Не верится – почти сорок лет прошло с той поры, как узнал я

Бурского. Да и Александра Георгиевна, и Ганин, и Мария Камышина знакомы мне уже четверть столетия.

Теперь появился Женечка Греков, и вот я к ним заслал казачка – пусть поглядит, каково им на свете.

Тогда же, четверть века назад, в жизнь мою вошел Ростиславлев, воинственный государственный карла, заговорил напористо, веско, и я едва успевал записывать, пока он витийствовал предо мной, вздымал предо мной свои белые брови, метал в меня морозное пламя из светлых неистовых зрачков.

Женечка Греков, юный лазутчик, видит, что Ростиславлев все так же и неуступчив и одержим, но видит и некие перемены. Сначала сей человек-концепт вдруг поселяется в городе О., обманывая себя и других тем, что ему потребен постриг для завершения своей проповеди.

На деле же нужна ему паства. В городе О. его окруженье молитвенней и благоговейней – ни грана, ни капли столичного яда! А кроме того, он стал тяготиться всевластием ума и пера, возжаждал дела, такое случается, когда пересидишь за столом.

Женечка смутно ощущает, что Ростиславлев испуган открытием: история мысли, на самом деле, есть история ее унижения. Он уподобил себя

Хаусхофферу, он согласился, что мысль всего лишь послушный скальпель в руке хирурга, всего лишь верный оруженосец, всего лишь визирь при шахском дворе. Ей уготована скромная участь обслуживать железный кулак. Профессор из Базеля, бедный Ницше об этом не знал, он свято верил во всемогущество интеллекта, профессор же Хаусхоффер знал, не мог не знать, когда он подпитывал сидевшего в ландсбергской крепости

Гитлера.

Но то, что достаточно для Хаусхоффера, тускло и скудно для

Ростиславлева, что бы ни утверждал он вслух.

Пройдет не такой уж долгий срок, Женечка Греков всерьез задумается, может ли столь нарциссический дух быть истинным, не страшиться безвестности, напротив, чувствовать ее магию. Но уже нынче Женечка слышит, как нервно пульсирует, рвется наружу яростный честолюбивый ток.

Позавтракав на скорую руку, он вышел на площадь перед гостиницей и вновь привычно окинул взором строгий губернский пейзаж.

Еще вчера он заприметил газетный киоск на самом углу. Он не спеша подошел к окошку, оно лучилось журнальным глянцем.

– Нет ли “Известий”?

– “Известий” нет. Есть местная – рекомендую взять. Жуткая драка в кафе “Лаванда”.

Греков взглянул на киоскера. Неряшливо выбритое лицо, впалые землистые щеки, стесанный мысок подбородка. Женечку удивили глаза – из них изливалось какое-то странное, необъяснимое веселье. И голос был не вполне обычен – заливистый восторженный тенор.

“Чему он так рад?” – подумал Женечка.

Вслух же с готовностью согласился:

– Что ж, почитаем, как развлекаются.

– В “Лаванде” был вечер наших поэтов, – услужливо пояснил киоскер.

Можно вернуться в свой плюшевый номер и полистать грошовую книжку, взятую с собою в дорогу, можно приобрести журнальчик с плохо прикрытыми гениталиями танцующих и поющих звезд. Можно размышлять и прикидывать, когда состоится его свидание с неукротимыми птенцами из

Серафимова гнезда. Мариновать его вряд ли будут, командировка имеет лимит. Можно записать впечатления от встречи с человеком-концептом.

Есть чем заняться, но мысли скачут. Каждая возвращается к Ксане.

Дивиться, разумеется, нечему. Вполне естественный интерес. (“Живу естественно”. Он усмехнулся.) Женечка привык отзываться на девичий взгляд, девичий голос, даже на девичий силуэт. Меж ним и явившейся вдруг незнакомкой сразу же возникала связь, не выданная ни словом, ни жестом, но несомненная для обоих. Смущен же он был тем, что скучал. Без Ксаны все оказалось пресным. “Скромное обаянье плебейства?” – спросил он себя, но эта издевка над собственной смутой не помогла.

Он снова призвал себя к порядку. “Дружочек, любой твой шаг табуирован. Ситуация больше чем деликатна. Она, как говорится, чревата. Дозволены лишь учтивость и сдержанность. Учтивость сработает на образ презренного интеллигента – таким тебя здесь воспринимают. Сдержанность посеет сомнение в твоей боеготовности.

Стремно”.

В это же скорбное мгновение Женечка Греков увидел Ксану. Она вальяжно несла по площади свое крутое крупное тело. Его обтягивал свитерок жгучего зеленого цвета, замеченный при первом знакомстве.

Плащик был отменен за ненадобностью, в городе О. нынче безветренно.

Он слушал, как стучат каблучки, ребячески злясь на себя за то, что он обрадован и взволнован. Девушка бросила взгляд на гостиницу, взгляд на киоск, помахала рукой.

– Здравствуйте, Жекочка.

– Здравствуйте, Ксаночка. Приятно, что вспомнили обо мне.

– Как вам спалось в наших краях? Спрашивали газетку в киоске?

Желаете быть в курсе событий?

– Не очень желаю, просто привык. Спалось. Во сне мне вас показали.

– Вам повезло. А я – за вами. Хочу вас свести в одно местечко.

– Очень обяжете. Я готов.

Итак, ему снова пошли навстречу. Вряд ли они всерьез полагают, что он их прославит. Но, значит, им важно привлечь с его помощью внимание. Бурский когда-то его учил, что психология клиента устойчива: всякий шум во благо. Но, может быть, все еще разбираются, приглядываются, желают понять, чем все же вызван его приезд. И что за ним? – поиск скандала, расследование или и впрямь попытка анализа? Клиент изучает тебя, дружок. Такая теплынь, а нельзя расслабиться.

– Гляньте-ка, – проговорила Ксана.

Они проходили мимо кафе. Он сразу понял, что это “Лаванда”, понял быстрей, чем прочел название. Такие внезапные догадки уже не раз его посещали. Этакие щелчки подсознания. Бурский объяснял их по-своему:

“Живете под напряжением, Женечка”.

– Кафе “Лаванда”, – сказала Ксана.

“Не зря ты приметила, моя прелесть, местную прессу в моей руке.

Опережаешь любые вопросы”.

– Оно у нас не только кафе. Тут наши поэты стихи читают.

– Хорошие?

– А всяко бывает. Позавчера ребята зашли, не понравилось, сказали: фуфло. Слово за слово, вышел междусобойчик.

Женечка нейтрально заметил:

– Сказано: “Не стреляй в пианиста. Играет как может”.

– Кто ж с этим считается? Был выступавший, стал потерпевший.

Она искоса взглянула на спутника. Но Женечка лишь пожал плечами:

– Опасное дело – возросший вкус.

– Вкус у Арефия замечательный, – сказала Ксана. – Зря веселитесь.

“Я, как всегда, – на высоте. На этом знаменитом пригорке. И, как всегда, забываю спуститься. Значит, Арефий тоже там был?” Он улыбнулся:

– Кто бы спорил? Но пианист ведь не виноват.

– Как посмотреть, – протянула Ксана.

Они давно миновали центр, окраину с домами-скворечниками, а впереди перед ними стелилась унылая длинная дорога – не на чем глазу остановиться.

Но Женечку Грекова не привлек бы и более живописный пейзаж. И он на сей раз не занимал себя привычной игрой – гаданьем о тех, кто жил здесь со дня своего рождения, кто здесь когда-то взрослел и старился, не думалось ему и о нынешних, о том, как они надеются, маются, как строится и плывет их жизнь. Все мысли были обращены к его провожатой, шагавшей бок о бок. Эта опасная опекунша все крепче притягивала его – и своим дерзким большим лицом, и низким голосом, и своей статью, даже ее неспешный шаг воздействовал непонятным образом. “Черт знает что”, – подумал Женечка.

Он походя бросил осеннюю фразочку о том, как быстро проходят дни, точно они куда-то проваливаются – так легче казалось узнать о существенном.

– А, кстати, кем вы, Ксаночка, будете?

Она сказала:

– А кем дадут.

Он понял, что тема эта больная, но все же осторожно спросил, чем занята она сейчас.

Она сказала – ничем особенным и говорить об этом скучно. Ушла с одной дурацкой работы, ищет другую, а чем она лучше? Похаживает в вечернюю школу, “нерегулярно”, никак не развяжется, да если и кончит

– толк невелик. Проще сказать, тоска зеленая.

– Здесь у меня нет перспективы.

– В Москву не стремитесь?

Она поморщилась.

– Нет, не стремлюсь. Что мне там делать? Таких, как я, там рупь за ведро.

Греков покачал головой.

– Не ваши слова.

– А чьи же еще?

– Не ваши. Вы себе цену знаете.

Она сказала:

– Знаю, конечно. Думаете, совсем беспородная? Я, Жека, профессорская дочь. Что, не похожа?

– Ну почему же? – пробормотал он неуверенно.

– Не притворяйтесь, вежливый Жека, – сказала Ксана. – Я не похожа. И никаких переживаний. Мать – медсестра, а папа – профессор.

Женечка Греков сказал:

– Я понял. Житейское дело. Служебный роман.

– Нет, Жекочка, вы не угадали. Он был археолог, в земле копался. Он находился в командировке, совсем как вы, и поймал здесь вирус. А может быть, вирус его поймал. В общем, лежал профессор в больничке и в благодарность за заботу взял да слепил медсестре ребеночка. Тут и командировка кончилась.

– Вы, что же, с ним после не познакомились?

Она, словно нехотя, сказала:

– Мать у меня гордая женщина. А я – в нее. Но, может, когда-нибудь… Охота сказать ему два словечка.

Она коснулась пальцем горбинки и неожиданно рассмеялась:

– На память оставил.

Греков сказал:

– А вам – к лицу.

– На самом деле?

– Профиль маркизы.

– Спасибо, Жекочка. Очень вы вежливый. Удивительно даже – с такой вашей вежливостью и целы еще.

– Я – друг народа, – сказал он, стараясь попасть ей в тон. – Ему на меня обижаться не за что.

Она снисходительно протянула:

– С народом дружбу вести нельзя. Народ у нас щетинкой зарос. И по характеру – недоверчивый. Поэтому, Жека, не расслабляйтесь.

– А вы – суровая.

– Я – внимательная.

Он так и не сумел разобраться – сочувствует или остерегает?

– Мы уже близко. Не устали? – спросила Ксана.

– Совсем не устал.

Унылое пространство иссякло. Теперь их с обеих сторон обступали высокорослые дома пыльного охряного цвета.

– Микрорайон, – сказала Ксана, – здесь больше заводские живут.

– Скучно им, должно быть, тут жить, – буркнул, не удержавшись,

Женечка. – Хоть бы покрасили эти стены.

– Где же им жить? – откликнулась Ксана. – Если завод и кормит и поит.

И вновь усмехнулась:

– Больше поит.

Справа возник тощий лесок.

– Вот и зеленое наконец, – обрадованно заметил Греков.

Она улыбнулась:

– По лесу соскучились? Это наш Минаевский лес. В Заречье, где вы вчера прогуливались, – Казачий, а с этого краю – Минаевский.

Напомнила, что за ним послеживают. Народ у нас щетинкой зарос. Не расслабляйтесь, совет по делу.

Однако он скрыл свою досаду. Лишь показал глазами на лес:

– Мало чего от него осталось.

Она согласилась:

– Уж это точно. Всего ощипали, как повар – птицу. Привыкли хватать что рядом лежит. Вода и деревья умнее нас. Чувствуют, что беда приближается. Шла я недавно по бережку. Ветла-великанша жмется к реке просто изо всех своих сил. Не потому, что в пойме разборчива, – она у воды защиты ищет. Боятся нас. Мы их напугали. И землю, и зверя, и волну.

То смутное, тоскливое чувство, которое поселила дорога, теперь переросло в раздражение. Лес-то могли бы и пощадить! Еще одной тайной стало меньше. Поставили коробки домов, на островках, среди узких просек жмутся березки и старые липы, словно оставленные случайно, по чьей-то забывчивости и недосмотру. На дальней опушке

Греков увидел вытянутое одноэтажное здание, чем-то похожее на ангар.

К нему примыкало плохо ухоженное, кочковатое футбольное поле с воротами без положенных сеток.

Женечка снова не удержался:

– И что, здесь играют?

Ксана сказала:

– Конечно, играют. Желающих много.

– А что там за дом?

– Это спортбаза. Туда нам и надо. Вот и пришли.

Женечка скучно оглядел сбитые по углам крылечки, точно зарывшиеся в песок, облупленные, немытые стены, изгвазданные всякой мазней.

Ксана, как будто что-то услышав, сухо сказала:

– Зато – свое.

Едва они отворили дверь, на них обрушился чей-то вопль. Греков не сразу сообразил, что это включенный магнитофон. Потом донесся ломкий басок:

– Гузном не верти. Вытянись в рыбку. Сколько же раз тебе говорить?

Женечка повернулся на голос. От шатких скрипучих половиц старательно отжимался подросток в застиранной майке с пятнами пота, в брюках, заправленных в ботинки, которые были перехвачены толстыми длинными шнурками. На вид ему было лет пятнадцать, может быть, даже годом меньше. Детские выпяченные губы, наголо выскобленная голова. Над ним возвышался хмурый атлет в черной рубашке, черных брюках, в ботинках, таких же, как у подростка, – они доходили почти до колен. Только шнурки на них были белые.

– Ровно теперь? – спросил подросток. Рваное сбитое дыхание делало его речь неразборчивой.

– Тепло, – небрежно бросил атлет. – Когда хорошо – не скажу, что плохо. Всё. Отпусти мослы на волю.

У магнитофона приплясывал и подпевал хрипевшему диску худенький румяный парнишка.

– Валька, выключи свою музыку, – крикнула Ксана. – Гости у нас.

– Ах, извините, – пропел паренек. Стрижка его была короткой, но озорные куделечки торчали, как редкие стебельки на только что выкошенной полянке. Узкий затылок был тщательно выбрит. Протягивая свою ладошку, представился:

– Валя.

Только сейчас Женечка понял, что это девушка. Валентина. Но удивляться ему было некогда – уже подошел, улыбаясь, Арефий.

– Добро пожаловать. Мы вас ждем.

Они пожали друг другу руки, крепко, как старые знакомые.

Вблизи, прислонясь спиною к брусьям, стоял высокий смуглый красавец.

Арефий сказал:

– Это Димон.

Глядя на стройного Димона, на серые строгие глаза с девичьим бархатистым оттенком, на узкие бедра, отменный торс, Греков досадовал про себя: “Зачем он, дурень, обрил свою голову? Уродует такую витрину! Один Арефий с нетронутой гривой”.

– Что слушаете? – спросил он вслух, взглянув на умолкший магнитофон.

– Бена Вебстера. Чайку не хотите?

– Пожалуй, нет.

Атлет усмехнулся:

– У нас он в почете. После занятий – всегда чаепитие. Закон.

Особенно – если штангу жмешь. Меня Матвеем зовут. А вас?

Греков отметил про себя: голос по сей день не устоялся. Не соответствует его статям. Словно сбивается на фальцет. И тоже назвал себя:

– Евгений.

Приблизился насупленный отрок. Уже не в майке – в черной рубашке.

Его безволосая голова смахивала на острый камешек, а уши топырились по-щенячьи.

– Толик, – сказал он.

– Руки помыл? – осведомился Матвей с подозрением.

– Не маленький, – обиделся Толик.

Арефий хозяйски сказал:

– Присаживайтесь. Не Лужники, но зато – свое.

“Свое”. Вот и Ксана сказала так же. Греков спросил:

– Вам отдали в собственность?

– Фактически, – рассмеялся Арефий. – Пока Димон на правах коменданта.

– Базу поставили на ремонт. Начали – бросили. Я и приглядываю. Чтоб до конца не растащили, – сказал Димон, кивнув на снаряды, сиротски теснившиеся у стен. – Народ здесь активный больше, чем надо.

– Мы вас хотели в кафе пригласить, – сказал Арефий. – Но передумали.

И хорошо, что передумали.

– В кафе получилось Ге Ка Че Пе, – грустно вздохнула Валентина.

Ксана недовольно сказала:

– Ты говори с ним по-человечески.

– Я и стараюсь. Из кожи лезу. Я тоже, Ксюша, себе на уме. Хочу понравиться корреспонденту. Что я, спроста губы намазала? Помада на двести поцелуев.

– Спасибо, если так, – сказал Женечка. – Это приятно. Очень польщен.

– Тает во рту! – восхитилась Валя. – Прямо московская ментура.

Только они такие воспитанные. “Пройдемте, госпожа проститутка”.

– Совсем захвалите, – сказал Женечка. – А про кафе я уже слышал. Что пианист не угодил.

– Так и было, – сухо сказал Арефий. – Он не по тем клавишам бил. Я от дрянных стихов дурею.

– Естественно, вы сами поэт. Мне рассказал Серафим Сергеевич.

– Это не имеет значения, – сказал Арефий. – У вас к нам вопросы?

Греков кивнул.

– Вопрос простой. Как это вышло, что все вы здесь, что все у вас сошлось и срослось? Но только – каждый сам за себя. – Греков посмотрел на Арефия. – Вы, например… ваше дело – рифмы.

Арефий недовольно поморщился.

– Это я слышал, другое – тоже. Мне про меня все объяснили. Те, кто позубастей, покрикивали: “Знай свой шесток”, а кто без яиц, те ныли:

“Будьте взаимно терпимы”.

“То-ле-рант-ны”. Их любимое слово. Будем. Потерпим. Не первый век.

Он неожиданно продекламировал:

– “Усталые рабы, нам некуда бежать”. Нравится? – И хмуро признался:

– Мои упражнения. Вспомнить тошно. Однажды меня как тряхнуло: очнись! Двадцать четыре! Это ж – полжизни. И что же наконец-то ты понял? Идет охота на сверчков. Свобода – это и есть неравенство.

Твое оружие – тормоза.

Но между тем этот мир меняется. Он превращается в тротил. И тормоза уже не помогут. Этого только слепой не видит.

Он помолчал и, глядя на Женечку с грозной усмешкой, проговорил:

– И ваше искусство сопрело, сгнило. Оно ведь для усталых рабов, которые рады бежать, да некуда. Нет в нем ни крови, ни динамита. А попросту сказать – оно кончилось.

Женечка кивнул:

– Впечатляет.

– Меня – впечатляет, – бросил Арефий. – А значит, если хотите напомнить про бунт бессмысленный и беспощадный, лучше не надо. Все изменилось. Что впечатляет, то не бессмысленно. А беспощадность меня вдохновляет.

Он произнес, чуть нараспев:

– Своими зубами изгрызть готов Журчащее одеяло из слов, Прячущих жалкую наготу. С вами у нас не будет торгов В две тысячи таком-то году.

– Еще более впечатляет. Как я понял, в кафе “Лаванда” произошел турнир поэтов.

– Какие понятливые люди в столице живут, – восхитилась Валя.

– А ты думала, – рассмеялась Ксана. – Каждое слово с губ читает.

Девушка-мальчик грустно вздохнула:

– Жаль, не с моих. Нет фарта девчонке.

– Не было никакого турнира, – сказал Арефий. – Есть один хмырь. Я-то хорошо его знаю. Очень захотел показать, что мы для него не существуем.

– И что мы все – для него никто, – добавил Димон.

Арефий буркнул:

– Для нас специально читал свою муть. Храбрый портняжка.

– Что ж он прочел?

– Я не запомнил. Кроме конца. Конец у этих стишат такой: “Есть люди, есть людоеды. И жить им придется врозь”. Не хило. Такое не сходит.

За это расплачиваются.

Матвей добавил высоким баском:

– Если ты прешь, как танк-амфибия, не зная брода, – потом не жалуйся.

Греков спросил:

– Про семью не расскажете?

– Семья моя – здесь, – сказал Арефий. – Происхожу из духовенства.

Отец – священник. Не ожидали?

– Ладите с ним? – Женечка Греков точно не видел его улыбки.

– И даже очень, – сказал Арефий. – Он не смиренник. Миссионер.

Страстный характер. И я такой же. Еще есть вопросы?

– Да нет, все тот же. Но я хочу, чтобы каждый ответил.

– Зачем я здесь? – повторила Валя. – Как на духу?

Она помедлила, показывая, что признаться непросто:

– Очень люблю мужские игры. Просто беда – хоть пол меняй.

– Адреналина ей не хватает, – сказала Ксана.

– Всегда не хватает. А вот кого не люблю – это пришлых.

– Знаете, было такое кино, – сказал Матвей, – “Здесь чужие не ходят”. Пусть у нас будет, как в кино. Вот вам ответ, зачем я здесь.

Всюду чужие, а тут свои.

– Где ж еще быть? – отозвался Димон. – Эта спортбаза, пусть она махонькая, но это русская территория. И, между прочим, я здесь комендант. Я отвечаю за ее целость. Не только базы, а территории.

На смуглом лице проступил румянец, в суровых неприступных глазах уже не было девичьей бархатистости. Казалось, что они затвердели.

Эта угрюмость ничуть не сказалась на его властной притягательности.

Может быть, даже ей поспособствовала. “Надо же, как он хорош собой”,

– подумал Греков не то с восхищением, не то с непонятным ревнивым чувством. И он невольно взглянул на Ксану.

Она ответила легким кивком – не то соглашалась, не то ободряла. Но по припухшим губам скользила знакомая смутная усмешка.

С усилием он отвел глаза и посмотрел на тощего Толика.

– А ты что скажешь?

– Я, как Матвей, – чуть слышно откликнулся подросток.

Арефий сказал:

– Молодая гвардия.

Матвей хохотнул. Ксана вздохнула:

– Просто уменьшенная копия. Рубашка такая же, как у Матвея.

Гриндерсы – тоже как у Матвея. Только шнурки пока еще черные.

Она провела широкой ладонью по гладко выбритой голове.

Матвей вступился:

– Он еще мелкий.

– Белые надо заслужить, – буркнул подросток.

– А что это значит?

– А это значит, – сказал Матвей, – не побояться кровь пролить.

Греков спросил:

– Свою? Чужую?

Матвей помедлил, потом сказал:

– Как фишка ляжет. Не прогинайся.

Красавец Димон вдруг произнес:

– Только поймите. Дело не в пришлых. Лучше сказать: не в них одних.

Бывают местные хуже пришлых. Здесь не кино. Чужие ходят. Мы ведь и сами хороши. Другой раз я думаю: и не заметили, как стали шестерить у уродов. У черных, у белых, своих, не своих – без разницы, все равно – в кювете. Вы спрашиваете нас, а я – вас: за что я чужой на своей земле?

Теперь он стал на себя не похож. От сдержанности и следа не осталось.

– Остынь, человека напугаешь, – сказал Арефий. – Не удивляйтесь. Мы тут заводимся с пол-оборота. Все малость чокнутые. Все психи. Ну, на войне других не бывает.

– А вы – на войне?

– А вы не заметили? – Арефий впервые улыбнулся. – Она уже началась.

И раскручивается.

Ксана заметила:

– Просишь Димку, чтоб он не пугал, а сам пугаешь.

– Я не пугаю, я информирую. На всякий случай, прошу прощения.

– За что ж вас прощать? – отозвался Женечка. – За откровенный разговор? Так ведь я только за ним и прибыл. Наоборот, я благодарен.

– Понятно. “Будем взаимно вежливы”, – сказал Арефий. – Все это – лишнее. Поняли нас – и хорошо.

– Понял, что война началась, – Женечка Греков рассмеялся. – И что шнурки дают за заслуги.

То, что он видел, и то, что слышал, было ему и занятно и важно, кое-что даже и неожиданно. Но было еще одно обстоятельство, усиливавшее его смятение. Все время он следил за собою – не посмотреть бы лишний разочек на дерзкое Ксанино лицо, и все-таки, неведомо как, только его все время и видел. “Это какое-то наваждение. Черт знает что со мной происходит. Просто чистейшее черт знает что”.

Однако, когда он остался один, мысли вернулись к предмету беседы. Не так уж много и было сказано в сравнении с тем, что изрек

Ростиславлев. Это естественно – учитель красноречивей учеников. Тем более, потенциальный трибун, перемолчавший в своем укрытии, заждавшийся свежего человека. Наверняка он себя ощущает вторым

Леонтьевым, удалившимся из шумной столицы в Оптину пустынь. С тою же мессианской целью – додумать, образовать, просветить. Впрочем, не только. Еще и направить. Благословить на бой свое воинство и некоего военачальника. Война началась. Вы не заметили? Белые шнурки наготове.

Да, молодые сказали немного. И все же достаточно. Началось. Еще неизвестно, как ляжет фишка.

Он вновь подумал об альбиносе. Теперь окончательно понятно: дух, столь зависимый от востребованности, к тому же вербующий прихожан, уже никогда не удовольствуется своим внебытийным существованием. Он хочет дыханья судьбы и почвы. Он жаждет стать энергией мысли.

Неважно, теряет при этом мысль свою исходную полноту, тем более свой творческий пламень. Важно участие в игре. Пускай это даже игра с огнем. Все то же вечное заблуждение, что тернии приводят нас к звездам.

А все же, пока Женечка Греков оглядывает наш мир с пригорка, живет не в соответствии с возрастом, сей старец совершает поступок. Не тот, что откладывают на понедельник. И не минутный подвиг воли, который, однако же, не меняет привычного течения жизни. Его поступок небезопасен и может дорого обойтись.

Глазастое воображение Женечки, которое никогда не спит, подстерегает свою минуту, снова тревожно заклокотало. И он увидел перед собой неведомое ему лицо. Еще совсем молодое, юное, преображенное решимостью и знаком беды, – лицо человека, который знает, что с ним случится спустя мгновенье, и все же, все же, не душит готовых раздаться слов. И все же: “мы – люди, вы – людоеды”.

Потом он вспомнил о барде Монахове, которого много лет назад убили неподалеку, в Роще. Женечка невольно поежился.

Он попытался поднять свой дух. Не зря Камышина так хотела, чтобы он встретился со златоустом. Не зря он и сам его добивался. А неизвестные солдатики – лишь дополнительная краска. Если быть честным, он даже не знал, так ли она необходима.

Он и готовился увидеть стайку замкнувшихся зверьков, застывших в круговой обороне, – темная полулегальная жизнь мало способствует откровенности. Ему неслыханно повезло – нежданно налететь на поэта.

К тому ж совершившего поворот, сменившего среду обитания. Женечка уже знал, что поэты с их изнурительным самолюбием редко молчат о том, что свербит. Всякая исповедь вслух заразительна. Развязывает языки остальным. Вот они и заговорили. Естественно, каждый на свой манер.

Ну что же, никто от них и не требовал блистания Серафима Сергеевича, с которым повезло еще больше. Женечка чувствовал: тянет к столу. Эта поездка может удасться.

И тут его мысли пошли вразнос. Насколько приятней думать о Ксане. Он вспоминает одну за другой короткие фразочки – все они весят. Когда молчит, и молчание густо. Так же, как этот терпкий голос. Есть у нее некое знание, свое, незаемное, не из книжек. И пусть альбинос стал ее идолом, в нем этого знания нет.

Но в знании этом не только сила, не только премногая печаль. Оно еще опасно и взрывчато. И запросто может стать отравленным. Недаром задело и так впечаталось то, как она остерегла его: “с народом дружбу водить нельзя”. Он ощутил укол иглы, вдруг, ненароком, в него вошедшей – злое, тревожное предчувствие.

Нынче вечером она не придет. Ростиславлев откладывает их встречу. Он занят – важнейший разговор. Женечка про себя усмехается. НЕКТО востребовал Хаусхоффера. Ах, поглядеть бы на этого гостя – был бы тогда я на высоте. Тем более, из-за него, стервеца, мне предстоит сегодня томиться совсем одному в плюшевом номере.

Женечка остро ощутил, насколько бездарно утрачен вечер, как он обидно отнят у жизни. Кажется, невеликое дело – вечером больше, вечером меньше. Но нет – иной раз время сгущается, и каждый миг обретает цену.

Профиль маркизы. Он вздохнул. Ему почудилось, Ксана рядом, еще напоен ее запахом воздух. Так пахнет полуденная трава.

Странное дело! В пестрой Москве он без особого волнения мог наблюдать парад красавиц, а в городе О. угодил в силок.

Время придет, и он убедится: на маленьких улочках любится крепче, чем на просторах и стогнах столиц. И запах прогретой полднем травы будет при первом же воспоминании долго и горько жечь его душу.

Солнце с поля подступало, Опаляло ковыли, То на куполе пылало, То купало лик в пыли. Городок был тих и светел. Не поймешь его волшбы.

Нас приветил, засекретил, Будто спрятал от судьбы. В день Степана

Сеновала, Вдалеке от новых бед, Нам кукушка куковала И сулила много лет.