с себя монашескую рясу, перво-наперво явился Звездан к себе домой.
Увидев его на пороге, Олисава едва памяти не лишилась; не кинулась к нему, не обняла — села, заплакала навзрыд.
— Что же ты, женушка, мужу своему не рада? — спросил ее Звездан.
— Да какой же ты мне муж, — сказала ему Олисава сквозь слезы. — С богом ты повенчанный. А пришел, только чтобы пуще прежнего меня растравить.
— Ишь ты, что вздумала, — улыбнулся Звездан. — Не плачь, взгляни на меня хоть разок — разве похож я на смиренника.
Олисава посмотрела на него и покачала головой:
— Нет, не похож. Нешто вышел из монастыря?
— Вышел. И обратно туды уже больше не возвернусь.
Только тут Олисава и поверила в свое запоздалое счастье. Вскочила, повисла у него на шее, горячими слезами оросила ему лицо.
— Всё у баб один обычай, — мягко проворчал Звездан. — Горе — в слезы, радость — опять в плач.
— Как же мне не плакать-то, — сказала, счастливо улыбаясь, Олисава, — когда похоронила уж я тебя, а ты снова предо мною воскрес?
И тут же бросилась подымать слуг, чтобы скорее топили баньку, вздували на кухне огонь.
Потом они сидели вдвоем за большим, празднично накрытым столом, почти не ели, почти не пили, а только смотрели друг на друга и все не могли насмотреться.
Ночью, раскинувшись на просторном ложе (в монастыре-то спал он на одних досках), Звездан сказал Олисаве:
— Во Владимире нам больше делать нечего, поедем в Ростов.
— Что же в Ростов-то? — зевнув, спросила жена.
— Константину буду служить.
— А чем тебе Юрий хуже?
Звездан помолчал, замешкался. Зря в первый же день всполошил он Олисаву. Еще не насладились они желанной близостью, а вот — мысли его опять же далеки от дома.
Олисава насторожилась.
— Да сказывай, сказывай. Что замолчал-то?
— А я все сказал.
— Нет, не всё еще, — склонилась над ним Олисава. — У всех мужики как мужики — один ты у меня не такой, как все. Да неужто не заслужила я хоть недолгого покоя? Неужто столь грешна, что и пожалеть некому?
— Я грешен, — сказал Звездан. — И пред тобою грешен, и пред своею отчиной. Ты меня простишь, простила уже. А ежели не выберу я сейчас свой путь, так простят ли меня люди?
Все теперь было между ними сказано. И Олисава поняла, что другим себе мужа ей не вернуть.
— Хорошо, Звездан, — согласилась она. — Видно, выпала мне такая доля. Ежели ты меня не забыл, так и я тебя не брошу никогда. И рожу тебе славного сына.
Через два дня Звездан с Олисавой и со всем своим домом готовы были отъехать в Ростов. Вдруг заявился на их двор Веселица.
— А я-то слышу, что вышел ты из монастыря, — воскликнул он, обнимая друга, но, оглядевшись, тут же помрачнел. — Погоди, Звездан, а это что за обоз? Почто разорил ты свой терем? Почто пусто в нем?
— Таиться от тебя не стану, — сказал Звездан. — В трудный час хощу быть рядом с Константином.
— И ты туды же?
— Али еще кто подался в Ростов?
— Решились иные из бояр, — помолчал. — А вот я во Владимире остаюсь: отчая здесь земля…
— Да не отчее право, — отрезал Звездан. — По отчему праву не Юрию здесь сидеть.
— То Всеволодова воля, — смущенно сказал Веселица. — Сам знаешь: крутенек был князь.
— Вот от крутости его и стряслась беда. Одною рукой собирал он вокруг себя Русь, другою — все собранное разрушил. И вот, подумай-ко, не еще большую ли навлек на нас напасть?
— Да какая же напасть, ежели бы Константин смирился?
— А почто смиряться ему? Все едино коренная земля расколота надвое. Ежели Владимир и Ростов не вместе, так где же она, его держава?.. Нет ее.
— Столкуются сыны. Нешто братнюю кровь прольют?
— Не столкуются, Веселица. То, что Всеволодом посеяно, взойдет не добрым хлебом, а горьким чертополохом. Попомни! И ежели хощешь ты на правую сторону встать, так поедем со мною в Ростов.
— Какая же это правая сторона? — обиделся Веселица. — Вон и Ярослав заодно с Юрием.
— Ну, так прощай.
— Прощай.
— Нешто не свидимся?
— Бог весть. А то еще и свидимся.
— Хорошо бы не на бранном поле.
— Хорошо бы за чарой.
Обнялись они в последний раз, и обоз двинулся из города. Долгим и печальным взглядом, провожал его Веселица, а потом вдруг тронул коня, пустил его вскачь, догнал Звездана почти у самого детинца.
— Погоди, Звездан.
— Ну, чего тебе еще? Простились ведь, — нахмурился Звездан.
Веселица отстегнул от пояса и протянул ему меч:
— На память возьми.
— Дорогой подарок…
— Возьми, возьми, — настаивал Веселица.
Тогда Звездан снял с себя и тоже подал ему меч:
— Вот тебе и моя память, Веселица.
Помолчали они и разъехались в разные стороны. А кабы знать им, что скоро, очень скоро поразят они друг друга своими мечами на поле возле Липиц!..
Но так далеко вперед и мудрые вещуны не заглядывали, куда уж было им заглянуть.
Через несколько дней томительного пути Звездан был в Ростове. К тому времени тишина установилась на Руси: все бояре и воеводы, пометавшись в разные стороны, прибились к своим князьям.
Константин был рад прибытию Звездана.
— Вот оно — все лучшие батюшкины мужи собираются вокруг меня, — сказал он, приветствуя дружинника троекратным лобызанием. — Отдыхай покуда, приглядывайся. А понадобишься — я тебя призову.
Печальный вид являл собою Ростов после недавнего большого пожара. Посады выгорели начисто. Огонь охватил и центральную часть города — повсюду торчали обуглившиеся срубы, на пепелищах копошились обездомевшие люди. Те, что были побойчее, уже ставили новые избы, плотников повсюду брали нарасхват. А покуда многие жили в наспех вырытых землянках.
Звездана с Олисавой на время приютил у себя боярин Волос, человек бережливый и везучий. Все вокруг пожрал ненасытный огонь, а боярской усадьбы не коснулся.
— Бог меня давно полюбил, — охотно рассказывал про себя Волос, — Вот и на сей раз усмирил стихию у самых моих ворот. Только верею слегка огоньком и лизнуло.
Для гостей, присланных князем, боярин щедро выделил половину терема:
— Живите, не тужите. А придет срок — так и ты мне, Звездан, протянешь руку. В беде сбережешь, на ухабе подопрешь. Все мы люди.
Дни проходили за днями, время тянулось медленно. И лишь изредка то одно долетит известие, то другое. Звездан прислушивался к ним с жадностью.
Константин покуда пересылался с Юрием грамотами, но каждая новая грамота была все несдержаннее другой. В последней так было написано:
«Брат! Ну разве можно сидеть на отцовском столе меньшему, а не мне, большему?»
На что Юрий отвечал:
«Если хочешь Владимира, то ступай садись в нем, а мне дай Ростов».
Но на один только Владимир Константин не соглашался, у него и с отцом из-за этого вышел спор. В Ростове он хотел посадить сына своего Василька. И так отписал Юрию:
«Ни Владимира, ни Ростова я тебе не дам. Ежели хочешь, садись в Суздале».
Возмутившись, Юрий ответил отказом и тут же отправил гонцов к Ярославу, велев брату своему передать на словах:
— Идет на меня Константин. Ступай к Ростову, и как там бог даст: уладимся или станем биться.
Так впервые выступили братья друг против друга. Сошлись две рати на речке Ишне, что под самым Ростовом. Непогодь в ту пору была, река вздулась, броды стали непроходимыми — четыре недели братья простояли каждый на своем берегу, но никто из них так и не решился перейти на другую сторону. Разошлись, на время помирившись, однако же обид своих забыть не смогли.
В другой раз усобицу начал Владимир Всеволодич. Выбежав из Юрьева, он захватил Москву, а Константин вслед за ним взял на щит Солигалич и Нерехту, а после сжег дотла Кострому.
Тогда Юрий с Ярославом снова собрали свои дружины и снова двинулись на Ростов и снова остановились у той же реки Ишни. Но опять же никто не решался первым одолеть неудобные броды.
Зато Владимир зря времени не терял. Покуда старшие братья без всякой для себя пользы стояли на Ишне, он двинулся с москвичами к Дмитрову и едва не вошел в город, да дмитровцы оказались находчивыми: сами спалили свои посады и накрепко заперлись в крепости, так что взять ее Владимир не смог.
Долго стоял он у Дмитрова и достоялся до того, что старшие помирились, и Ярослав с Юрием поспешили на помощь своим: Владимир испугался, бежал и стал ждать братьев в Москве. Однако же сил у него было мало и выдержать приступа он бы все равно не смог. Пришлось отступить. Посоветовавшись, старшие братья решили избавиться от Константинова подпевалы и, расщедрившись, отправили его княжить в Переяславль Южный…
И снова наступило затишье, но ненадолго. В Новгороде, как и предсказывал давешний купец, победили бояре, державшие противную Мстиславу сторону. На поклон к Ярославу пришел сам посадник Юрий Иванович, тысяцкий Якун и еще десять человек от купцов.
— Иди к нам княжить, — сказали они.
Ярослав торжественно вступил в Новгород. И первое, что он сделал, это расправился со всеми, кто держался Мстиславовой стороны: двоих бояр заковал в железа и отправил в Тверь, на вече обвинил тысяцкого Якуна в измене и натравил на него разъяренную толпу. Дом боярина сожгли, жену схватили, сына Якуна, Христофора, заточил в поруб сам Ярослав.
Но дальше все пошло не по задуманному. Под шумок жители Прусской улицы убили боярина Овстрата с сыном и тела их бросили в ров. Овстрат был приверженцем нового князя, и, разгневавшись, Ярослав решил наказать строптивых новгородцев: выехал из города, сел в Торжке и, воспользовавшись тем, что год был неурожайным, велел не пропускать в Новгород ни одного воза с хлебом из Низовой земли.
Глава десятая
1
Быстро летело время. И стал Константин искать дружбы с торопецким князем. Рано ли, поздно ли, а все равно они должны были прийти друг к другу.
Лучшего посла, чем Звездан, для того, чтобы шел в Торопец, сыскать было трудно.
— Вот, — сказал Звездан Олисаве, — и мой час настал. Не тужи, жена, расставание наше ненадолго. Скоро сядет Константин во Владимире и Ростове — и тогда заживем мы с тобой, не зная забот.
— Полно уж обещать, — отмахнулась от него Олисава. — Сколь живем тут, а перемен я не вижу. Вот разве что свой терем срубили да сын народился…
А ведь верно — не день, не два прошло: три года они в Ростове. Сынок Ванюшка уж на ноги встал.
— Зря ты меня укоряешь, — сказал Звездан. — И Ваняткой зря попрекнула.
Тут и сынок из светелки вынырнул кстати. Звездан подхватил его на руки, поднял над головой:
— Гляди, какой вымахал, — весь в меня!
— Будя хвалиться-то, — грустно улыбнулась Олисава. — Ежели весь в тебя пойдет, так и его жене не будет покоя.
— Ну и ворчливой ты стала, жена, — засмеялся Звездан, опустил Ванюшку на пол, привлек к себе, обнял Олисаву. А она вдруг заплакала:
— Не езжай, Звезданушка, — уж больно дурной сон мне сегодня приснился…
— Да ты что? — сказал, отстраняя ее, Звездан. — Как посмею я ослушаться князя?!
Знать бы ему, что это последний их денек, так не спешил бы, еще одну ночку для себя выговорил. И жену бы обнял крепче обычного, и целовал бы ее не на ходу, и в глаза бы ей посмотрел дольше обычного.
Видно, бабы лучше чуют беду, а у Звездана одно лишь князево поручение на уме: некогда ему лясы точить, кони ждут на дворе, копытами роют землю.
Почти не отдыхая в станах, и день и ночь скакал он к Торопцу. И прибыл в город как раз о ту пору, когда Мстислав принимал у себя посланцев из Новгорода.
— Прости нас, княже, и помилуй, — стояли они перед ним на коленях с обнаженными головами, — Совсем уморил нас Ярослав. Последнюю краюшку хлеба доедаем. Кадь ржи продают у нас по десяти гривен, овса — по три гривны. А те, у кого денег нет, едят сосновую кору, липовый лист и мох и детей своих отдают в вечное холопство. На торгу, по улицам, по полю — всюду трупы. Новую скудельницу набили мертвыми телами по самый верх… Нет больше мочи, возвращайся к нам, огради от еще горших бед. Не то все перемрут али разбредутся по чужим странам…
Страшно рассказывали бояре.
— Вот видишь, — сказал Мстислав Звездану, — призывают меня в Новгород дети мои.
— Туды тебе и дорога, — ответил потрясенный Звездан. — Но одно только помни: не каждый Всеволодович Ярослав, и Константин всегда с тобою.
— Иного я от Кости и не ждал, — кивнул задумчиво Мстислав. — Еще когда он был рассудительнее братьев! Но нынче же ответа ему дать я не могу. А вот управлюсь, так и съедемся. Я за него всей душой…
— А не возьмешь ли и меня с собою, княже? — спросил его Звездан.
— Ты — посол. Тебе-то почто в драку лезть?
— Да вот, вишь ли, возвращаться в Ростов без твоей грамотки мне все равно нельзя. Возьми, княже.
— Куды ж тебя деть? — улыбнулся Мстислав. — Ладно, ступай в мою дружину.
Некогда было править долгие сборы — новгородцы поторапливали Мстислава. Выехали вьюжистым утром, шли на рысях, на привалах подолгу не задерживались.
Скоро навстречу им стали попадаться беженцы. Не врали пришедшие в Торопец гонцы: рассказы беженцев были еще страшнее.
Однажды вечером дружина наехала на лежащего возле обочины, полузанесенного снегом старика. Спугнули севшую ему на голову ворону. Птица противно каркнула и перелетела на ветку.
Звездан спрыгнул с коня, потряс старика за плечо. В обледенелой бороде еще теплилось живое дыхание. Старик разлепил опущенные инеем ресницы.
— Да, никак, это ты, Кощей? — присел перед ним на корточки Звездан.
Лекарь не сразу узнал дружинника. Долго смотрел на него, не мигая. Потом застонал и повалился набок. Звездан подхватил легкое тело Кощея, перенес его к костру. Еще бы немного — и не застали его в живых.
Лекаря укутали в шубы, напоили отваром целебных трав. Воспрял Кощей, обрел дар речи. И еще одну печальную историю услышали дружинники из его уст.
— Так худо никогда еще не бывало в Новгороде, — сказал он. — Иное и в жутком сне не привидится. До того дошло, что не только псы, но и люди стали пожирать трупы. Спешите, братия, не то скоро совсем опустеет город — некого будет вам спасать.
Крепкую удавку изготовил для новгородцев Ярослав — такой удавкой не брал их за горло даже Всеволод. Загнали коней Мстиславовы дружинники, себя тоже не жалели. И не встречали их ни колокольным звоном, ни радостными криками — сил не было у жителей взглянуть на прибывшего к ним на выручку князя.
Тишина стояла на улицах и во дворах. Только возле одной избы раздавались веселые голоса.
Мстислав удивился:
— Это по какому случаю праздник?
— Ярославов наместник Хота Григорьевич дочь свою выдает за боярина Будимира, — сказали ему.
Гневом распалился Мстислав, пустил коня своего вскачь, въехал в распахнутые ворота. Дружинники заполнили двор, слуги попрятались кто куда.
Пьяный Хота вышел на крыльцо:
— Это кто посмел беспокоить меня на пиру?
— Протри очи, боярин, — сказал Мстислав с коня. — Что-то забывчив ты стал. Али не признал своего князя?
Хмель бушевал в голове у Хоты, все ему было нипочем. И принялся он ругать Мстислава последними словами:
— Никто тебя в Новгород не звал. Возвращайся, откуда приехал. А мой князь — Ярослав Всеволодич.
— Хватайте его! — приказал Мстислав дружинникам. — И всех, кто в его избе правит пир, хватайте и везите ко мне на Городище.
Дружинники кинулись к Хоте, связали его и бросили в возок. Другие хозяйничали в избе, вязали и выкидывали во двор гостей.
Мстислав высился над копошащейся пьяной кучей, говорил с коня:
— Вот до чего вы дожили, бояре: на кладбище, в кое превратили улицы Новгорода, справляете гнусный пир. Так знайте — никому из вас не будет пощады.
Тут приволокли и бросили на снег рядом с боярами тщедушного человечка.
— А этот почему не вязан? — спросил Мстислав.
— Не боярин я, — завопил человечек, на четвереньках подползая к Мстиславову коню.
— Не боярин, так почто на пир зван?
— Гусляр я… Якимушкой меня кличут.
— Хоть и гусляр ты, а в страшную годину и тебе не место на боярском пиру.
— Не по доброй воле я, а по принуждению…
— Не слушай его, княже, — мрачно сказал с возка протрезвевший Хота. — Вели вязать, как и всех. Служит он Ярославу, а ко мне приходил с доносом на своих соседей: держатся, мол, они противной тебе стороны. Так не кинешь ли их в поруб, а мне бы отказал соседову избу…
Якимушка побледнел, задрожал, бежать хотел, но на отмороженной ноге далеко не ускачешь. Связали и его, придвинули к общей куче.
— Хорошо ты придумал, Хота, — сказал Мстислав. — Сразу всех ваших я и взял — меньше будет забот.
— Ишшо как обернется, — хмуро ответил Хота. — Новгородцы нынче худые тебе помощнички — ни одному из них и меча-то в руке не удержать, а у Ярослава большое войско.
— О том не печалуйся, — усмехнулся Мстислав. — Не одним числом города берут, а со мною святая София.
В тот же день он собрал у себя на Городище оставшихся в живых преданных ему бояр и думцев. Стал советоваться с ними, что делать дальше. Бояре были растеряны.
Князь будто по книге читал их мысли:
— Оробели, бояре?
— Да как не оробеть? — отвечали те. — Дружина твоя невелика, а больше помощи ждать неоткуда.
— Миром бы поладить…
— Уговорить Ярослава…
— В чистом поле нам его не одолеть…
— Ты бы к брату своему двоюродному Владимиру послал в Смоленск.
О брате и Мстислав подумывал и уже грамоту ему отписал и отправил со Звезданом. Но до Смоленска не рукой подать, а Ярослава жди со дня на день.
— Хорошо, — согласился князь с боярами. — Пока надумает Ярослав, и мы соберемся с силой. Давайте снаряжать посла.
Был Мстислав на подъем скор, но ежели надобилось, так и ждать умел.
Послали в Торжок священника (самого смирного выбрали), и на словах он должен был сказать Ярославу от имени новгородского князя:
— Кланяюсь тебе: мужей и гостей, коих у себя задерживаешь, отпусти, из Торжка выйди, а со мною любовь возьми.
Надежд на то, что Ярослав послушается его, было мало. Но время Мстислав выиграл. Звездан вернулся из Смоленска и сказал, что Владимир Рюрикович с ним.
Скоро возвратился и посланный в Торжок священник. Принесенные им вести были печальны: Ярослав продолжал гневаться и на мир с Мстиславом не шел. А всех задержанных у себя новгородцев велел вывести в поле, заковал в железа и отправил по своим городам. Имение и лошадей их роздал дружине.
Мстислав кликнул вече на Ярославовом дворе.
— Пойдемте искать свою братью и землю, — сказал он народу, — чтоб не был Торжок Новгородом, а Новгород — Торжком, но где святая София, там и Новгород. И в силе бог, и в мале бог да правда!
2
Весь север Руси пришел в движение.
Святослав Всеволодич осадил Мстиславов город Ржевку, где от него отбивался с сотнею воинов посадник Ярун. Новгородский князь двинулся на помощь осажденным. Святослав бежал, Мстислав занял Зубцов, и здесь, на реке Вазузе, его настиг с подмогой Владимир Рюрикович смоленский. Путь на Торжок был открыт, и нетерпеливые бояре, собравшись на совете, стали торопить Мстислава:
— Идем к Торжку, покуда Ярослав не совсем опустошил новгородскую землю.
Но у Мстислава иные были задумки. Шире и дальше своих бояр глядел он.
— И так измучили новгородцев усобицы, — сказал он. — Покуда Ярослав стоит в Торжке, пойдем к Переяславлю. Там встанет на нашу сторону Константин, а Ярослав сам не вытерпит, вылезет из своей берлоги. Да и места в Поволжье богаты хлебом — не побил бы прошлогодний недород, в Торжке же брать нам нечего.
Расчет его быстро оправдался. Скоро лазутчики донесли, что Ярослав выехал с передними мужами из Торжка в Тверь, а оттуда поспешил в Переяславль.
И еще одно известие порадовало Мстислава: передовой его отряд встретился на реке Саре с Константином.
Объединенное войско Двинулось к Переяславлю и стало у его стен на Фоминой неделе. Однако Ярослава в городе не оказалось: накануне он выехал к Юрию.
Теперь все братья объединились против Константина, примкнул к ним и Владимир.
Три стана расположились на просторах Ополья: Ярослав и Юрий с братьями стали на реке Кзе, Мстислав и Владимир смоленский с новгородцами близ Юрьева, а Константин — на реке Липице.
Константин стал просить Мстислава:
— Может, еще и миром поладим? Как-никак, а все-таки братья.
Сговорившись, послали к Юрию сотского Лариона.
— Княже, — обратился к нему сотский, — кланяются тебе Мстислав и брат твой Константин и так повелели сказать: у нас с тобою ссоры нет, ссоры у нас с Ярославом. Отойди в сторону, и мы тебе вреда не причиним.
— Ишь, чего выдумали! — рассмеялся Юрий. — Нет, не отступлю я в сторону, и ежели надо, то буду биться. Так и скажи своим князьям.
И тогда князья послали сказать Ярославу:
— Отпусти новгородцев и новоторжан, возврати Новгороду взятые тобою земли, с нами помирись и крест целуй, а крови не проливай.
И Ярослав над ними посмеялся:
— Мира я не хощу. Новгородцев и новоторжан при себе держу. Вы далеко шли и вышли, как рыба, насухо.
Тут бы и биться им, но снова послали они гонцов:
— Князья Юрий и Ярослав. Пришли мы не на кровопролитие. Мы все одного племени: так дадим старшинство князю Константину и посадим его во Владимире, а вам вся суздальская земля.
Ярослав задумался, но Юрий за всех ответил послу.
— Скажите князьям Мстиславу и Владимиру: пришли так ступайте, куда хотите. А брату князю Константину скажи: перемоги нас, и тогда тебе вся земля…
Далеко зашла ссора. Видать, и впрямь без крови ее не разрешить. А молодым князьям казалось, что только пугают их Мстислав с Константином, — плохо знали они Удалого, вот и радовались. Вечером, справляя пир, делили между собой Русскую землю. Юрий говорил:
— Мне, брат Ярослав, Владимир и Ростов, тебе Новгород. Смоленск отдадим брату нашему Святославу, Киев оставим черниговским князьям, а Галич тоже возьмем себе.
Вино распаляло их, а тут подлил масла в огонь кто-то из бояр.
— Не было того ни при прадедах, ни при деде, ни при отце вашем, чтоб кто-нибудь вошел ратью в сильную землю суздальскую и вышел из нее цел, хотя бы собралась тут вся Русь.
И тогда Ярослав дал такой наказ:
— Когда достанется нам вражеский обоз, то будут вам кони, брони, платье, а кто вздумает взять живого человека, тот будет сам убит. У кого и золотом будет шитый кафтан, и того не жалей. Ни одного не оставим в живых. А тех, кого схватите, то вешать или распинать. О князьях же мы подумаем после.
Все хвалились на пиру, один лишь боярин Андрей Станиславич не пил, не хвалился и сидел мрачнее тучи.
— А ты почто молчишь, боярин? — спросил его Юрий.
— Да что говорить, ежели не дело вы задумали, — смело ответил боярин.
— Али ты не с нами? Али врагам нашим предался?
— Одумайся, княже!
— Так почто же не весел?
— А веселиться охоты нет. Не дело вы задумали, князья. И кровь, что утром прольется, будет на вашей совести. Сколь раз присылали к вам Мстислав с Константином мириться, а вы все стоите на своем. И нынче такой повели разговор, что впору только поганому половцу…
— Поостерегись, боярин, — хлопнул Ярослав рукой по столу. — Кому речи такие сказываешь?
Но боярина уже трудно было остановить.
— Не ворог, а брат вам Константин. И по ту сторону не враги против вас стоят, а русские люди. Подумайте только: брат на брата пойдет заутра, отец на сына, а сын на отца. А не лучше ли протянуть вам друг другу руку и дать Константину старшинство?..
— Эко распирает тебя, боярин, от святости, — нехорошо засмеялся совсем охмелевший Юрий. — Да нам ли шапку перед Костей ломить? Не силой захватил я старший стол — отец мне его дал. И вы все при жизни его крест мне целовали. Да и бояться нам нечего — сила на нашей стороне: гляди, какое мы собрали войско!
— Что войско! — воскликнул Андрей Станиславич. — Князья-то у них мудрые, смышленые, храбрые. Мужи их, новгородцы и смольняне, смелы в бою, а про Мстислава вы и сами знаете, что дана ему от бога храбрость больше всех.
Но пали слова его в пустоту.
— Ступай, боярин, — сказал Ярослав. — И впредь с такими речьми ко мне не подступайся.
— Дело твое, княже, — поклонился ему Андрей Станиславич и вышел. Тревожно было у него на сердце — жаль, не послушались его князья. А утром уж будет поздно. Утром взревут боевые трубы — и двинутся друг на друга владимирские, новгородские, ростовские, смоленские рати. Окровавятся мечи и топоры, понесут смерть на своих опереньях меткие стрелы. Не остановить людей, не образумить. Опьяненные, будут они рубить и калечить друг друга, и слетится на мертвое поле прожорливое воронье…
Много, много слез будет пролито по Русской земле — и в богатых теремах, и в бедных избах… И даже одно упоминание о Липице долго будет отзываться болью во всех русских сердцах.
Память бесстрастна. Не лукавя, донесет она и до нас горечь того кровавого утра: «Не десять человек убито, не сто, но всех побито 9233 человека; крики, вытье раненых слышны были в Юрьеве и около Юрьева, не было кому погребать, многие перетонули во время бегства в реке; иные раненые, зашедши в пустое место, умерли без помощи; живые побежали одни к Владимиру, другие к Переяславлю, некоторые в Юрьев…»
Еще много веков спустя будет натыкаться у Липиц соха земледельца то на заржавленный меч, то на шлем, то на секиру…
Но в тот день ликовали победители. Бояре поздравляли Константина и Мстислава, Константин и Мстислав одаривали бояр.
Перепуганный насмерть Юрий, загнав трех коней, на четвертом прискакал во Владимир в одной сорочке. Ярослав затворился в Переяславле.
Не Всеволодова воля предрешала будущее Руси. Юрий был вынужден сдаться. Константин отдал ему на кормление Городец на Волге, захудалую окраинную крепость, куда тот и отбыл на лодиях с женой и всем своим двором. Говорят, перед отплытием князь зашел в Успенский собор, поклонился праху отца своего и со слезами в глазах сказал: «Суди, бог, брату моему Ярославу, что довел меня до этого».
Ярослав же все еще надеялся отсидеться в Переяславле. Озлобившись пуще прежнего, он покидал в порубы всех бывших в городе новгородских купцов, многие из которых скончались. Но, когда приблизилось Константиново войско, он понял, что за стенами ему не укрыться, выехал навстречу брату, ударил ему челом и униженно просил: «Господин! Я в твоей воле: не выдавай меня тестю моему Мстиславу и Владимиру Рюриковичу, а сам накорми меня хлебом».
Никто в ту пору не мог и предположить, а сам Ярослав всех менее, что именно его племени суждена будет великая честь собирания Руси, что его сын Александр прославит имя свое в битвах со шведами и немецкими рыцарями, а род Константина захиреет и затеряется в безвестности.
Прошли годы. После смерти старшего брата опальный Юрий все-таки вернулся во Владимир и сел на отцовский стол. Жизнь, казалось, вошла в привычное русло — ожили клязьминские берега, потянулись с разных концов света купцы с диковинными товарами, нарядились в деревянное кружево новые терема…
Но не сгинуло в вечности, набухло, набралось коварной силы брошенное в землю у Липиц семя междоусобной вражды.
Из летописи:
«В лето 1223 по грехам нашим пришли народы незнаемые при Мстиславе князе Романовиче в десятое лето княжения его в Киеве.
Пришла неслыханная рать, безбожные моавитяне, называемые татары, их же никто ясно не знает, кто они и откуда пришли, и каков язык их, и какого племени они, и что за вера их…»
Словарь старинных и малоупотребительных слов
аксамит — бархат
бодни — шпоры
братчина — товарищество, общество
бретьяницы — кладовые
булгары — тюркоязычные племена, жившие по средней Волге
Варяжское море — Балтийское
василевс — император (греч.)
вежа — здесь: крепостная башня
вира — окуп, штраф
выжловка — гончая собака; отсюда: выжлятник — псарь
Гора — местонахождение княжеской резиденции в Киеве
городники — строители городских укреплений
городницы — укрепления; срубы, заполненные землей
гридень — член княжеской дружины; дружинник
детинец — внутреннее укрепление города, кремль
детские — младшие дружинники
Дышучее море — Северный Ледовитый океан
ендова — широкий сосуд с носиком
жеравцы — петли у ворот
заборола — колья на вершине крепостного вала
завора — запор, засов
зернь — игра в кости
знаменный звукоряд — русские церковные напевы
исад — пристань
камчуг — болезнь (подагра, карбункул)
караван-баши — голова, староста азиатского каравана
кат — палач
киворий — ковчег для освященного хлеба, дарохранительница, сень, под которою на престоле освящаются дары
клевец — топорик с острым зубом на конце
колты — серьги или подвески к серьгам
кондак — краткая песнь во славу Спасителя, богородицы или святого; гимн
корзно — плащ
корста — гроб, домовина
котора — вражда, ссора, раздор, смута, распря
коц — старинная верхняя одежда, род плаща
крица — свежая глыба вываренного из чугуна железа, идущая под огромный водяной (кричный) молот для отжимки, проковки и обработки в полосовое и др. железо, кричник — работник при отжиме и отделке криц
кросенный стан — ткацкий стан
крюковое письмо — нотное письмо
легат — посол, нунций (латин.); здесь: уполномоченный римского папы
личина — маска
ложница — спальня
муравленая печь — изразцовая печь
мыто — пошлина за провоз товара
наброды — следы
навис — хвост и грива у коня
Низ — Владимир (относительно Новгорода)
ногата — древняя монета
нойон — начальник, господин (у ряда восточных народов)
нунций — посол римского папы
обронные украшения — украшения выпуклой, чеканной работы
огнищане — земледельцы, крестьяне, пахари, мужики
одрины — сараи
орарь — часть дьяконского облачения, перевязь с крестами по левому плечу
паволока — шелковая ткань
палатин — воевода, наместник в Польше
паробок — парень
патриарх — титул духовного лица в православной церкви, обладающего высшей властью; в XII веке патриарха на Руси не было, он находился в Константинополе
пенязи — деньги
передние мужи — старшие дружинники, бояре
печатник — хранитель печати, должностное лицо в Галицко-Волынской Руси
платно — платье, одежда
повалуша — здесь: горница
повечерие — вечерняя церковная служба
поруб — яма со срубом, место заключения
правило — хвост борзой и псовой собаки
престол — столик в алтаре перед царскими вратами
просинец — январь
ратоворцы — рыцари
ромей — грек
рота — клятва
Румский султанат — государство, основанное тюрками в Малой Азии
рюхи — игра в городки
ряд — договор
седмица — семь дней, неделя
скважни — бойницы
скудельница — кладбище, общее место погребения, общая могила погибших по какому-либо несчастному случаю
скурат — маска
смерд — свободный крестьянин
сокалчий — повар
сочиво — постная пиша
степень — помост
столец — княжеское кресло
сукманица — суконный кафтан
сукрой — круглый ломоть хлеба, во всю ковригу
сыновец — племянник
тангуты — кочевое население Тибетского нагорья в Китае
тезик — купец из Средней Азии
угры — венгры
усменный — кожаный
усмошвец — сапожник
фарь — верховой конь
фелонь — риза священника
харатейная — здесь: книгохранилище
хмурень — сентябрь
хронограф — книга или рукопись, описывающая событие по годам; летопись
чабер — растение, содержащее эфирные масла
Чёрные клобуки — тюрские племена, жившие в лесостепных районах Руси
чресла — поясница
чудь — племена, жившие во владениях Великого Новгорода
ясский — осетинский