Год у американских полярников

Зотиков Игорь А.

НАЧАЛО ЗИМОВКИ НА ОСТРОВЕ РОССА

 

 

Железнодорожный вагон и горная хижина

Вернувшись из поездки на Южный полюс, я начал более детально знакомиться с Мак-Мердо. Оказалось, что жизнь на станции концентрировалась вокруг двух малосоприкасающихся друг с другом центров, что здесь существует два круга людей — учёные и военные. Научный персонал станции помещался в длинном домике, своей островерхой крышей и ненужным в Антарктиде балкончиком напоминающем туристскую горную хижину. Домик вытянулся параллельно берегу пролива, отделяющего остров Росса от материка. В стену этого здания, обращённую к проливу, было вмонтировано большое зеркальное стекло. Таким образом, те, кто находился в помещении, могли через широкое окно видеть и пролив Мак-Мердо, и далёкие живописные горы Земли Виктории, и противоположный обрывистый берег пролива. Картина была под стать видам лучших курортов. Домик этот и назывался «шале» — «горная хижина».

Рядом, чуть дальше от берега, через накатанную и оживлённую дорогу стоял кажущийся низким, похожий на голубую коробку одноэтажный дом с редкими, расположенными у самой крыши окнами. Это было только что отстроенное здание биологической лаборатории. Ведь основные работы того года в Антарктике должны были быть связаны с биологией рыб и морских организмов. Эти-то работы и должны были вестись в новой лаборатории.

Ещё дальше от берега стояло высокое здание с двускатной крышей, похожее на деревенскую кузницу, с широкими воротами с двух сторон. Это действительно был гараж-мастерская, в которой всегда, заняв все помещение внутри, стоял полуразобранный грузовик или гусеничный вездеход.

За гаражом начинался чуть припорошенный мокрым снегом склон, сложенный, казалось, только тёмными и мелкими кусками лавы и вулканическим шлаком и пеплом. По этому склону круто вверх уходила накатанная дорога со следами автомобильных шин. Справа от неё стояли два огромных здания или сарая, сделанных из толстых листов железа. Это были склады приборов, оборудования и снаряжения научной группы. Слева на склоне, насколько хватало глаз, простиралось беспорядочное нагромождение труб, балок, досок, огромных катушек кабеля и другого имущества, которое хозяева из научной группы считали возможным хранить на улице. Слева от шале, вверх по склону, стоял небольшой, длинный, похожий на железнодорожный вагон дом с окнами, расположенными где-то возле крыши. Весь дом, включая и окна, был окрашен в мышино-серый цвет. Это был «слиппинг квортерс», то есть спальное помещение научной группы. Сюда-то меня и привели сразу же из шале, как только я прилетел в Мак-Мердо.

Меня сопровождал научный руководитель зимовочной партии Мак-Мердо — биолог Артур Дифриз, молодой, худой, очень быстрый человек с ржаными, закрученными на концах усами.

Длинный коридор дома был похож на широкий коридор пассажирского отсека парохода. По обе его стороны были двери как бы маленьких кают. Собственно, это были не двери, а «гармошки», сделанные из мягкого материала типа плотного брезента или кожи. Твёрдой была только вертикальная доска с ручкой и замком, двигающаяся вправо и влево по рельсам на полу и сжимающая или растягивающая гармошку. Половина из этих дверей была открыта. В некоторых «каютах» было темно. Маленькие окна под потолком наглухо закрыты от света. В других же комнатках, хотя и пустых, горел свет. Проходя мимо, я конечно же с любопытством заглядывал внутрь, кося глазами, и в каждой из комнаток меня удивлял страшный хаос из подушек, одеял, ботинок, сушившихся носков, раскрытых на середине книг.

Одна из таких комнаток, крайняя, предназначалась мне. Я вошёл.

Комнатка и по размерам и по содержимому в ней действительно была похожа на каюту. Слева от входа у стены — две койки, одна над другой. У стены против входа — небольшой металлический письменный стол с настольной лампой. Вторая лампа, дневного света, помещалась там, где в порядочной каюте должны бы быть иллюминатор или окно. По сторонам от лампы были укреплены железные полки для книг. Стена напротив представляла собой большой, с несколькими дверцами и ящиками шкаф для вещей, который тоже был сделан из металла, окрашенного, как и все в домике, в казённый серый цвет.

— Располагайтесь, комната ваша, — сказал Артур Дифриз. — Зовите меня в дальнейшем просто Арт. Меня все так зовут. Вы устраивайтесь, я вернусь минут через двадцать.

Помещение показалось мне удобным. Правда, я почти сразу забил его ящиками с книгами, тюками с советской и американской полярной одеждой. Когда я стал расставлять книги на полках, то обратил внимание, что одна из них была наполовину занята каким-то прибором с несколькими кнопками и двумя красными сигнальными лампочками. Мой провожатый перехватил мой взгляд:

— Пусть этот аппарат пока постоит здесь, — сказал он.

Я утвердительно кивнул. Откуда мне было знать, что с маленьким приборчиком, оставленным предшественником, у меня будет много хлопот и беспокойств. В первую же ночь я был разбужен резким, требовательным, прерывистым сигналом зуммера. Я открыл глаза. В абсолютной темноте комнаты зловеще вспыхивала сочным красным огнём и снова гасла сигнальная лампа того прибора. Звучащий в тишине и темноте ночи почти как сирена зуммер и вспыхивающие лампочки явно и настойчиво предупреждали о чём-то, что должно было вот-вот произойти, но что, по-видимому, можно было ещё предупредить. Но что? Я вскочил с постели, зажёг свет. На приборе не было никаких надписей. Только под одной из кнопок было написано: «Релиз». Слово было мне непонятно. Я выскочил, как был, босиком, в коридор. Темно, из некоторых открытых дверей доносились сопение и храп спящих. Что же случилось? Что же делать? Что же делать, чтобы спасти… Но что? И как? Я достал словарь, лихорадочно нашёл слово «релиз». «Освобождение, избавление, облегчение, разъединение, сбрасывание (авиабомбы), раскрытие (парашюта), пустить (стрелу из лука)…» — прочитал я в толстом «Мюллере». Ага, значит, надо, наверное, что-то сделать, повернуть тумблер, нажать кнопку. А вдруг сломается, или сгорит, или взорвётся что-нибудь? Но лампы мигали ещё тревожнее, сирена зуммера ревела в ушах ещё громче.

Я нажал одну кнопку — ничего. Нажал вторую — и вдруг все погасло. Наступила тишина. Я посидел немного, принюхиваясь, не запахнет ли палёным, и лёг спать с чувством, что я спас Мак-Мердо. Ещё несколько ночей боролся я в своей комнате с чем-то неизвестным, пока мой язык не стал достаточно хорош, чтобы у меня появилась возможность все рассказать коллегам. Они посмеялись, отсоединили провода, сняли прибор и рассказали, что здесь до меня жил специалист, чьи приборы начинали врать, если в системе электрического питания падало напряжение. Вот он и сделал автоматику, которая поднимала панику, когда в электрической системе Мак-Мердо случались резкие сбои. Своим переключением тумблера я «говорил» автоматике, что хозяин проснулся, понял и встаёт, чтобы записать время сбоя и принять меры. Ну а для себя в ту памятную ночь я выучил на всю жизнь ещё одно английское слово, первое из многих, которые выучил здесь в аналогичных ситуациях.

Мне понравилась моя комната. Я ещё не знал тогда, что быстро превращу её в такую же свалку из носков, книг и сушившейся обуви, как сделали другие, и буду приходить сюда только для того, чтобы, не зажигая света, раздеться, лечь спать, а утром как можно быстрее встать и уйти.

 

Знакомство с Мак-Мердо

Минут через двадцать Арт вернулся.

— Устроились? Ну пошли дальше, — сказал он и повёл меня обратно к шале.

Рядом с входом в этот домик стояло шесть-семь очень помятых и странно выглядевших машин. Часть из них были обыкновенные грузовики марки «Форд» с облезлыми железными кузовами. Остальные представляли собой какие-то странные сооружения на гусеничном ходу с деревянными домиками вместо кузовов. Уже потом я узнал, что это были снегоходные машины фирмы «Нодвил» и знаменитые «Сно-укеты» — «снежные коты». От каждой из машин в здание тянулся электрический шнур.

— Вы умеете управлять автомобилем? — спросил деловито Арт.

— Конечно, умею.

— Отлично, — сказал Арт, — если вам потребуется машина, берите вот этот грузовик номер пять. Ключи от него висят в шале, я покажу где. Если будет возможность, обязательно сообщите о поездке мне и возвращайте ключи на место. Всегда, прежде чем ехать, проверяйте уровень масла и антифриз в радиаторе. И конечно, обратите внимание, сколько бензина. Если меньше полбака, надо сначала съездить заправиться. Поедете на колонку — не забудьте долить и масла. И ещё одно обязательное требование: не оставляйте в кабине и кузове своих вещей, даже если завтра надо снова загружаться. Ведь машины у нас общие и прислуги за нами нет.

— Да, спасибо, — ответил я неуверенно.

Но вдруг Арт Дифриз, направившийся было уже к шале, повернул обратно.

— А! — сказал он, махнув рукой. — Садитесь в машину, заводите.

Он вынул из кармана связку ключей, выбрал один, протянул мне, а сам полез на место пассажира.

— А как же я тронусь, ведь все машины связаны какой-то проволокой с домиком. Что делать с этими проводами? — спросил я.

— Так вы этого ещё не знаете? — засмеялся Арт. — Это наша система подогрева. Когда вы приведёте машину на стоянку, первое, что вы должны сделать после того, как выключите двигатель, — это включить систему подогрева. Надо найти свободную вилку на конце одного из проводов и вставить её в электрическую розетку на машине. Она справа и снизу под радиатором. В каждую из таких машин в нижней части мотора вставлена специальная электрическая спираль. Когда вы вставите вилку в розетку, электрический нагреватель будет подогревать масло в моторе, так что его можно будет легко завести: сколько бы машина ни стояла на морозе, масло в моторе будет всегда тёплое.

Я выдернул вилку из розетки под радиатором, завёл машину, аккуратно развернулся, хотел тронуться вперёд, но Арт остановил меня.

— Вам ведь нужно помещение для работы, где бы вы поставили приборы, проводили их наладку, опыты, занимались с бумагами. Я предлагаю вам комнату в моей биологической лаборатории. Пойдёмте, я покажу вам её. Броеьте машину, где она стоит. Выключите зажигание, поставьте на скорость, ручной тормоз у неё не работает.

Мы вылезли, и Арт повёл меня к большому с плоской крышей голубому строению с окнами под самой крышей. Я шагнул через двойные тяжёлые двери тамбура и оказался в большом холле, залитом светом дневных ламп. Там стояли мягкие диваны и низкие столики, заваленные яркими журналами. На стенах висели огромные цветные и черно-белые фотографии маленьких кораблей во льдах, морских животных. По сторонам холила было несколько дверей-гармошек. Арт показал на первую дверь направо: «Сюда!»

Мы попали опять в проход. Только теперь уже его стены были лёгкими перегородками, которые не доходили ни до пола, ни до потолка. Справа, со стороны наружной стены дома, в этих панелях-перегородках было две двери в небольшие, примерно по 15 квадратных метров, комнатки, слева была только одна дверь, она была открыта, и я увидел полки с книгами во всю высоту стен, блеснули золотом старинные переплёты энциклопедий.

— Наша библиотека, — с гордостью сказал Арт В самом конце коридора по обе стороны было ещё по одной двери-гармошке, и обе были открыты. В одну из них мы вошли. Во вращающемся и откидывающемся назад кресле, положив ноги на стол, сидел, скорее полулежал кто-то и перебирал струны гитары. А вокруг был уже знакомый беспорядок из сохнувших ботинок, носков и заношенных курток. По-видимому, хозяин только что вернулся со льда.

— Джордж, я привёл тебе соседа, — сказал Арт Дифриз. — Познакомьтесь: Джордж Самеро — морской биолог, Игор Зотиков — советский обменный учёный.

Человек с гитарой снял ноги со стола, повернулся на стуле и встал, переступая, босыми ногами на холодном линолеуме. Изжёванные, белые от стирки джинсы, толстая шерстяная рубашка нараспашку. Лицо большое, круглое, заросшее мягкой и светлой бородкой. Умные, улыбающиеся, но оценивающие глаза смотрят прямо, без утайки.

— Джордж Самеро, биолог, — повторил он и поклонился.

— Игорь Зотиков, — тоже кивнул я. Так я узнал второго из тех членов научной группы, с которыми придётся зимовать.

— Ваша комната напротив моей, — сказал Джордж, — я её для вас уже освободил, подмёл. Осталось только несколько вещей, которые я сушу. Сейчас я их уберу.

Он вытащил кучу какого-то тряпичного хлама и ввёл меня в большую, светлую комнату с двумя окнами. Вдоль одной стены стояли лабораторные столы, у другой — огромный двухтумбовый письменный стол.

— Ну а теперь, если хотите, поедем дальше, я покажу, где что, — предложил Дифриз.

И я начал знакомство со вторым, совершенно не зависимым от первого большим кругом людей Американской антарктической экспедиции.

Дорога, по которой мы поехали, шла вдоль берега, так что пролив Мак-Мердо был у нас по левую сторону, а справа, в некотором отдалении, начинались припорошенные снегом «терриконы» из кусков лавы разных размеров.

Первым мы оставили справа одинокий, довольно красивый дом с множеством антенн на плоской крыше. Обращённая к нам и проливу стена его, так же как и в шале, представляла собой огромное зеркальное стекло. Над этой стеной-окном был прибит большой щит с двумя жёлтыми пятиконечными звёздами.

— Дом адмирала, — сказал Арт. — Ведь большая часть работающих здесь военные.

Арт рассказал мне, что в этом доме летом живёт командир военных моряков, обслуживающих антарктические исследования. Традиционно это контр-адмирал. У него на погонах и на головном уборе по две золотистых звезды. Поэтому и две звезды на голубом щите над домиком.

За «домом адмирала» — опять странное здание: длинный полукруглый барак, к одному торцу которого приделано крылечко, а над ним невысокая остроконечная башенка с крестом на вершине. Над стеклянным витражом двери крупная надпись: «Чапел оф сноус» — «Церковь снегов».

Сразу за церковью накатанная дорога превратилась в улицу. Справа и слева стояли ряды зелёных полукруглых домов-бараков. По какой-то военной, казарменной одинаковости я понял, что здесь жили матросы и офицеры. Я с интересом смотрел на новый для меня мир.

Над многими домиками висели яркие, полушуточные, но не понятные ещё мне надписи, названия. По дороге нам попадались небрежно одетые парни в зелёных, странных одеждах. На спинах у многих цветными фломастерами тоже было нарисовано и написано что-то шуточное.

 

«Куда садиться, Игор?»

В полярных экспедициях всегда наступает день, когда по радио, прерывая музыку, вдруг врывается привыкший к командам голос, объявляя: «Сегодня во столько-то часов от станции на Большую землю уходит последнее судно. Последние вертолёты к судну улетают тогда-то. Повторяю. Внимание всех, кто не остаётся на зимовку: последние вертолёты к судну, отправляющемуся на Большую землю…»

И хотя объявление только для отъезжающих, оно заставляет биться сердце у всех. Какая суматоха во всех помещениях, кают-компаниях! Как оказалось, много ещё не сказано слов теми, кто остаётся, и теми, кто уезжает. И как много ещё не дописано писем. И все люди на станции разделились в этот момент на две части. Одни торопливо стаскивают в кучу свои вещи, торопятся, чтобы вовремя оказаться на вертолётной площадке. Вторые, бросив все дела, примостившись у края столов, уставленных приборами, лихорадочно пишут последние письма, спрашивают друг у друга конверты, марки. А потом бегут на ту же вертолётную площадку проводить товарища или отдать последнее письмо.

И вот будто ураган налетел. Вздымая тучи снега, обдав ледяным ветром из-под вращающихся огромных лопастей, одна за другой садятся большие толстобрюхие «птицы». Открылись двери. Какие-то люди с большими, похожими на шары головами-шлемами на тоненьких шейках стали торопить, махать руками, и вот уже все отъезжающие со своими мешками и ящиками оказались в животах этих птиц. Снова быстро, с нарастающим до надсадности визгом завертелись лопасти, «птицы» затряслись, и опять вдруг поднялся ураганный ветер, заставив отвернуться, спрятать лицо. А когда звук удалился и ветер стих, все те немногие, кто остался на площадке, вдруг поняли: вот и началась зимовка. Это значит, что каждый, кого отныне ты где-нибудь встретишь, весь год будет с тобой. Никто не добавится, не убавится. И все вдруг с новым интересом посмотрели друг на друга и вокруг.

А вокруг было на что посмотреть. Один из краёв вертолётной площадки, засыпанной темно-красными и чёрными кусками вулканических бомб и туфа, круто обрывался к берегу пролива Мак-Мердо, по которому ходила крупная зыбь. Противоположный берег представлял собой цепи возвышающихся друг над другом тёмных, покрытых на вершинах снегом и ледниками гор, чётко выделявшихся на фоне светлой, лимонно-зеленоватой зари закатного неба. Это горы Виктории — часть Западной Антарктиды. Ну а расположенный рядом огромный конус вулкана Эребус — это было уже частью острова Росса, на котором и находилась американская антарктическая станция Мак-Мердо.

Вот так я начал свою вторую зимовку в Антарктиде, теперь в составе Американской антарктической экспедиции.

Как необычно пусто и тихо стало на улицах Мак-Мердо! И не удивительно. Ведь в летний сезон, пока сюда летали самолёты и ходили суда, здесь жило и работало до пяти тысяч человек: моряки, лётчики, строители, водители тягачей и тракторов, учёные. Сейчас все они вдруг исчезли: уплыли, улетели домой. На зимовку нас осталось двести шестьдесят человек: около двухсот сорока матросов американского военно-морского флота, десять офицеров и одиннадцать научных сотрудников, из них десять американцев и один русский.

Как и полагается в начале зимовки, на другой день был большой праздничный вечер, банкет, на котором уже как-то по-другому, чем в предыдущие дни, все знакомились, приглядывались друг к другу, а ещё через день началась работа, ради которой каждый остался здесь.

Моя работа в те первые дни зимовки заключалась в полётах на вертолёте в различные интересные для меня места, для того чтобы выбрать наиболее важные точки наблюдений и измерений.

Ах как трудно было в эти первые дни! Мой английский был ещё так плох, а говорить и понимать надо было так быстро и чётко! Вот в вертолёте раздалось характерное, равномерное «чавканье», хлюпанье лопастей, говорящее о том, что машина уже почти не летит вперёд, а как бы зависла в воздухе.

— Игор, куда садиться? — радостно кричит пилот вертолёта.

Куда садиться? Я и сам уже думал об этом. На карте все было так понятно, а здесь, «в поле», вдруг вылезло столько деталей рельефа. Куда же садиться? Куда? Наконец я выбрал место, но машина, хотя и зависла, все же летит вперёд, делая круг над точкой на карте. Пока я, окая, акая, мыча и помогая себе одной рукой, кричу, объясняю лётчикам, где «моё» место, оно уже уходит из поля обзора, и надо идти на второй круг.

— Скорее, Игор, скорее, думай быстро, этот проклятый сын греха (так они звали свой вертолёт) выжжет весь свой газ (так в своей любви к сокращениям они называли бензин).

Ведь по-английски бензин — «газолин», а сокращённо конечно же просто «газ». Как все понятно, когда уже знаешь это. А машина все хлюпает лопастями в режиме зависа, выжигает ненавистный мне «газ».

Но в таком «учебном классе» английский учится быстро, и вот мы уже на земле, правда, не совсем там, где я хотел.

И снова гонка. Выгружаю необходимое мне оборудование, измеряю температуру или рою «шурф», чтобы взять образцы снега, или просто смотрю во все глаза на удивительные картины. Пытаюсь как бы раствориться, стать как бы частью ледника, чтобы представить, что бы я сделал на его месте в том или другом случае, как поступил бы. Тут помогает все: и руки, растопырив которые ты помогаешь себе представить своё сцепление с другими кусками льда, и голос, которым ты воспроизводишь звуки, какие бы издавал ледник, потрескивая на этом перегибе подлёдного ложа.

Со стороны это, наверное, выглядит смешно. Но я не боялся лётчиков. Они тоже приверженцы языка жестов. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть, как один лётчик объясняет другому какой-нибудь сложный манёвр. Здесь у любого лётчика вне зависимости от национальности идут в ход не только слова, но и руки, само туловище, даже выражение глаз. Лётчики понимают, что за странный танец я иногда танцую, поэтому, когда остыв от экстаза, я возвращаюсь к машине, никто из них не смеётся. Они относятся ко всему как к чему-то совершенно обычному.

Иногда кто-нибудь из членов экипажа бросал свою машину и уходил со мной, помогал мне, но это было редко. Иногда начальство выделяло в помощь мне какого-нибудь свободного от вахт и дел матроса-добровольца, но каждый раз это были уроженцы различных штатов — то из Оклахомы, то из Техаса или Мазори — по-нашему Миссури, да часто из самой их глухомани, и весь день уходил лишь на то, чтобы я научился понимать их странный местный диалект, а они — мой «английский русский». И я понял, что надо просить себе постоянного помощника. Такой помощник назывался здесь «полевой ассистент».

Я обратился с этой просьбой к руководителю научной группы станции Мак-Мердо Арту Дифризу.

В научных кругах с помощниками всегда сложно, но, к моему удивлению, Арт согласился сразу.

 

«Полевой ассистент» Дейв Кук

«Ура! Теперь у меня есть помощник!» — думал я, открывая дверь в шале, чтобы встретиться там с Девидом Куком. Так, мне сказали, зовут моего будущего «полевого ассистента». В светлой комнате штаба науки рядом с Артом Дифризом стоял молодой, лет двадцати пяти, человек чуть выше среднего роста. Широкое лицо, большой красный, картошкой, нос, нежная, чуть с прыщиками, кожа, очень жиденькая молодая русая бородка, жиденькие, с ранними залысинами светлые, мягкие волосы. Глаза тоже светлые, большие и какие-то беспомощные

Арт познакомил нас и, обращаясь к Дейву, сказал: — Дейв, ты будешь постоянным помощником Игора. Это с сегодняшнего дня твоя официальная работа. Тебе ясно, Дейв?

— Да, сэр! — прозвучал почти по-военному ответ Дейва. Арт ушёл. Мы молча смотрели друг на друга.

— Здраштвуте, Игор, — вдруг сказал почти по-русски Дейв и протянул руку.

«О-о, — подумал я после рукопожатия, — рука-то мягкая, нежная, куда мягче моей. Какой уж он „полевой ассистент“!»

И действительно, Дейв был «белоручка», хотя о палатках, примусах и спальных мешках он и знал кое-что. Оказалось, что Дейв — артист, как он сам себя называл. Так в США называются не только те, кто играет в театре или кино, но и любой человек, который творит, занимается искусством. Любое искусство — это тоже «арт». Дейв — калифорниец родом из Сан-Франциско, из его части, называемой Беркли. И своим «арт» Дейв занимался в каких-то вечерних классах университета Беркли. Оказалось, что Дейв ещё искал себя, поэтому он занимался одновременно и изготовлением художественной керамики, и эмалью на металле, и чеканкой, но всем, как он говорил, понемножку. Ведь он ещё «не нашёл себя».

Я не удивился, когда Дейв сказал, что своим «арт» он не мог прокормить себя, поэтому он время от времени подрабатывал то разнорабочим в каком-нибудь магазине, то при разгрузке сейнеров с рыбой после хорошего улова, то на ремонтных работах в туристских центрах, то помогал группам туристов подбирать палатки, рюкзаки и прочий спортивный инвентарь.

Помогали Дейву и родители, но у его отца, рабочего небольшой мебельной фабрики, было ещё трое детей, поэтому дать много Дейву он не мог. Но Дейву и не нужно было много.

— Я трачу на себя совсем немного, Игор. Я непритязателен в еде и приучил себя есть бифштексы из мяса кита. Это мясо можно купить за гроши.

Несколько месяцев назад Дейв женился, но его жена неожиданно для него не захотела жить той жизнью богемы, которую она, оказывается, лишь с трудом терпела, пока была «девушкой Дейва». И когда Дейв увидел объявление о том, что в Антарктиду требуется «полевой ассистент» для участия в зимовке, он тут же откликнулся и был принят.

— Подписывая контракт, я рассчитывал, что здесь быстрее забуду мою бывшую жену. Да, бывшую, она не захотела ждать, когда я вернусь из Антарктиды с деньгами, и сказала мне «прощай» при отъезде, — грустно рассказывал Дейв.

«Ты, конечно, сделал ошибку, Дейв, — думал я про себя. — Ты выбрал самое неподходящее место для того, чтобы забыть любимую женщину. Но не ты один сделал эту ошибку. Её делали и сделают ещё многие».

А вслух я сказал:

— Не горюй, Дейв. Может, все и обойдётся. Приедешь — она тебя встретит, крепче любить будет.

Дейв встрепенулся:

— Спасибо, Игор. А то ребята только смеются.

Я понял, почему Дейв стал моим помощником, почему он не сработался с другими. Жизнь ещё не научила его «юмору полярников», то есть не обижаться на шутки по поводу больных для тебя тем. Он ещё не понял, что трудно здесь не только ему, но и всем, и если все молчат, то не потому, что у них нет проблем, а потому, что о них лучше не говорить. Ведь если все будут говорить, как они тоскуют по своим любимым, тоска затопит Мак-Мердо. И я начал учить Дейва, как жить на зимовке, да и не только на зимовке. Это значит прежде всего — не обижаться на шутки друзей, даже если они бьют по больным местам.

— А как это называется по-русски? — спросил однажды Дейв. Я шутя сказал ему, что на нашем неофициальном разговорном языке друзей это называется «не заводиться». Я уже забыл этот разговор, но однажды, зайдя к Дейву в его каморку для спанья, увидел на стене над кроватью самодельный плакат Крупными корявыми русскими буквами на нём было написано: «Не заводиться!» Дейв Кук старательно учил мой первый урок.

Правда, очень скоро мы сквитались. В один из дней, когда я пришёл на склад, чтобы взять вещи, необходимые для полёта на очередной ледник, Дейв был уже там, но клетушка, где мы хранили имущество, была заперта.

— Хай, Дейв! — крикнул я обычное приветствие. — Что ты ждёшь, отпирай склад, я пригнал машину, давай грузиться.

Дейв взглянул на меня странно умоляющими глазами: — Разве ты не читал вчера нашей газеты? Ведь сегодня в США пацифисты на «страйк». Ведь я пацифист и поэтому тоже на «страйк». Мы с тобой друзья, поэтому я пришёл сюда, но я не буду тебе отпирать дверь, и грузить тоже не буду, и полететь тоже не смогу. Не принуждай меня.

— Да ты что, Дейв? У нас сегодня важный полет, без тебя я ничего не смогу сделать. А теперь пошли за имуществом… — И я схватил тяжёлый мотор-генератор и потащил его к выходу. Я знал, что Дейв поможет мне, ведь забросить тяжёлый аппарат в кузов машины одному невозможно, а поблизости никого нет. У Дейва не будет выхода. Я дотащил мотор-генератор волоком до грузовика, ухватил его двумя руками поудобнее и, крякнув, поднял агрегат куда-то к животу. Но сколько я ни тужился, выше поднять не мог, а железный пол кузова машины находился почти на уровне груди. Но Дейв не пришёл на помощь.

— Игор, это нечестно с твоей стороны поступать так. Я же сказал, я на «страйк»… Мы, пацифисты, демонстрируем сегодня наш протест против войны во Вьетнаме.

Теперь я уже понял, что это серьёзно. Но что такое «страйк»? Я знал, что «страйк» значит «зажигать». Есть, например, название сигарет «Лаки страйк», что значит «Счастливо прикурить».

Открыл карманный словарик Коллинза, который купил в Новой Зеландии. О! Главным значением этого слова здесь, было «забастовка»! Так вот, значит, на каком «страйк» был Дейв!

Я погрузил, что смог, в машину, сел за руль. Противоположная дверка тоже открылась, Дейв молча залез в кабину и сидел, нахохлившись, всю дорогу до вертолётной площадки. Там повторилось то же самое. Я разгружал и затаскивал вещи в вертолёт, а Дейв отчуждённо стоял рядом.

— В чем дело, Дейв, почему стоишь? — крикнул один из лётчиков.

— Я на «страйк», — произнёс Дейв спокойно, негромко, как перед этим мне.

— На «страйк»? Значит, эти проклятые пацифисты проникли и в Антарктику, — проворчал лётчик, непонятно к кому обращаясь.

Дейв не ответил. Только чуть согнулся, опустил голову да на лице его вдруг выступили красные пятна, заметные даже под его антарктическим загаром. Но он не притронулся ни к чему. И вдруг я понял: мягкий, казалось, бесхребетный чудак и «артист» Дейв не мог предать тех там, на Большой земле. Я почувствовал себя виноватым перед ним:

— Дейв, ты меня извини, пожалуйста, я только потом понял по-настоящему, что значит по-русски слово «страйк». Прости, что я поставил тебя в неловкое положение.

 

Рыбацкий дом

Наступающая полярная зима брала своё, и очень скоро мы перестали летать: стало слишком темно, погода обычно была плохой. Но к этому времени открытая вода пролива Мак-Мердо замёрзла, и вскоре при большом скоплении народа я выехал на морской лёд на гусеничном вездеходе «Снежный кот», показав всем, что лёд уже достаточно прочен. Тогда Арт Дифриз разрешил нам с Дейвом прицепить на буксир к «Снежному коту» свою гордость и любовь — «Фишхаус», что в переводе примерно значит «рыбацкий дом». Это был домик на широких полозьях с приспособлением для его буксировки. В центре пола домика было большое, диаметром более метра, отверстие. С помощью моторных пил и ломов мы сделали в морском льду на расстоянии около трех километров от берега прорубь, наехали на неё со своим «рыбацким домом», забросали снегом пространство между полом и поверхностью льда, чтобы не дуло снизу. Домик был вместительный — восемь на три метра. В одном из углов его стояла соляровая печь, благодаря которой в самые сильные морозы в домике было почти жарко. В другом углу помещалась привинченная к полу механическая лебёдка с запасом кабеля, достаточным, чтобы достичь дна пролива. Глубины здесь нигде не превышали нескольких сот метров. У длинных стен домика стояло два больших раскладных стола. В одной из стен было широкое, с двойными рамами окно, поэтому в светлое время года в домике было и светло.

Получилась прекрасная лаборатория для изучения того, что делается в море под морским льдом. Можно было начать систематическое изучение процессов теплового взаимодействия морской воды с твёрдой холодной поверхностью нарастающего льда. Для изучения аналогичных процессов, правда под шельфовыми ледниками, я и приехал сюда. Кроме того, я надеялся, что мне удастся изловчиться и измерить поток тепла, поступающий из глубинных слоёв земли через дно пролива Мак-Мердо, так называемый геотермический поток (ведь у меня был опыт по измерению такого потока на дне озера Фигурное). Именно поэтому я поставил домик так далеко от берега. У берега было слишком мелко, и это могло бы исказить результаты измерений. А измерения были очень важны для того, чтобы можно было более уверенно сказать, идёт или нет подледниковое таяние на огромных территориях Центральной Антарктиды. Хотя теперь было темно круглые сутки, но в нашем домике было тепло и уютно. Утром после завтрака мы с Дейвом брали грузовик, отъезжали на морской лёд и через четверть часа осторожной езды были уже у своего домика. Поворот выключателя — и в домике светло, ведь мы протащили туда по льду электрический шнур и у нас было электропитание для приборов и освещения. Ну, а соляровую печь мы не выключали даже на ночь.

Обычно я сидел с приборами или с паяльником и тестером за столом, проверяя или монтируя схемы или проводя измерения. Работа большей частью оставляла ум свободным. Я бы мог, например, слушать радио. Но я не слушал его, предпочитая слушать Дейва. Он обычно возился у печки, подогревая чай, или делал бутерброды, или сидел на соседнем столе, болтая не достающими до пола ногами, и говорил, говорил. Я лишь изредка задавал вопросы и слушал, часто переспрашивая. Сначала я мало что понимал из того, что говорил Дейв, но со временем вдруг почувствовал, что, не понимая отдельных слов, я улавливаю смысл того, что он говорит. Это было удивительное чувство, чувство погружения в другой язык.

А говорил Дейв о многом. Хотя, с другой стороны, об одном — об Америке. Он рассказывал о своём «прекрасном городе Сан-Франциско» и тут же перепрыгивал на «ужасный и грубый Лос-Анджелес, в котором ты, Игор, не смог бы жить». А потом снова говорил о своём городе, о его поэтах и певцах. Он достал где-то магнитофон и познакомил меня с прекрасными песнями своей землячки Джоан Баэз.

Дейв сделал песни Баэз родными для меня. Он переписал для меня все её песни, так что я мог сначала следить за певицей по бумажке, а потом и подпевать. А за Баэз у Дейва пошёл Боб Дилан, рассказы о Мартине Лютере Кинге, о борцах за мир…

Правда, Антарктида оставалась Антарктидой, поэтому бывало и так: внезапно вдруг гасла одна неяркая лампочка без абажура, укреплённая прямо на рабочем столе, и наш покой как волной смывало:

— Кам он! Скорее! Спальные мешки захвати, брось в кузов! Доску не забудь! — кричал я Дейву. И мы, как солдаты по тревоге, бросались к нашей машине. Мы знали: если погасла лампочка — это значит, что трещина во льду между нами и берегом стала расходиться.

Вокруг черным-черно, ни огонька. Только с одной стороны, размытые позёмкой, то становятся ярче, то совсем исчезают огоньки Мак-Мердо. Какими недосягаемыми они нам тогда казались! Несколько дней назад где-то на половине дороги по льду между домиком и берегом мы вдруг увидели в свете фар чёрную, узкую, всего сантиметров пять шириной, трещину. Она пересекала нашу дорогу, тянулась вправо и влево от неё километра на четыре. Какая же силища здесь работала, если она разорвала на такую длину полуметровой толщины зимний, прочный лёд! Ещё минуту назад такой надёжный, этот лёд казался теперь эфемерным. Вспоминается: ведь открытая вода, свободное ото льдов море всего в пятнадцати милях на север от того места, где мы стоим. Что стоит им, неведанным огромным силам, только что сделавшим эту трещину, разрушить, унести весь наш лёд в море. Ведь такие случаи здесь в это время года бывали.

Вот наш грузовик с включёнными фарами подлетает к трещине. Ещё издалека видно, что чёрная извилистая полоса стала хотя и шире, но не намного. Подъезжаем ближе и, уже успокоенные, вылезаем. Да, её ширина стала сантиметров двадцать, кое-где пятнадцать. Вот и два деревянных столбика, вмороженные нами в лёд по обе стороны трещины. От одного столбика протянут кусок электрошнура с обычной вилкой, а на втором столбике помещена розетка для вилки. Вилка воткнута в розетку, и выбрана слабина провода. Вот что представляет собой прибор для предупреждения о том, что трещина расходится. Как только провод натягивается, вилка выскакивает из розетки, и лампочка в домике гаснет. Потом начиналась моя работа. Я должен был решить, что это — опасность или ещё нет. Если опасно, едем в Мак-Мердо, если нет — возвращаемся в домик и работаем.

 

Офицерская кают-компания

Через несколько дней после начала зимовки в шкафчике, куда обычно клали почтовую корреспонденцию, в ячейке на букву "3" я увидел большой коричневый конверт, адресованный на моё имя. Наверху было написано типографским шрифтом: «Правительство Соединённых Штатов Америки. Нэви США.» Я уже знал, что слово «нэви» значит по-английски «военно-морской флот». В конверте лежал лист бумаги, в верхней части которого были те же слова, что и на конверте, а ниже на машинке крупными буквами написано: «Меморандум». В «меморандуме» было сказано, что, следуя традициям «нэви» США, командование операции «Глубокий холод» в Антарктиде, начиная с такого-то числа, вводит в действие «офицерскую кают-компанию». Далее объяснялось, что там будут собираться офицеры и все лица из научной группы. Они питаются за одним общим столом, где общаются друг с другом и обсуждают совместно любые вопросы. Командование понимает, что поддерживать такой порядок на зимовке трудно, однако считает, что эти собрания хотя бы один раз в день, в ужин, возможны. Вы считаетесь, говорилось в письме, полноправным членом собрания и в связи с этим приглашаетесь каждый день в 18.00 с такого-то числа на ужин, который состоится по правилам офицерских кают-компаний «Нэви» США. Согласно этим правилам, опоздание к началу ужина, а также разговоры за столом о женщинах и политике не считаются хорошим тоном.

Сообщалось также, что старшим в кают-компании по традиции является командир корабля или того подразделения, офицеры которого создают это собрание.

Подписано это письмо было так:

"Командир Сил поддержки антарктических исследований США в Антарктиде, комендер

Блейдс,

Дасти".

С «Блейдсом, Дасти» нас ещё раньше познакомил Арт. Это был среднего роста человек лет сорока, в такой же, как у всех военных, одежде, с воротом нараспашку. На груди — бронзовые «крылышки» с якорьком — знак отличия морского лётчика, имеющего право садиться и взлетать с авианосца, и золотистая звёздочка — знак того, что он в этом месте командир. На воротничке — серебристые кленовые листочки — знак различия комендера. Этот знак обычно повторяется и на любом головном уборе, так что вы знаете, какого звания этот военный, даже если он в комбинезоне.

В день нашего знакомства мы довольно долго беседовали. Под конец лётчик, улыбаясь, сказал мне:

— Хотя фамилия у меня Блейдс, но зовите меня просто Дасти. Меня все так зовут.

Я долго думал, что Дасти — это имя, но потом во время одной из бесед Блейдс сказал мне, что Дасти — это не имя, а кличка. Дасти по-английски значит «пыльный». Так Блейдса дразнили сначала в школе, потом это прозвище перешло с ним в университет, в школу лётчиков, а теперь он и сам себя так называет. Я представил себе, что подумали бы обо мне, если бы в официальных письмах рядом со своей фамилией я написал бы ещё и свою кличку. Мне в школе в младших классах дали прозвище Гусь Лапчатый за то, что я ходил. раскачивающейся походкой. Я выработал её, прочитав где-то, что настоящие «морские волки» ходят вразвалочку Что бы сказали мои сотрудники и друзья, если бы я стал подписываться: «Зотиков, Гусь Лапчатый»?

В течение ближайших нескольких дней в помещении «кафетерия» станции была сделана стенка, отделяющая от огромного обеденного зала небольшую комнату В назначенный день без пяти шесть мы направились туда прямо из биолаборатории. Опустив глаза, чтобы не встречаться взглядом с нашими друзьями матросами, с которыми мы ещё в обед сидели за одним столом, мы прошли в комнату, куда им вход был воспрещён. Длинный, уже сервированный стол в этой комнате был заставлен всевозможными закусками. Вместо простых, толстых, небьющихся чашек и мисок «кафетерия» здесь стояли откуда-то взявшиеся сервизные чашки и тарелки тонкого фарфора, большие «фамильные» блюда из похожего на серебро металла. Сама еда была такая же простая, как и в «кафетерии», «котёл» был общий, но выглядело это по-другому. Сбоку, в углу комнаты, появился ещё столик, на котором стояли кастрюли с супом и вторыми блюдами. Около них колдовали два матроса в странно выглядевших для меня форменных одеждах.

Вокруг стола стояли стулья, на спинках которых были прикреплены бумажки-указатели, показывающие, кто где сидит. Но никто из тех, кто уже собрался, не садился за стол. Все чего-то ждали.

Наконец Дасти подошёл к своему месту в середине стола и стал позади своего стула. Все один за другим сделали то же самое. Я взглянул на часы. До шести осталось меньше минуты. Дасти посмотрел на своего соседа слева и сказал ему: «Начинайте». А сам вдруг взялся двумя руками за спинку стула, как бы облокотился на него, наклонив вниз голову. Все сделали то же самое. У человека, стоящего рядом с ним, на одном уголке воротничка был серебристый кленовый листок, на другом — маленький серебристый крестик. Он поднял опущенные перед этим глаза, посмотрел куда-то вверх и что-то стал говорить. Так это же молитва!

Я не разбирал слов, но очень скоро раздалось негромкое, повторенное всеми «аминь», и все зашевелились, начали отодвигать стулья и рассаживаться.

Протестантский военный священник, или «чаплан», Вир, как его называли мои соседи, сидел по правую руку от Дасти. По левую его руку рядом со мной сидел полнеющий человек с длинными прилизанными волосами с золотистой «птичкой» на груди (лётчик) и золотистыми кленовыми листиками на воротничке (лейтенант-комендер, или капитан третьего ранга по званию).

— Меня зовут Джон Донелли, я старший офицер Дасти, его заместитель. Раз мы посажены рядом, мы будем сидеть так все время, — сказал он.

Ужин протекал очень чопорно, несмотря на то что все были друг с другом по имени. Вот что бросилось в глаза за этим столом: все сидели очень прямо, и у многих моих соседей левая рука во время еды не работала, она висела вдоль туловища, как парализованная. Когда надо было что-нибудь разрезать, например кусок мяса, они «доставали» её из-под стола, брали ею вилку, а правой рукой — нож и резали кусок. Потом снова тут же клали нож, перекладывали в правую руку вилку, а левая рука опять, как парализованная, повисала вдоль тела.

Ужин уже подходил к концу, но никто не курил за столом, как в общем «кафетерии» или в любых помещениях станции. Но вот Дасти, покончив со вторым, откинулся на спинку стула и сказал матросу, что, по его мнению, пора уже перейти к сладкому. Это был как бы сигнал. Тут же все оживились, облегчённо вздохнули и полезли в карманы за сигаретами или сигарами.

Ужин закончился, но никто не вышел из-за стола до тех пор, пока не встал, отодвинув стул, сам командир.

Вот так один раз в сутки мы собирались за общим столом. Таким образом я лучше узнавал людей, с которыми не был связан непосредственно по работе.

Напротив меня, например, за столом сидел единственный немолодой офицер, кроме командира, — лейтенант Луи Смит, начальник радиостанции. Обременённый большой семьёй, Смит все время говорил только о том, как он получит новое место на берегу и будет жить вместе с детьми по крайней мере два года. Ведь так получилось, что все предыдущие годы он провёл на авианосцах, осуществляя радиопривод самолётов. Но мечта Смита не сбылась. Помню, как Мак-Мердо облетела весть: «Лейтенант Смит получил приказ после зимовки и отпуска прибыть для прохождения службы на авианосец».

Ах как безутешен был Луи, как все мы ругали министра обороны Макнамару, который, говорят, лично подписал это назначение для Луи на один из авианосцев, уже находившихся во вьетнамских водах!

Так первое эхо войны во Вьетнаме долетело и до Антарктиды.

Откровенно говоря, мне было не очень приятно посещать эту офицерскую кают-компанию, эта традиция на Мак-Мердо была недемократичной. Коробило деление на «избранных» и «простых». Мне было, например, неудобно перед матросом, с которым я целый день работал на льду, идти в комнату, куда вход ему был воспрещён. Этой системой был недоволен и наш молодой «обслуживающий персонал». Сначала Дейв Кук, Майк Боуман и другая молодёжь заявили, что введение такой системы неправильно, это нетактично по отношению к матросам. Потом наступил день, когда в углу комнаты офицерской компании появился ещё один стол и несколько стульев. И вот, в тот самый момент, когда Дасти дал команду капеллану читать молитву и наступила тишина, с шумом и громким смехом в комнату вошли с подносами, полными еды, Дейв, Майк и примкнувший к ним Джим Солсбери. Вся благоговейная тишина и настрой молитвы были нарушены. А ребята за своим столиком начали греметь ножами и вилками, громко хохотать над чем-то, шутить.

Такое положение сохранялось недели, пожалуй, две-три. Велись дипломатические переговоры, но Дейв Кук был так же непреклонен, как и при своей «забастовке»:

— Я не могу иначе, это было бы против моей совести, — упрямо твердил он.

Ещё одним местом, где собирались люди, ужинающие в офицерской кают-компании, был «офицерский клуб». Именно туда меня привели в мой первый день в Мак-Мердо. Каждый день после ужина, начиная с восьми вечера, в этом клубе шёл фильм и конечно же вовсю работал бар. Особенно большое оживление было у стойки после ужина в субботние вечера. Это время называлось «счастливый час» — изобретение, сделанное для того, чтобы стимулировать максимум употребления спиртного в субботы. Ровно в 18.30 вечера по субботам в баре раздавался удар большого, начищенного до блеска медного корабельного колокола. С этого момента и до следующего удара колокола, который прозвучит в 11.00, цена всех напитков и коктейлей в баре снижалась в три раза. Эта система действовала безотказно. В Мак-Мердо господствовала точка зрения, которую вкратце можно выразить так: «пить можно и нужно каждый день понемногу, а по субботам значительно больше». Правда, любой крепости напитки и в любом количестве разрешалось покупать только членам офицерской кают-компании. Матросы могли пить только пиво. В Мак-Мердо был огромный выбор самых уникальных, дорогих и редких вин и напитков из погребов Франции, Испании, Италии. Такие вина и ликёры не пробовали даже большинство работающих здесь учёных. Для них это было слишком дорого и недоступно там, в США. А здесь в «счастливый час» все было таким дешёвым!

Естественно, что к концу каждого субботнего вечера вся компания, собирающаяся в клубе, бывала сильно пьяна.

Кроме продажи спиртных напитков, что называется в розлив, в баре существовала ещё и система продажи бутылок прямо со склада. Это можно было делать раз в неделю. Чтобы не было злоупотреблений, особенно там, на Большой земле, на этикетку каждой бутылки каким-то специальным клеем приклеивался яркий ярлык, на котором было написано, что она из погреба «Месс Нэви США». Перепродажа таких бутылок и ввоз их в любую страну считались контрабандой. На этой наклейке кроме надписи стоял ещё и длинный семизначный номер, на каждой бутылке свой. Когда кто-либо покупал бутылки, против его фамилии проставлялись все их номера, и он расписывался. Кто не собирался заниматься контрабандой, у того имелась возможность утолить жажду и не ходя в бар. Этой возможностью все в Мак-Мердо тоже широко пользовались. Ведь во время полевых работ люди из научной группы возвращались иногда домой очень усталые, замёрзшие и очень поздно, и вот здесь-то открывались эти бутылки. При нашей, русской, «системе» выпивки человек обязательно должен пригласить к себе в компанию кого-нибудь, а лучше всех. У американцев такой системы не существовало. Вот человек вернулся со льда. Он разделся, повесил свои вещи сушиться и решил «подкрепиться». И вот в середине большой комнаты, где сидят и работают его товарищи, он, ни к кому не обращаясь, достаёт свою бутылку, берет из холодильника битый лёд и засыпает им до половины стакан, наливает туда примерно на четверть виски и плескает туда же обыкновенной воды по вкусу. После этого он блаженно разваливается в кресле, положив на стол ноги в носках.

Через некоторое время ещё кто-нибудь отодвинет от себя тетрадь записей или штатив с пробирками, залезет к себе в тумбочку, достанет стакан, тоже наполнит его льдом и напьет в него на четверть виски. Потом примеру этих двух следует третий, четвёртый, и иногда все сводится к общей гулянке, когда все бутылки ставятся в один «котёл». Американцы пьют «крепкое» после ужина или обеда, а не до него. Они пьют крепкие напитки, не закусывая, но всегда разбавляя их водой. Обычно четверть стакана «крепкого дринка» разбавляется ещё двумя четвертями стакана воды. Полученная смесь потихонечку отхлебывается или сосётся через соломинку. Когда я попробовал эту смесь впервые, она мне показалась неприятной, похожей на отвратительное лекарство, но потом я привык, к концу зимовки я уже не без удовольствия неспеша отхлёбывал без закуски очень холодный «дринк». Опьянение разведённым виски мягче.

Частенько за столиками бара можно было видеть и двух капелланов Мак-Мердо. Однажды меня пригласил за свой столик «чаплан» Вир.

— Не хотите ли вы попробовать моего коктейля? — спросил он меня. — Он называется «Би энд Би», по первым буквам составляющих его напитков, и состоит наполовину из бренди и наполовину из ликёра под названием «бенедиктин». Это настоящий бенедиктин, сделанный потомками тех монахов-бенедиктинцев. Эй, бармен, один «Би энд Би» для Игора!

Я начал было отпираться, но Вир развёл беспомощно руками.

— Все, Игор, уже поздно что-нибудь менять. А потом я чувствую себя сегодня как бы хозяином. Ведь сегодня мой праздник, сегодня пасха.

Я уже знал, что сегодня пасха. Утром я был в штабном здании, ходил за радиограммами и увидел, что на мачте развевались два флага. Один из них, государственный, звёздно-полосатый, висел в этот раз очень низко и выглядел каким-то маленьким. Это впечатление создавалось потому, что над ним медленно и тяжело колыхалось треугольное, огромное, белое, с желтизной, полотнище с большим коричневым крестом посередине. На меня так и пахнуло временами Колумба. Странно выглядел здесь этот флаг, как будто пришедший сюда прямо из морской истории. Такой флаг ассоциировался у меня только со старинными парусными каравеллами.

Оказалось, что вывешивание такого полотнища над государственным флагом в дни больших религиозных праздников является обычаем американского «Нэви», обычаем, как бы говорящим, что главным в это время является религия, молитва, а уже потом все остальное.

Правда, надо сказать, что, несмотря на постоянное обращение американцев к богу, он им не очень-то помогал. Совсем недавно, вскоре после пасхи, в Мак-Мердо пришла с американской внутриконтинентальной станции Берд радиограмма, в которой сообщалось, что пропал магнитолог станции.

Он ушёл в пургу в свой магнитный павильон, расположенный в 500 метрах от станции, и не вернулся. Его искали несколько суток. Партии людей, обвязавшись верёвками, уходили в темноту и завывание полярной ночи, белую пустыню утюжили вездеходы с зажжёнными фарами, но безуспешно. К концу третьих суток ни у кого не оставалось сомнения, что он уже мёртв, замёрз. Ведь внутри континентальная станция Берд расположена на высоте около двух тысяч метров, и температура воздуха там в период полярной ночи ниже минус 50 градусов.

По прошествии недели поиски были прекращены до весны. В церкви Мак-Мердо отслужили ещё одну панихиду по жертве Антарктиды.

 

Русский класс

Ещё до начала зимовки многие незнакомые мне люди подходили и спрашивали, когда начнёт работать «русский класс». Да и в Москве ещё те, кто уже зимовал среди американцев, говорили мне, что я должен быть готов к тому, чтобы вести преподавание русского, что преподаванием языка занимаются все зимующие здесь обменные учёные. Поэтому ещё в Москве я накупил учебников по русскому языку для иностранных студентов. Да и на Мак-Мердо нашлось несколько книг такого типа.

И вот наступил день, когда и по радио, и в специальном «меморандуме», расклеенном во всех общественных местах, было объявлено, что по понедельникам и четвергам с семи до девяти вечера в помещении клуба русский учёный Игор Зотиков будет вести кружок русского языка для всех желающих.

В течение всей недели мне звонили, останавливали меня на улице самые разные люди, просили их записать, застенчиво спрашивали, очень ли труден русский, можно ли прийти тому, кто не кончил колледж, и т. д.

Я тоже волновался. Составил подробный план первого занятия, написал вводную лекцию. Как я и ожидал, на первое занятие пришло огромное количество народа: почти все офицеры, много матросов и учёных: пришли даже новозеландские учёные с новозеландской станции База Скотта.

На первом занятии я немного рассказал о Советском Союзе и сразу приступил к конкретным вещам: — алфавиту, первым, самым простым словам. Задал я и домашнее задание. Я уже начал было беспокоиться, что класс очень большой, но на второе занятие пришло лишь человек пятнадцать. Многие надеялись, что у русского можно научиться языку легко и не работая дома, но когда они поняли, что любое изучение иностранного языка — это тяжёлая работа, то «убоялись премудрости». Зато оставшиеся прозанимались весь год и кое-чему научились.

За одним из первых столов сидели три усатых и бородатых здоровяка в свежепостиранных и отглаженных зелёных рубашках. На отворотах отложных воротничков рубашек маленькие блестящие бронзовые якорьки, говорящие о том, что они «чиф-петти-офисерс», то есть старшие из младших офицеров. На груди у каждого с одной стороны чёрная, отпечатанная несмываемой краской надпись «Нэви», ставшая мне уже столь знакомой. Все они были уже не молоды, лет сорока. В середине этой группы был начальник электростанции Мак-Мердо Габрилик. Он был моим лучшим учеником в классе, хотя чувствовалось, что учение давалось ему нелегко. Когда, встав, он отвечал на вопросы домашнего задания, толстая шея и лицо его наливались кровью, казалось, он лопнет сейчас от избытка знаний, скопившихся внутри, но заткнутых какой-то невидимой пробкой. Потом пробка вдруг открывалась, и он начинал говорить. Однажды после урока, когда почти все уже разошлись, он подошёл ко мне, натужился весь, как на уроке, и вдруг произнёс фразу, которую я сначала не понял, только потом дошло: он же говорит по-украински: «Ты приходь, приходь до мене на пауэр плант***, я там роблю», — повторял Габрилик, расстроенный тем, что я не понимаю фразы, которую он так готовил.

Потом я часто бывал в его просторном и чистом кабинете здания электростанции, где громыхали, давая энергию, огромные судовые дизели. Мы пили кофе, беседовали. Родители Эда выросли в маленьком шахтёрском городке в штате Пенсильвания. Его дед и бабушка приехали в Америку откуда-то из-под Львова. Отец Эда был машинистом на железной дороге и умер уже давно. У самого у него нет семьи, есть только мать («мамо», называет он её) и брат. Брат много старше, и он перенял от отца много украинских слов и обычаев, а Эд не успел.

Я не замечал в моем разговоре по-английски ничего необычного, кроме того, что мой язык был плохой, а Эд замечал. Он иногда вдруг обрывал меня и кричал в восторге:

— Так же говорил мой брат! Или:

— Так же делает и мой брат!

Эд хорошо играет на аккордеоне. Он говорит, что четыре раза смотрел, американский фильм «Война и мир», чтобы лучше научиться играть на аккордеоне русские пляски.

— А как называется твой городок? — спросил я как-то невзначай.

— Тамбов, — ответил так же безразлично Эд.

— Слушай, Эд, так мы же с тобой почти земляки, — пошутил я. — Мои родители тоже из-под Тамбова, только это в середине России.

— А я-то думал, что Тамбов — индейское название местности, — удивился и обрадовался Эд.

Эд служит во флоте уже семнадцать лет, обошёл не раз весь свет. Последние годы он командовал дизельным хозяйством на разных кораблях.

— Ты знаешь, Игор, ведь после зимовки в Антарктиде каждый из нас, моряков, получает право выбора нового места службы на ближайшие два года. Я попрошусь куда-нибудь на берег, но за границу, «за море»: в Европу или Японию. После двухлетней службы «за морем» я опять буду иметь право на выбор нового места службы по своему усмотрению. Вот тогда уж я попрошусь домой, в Америку, и тоже обязательно на берег. И, не дослужив этого последнего срока, уйду в отставку на полную пенсию, потому что к этому времени я уже прослужу во флоте двадцать лет.

Он помолчал, а потом продолжал мечтательно:

— Я хотел бы быть учителем. Учить детей, например, географии. Я ведь везде был сам. А ещё, Игор, я хочу жениться, — застенчиво краснея говорит Эд. — И чтобы дети были. Мама и брат тоже об этом просят. Подожди, я покажу тебе фотографию своих родителей и брата.

Много лет прошло с тех пор. Эд действительно впоследствии ушёл в отставку, вернулся к себе в родную Пенсильванию и через некоторое время женился. Но учительствовать ему не пришлось. После двадцати лет службы во флоте это было не так уж просто.

Вторым из трех богатырей был товарищ Эда по службе, чиф Харланд Войт. Обычно после занятий в классе и продолжавшихся ещё долго бесед и вопросов, где-то уже часов в десять вечера я шёл в кают-компанию, чтобы выпить чашечку кофе. Приходили туда и Эд с Харландом. Они жили в домике рядом с кают-компанией, и наш «кофе» затягивался до полуночи.

Усатый, но без бороды, в очках, Харланд Войт был моложе Эда, ему было тридцать четыре. Три года назад Харланд женился. Он показывает фотографию жены. Жена его Шилла, полная женщина, по виду и по рассказам с крутым нравом, работает медсестрой в городке Адвентура около Сан-Франциско. Есть у них и дочка. Её зовут Хайди, но Эд окрестил её Блинки. Глагол «ту блинк» означает «мигать», «моргать», поэтому Блинки значит Моргалочка.

Потомок шведских переселенцев, Харланд вступил в военно-морской флот («нэви») двенадцать лет назад. По глупости, как говорит он. Он жил у моря, любил его. С детства рыбачил, чтобы подрабатывать денег, копил на учёбу. Но жизни без моря не представлял. А потом кто-то уговорил его вступить в «нэви». Он думал, что будет тогда все время с морем, подзаработает денег и в будущем бросит службу, купит маленькую яхту и отправится плавать по свету. Но Харланд за первые десять лет службы не успел скопить денег на яхту, а потом женился, потом появился ребёнок, и сейчас ему уже не до яхты…

Когда мы расходились, я, гордясь своим английским, говорил всем: «Гуд бай!» А Эд желал мне по-русски: «Спи спокойно!»

Часто с нами вместе пил ночной кофе и третий мой студент. Он тоже был швед по происхождению и звали его тоже Харланд, а официально — Харланд Хадсон. Он был «радиомэн», один из хозяев радиостанции Мак-Мердо. Через его руки прошли почти все мои телеграммы домой и из дома. Он не был обязан сообщать мне немедленно, когда получал телеграмму для меня. Официальный путь телеграммы от радиооператора до моего почтового ящика занимал несколько часов или ночь. Но Харланд и его сменщик, с которым он меня познакомил, длинный, молчаливый и улыбчивый матрос, негр Джозеф Робинсон, или просто Робби, из Сан-Луи всегда старались разыскать меня по телефону и сообщить новость сразу:

— Игор, депеша, зайди получить. Это от Валья (так они звали мою жену).

Или:

— Это от мама…

Как удивительно: по-английски «мама» будет тоже «мама» или «мами» (это чуть как бы ласковее, уменьшительнее). А слово «маза», которому учат детей в наших школах, переводится как холодное, безличное «мать»…

Однажды, отдавая мне телеграмму, Робби дал мне маленький списочек из непонятных мне слов, отпечатанных им на машинке.

— Я не знаю, что это, Робби, — сказал я, возвращая список.

— Как не знаешь? — удивился Робби. — Это же, по-видимому, русские слова, которые ваши радисты из Мирного вставляют между текстами. Ведь в официальном справочнике радиокодов они не значатся.

Я снова всмотрелся в странные сочетания английских букв и понял. Да, это были русские слова: «Пока», «Молодец», «Хорошо», «Повтори», «Привет». Как смеялись радисты, когда я рассказал им что к чему! И уже на другой день, когда я снова зашёл на радио, над машинкой телетайпа радиста висел отпечатанный список этих слов и их значений. Через год в Ленинграде наши радисты рассказывали мне, как однажды они были приятно удивлены, когда американцы вдруг начали использовать эти слова в промежутках между официальными текстами.

За одним из столов моего русского класса сидела ещё одна компания. Их было четверо: трое сидели всегда вместе, а один — чуть в сторонке. Они разительно отличались от трех первых. Тоже бородатые и усатые, они были одеты в разноцветные, грубые свитера или клетчатые рубашки из толстой шерстяной ткани, в ярких цветов штормовые брюки, в странную, мягкую, но хорошо пригнанную по ногам обувь, в которой можно было идти много километров. Их лица и руки были такие обветренные и загрубелые, а одежда такая «полевая» и рабочая по сравнению с белыми лицами, домашними рубашками и лёгкой обувью первой троицы! Это были новозеландцы, учёные с новозеландской станции База Скотта, расположенной хоть и недалеко, всего в нескольких милях, но за сложным и опасным перевалом. Им приходится целый час добираться на своём вездеходе.

В отличие от абсолютно неспортивных, набирающих вес и спасающихся от этого только диетой чифов новозеландцы были в прекрасной спортивной форме. Ведь на своей маленькой станции они делали массу тяжёлой физической работы, и почти каждый из них был в прошлом знаменитый альпинист или горнолыжник, как, например, вот этот человек с добродушным лицом, круглым из-за пышных рыжих бакенбардов. Это Тревор, учитель физики из маленького местечка Хоки-Тика на жарком и дождливом западном берегу Южного острова. Мои ученики смеются над его постоянным: «А у нас в Хоки-Тика…» И когда мы в классе «прошли» смысл и значение окончания «ский», Тревора стали звать не иначе как Тревор Хокитикский.

Особую роль в классе играл тот новозеландец, который сидел в стороне. Его звали Джек Калверт. Высокий и худой, очень чёрный и похожий на француза из-за своей бородки кардинала Ришелье, Джек был одним из лучших учеников класса, но на уроках всех смешил. Например, по плану урока мы представляли себе, что всем классом приезжаем в Москву и со мной как бы с прохожим должны начать разговор.

Предлагаю начать Джеку.

— Здравствуйте. — сказал Джек.

— Правильно, ну теперь скажи мне ещё что-нибудь, — подбадриваю я его.

Он подумал минуту и сказал:

— Я хочу женщина…

Класс радостно хохочет. Да, с женщинами у нас тут плоховато.

Джеку Калверту было лет тридцать. Года два назад он отправился из Англии в путешествие по странам Азии. Прекрасный фотограф, он думал сделать книгу фотографий о путешествии. Но никому его фотографии оказались не нужны. Когда добрался до Новой Зеландии, то был уже совсем «на мели»: ни денег, ни работы. И вот тут случайно ему предложили должность служителя зоопарка. Он должен был на рассвете, пока зоопарк закрыт, кормить зверей и убирать клетки. Джек взялся за эту работу. Потихоньку, для удовольствия он стал фотографировать просыпающихся и кормящихся зверей. Постепенно у него скопилась удивительная по свежести восприятия папка фотографий. Он отнёс показать её в одну из газет, и несколько фотографий напечатали сразу. Потом попросили ещё. А через некоторое время Джеку предложили сделать целую серию фотографий об утреннем зоопарке для воскресного приложения к газете, что-то вроде фотодневника «утреннего кормителя зверей». Так Джек неожиданно стал известным и даже любимым фотокорреспондентом одной из газет Новой Зеландии. Когда появилось объявление об отборе кандидатов для участия в зимовке на Базе Скотта, Джек предложил свои услуги как фотограф и «прислуга за все» и был тут же принят. И вот он здесь, в моем русском классе. На память о нем у меня большая фотография нашего класса, которую сделал Джек.

Как во всяком классе, у меня был и последний ученик. Последним был конечно же мой «полевой ассистент» Дейв Кук. Он тоже ходил на все занятия и даже был помощником старосты кружка (вёл журнал посещения) но, по-моему, ни разу не учил уроков, сидел всегда на последней парте и отлынивал от ответов. По-видимому, наш класс привлекал его просто как собрание интересных людей.

 

Баллада о флагах

Однажды, начиная очередной урок, я обратил внимание, что часть доски была занята. Укреплённый в верхней части кнопками, на ней висел большой трехцветный государственный флаг Франции. Я попросил Дейва снять флаг, чтобы иметь свободной всю доску. Дейв сделал, что надо, и мы провели урок. Это повторилось ещё и ещё раз.

Наконец я спросил своих слушателей, кто вешает сюда этот флаг. И они объяснили мне, что до нас в этой комнате занимается кружок французского языка. Вот отсюда и флаг этой страны.

— Как? — удивился я. — Значит, на занятиях французского класса обычно вывешивается национальный флаг этой страны? Так ли это, Боб? — спросил я старосту, которым у нас был один из лётчиков.

— Да, сэр! — по-военному кратко ответил Боб Докарт.

— А ведь это прекрасная идея. Мистер Докарт, я думаю, что на складе Мак-Мердо есть флаги всех стран. Я прошу вас как старосту кружка пройти к офицеру по снабжению и взять со склада флаг моей страны и к следующему занятию повесить его здесь. Я расскажу в этой связи историю этого флага и соответствующую часть истории страны, чей.язык вы учите…

Я остановился. Меня оглушила удивительная тишина, наступившая вдруг в классе. Все с самыми разными, непривычными выражениями лиц смотрели на меня. Как будто я стал вдруг другим человеком. Боб Докарт встал, наклонил голову, помолчал минуту в звенящей тишине и сказал:

— Сэр, я не могу выполнить вашу просьбу. Это противоречит моим убеждениям и моей совести…

Мне стало горько и обидно за свой флаг. Я попробовал лишь заикнуться о том, что было совершенно логично, — повесить флаг страны, язык которой мы изучаем… И что получилось…

— Хорошо, мистер Докарт, садитесь. Когда я уезжал из Ленинграда, из Института Арктики и Антарктики, его директор и антарктический исследователь профессор Трёшников дал мне не большой, как этот, но настоящий советский флаг. Этот флаг лежит у меня в чемодане здесь, в Мак-Мердо. На следующее занятие я сам принесу его, повешу вот тут, где висел французский флаг, и расскажу вам много интересного. А теперь приступим к занятиям.

Но занятие прошло не очень хорошо. И я не смог достаточно собраться для урока, и аудитория была невнимательной, мои ученики все время перешёптывались. После занятий никто не задал обычных «ста вопросов», и все как-то молча разошлись.

Когда пришло время следующего занятия, уже задолго до его начала я достал чемодан, вытащил свёрток, развернул на кровати. Тонкая, красная, мягкая шерстяная ткань. Настоящие морские флаги всегда из чистой шерсти. Она не слипается, даже когда флаг мокрый. Золотистые серп и молот и пятиконечная звезда над ними выбиты на ткани каким-то заводским способом. Первый раз я так внимательно рассматриваю свой флаг. Для этого пришлось заехать так далеко.

Вот и время подошло. Я надел парку, положил на грудь флаг и поднял «молнию». Только тогда открыл дверь каютки и быстро вышел во вьюжную полярную ночь. Шёл на занятие, одной рукой чуть прижимая мягкий выступ на груди. «Как в девятьсот пятом году», — мелькнула мысль.

Пришёл в класс я как раз к началу. Народу больше чем обычно. Дейв на задней парте не скрывает своего любопытства. Остальные подчёркнуто безразличны, дают мне шанс забыть о флаге. Я тоже подчёркнуто безразлично потянул вниз «молнию» тёплой парки. Флаг алел у меня на груди. Я осторожно взял его и положил на стол. Класс тихо ахнул. Дейв даже привстал, открыв рот.

— Итак, джентльмены, я обещал вам принести флаг Советского Союза и, поместив его на доску, рассказать о нем и историю его создания. Я принёс флаг и сейчас повешу его… — Я отвернулся от аудитории и стал кнопками прикреплять верхний край флага к податливой доске. Опять мёртвая тишина в классе поразила меня, возникло какое-то осязаемое напряжение… Я жал на кнопки, но сегодня руки плохо работали, и кнопки ломались одна за другой. И никто не подошёл помочь. Наконец я укрепил флаг и повернулся к классу. Напряжение уже спало немножко. Большинство просто с любопытством рассматривало флаг. Только Боб Докарт, сидящий на первой парте, смотрел в сторону, он даже загородился ладонью, чтобы случайно не увидеть флага… Постепенно мой медленный рассказ по-русски и по-английски захватил многих. В перерыве многие подходили, трогали флаг, рассматривали ближе.

На другой день история с флагом стала известна во всем Мак-Мердо. Я и раньше понял: всё, что делается в русском классе, известно всем.

Однажды ко мне подошёл командир авиационной эскадрильи, которая зимовала в Мак-Мердо, и сказал, что лётчики и механики приглашают меня на «вечер знакомства». Они хотят, чтобы я выступил перед ними, рассказал что-нибудь о Советском Союзе, о котором они знают так мало.

Целую неделю я думал, что бы рассказать на этой встрече, и вдруг решил: покажу им мои кинофильмы.

Уже несколько лет назад я купил маленький, любительский киноаппарат «Пентака» с шириной плёнки 8 миллиметров. Этим аппаратом я снимал везде, и особенно в отпуске: жена и дети возятся где-то у деревенского домика на Истринском водохранилище, младший четырехлетний сын уплетает арбуз величиной с него самого, а вот мы — дикие туристы — на песчаном пляже под Одессой, и вся компания радостно резвится в волнах Чёрного моря. Вот и ещё один фильм, который снял для меня мой друг Володя Шульгин, когда я был на моей первой зимовке. Этот фильм под названием «Зотиков — сын человека» о том, как рос без меня мой младший. Ведь когда я уехал тогда в Антарктиду, сыну было лишь три месяца, а когда вернулся, ему исполнилось уже два года. И вот Шульгин и другие мои друзья приезжали несколько раз ко мне домой и снимали: сын на руках у жены, сын с бабушкой, сын с дедушкой, оба сына и моя племянница. Все эти «агу-агу» вроде бы близки были только мне. Но что-то подсказывало, что эти фильмы будут интересны здесь для всех. И я попросил, чтобы на вечер принесли экран и восьмимиллиметровый проектор, сказал, что покажу фильмы о доме, которые взял сюда для себя. Новость была воспринята с энтузиазмом.

В назначенный день, точно в пять часов, то есть после конца официального рабочего дня, я открыл дверь большого полубарака-полуангара, на стене которого был нарисован карикатурно огромный весёлый пингвин с сигаретой в клюве, с голубым синяком под глазом, с ярко-красными следами поцелуев женских губ, с чётким черным следом сапога на белоснежной груди, из которой торчали в стороны несколько перьев, наполовину выдранных в потасовке. Под пингвином была надпись: «Авиаэскадрилья Ви Икс Шесть». Этот незадачливый битый гуляка и повеса пингвин был эмблемой эскадрильи, и его изображение с гордостью носили на груди и рукаве почти все её офицеры и солдаты.

На двери дома висело объявление о том, что сегодня состоится вечер встречи с советским обменным учёным. Эта встреча начинает серию вечеров-встреч с интересными людьми Мак-Мердо и Базы Скотта.

Я открыл дверь и вошёл в барак. По-видимому, здесь была одно время казарма, потому что вся противоположная входу длинная стена дома была заставлена нагромождёнными друг на друга пружинными кроватями со стёгаными матрасами. Центр этой кроватно-матрасной стены был прикрыт двумя большими белоснежными простынями, на которых висели большой звёздно-полосатый американский флаг и рядом… такого же размера красный советский флаг.

Одна половина помещения была заставлена лёгкими переносными столиками, а вторая, ближняя к экрану, была свободной. По залу ходили люди в зелёных рубашках с изображением помятого пингвина-гуляки на груди или рукаве. Рубашки заправлены в такие же хлопчатобумажные зелёные брюки. На ногах тоже что-то зелёное вроде сапог, верхняя часть их матерчатая, стёганая, а нижняя — литая резиновая галоша. Среди множества малознакомых молодых лиц узнал своих учеников-лётчиков. Меня ждали. Командир лётчиков заспешил навстречу, начал знакомить со своими людьми.

Наконец все собрались, сели за столики, и командир официально после короткого вступления представил меня. Я вышел вперёд. За столиками сидели в основном ещё безусые юнцы лет по двадцати и с любопытством смотрели на меня. И мне стало вдруг не по себе. Ну зачем им эти мои фильмы?

Я рассказал в двух словах о том, зачем приехал на Мак-Мердо, и извинился, что буду показывать фильм, не предназначенный для широкого экрана. Погас свет, застрекотал аппарат, и я начал, понемногу увлекаясь, пояснять непритязательные картинки обычной жизни. Ещё не кончился первый большой ролик, а я уже чувствовал — это то, что надо. Зрители сидели не шевелясь, напряжённо вглядываясь в сменяющие друг друга картинки простого быта так, будто это был захватывающий приключенческий фильм. Но вот фильм кончился, зажёгся свет, и наступила мёртвая тишина. Все, казалось, даже забыли про меня, занятые своими думами. И вдруг встал высокий курчавый негр, механик вертолёта, на котором я часто летал. Очень серьёзный, не обращаясь ко мне, не замечая меня, он повернулся к зрителям и сказал медленно, раздумчиво и громко:

— А ведь они такие же люди…

После этого все вспомнили про меня и начали хлопать.

Вдруг один из офицеров, сидящих за передним столиком, встал, вынул из кармана трубочку и засвистел в неё. Парни вскочили, мгновенно превратившись в военных, строящихся в шеренгу. Через минуту шеренга зелёных людей уже стояла вдоль свободной, длинной стены помещения. Командир Джонсон подошёл ко мне и вывел на свободное пространство.

— Доктор Зотиков, вы много летали с нами этой осенью, вы зимуете с нами и делите все тяготы полярной зимы. И вы оказались хорошим товарищем. Я связался по радио с командиром эскадрильи комендером Галлупом, и он поручил мне от его имени объявить вам, что вы принимаетесь в почётные члены нашей эскадрильи. В данном случае это почётное, но шуточное звание, поэтому здесь не имеет значения, соответствует ли такое действие реальному состоянию отношений между нашими странами. А теперь получите диплом.

Все захлопали.

— А теперь, сэр, мы хотели бы спросить у вас, — сказал Джон, улыбаясь, — не могли бы вы в знак дружбы подарить эскадрилье ваш флаг? Мы обещаем, что когда вернёмся домой, в Лонг-Айленд, в США, то поместим его на достойное место в музее эскадрильи.

— Нет, Джон, я не могу сделать этого, этот флаг здесь, так далеко от Родины, мне слишком дорог…

— Я понимаю тебя, Игор, — сказал Джон. — Я был готов к такому ответу. И предлагаю следующее. Мы сейчас снимем сделанный в США флаг твоей страны со стенки, ты подержи его в руках и после этого подари нам. Этот флаг мы всё равно возьмём в музей. Ведь его держал, а потом подарил нам живой советский русский из самой Москвы. Для наших матросов это будет уже много.

Американский флаг на простынях, прикрывающих полосатые матрасы, висел теперь одиноко и как-то несимметрична по отношению к стене. Джон тоже заметил это, и мысли его вдруг приняли другой оборот.

— Послушай, Игор, я бы хотел подарить тебе в память нашей встречи вот этот американский флаг. Можешь ли ты принять его?

— Могу, — ответил я.

К этому времени американский флаг был тоже снят со стены, сложен и уже лежал на столике. Джон торжественно, на двух руках, преподнёс мне его. Я тоже двумя руками принял флаг. Мы с Джоном пожали друг другу руки, и торжественная часть была окончена. Откуда-то из соседнего домика вдруг принесли противни с дымящимися блюдами и ящики с пивом. Флаги снова повесили на стену рядом, и вечер встречи продолжался.

В тот вечер уже перед сном я просматривал один из учебников русского языка, который нашёл в Мак-Мердо. Учебник был старый, плохой. Русский в нём был какой-то старомодный, скучный, типа Воробьяниновского «Соблаговолите подать…» И вдруг меня словно встряхнуло. Среди неинтересных текстов читаю:

"Девушка пела в церковном хоре О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою".

Я читал, впитывая снова и снова этот хрустальный кусочек Родины. У меня нет слов описать, что я тогда чувствовал. Я долго не мог заснуть в ту ночь, размышляя о том, как далеко и надолго забросила меня судьба, как все это серьёзно. И так мне захотелось тогда домой, повидаться с близкими, перекинуться с ними хотя бы несколькими фразами на родном языке! Но зимовка только-только начинается и распускаться нельзя.

 

Научная группа Мак-Мердо

Когда кто-нибудь из научной группы просыпал завтрак, он шёл в биологическую лабораторию. Там всегда работала кофеварка, рядом на столике стояли тарелки с сухариками, печеньем и запечатанными в пластик маленькими порциями новозеландского варенья. И там всегда можно было найти кого-нибудь, чтобы узнать, что ничего не произошло за то время, пока ты спал, и тебя никто не ищет.

Зимой это помещение принадлежит только Арту Дифризу,

Джорджу Самеро и мне. Да ещё Арту и Джорджу помогает «лабораторный ассистент», а иначе — уборщица-слесарь-водопроводчик и электрик-лаборант Питер Курвиц. Питер был самым, пожалуй, молодым на зимовке. Ему всего двадцать. Он студент, физикохимик. Питер приехал сюда, прервав учёбу, чтобы заработать денег. Он вообще работает чуть не с детства, может делать все и чем-то очень напоминает героя из некрасовского стихотворения «Мужичок с ноготок». Ребята чувствуют, что он всячески старается быть как можно взрослее, поэтому конечно же срабатывает юмор зимовки, и все его зовут не иначе как юный Питер. Например, Арт объявляет официально: «Сегодня я хотел бы, чтобы со мной на лёд поехали мистер Самеро и юный Питер…» Невооружённым глазом видно, как гневно внутренне взрывается Питер. Но он уже достаточно опытен и знает правило: «Не заводиться».

Сегодня в биолаборатории собрались все члены нашей научной группы. Вот сидит длинный, худой, интеллигентный Джим Солсбери, физик. Ему двадцать три, он только что окончил университет в городе Сиракузы. Он приехал сюда скорее как наблюдатель, чем как учёный. Джим будет обслуживать сложные автоматические устройства для наблюдений за полярными сияниями и сопровождающими их электромагнитными возмущениями.

Рядом — чуть толстеющий, смуглый, с острыми чертами лица, флегматичный Луи Каплери. Ему двадцать девять. Вот уже почти пять лет он работает в космическом отделе фирмы «Дуглас». Сюда он приехал, чтобы обслуживать аппаратуру по наблюдению за распространением радиоволн в высоких широтах Земли. Эту работу фирма ведёт по контракту с Национальным научным фондом США. Предки Луи — итальянцы. Один из его прадядей был папой римским. Луи очень гордится этим, хотя сам он не католик, а протестант, и очень ревностный. Он не пьёт, не курит, не смотрит журналы «Плейбой», которые лежат здесь повсюду. Правда, у Луи есть своеобразное хобби. Он коллекционирует сведения о молодых девушках — дебютантках кино и выпускницах закрытых женских школ. «Может, он ищет таким образом невесту?» — шутят ребята. А ещё Луи любит смотреть кинофильмы о войне, особенно о второй мировой.

Луи — отшельник по характеру. Он может неделями жить один в своей лаборатории, расположенной в стороне от Мак-Мердо, на одном из склонов вулкана, километрах в трех от станции. Дикое место, но зато очень удобное для сверхчувствительной аппаратуры Луи. Здесь нет радиопомех. Я изучал тепловой режим одного из озёр в кратере вулканчика поблизости и часто заезжал к нему на своём вездеходе Я входил в помещение и погружался в мир музыки. Огромные мощные динамики стереосистем были

запрятаны по углам, и прекрасные мелодии заполняли дом отшельника. Экономный во всем почти до скряжничества, Луи не жалел денег на музыку и всё, что надо, чтобы иметь её. Когда я приезжал, он тут же надевал передник и шёл к газовой плите, чтобы быстро и умело, как умеют готовить холостяки, поджарить мясо по каким-то южным острым рецептам и сварить свои «спагетти».

Пришёл сегодня и ещё один, хотя и не подчинявшийся Арту, научный сотрудник, инженер космической программы США из Хьюстона. Его аппаратура стояла в отдельном домике, над которым на высокой мачте развевался странной расцветки флаг с большой белой звездой посередине. Оказалось, это флаг штата Техас, откуда сам инженер, аппаратура в домике и где задумана сама программа. Но хотя этот домик стоял рядом с биолабораторией, заходил он к нам редко. Инженер, назовём его Боб, был весёлый, уверенный в себе молодой мужчина. Настоящий техасец, где, по его словам, все "самое-самое…

Но мне он запомнился другим. Это было как-то в середине зимы. Боб сидел у нас за столиком у кофеварки как-то очень прямо. Я подсел рядом, думая тоже выпить чашечку, и взглянул на Боба. На его круглом, с лихими ржаными усами лице меня поразили глаза. Они были большие, тоже очень круглые, как бы с усилием открытые как можно шире и совсем не мигающие. А из глаз катились одна за другой большие, как градинки, слезы:

— Я получил от Кетрин длинную телеграмму. Это «Дорогой Джон». Она не может больше ждать и выходит замуж.

Так на чужом горе я узнал ещё одно английское идиоматическое выражение, распространённое среди моряков и солдат, то есть мужчин, находящихся в разлуке с любимыми. Когда говорят, что девушка написала кому-то «Дорогой Джон», — это значит, она извещает его о том, что ушла от него. Такого же типа идиомой являются слова «Привет от Правительства». Этими словами начинался в США текст повестки о призыве в армию.

В тот день сидели у нас в биолаборатории и двое «рабочих» нашей научной группы. Одного из них, молодого, но уже полнеющего человека с бородкой, звали Майк Боуман. Он был нашим механиком и заведующим гаражом. Всю зиму он, не торопясь, один за другим, загонял в гараж без конца ломающиеся грузовики и гусеничные вездеходы и колдовал над ними. Он сын небогатого фермера и с детских лет привык помогать отцу — чинить любые колёсно-гусеничные повозки. Да и образование помогает ему. Он учится на инженера-механика по колёсно-гусеничным машинам в университете штата Висконсин, а в свободное время, как он сам говорит, читает Льва Толстого и ходит в церковь. Толстой не мешает ему быть католиком.

Во многих работах по ремонту Майку помогает второй «рабочий» и начальник наших складов, новозеландец Рой Джонсон. Тридцатилетний Рой тоже из семьи фермера. Последние годы он работал полицейским в каком-то маленьком городке, но мечтает вернуться на землю. А для того чтобы купить достаточный для прожития кусок земли, надо заработать очень много денег. Поэтому Рой работает изо всех сил.

В биолаборатории стоял ужасный шум. Уши закладывало от надсадного, переходящего иногда в визг и писк рёва маленьких авиамодельных двигателей. Пахло бензином и касторовым маслом. Это Арт Дифриз и Питер Курвиц решили испытать моторы будущих самолётов, которые они собирались делать в свободное время в период полярной зимы. Они ещё не знали, что у них не будет ни одного свободного часа, чтобы заниматься этими моделями.

Арт Дифриз, как и многие в Мак-Мердо, был «кантри-бой», то есть сыном небогатых родителей из какого-то маленького дикого местечка в предгорьях Скалистых гор. Он тоже вырос на ферме, с детства умел обращаться с топором и любил чинить любые моторы и все железное, вращающееся и испачканное в масле. Глядя на него в эти моменты, казалось, что напрасно он пошёл в биологи. Его дело — менять гусеницу вездехода и заставить работать непослушный замёрзший двигатель или часами с помощью плоскогубцев и кусачек терпеливо делать из проволочной сетки верши и другие западни для рыбы. Целые рулоны этой сетки Арт привёз с собой в Мак-Мердо. Вся эта часть работы нужна была Арту и его коллегам для того, чтобы вылавливать из моря и помещать в огромные аквариумы рыб, морских звёзд, каких-то странных морских пауков и червей. Но и аквариумы требовали постоянного глаза и рук. Главное при этом заключалось в поддержании постоянной температуры воды, равной температуре воды моря подо льдом, — минус 1,8 градуса. И кроме того, вода аквариума должна была быть всегда свежей.

Конечно, проще всего было поместить аквариум в каком-нибудь домике прямо на морском льду и соединить его двумя трубками с морем под домиком. По одной трубке непрерывно можно было бы накачивать в аквариум свежую воду моря, а по другой её избыток сам сливался бы в то же море.

Один аквариум — «предварительный» так и был сделан. Он представлял собой открытую круглую металлическую ванну диаметром метра два и глубиной почти в метр. Эта ванна была помещена на полу одного из домиков на санях, который был поставлен в заливе на морском льду метрах в ста от берега. С этим аквариумом было все в порядке. Здесь надо было следить лишь за тем, чтобы без перебоев работала помпа, подающая в ванну воду, чтобы не засорялась сливающая трубка да работала соляровая печка, обогревающая домик.

Но ведь большой аквариум нужен был и в самой лаборатории, то есть вдалеке от такого резервуара, как море. Этот аквариум доставлял массу неудобств, так как требовал надёжной работы сложной системы холодильников, поддерживающих низкую температуру воды в аквариуме. Кроме того, очень часто приходилось сменять воду в этом аквариуме: погружать в вездеход огромную полиэтиленовую бочку и ехать к проруби во льду.

Предварительный аквариум служил для хранения «улова», а аквариум лаборатории — для его изучения. Арт задумал серьёзное дело. Он решил выяснить, почему некоторые антарктические рыбы, у которых температура тела практически не отличается от температуры морской воды, не превращаются в лёд, живут в этой воде. Сама вода не замерзает ясно почему: она очень солёная. Ну а рыба? Ведь в крови рыбы содержится намного меньше соли, чем в морской воде, и она, кровь, по всем законам должна была бы замёрзнуть, превратив рыбу в ледышку при температуре минус 0,8 градуса. Ну а вода, в которой плавали похожие на молодых щучек рыбы в аквариуме Арта, была на целый градус холоднее.

Тому, кто посмотрел бы на Арта на этом этапе работы, и в голову не пришло бы, что этот человек может заниматься чем-нибудь иным, кроме тонких химических и биохимических анализов и работы со сложным электронным оборудованием для физико-химических исследований.

Трудно сказать, когда во время той долгой полярной ночи Арт впервые предположил: а что, если кровь рыбы не замерзает потому, что в ней есть какой-то ещё не известный науке антифриз, вещество, добавка которого в кровь и снизила температуру её замерзания на целый градус?

Вот для поиска этого вещества и была использована вся сложная аппаратура анализов. Одно стало ясно сразу: если такой антифриз и существует, он должен быть чрезвычайно мощным, так как концентрация его в крови была очень мала. Работа шла в двух направлениях: поиск и попытки выделения антифриза и опыты по изменению температуры воды вплоть до условий, когда бедные рыбки всё-таки превращались в ледышечки.

И вот наконец из крови рыб был выделен ранее не известный тип антифриза, который в двести с лишним раз больше понижает температуру замерзания жидкости, куда он добавлен, по сравнению с обычными, известными антифризами. Оказалось, что этим свойством обладает вещество, которое Арт называл «глинопротеин».

Удивительная эффективность его действия говорила о том, что механизм снижения температуры замерзания при добавке этого антифриза, вырабатываемого организмом рыбок в экстремальных условиях, отличается от общепринятого.

Вся станция радовалась за Арта и насторожённо относилась к равнодушным, а иногда и внутренне недоброжелательным «большим учёным» (прибывшим на Мак-Мердо после окончания зимы), которые поначалу с недоверием слушали рассказ Арта. Но справедливость восторжествовала. Через несколько лет аналогичный тип антифриза был найден в некоторых рыбах северного полушария. Открытие Арта было проверено многими.

А ещё через некоторое время я вдруг снова вспомнил те удивительные дни. Однажды, когда я зашёл в рыбный магазин в Москве, я увидел на прилавке целую груду той самой рыбы, которая плавала когда-то в аквариумах Мак-Мердо и в крови которой Арт нашёл свой антифриз. Я не мог её спутать с другой. Я уже знал, что называется она «ледяная».

— Её ловят где-то в Антарктиде, — равнодушно объяснил продавец.

Мне хотелось рассказать всем, что это за рыба, но я сдержался. То, что нашёл Арт, оказалось важным не только как любопытный факт. Открытие может быть использовано в разных областях. Вот что написано, например, в одной из американских брошюр по этому поводу:

"Возможно, наиболее значительное применение найдёт этот антифриз в технике консервирования холодом. Ведь время сохранности многих сверхмощных современных органических лекарств, а также крови и органов, спермы людей и животных может быть существенно увеличено при понижении температуры, если бы мы могли при этом избежать их замерзания.

Можно представить полезное применение этого антифриза и в сельском хозяйстве. Обнаружение нового антифриза показывает пути, по которым должны идти биохимики, чтобы выяснить, почему одни сорта фруктов и овощей более устойчивы к заморозкам, чем другие. А когда это выяснится, селекционер будет иметь тест, с помощью которого он сможет более надёжно выводить морозоустойчивые сорта. В результате будут сэкономлены огромные средства.

А на академическом уровне наиболее интересен ответ на вопрос: как, с помощью каких механизмов взаимодействует «глинопротеин» с водой или льдом, чтобы даже в очень малых количествах сохранить воду жидкой при температурах, при которых она должна бы быть уже твёрдой по всем существующим теориям…"