Проснувшись среди ночи, Розмари вдруг увидела, что Джейн лежит с широко открытыми глазами, в которых застыл страх.

— Мам, ты здесь?

— Да, рядом с тобой.

—Мам, мне жутко страшно. Где мы находимся? Что это за дом?

Розмари поцеловала ее, чтобы прогнать ночной кошмар.

— Джейн, успокойся. Мы в хосписе около Оксфорда, здесь все очень добры к нам. Они сделали для тебя все возможное, и сейчас тебе гораздо лучше.

— Это другая больница?

— Нет, это хоспис. Когда ты окончательно проснешься, ты вспомнишь, как тебе здесь понравилось.

—Мы где — в Англии? — Глаза девушки оставались широко открытыми, и в них все еще был страх.

— Да. Папа спит в комнате чуть дальше по коридору, а Ричард и Арлок приедут завтра утром.

Это звучало для нее неубедительно.

— Все еще не понимаю. Давай повторим все снова. Мать повторила все сначала, но глаза Джейн выдавали ее тревогу.

— Я попрошу Нору разбудить отца. Может, увидев его, ты успокоишься.

Через несколько минут вошел Виктор, шлепая босыми ногами. Он наклонился к дочери, прикоснулся к ней. Розмари рассказала ему, что у Джейн в голове все смешалось.

Зажгли более яркий свет. Джейн подозрительно огляделась вокруг.

— Это не та комната, в которой я была вчера.

— Да она же. Тебя не переводили в другую, да тебя и нельзя двигать.

— Нет, пап. Это не та. — Глаза ее рассеянно скользили по комнате. — Мебель другая. — Голос Джейн стал более уверенным, она окончательно проснулась, но сомнения не проходили.

— Ты так думаешь потому, что мы здесь все передвинули, пока ты спала. Нужно было втиснуть для меня раскладушку, — Розмари притрагивалась ко всем вещам, о которых говорила. — Вот этот шкаф стоял у твоей кровати, рядом был стул. Мы его поставили в проходе. Еще один стул стоял по другую сторону кровати, теперь он тоже в проходе.

— Окно выглядит иначе. Оно было в другом месте.

— Просто шторы задернуты. Смотри, вот я их отдернула. Видишь звезды на небе?

Джейн все не верила.

— А мы где — в Англии? — спросила она снова.

— Да, — подтвердил отец. — В хосписе около Оксфорда.

У матери появилась идея.

— Завтра, — сказала она, — мы будем переставлять мебель до того, как ты заснешь. Ты все увидишь своими глазами, это поможет тебе запомнить.

Тревога Джейн стала медленно проходить.

Виктор, успевший хорошо выспаться в гостевой комнате, предложил остаться с Джейн, а Розмари пойти и поспать в более удобной постели. Но не успел он устроиться на раскладушке, как услышал голос дочери:

— Смотри, пап, смотри! — Она показывала на что-то в конце кровати. — Прогони его!

— Кого прогнать, Джейн?

— Там какой-то противный зверек. — Она описала коричневое существо, похожее на крысу, которое якобы бегало по кровати.

— Я от него в ужасе!

— Хорошо, детка, давай прогоним его вместе. Раз уж ты видишь коричневого зверька, то должна знать, что он бегает в поле, а не по кровати. Ты видишь поле?

— Д-да, — сказала Джейн неуверенно.

— Прекрасное зеленое поле, трава шелестит под ветром, — отец говорил медленно, почти как гипнотизер. — Такая высокая, зеленая трава, волнуется, как море. И в ней — прекрасные полевые цветы, красные-красные маки.

— Да, — подтвердила Джейн, на сей раз более уверенно, забыв про коричневого зверька. — Красные маки, — повторила она спокойно.

— Поле расположено на склоне холма, дует ветерок, в небе сияет солнце. И все это — в жаркий летний день. Ни облачка на небе. Небо — синее-синее…

— Нет, не так, — почти сердито перебила его Джейн. — Никакого холма. Поле есть, но не на холме.

— А где же?

— На равнине. Сначала ручеек, а потом уже поле. И домик с тростниковой крышей. — Она описала домик, где мы с Розмари жили сразу после женитьбы. — У ручейка — сад. И там, правильно, много-много цветов, красных маков.

— А дальше? — Отец начал волноваться: картина была верной, но… Он мгновенно понял, что в ней не так, и его охватило волнение. Джейн описала то, чего никогда не видела. Она не жила в этом доме, родители уехали оттуда до ее рождения. — Но Джейн…

— Да. Ричард в саду, а я на него злюсь. Злюсь потому, что меня там нет. Там все — и ты, и мама, и Ричард. А меня нет.

Виктор растерялся. Доктор Меррей предупреждал его по поводу галлюцинаций и кошмаров. Но это было видение.

— Но, Джейн, это было до твоего рождения, — решился сказать он.

— Вот поэтому я и злюсь. Там Ричард, и ты, и мама, только меня нет.

Нет, подумал Виктор, это не видение, это уже что-то из Фрейда. Она всегда немножко завидовала Ричарду. Многое из того, что она достигала с трудом, ему давалось легко. Видно, старые эти чувства проявляются снова. Но откуда ей было знать, как выглядит местность, где она никогда не была? Волнение отца проходило. Он попытался перевести разговор на детство Джейн, на те счастливые времена. Но вдруг понял, откуда это видение.

— Джейн, этот домик, и сад, и ручей — все это было до твоего рождения. Мы уехали оттуда, а потом, когда тебе было года четыре или пять, ненадолго вернулись. В тот день мы все были вместе, и ты, и Ричард. Вот что ты вспомнила.

Но дочь это больше не интересовало. Раздражение прошло. Они разговаривали, как два старых друга. Джейн не хотелось снова засыпать, ей хотелось разговаривать. Когда он спросил ее, не болит ли где-нибудь, она сделала отрицательный жест. И для него это было самым лучшим ответом, потому что он показал, насколько уменьшилась боль в руке. Виктора поразила эта перемена.

Если бы он не знал, как тяжело она больна, как глубоко вгрызается в нее рак, он мог бы подумать, что дочь начала выздоравливать. Позже он спросит доктора Меррея: готова ли она умереть сейчас, когда ей вроде бы стало лучше? Он думал: не появятся ли у нее надежды на излечение?

В свою очередь, осматривая Джейн, доктор Меррей услышал подобные вопросы. Она больше не спрашивала про боли, про болезнь как таковую: что делает рак с организмом, распространяется ли он? Когда боль усиливалась, ее занимал только настоящий момент. Теперь же ее интересовало будущее. Хотя Джейн не спрашивала, может ли она выздороветь, вопрос этот висел в воздухе. Доктор Меррей рассказал ей об опухолях в ее желудке, в костях и о том, что он постарается сделать, чтобы облегчить ее страдания. Если бы его спросили прямо, он сказал бы примерно так: «Нет, ты не выздоровеешь». Но он не мог ответить так прямолинейно, «в лоб». Еще за день до этого его удивило самообладание, с каким Джейн думала о смерти: такое не часто увидишь у молодых людей. Но ведь именно по причине молодости ее настроение могло так быстро меняться. Он понимал, почему эти смены настроения тревожили Виктора, и решил поговорить с ним напрямик. Врач не пожалел для отца ни времени, ни внимания, словно тот был его пациентом.

Дэвид Меррей рассказал отцу Джейн о том, что иногда у умирающих меняется настроение и они не хотят мириться с мыслью о смерти.

— Кое-кто поступает к нам с сильными болями, хотя и не в такой степени, как у Джейн, — сказал он, — но нам удается с этим справиться. Потом, когда боли стихают, пациент думает, что он поправляется. И не может понять, почему он так слаб. В голове складывается простая формула, боль означала, что я умираю, а если боли нет, значит, я иду на поправку.

— И Джейн так думает?

— Если даже и не думает так постоянно, то, видимо, иногда задается таким вопросом. Когда физические страдания идут на убыль, в человеке пробуждаются решимость и желание жить. А Джейн так молода, и мы должны учитывать инстинкт самосохранения. Она не смогла бы его подавить, даже если бы рассудком смирилась со смертью. Этот инстинкт — огромная сила, и, видимо, он сильнее разума.

— Значит, нужно вернуть ее к реальной действительности, — твердо сказал отец. — Нужно напомнить ей, что она умирает. Как вы считаете, это лучше сделать мне или вам самому?

— Мы не будем форсировать события. Пока пациент не готов, его не пугают такой информацией. Она уже проявила готовность к смерти. Но это улучшение временное, есть разница между тем, что было вчера, и тем, что мы видим сегодня, все может измениться завтра. Или даже через несколько часов.

Вернувшись в комнату Джейн, отец спросил, как она себя чувствует. Дочь ответила просто:

— Я счастлива.

Счастлива? Какое странное слово, если учесть все обстоятельства. И все же она его часто употребляла: и в Дэри-коттедже, когда утихала боль, и в хосписе, когда удалось взять эту боль под контроль. Она говорила «счастлива», чтобы выразить состояние своей души, и хотела передать его отцу. Он делал вид, что тоже счастлив — да, он сделал бы все, чтобы она была счастлива. Если она счастлива, значит, и он тоже — во всяком случае, на словах, потому что для него слова эти ничего не значили.

Но ее нельзя было обмануть.

Джейн сказала:

— Пап, ты это только говоришь. Так не годится. Есть только один способ сделать тебя счастливым. Способ этот — откровенно поговорить.

Он никогда не говорил с дочерью откровенно о своем собственном отношении к смерти, особенно все эти месяцы, когда его занимала лишь одна мысль: смерть Джейн.

Когда доктор Салливан сказал Джейн, что ее ждет, она решила поменяться ролями с отцом. Она пыталась довести до его сознания, что он что-то скрывает. Сначала это было в Дэри-коттедже, потом в хосписе, когда между ними опять установилась духовная связь.

— Пап, ты видел смерть столько раз, — начала она осторожно, когда он сел у ее кровати. — Ты должен легче принимать все, что происходит.

Виктор понял, к чему она клонит, и не стал придумывать, а начал рассказывать так, как было.

— Действительно, впервые это случилось, когда мне было лет шестнадцать и я оказался на советско-германском фронте. Я перед этим сбежал из Сибири. Это я уже рассказывал.

— Нет, пап, не рассказывал, — запротестовала Джейн, пристально глядя на него. — Ты об этом времени никогда подробно не рассказываешь. А мог бы и рассказать. Так что же там случилось?

Рассказать ей всю историю? — думал отец.

Кое-что он уже рассказывал: о своем детстве в Польше, скитаниях во время войны, о том, как потерял всю семью, потом сбежал из России. Но он всегда опускал какие-то важные детали. Сейчас Джейн задавала прямой вопрос, и на него следовало ответить.

— Это было в то лето, когда немцы напали на Россию, и я попал в самую гущу событий. Я уже был один, остальную семью поглотила война. — Он замолчал.

— Ты был на фронте? — тихо спросила Джейн.

— Мы были за линией фронта, на русской стороне, в основном женщины, старики и такие же подростки, как я. Нас перегоняли, как скот. Мы рыли противотанковые рвы, которые должны были по идее остановить немецкое наступление. Но однажды нас погрузили на телегу, чтобы везти туда, где спешно строилась целая сеть земляных укреплений, и повезли мимо армейской части, которую вроде бы заново формировали для фронта. И вдруг все солдаты бросились врассыпную, чтобы укрыться. В течение минуты слышался только топот ног и ржание лошадей, затем все стихло. Потом мы поняли, в чем дело… Над нами гудел самолет, но не реактивный, к которым привыкло твое поколение. Звук его напоминал нечто среднее между треском мотоцикла и гудением шмеля, плюс еще шум травяной косилки.

— Трудно себе представить, — сказала Джейн. — А что ты чувствовал, когда слышал гудение самолета, который вот-вот сбросит бомбу?

По дороге двигалась только наша телега да трактор, который ее тянул. Мы почти миновали солдат, но, видимо, наш тракторист решил проехать дальше, прежде чем самолет начнет бомбить. Телегу сильно трясло, но нам было не до того. Мы — я по крайней мере — смотрели вверх, но ничего не видели. Но вот неподалеку, там, где раньше находилась воинская часть, вдруг поднялись в небо земляные столбы, которые падали вниз настоящим дождем. Вместе с землей падали обломки телег, грузовиков, разорванные лошадиные трупы, обрубки человеческих тел, и только после этого слышались взрывы. Их перекрывал треск пулеметных очередей, которые все приближались к нам.

Мы видели, как пули взрыхляли пыль на дороге позади нас. Тракторист оглянулся, заглушил мотор и спрыгнул с трактора в канаву у дороги — мы и оглянуться не успели. Все последовали за ним, но я решил сделать лучше. Вдоль канавы лежала какая-то труба, и я подумал, что смогу залезть в эту трубу. Просунул голову в отверстие и обнаружил, что остальное тело не проходит. Я все пытался втиснуться в эту проклятую трубу, а бомбы уже взрывались, все ближе и все громче, и чем-то меня било, как будто мощными кулаками. Это камни и комья земли колотили по моему телу, голова была прикрыта. Все длилось секунду. Потом я услышал крики и стоны. Самолет улетел. Я вытащил голову из трубы и огляделся. Мало что осталось от тракториста, да еще от нескольких людей. Я похолодел от страха, мной овладела какая-то запоздалая паника. — Виктор прервался. Уже много лет он не вспоминал тот день.

—Понимаю, — сказала Джейн, — мне кажется, я знаю это чувство. В больнице оно ко мне приходило. Так было во время операций, я могла смириться с ними, но потом меня одолевал страх. Я думала: «Удастся ли мне когда-нибудь избавиться от него?» Мне было страшно, я паниковала, чувствовала слабость. И я слабела, ведь я ела очень мало.

— Ты и сейчас не очень-то много ешь. Но ты уже не беспокоишься. По крайней мере внешне. Боишься? — он посмотрел на дочь.

— Нет, папа. Я не боюсь и надеюсь, что такой же и останусь, если ты мне поможешь. Ты мне так сильно помог в Дэри-коттедже, когда мне в самый первый раз сказали, что со мной. А ты просто садился рядом и говорил… говорил.

Он дотронулся до руки дочери.

— Джейн, ты была к этому готова. Ты уже жила с этой мыслью несколько месяцев, я тебе, собственно, и не был нужен. Я говорил, чтобы помочь скорее себе, чем тебе.

Виктор не знал, как продолжать дальше. Их разговору чего-то не хватало. Он специально не говорил о том, как сам боялся смерти во время бомбежки. Может, именно это и хотела услышать его дочь?

Она словно прочитала его мысли.

— А почему ты попал на фронт в шестнадцать лет?

—К тому времени, Джейн, я потерял всех и вся. Когда началась война, немцы оккупировали Польшу с запада, а русские — с востока. Это не была просто война между армиями. Все куда-то двигались, население целых городов и сел перемещалось с места на место, вернее, перемещалось то, что оставалось от населения после боев. В конце концов я оказался в Сибири. Но я сбежал. Мне хотелось вернуться туда, где я жил раньше, где мог опять увидеть свой народ, дома, горы. Я пытался вернуться на родину, в Польшу, хотя и знал, что немцы в то время согнали большинство евреев в концлагеря и установили в стране страшный террор. Но что это значило для меня в сравнении с моим страстным желанием попасть домой, обрести свои корни! Об опасности я не думал. По-моему, мне даже это нравилось: я считал, что попаду к партизанам, стану героем. Конечно, это было нереально, но мне так этого хотелось!

Джейн призадумалась.

—Значит, ты не убегал от чего-то, ты бежал к чему— то!

— Наверное, так оно и было, серединка-наполовинку. И то и другое. Я ведь не только семью потерял. Когда русские упекли меня в лагерь, людей, с которыми я до того подружился, уже доконали или сибирская зима, или голод, или тяжкий труд, или болезни. А потом, когда меня выпустили из лагеря, мне сказали, что произошла ошибка, я-де слишком молод. В это время началась эпидемия тифа, и люди мерли, как мухи. Тогда я и решил, что с меня хватит.

— Вот так видеть смерть вокруг в шестнадцать лет — наверное, призадумаешься, — подсказала Джейн.

— Скорее, побежишь со всех ног, — ответил отец. — Сначала я бежал к фронту, чтобы пересечь его и попасть домой. Но после той бомбежки передумал. Я повернулся, показал немцам спину и пошел назад, в глубь России.

— Тут-то ты и встретил Илью Эренбурга?

— Да. Я проделал весь путь от линии фронта до самой Волги и попал в Куйбышев, куда переехало все советское правительство, потому что немцы наступали на Москву. Эренбург приехал тоже туда, так как он был одним из самых крупных советских писателей, частью правительственной элиты.

— Ты не очень-то об этом рассказывал мне. Я знала только то, что было опубликовано в «Гардиан». В школе, где я преподавала, одна из учительниц, читавшая про это, выпытывала у меня всякие «кровавые» подробности, и мне было неприятно. Не могла же я сказать ей, что отец никогда не говорит с нами о прошлом, что у него есть свои «тайны». — Джейн улыбнулась. — Они, правда, есть?

— Ты же знаешь эту историю, ты ее слышала не раз.

— Только маленькие кусочки и отрывки. А хотела бы услышать все.

Отец еще надеялся избежать вопросов, но Джейн распирало от любопытства. Она как-то сказала ему, что в эпизоде с Эренбургом есть, видимо, нечто, что он хотел бы скрыть. В тот раз он от нее отмахнулся, но сейчас он этого сделать не мог.

— Ты в самом деле хочешь все это услышать?

— Конечно, папа. Как это было, когда, почему — все. Виктор глубоко вздохнул и начал:

— Зимой 1941/42 года, когда я добрался до Куйбышева, город был наводнен эвакуированными, беженцами и военными. Все искали прибежища, сотни людей спали на бетонном полу вокзала, особенно те, у кого положение было не совсем легальным, как, скажем, у меня. Если бы кто-то узнал, что я сбежал из Сибири, мне бы не поздоровилось. Но мне, которому удалось раздобыть только справку о том, кто я, мне, жившему только сегодняшним днем и питавшемуся на жалкие гроши, мне даже в таком положении было интересно все то, что происходило вокруг. Я читал газеты, которые расклеивали на стенах вокзала каждый день, а иногда мне удавалось найти брошенный кем-то журнал. Так мне попалась однажды статья Эренбурга. Под статьей значилось «Куйбышев», и, поняв, что он в городе, я решил во что бы то ни стало встретиться с ним.

— Почему именно с ним?

— Потому что он был моим кумиром много лет, с тех пор как в возрасте двенадцати или тринадцати лет я прочел его «Хулио Хуренито».

— Так вот почему ты много раз пытался заставить меня прочесть эту книгу. Мог бы и открыть тайну. Я бы, может, одолела не только несколько первых страниц.

— У тебя был тогда юношеский период анархии, Джейн, и я знал, что тебя не заставишь что-то сделать. Я только оставлял книжку на видном месте, надеясь, что Хулио привлечет тебя, ведь он был таким же бунтарем, как ты. Думал, что ты почерпнешь из книги то же самое, что и я в бытность анархистом.

— А ты не подумал о том, что я догадываюсь о твоих замыслах? — Теперь она улыбалась. — Ты же всегда думал, что я глупее Ричарда.

Отец пропустил колкость мимо ушей. Не хотелось сейчас обсуждать их вечное соперничество.

— Эх, Джейн, ты развивалась слишком медленно. — Он подхватил ее шутливый тон. — Я стал анархистом где-то лет в двенадцать. А тебе было уже лет четырнаддать-пятнадцать, у меня в таком возрасте это уже прошло. Но я помнил впечатление, которое произвел на меня «Хулио Хуренито». То впечатление — окно в большой мир. Я считал Эренбурга родственной душой, человеком, который поймет мои несчастья, сможет помочь, а то и найдет для меня место ночлега вместо пола на вокзале. Итак, я раздобыл адрес и пошел в гости.

— Взял и пошел?

— Взял и пошел. Грязный, в лохмотьях, в огромной солдатской шинели — настоящий беспризорник. Полы шинели мне отрезали ножом, чтобы она не мела мостовую. Края обтрепались, а у меня не было ножниц, чтобы их подровнять. Вместо башмаков — калоши, выкроенные из автомобильных шин, привязанные веревкой и тряпкой, а внутри набитые войлоком.

Джейн посмотрела на него недоверчиво:

— Твое изобретение?

— Нет, в те времена это был довольно обычный вид обуви для бродяг. Я достал адрес Эренбурга в городском справочном бюро — быть может, единственном учреждении в этом полицейском государстве, помогавшем простым смертным. Нужно было всего-навсего войти, заполнить бланк с фамилией человека, которого ты ищешь, и тебе давали адрес.

— И тебя пропустили к нему в этих лохмотьях?

Сначала его не было дома, и я снова зашел вечером, сказал, что я поклонник таланта писателя, и он вышел в переднюю. Спросил, откуда я, а я ответил, что я беженец с оккупированной немцами территории, один во всем мире. Эренбург спросил, сколько мне лет. Наверное, ему стало меня жаль, потому что он пригласил меня в квартиру, Я до сих пор все помню, даже как билось мое сердце. В те дни Эренбург был на вершине славы, его статьи и книги всюду печатались. Он был великим борцом против немцев, своими призывами поднимал дух советских солдат, как раз в то время, когда они терпели самые горькие поражения. И вот явился я, и он принимает меня в квартире, роскошнее которой я до той поры не видел.

—Значит, он больше не был анархистом?

—Он спросил, какие его книги я читал, а я выпалил: «Хулио Хуренито». На какой-то момент он замолчал, стал суровым, словно я сболтнул что-то не то (так оно и было). А дело в том, что Эренбург написал эту книжку сразу после революции, задолго до того, как Сталин разделался со всякими анархистами. Ему были совсем ни к чему эти напоминания. Видимо, повесть уже была изъята из всех библиотек и сожжена, может, даже у него самого не было ни одного экземпляра. В некотором роде она воспевала то, что Сталин всегда подавлял.

—Значит, начало знакомства было неудачным?

—Как раз наоборот. Я сказал политически неверную вещь, но по-человечески писатель после минутного молчания вдруг потеплел душой, словно обрел давно пропавшего сына. Эту книгу он явно любил, гораздо больше, чем литературную поденщину, которой занимался в последние годы. Он вложил в нее душу, но, может быть, никто не осмеливался с ним говорить о ней — тогда боялись, что кто-то подслушает такой разговор.

Виктор рассказал, как Эренбург достал для него чистую одежду, помог снять угол для жилья и устроил учеником в железнодорожные мастерские. Раза два в неделю они встречались. Виктор рассказал ему свою историю, между прочим, весьма приглаженную, поскольку к тому времени он уже научился не доверять даже самым близким друзьям. Он даже признался, что мечтает стать писателем, и не каким-нибудь, а таким же влиятельным, как сам Эренбург. Его благодетель снисходительно улыбнулся, попросил говорить дальше, потом рассказал кое-что из своей собственной, тоже не легкой жизни. Немного рассказал, потому что тоже не хотел рисковать. Но вскоре доверие и дружба, которые у них возникли, позволили Эренбургу затронуть тему гораздо более опасную, чем все прежние.

— Если ты действительно хочешь стать писателем, — сказал он, — придется принять какие-то решения сейчас Ты поляк, родился в Польше, там ходил в школу, усвоил ее культуру. Чтобы стать советским писателем, надо начать с нуля, а это трудно. Для тебя это чужая, неизвестная страна.

Он хотел сказать, что Виктору лучше всего уехать из Советского Союза, и позже объяснил, как это нужно сделать. Поляков, попавших в плен и помещенных в русские лагеря в начале второй мировой войны (во времена договора между Сталиным и Гитлером), сейчас освобождали, чтобы влить их в новую польскую армию, которая должна была воевать на стороне русских против общего врага — немцев. Было решено послать небольшое соединение польских летчиков в Англию, чтобы пополнить польскую эскадрилью, понесшую большие потери в «Битве за Англию». Виктор, сказал Эренбург, должен попасть в это соединение, хоть это и будет нелегко.

Ему следует явиться на польский призывной пункт, сказать, что он доброволец, хочет быть летчиком, и ответить на ряд вопросов. Видимо, Эренбург заранее выяснил, что это будут за вопросы. Они спросят, что его связывает с авиацией и есть ли у него летный опыт. Поскольку вряд ли все это он мог приобрести в его возрасте, ему надо ответить, что он в свое время был членом группы бойскаутов, а они упражнялись в полетах на планерах. Но прежде всего нужно пойти в библиотеку и прочитать об этих планерах побольше. Кроме того, военные предпочитали людей, знающих английский язык, значит, ему нужно найти английский разговорник, выучить несколько фраз наизусть — ну, например, слова приветствия и несколько ходовых выражений — и выстрелить этими фразами в офицера, который будет его расспрашивать. Тот, вероятнее всего, будет знать английский хуже, чем Виктор.

Потом Эренбург перешел к самому главному.

— Ты еврей, — сказал он, — а среди поляков есть ярые антисемиты. Они считают, что эта летная часть должна состоять из элиты, и не собираются набирать в нее евреев. Значит, тебе придется поменять имя и фамилию. Иначе ничего не выйдет.

Виктор все сделал так, как посоветовал Эренбург, и механизм сработал. Через несколько месяцев он был в Англии, с новенькой польской фамилией, усердно посещал католическую службу по воскресеньям и тайком следил за своими товарищами, осенявшими себя крестным знамением, чтобы делать так же.

— Но, будучи в Англии, ты мог бы перестать притворяться? — спросила Джейн.

— Легко сказать, — ответил отец. — Ты просто не представляешь себе пропасти, разделяющей поляка и польского еврея. Второй — это не поляк, это еврей, то есть низшее существо, а я притворялся чистокровным поляком, меня за такого и принимали. Я слушал анекдоты о евреях и прочие мерзопакости и молчал. Ты спрашивала про мою «тайну». Это она и есть.

— Да, ты мне рассказывал это однажды, но только одни голые факты, и я не почувствовала тогда, как тебе было трудно. Значит, от этого ты и бежал?

— Наверное, можно сказать и так. Мне пришлось полностью изменить свою личность, жить чужой жизнью, и все это без той необходимости, по которой то же самое делали многие евреи, живя в Европе при Гитлере. Они так поступали, спасая свою жизнь и жизнь своей семьи. Меня может оправдать только моя молодость, незрелость, одиночество. Я был совершенно один: не с кем посоветоваться, некому признаться. И меня засасывало все глубже и глубже. Я сочинил некоторые детали, укрепляющие остов моей истории, с тем чтобы включаться в общий разговор, когда начинались воспоминания. А их в те годы было немало. Когда после войны меня демобилизовали, я поступил работать на Би-би-си и надеялся отчасти сбросить маску, но этого не получалось. Я поддерживал отношения с друзьями из летной части, появились и новые друзья, и я видел, что не могу в один прекрасный день сказать: «А знаете, я еврей, я совсем не тот, за кого вы меня принимаете». Может, ты думаешь, мне это надо было сделать. Может, ты и права. Но ты никогда не была частью презираемого, затравленного меньшинства. У тебя нет опыта. А опыт этот или просвещает, или отупляет.

— Нет, папа, я тебя не обвиняю. Я даже очень рада, что ты мне рассказал. Твоя откровенность для меня очень много значит.

— А может, она помогает мне даже больше, чем тебе, — сказал Виктор. — Я так раньше ни с кем не разговаривал, даже с твоей матерью. Кое-что я рассказал ей через несколько лет после женитьбы, а она ответила: «Как ужасно, что все эти годы ты страдал от этих мыслей». Но ведь она не еврейка. Хорошо хоть ты — наполовину. Она мне очень сочувствовала, но, по-моему, не очень меня понимала. То, что я скрыл свою национальность, когда мы поженились, не имело для нее значения. А меня терзало то, что я вам не мог все рассказать. Ни ей, ни тебе, ни Ричарду, когда вы начали подрастать.

— Но кое-что ты рассказывал.

— Да, но не раньше, чем тебе исполнилось лет тринадцать. И даже тогда сказал только, что моя мать была еврейкой. Этот разговор был первым шагом на пути откровенности и правды, но я раскрывал ее постепенно, понемножку. Я смотрел, какова будет ваша реакция: мамина, Ричарда, твоя…

— Мама была права: все это — та часть, которую ты рассказывал, — много шума из ничего. Но что сталось с твоими родными в Польше?

— Они все погибли.

— Да, про самых близких я знаю, а что с остальными?

— Все погибли, до одного. Мать, отец, брат, сестра. Дяди, тети, двоюродные братья и сестры. Абсолютно все. Я пробовал найти их следы после войны, но ничего не вышло. Не осталось ни друзей семьи, ни даже знакомых. Школьные товарищи тоже погибли. Правда, я нашел одного учителя, который всегда говорил, что я далеко пойду. Только он не знал, в какую сторону, в хорошую или плохую — это мы так дома шутили. Но ведь он не еврей. Евреи погибли все…

Виктор помолчал. Этот разговор о мертвых, о самых близких для него людях, погибших во всемирной катастрофе, подвел его к собственным мыслям о смерти.

— Шесть миллионов? — спросила Джейн тихо.

— Шесть миллионов.

Джейн закрыла глаза и молчала так долго, что отцу подумалось, что она заснула. Наверное, ее утомил такой долгий разговор. Виктору стало легче на душе. Это была тема, тяжелая даже сейчас. Он осторожно освободил свою руку и подошел к окну. А когда вернулся, Джейн смотрела на него, широко открыв глаза.

— Вот от чего ты хотел убежать, — сказала она. — От этих шести миллионов.

— Да, наверное.

Джейн помолчала и добавила очень мягко:

— Все еще убегаешь.

Он сердито уставился на дочь.

— Нет, Джейн. Я больше не делаю из этого секрета, ты знаешь. Все опубликовано в «Гардиан», ты сама сказала. И сейчас я говорю совершенно открыто, что я еврей. Что ты хочешь сказать своим «все еще убегаешь»?

Но Джейн не могла ответить на это сразу. Она очень устала и все же не сдалась. Казалось, ей было необходимо выяснить все до конца. Она заставила отца снова заговорить о своем прошлом, которое было частично и ее прошлым.

Он вернулся к лагерям в России. В начале войны в них было отправлено около двух миллионов человек. Это было, когда Сталин «освободил» восточную часть Польши и провел широчайшую полицейскую акцию: он выслал всех поляков, евреев и украинцев, которые могли бы оказать сопротивление. Молодых людей хватали во время облав, целые семьи будили по ночам и грузили в вагоны для скота. После месяца езды в запертом вагоне они оказывались где-то в сибирских просторах, где их выгружали и приказывали строить там новую жизнь. Не все выдерживали даже само путешествие.

Он рассказал ей о двух миллионах рабов, вывезенных из России, Польши и других стран, оккупированных гитлеровцами, которых немцы развезли по всей Европе. Потом эти рабы скитались уже сами, боясь вернуться в страны, где взяли верх коммунисты.

Отец не просто излагал отдельные факты. Он старался вместить судьбу Джейн в те исторические рамки, воссоздать для нее картину страданий жертв, брошенных в горнило войны, описать движение миллионов людей через границы, их расставания, встречи, сердечную боль и радость — и вот Джейн подвела его к теме смерти. Той смерти, которую он видел в советских лагерях, смерти мужчин и женщин из Сопротивления в Западной Европе. Пилотов «Битвы за Англию», которых видели молодыми, жизнерадостными днем — а ночью их уже не было. Целые армии, шагавшие по Европе и оставлявшие позади себя бесчисленные трупы — тела тех, кто был так молод, возможно, в возрасте Джейн, а может, и еще моложе. Он надеялся, ей будет легче воспринять свою собственную смерть на фоне этой общечеловеческой трагедии.

— Шесть миллионов, — прошептала Джейн.

Может, у них противоположные цели? — думал отец.

Почему она все возвращается к этой цифре, к его жизни, его прошлому? Сначала он не мог понять настойчивости дочери, потом ее замысел стал ему ясен. Она задалась целью, так же как и в прежних их беседах, помочь ему смириться с тем, что произойдет с ней. Но это было возможно, только если он смирится со своей собственной смертью. Он должен смотреть правде в глаза, перестать прятаться. Джейн как бы использует свою смерть для того, чтобы задавать ему вопросы, хочет понять всю правду его жизни, понять тем способом, который был ей недоступен раньше. Раньше отец бы ей не ответил.

Джейн знала, что в течение всей болезни он старался не поднимать этого вопроса, потому что сам не мог подойти вплотную к проблеме жизни и смерти. Он не мог смириться со смертью дочери, потому что был не в силах думать о своей собственной смерти. Он убегал от этого с самой войны, когда он отрекся от своей национальности, своей принадлежности к этим шести миллионам. Но Джейн вела его шаг за шагом к необходимости признаться в этом.

— Ну вот, ты хотела знать мою «тайную вину». Теперь знаешь.

Джейн посмотрела на него с сочувствием.

— Это тебе нужно было осознать ее, папа.

Наконец-то Виктор смог свободно говорить на эту тему. Больше он не оправдывал себя ни юностью, ни незрелостью: теперь он понял, почему он в самом деле не говорил об этом. Во время войны, до тех пор пока не разгромили Гитлера, всегда сохранялась опасность погибнуть, потому что ты еврей. После войны, когда были опубликованы отчеты о фашистских злодеяниях и фотографии людей, умерщвленных в концлагерях, — это были даже не люди, а сваленные в кучу скелеты, — Виктор стал думать не только о прошлом, но и о будущем. Если такое произошло, может случиться и снова. Значит, лучше быть осторожным, чем потом сожалеть. Благо у него нет ни семейных связей, ни связей с прошлым, нет дома, в который можно вернуться, — иными словами, ничего такого, что заставило бы его вернуть старое имя. И он оставил новое.

— Это не значит, что я всю жизнь жил во лжи. Просто я не признавался даже самому себе. А вот теперь признался — благодаря тебе, Джейн. — Он взглянул ей в глаза.

Она ответила взглядом, в котором был вопрос: это именно то, что ты хотел сказать? Потом улыбнулась, довольная. Она выполнила свою задачу, теперь можно отдохнуть. И задремала, а Виктор продолжал думать об их разговоре. Дочь доказала ему то, в чем он сам никогда бы себе не признался: что он очень боится смерти, и, пока он боялся за свою жизнь, он боялся и за ее жизнь. Но Джейн сможет спокойно думать о своей смерти, если он будет так же спокоен. Наконец-то он не страшится ничего, потому что взглянул правде в глаза.