В воскресный вечер, в лучшее время, обозначаемое как прайм–тайм, Иван Эдуардович вышел в эфир.

— Волнуетесь? — полюбопытствовал Лецкий.

Жолудев еле заметно кивнул. Его лихорадило с той минуты, когда они с Лецким вышли из дома, и с каждой следующей — все больше. В тот миг, когда он увидел здание, в котором располагалось радио, его охватил сильнейший озноб, горло стянула жестокая сухость. «Да я и звука не произнесу», — думал он, поднимаясь в лифте, который со свистом их нес в поднебесье — где–то на верхнем этаже, почти под самыми облаками, их поджидала заветная студия.

— Мужайтесь, — посоветовал Лецкий.

— Сел голос, — шепнул Иван Эдуардович.

Лецкий сказал:

— Как сел, так и встанет. Иллюзия. Очень вы впечатлительны.

Жолудев про себя изумился и позавидовал этой уверенности. Но необычная обстановка его захватила и отвлекла от мыслей, парализующих волю.

Длинный стремительный коридор с обеих сторон был точно заставлен прямоугольниками дверей. За ними, как догадался Жолудев, творилось эфирное священнодействие, готовились, варились, пеклись и заправлялись различными специями те многочисленные блюда, которые вылетали в пространство. На стенах между дверьми размещались фотопортреты культовых деятелей, которые побывали в студии. Под ними пестрели их автографы. Но еще большее впечатление производили лица сотрудников, шагавших навстречу по коридору. Жолудев лишь глазел и гадал, с кем из них следует сопоставить известные ему имена. Когда одинокими вечерами с каким–то мальчишеским интересом он вслушивался в их голоса, густые, заливистые, бархатистые, размеренные, смешливые, звонкие, задорные, нейтральные, грозные, но неизменно отчетливо внятные, он рисовал себе те черты, которые лучше всего соответствуют тому или иному звучанию. Особенно хотелось увидеть прячущихся за голосами женщин. Едва ли не каждую из них загадка делала обольстительной. Иван Эдуардович часто думал, что этим аудионезнакомкам разумнее хранить свою тайну и прятать себя с головы до пят, как поступают восточные дамы. Нет смысла тягаться с воображением всех тех, кто им внемлет, — это бесплодное и обреченное состязание!

Однако сейчас, когда перед ним явилась ожившая фонотека, он, против воли, все больше втягивался в эту волнующую игру — все раздавал незнакомым лицам давно знакомые имена.

И тут он со страхом и трепетом вспомнил: всего через несколько мгновений он тоже перестанет быть Жолудевым, возникнет человек–невидимка. При этом совсем не такой, как эти! Люди, вещающие в эфире, отнюдь не утрачивают фамилий, а он обязался свою забыть и раствориться в собственном голосе, отдать, подарить некому множеству, которое называют народом, и стать, как предписано, его гласом. Никто на свете не должен знать, что этот глас именуется Жолудевым. Никто. О, Господи! Помоги мне.

Дальнейшее Жолудев помнил смутно. Он, безусловно, существовал отдельно от себя самого, в сомнамбулическом состоянии. Он двигался и говорил как в наитии.

Его ввели в громадную комнату, похожую скорее на зал, заставленную аппаратурой. Потом усадили за длинный стол, напротив него возвышалась дама с гордо посаженной головой, обремененной двумя наушниками, напоминавшая существо из фантастического романа. Иван Эдуардович еле успел подумать о том, что это, быть может, одна из таинственных амазонок, беседующих с ним ежедневно — настал великий час его жизни. Он впился очами в стопку листов, в тот самый исторический текст, которым он должен начать свою миссию — Лецкий занес его накануне. За сутки он мало–помалу привык к этим отчеркнутым периодам, смысл которых при первом чтении его ошарашил и напугал.

«Здравствуйте, дорогие друзья, — братски воззвал Иван Эдуардович, — к вам обращается «Глас народа». Поверьте, слова «дорогие друзья» — совсем не дежурное обращение, это никак не фигура речи. Вы в самом деле наши друзья, и в самом деле вы все нам дороги. Ваши заботы — наши заботы, а ваши радости — наши радости. Вы слушаете, мы говорим, но это единственное различие, меж нами не существует зазора. Мы те, кого в некоторых кругах, самонадеянных, самовлюбленных, кичащихся своим процветанием — они называют его «успешностью», — считают «рядовыми людьми». Эти два слова там произносят с долей сочувствия в лучшем случае и с пренебрежением — в худшем. Сочувствие — сытое и снисходительное, пренебрежение — откровенное, в нем чувствуются самодовольство и вызов. В отличие от этих господ мы рады назвать себя рядовыми».

Далее Иван Эдуардович напомнил, что рядовой человек — соль нации и хребет государства. Он сторонится телеэкрана не от забитости и дремучести, а только от собственной самодостаточности. Его повседневная работа — та почва, на которой стоит и ежечасно крепнет Россия. Те, кто нашел свое место в строю, место в ряду, это и есть — так называемые рядовые!

Он объяснил, что сделает партия, чтоб наконец украсить их жизнь. Есть знание, есть воля, есть сила. Нужна лишь поддержка сестер и братьев. Партии не нужны голоса временщиков и пенкоснимателей, жирной толпой «стоящих у трона», как некогда точно заметил поэт.

«Глас народа», заверил Иван Эдуардович, не опустится до дешевой полемики с политиканами и демагогами. Он не издаст ни вскриков, ни всхлипов, ни электорального визга. Он неслучайно звучит так спокойно, так благородно, мудро и веско. Ибо доносится с той белоснежной, недосягаемой высоты, где попросту не слышны завывания.

«Чего хотят от вас эти люди? — печально спросил Иван Эдуардович. — Чего они ждут, чего домогаются? Они взывают о вашем голосе. О том, чтобы вы его отдали им. Думают ли они о вас? Мучаются ли вашей бессонницей? Мечтают ли озарить ваши сумерки? О, нет. Они хотят одного. Быть избранными. Произнесите вслух два эти многозначащих слова. Быть избранными. Вы вдумайтесь только! Богат да и точен русский язык! Быть избранными. Не только в парламент. Быть избранными членами общества. Особенными. Не рядовыми. Ничем не похожими на вас.

Ну что же? — спросил Иван Эдуардович. Голос его наполнился болью. — Ну что же? Вы изберете их в избранные? Сделаете своими избранниками? Доверите им свою единственную, честную рядовую жизнь? Ну нет, не зря же вы обладаете ясным умом и чутким слухом.

Партия «Глас народа» — ваш друг, ваша защита, ваша заступница. Это вполне эксклюзивный, особый, ни с чем не сравнимый организм. Это не слепленное впопыхах темное, мутное образование, созданное с одной лишь целью — отрекламировать самозванца. Она — не инструмент честолюбца.

Партия «Глас народа» — не лидерская, что следует из ее названия. Она выражает все ваши чаяния и сокровенные надежды. Само собой, есть бескорыстные люди, которые тащат, себя не жалея, груз повседневных партийных забот. Им нелегко, но они не хнычут. Имейте терпение. Время настанет, вы их узнаете и оцените. Сегодня они избегают шума, не ищут дешевой популярности. С достоинством сохраняя лояльность властным структурам и администрации, они отстаивают ваши права.

Их назначение — быть вашим голосом. Быть вашим колоколом. Набатом. Они всегда и повсюду — с вами. Готовы не говорить, а действовать.

Сплотите ряды, рядовые люди. Мы — рядом. Не кинем, не предадим.

Ваша партия, ваша опора, ваш глас».

Жолудев кончил читать манифест. Он чувствовал душевный подъем и безусловное удивление. Оказывается, словесный поток имеет свойство производить все новые и новые блоки, сцепленные не столько сутью, сколько способностью заряжаться от трения, вспыхивающего меж ними. Было престранное ощущение. Казалось, слова живут отдельно, какой–то своей автономной жизнью. И жизнь эта у них, как у нот, не столь смысловая, сколь фонетическая. Но больше всего его поразила возникшая у него уверенность: стоит включиться в эту стихию, и он сумеет ее направить даже без помощи Германа Лецкого.

«Вот это новость! — опешил Жолудев. — Выходит, что я себя толком не знал. Я человек авантюрного склада». Это открытие потрясло его. Он вспомнил себя неприметным школьником, всегда и везде сторонившимся стаек — этакий маленький аккуратист. Так он подавлял свою натуру? В его сердечке кипели страсти, а он не догадывался о них. Что, если все эти долгие годы он попросту губил свою сущность? Жолудев мысленно содрогнулся.

Он вышел из студии вместе с Лецким, ловя на себе теменным своим оком заинтригованные взгляды.

— Не худо, — весело бросил Лецкий, — надо отметить ваш бенефис.

Он предложил посетить заведение, почти прилепившееся к радиостудии. Сели за столик, наполнили рюмки коричнево–золотистым зельем.

— Я говорил, что вы искуситель, и я был прав, — рассмеялся Жолудев.

— Я тоже был прав, — отозвался Лецкий. — Вы оправдали мои надежды.

Он посоветовал на досуге прокручивать запись и слушать свой голос, чтоб обнаружить свои огрехи и совершенствовать сильные стороны.

— Я уже сам об этом подумал, — признался Жолудев. — Мне было стыдно просить вас достать для меня фонограмму.

— Это чего же вы устыдились?

Жолудев пламенно зарумянился.

— Я опасался, что вы решите, будто я склонен к нарциссизму.

— Вы эти цирлих–манирлих оставьте, — Лецкий поморщился. — Все это — вздор. Прежде всего — интересы дела.

«И снова он прав, — сказал себе Жолудев. — Цену имеет лишь результат».

— За ваши голосовые связки, — торжественно провозгласил Мефистофель. — За славное Золотое горлышко. Храните его как зеницу ока. Кутайте шейку, не ешьте мороженое.

— Все шутите надо мной.

— И не думаю. Помните, что вы — глас народа.

Рюмки вспорхнули и с нежным звоном облобызали одна другую.

— Спасибо вам, — сказал Жолудев с чувством.

Его благодарность была безмерной. Этот напористый человек, явившийся в лихую минуту, действительно его возродил. Просто отвел от края бездны.

Вернулись домой они уже в сумерки. Простились на лестничной площадке. Иван Эдуардович проследовал в свое одинокое жилье. Сколько событий за этот день! Даже подкашиваются ноги. Не раздеваясь, прилег на тахту, прикрыл глаза, протяжно вздохнул. Как грустен этот нежданный праздник! Еще недавно он мог разделить его с незаменимой любящей женщиной. Пусть рассказать ей о том, кем он стал, где был, как повернулась судьба его, он нынче не вправе, он связан словом, но уронить небрежный намек, сказать, что судьба переменилась, не та, что была, и что он — не тот, дать ей понять — пожалуй, он мог бы.

А если сейчас ее навестить? Нарушить запрет? Они близкие люди. С ее, почти запредельной чуткостью, она его поймет и простит. Почувствует, что он просто не может сам справиться со своей переполненностью. И тут прогремел дверной звонок. Неужто она? А кто же еще? Неведомо как, но она услышала.

Он кинулся к двери и, отворив ее, увидел перед собой Геннадия.

Геннадий сказал ему:

— Бить не буду.

— Добрый вечер, — откликнулся Жолудев.

— Не больно он добрый, — сказал Геннадий.

— Входите, — пригласил его Жолудев.

В комнате они сели за стол. Почти минута прошла в молчании. Геннадий заметно спал с лица, однако его мощный затылок по–прежнему был квадратен и красен. Лицо его было гладко выбрито. Разбойничьи цепкие глаза цвета каленого ореха смотрели пронзительно и грозно. Все тот же неиссякший кураж.

Он повторил:

— Бить не буду. Нет смысла.

И рассудительно пояснил:

— Только начни — не остановишься.

Немного помедлив, он сделал короткое неуловимое движение, вынул початую бутылку.

— Есть у тебя куда налить?

Жолудев достал два стакана и нерешительно произнес:

— Я, если правду сказать, не пью. Тем более я уж сегодня пригубил. («О господи, — подумал он горестно, — что я порю? Какой–то стыд».)

Добавил:

— Но если у вас есть желание…

— Есть, — энергично кивнул Геннадий. — Только не выкай. Мы теперь — родственники. Вера сказала, что ты ей тоже «вы» говоришь. На самом деле?

— Разумеется, — подтвердил Жолудев.

— Чудила, — угрюмо вздохнул Геннадий. — Ну, будем здоровы.

Неспешно выпили.

— Зла я на тебя не держу, — сказал Геннадий. — Я понимаю. Это мужчина может вытерпеть. А женщина — нет. Одна — засыхает. Закон природы. Но, — Он остерегающе поднял короткий палец, схожий с обрубком. — Что было — прошло. Было и не было. Это понятно?

— Это нормально, — сказал Жолудев.

— То–то. Теперь я пойду.

Он огляделся и усмехнулся:

— Жилье у тебя, как сучья будка. Надо прибирать за собой.

Когда за ним гулко хлопнула дверь, Жолудев глухо пробормотал:

— Ну вот и объяснились. Театр. Сразу и фарс и мелодрама. Выпить еще? Там вроде осталось. Да, это конец. Теперь — конец.

Он лег на тахту и закрыл глаза. Подумать только, он еще днем был возбужден, почти что весел. Господи праведный, что за мрак! Как унизительно и как горько заканчивается этот немыслимый день.

Так значит Геннадию все известно! Вот оно как — его любимая Вера сама исповедалась и повинилась. Вполне отвечает ее правдивости, девической душевной опрятности. Значит — отрезала. Навсегда.

Он вспомнил ее изумленный голос: «Ванечка, какой вы чудесный…». Только она могла так сказать. Только она могла такой быть — естественной, трогательной, простодушной. Смешно даже сравнивать с бывшей женой. То была женщина–цитата. Чужие слова, заемные страсти. И жесты, и вздохи, и монологи — все вычитано и взято из книжек. Она и ушла с какой–то противной ложноклассицистской надсадой. Только с его злосчастным характером вместо того, чтобы ликовать, можно было так долго барахтаться. Так медленно, тяжело отходить от состояния уязвленности.

«Ванечка, какой вы чудесный…» Было же! Встретился на дороге этот прозрачный и чистый родник. Так будь же за него благодарен. Счастье, оно потому и счастье, что коротко, не становится буднями.

Вот уже ночь. Но не спится, не спится. Только ворочаешься в постели. Чудится, что ты видишь въяве за этой стеной покорную Веру в неутомимых объятиях мужа. Хочется плакать, безудержно выть. Бесцельно, безутешно — как в детстве.

Ночь. Сквозь нависшую темноту с улицы пробивается свет, доносится равномерный гул. Это мерцает и дышит столица. Бессонный, неутихающий город, раскинувшийся во весь свой рост, словно вобравший в себя пространство и перемалывающий время.

Не зря в твою комнату проникает его негаснущее свечение. Напоминает: не расслабляйся, срок истекает с каждой минутой. Ты и опомниться не успеешь, как он истает, исчезнет, минет. И ты, подобно твоим предшественникам, смешаешь себя с землей Москвы.