В летние дни девяносто первого держава все еще пребывала в аудиовизуальной горячке. Период длительной летаргии сумел-таки накопить в ее недрах шизофреническую энергию. Запасы оказались громадны.

Я тоже отдал дань лихорадке. Правда, голубому экрану я предпочел мой старый приемник, когда-то прошедший сквозь руки Випера. По крайней мере, не созерцаешь многих великолепных лиц. Тем не менее, если б Вера Антоновна узнала о моем увлечении, она бы уверенно заявила, что я оказался не безнадежен.

Фатально, но именно игры с приемником вернули проснувшуюся гражданственность в ее исходное состояние. Однажды, странствуя по эфиру, я вдруг набрел на Марию Плющ.

Она была диктором радиостанции. Я не берусь судить и рядить о столь специфической профессии. Каждый возделывает свой сад. Но в голосе этой невидимки таился некий манкий секрет. Голос был так богат оттенками, так многокрасочен и щедр, что заменял саму Марию. Была в нем особая доверительность — о чем бы она ни сообщала и с кем бы она ни говорила, с политиком, рокером, акушеркой — она беседовала со мной.

Суть этого странного диалога была мне решительно безразлична. Я, словно в дачном гамаке, покачивался на знакомой волне. То было победой звука над смыслом. Я принимал условный сигнал, который будто спускал с поводка мое разогретое воображение. Отчетливо видел ее лицо и различал все ее стати.

Конечно, я хорошо понимал, что дама, которая вещает, пряча при этом свои черты, имеет немалые преимущества перед любою телезвездой. Она оберегает загадку. Это же нужно делать и мне.

Разумные мысли! Но проку в них чуть. Ограничители не в почете. Даже и трезвый человек испытывает против них раздражение. Мои связи помогли моей цели

— я свел знакомство с Марией Плющ.

Я был наказан и — по заслугам. Не то чтобы мне предстала медуза. Напротив, вполне недурна собой, румянолица и черноброва. Но почти сразу же мне был явлен сокрушительный командирский нрав. Амбициозной категоричностью она мне напомнила Зою Вескую, но если непримиримая Зоя была радикальной социалисткой с сочной прудоновской начинкой, то сладкоголосая Мария — стойкой подвижницей феминизма. При первой же встрече она подчеркнула, что женщина может решительно все, ну а мужчина — остальное. И только. Я согласился, что это так, однако добавил, что остальное тоже имеет известную ценность.

Она фыркнула:

— Сексистский стилек.

Эти два слова я слышал часто. Почти любое мое замечание сопровождал такой комментарий.

Она просила меня соблюдать безукоризненную корректность, не называть ее «дорогой», помнить, что за подобный эпитет в цивилизованной стране сажают на скамью подсудимых. О том, что ей приходится быть предметом разнузданных домогательств, нечего даже и говорить.

Я сказал ей, что в этом не сомневался. Она небрежно махнула рукой — одно дело об этом догадываться, совсем другое — пройти сквозь строй. Чего ей не пришлось испытать? Разве только не били шпицрутенами.

— Кто же были эти подонки?

Она угрожающе ощетинилась.

— Не дать ли вам явки и адреса?

Я даже удивился, узнав, что Мария Гавриловна была замужем. Брак ее, впрочем, длился недолго.

— Муж был идиот. Я жила невостребованная.

Я выразил ей свое сочувствие и предложил меня навестить. С горьким всеведеньем усмехнувшись — другого она и не ждала, — она приняла мое приглашение. Едва кивнув, прошлась по квартире, критически ее изучая. Сначала забралась с ногами в кресло, потом постояла перед тахтой, сверля ее рентгеновским взором. Проинспектировала и ванную, пощупала мой махровый халат. После чего саркастически бросила:

— Типичная берлога самца.

Впрочем, бывала она в ней часто. При этом, не дожидаясь зова. Истинная либертарианка не ждет, когда ее позовут. Меня даже несколько озадачивала целенаправленность наших встреч. Когда однажды я предложил ей сходить на прогремевший спектакль, она мне живо дала понять, что выпавший ей свободный час не станет тратить на культпоходы.

При этом она неизменно терзалась по поводу моей бездуховности. И впрямь, к чему ей ходить в театр, она с успехом творила свой — я был назначен на роль плебея, который топчет аристократку. Со вкусом она со мной обсуждала мои очевидные несовершенства.

Естественно, я старался понять, что же ее ко мне привязывает. Она отвечала неопределенно, либо с надменным ликом отмалчивалась. Изредка, впрочем, не то страдальчески, не то патетически бормотала:

— Если б не эта бабская слабость…

Мне вспоминались слова Мельхиорова о том, что феминизм — не теория, он, в сущности, иммунный гормон, рожденный сегодняшней амазонкой в борьбе со склонностью к нимфомании. Учитель всегда тяготел к системности.

Смиренно и грустно я ей покаялся, что притомился на сладкой барщине. С презреньем она дала мне вольную. Я и на этот раз унес ноги.

Мое беспросветное холостячество сильно травмировало отца. Он повторял, что в сорок шесть лет уже пора мне определиться. Горько, что я не ищу ничего, кроме очередных впечатлений. Конечно, я мог бы ему сказать, что вековечный страх рутины лежит в основе любого поиска, но наша дискуссия завела бы в метафизический лабиринт — мы из него не скоро бы выбрались. Я лишь заметил, что образ жизни — в каком-то смысле лицо судьбы. Возможно, есть некая неизбежность в том, что живу я именно так. Он кипятился и уверял, что всякий передовой человек не ссылается ни на внешние силы, ни на собственную природу, ни на генетику, ни на рок — он осуществляет свой выбор. Я соглашался: да, разумеется, но этот выбор детерминирован. Отец хватался руками за голову: какая младенческая уловка — вот так уклониться от личной ответственности.

Он, безусловно, меня любил, один только он на всем белом свете, и я это хорошо понимал, но, думаю, что на этом же свете не было еще двух людей, столь непохожих, как я и он. И дело тут не в череде поколений, ни даже в этом фатальном отталкивании сына от своего отца, которое, верно, берет начало в таинственную минуту зачатия, просто-напросто мы были сработаны из разнородного материала. Должно быть, неведомый мне Шутник всласть поразвлекся, когда вдруг выбрал в мои родители энтузиаста.

В последнее время он был невменяем. Не так давно оформилось сборище, этакий элитарный клуб, в котором московские златоусты оттачивали языки и предлагали наперебой свои проекты расцвета отечества. Не знаю как, но отцу удалось проникнуть на вече свободолюбцев, где пенилось вольное русское слово. Отец возвращался оттуда в угаре, молитвенно твердя имена новых мыслителей и профетов. Сейчас он пребывал в эйфории от дамы по фамилии Веникова. Однажды он позвонил поздно ночью. Он просто захлебывался от возбуждения.

— Сегодня я познакомился с ней, — крикнул он после первой же фразы.

— Искренне радуюсь за тебя. Но и сочувствую Вере Антоновне.

— Ну, у тебя одно на уме. Послушал бы, как она нынче выступила. С таким подъемом, с таким огнем. Просто невероятная женщина. Такая яркость и сила мысли! Действительно, светлая голова. Я выразил ей свое восхищение. Слово за слово, и что же ты думаешь?

— Секунду. Ты взял у нее телефон?

— Уймись, наконец. Она тебя знает! Когда выяснилось, что я твой отец, она буквально затрепетала. Просила тебе передать привет.

— Как зовут ее?

— Арина Семеновна.

— Ну, разумеется. Где же ей быть? Эпоха нашла ее и затребовала.

— Ох, и умна, — повторил отец.

— Да, этого у нее не отнимешь, — я громко зевнул.

Отец встревожился.

— Ты, верно, лег? Извини, пожалуйста. Надо было дождаться утра.

— Не страшно. Я тебя понимаю.

Вздыхая, я погасил ночник. И чем она его проняла? А впрочем, лишь расхожие мысли и, кстати, лишь расхожие фразы имеют влияние на умы. Поскольку наши умы

— ленивы.

Дня через два она позвонила.

— Белан, это ты? Говорит Арина. Свела знакомство с твоим отцом.

— Я знаю. Он от тебя в восторге.

— Он — необыкновенно живой, мобильный, мыслящий человек.

— Что и говорить…

— Ну а ты? Не киснешь?

— Держу себя в рукавицах.

— Женился? (Я внутренне напружинился. Такие вопросы всегда — прелюдия.)

— Представь себе, еще не собрался.

— Не можешь меня забыть? (Начинается.)

— Естественно.

— Ой ли? (Опять это «ой ли»? Вот уж истинно — пронесла через жизнь.) Вслух сказал:

— В этом нет ничего удивительного.

— Белан! А ведь надо бы повидаться. (Ну да. Только этого не хватало.) Я спросил ее:

— Как твой контрабасист?

— Мы расстались. Я уходила к Курляндскому.

— В самом деле? Кто же это такой?

— Белан! Ты что — газет не читаешь? (Вот горе. Ну откуда мне знать?)

— Прости. А что про него написали?

Она призвала меня к порядку.

— Белан! Он — Курляндский. Он пишет сам.

— Ах, вот что. Действительно, я отличаюсь. Постой, а почему же ты — Веникова?

— А я ушла от Курляндского к Веникову.

— Черт побери. За тобой не угонишься.

— Еще бы! Ты это должен знать. (Внимание. Опасное место. Возможен лирический поворот.)

— А Веников тоже где-нибудь пишет?

— Он — архитектор. И — не последний.

— Опять я дал маху. И что ж он возводит?

Она вздохнула, потом сказала:

— Сейчас для него — не лучшее время. Всюду — такая неразбериха.

— Во всяком случае, ты довольна?

— Более-менее. Он, разумеется, хотел бы, чтоб я сидела дома.

— Еще чего! — я возмутился. — Стоило уходить от Курляндского!

Она озабоченно проговорила:

— Курляндский, в сущности, очень с ним схож. Тоже не мог понять — в наше время мыслящий деятельный человек не смеет остаться в стороне. Ты видишь, как помудрел народ? Как он социально отзывчив?

Я с чувством заверил ее, что вижу. Она сказала, что хочет встретиться. Я понял, что нужно скорее слинять из разгоряченной столицы. Не зря учил меня Мельхиоров: спрятаться — это цель, а не средство. Если б я мог ему позвонить, услышать его хрипловатый голос: «Здравствуй, сикамбр!» Но в нашей юдоли этого больше уже не будет. Бедняга! И двух недель он не пожил в своей автономной конуре, казавшейся ему царским чертогом. Всякий раз, когда я об этом думал, я чувствовал, как некто безжалостный, искусный мастер пыточных дел, проводит прямо по сердцу бритвой.

Августа я ждал с нетерпением. Я сильно устал. Душой, а не телом. Мне плохо удавалось укрыться от девяносто первого года, хотя я старался ему показать, что не хочу с ним иметь отношений. И все-таки он меня доставал. С первого дня своего воцарения год разговаривал на басах, и в этом угрожающем тоне слышалась сдавленная истерика. С первого дня сотрясалась почва. И вот она заходила в Вильнюсе, и вот уже вздыбилась в Баку. Сначала лилась армянская кровь, потом — азербайджанская кровь, а чем одна от другой отличалась, пусть населению объясняют авторы заказных откровений.

Бездарный конец семьи единой! Я вспомнил тропическую Асмик. Где она? Где ее юный Лятиф? Навряд ли я узнаю о нем, о его страстном друге Панахе и, уж тем более, — о Менашире.

Охотней всего я б уехал в Юрмалу, в которой когда-то увидел Ярмилу, но Латвия уже стала недружественной и, в сущности, закордонной страной. Поэтому — в один день с Горбачевым — я отправился на полуостров Крым. Но он — вместе с Раисой Максимовной — в Форос, а я в одиночку — в Мисхор.

Август не обманул ожиданий. Почти девятнадцать оранжевых дней истомы и неги, без всякой печати. История дала передышку. И вдруг за сутки она спрессовалась, ускорила свои обороты, и сразу же хрустнули на весь мир косточки трех московских мальчиков, попавших под ее колесо. Столица вошла в Мисхор, словно танк, и все стало шатким, почти что призрачным — и запах моря, и свет луны, бегущий золотистой полоской по смуглой черноморской волне, и крутолобая сибирячка, приехавшая в Крым из Инты с надеждой отмерзнуть и оттянуться.

В конце августа я вернулся в Москву. То было своеобразное время — знакомые люди не столько ходили, сколько порхали, даже парили. Лица приобрели выражение новой значительности — в ней ощущалась сопричастность к небывалым событиям, второму великому перелому. Даже в глазах, помутневших от старости, можно было легко прочесть пьяную юношескую восторженность. Отец меня обнял и сообщил, что может теперь умереть спокойно. Павел Антонович, уже не похожий на загнанного в угол оленя, выразил стойкую уверенность, что та седмица — начало эры истинно мыслящих людей. Розалия Карловна, всегда молчаливая, была непривычно оживлена и больше не выглядела жертвой, смирившейся со своею долей. Вера Антоновна резюмировала общее настроение родственников: похоже, что наконец страна находит настоящего лидера.

Я обнаружил немало просьб, записанных на автоответчике, чтоб я отозвался, когда приеду. Первые дни я только и делал, что накручивал телефонный диск. Было и следующее обращение, озвученное голосом Випера: «Прошу советского Пелама, сбежавшего на юг Белана, Чтоб сей достойный озорник, Мне позвонил в свободный миг».

Эти стихи мне не слишком понравились. Не ощущал я себя ни Пеламом, ни беглецом, ни озорником. И вообще это слово — «сбежавший» — звучало достаточно уничижительно. Поэт несомненно давал понять, что я намеренно удалился под сень кипарисов, пока он сам вышел на рандеву с Историей. Уже не в первый раз я почувствовал, что Саня не прочь меня уколоть.

Однако, когда я ему отзвонил, он был достаточно лаконичен. Выяснилось, что он припас действительно незаурядную новость: Борис Богушевич намерен вернуться. Об этом ему сообщила Рена. Кстати, она и просила Випера при случае меня известить.

Наш разговор во мне поселил самые смутные ощущения. Прежде всего, меня удивила его сдержанность — ни слова о том, как он провел боевые дни. Было не слишком приятно и то, что Рене понадобился посредник, могла бы и сама позвонить. Да и Борис меня огорошил. Он был одним из немногих людей, не затерявшихся в эмиграции. Напротив, стал заметной фигурой. А главное — из его выступлений следовало, что он распростился с неласковой родиной бесповоротно. И вот — пожалуйста! — что его ждет? Я вспоминал слова Мельхиорова: «Российской свободе не доверяй».

Эфир буквально бурлил и дымился — он был заряжен речами, исповедями, беседами, новостями, сенсациями. Частенько до меня доносился воркующий голос Марии Плющ, но он — я отмечал это с грустью — не вызывал ответной вибрации.

Вдосталь перекормившись словами, охотней всего я слушал музыку. Возможно, сегодня я бы поладил и с этой изменницей Сирануш. Теперь бы я не свалил в антракте из богомольной Консерватории. Тем более, был обещан Брамс. Я вспомнил вопрос Франсуазы Саган, ставший названием романа: «Любите ли вы Брамса?». О, да! С удовольствием послушал бы Брамса.

Впрочем, и музыка не избежала отчетливых гражданских мотивов. Ахматовский «Реквием» вдохновил композитора. Он был сыгран — и с немалым подъемом — оркестром Министерства внутренних дел.

Когда в мою звучную Нирвану ворвался телефонный звонок, я выругался — всегда не вовремя. Естественно, это была Арина. Она осведомилась с обидой: в порядке ли мой автоответчик? Я буркнул, что иногда он буксует, пасует перед мощной энергией. Этот уклончиво льстивый ответ был принят — Арина сообщила, что в августе она мне звонила. Здоров ли я? Да, более-менее. Она сказала:

— Я думала, что тебя встречу.

— Где это?

— У Белого дома.

— Ах, ты там была?

— Ты меня поражаешь. Где же мне быть?

— Извини, ради Бога. Глупый вопрос.

— И кого я там встретила?

— Контрабаса?

— Белан!

— Тогда — Курляндского.

— Ну что за шутки?!

— Ельцина?!

— Випера! Саню Випера! Можешь себе представить?

Я выразил свое восхищение:

— Замечательно. Место встречи — эффектное.

Арина прочувствованно объявила:

— Он очень созрел за это время.

— Что и говорить.

— Сильно вырос. Я очень обрадовалась ему.

— А он — я убежден — еще больше.

— Ой ли? Почему ты так думаешь?

— Мой ум аналитика мне подсказывает.

Арина была безмерно довольна. И одарила меня хохотком.

— Ну, ты от скромности не умрешь.

Я сказал:

— Слава Богу. С этим успеется.

Она вернулась к приятной теме:

— Встретиться через столько лет… И где! В самом деле — тут что-то есть.

— Что и говорить. Просто здорово. Веников уже знает об этом?

— Белан! Не выходи из границ. Я ведь могла с тобой не делиться. Очень уж было мне занимательно, как примешь ты такой поворот.

Я заверил, что все от нее приму. Хоть пулю в лоб. Она снова пришла в доброе расположение духа.

На этом стоило бы проститься, но ей, как видно, хотелось подробней просмаковать всю ситуацию. Она спросила:

— Ты очень занят?

— Как никогда. Вершится история, а люди продолжают сутяжничать.

— Тебе бы стоило однажды прийти на наш «Форум». Там звучит истинная музыка будущего.

В списке любимых моих изречений было одно — чрезвычайно уместное — и я ввернул его в нашу беседу:

— Я вовсе не против музыки будущего, если только меня не заставляют слушать ее в настоящем.

— Ах, вот как? — проговорила она недовольно. — Сам придумал?

— Ну, куда мне?.. Князь Вяземский.

— Вот уж нашел, на кого ссылаться. Он был убежденный консерватор.

— Возможно. Но далеко не глупый.

На этом наш живой диалог умер естественной смертью. Но на прощанье она посулила, что приобщит меня к прогрессу.

В последней декаде ноября в Москву вернулся Борис Богушевич. Вечером, приглашенный Реной, я снова вошел в знакомый дом.

Давно же я не был под этим кровом! Тогда я пришел проводить Бориса. Народу здесь было гораздо больше, теперь явились лишь я да Випер. Рена сказала мне, что ее брат не пожелал шумной компании. Он хочет сам присмотреться к людям.

Он изменился, и очень заметно. Черные волосы посерели, они приобрели непонятный, какой-то промежуточный цвет, кроме того, их стало меньше. Костистое лицо округлилось, пожалуй, и не только оно, под бежевым пушистым пуловером уже угадывался животик. В глазах, однако, спокойствия не было, стоило ему бросить взгляд — и сразу возник былой Богушевич.

Он взял мои плечи двумя руками — не то подержал их, не то потряс. Этакий скуповатый жест, обозначающий дружелюбие. Мужчины обходятся без сантиментов. Я спросил его, где же Надежда Львовна. Он сказал, что она осталась в Мюнхене — привыкла к новому ритму и стилю. С возрастом становится трудно резко поворачивать жизнь. Но он убежден, что все образуется. Время обладает способностью выделить приоритетные ценности.

Он протянул мне ее фотографию. Я нипочем бы ее не узнал. Куда подевалась ее сухопарость? И где ее короткая стрижка? В плетеном кресле близ розовой клумбы сидела полная рыхлая дама, на лоб ее падали куделечки. Даже профиль ее не выглядел птичьим. И вся она, подобно Борису, сделалась овальней, круглее, подстать очкам с притемненными стеклами. Я вспомнил растрепанную синичку, которая без конца повторяла: «Ну почему я должна уехать?». Похоже, она нашла ответ.

Я подкрепил оптимизм супруга. Бесспорно, мы скоро ее увидим. Слишком значительно то, что их связывает. Ее биография перевесит привязанность к новому очагу, который она сумела построить.

Он бодро кивнул — она поймет. Он объяснял ей, что просто обязан вернуться на освобожденную родину. Страна на решающем рубеже, и место его сегодня — в Союзе.

Я заметил, что такое решение, естественно, делает ему честь. Свидетельствует не только о мужестве, но и о верности идеалам. Накануне я прочел о скворцах, не пожелавших вернуться в Россию. К ужасу почтенных голландцев, они остались жить в Нидерландах.

Випер поморщился. Он сказал, что Богушевич, должно быть, отвык от моей ернической манеры. Я удивился: какое ж тут ерничанье? Это орнитологический факт. Борис посмотрел на меня с подозрением. Мягко и подчеркнуто внятно, совсем как терпеливый учитель, сказал, что, как видно, ему надлежит ясней изложить свою позицию. Пятнадцать лет выходил он в эфир, как дятел стучался своей головой в чугунную стену непонимания, в советский клишированный уклад. Есть и его капелька крови, частица разума и души в том, что в конце концов произошло. И он отвечает за новый век. Не мог он остаться в уютном убежище, издалека посылая советы. Можно и доживать жизнь, но это — как дожевать пайку. Однако дело не в нем, а в нас. В отличие от него, мы не видим, в какую западню мы стремимся. Соблазн вестернизации явен, мы можем выплеснуть вместе с водой социалистического младенца.

Я спросил его, должен ли я понимать, что он приехал сюда сражаться за распределительный идеал. Он подтвердил, что именно так. Отечество, можно сказать, в опасности. К власти зовут монетаристов, а он эту публику знает отменно. Они одержимы и немилосердны, он просто обязан раскрыть нам глаза.

Я осторожно его остерег. Мне кажется, что ему после Мюнхена будет непросто войти в магазин, где можно купить одних продавщиц, что, впрочем, небольшая отрада. Но Богушевич лишь отмахнулся. Уж он-то знает реальную цену рекламной прелести изобилия. Витрина — это Большой Обман. Я напомнил, что именно эти речи его довели до резистанса. Он снова нетерпеливо поморщился. Само собою, что в экономике были существенные изъяны. Но можно поставить ее на рельсы, не нарушая великих принципов. Он прочитал мне длинную лекцию о некоем испанском священнике, не то из Бильбао, не то из Севильи, апостоле групповых предприятий. Коллективистское начало — неоспоримый залог процветания! Он спросил, отчего это я улыбаюсь? Я буркнул, что мне сейчас не до улыбок. Один знакомый мне парикмахер любил говорить своим клиентам: «Берусь вам сделать красивую голову, умную голову — не берусь». Все политические цирюльники, даже если они и севильские, божатся, что сделают нас умнее, а не сделают и красивой витрины.

Випер заметно заскучал. Он сказал, что сейчас в большом ходу экономические бенефисы. Но лично ему от того не легче. Стихи никогда никому не нужны, но раньше, когда вся мощь державы глушила свободную речь Богушевича, он, Випер, так оснащал приемники, что это давало прожиточный минимум. Теперь же, когда эфир очистился, эта статья дохода ушла.

Я сказал ему с неподдельным участием:

— Занятно. Ты способствовал гласности, но именно гласность тебя разорила.

Невинная шутка, но Випер обиделся. Все то же, что тридцать лет назад. Его закручинившиеся глаза сразу же обратились в сторону. Потом, драматически посопев, сказал, что ни о чем не жалеет. Нет ничего невыносимей, чем укрощенный голос поэта. Пусть я богат и пусть он беден, теперь он свободен, а значит — счастлив.

Я спросил его, откуда он взял, что мой бумажник набит так туго. Богатством я никогда не хвастал, считаю это такой же пошлостью, как хвастать бедностью. Он замолчал и снова уставился на стену.

Рена решила снять напряжение. Она торжественно оповестила о скорых и важных переменах — на сей раз не в обществе и не в мире, а в личной жизни нашего друга. При этих словах Випер зарделся.

Вот это сенсация! Саня женится. И разумеется — на Арине. Нежданная встреча у Белого дома и героическое стояние соединило тела и души. Немного смущенно он объяснил, что, в сущности, этот союз предначертан. Все его страсти кончились крахом. Ей тоже не слишком везло в ее жизни. Пусть поздно, но оба нашли друг друга.

Я от души его поздравил. Трудный затянувшийся путь. Но я с ним совершенно согласен — счастливый исход был неизбежен.

Стало быть, Веников разгримировывается и сходит со сцены — его отправляют на встречу с Курляндским и контрабасом. Все трое будут делиться опытом. Мы чокнулись за жениха и невесту.

Наша беседа утратила стройность, все обаятельно перепархивали с темы на тему, как с ветки на ветку. Борис рассказал, что в прошлом году был на Земле Обетованной и повидался там с Рымарем. Слава грустит по ушедшей молодости, но, в общем, настроен вполне благодушно. В делах — порядок, в семействе — мир. Вспомнили они и меня. Слава Рымарь даже расчувствовался.

— Приятно, — вздохнул я, — хоть кто-то на свете сказал обо мне доброе слово.

Рена медленно меня оглядела своими внимательными светильниками. Ночное такси спешит на выручку ко мне, одинокому пешеходу — шутил я бывало, когда ловил эти зеленые огоньки. Сегодня она совсем не участвовала в спорах, куталась в свой платок, то уходила, то появлялась — подпитывала наше застолье.

Господи, как поработало время над этим пленительным лицом! Поблекли щеки, одрябла кожа, страдальческое выражение глаз еще отчетливей и тревожней. Пользуясь тем, что Борис и Саня заговорили о Кейнсе и Фридмане, она отозвала меня в уголок к маленькому круглому столику и усадила в хрупкое креслице — оно уже рассыхалось от ветхости.

Она сказала, что, как ей кажется, я нынче был не в своей тарелке. Ей хочется знать, что происходит.

Я никогда не мог с ней лукавить. Не больно мне весело, это правда. Боюсь, что Борис нас всех удивит. Что он привез из всех своих странствий? Какого-то баскского аббата с экономическим фаланстером. Европа ему не пошла на пользу.

— Жизнь ему не пошла на пользу, — сказала Рена. — Как всем остальным.

Она помолчала, потом вздохнула:

— Он благороден и простодушен.

Простодушен? Недурной эвфемизм. Но вслух я этого не произнес. Попросил ее рассказать о себе. Я уже знал, что последние годы Рена работала в «Мемориале». Но оказалось — она ушла. Слишком сгустилась там атмосфера, возникли противостоящие группы. Как я понял из ее сбивчивых слов, ее потрясло, что достойные люди, столько изведавшие на свете, меченые одной судьбой, никак не могут ужиться друг с другом. Везде и всюду — не только религии — и души ближних не экуменичны. Бог разделен и мир разделен — в этом-то все наше горькое горе. Печально, но я оказался прав — в конечном счете и католичество немногим терпимее православия. И все-таки она не жалеет, что занималась им столько лет. Все это не прошло бесследно, а в католическом катехизисе есть замечательные слова: «Каким я родился — это дар Бога мне, а каким я умру — это уж мой дар Богу».

Мне захотелось ее ободрить. Очень возможно, все дело в том, что и христианская церковь не стояла на месте — в процессе развития неузнаваемо изменилась. Она ведь начиналась с того, что не знала пафоса государственности. Но вот уже сколько веков она служит государственности вернейшей опорой. Коммунистическая диктатура дала ей, по сути, счастливый шанс — стать снова прибежищем гонимых. Куда там! Ее служители сразу же ухватились за кусок пирога.

Она невесело улыбнулась. В моих рассуждениях есть зерно. Сердце религии — это тайна. Просто ужасно, когда она входит в этот политический рынок, становится предметом бонтона, козырем в шулерской колоде. Тут сразу и пошлость и фарисейство. А может быть, все это неизбежно. Однажды она прочла об исследовании, написанном шесть столетий назад двумя отчаянными монахами. Они изучали с великим тщанием договор, заключенный Богом и Дьяволом. В нем при известных обстоятельствах Бог попустительствует Сатане. Размеры этого попустительства определяются соглашением. Вот так и подумаешь, что в синтоизме есть свой резон — обещание счастья в этой, а не в загробной жизни.

Випер сказал, что прочтет стихи. Он написал их совсем недавно. На этом и кончилась наша беседа. После литературной части я почти сразу уехал домой.

В первой декаде декабря три новоявленных президента собрались на свою тайную вечерю в укромном охотничьем заповеднике и объявили, что мы суверенны. Отец авторитетно сказал, что это решение нам во благо. Он сослался на Арину Семеновну. Эта недюжинная женщина поставила все на свои места. Для светлого будущего демократии подобный развод будет только полезен. Я был безутешен. Веселое дело! Сначала у меня отняли Юрмалу. Теперь у меня отбирают Крым. Некуда будет поехать летом. Арина и Випер, конечно, устроятся. Они проведут свой медовый месяц на заседаниях прогрессистов, а что прикажете делать мне? У каждого есть свои привычки, они-то и составляют плоть жизни.

Естественно, что для отца мои речи были дегтярной каплей в цистерне, наполненной упоительным хмелем. Он лишь дивился причудам генетики, подбросившей ему странного сына. Нет даже капли сходства с отцом! Досадно. Но

— мне бы его заботы.

Насыщенный год катился к финишу. Морозным вечером я устроился удобнее в старом отцовском кресле — была обещана речь Горбачева. Как можно догадаться — прощальная. И вдруг прогремел дверной звонок.

Я недовольно побрел в прихожую. Кого это черти ко мне несут в столь судьбоносную минуту? К тому же я просто терпеть не мог, когда меня ставили перед фактом. За дверью, цветущая от мороза, но сильно взволнованная, стояла Анна Ивановна Пономарева.

Она оттеснила меня плечом, быстро вошла и, сбросив шубу, сказала:

— Прости, что я — без звонка. Душа горит. Авось не прогонишь.

Когда-то она у меня побывала. Диссертация о морали атлетов была завершена, нам пришлось отдать кабинет для совместной работы. Но мне удалось ее убедить, что милицейский генерал явно почуял запах паленого — дымится его очаг, его тыл! Я даже намекнул, что, по-моему, он дал своим сыскарям задание. Мне наплевать, но она — не я. Она и жена, и общественный деятель. Я не прощу себе, если вновь стану причиной ее печалей. Мой альтруизм ее растрогал. Больше она не появлялась. И вот она здесь — сама не своя. Ох, Нюра, не зря я тебя уверял, что мама меня остерегала от девушек из города Сальска.

— Душа горит, — повторила она и вытащила из сумки бутылку. — Разлей быстрее, хочу надраться. Какую страну пустили на ветер…

Мы выпили и по второй, и по третьей. Она стащила с ног сапоги.

— Пономарев пьет третью неделю, — вздохнула она. — Ах, будь ты неладна… Колготка поехала… кто их делает?..

— Когда же он охраняет порядок? — спросил я.

Она махнула рукой.

— Да он уж три месяца — отставник. Все — прахом, а ты говоришь — порядок… Какой там, к едрене фене, порядок…

Она еще шумно сокрушалась, выпрастывая из юбки и свитера жаркое нетерпеливое печево. Рядом вещал наш бедный Горби. Но было уже не до него. Ни даже до того, что сейчас на наших глазах испускает дух непостижимейшая империя.