10 декабря В сущности, формула счастья проста: днем — творчество, а ночью — любовь. Больше ничего и не нужно. Но мне не удается ей следовать. Днем репетиции не приносят ни радости, ни удовлетворения. Отношения с Главным все напряженней: то он меня в упор не видит — все внимание только моим партнерам, то показывает, каких усилий ему стоит его железная выдержка. Показывает вполне школярски, что называется, наигрывает. Но дело не в этом

— ни он, ни я уже не скрываем, не можем скрыть нашей взаимной антипатии.

Что до ночей, то они пусты, — Ольга меня отлучила от тела. Либо воспитывает, либо наказывает. То и дело выпускает колючки, борется за права человека, — едва ли не по каждому поводу заявляет свое особое мнение.

Ночь, предназначенная любви, переносится на дневные часы и воплощается в образе Ниночки. Любовь эта длится около часа, проводим мы его у Матвея. Раз или два раза в неделю, как правило, — после репетиции. Темнеет рано, за толстыми шторами можно принять и день за ночь.

Было бы сущей неблагодарностью сказать, что эти встречи лишь в тягость. Когда на улице ветер и сумерки, за шарф набивается снежный горох, а ты затаился в надежном убежище и рядом с тобой молодая плоть, натянутая, точно струна, кольцо вокруг тебя разжимается. Если бы Нина еще помалкивала! К несчастью, она многоречива. То заверяет меня в своей преданности, то рассуждает о бренности славы, то вдруг расспрашивает об Ольге. Чего уж ей вовсе не нужно делать.

Боюсь, что она ко мне привязывается. Это грозит немалыми сложностями. Сегодня она ни с чем не спорит, не возражает, на слово «нет» наложено прочное табу. Она ощущает: сдаваясь, — выигрывает. Нюх и чутье заменяют ей опыт. Иной раз мне чудится — эти ноздри, раздвинутые так широко и словно вздернутые над ротиком, просто вытягивают из ауры подсказку, как следует поступать.

Но дело не в одной интуиции. Она побаивается меня. Возможно, поэтому так охотно и торопливо мне подчиняется. Зубастые глазки словно размыты теплой водицей щенячьей покорности. Поистине, страх неразрывен с любовью. Они удивительно уживаются и будто подпитывают друг друга.

Однако я должен быть начеку. Я знаю, как все это происходит. Сначала все пряники без обязательств, потом появляется маленький принц из сказочки французского летчика и произносит свое заклятие о нашей трагической ответственности за всех прирученных и покоренных. Необходимо держать дистанцию.

Обычно я ей напоминаю, что скоро появится Матвей. Она торопливо исчезает, а я в тепле дожидаюсь хозяина, он угощает чашечкой кофе, а также рюмочкой коньяка. Для восстановления баланса.

Сегодня для этого не было времени. В театре нынче «Кориолан». Матвея встречаю уже на спектакле. И после него мой Лепорелло наносит мне ответный визит.

Традиция! Я еще не остыл, не отошел от сцены и зала. Мне нужен свидетель этого вечера. Когда артист хорошо поработал, ему не спится, хочется выплеска.

Ольга готовит на кухне ужин, а мы обсуждаем мои дела.

— Глеб, сын Глеба, весьма раздосадован, — задумчиво говорит Матвей.

— Я — тоже.

— Надо мириться с шефом. В конце концов, что вы не поделили?

— Художества. Все досталось мне. Ему — ни фига. Вот он и бесится.

— Донатик, войди в его положение.

— Не буду входить в его положение. Только войди — уже не выйдешь.

— Ты стал нетерпим.

— Так мне же играть.

Я хмурюсь, и Матвей это видит. Вздыхает:

— Просто обидно, что Пермского не было сегодня в театре. Один из лучших твоих спектаклей. Публика, можно сказать, зашлась.

— Кориолан сказал бы на это: восторги толпы недорого стоят. И был бы прав.

Он разводит руками:

— Все больше убеждаюсь, — ты создан, чтобы играть Кориолана.

— А ты, чтоб говорить обо мне: «Он любит свой народ, но спать в одной постели с ним не станет».

Матвей принужденно улыбается:

— Да, эту реплику я произнес нынче вечером с особым значением.

«Еще бы, — хочется мне сказать, — она ведь и есть вся твоя роль».

Но я глотаю эти слова и говорю совсем другое:

— Странно, что Пермский не настаивает, чтоб я заклеймил Кориолана. При этой ненависти к натурам столь деспотического склада мог бы и улучшить Шекспира.

— Теперь он исправляет ошибку. Не то ты улучшишь Полторака, — меланхолически шутит мой друг.

И осторожно добавляет:

— Ты стал специалистом по деспотам. Что нового у господина Юпитера?

Периодически он это спрашивает, имея в виду мои заметки. Я избегаю ими делиться, но вдруг ощущаю в себе потребность хотя бы немного раздвинуть занавес:

— Он размышляет о тайной полиции и об оценке ее деятельности. О разного рода странных связях.

— «Опасных связях», — смеется Матвей.

Типичная реакция книжника. Но выглядит она неуместной. Я недовольно его обрываю:

— Имею в виду совсем другое.

— Что именно?

— То, что эти связи бывают, с одной стороны, неожиданны, с другой стороны — неоднозначны.

— Резонно, — кивает Матвей, — резонно. Подумать только, что дочка Пушкина стала женою сына Дубельта. Мог ли наш бедный поэт предвидеть, что после смерти он породнится — о, Господи! — с Третьим Отделением.

Выразительно пожимаю плечами:

— Такое случалось и при жизни иных писателей. И — не последних. При этом не по воле Господней, а по их собственной.

— Кто же это?

— Возьми хоть Даниэля Дефо. Милого спутника нашего детства. Не просто вступил в тайную связь с тайной полицией — много больше! Он ее реорганизовал.

— Вот тебе и Робинзон Крузо!

— Вот тебе. Такой Робинзон.

Матвей задумчиво говорит:

— Занятно. И ты полагаешь, Юпитер мог знать эту часть его биографии?

— Конечно. Он очень многое знал.

После паузы Матвей произносит:

— Знаешь, сейчас я подумал о том, что эта его темная жизнь, возможно, и поселила в Дефо мечту о необитаемом острове.

Это достойное прекраснодушие невольно вызывает досаду:

— Вот как? Почему ж она темная? Бурная, неординарная жизнь неординарного человека. Даже смешно ее судить по правилам хорошего тона.

Зол на себя. Мои догадки, вызванные игрою теней, — и Малиновского и Азефа — имеют касательство только к нам — ко мне и к Юпитеру. Всем остальным нет доступа в запретную зону. Сколько уж раз пришлось убеждаться: надо оберегать свой секрет и никого не пускать в заповедник. Отколупни лишь кусочек тайны, — тут же она становится плоской, втрое дешевле своей цены.

Зол я, естественно, и на Матвея. За то, что он вытащил из меня то, что до времени нужно прятать, и, прежде всего, за его сомнение в том, что Юпитер знал про Дефо. Какое снобистское высокомерие! Меня так и тянет его спросить: да кто ты, что есть у тебя за душой, кроме твоей библиомании, названий непереваренных книг? Творцу сверхдержавы недоступны такие предметы, скажите на милость! Зато уж тебе понятно все — и то, что Дефо терзала совесть, и то, что ему хотелось на остров — укрыться от себя самого. Должно быть, Дефо тебе исповедался. Ты прав, я чувствую Кориолана. Могу понять, как его тошнило от этих плебейских представлений о зле и добре и уж тем более от этой плебейской самонадеянности.

Матвей между тем размышляет вслух:

— А в общем, это даже традиция английских писателей — время от времени немного побаловаться с разведкой — Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Ле Карре…

— При чем тут традиция?! — чуть не кричу я.

Но входит Ольга, зовет нас ужинать, Матвей оживляется, целует ей ручку. Доволен, что можно сменить регистр.

Иду к столу, мрачновато думая: Кориолану было полегче. В его эпоху интеллигенты не осознали себя таковыми. И потому — не так суетились.