«К вам обращаюсь я, братья и сестры, друзья мои, рядовые люди! Я, кровный ваш брат, один из вас, мечтаю быть услышанным вами. Однажды, когда настанет время, мы встретимся с вами лицом к лицу, и вы убедитесь, что мы с вами сделаны, изваяны из одного куска добротной отечественной глины. Нет смысла гадать сейчас, как я выгляжу, как мог бы выглядеть кто–то из нас, занявший это место в эфире. Взгляните в зеркало, вы увидите впечатавшиеся в ваш облик заботы. Поверьте, и на моих чертах такая же общая печать — мы сразу же узнали б друг друга. Я ощущаю вас каждой клеточкой и каждым бьющимся во мне нервом».

Лецкий загадочно улыбнулся, потом попытался насвистать некую бойкую песнь без слов, и, будто послушавшись оратора, внимательно оглядел себя в зеркале. Потом пробурчал:

— Нет, не похож.

Вышел на лестничную площадку, нажал звонок на знакомой двери.

— Входи, неутоленный Арман, — впустила его старуха Спасова. — Кофия захотел? Получишь.

— Очень обяжете.

— Присаживайся. Что скажешь, молодой человек?

— Какой я молодой? Издеваетесь?

— Не молодой, так молодежный. Твоя весовая категория. Струнка натянута и звенит.

— Все это до поры до времени, — сказал меланхолически Лецкий.

— Добьешься своего — погрузнеешь.

— Не знаю я, чего добиваться. Вот когда был молодой, то знал.

— Это мы думали так, что знаем, — устало пробасила старуха. — На самом деле — перемещались. По отведенному желобку.

Она наклонила черный кофейник носиком вниз и разлила по круглобоким уютным чашечкам пузырящийся волшебный напиток. Лецкий, не торопясь, отхлебнул и благодарно застонал:

— Боги мои! Так вот что значило старинное слово «упоительно»! Все точно — вы меня упоили. Ныне и присно — я ваш должник. Если дадите страшную клятву, что будете молчать на допросе, я расскажу вам, как спас человека.

— Считай, что клятва принесена.

Лецкий в подробностях изложил историю обольщения Жолудева.

— И ты решил, что спас человека? — недоуменно спросила старуха. — Скорее, ты его совратил.

— О, бога ради! — взмолился Лецкий. — Сейчас я услышу очередные релятивистские инвективы по поводу мирской суеты и политического болота. Жолудев эскапист от рождения. Это ничуть его не спасло. Он прозябал и расщеплялся. Он погибал с той самой минуты, когда законный муж его женщины вернулся домой из каземата. И, кстати, я не вчера вам сказал, что Жолудев обречен на гибель. Я никогда не ошибаюсь.

— Скромность — твое основное качество. Я поясню тебе свою мысль. Есть драматическое различие между тобой и бедным Жолудевым. Ты, как известно, провинциал, прибывший из своего Ангулема поставить на колени столицу. А Жолудев — это московский гриб в седьмом поколении, и Москва обкатывала эти семь поколений со всем своим материнским усердием. Иван Эдуардович — подосиновик. Умеет прислониться к стволу. Не больше. Он ждет, когда его выдернут и сварят из него суп на первое.

— Прекрасно. Оставьте его в бездействии, пока его не подадут на стол. Пусть он колотится лбом об стенку. Кстати, как раз за этой стенкой томится любимое существо. Княгинюшка, нет у вас милосердия.

Старуха авторитетно дымила.

— Прости, дружочек, я и запамятовала. Ведь Жолудев — твой рядовой человек, которого ты решил защитить. Но нет, он особое растение на севере диком. Ему бы слинять в несуществующий монастырь для уцелевших интеллигентов. Надо искать свое местечко. Евреи две тысячи лет храбрились: «Там, где наш дом, там наша жизнь». А все же отправились к Мертвому морю. Может, и выживут. Время покажет.

— Но Жолудев–то московский гриб. Сами сказали.

— А кто мой Антон? Мало ли среди нас неприкаянных? И ты у нас — русский. А норов — шляхетский. «Я никогда не ошибаюсь». Пан бардзо гонорист и категоричен. Недаром же Лецкий звучит, как Потоцкий.

Лецкий сказал с ностальгическим вздохом:

— Покойный мой отец был Алецкий. Я ликвидировал первую букву. Торчала, как какой–то артикль. Не то английский, не то абхазский. Я и подумал: скромней надо быть.

— Скромность твоя общеизвестна, — она кивнула. — И тем не менее. Не все так бескорыстны, как ты. Страна, разумеется, малость сбрендила. Похоже, что вскорости превратится в какое–то реалити–шоу. Как поглядишь, от хладных скал до пламенного города Сочи только и думает об одном: как заголиться, каким манером попасть на экран или в эфир. Раньше казалось, это тоска разных мятущихся недоносков — прыщавых мальчишек, несчастных девчонок, сходящих с ума от скуки, от бедности, от безнадеги и неприкаянности, мечтающих, чтоб люди узнали. Что есть и они на этой земле — не прах под ногами, не насекомые. Это бы можно еще понять. Однако же эта проказа шире — захватывает все этажи. Это, дружок, уже пандемия.

— И чем же вы ее объясняете? — хмуро осведомился Лецкий.

— А кто я, чтобы тебе объяснять? Живу я с тобой на Второй Песчаной, в том же подъезде. Квартиросъемщица. Иной раз, правда, смотрю в окошко, — она потушила сигарету. — Бывает короткий промежуток, можно даже сказать — пересменка, — одна эпоха сошла с арены, другая еще не родилась, вернее, еще не устоялась. И возникает неопределенность, которую можно принять за время с равными стартовыми возможностями. Длится оно недолгий срок. От нескольких дней до нескольких лет. Потом возрождаются власть имущие, вокруг прорастает сановный круг и доморощенная элита. Лица буржуйские, спины холуйские — есть на кого и на что посмотреть. Не зря же отдельные наши скромники все лезут в игольное ушко, с трудом урывают две–три минуты, чтоб выпить у злющей старухи кофе. Жизнь московская — странная жизнь. По–своему даже парадоксальная.

— Чем же?

— А хоть бы и тем, что стрекозы трудятся больше, чем муравьи. Не знают ни сна, ни передышки. Иначе им, бедняжкам, нельзя.

— Вы так полагаете? — буркнул Лецкий. Чем дольше он слушал, тем больше мрачнел.

— Сам знаешь. Эфемерная деятельность требует исполинских усилий. Но Жолудев из другого теста. Он для нее не приспособлен.

— Не убежден, — огрызнулся Лецкий, — хоть вы и княгинюшка, и Минерва. Я знаю, что наш сосед угасал, и я возродил его из праха. Награды за это я не требую, однако хулы не заслужил. Спасибо за божественный кофе. Я побежал исполнять обязанности, тянуть свою стрекозиную лямку.

Лецкий имел свои резоны. Жолудев, в самом деле, воспрял. Он то и дело возвращался к своей увеличившейся фонотеке и вслушивался в собственный голос. Фактически он впервые в жизни услышал его со стороны, как нечто от него отделившееся. Так вот каков он на самом деле! Поистине, не голос, а глас! Вот почему по воле судьбы он оказался в центре событий и должен сыграть в них немалую роль. Подумать только, если б не Лецкий, лукавый сосед, бес–соблазнитель, которого он недооценивал и даже находил легковесным, если бы не его вторжение в жолудевские опустевшие дни, он, Жолудев, так бы и жил, не догадываясь, какое сокровище в нем таится. А между тем этот странный бас и впрямь обладает какой–то магией, таинственной суггестивной силой. Способен увлечь и заворожить. Способен за собой повести. Сомнительно, чтобы он мог достаться тому рядовому человеку, к которому Жолудев обращается. Нет, он дарован миссионеру с неким особым предназначением.

Если бы Вера была с ним рядом! Если бы она разделила его вдохновение и окрыленность! Однако об этом нельзя и думать. Как верно сказал когда–то Чехов: «Насмешливое ты мое счастье».

Пока он раздумывал о событиях, так изменивших его судьбу, Лецкий прошествовал в офис партии. Там Коновязов созвал на встречу региональных энтузиастов. Их было немного — семеро доблестных, выделившихся среди остальных своей несомненной пассионарностью. Лецкий решил на них поглядеть.

Гости Москвы и Коновязова уже заполнили помещение, недавно полученное в аренду. К мощному письменному столу был прислонен еще один, длинный, стояли стулья и несколько кресел. Стену подпирал книжный шкаф. Были еще аккуратно прикноплены внушительная карта России и выразительный плакат — суровый немолодой простолюдин со строгим и требовательным взором, либо вещающий, либо зовущий. Похоже, что он и олицетворял народ, который обрел свой голос.

Прибывшие были не слишком юные и несколько зажатые люди. Коновязов познакомил их с Лецким, представил его как человека, отвечающего за связи с общественностью и доносящего до нее идеологию «Гласа народа». Лецкий смотрел на них изучающе, точно хотел понять: что за люди? Что их свело в коновязовском штабе? Периферийное честолюбие? Попытка иллюминировать будни? Непостижимый гражданский жар? Счастливая девственность сознания?

«Уж больно я крут, — укорил себя Лецкий. И тут же подумал: у двух или трех вполне интеллигентные лица. Неведомо почему он вспомнил того влажноглазого официанта, который обслуживал на Тверском. — Необъяснимая ассоциация», — подумал Лецкий, сердясь на себя.

Симпатию вызвала очень румяная, высокогрудая активистка, приехавшая из Волгограда. Она была трогательно серьезна.

Когда был объявлен перерыв, он тихо спросил у Коновязова, доволен ли тот своими соратниками. Маврикий Васильевич оживился.

— Отборные люди, — сказал он с нежностью, взглянув при этом на волгоградку. — Я просто испытываю потребность время от времени с ними видеться. Чувство, что ты приник к своей почве. Будто испил живой воды.

Он произнес это с неким вызовом, как, впрочем, едва ли не каждое слово, которое адресовал он Лецкому. И облик его за это время также разительно изменился. Он потемнел, отощал еще больше, к тому же с недавних пор отпустил козлиную остроконечную бороду — стал неприлично похож на фавна. И в поведении Коновязова, и в том, что он теперь говорил, и в интонации постоянно присутствовала все та же тема. Она обозначала обиду. Создатель движения был унижен, был незаслуженно оскорблен, стал жертвой интриги, задвинут в угол. Возвышенной и честной натуре давно уже и тесно и душно. Она оживает в российской провинции, где люди естественны и благородны.

— Могу вас понять, — согласился Лецкий. — Я искренне рад за вас и за них.

Прения вскоре возобновились. Все выступления были окрашены оптимистической убежденностью в неодолимом успехе партии. Голос ее, звучащий в эфире, вызвал у слушателей и отклик и интерес, укрепил надежды.

Когда настала очередь Лецкого, он сообщил, что ему приятно встретиться с истинными подвижниками. Есть еще люди — им в равной степени небезразлична судьба отечества и рядового человека, который и есть его цвет и совесть. Необходимо видеть и помнить, что партия «Глас народа» — не лидерская (при этих словах Коновязов поморщился, словно заныл занемогший зуб), в этом и есть ее отличие от группочек, созданных под карьеристов. Поэтому наше движение чисто, прекрасно и полноводно, как Волга (волжанка вспыхнула и потупилась). Вот здесь перед вами Маврикий Васильевич. Не фюрер, не вождь, такой же, как вы. Просто душа его больше стонет, и сердце его острей болит. (Маврикий Васильевич пригорюнился.) Однако когда пробьет час икс, он выйдет на авансцену истории и поведет за собой полки. (Здесь Коновязов слегка оживился и властно потрепал свою бороду.)

Встреча закончилась очень мажорно и к удовольствию всех участников. Лецкий подошел к волгоградке.

— Мне нужно задать вам пять–шесть вопросов, они меня изрядно тревожат, — сказал он с дружелюбной улыбкой. — Я должен развеять свои сомнения, чтоб сделать необходимые выводы.

Она сказала, что рада помочь.

— Куда же вы? — крикнул им вслед Коновязов. — Нам предстоит сейчас общий обед.

Лецкий печально махнул рукой.

— Работа, — сказал он. — Всегда работа. Вот так и пройдет вся твоя жизнь.

Он веско пообещал Коновязову, что не оставит гостью голодной.

Она оказалась отзывчивой женщиной, сказала, что верит в конечный успех, но, разумеется, прежде всего нужно создать гражданское общество. Это непросто. Тут надо думать не только о собственных интересах. Ходить за примером недалеко, семья, увы, не вполне разделяет ее естественное стремление помочь рядовому человеку. Но мужу придется посчитаться с тем, что жена себя обрела в этом нелегком, но важном деле.

Лецкий посочувствовал ей.

— Мужчины, по сути, эгоцентристы. Иной раз даже диву даешься. Каждый из них буквально уверен, что белый свет на нем клином сошелся. Невесело. Но вы уж держитесь. Все–таки вы наша крепость на Волге.

К вечеру перешли на «ты».