«Тот, кто и есть основа отечества, цвет нации, образ ее и совесть — великий рядовой человек, с вновь обретенною просветленностью и гордостью провожает год, в котором он осознал свою силу и понял, что больше не одинок. Отныне его подпирает партия, могучее братство, его семья. С ней вместе встречает он год надежды.

Теперь его отношения с властью должны быть прозрачно определенными. Мы вам — лояльность, законопослушность, вы — должный уровень разговора.

Пусть те могущественные хребты, сравнительно недавно возникшие на нашем суровом равнинном ландшафте, беседуют с рядовым человеком, не свысока и не сверху вниз, но с тем пониманием и уважением, которые заслужил собеседник своим повседневным стоическим подвигом.

Да здравствует гражданское общество! С еще одним рядовым нашим годом!»

Такой же листок календаря, как те, которые уже сорваны или отброшены за ненадобностью. Такой же, как другие декабрьские, неотличимый от них по виду. Вот так он и входит, бочком, сутулясь, мистический, странный рубежный день, однажды объявленный пограничным, сводящим на миг минувшее с будущим.

Свою торжественную мелодию он, как всегда, выдает за праздничную, но вслушайся — в череде созвучий не только музыка ожидания. Доносятся и карканье ворона, и угрожающий стук колотушки. Однако сегодня нам не до них, если нельзя залучить удачу, стало быть, надо ее назначить. Вот она здесь, не засни, не проспи.

Старуха Спасова у окна вглядывается в вечереющий город. Левиафан сохраняет будничное невозмутимое выражение. Точно таким же он был вчера — темные задранные громады, чудовища, подмявшие землю, разбросившие свои тела на все четыре стороны света. Но мы, народные муравьи, похоже, одухотворяем камень, передаем ему то ли страсть, то ли безумие и суету. В городе уже поселилось предновогоднее нетерпение.

Одно за другим зажигаются окна и перемигиваются меж собою желтыми теплыми светлячками. В комнатах, пахнущих старой мебелью, мечутся, ищут успокоения и не находят его взбаламученные, нервно клокочущие миры. Пробей же, пробей, двенадцатый час, и совершись миг перехода!

В полдень звонил с поздравлением Лецкий. Услышав его мажорный тон, она испытала разочарование — звонка ожидала из Калифорнии. Но Лецкий ее поздравил с чувством, так искренне посулил долголетия, что Спасова под конец растрогалась.

— Спасибо, — сказала она. — Пусть так. Хотя и не то мое качество жизни, чтоб воевать за ее количество. А ты, попрыгун, скачи веселее. Не забывай посматривать под ноги. Не дай бог, чья–нибудь голова. Где ты встречаешь?

— Есть варианты. Правда, один скучнее другого. А вы?

— У меня вариантов нет. Дома, одна. Зато не скучно. Общество меня раздражает. У князя Вяземского были стихи: «Я жить устал, я прозябать хочу».

— Все ваши княжеские заморочки. Как бы то ни было, княгинюшка, прошу вас: живите долго и счастливо.

Старуха Спасова усмехается. Либо одно, либо другое. Либо счастливо, либо долго. Этого Лецкому не объяснишь. Герман еще зелен и молод. Целых два года — до сорока. Верит, что счастье — это успех. Еще невдомек, еще не догадывается, что в этом городе, где случалось столько печальных капитуляций, всякий успех стоит на обломках. Как памятник — на почившей жизни. Можно сказать — на почившей мечте. Крайне сомнительный фундамент.

— Желаю тебе веселого вечера.

— А вам — приятного уединения. Скорее всего, это лучший выбор.

Она усмехается еще горше. Весьма альтруистичная фраза. Изысканная фигура речи. Попытка упаковать в фольгу гнилую морковь. Прав он в одном — мы можем выбрать уединение. Что же касается одиночества, это оно выбирает нас.

Лецкий меж тем слегка лукавил. Вечер его ожидал необычный. Утром раздался властный звонок.

— Ольга Мордвинова. Узнали?

Он торопливо сказал:

— Разумеется.

— Слухи, что новый год на дворе.

— Да, что–то слышал. Но не придал им большого значения.

Она рассмеялась.

— Все–таки следует его встретить. Вы не составите мне компанию?

У Лецкого перехватило дыхание. Потом он учтиво сказал:

— С удовольствием. Впишусь ли я только в круг молодежи?

Ольга сказала:

— Мы будем вдвоем. Выйдите к девяти на улицу. Заеду за вами.

Он удивился.

— Откуда вы знаете, где я живу?

— Визитная карточка. Есть у фатера. Там все изложено. Значит, до встречи?

— До встречи.

Она повесила трубку.

Он еще долго оставался в приподнятом состоянии духа. Судьба продолжает его поглаживать. На миг показалось, что он обоняет резкий и жгучий запах фарта. Потом остерег себя: не заносись. Слишком уж высоко подбросило.

Он вновь запорхал по своей гарсоньерке почти приплясывающими шажками. Проверил щеки, чисто ли выбрит. Победоносно взглянул в окно на предновогоднюю столицу. Что ни говори о Москве, она хоть сурова, а справедлива. Любовно привечает достойных.

В своем размягчившемся настроении он должен был на кого–нибудь выплеснуть несколько капелек дружелюбия. Сперва он сердечно поздравил Жолудева и намекнул ему, что в наступающем обоих — и Жолудева и его бас — ждут исторические подвиги. («Да вы меня просто мистифицируете», — воскликнул Жолудев. — «Нет, нисколько. Вам предстоит великая миссия».)

Потом, посмеиваясь над собой, поздравил печального Коновязова и пожелал ему твердости духа.

— Занятно, — проговорил Коновязов. — Никак подобного ожидал.

— Но почему? — возмутился Лецкий.

— Я полагал, что у вас вызываю некую идиосинкразию, — с горечью произнес Коновязов.

— Стыдитесь! — укорил его Лецкий. — Политик не смеет быть таким мнительным. Вы — не рядовой человек.

— Шуточка в вашем духе и стиле.

— Где вы встречаете Новый год? В семейном кругу? С друзьями по штабу? Возможно, среди шумного бала?

— Нет, в самолете, — сказал Коновязов со скорбной и мужественной интонацией. — Мне надо познакомиться с деятельностью региональных отделений. Кто–то ведь должен и воз везти. Я, знаете, рабочая лошадь.

Лецкий вздохнул:

— Самоотверженно. Не посетите ли Волгоград?

— Возможно, — сказал Коновязов с вызовом.

— Тогда передавайте привет общей знакомой. Всего ей лучшего. Снова испытываете потребность в близости к почве?

— Именно так. Да, чувствую, что надо встряхнуться. Я говорил вам, что оживаю, когда оказываюсь средь тех, кто ждет меня с распахнутым сердцем.

— И все же соблюдайте дистанцию, — задумчиво посоветовал Лецкий. — Так надо. Берегите свой нимб.

Поговорив с обреченным лидером, он элегически вздохнул. Поистине, колесо фортуны недаром пребывает в движении.

Философические раздумья прервал звонок Валентины Михайловны. Она спросила:

— Готовишься к встрече?

Он внутренне мгновенно напрягся. Почудился опасный подтекст. Небрежно бросил:

— Скорее — к проводам. Еще один провалился в яму. Жаль его.

Она усмехнулась:

— Не худший был год. Меня поимел. Не так уж плохо.

— Лев Николаевич Толстой предпочитал язык простой, — со вздохом прокомментировал Лецкий. — В краску вгоняете, Ваше Величество.

— Забыла, что ты у нас — целомудрик.

— А вы где проводите эту ночь? — перехватил он инициативу.

Она сказала:

— В мужней шараге. Глаза бы мои ее не видели.

Он посочувствовал:

— Надо держаться. Жизнь экзаменует на прочность и соблюдение протокола.

Она вздохнула:

— Остохренели. И сами они и их дамье.

— Счастья вам; неуязвимости, бодрости.

— Тебе того же. Смотри, не сдуйся.

Он размышлял над ее словами почти до назначенной минуты. Что это значит? Не то пожелание, не то угроза. Чертова баба!

Злости и желчи в ней на троих. Само собой, господа сановники в своем отцеженном, ритуальном, тщательно выстроенном кругу могут достать любую рыбу, попавшую не в свою акваторию. Особенно эту неутоленную, несытую, беспокойную душу. Но коли играешь по этим правилам, не взбрыкивай, терпи, дорогая. Обуздывай свой казачий нрав.

Он торопливо взглянул на часы. Еще раз проверил ладонью щеки и подбородок — нет ли щетинки? Впрочем, излишние опасения. Схватил приготовленный букет и не без лихости хлопнул дверью.

Потом стоял на условленном месте, жадно вдыхал морозный озон, вглядывался в игру огней. Вот он, мой доблестный стольный град. Словно напутствует и ободряет. Еще один обязательный тест. Мне предстоит двойная встреча. Прежде всего — с молодой Нефертити, кроме того — с наступающим годом. Что меня ждет, каким он будет? Тот, что уходит, был не из худших — на сей раз возлюбленная права. Прав был и я, когда напомнил, что я и встречаю и прощаюсь. Мой соловьиный сезон убывает. Молодости осталось немного — на две пригоршни, на два глотка. Время подсказывает: смелее. Не медли. Пока я — еще союзник. Но буду я им совсем недолго.

Сегодня напомнила о себе полузабытая южная родина — пришла новогодняя телеграмма от пылкого юного земляка. «Из кожи лезет бедный птенец», — сочувственно улыбнулся Лецкий, испытывая в который раз уже привычное умиление. Как кружит эту бедную голову далекая праздничная Москва. Лецкому чудится, что он слышит, как юноша шепчет себе: «Решайся!».

Неслышно подкатила машина. Он сразу увидел суровый профиль и узкую руку на замершем обруче.

— Займите место рядом с водителем, — сказала Ольга. — Какие розы!

— С грядущим, — он мягко хлопнул дверцей. — Какой водитель — такие розы. С очередным вас взятым барьером.

— Вы не замерзли, пока меня ждали?

— Люблю состояние ожидания.

— Я — тоже. Правда, бывает и так: дождешься — и тут же разочаруешься.

— Надеюсь, сегодня так не случится.

— От вас зависит, — сказала Ольга.

— Я постараюсь, — заверил Лецкий.

Машина тронулась. Оба молчали. «Я — как мальчишка», — подумал Лецкий. Негромко спросил:

— Куда везете?

— В один оазис. Вполне пристойный.

Молчание. Лецкий взглянул на спутницу. Узкая ладонь на руле, белая шуба, как пятнышко света в моторизованной каютке. «Занятно складывается фабула, — мелькнула удивленная мысль. — Всего лишь три недели назад не знал, что она существует на свете. И вот несемся куда–то вдвоем, словно отрезанные от мира. И с каждым вращением колеса куда–то проваливается, истаивает, отбрасывает копыта год».

Пока они укрощали Москву, Жолудев неторопливо двигался в обратном направлении, к дому. Под Новый год скопились обязанности, с которыми надо было разделаться, — несколько необходимых визитов. Он мысленно себя похвалил за то, что выполнил всю программу. Теперь он вернется в свое укрывище, поужинает и ляжет спать. Кончается неописуемый, странный, не схожий со всеми прочими год. Чего лишь в нем не было? Невероятные, почти фантастические зигзаги. Сначала — привычные вечера, они ничего не предвещали, потом — неожиданный поворот, кружение сердца и головы, нечеловеческое счастье. Потом — разлука и лед отчаянья. И вдруг — еще один поворот. Сосед — загадочный искуситель. Водоворот непонятной деятельности, имеющий архиважный смысл. Какая–то череда открытий. С пугающей четкостью стало ясно, что он и не знал себя самого. Не ведал о собственном существе, склонном к экспансии и авантюре. Вдруг выяснилось, что есть в нем дар, долгие годы существовавший сам по себе — бесплодно, бесцельно. И оказалось, что он не просто жилец Иван Эдуардович Жолудев, что он — человек предназначения, призванный совершить нечто важное, еще неясное, лишь мерцающее. Кроме всего, он носитель тайны — все то, что теперь о себе он знает, больше не знает никто на свете. Если, само собой, не считать перевернувшего его жизнь дьявола из соседней квартиры.

На лестнице он столкнулся с Геннадием. Муж Веры возвращался домой, нагруженный праздничными покупками. При виде Жолудева нахмурился, багровый затылок вмиг затвердел и, кажется, покраснел еще больше. Ореховые глаза почернели.

— Добрый вечер, — сказал Иван Эдуардович.

— Привет, привет, — пробурчал Геннадий.

Жолудев пробормотал неуверенно:

— С наступающим… с новым счастьем.

— И старого хватит, — хмыкнул Геннадий.

Осведомился:

— Встречать направился?

— Нет, я — не из дому. Я — домой, — откликнулся Жолудев, вдруг смутившись.

— Один, что ли, встретишь?

— Так получилось, — ответил Жолудев виновато, как будто признаваясь в проступке.

Геннадий помолчал и сказал:

— Ну ладно. С Новым годом. Удачи.

— Спасибо. Вам также.

Они помолчали. Геннадий неожиданно буркнул:

— Вере привет передать?

— Разумеется, — Жолудев густо покраснел. — Радости, бодрости и здоровья.

— Здоровья ей точно не помешало б — задумчиво проговорил Геннадий. — Как говорится, от бога зависит. Захочет — и веники запоют. Спокойной ночи.

— Всего вам лучшего, — прошелестел еле слышно Жолудев.

Дома он сел в дырявое кресло и, опустив свою голову на руки, попробовал несколько упорядочить нахлынувшие запретные чувства. Надо заставить себя наконец жить на этом свете без Веры. А как это сделать? Кто научит?

А Вера Сергеевна расстелила пахнущую крахмалом скатерть и стала готовить вечерний стол. Поставила крохотную елочку, достала из шкафа два прибора. Геннадий смотрел, как она хлопочет, и думал неизвестно о чем.

Она спросила:

— Ты не простыл? На улице нынче — мороз и ветрено.

Он покачал головой:

— Нормально.

И неожиданно сказал:

— Встретил сегодня я твоего…

— Кого это?

— Кого? Твоего! Не хлопай ресницами, будто не знаешь.

Она помолчала. Потом обронила:

— А далее — что?

— А ничего, — мрачно откликнулся Геннадий. — Спросил его, где он нынче пирует? Ответил, что будет дома. Один.

Вера Сергеевна проговорила, не глядя на мужа:

— Что тут поделаешь? Он — одинокий человек.

Геннадий ничего не ответил. Она озабоченно оглядела накрытый стол, всплеснула руками и побежала на кухню — в духовке поджаривался и румянился гусь. Вернувшись, назидательно бросила:

— Нельзя разговоры разговаривать, когда готовишь. Еще осрамишься.

Геннадий буркнул:

— Сходи, позови его.

— Кого позвать–то?

— Да брось придуриваться, — сказал Геннадий. — Скажи, пусть придет. Встретим все вместе. Как положено. Он здесь бывал, дорогу знает.

Вера Сергеевна спросила:

— Ты что удумал?

— А не гадай. Нечего особо придумывать. Встретим втроем. Хоть — по–людски. И по–соседски. Поди, скажи ему.

Он ей и впрямь не мог объяснить, зачем ему понадобился Жолудев. Допустим, что был тут и интерес к этому странному человеку, который живет, как бирюк в лесу, не с кем перекинуться словом и чокнуться в новогоднюю ночь. Посмотришь, ничего в нем особенного, и несуразен и неуклюж, а вот же сумел подобрать ключи к серьезной и порядочной женщине. За что–то она его пожалела.

Вера Сергеевна заволновалась, но быстро овладела собой, зарделась, бормотнула:

— Как хочешь.

Когда прозвенел дверной звонок, Жолудев испытал потрясение: кому на свете он мог понадобиться в этот последний декабрьский вечер? Наверняка случилась беда. Может быть, даже и катастрофа. Увидев смятенную Веру Сергеевну, он поначалу решил, что бредит. Но нет, это было ее растерянное, усталое, родное лицо.

Потом прошептал:

— Ничего ужасного?

Она спросила:

— У вас — озноб?

— Если и есть, то самую малость.

Вера Сергеевна сказала:

— Геннадий просит вас к нам зайти. Встретить Новый год с нами вместе.

Жолудев ничего не понял:

— Вы думаете, это будет удобно?

Она вздохнула:

— Сама не знаю. Но он приглашает вас. Приходите.

Жолудев тихо проговорил:

— Если вам хочется, я приду. Очень соскучился.

— И я, — сказала она. — Все время думаю. И вашего голоса не хватает. Скажите что–нибудь.

Он оглянулся и быстро поцеловал ее руку. Признался:

— Плохо без вас мне, Верочка.

Она взлохматила его волосы.

— Так обязательно приходите. Только не спорьте с ним. Бесполезно.

— Зачем же? — чуть слышно откликнулся Жолудев. — Я просто буду на вас смотреть.

Машина Ольги резко свернула в замоскворецкий переулок. После сиянья центральных улиц и фейерверочной пляски красок здесь было и тише и темнее. Несколько незанавешенных окон и скупо освещенных подъездов, казалось, нехотя проливали на желто–коричневую наледь милостыню редких огней.

И только в самом конце квартала под тормозившие колеса брызнула щедрая струя яркого золотого света.

— Финиш, — подытожила Ольга.

Остановились у старого здания, перестроенного под особняк. Громадные дубовые двери, расцвеченные двумя фонарями, высились, как крепостные стены, перед толпившимися людьми, силившимися проникнуть внутрь. То были бесплодные попытки.

Ольга вручила ключи от машины двум молчаливым молодцам, которые занялись парковкой. Вошли в уютный лиловый холл. Девушка скинула белую шубку и ободряюще улыбнулась.

Лецкий с интересом спросил:

— Как вас отец одну отпускает?

Она помрачнела.

— Иначе — сбегу. Мое единственное условие. Зато — железное, непререкаемое. Нигде, никогда — никакого контроля.

И неожиданно рассмеялась:

— В заложницы нипочем не дамся. В наложницы — это как фишка ляжет. Кроме того, не выношу наших отечественных бодигардов. Нет голливудской поволоки и скрытого мужественного лиризма. Свиной загривок. Железный ежик. Осоловелый бараний глаз. Нет. Обойдусь. Своими средствами.

— А безопасность?

— Что будет, то будет.

Вошли в овальный в гирляндах зал. Свет был заботливо приглушен. Лепнина поблескивала золотом. Лецкому бросились в глаза темно–коричневые стены, темные кожаные диваны. Много сафьяна и много бархата. Впрочем, декор гляделся сдержанно. У небольшой полукруглой сцены стояли две ели в серебряной пудре. Висели нарядные яркие шарики.

Зал был неполон. Странное дело. Лецкий невольно вспомнил о людях, которые теснились у врат.

— Народу негусто, — сказал он Оле. — Хозяева часом не прогорят?

Она усмехнулась.

— Не переживайте. Они уже свое получили.

Поднялись на второй этаж. Их ожидал накрытый стол. Он был внушителен и просторен. Мерцали свечи. Лецкий спросил:

— Кого–нибудь ждете?

— Мы будем вдвоем. Разочарованы?

— Нет, обрадован. Впрочем, вы это сами знаете.

«Не нужно вопросов, — сказал он себе. — А также — разнообразных скольжений. Сиди за безразмерным столом без удивлений и без реакций и развлекай свою египтянку. Может быть, мумия оживет. Все прочее — не твоя кручина».

Второй этаж был на роли вип–зоны. Высокая рыжая русалка с великолепной голой спиной внимательно оглядела Лецкого.

Ольга насмешливо уронила:

— Похоже, вы привлекли внимание. А может быть, произвели впечатление.

Лецкий пожал плечами:

— Кто это?

Она отозвалась:

— Светская шавочка. Будь здесь Валентина Михайловна, сказала бы: советская шавочка.

Лецкий покачал головой:

— Для этого она слишком юна. Барышне — двадцать три от силы.

— Это неважно, — сказала Ольга. — Гунинская жена, хоть и злюка, но востроглаза: все так и есть. Вирус живущий и сильнодействующий. Передается, как эстафета. Все, кто родился в двадцатом веке, отравлены этой советской свинкой. Без исключения. Даже отец. Все — с отклонениями от нормы.

Лецкий взглянул на нее с уважением. Да, неглупа. И в ее–то годы! Недаром папа души не чает. Понятно, на двадцать первый век мамзель рассчитывает по молодости. Дело серьезнее, чем ей кажется. Старуха Спасова как–то сказала: лысик, который спит в Мавзолее, почти безошибочно понял, что требуется отечественному миропорядку. Советская шавочка. Это точно. В бедности злы, в богатстве жалки.

— Жестко, — сказал он. — Где вы учитесь?

— Естественно, в академии менеджмента. С будущего сентября отправляюсь в одну подходящую цитадель. Бог с ним. Моя головная боль.

— Рад, что выбрали.

— Я долго примериваюсь. Расслабьтесь, динамический Герман. Не все же думать о голосе партии. — Она показала ему глазами на аккуратные рулетики. — Не упустите мяса из крабов. Скажете девушке спасибо.

Он сказал:

— Уже ни о чем не думаю. Я, в сущности, наемный работник. Будьте здоровы.

— И вы — за компанию. Вы — привлекательный экземпляр.

— Вы также. Это — ответ без лести. Как думаете, зачем вам понадобилось иметь свой собственный «Глас народа»?

Она рассмеялась и подняла глазки от блюдечка с фруктовыми роллами.

— Так вы же сами сказали у Гуниных. Зависть необходимо возглавить. Цитата неточная, смысл тот.

Раздался томительный бой часов. Фужеры вспорхнули над столами, встретились и, отзвенев, разошлись.

Ольга сказала:

— Поклон уходящему. Спасибо тебе, старичок, прощай.

Она раскраснелась, свечи бросали тонкие золотистые лучики на смуглые щеки. Лецкий сказал:

— Вот и свершилось. С Новым годом.

Она кивнула:

— Да. С Новым годом. Входи, таинственный незнакомец.

Свершилось. И в миллионах гнездышек, и в многолюдстве, и в одиночестве, на лицах примолкших на миг людей является странное выражение. Неясно, что оно означает: надежду? растерянность? вызов? смирение?

Старуха Спасова выпивает привычную рюмочку ликера, спрашивает саму себя:

— Ну что, Надюшка? Перескочила? Как говорится, в остатний раз.

Покачивает большой головой, еле разборчиво бормочет:

— И много ж в Москве одиноких людей.

Потом терпеливо стелет постель:

— Встретила. Теперь засыпай. Конечно, и сны твои — не подарочные. Характер. Не научилась стареть. Ну, ничего. Ruhest du auch.

Празднуют и рядом в квартире.

— Ну, с богом, мальчики, в добрый час, — Вера Сергеевна вздыхает. — Чтоб все заладилось, да и сладилось.

— С новым! С новейшим! — шумит Геннадий. — Славься, отечество наше свободное. Примем на грудь. Будем здоровы.

— Желаю вам искренне всяческих благ и исполнения желаний, — прочувственно произносит Жолудев.

— Не выкай ты мне, за ради Христа, — с досадой прерывает Геннадий. — Мы родственники с тобой или нет?

— Гена, ты, кажется, мне обещал, — напоминает Вера Сергеевна.

— Если желаете, если ты хочешь, — с готовностью соглашается Жолудев. — Будем на «ты». Я только рад.

И неожиданно для себя проникновенно произносит:

— За что я сейчас хотел бы выпить? Вы удивитесь — за нашу улицу. За тех, кто сидит теперь за столами, надеется на предстоящий год. За всех этих славных и добрых людей.

«Не то я пьян, не то я расчувствовался, не то я теперь живу на свете в равновеликих ипостасях, при этом — с раздвоенным сознанием, — обеспокоенно думает Жолудев. — Сейчас, в одно и то же мгновение, я обращаюсь к реальным людям, одна из них — любимая женщина, и вместе с тем, — к незнакомой массе, как будто я нахожусь в эфире. Или же все — как раз напротив. Прежнего Жолудева уж нет. Есть новый, вполне его подчинивший и окончательно им овладевший. Преображение произошло».

— За тех, кто в море, за тех, кто в горе! За тех, кто в стойке, за тех, кто в койке! — кричит Геннадий и по–хозяйски уверенно обнимает Веру.

Он требовательно глядит на Жолудева, потом назидательно говорит:

— Книжек, допустим, прочел ты больше, зато я больше видел людей. А человек хитрее книги. Книгу удерживает переплет, а человека ничто не сдержит. Из всякого переплета вырвется. Не вылетит — выползет. Вот оно как. Его даже зона не удержит.

Жолудев кивает:

— Не спорю. Вы, разумеется, ты, безусловно, успел накопить бесценный опыт. То, что пришлось тебе испытать…

— Да не сочувствуй ты мне, не нужно. Вот говорят: не учи ученого. А я тебя, такого ученого, могу даже запросто научить. Люди об тех, кто над ними кудахчет, запоминай, вытирают ноги. Они слабака за километр чуют. С ними нельзя давать слабину. С ходу учуят, кто слаб в коленках, кто прогинается. Там, где я был, ты бы не выжил. Такие зарубы…

— Не гоношись ты, — вздыхает Вера. — Это не праздничный разговор. Нашел чем хвастаться, в самом деле. В воде не потонешь, в огне не сгоришь, в клетке со зверем уживешься.

— Ошибку даешь, Вера Сергеевна, — учительски произносит Геннадий. — Зверей там нет. Там такие, как я. Какой же я зверь или злодей? Да и злодей — не на трех ногах. Видел я там одного такого. Звали его Семен Алексеевич. В грехах, как в репьях, а ума палата. Он бы Россией мог управлять. Ну ладно. Я за что хочу выпить? За Веру Сергеевну, за жену мою. Чтоб в новом году безо всякой хвори.

— И я вас тоже прошу о том же, — с нежностью смотрит на Веру Жолудев.

— Спасибо вам, мальчики, — Вера Сергеевна пригубила рюмку, утерла губы.

В оазисе, выбранном Ольгой Мордвиновой, рубежная ночь вступила в зенит. Уже не осталось дразнящей ауры многозначительной тишины, рожденной ожиданием года, таинственностью неяркого света и тесным отобранным кругом гостей. Стоял беспорядочный, рваный гул.

Внезапно стало еще темнее, и бармены, словно канатоходцы, прошли, сохраняя равновесие, искусно жонглируя бутылками и смешивая на ходу коктейли. Бармен–шоу было началом концерта. На сцене возник небольшой оркестр. Плотный клавишник — он был постарше других и, видно, командовал парадом, подал едва заметный знак. Хлыстообразный гитарист ударил по струнам, взорвались там–тамы, за ними — сразу же — барабанщик с подчеркнуто флегматичным лицом. Томительно запел саксофон.

Лецкий взглянул на юную спутницу. Она сидела с бесстрастным лицом. Лецкий почувствовал раздражение. «Странно. Зачем я ей понадобился? Спорить бессмысленно — все оплачено. Но так уж старательно держит дистанцию. Можно подумать, я не догадываюсь, насколько дистанция велика».

Ольга спросила:

— Куда вы смотрите?

Он хмуро буркнул:

— На смуглую льдинку.

Она улыбнулась:

— Такие бывают?

— Я убедился, что бывают.

Ольга сказала:

— Вам повезло. Занятное сочетание красок.

— Да, жизнь полна оксюморонов.

Ольга изобразила гримаску:

— Какие, однако, он знает слова. На русский язык переведете?

Лецкий сказал:

— Сейчас попробую. Столкновение полярных понятий.

— И например?

— Например «живой труп».

Она рассмеялась.

— Вас поняла. Нет, жаркая льдинка симпатичней.

Выступил пожилой юморист. Круглый, плешивый, розоволицый, с победоносной привычной улыбкой. «И он здесь? — устало подумал Лецкий. — А впрочем, почему бы и нет? Такая работа. Все оплачено».

Ольга спросила:

— Вам не смешно? Вы что–то ни разу не улыбнулись.

Лецкий сказал:

— Должно быть, не вслушался.

— Очень привередливый зритель. Самое главное — впереди.

Главной приманкой, сюрпризом, бомбой, был иноземный вокалист. Это был крепкий, коротконогий, немного приземистый мужчина, по возрасту он приближался к пятидесяти, но был он одет с молодой пестротой — в легком цветастом пиджаке, в алой сорочке и синих джинсах, плотно и прочно стянувших зад. Как видно, он следил за собой — худой, невероятно подвижный.

Лецкий разглядывал его с живостью — угадывался долгий маршрут, который привел к успеху и славе. От тех, кто успел перед ним побывать на этой полукруглой эстраде, он отличался своим независимым, пожалуй, даже надменным видом. Лецкий подумал, что это умелое ежевечернее высокомерие тоже отлично отрепетировано и входит, как в паз, в отработанный образ.

На миг он прислушался к его голосу, хриплому, резкому, странно вибрирующему. С тех пор, как мелодия отступила и отдала свое поле ритму, с тех пор, как мотив сменился криком, Лецкому так и не удалось хотя бы разок получить удовольствие. «Но это ведь не имеет значения, — подумал он вяло, — важно другое, не имеющее отношения к голосу, к этой настырной трясучке с визгом. Это продуманная приправа к его заносчивым карим глазам, к его вызывающей потрепанности, к греческому происхождению, к красной сорочке и синим джинсам. Имеет значение некий шум, который сумели поднять, раскачать, вбить нам в сознание, да и в уши».

Он вновь с интересом взглянул на певца и вдруг ощутил непонятную близость с этим носатым и коренастым приплясывающим на эстраде малым. Конечно, я не так знаменит, но точно так же, как этот зал, заполненный наполовину, как стол на вельможном втором этаже, с которого я тебя рассматриваю, как эта новогодняя ночь, так же оплачен и твой визит в этот заснеженный северный край. Затраты на нас несопоставимы, и все же мы, каждый по–своему, дергаемся перед чужой непонятной публикой. Такое распределенье ролей, которое нам выпало в пьесе на стыке этих безумных столетий. Все взвешено, сочтено, оплачено на этом валтазаровом пиршестве. Как эта трещинка в твоем голосе, его сексуальная хрипотца.

Ольга Мордвинова снова одаривает льдистой улыбкой: что означает движение этих узких губ, не разберешь — любопытство, приглядку, какой–то замысловатый намек? Спрашивает:

— О чем задумались?

— Я вовсе не думаю, я жду.

— Чего вы ждете?

— Как вся планета, я жду глобального потепления.

И тут же осаживает себя: «Оно тебе надо? Язык твой — враг твой. Тут даже не Валентина Михайловна. Еще ни разу ты не бывал в такой рискованной ситуации. Очень похоже на мышеловку».

Ольга вздыхает:

— Прекрасный Герман, сбросьте мировые проблемы с усталых плеч, добейте креветки. Тем временем и климат изменится.

«Все замечает. Как Валентина. Но та многоопытна. А эта? Чутье на генетическом уровне. А в общем, расслабься и ешь креветки». Вдруг вспоминается старая песенка. Не то он о ней читал, не то слышал. «Мы ловили креветок на берегу залива, забыв о кораблях неприятеля». Славная песенка. Непохожа на виттову пляску старого грека в его чесучовой цветной ливрее. Забудем о кораблях неприятеля.

Она покачала дегтярной башенкой. И вдруг спросила:

— Не охренело?

Она права. Ему охренело. Но он не признается. Ни–по–чем. Было бы попросту неучтиво. Невежливо. Ибо все оплачено. Эта новогодняя ночь. Стол на двоих. Эти бармены, сбивающие в танце коктейли, этот юморист и сатирик и этот хриплоголосый гриф. Лецкий сказал:

— Я смотрю на вас. Все прочее не имеет значения.

Она кивнула:

— Пора по домам. Идемте, Герман. Я вас заброшу.

Машина неслась по озябшей Москве сквозь первую январскую ночь. Летели нахохлившиеся улицы среди накренившихся темных зданий, позволивших нынче себе позабыться. Теперь они медленно возвращались к привычному будничному ритму, как будто выдохнули из легких застрявшее ожидание праздника. Стояли молчаливые, строгие, уже начавшие новый отсчет нашей короткой круговерти. Дорога то вилась, то ломалась, то вновь вытягивалась в струну.

Лецкий украдкой смотрел на Ольгу. Она сидела прямая, суровая, едва касаясь ладошкой руля, не поворачивая головки. «Похоже, что чем–то она раздосадована, — подумал Лецкий. — Скорее всего, почувствовала, что ее спутник какой–то чудной. Не в своей тарелке».

Он вновь привычно — так это часто случается в последнее время! — увидел город, в котором родился, грязную улочку, темные комнаты, подслеповатые потолки. Ах, боже ты мой, скажите на милость, какая комиссарская грусть! Жил в криминальном двадцатом веке, верхушка его была преступна, все совестливое обречено, и вот — извольте! Вдруг обнаруживаешь в этой общаге свою щекотку». Он вспомнил кособокую лестницу с почти накренившимися ступеньками и еле не выругался от злости.

Но тут в сознании вновь возникли недавно припомнившиеся слова: «Ночью, при робком свете луны, мы ловили креветок на берегу залива». Он повторил про себя беззвучно: «креветок на берегу залива». Потом озабоченно добавил: «забыв о кораблях неприятеля».

— Приехали, — бормотнула Ольга.

Лецкий придал своему голосу приличествующую минуте прощания меланхолическую интонацию:

— Печально. Благодарю вас за праздник.

Она наконец к нему повернулась:

— Не пригласите меня к себе?

Он подумал: «Мне дорого обойдется это новогоднее действо».

— Дитя мое, — произнес он мягко, — что делать старому человеку, когда ребенок теряет голову?

— Последовать примеру ребенка, — она рассмеялась. — Который давно уже не под охраной прокурора.

«Если бы речь шла о прокуроре, — вздохнул он про себя. — Дело хуже».

Она нетерпеливо сказала:

— Пауза неприлично затягивается.

«Была не была», — подумал Лецкий.

И рассмеялся:

— Тогда вперед.