24 ноября Попытка завоевания публики при помощи лобовой атаки. Вдруг назначается встреча со зрителями. Время от времени Глеба Пермского посещают идеи — за ним не угнаться. Он переменчив, как Протей. Вчера еще мы были твердыней, почти недоступной для непосвященных, сегодня мы распахнули двери в наше священное закулисье. Мы ищем близости с аудиторией, не воспаряя, но приземляясь. В демократическом восторге отказываемся от всяких барьеров. Примите нас не героями драм, не персонажами комедий — мы перед вами «в естественном виде», хотим познакомиться покороче.

В течение двух с половиной часов, которые я провел на сцене, участвуя в трогательном действе на тему «Братство Сцены и Зала», я испытывал адское раздражение, прежде всего по адресу Глеба, который устроил этот спектакль, в сущности, собственный бенефис. Вновь матовый голос, своим регистром призванный напомнить собравшимся о назначении трибуна.

Как я и предвидел, он сообщил, что «мы, художники, те же радиоволны, резонирующие от звуков жизни и транслирующие ее мелодии» — эту фразу я слышал неоднократно.

Вообще-то это слово, «художник», обращенное к себе самому, всегда у меня вызывает приступ жизнеопасной духоты — физически недостает кислорода, однако и посланцы столицы не принесли с собой свежего воздуха. Во всяком случае те, кто откликнулся на предложение нашего лидера и вылез ораторствовать на сцену.

Я чувствовал, больше всего их радует, что нынче вечером перед ними на этом ристалище не артисты, не странные действующие лица, переходящие ежевечерне из века в век, из страны в страну — такие же члены профсоюза. Незримые перегородки пали, и всякая тайна словно истаяла. Я вспоминал антрепренеров из девятнадцатого столетия, — они обуславливали в контракте: актер не смеет знакомиться с публикой, не должен являться ей в частной жизни. Не так уж смешно, как вам это кажется. «Деды не глупее нас были». Слабо сказано — гораздо мудрей.

К тому моменту, когда меня подали в качестве главного блюда пира, я уже плохо себя контролировал. И с неестественной улыбкой сказал, что я не силен в речах, предпочитаю повеселить их. Хочу прочесть знаменитую басенку, с которой розовым сосунком я поступал в театральную студию. Читал я тогда не слишком удачно (скромность великого человека!), но что-то арбитры во мне разглядели и вот я сегодня стою перед ними.

Преамбулу эту зал принял сочувственно, после чего я исполнил притчу о художнике (в полном несоответствии со своей же реакцией на это слово) и сапожнике, поучавшем избранника. «Тут Апеллес прервал нетерпеливо, — закончил я с усталой ухмылкой, — суди, дружок, не свыше сапога».

Похоже, что подтекст был воспринят — похлопали вежливо, но растерянно. Пермский все, разумеется, понял и, как я отметил, был вне себя. Это доставило мне удовольствие.

Дома, понятно, меня осудили. Ольга бурлила, Матвей ей поддакивал. Спелись. День ото дня их дуэт приобретает все большую слаженность. Я поделился своим наблюдением. Я еще зряч и отлично вижу, что самоотверженная жена, а с некоторых пор и друг дома, не упускают любой возможности дать мне понять, сколь я несносен.

— А ты готов по любому поводу впиться в ляжку своему режиссеру, — парирует Ольга. — Стало синдромом.

— Спасибо. Ты очень профессиональна. Я-то думал, что и для нормальных людей, таких, как вы, мои дорогие, сегодняшнее действо есть пошлость.

— Уж больно ты все драматизируешь, — примирительно вздыхает Матвей. — Глеб поступает в духе времени. Возьми, например, футбольный клуб. Он носится со своими болельщиками. Лелеет и холит. И регулярно устраивает им встречи с кумирами. Теперь без фанатов не проживешь. Фанаты покупают билеты. И заполняют стадионы.

— Так будь последователен и честен. Скажи наконец, что мы игроки. И не тверди, что мы — художники.

— Глеба здесь нет, он тебе не ответит, — смеется Матвей. — Донат, примирись: все — художники. И на сцене и в зале. Всем нравится себя уважать. А ты им предлагаешь беседовать на уровне сапога. Им обидно. Берешь и опускаешь людей, которые тебе аплодируют.

— Знаю я цену аплодисментам. Да и людям. Любуюсь не первый день. Опостылели до потери пульса. Все эти сборища, все толковища. Особенно на этом стекле, — со злостью стучу по телевизору. — Свет мой, зеркальце, скажи, я ль на свете всех откровенней? На все готов, на все пойду, весь заголюсь, чтоб в тебе отразиться. Страстно, мазохически, пламенно рассказывают громадной стране все то, что не расскажешь ни матери, ни другу, ни собственной подушке. А приглашенные духовники с восторгом устраивают им порку. Однако ж после любой экзекуции следуют те же аплодисменты. Причем аплодируют и поровшие и выпоротые — парад идиотов!

— Ты не в себе, — произносит Ольга.

— Ну, еще бы…

— И кто это говорит? — Матвей покачивает головой. — Герой популярного романа «Человек, которому аплодируют».

— Благодарю вас, — я низко им кланяюсь. — Жена и друг не находят различия между шутом Донатом Вороховым и шутами гороховыми. Благодарю вас.

— Характер твой угрожающе портится, — холодно замечает Ольга.

Матвей продолжает изящно помахивать своей оливковой ветвью разрядки.

— Донатик, мы знаем, чего ты стоишь. И все-таки человек театра просто не должен быть столь серьезен. Тем более что давно известно: театр — повсюду. Он бесконечен.

Эта попытка детанта бесплодна. Я обрываю миротворца:

— О, да, театр никогда не кончается. Театр может лишь начинаться. То с вешалки, то с кулис, то с кассы. С буфета. С дирекции. С Полторака. Количество вариантов бессчетно.

Ольга и Матвей переглядываются. Ах, как они понимают друг друга. Нет, нелегко им нести свой крест. Угрюмая судьба их свела с невыносимым экземпляром. И вновь густое душное бешенство перехватывает мое дыхание. Чтоб окончательно не сорваться, я выхожу в другую комнату.