Красный снег в Баффиновом заливе
«Досковидные корни в лесах Южной Азии». Эвакуация. Гибрид дизеля и паровой машины. Студент МАИ. Парашютная школа. Занятия альпинизмом. О полетах на ракете. Радостное время завода. Легкоплавкие конусы в огненной струе. Счастливая аналогия и антарктическая экспедиция…
Если бы мне, когда я был еще мальчиком, сказали, что я буду один мчаться ночь на машине через холмы и леса в местах, где играли когда-то звери и дети, описанные Сетоном-Томпсоном, я бы не поверил. Не поверил бы я и тому, что попаду в эти места из снегов и льдов Южного полюса.
Я провел детство в маленьком домике на окраине Москвы. Конечно же взахлеб читал книги Амундсена и Нансена о полярных путешествиях, но все, что там было написано, не возбуждало желания последовать за ними. Уж слишком героически нереальными казались их свершения.
Обычно после школы я садился на трамвай и ехал в Политехнический музей к отцу, который работал там научным сотрудником отдела сельского хозяйства. Он кормил меня обедом в столовой, а потом уходил работать, предоставляя мне возможность ходить по музею одному. Ведь родители не хотели, чтобы я беспризорно болтался на улице, а заниматься со мной им было некогда, они много работали. Мама была учительницей химии в школе и тоже была занята до вечера.
Основное время я проводил конечно же в сельскохозяйственном отделе — в одном из пустынных, редко посещаемых залов, рядом с кабинетом для научных сотрудников, где трудился отец. В этом зале стоял непонятно как туда попавший настоящий комбайн «Сталинец», и за этим комбайном, у стены, было очень хорошо играть в разные игры, читать книги, делать уроки или лазить по лестнице на верхний ходовой мостик комбайна.
Я любил также ходить в отдел морского флота, где можно было увидеть настоящий скафандр водолаза и различные модели, показывающие работу ЭПРОН. Так сокращенно называлась «Экспедиция подводных работ особого назначения» по подъему затонувших судов и различных сложных подводных работ. Я много читал об этой экспедиции, о ней довольно часто писали в газетах и журналах. Но чтобы быть водолазом, надо быть таким здоровым и сильным. А я считал себя таким слабым и болезненным. Нет, ЭПРОН не для меня, хотя профессия моряка, штурмана дальнего плавания вполне возможна.
Рядом со стендами ЭПРОН и прекрасными моделями разных кораблей в отделе морского флота была выставлена модель каюты штурмана дальнего плавания в натуральную величину. Подолгу стоял я у двери этой каюты, разглядывая узкую койку с высоким бортиком, маленький столик, шкафчики, иллюминатор…
Конечно, моряком быть интересно, размышлял я, но не менее интересно быть авиационным инженером, авиаконструктором, — и я направился в недавно открытый отдел, посвященный Циолковскому. И уже другие мысли овладевали мной. В этом отделе царил космос, ракетоплавание, мелькали имена Цандера, Тихонравова — такие привычные в те предвоенные годы. Заниматься ракетоплаванием, наверное, еще более интересно, чем быть авиаконструктором, ведь, судя по книгам Жюля Верна, после межпланетных плаваний ракеты будут падать в океан, чтобы смягчить удар при посадке, и скорее всего это будет где-нибудь в середине Атлантического или Тихого океана. А значит, после возвращения из полета экипаж ракеты повезут на корабле либо в Африку, либо в Америку, а может — в Европу, и я увижу другие страны.
На этом месте мысли мои обрывались от смущения и стыда на самого себя. Ведь получалось, что вся мечта о ракетоплавании сводилась к тому, чтобы увидеть Африку, Америку или Европу. Я был недоволен собой.
Желание увидеть другие страны появилось у меня после того, как мне попались в руки два толстых, с золотыми переплетами тома под названием «Жизнь растений». Автором их был А. Кернер. Книги эти были приложением, рекомендуемым для изучения биологии в гимназиях, и изданы были еще в начале века. Рисунки самых фантастических деревьев, плодов, листьев, корней потрясли меня, и чем больше я листал многочисленные страницы этих томов и рассматривал красочные акварели тропического леса на Цейлоне или эвкалиптовые рощи в Австралии, тем сильнее хотел хоть раз в жизни увидеть все эти места. Не людей, не города, не животных даже. Нет, только эти растения мечтал я увидеть хотя бы раз. Особенно врезались в память три картинки. Одна — штриховой рисунок под названием «Досковидные корни в лесах Южной Азии». Там была нарисована нижняя часть ствола мощного дерева, от которого во все стороны, как контрфорсы, отходили как бы поставленные на ребро черные доски — корни дерева. Там, где эти доски упирались в дерево и превращались в ствол, они вылезали из земли больше чем на метр. На одну из таких «досок» облокотился полуголый туземец. Как мне хотелось хотя бы раз дотронуться до такой доски и так же облокотиться на нее.
Две другие картинки были цветные. Одна из них под названием «Красный снег в Баффиновом заливе» была написана акварелью. Свинцовое северное море, подкрашенное золотом и красной киноварью, струящимися от наполовину спрятанного в тучах низкого солнца. Полный штиль, но зыбь на блестящем море тяжелая. Повсюду из моря торчат отполированные зубы островов-рифов с плоскими, как бы срезанными вершинами. А на склонах этих невысоких островков лежит снег с мазками красного в разных местах. Это были особые, живущие в снегу водоросли. И над всем этим на фоне желтого неба — темная полоска каравана больших птиц…
Ах, как много думал я об этих островах, фантазировал, как добрался туда художник и что он испытал при этом!
Вторая цветная картинка была тоже нарисована акварелью и называлась «Сольданелли в снегу Альп». На ней на фоне горных пиков был изображен край тающего снежного поля, спускающегося с гор. А на переднем плане нежные фиолетовые цветочки — колокольчики на тоненьких ножках, как бы проткнувшие самый край уже тонкого, тающего снежника. Это, по-видимому, и были сольданелли. Контраст снега и нежной зелени и еще более нежных цветов… Неужели и такое возможно в Альпах, которые я никогда не увижу? Как, наверное, счастливы те, кто имел возможность увидеть все это. Но, к сожалению, достигнуть этого можно только одним способом — полететь на ракете. Для этого надо попасть в Африку, Америку. И только после того как твоя ракета упадет в океан, тебя вытащат и повезут на корабле к недостижимым другим способом берегам.
«Но ведь ракеты начнут летать с человеком не раньше, чем в следующем столетии. Я не попаду в их экипажи — буду слишком стар или умру, — говорил я себе. — Забудь об этом. Ведь можно стать инженером, авиаконструктором. Это тоже очень интересно!»
Такие мысли приходили на ум не только потому, что я был глуп, но и потому, что из газет, книг и радио казалось, что все должны стать или авиаконструкторами, или эпроновцами, или капитанами дальнего плавания, или хотя бы пограничниками.
Время шло, я старательно занимался в авиамодельном кружке, стал инструктором авиамоделизма. После окончания восьмого класса поехал на летние каникулы работать инструктором авиамоделизма уже в пионерский лагерь.
Во время Великой Отечественной войны наша семья эвакуировалась на восток. Две недели езды в теплушках и на палубах речных пароходов — и я уже шагал со своей матерью и братом по пыльной дороге за телегой с вещами, которая уводила нас от берега реки Камы, по которой мы приплыли, в глубь неизвестной страны под названием Башкирия. На другой же день, забыв все свои болезни и слабое здоровье, я уже отправился с колхозниками той деревни, куда нас поселили, на уборку сена на дальние луга и вернулся в новый дом еще через две недели другим человеком. Время слабого здоровья навсегда ушло в прошлое.
Может, я и остался бы работать в колхозе, но ведь я же считал себя будущим инженером, а рядом была машинно-тракторная станция, МТС, как называлась она тогда. Я пошел в МТС и сказал, что хочу работать с машинами. Узнав, что я окончил восемь классов — огромное по тем временам для того места образование, — мне предложили стать учетчиком тракторной бригады: измерять каждый день, сколько гектаров вспахали или убрали трактора, вовремя выписывать, получать и привозить к машинам горючее и масла.
Для этого у меня была телега с лошадью и возчик — крепкий старик с бородой клином, как у кулаков в кинофильмах про вредителей. Много часов провели мы с ним вдвоем, с глазу на глаз, сидя на соломе с края телеги, которую не спеша везла по пустынной дороге наша лошадь.
— Да, товарищ москвич-комсомолец, скоро кончится советская власть, придет немец, и висеть тебе на веревке. Кххх! Не страшно? — участливо говорил старик-«вредитель».
Но большей частью старик рассказывал просто о житье в их деревне или расспрашивал про Москву. Однажды он узнал, что у нас дома сохранился еще от Москвы сахар, и начал просить, чтобы я принес ему хотя бы кусочек для внуков. И я узнал, что никто в их деревне ни разу не видел сахара со времен победы советской власти над нэпом. Вот так мы и возили бочки с керосином и соляром в полевой стан тракторной бригады всю первую военную осень.
Старик и я стали постепенно друзьями, и я от него узнал многое. Узнал я со стыдом, что я «барчонок, живущий, как и его мать и все городские, за счет соков крестьянина», — в этом был убежден старик. Узнал я, что в лесах окрестных там и сям «водятся дезертиры» и что есть места, куда местные жители носят и прячут хлеб и картошку, чтобы эти «несчастные люди» — так называл их старик — могли бы утолить свой голод. Иногда старик останавливал телегу в лесу и уходил туда с мешком картошки, а обратно возвращался с пустым мешком. Все это было так необычно для меня, ведь когда я ночевал дома, я слышал от мамы другие речи. О том, что собирается новая облава на проклятых дезертиров. И о том, что она, как активистка и член партии, тоже пойдет в цепь этой облавы. И что у некоторых будет оружие и разрешено в дезертиров стрелять. Я слушал и молчал. Я никогда почему-то не рассказывал никому, о чем я беседовал, говорил со своим стариком-возчиком-вредителем. Я как-то интуитивно почувствовал вдруг, что хотя мама и права, но прав по-своему и старик.
Пришла зима, трактора вернулись на широкий двор перед мастерскими МТС, возить стало нечего, и я пошел в местную школу. Но ведь я хотел работать с машинами! Поэтому я засел и за другие, не школьные книжки и сдал в МТС экстерном экзамены на звание тракториста. Местные ребята, а особенно девушки, окончившие курсы трактористов и тоже готовившиеся стать ими, смотрели на меня как на сумасшедшего:
— Добровольно идти в трактористы? Хотеть такой трудной и грязной работы, связанной все время с жизнью вдалеке от дома в разных концах района? Да ведь у нас на курсы трактористов идут только принудительно. Разнарядку дают на каждую деревню. Вот мы и учимся на тракториста. А добровольно?..
В следующую весеннюю посевную кампанию я уже крутил руль своего неуклюжего трактора с огромными зубчатыми задними колесами и не раз вспоминал, как правы были те парни и девушки.
Пришло лето, благодать. Но тревожное это было лето. Война продолжала лишь набирать силу. Наши армии на Украине продолжали отступать. Началась битва за Сталинград.
Однако я, молодой человек, мне было уже шестнадцать с половиной, работал с удовольствием. Иногда даже думал: как хорошо сделать сельское хозяйство своей профессией, как родители когда-то. Но я гнал от себя эти мысли: «Нет, нет. Никогда. Забудь об этом…»
Однажды я со своим тракторным отрядом приехал в «родную» деревню. Деревню, где жил я с мамой и братишкой первый месяц после того, как мы шли за телегой с вещами прошлой осенью. Я со сменщиком получил распоряжение: перепахать поле, засеянное гречихой, для того чтобы на месте гречихи посадить озимые.
Гречиху мой же отряд, я сам посеяли здесь с таким опозданием, что к моменту, когда нам велели перепахать поле, она была еще просто густой зеленой травой, зерна еще не было.
Я удивлялся, возмущался, как комсомолец, но бригадир объяснил мне, что в своих отчетах в район начальство отрапортовало, что гречиха эта посеяна уже давно, и даже уже убрана нашей бригадой, мной самим, которому за эту работу уже записали трудодни, и в связи с этим поле это должно быть теперь перепахано для посадки новых культур и ничего поделать уже нельзя…
Вся деревня уговаривала трактористов. Сам председатель колхоза уговаривал подождать со вспашкой хоть несколько дней. Тогда они косами скосят эту гречиху хотя бы на сено. Я знал председателя этого колхоза. В его доме я жил первые дни эвакуации. Потом он ушел в армию, вернулся с пустым рукавом, и его сделали председателем. Наконец председатель уговорил начальника тракторной бригады подождать пахать и разрешил всей деревне косить гречку себе, кто сколько скосит.
Все так старались. Скосили уже половину. Но приехал уполномоченный из района и велел всю эту скошенную траву собрать вместе и считать колхозной, а трактористам пахать не задерживаясь. И под плач и проклятия женщин я начал вспахивать зеленую сочную будущую гречиху. Потом мы уехали в другую деревню, и я не узнал, что председатель не послушался уполномоченного и раздал-таки скошенную траву колхозникам. А через неделю приехал милиционер и арестовал его. И получил бывший председатель восемь лет тюрьмы «за разбазаривание колхозного добра». Все это я узнал значительно позднее от безутешного сына председателя, мальчика лет двенадцати. В конце разговора он попросил меня починить ему старую отцовскую одностволку, сказал, что будет ходить на охоту, поддерживать мать вместо отца. А еще через несколько дней я узнал, что сын посаженного в тюрьму председателя застрелился из починенного мной ружья. С этим выстрелом ушла у молодого тракториста и любовь к земле, и мысли о сельском хозяйстве. И я твердо сказал себе, что в будущем я никогда не буду по своей воле работать в колхозе. Никогда.
Уже в конце лета того, 1942 года, ремонтируя свой злополучный трактор, я получил такую травму глаза, что пролежал почти месяц в военном глазном госпитале в городе Уфе. Эти два события — посев, а потом уборка несуществующей гречихи, последовавшее за этим ужасное наказание председателя колхоза, еще более ужасная смерть его сына и травма глаза, заставившая меня бросить трактор и вообще сельское хозяйство, — изменили ход моей жизни. Трудно сказать — добрался бы я до поездки по интерстейт номер девяносто пять, если бы этого не было. Я не вернулся уже в МТС и во вторую военную зиму пошел продолжать учиться, кончать десятый класс школы.
Состав класса за прошедший год сильно уменьшился. Половина ребят класса, те, кто был на год старше меня, ушли в армию. Теперь следующий призыв будет уже для оставшихся.
Несмотря на войну, на то, что почти половину учебного времени оставшиеся мальчики десятого класса проводили в маршировании с песнями и без песен, учебных штыковых боях, рытье окопов, ячеек для одиночного бойца и в изучении других военных дисциплин, у меня, как и у моих друзей, оставалось время на мечты. Каждый из нас, мальчиков, объединившись в маленькие кружки, жил напряженной интеллектуальной жизнью. В моем кружке нас было трое. Один из друзей строил планы политических преобразований страны. Отец его, местный крупный партийный деятель, был арестован в 1937 году и погиб в лагерях, по-видимому, за «длинный язык», но это ничему не научило его сына. Второй друг — прекрасный механик, изобретатель и золотые руки — все свободное время тратил на придумывание и изготовление самодельных пистолетов, которые мы иногда сообща испытывали в местной роще. Ну, а я по-прежнему мечтал стать инженером, только акцент сместился с самолетов, которые казались недосягаемыми, на моторы, самодвижущиеся экипажи. Прошлое тракториста давало уже знать, да и будущее было определено. Ведь меньше чем через год мы пойдем в армию. И конечно же я, тракторист, буду танкистом. Всех моих друзей по тракторной бригаде брали в танкисты. Ну, а раз я кончу к тому времени десять классов, я пойду в танковое училище, а потом…
Ах, как не хотелось никому из нас думать о том, что будет потом. Ведь все мы были деревенские мальчишки, а все мужчины, которые уходили из окрестных деревень и сел, почти никогда не становились формальными героями. По своему образованию, опыту большинство из них годилось только для пушечного мяса, для передовых линий, линий огня в качестве простых солдат — стрелков, связистов, артиллеристов. Поэтому в это глухое село, на третий год войны, взамен тех, кто ушел на призывные пункты, приходили назад лишь похоронки или искалеченные, обозленные обрубки, кричащие, когда выпьют: «Измена! Командиры нас продали!» И поэтому в этом селе не считалось хорошим тоном радоваться, если тебя возьмут в армию. Когда надо — тебя и так возьмут.
Я не думал о том, что будет со мной дальше того, что я конечно же стану танкистом. Мне и моим друзьям хотелось бы, конечно, дожить до конца войны. Сидя где-нибудь вместе, мы, три друга, если касались войны, то мечтали, что каждый из нас совершит что-нибудь геройское, но не будет убит, а будет ранен к это даст ему возможность вернуться домой, дожить до конца войны и посмотреть, что же будет потом. Поэтому иногда мы даже обсуждали разные раны, чтобы решить в душе, куда лучше быть раненым, чтобы увидеть это «потом». Не жить в нем — а именно увидеть. Но думать так далеко было бесполезно, ведь, скорее всего, из нас никто не доживет до конца войны. И как цветы, которые в тундре успевают вырасти и отцвести за несколько теплых дней, так и мы горели каждый в своем. Я теперь упивался книгами о моторах, всем, что смазано маслом и вращается, и о творцах этих машин. Как оказалось много книг об этом в местной библиотеке! Больше всего я любил теперь книги Льва Гумилевского «Творцы паровых турбин», «Рудольф Дизель», «Генрих Отто». И, думая об изобретателях и создателях всех этих машин и трудных судьбах их и их детищ, особенно о Дизеле — человеке и дизеле-моторе, мне вдруг показалось, что и я придумал новую машину.
Двигатель Дизеля работает за счет того, что воздух в его цилиндрах сжимается до очень высокой степени сжатия и нагревается при этом за счет сжатия до высокой температуры. После этого в цилиндры впрыскивается топливо, которое воспламеняется благодаря этой температуре, повышает температуру газа в цилиндре, и этот горячий газ толкает поршень, крутит вал мотора. При этом цилиндры мотора охлаждаются водой, чтобы отводить от них избыток тепла. Но ведь избыток тепла можно отвести и другим способом, не охлаждать Цилиндры водой, а дать им посильнее нагреться и через несколько оборотов вала впрыснуть вместо топлива воду. Вода испарится, забрав тепло от стенок цилиндра, и следующий «рабочий ход» поршень сделает уже как поршень паровой машины. Получится гибрид дизеля и паровой машины, который будет очень экономичным…
Незаметно пришла весна 1943 года. Выпускные экзамены, а потом — неожиданная свобода. Делай что хочешь, отдыхай, все равно уже скоро армия и война. Правда, отдых был неполным, нас, ребят, окончивших школу, послали работать грузчиками на пристань. На складах пристани скопились тысячи мешков гречки, но эти мешки кто-то должен был переносить и укладывать в трюмы барж и теплоходов, останавливающихся здесь. Вот мы и бегали по доскам на баржу и обратно: у каждого надет и застегнут на все пуговицы старый стеганый как бы жилет — куцая телогрейка без рукавов, а на спине этой телогрейки вшита прочно поперек всей спины деревянная полочка под названием «подушка». На складе, на берегу, каждый чуть наклонялся вперед, и двое других клали на «подушку» на его спине тяжелый мешок гречки или муки. И беги скорее на баржу, там, внутри ее трюма, тебе покажут, куда свалить осторожно мешок.
И вот в это-то время один из пароходов привез на пристань моего отца. Он приехал на несколько дней в отпуск и привез мне разрешение на проезд к месту постоянного жительства в Москву.
— Я хотел бы, чтоб ты вернулся в Москву сейчас, не дожидаясь, когда это сделают твоя мама и младший брат. Дело в том, что Московский авиационный институт, о котором ты мечтал когда-то, объявил о приеме студентов-юношей, окончивших десять классов школы, и о том, что каждый, кто будет принят, получит отсрочку от призыва в армию до конца учебы.
Странно, странно для меня, ставшего обыкновенным деревенским мальчиком, звучали слова моего столичного отца. Они не возбуждали радости. Скорее смущали. Отец понял это: «Что же ты молчишь. Собирайся в Москву. Пропуск действителен всего несколько дней. Билеты в Москву у меня в кармане».
Голова закружилась.
Москва! Дом, где вырос. И даже возможность учиться, хотя в это поверить нельзя. Что-то там не так. Но с другой стороны — все мои друзья здесь. И уехать от них, у кого нет пропусков в Москву, — это в какой-то степени предательство. Хотя почему? Я просто москвич, возвращающийся домой. Я ведь не виноват, что я москвич.
Два дня, пока можно было еще ждать, я все колебался, думал, думал, как поступить. На третий день отец увез меня на железнодорожную станцию. Прощай, Башкирия. Прощайте, любимые школьные друзья.
Вот так случилось, что все в жизни внезапно изменилось. Я вернулся в Москву и, съездив в МАИ, увидел вдруг тысячи и тысячи юношей, сдающих документы для поступления, и сам тоже подал свои документы и был принят в студенты факультета авиамоторостроения. Казалось, что до осуществления или хотя бы выяснения возможности работы гибрида дизеля и паровой машины рукой подать.
Учиться в МАИ оказалось гораздо труднее, чем я предполагал, особенно на первом курсе, после которого почти половина студентов была отчислена за неуспеваемость. Свободного времени не было ни секунды. Раз или два я пытался сходить на кафедры двигателей, рассказать о своей идее. Но у преподавателей — крупнейших специалистов по моторам, видно, тоже не было времени, они слушали меня удивленно, спрашивали, с какого я курса, и настоятельно советовали отложить идею на пять лет, до дипломного проекта, а пока — не думать о ней.
На втором курсе учиться стало легче, но времени в основном хватало лишь на учебу. Раз как-то я увидел объявление о том, что парашютная школа МАИ приглашает студентов в число курсантов. Против такого предложения я не мог устоять и тут же записался в парашютисты. Со страхом прошел «строжайшую» медицинскую комиссию и через месяц тренировок в «парашютном классе» поехал со своими новыми друзьями в электричке на подмосковный аэродром для того, чтобы сделать свой первый прыжок с самолета По-2. Как тогда я жалел себя: вот дурак, влез в это дело и теперь не знаю, останусь ли в живых. Правда, через пару часов я уже был в состоянии эйфории после первого прыжка и готов был тут же прыгать еще и еще.
К концу учебы на втором курсе закончилась война, и в МАИ стали привозить новую трофейную технику. И вдруг оказалось, что поршневые самолеты и двигатели устарели. На повестке дня стояли ракетные двигатели и реактивные. Наверное, под влиянием этих идей студенты старших курсов Московских авиационного института и университета и Высшего технического училища имени Баумана организовали студенческое научно-техническое Общество по полетам в стратосферу и космос на ракетах. Но тут мои интересы устремились совсем в другую сторону. Однажды, когда нормальная мирная жизнь уже входила в свои права, я увидел вдруг объявление о создании секции альпинизма. Даже глазам своим не поверил. Неужели и такое возможно? Неужели можно вот так прийти по объявлению на занятия и со временем увидеть настоящие горы, ледники. Вспомнилась сразу, казалось, забытая картинка из книги «Жизнь растений»: нежные неземные фиолетовые колокольчики — сольданелли — на фоне заснеженных гор. Неужели мечта может сбыться и я увижу все это?
Конечно же я записался и в эту секцию и стал ходить по вечерам на тренировки два раза в неделю: бегал и прыгал со всеми до тех пор, пока, казалось, еще шаг, и упаду от усталости. Ездил за город в походы по воскресеньям и всю зиму, по совету тренера, гордо ходил без перчаток, чтобы руки не боялись холода. На следующее лето я наконец попал в горы. Они покорили, потрясли меня.
Ну, а занятия в летной секции студенческого общества также продолжались, и я вместе с другими ее членами начал тренироваться для полетов в стратосферу в барокамере Первого медицинского института, что стояла тогда в одном из корпусов Первой Градской больницы, где-то у самой ограды Центрального парка культуры и отдыха имени Горького.
Барокамера. Проверка реакции гашением вспыхивающих стрелок, направленных вправо и влево. Длительное пребывание «на предельной высоте», а потом стремительные «спуски», когда в уши, казалось, воткнули карандаши, которые кто-то давит, стараясь порвать барабанные перепонки. Проверка на себе различных лекарств, вроде японского лимонника, стимулирующего сохранение работоспособности «на высоте», или других средств, использовавшихся для стимуляции организма японскими камикадзе, летчиками-смертниками. Правда, когда мы ехали после таких «тренировок» в МАИ, нас качало, а на лекциях мы не понимали ни слова. Я не знаю, прошел ли кто-нибудь из нас весь курс этой подготовки. Некоторые сходили с дистанции по болезни: воспаление среднего уха, боли в сердце. У кого что. Другие проваливали экзаменационную сессию. Я был в числе последних. И однажды декан сказал мне, что если я провалю еще один экзамен, то буду отчислен из института, а пока меня лишают стипендии. И тут я своим тупым — после средств, используемых камикадзе, — умишком понял: перетренировался!.. И прекратил поездки к парку культуры… Отсутствие стипендии было восполнено ночными разгрузками вагонов на Рижской-Товарной.
Когда через несколько месяцев я вернулся в тихий корпус у Первой Градской — все было кончено. Врач-полковник, который тренировал нас, уже там не работал. Никто ничего не знал. Летная группа для полетов в стратосферу и космос перестала существовать. Говорили, что врач попал под суд. Оказывается, нам полагался какой-то особый «высотный» паек. Но мы никогда не видали его, и это было чьей-то ошибкой. Жалко, что все так кончилось. Нам ведь не нужен был паек, мы ведь по ночам разгружали вагоны, а за это хорошо платили картошкой.
Думая о событиях того времени сейчас, я считаю, что ошибки врача-полковника, может, и не было. Летная секция наша распалась по другим причинам, о которых мы тогда, конечно, и не подозревали. Шел 1947 год. Он был началом того периода резкого увеличения секретности, закрытости, который позднее стали называть эпохой «холодной войны». И конечно же свободные и открытые занятия ракетной техникой к космонавтикой в духе Общества по полетам в стратосферу стали первой жертвой этой войны. Это была первая причина. Ну, а о второй я узнал только недавно, из книги Владимира Губарева «Восхождение к подвигу». «В этот период группа ракетчиков во главе с М. К. Тихонравовым работала над проектом ВР-190 полета в космос на ракете (без выхода на орбиту вокруг Земли)… Для практического осуществления проекта ВР-190 группа проделала большую исследовательскую работу по обоснованию возможности надежного спуска человека с высоты 190–200 километров при помощи специально оборудованной высотной кабины, впоследствии названной ракетным зондом». К сожалению, в книге В. Губарева были и такие слова: «Было известно, что эта группа со своим проектом ВР-190 обращалась в ряд организаций, но не получила поддержки». Вот, оказывается, чем мы занимались в своем Обществе и вот почему все вдруг прекратилось!
Трудный был этот период для меня. Мечту о ракетоплавании пришлось оставить. Учеба в институте была запущена. Проект гибрида дизеля с паровой машиной никого не интересовал.
Все это вызвало бурную реакцию в моей семье. В результате я заявил родителям, что не нуждаюсь в их помощи и могу жить финансово самостоятельно. Но для этого надо было заняться разгрузкой товарных вагонов по ночам уже на систематической основе. Трудности, усталость, которые я испытывал, разгружая по ночам вагоны и стараясь не отстать от своих новых друзей, и перекрывали все, что я испытывал во время занятий альпинизмом. И я разочаровался в альпинизме, который вдруг стал казаться мне несерьезной игрой богатых баловней судьбы в сравнении с тем, что я делал, зарабатывая себе на жизнь.
На следующее лето я уже не поехал в горы и решил серьезно заняться авиацией.
И вот пришло время, когда я получил одновременно и диплом инженера, и пилотское свидетельство, но не пошел по «летному» пути. У меня не хватило чувства, что это моя дорога. Ведь она была такой необычной!
Меня распределили в опытно-конструкторское бюро, туда, где главным конструктором был Архип Михайлович Люлька — изобретатель первого в СССР реактивного газотурбинного двигателя. Он предложил свой двигатель еще перед войной, но его предложение затерли, забыли о нем и вспомнили только тогда, когда в самом конце Отечественной войны на фронте появились первые немецкие истребители с двигателями того типа, который предложил когда-то теперешний Главный.
Итак, я стал инженером-конструктором авиационной техники. Жил чертежами и грохочущими на испытаниях двигателями и был счастлив. Но однажды я вдруг узнал от друзей-альпинистов, что можно поехать с ними снова в горы, в альпинистский лагерь, что это будет «спортивная школа» и что поэтому, восхождения будут серьезными и такого типа, о чем мечтает каждый, кто когда-либо побывал в альпинистском лагере.
Я провел в составе этой спортивной школы сначала одно удивительное лето, потом второе. То второе лето не было для меня удачным. Сезон начался с ужасной холодной ночевки, когда мы сидели без палатки всю ночь на свернутой веревке на заснеженной скальной «полочке», свесив ноги в пропасть, а на следующий день пришли в лагерь уже со спасательными отрядами. И так пошло и пошло — все лето какие-то чепе, надрывы. А когда я вернулся обратно, оказалось, что со мной что-то случилось. Я начал болеть. Меня мучили постоянные простуды, головные боли. Прошло больше года, прежде чем я пришел в себя после надлома в горах.
За это время я прочитал много книг, которые раньше, когда я горел только своей работой, мне было некогда читать. И одна из них была «Жизнь во мгле» Митчела Уилсона — книга об ученом-атомщике Америки. И тут я понял, что должен снова пойти учиться. Мои институтские знания стали казаться мне просто смехотворными. Я поступил в аспирантуру: сдал экзамены, и меня приняли в лабораторию одного из институтов Академии наук СССР, которая занималась изучением процессов теплообмена. Моим руководителем стал профессор Евгений Васильевич Кудрявцев. Полтора года, почти каждый день, до глубокой ночи сидел я в библиотеках, занимался теорией, учился, и наступил день, когда я сдал кандидатские экзамены. Ну, а потом началась гонка эксперимента. Казалось, всем вдруг стало интересно узнать, что станет с конусом из легкоплавкого материала, если его вставить в горячий сверхзвуковой поток…
И тут я неожиданно для себя вдруг вернулся к ракетам, от которых, казалось, отошел безвозвратно. Ведь плавление легкоплавких конусов в горячем сверхзвуковом потоке моделировало разрушение головных частей ракет, возвращающихся на землю после полета в космосе и сгоравших, разрушающихся как метеориты, не долетающие до Земли.
Я стал ездить в одно опытное конструкторское бюро, где неизвестный тогда миру инженер Королев создавал свое «изделие» — так тогда называлось то, что там делалось. Там я начал повторять свои опыты уже на экспериментальной базе этого НИИ, и мои модели были уже не маленькие штучки толщиной с карандаш, а огромные, в сотни килограммов весом, конусы и цилиндры, которые ставились у самых раструбов тоже огромных сопел ракетных двигателей в ожидании, когда после длинного, похожего на пароходный, предупреждающего всех об опасности гудка вдруг раздастся как бы взрыв и разверзнется на несколько минут страшным грохотом и ослепительным пламенем темнота за толстым, зачерненным пуленепробиваемым стеклом бункера, где мы все стояли.
Но всем хотелось, чтобы перепад между температурой огненной струи и температурой плавления или испарения материала модели был бы побольше, а температуру огня увеличивать было нельзя. Она и так была уже около трех тысяч градусов. И тогда вдруг возникла идея сделать модели с очень низкой температурой плавления, не из стали или алюминия, а из… льда. Обычного льда. Вот тут я снова вернулся к тому, что, казалось, уже тоже ушло, — к альпинизму, точнее, к книгам, купленным в период занятия альпинизмом, книгам по гляциологии, то есть науке о ледниках и природных льдах, начал ездить в библиотеку, чтобы просмотреть все, что по этому поводу написано.
Ведь казалось, что в гляциологии, которая существует так давно, вопросы таяния льда под теплыми потоками воздуха или воды уже решены. Но оказалось, что это совсем не так…
Трудно сказать, как шли бы дела молодого кандидата наук, но вдруг газеты запестрели статьями и фотографиями о том, что Советский Союз посылает большую экспедицию в… Антарктиду для исследования до сих пор загадочного шестого континента. «Эх, если бы можно было применить свои знания для исследования машины Земли, ее ледяной южной шапки — Антарктиды», — подумал я. Сразу вспомнились книги Амундсена и акварели из «Жизни растений».
То, что такая поездка не только удел каких-то неведомых героев, но и обычных людей, мне стало ясно после того, как в Антарктиду поехал мой коллега по лаборатории. Это вдохнуло и в меня надежду: «Я должен вырваться из мира, ограниченного проходными многочисленных учреждений, в мир, где светит солнце и сверкают снега и море». И я занялся изучением гляциологии, теперь уж с акцентом на ледниковый покров Антарктиды. И вдруг обнаружил, что математическая форма уравнений переноса тепла и холода в толще огромного антарктического ледникового покрова в точности такая же, как и уравнений переноса тепла у плавящейся головной части королевских «изделий», входящих в плотные слои атмосферы. А это значит, что можно предложить найденные аналогии для исследования ледникового покрова Антарктиды!
Самым для меня удивительным оказалось, что, когда я предложил свои идеи в качестве основы для комплексного изучения теплового режима огромной ледяной шапки Антарктиды, они были приняты, а сам я — их автор — был зачислен в зимовочную часть антарктической экспедиции и в декабре 1958 года вместе со своими новыми друзьями уже стоял на борту теплохода, отправляющегося к Южному полюсу.
В дебрях полярной ночи
Первая зима и «белые грибы» Антарктиды. На вторую зимовку — к американцам. С открытым сердцем! Праздник середины зимы. «Мы смеемся потому, что нам нельзя плакать». Бутс и чаплан. Возвращение и рассказ о шельфовом леднике Росса. Снова протрубила труба…
Итак, я отправился на полтора года на зимовку в Антарктиду — изучать тепловой режим ледникового покрова с помощью методов, которыми пользовался в своей технике. Правда, меня сначала влекла не так сама зимовка в Антарктиде, как возможность увидеть по дороге туда и обратно Европу, Африку, может быть, другие страны. Но странное дело: несмотря на то что, живя в Антарктиде, мы часто ругали ее последними словами, когда я вернулся, то через некоторое время почувствовал, что год с лишним жизни и работы на шестом континенте вспоминался как самое лучшее, наиболее плодотворное для меня время. Оно заслоняло собой не только посещение Европы и Африки, но и все, чем я занимался и что видел раньше. Я вернулся было на старое место работы, но то, что я там делал, уже не интересовало меня. Я думал только об Антарктиде, написал несколько статей, и их неожиданно хорошо приняли и в СССР, и в других странах. Ведь мне удалось сделать что-то похожее на открытие, показать, что под толстейшим ледяным панцирем Антарктиды идет непрерывное таяние льда. Находки такого типа тогда было делать легко. Слишком много «белых грибов» науки еще росло тогда под ногами.
Однажды пришло письмо из Мельбурна от одного из руководителей австралийской антарктической программы. Он сообщил, что читал мою статью о таянии под Антарктидой и она ему понравилась. Ах как я был горд этим письмом!
Вот так я незаметно для себя стал специалистом по ледникам — гляциологом, сначала по любви, а потом и по профессии. Я перешел работать в Институт географии Академии наук СССР, где мне предложили должность старшего научного сотрудника в отделе гляциологии.
Это было время — начало шестидесятых годов, — когда ученые разных стран объединили наконец свои усилия в совместном освоении Антарктиды. Все экспедиции начали работы по заранее опубликованным, часто согласованным научным программам. Более того, начался регулярный обмен: один американский ученый начал ежегодно работать в составе нашей экспедиции, а в свою очередь один советский — в американской. Как раз в это время я занялся расчетами, чтобы выяснить, что происходит под шельфовым ледником Росса — крупнейшей в мире плавающей на море ледяной плитой толщиной в полкилометра и размером с Францию. Результаты своих расчетов, связанных с тепловыми процессами (таянием и намерзанием льда) под этим удивительным ледником, я сообщил на заседании специальной комиссии по исследованию Антарктиды при президиуме Академии наук СССР. При обсуждении моего доклада кто-то из членов комиссии спросил вдруг, не хочу ли я поехать поработать годик возле этого ледника или на нем самом. Оказалось, что комиссия в то время искала очередного кандидата для участия в американской антарктической экспедиции в качестве советского обменного ученого. Ведь главная американская антарктическая база — станция Мак-Мердо — находится совсем рядом с шельфовым ледником Росса, и конечно же раз надо посылать кого-то к американцам, так лучше того, кто этим уже занимается.
Так я, слегка напуганный своим собственным шагом, отправился на вторую зимовку в Антарктиду. И в этот раз я провел в Антарктиде более года. Мне действительно удалось поработать на шельфовом леднике Росса, удалось получить новые данные о процессах таяния-намерзания у его дна на границе с таинственным подледниковым морем. Но главным оказалось то, что я был единственным «настоящим русским» среди двух сотен американцев, из которых к тому же только десять человек были учеными, а остальные — просто моряки и летчики американского флота, которые в то время обеспечивали работу американских ученых в Антарктиде. И ни один из них не понимал ни слова по-русски, а мой английский был весьма плох. А кругом полярная ночь, многомесячная изоляция маленького коллектива от всего остального мира: ни писем, ни кораблей. Но это была хорошая школа. Ведь о чем говорят друг с другом оказавшиеся на чужбине мужчины? Конечно же о покинутом ими доме и близких. Поэтому я стал рассказывать им о «своей России», а они мне — о «своей Америке».
Пожалуй, то время стало поворотным для меня, хотя я еще и не знал об этом. Но именно тогда, в первые дни зимовки на Мак-Мер до, я внезапно оказался один среди говорящих на непонятном мне языке улыбающихся мужчин — загадочных жителей не менее загадочной Америки, — почти каждый из которых (я чувствовал это) смотрел на меня широко раскрытыми глазами в наивной попытке понять на моем примере остальных русских, а вместе с тем странную и опасную, как им казалось, великую страну, из которой я приехал.
Я не обижался за их такое пристрастное отношение ко мне. Ведь я и сам при разговорах с ними пытался ответить себе на вопрос: что же такое Америка и кто такие американцы?
Жить и работать на Мак-Мердо оказалось неожиданно легко. Ведь каждый из нас хотел сделать друг для друга только хорошее. Удивительно, как мы стараемся делать это, когда наши страны дают нам малейшую возможность поступать так, думал я и чувствовал, что так же думают и мои новые друзья.
Находясь в таких условиях, я понял вдруг, что должен забыть все советы типа: «Будь осторожен с иностранцами, а особенно с американцами». И я решил: откроюсь этим людям целиком, всем сердцем, так, как я никогда не пробовал сделать даже у себя дома, буду относиться к ним так, как будто все они такие же хорошие, какими кажутся мне, и постараюсь хотя бы никогда им не врать. И никто никогда не воспользовался моим состоянием душевной открытости, чтобы нанести мне удар, или оскорбить, или, наконец, спровоцировать, опорочить меня перед моей страной, в которую мне предстояло вернуться через год. Жесткие разговоры, взаимные обиды были, но всегда спор шел в открытую…
Уже прошел самый большой из полярных праздников, которые отмечают все полярные станции, — день середины зимы. Если бы было возможно и кто-нибудь из посторонних появился бы там в это время, он нашел бы странную компанию на нашей станции Мак-Мердо. Вот молодые, измученные бессонницей полярной ночи ученые с большими голубыми эмблемами на груди, где написано: «Антарктическая программа США». Вот мужчины в зеленых куртках, со странными, на наш взгляд, капюшонами, отороченными полоской серого с длинным ворсом волчьего меха. По внешнему краю этих капюшонов вшита мягкая проволока, которая позволяет краю этих капюшонов принять любую форму и таким образом лучше защитить лицо от мороза и ветра. Это американские матросы и их офицеры. Но уже давно проволока в их капюшонах поломалась от многочисленных сгибаний и разгибаний. Уже давно красные и зеленые куртки потеряли свой цвет, пропитались машинным маслом, жидкостью гидравлических и тормозных систем, бензином, соляркой и топливом для реактивных двигателей. Уже давно у многих прочный когда-то материал этих курток порвался, задетый об острые железные выступы машин и механизмов, и когда-то белая вата внутренней теплоизоляции курток торчала из прорывов.
И наши лица тоже изменились: большие и малые бороды, усы самых замысловатых, экзотических форм — такие можно увидеть лишь в фильмах о пиратах и разбойниках старых времен, — коротко, по-зековски, подстриженные волосы и глаза с веселым прищуром, через который все чаще проступают тоска и усталость. Вот так выглядели мы во второй половине зимы на станции Мак-Мердо. Мы — это двести сорок солдат и матросов армии и флота США, десять офицеров, десять американских ученых и один «советский русский» — это я.
Со стороны могло показаться, что каждый из нас представляет ярко выраженную индивидуальность. Но это только со стороны. На самом деле мы все стали более похожими друг на друга. Мне кажется, что индивидуальные особенности различных социальных групп и даже наций тоже сильно стираются в условиях зимовки. В начале это были две разные обособленные друг от друга группы: солдаты и матросы — с одной стороны, и офицеры и ученые — с другой. А к середине полярной зимы не было уже большой разницы между двадцатью офицерами и членами научной группы, которые пользовались специальными, недоступными для матросов душевыми и туалетами и проводили время в своей особой, офицерской кают-компании, и двумястами сорока матросами, которые работали здесь водителями, радистами, механиками, строителями, специалистами по ремонту и эксплуатации тракторов, бульдозеров, вездеходов, вертолетов и самолетов, операторами на обычной и атомной электростанциях, дававших энергию огромному сложному одинокому «кораблю в открытом море» под названием полярная станция в период середины зимы. Все знали уже реальную цену друг другу и относились друг к другу только согласно этой цене.
Не было уже большого различия между американцами, оставшимися зимовать на Мак-Мердо, и их гостем, «советским русским», то есть мной. И дело не только в том, что я уже давно ходил в такой же, как у всех, одежде и носил на шее такую же, как у всех, цепочку из титановых шариков, на которой у меня под майкой — американской тельняшкой — висела такая же, как у всех, сделанная из титана пластина с написанной по-английски фамилией и длинным номером, который, по-видимому, много скажет тем, кто найдет ее, если со мной что-то случится.
Постепенно я стал воспринимать все события как «член команды». И когда из Вашингтона пришла бумага о том, что один из наших офицеров получит незаслуженно «плохое» место службы после того, как вернется из Антарктики, я бушевал, и кричал, и ругал вашингтонское его начальство вместе со всеми не потому, что был реальный повод ругнуть «Америку». Нет. Я ругал его так, как ругал бы свое, московское начальство за нехороший поступок против «нас», простых людей, кто делает тяжелую работу у «дна глобуса».
Ведь для всех, кто дожил до середины зимы в Антарктиде, вне зависимости от того, чей флаг висел над станцией до того, как наступила ночь, мир разделился на «нас», тех, кто жил на этом материке и ждал весны и солнечного света в темноте ночи, и жителей всей остальной Большой земли, где каждый день светит солнце и ходят по улицам живые женщины.
Мне кажется, что и Большая земля тоже понимала чувство слитности тех, кто отмечал свой праздник на семидесятых, восьмидесятых и девяностом градусе южной широты. Мне кажется, именно поэтому Председатель Совета Министров СССР, Президент Соединенных Штатов Америки, главы правительств других стран, имеющих свои станции в Антарктиде, 23 июня, в день зимнего солнцестояния Южного полушария, в день середины южнополярной зимы, шлют в Антарктиду длинные телеграммы. И телеграммы эти не адресованы только своей, национальной экспедиции. Они адресованы «всем, кто сейчас зимует в Антарктиде». Сам факт того, что все эти телеграммы всегда возвышаются над национальной гордостью, как бы деля мир на тех кто «там», и тех, кто на Большой земле, знаменателен. Ведь чувства людей в середине полярной зимы так обостряются, что реакции становятся иногда непредсказуемыми.
Итак, шла вторая половина зимы на Мак-Мердо. Изогнув вшитый в капюшон моей парки не сломанный еще остаток проволоки, чтобы закрыть лицо от ветра, я шел из кают-компании в свой жилой домик по протоптанной среди сугробов дорожке. Вот справа большой серый одноэтажный барак — казарма матросов-механиков авиационного отряда. Полярным летом здесь живут десятки людей, а сейчас остались на зимовку только трое. Казалось бы, живи — не хочу, огромное пустое помещение, столько воздуха, располагайся каждый в своем углу, и обычное неудобство зимовщика — жизнь в скученных помещениях, все время на людях — тебе не грозит. Но я-то знал, что жили в этом бараке все трое в одном углу, как можно плотнее друг к другу.
У входа в барак висит большой фанерный щит, на котором местный художник нарисовал в ярких веселых тонах улыбающегося диснеевского Микки-Мауса. Красивая картинка. А под ней кто-то другой сделал надпись: «Мы смеемся, потому что нам нельзя плакать».
А дорожка в снегу шла дальше. Кругом сугробы. Метет поземка, подсвеченная огнями фонарей. И вдруг на одном из сугробов какая-то палка, воткнутая в снег, на ней некрашеная дощечка поперек и что-то написано карандашом.
Подошел поближе, посветил карманным фонариком: «Пожалуйста, не рвите цветы». Потрясла меня надпись так, как будто я нашел здесь живой подснежник. Кто-то, молчаливо и застенчиво улыбнувшись, нашел силы помочь многим. Кто? Кто из моих друзей просил тогда не рвать цветы?
Каких только надписей неожиданных не встретишь во второй половине полярной зимы, каких только неожиданных поступков не совершают люди, какими только неожиданными гранями не поворачиваются друг к другу!
Заточение полярной ночи на станции Мак-Мердо делили и верные друзья наши — собаки. Правда, в тот год у нас были только две собаки: маленькая, вертлявая и ласковая сучка по кличке Шелли и огромный, хотя и молодой, кобель Бутс. Шелли и Бутс были сибирскими, точнее, эскимосскими лайками, привезенными в Антарктиду откуда-то с Аляски, и все переживания их хозяев в середине полярной ночи были им нипочем. Кроме того, они были друзья, пожалуй, даже любили друг друга, и поэтому настроение у них всегда было отличное. Да и как не быть этому, если вся неизрасходованная нежность двухсот с лишним мужчин тратилась только на них. Поэтому не было на Мак-Мердо уголка, который был бы закрыт, запрещен для любознательной, совавшей везде свой нос Шелли и сопровождавшего ее Бутса. В последнее время Шелли стала тяжеловата, и Мак-Мердо уже жил в ожидании маленьких веселых щенков, но вдруг страшная трагедия потрясла станцию.
Пожалуй, любопытство и избалованность тем, что ей все дозволено, погубили Шелли. Она так до конца и не поняла, что, когда люди хотя и ласково, но прогоняли ее с каких-то мест, они часто делали это не по прихоти, а потому что знали: места эти опасные. Пожалуй, только экипаж атомной электростанции имел достаточно силы воли, чтобы не пускать к себе Шелли. Они и сами старались поменьше ходить туда, где висела табличка: «Осторожно — радиационная опасность».
Поэтому, когда над Мак-Мердо внезапно взвыли в темноте сирены и дремавшие на койках одетыми матросы дежурного пожарного звена бросились к своим красным неуклюжим пожарным машинам-цистернам на гусеничном ходу и уже разворачивали их в боевую колонну, а командир захрипел в микрофон, запрашивая штаб, — в это время Шелли спокойно спала в одном из проходов — лабиринтов бараков и складов, откуда ее обычно упорно гнали. Она не знала, что в это время голос дежурного офицера штаба уже гремел через никогда не выключаемую, доходящую до каждого уголка станции систему динамиков: «Учебная пожарная тревога. Горят склады. Всему персоналу остерегаться опускающихся пожарных переборок. При счете „ноль“ они упадут». Офицер досчитал до нуля и надавил на кнопку, загороженную обычно специальным экраном. Тяжелые несгораемые герметические корабельные двери-переборки рухнули сверху, как гильотины, и разделили помещение на ряд пожаро-непроницаемых отсеков. И одна из таких дверей легко убила Шелли.
Вы можете себе представить, как горевала Мак-Мердо. Бутсу было легче. Он не понимал, что произошло. Конечно, он скучал первое время. Но увеличившаяся любовь, даже обожание всех на станции помогли ему перенести утрату. И кроме того, Бутс остался не одиноким. У него, в отличие от Шелли, которая была со всеми ровна, был друг, даже по-собачьи больше чем друг — хозяин.
Все люди на станции, да и сам Бутс, считали хозяином немолодого уже капеллана, или чаплана, как их называют моряки и военные. Дело в том, что на станции Мак-Мердо была церковь, в которой служили даже не один, а два капеллана. Старший чаплан, офицер корпуса капелланов и капитан второго ранга по званию, представлял самую распространенную в США церковь — протестантскую, а капеллан, хозяин Бутса, был всего лишь лейтенант и представлял католиков. Чаплан-протестант был, как и полагается протестантскому священнику, женат, имел двоих детей, у него были мягкие, изысканные манеры, он был «светский» человек. А чаплана-католика, лишенного возможности иметь семью, мы в офицерской кают-компании звали просто Джим. Всю свою любовь он сосредоточил на своей маленькой племяннице, у которой родители умерли. Ее фотографии всегда были с ним, и он всем их показывал. Практически он ее просто удочерил, но видел не часто, большую часть времени она проводила в частных пансионах, которые он оплачивал. Ведь своего дома у чаплана не было, потому что большую часть времени он проводил в плаваниях. Вот и здесь племянницы не было, и ее место в сердце Джима занял Бутс, который платил ему тем же, спал у него в каюте, везде после гибели Шелли ходил за ним и получал свою порцию мяса и костей только из его рук. От остальных своих почитателей, живших в Мак-Мердо, он брал лишь сладкое. Вот таким был хозяин Бутса.
Долгое время у меня с Джимом не было никаких отношений. Среднего роста, с красным, продубленным ветром лицом, на котором выделялись, пересекая его, острые вразлет чапаевские ржаные с проседью усы, Джим казался мне слишком грубым и непредсказуемым. Когда он напивался — а делал он это нередко, — то начинал говорить громко, почти кричать. Приложив руку к седеющему виску, как бы отдавая всем честь, он маршировал гусиным шагом поперек кают-компании, распевая «Марсельезу». Однако при этом переделывал музыкальные фразы этого гимна так, что он звучал как марш гусиного шага, чем-то напоминая немецкие марши второй мировой войны. И в этом состоянии чаплан напоминал мне то фельдкурата Каца из похождений бравого солдата Швейка, то пародию на гитлеровских офицеров. По-видимому, это сравнение приходило на ум не мне одному, и кто-нибудь из офицеров время от времени говорил негромко из-за угла: «Хайль Гитлер, чаплан!»
И после этих слов бедный чаплан менялся. Он с обидой ребенка, почти со слезами на глазах искал того, кто бросил эту фразу, и снова умоляюще убеждал всех, как он ненавидел Гитлера во время войны, как ненавидит все тоталитарные режимы. И кто-нибудь из любителей его проповедей, пытаясь замять неприятность, грустно констатировал: «Опять отец нализался…»
А когда в этом состоянии его глаз падал на меня, он переставал маршировать и отдавать честь и кричал: «Смерш! Смерш!» — и, хохоча, указывал на меня пальцем. И кто-нибудь из почитателей его проповедей повторял грустно: «Отец опять нализался».
Сам я никак не реагировал на эти выходки. Знал, что «вся Америка», включая и всех моих друзей здесь, в Мак-Мердо, увлекалась, читая книгу Иоанна Флемминга «Из России с любовью». Ведь если ее прочитать, то сложится представление, что все, кто едет из СССР за границу, является членами таинственной и грозной советской шпионской организации под названием СМЕРШ. Я прощал все Джиму, зная, что завтра, проспавшись, он придет извиняться. Я зимовал уже-второй раз в этих местах, знал что к чему, поэтому шутил и смеялся, как и все, но дружить с Джимом не мог.
Но со временем полярная ночь доконала меня. Каждого она достает в разное время, в зависимости от обстоятельств. Я почувствовал вдруг, что не могу общаться. Какая-то черная меланхолия одиночества нашла на меня. Казалось бы, выбить ее можно было бы, увеличив число положительных эмоций, общений, разговоров. Но нет. Человек создан так, что в это время уходит в себя и не может помочь себе. И другие не могут помочь ему.
Конечно, каждый думает в этот момент, что у него есть для этого свои, веские причины. Думал так и я, когда перестал смеяться, старался уединиться и не общаться с другими. Незадолго до этого в большой национальный праздник США — День независимости, 4 июля, — начальник станции и мой хороший друг, летчик и капитан второго ранга Дасти Блейдс подозвал меня:
— Мне сказали, что вы привезли с собой из дома свой национальный флаг. Я знаю, как он вам дорог, как хочется иногда повесить его. Мне кажется, День независимости США — хороший день для этого.
Национальный флаг всегда дорог, когда ты долго один и в другой стране, поэтому не удивляйтесь, что я тут же воспользовался советом. Побежал к себе в кают-спальню, вытащил из чемодана маленький советский государственный флаг, приделал его к палке, прибил ее к стене домика, в котором жил, как раз над окном моей каютки. Итак, я поднял свой флаг в Мак-Мердо, а сам радостно пошел обедать. В хорошем настроении шел обратно в подсвеченной фонарями тьме ночного Мак-Мердо. Вот и мой дом, но что это? Флага нет, и мачты-палки тоже. Как будто и не было ничего. Я даже глазам своим не поверил, начал ходить кругами возле того места, где я лишь час назад вешал флаг, прибивал палку. И нашел. Нашел палку-мачту, коротенькие кусочки ее, сломанные, видно, ногами.
И такое безысходное отчаяние навалилось вдруг, оттого что кто-то во тьме ночи украл, может быть, изорвал и истоптал мой беззащитный флаг, обокрал меня. Я собрал зачем-то все куски моего бывшего флагштока, поплелся к себе в лабораторию и просидел там в одиночестве весь вечер. Несколько раз прибегал мой лаборант. Сказал, что мои друзья уже ищут флаг, что уже нашли его и тех, кто сделал это. Он же объяснил мне, что я сам вместе с моим другом, начальником, были не правы, решив поднять советский флаг над Мак-Мердо. Мы забыли в этой проклятой ночи, что Мак-Мердо жила по законам морского корабля. Поэтому государственный флаг США поднимался над ней с восходом солнца, а с закатом спускался. А ведь сейчас уже несколько месяцев нет солнца, и уже несколько месяцев нет никакого флага над станцией. Флаг лежит в сейфе, в штабе, в ожидании солнца. И тут какой-то русский поднимает над американской станцией красный флаг. Было отчего взорваться измученным полярной ночью патриотам звездно-полосатого флага.
На другой день флаг мне вернули, принеся извинения за то, что случилось. Но я уже сломался:
— Уйдите от меня, никого из вас не хочу больше видеть.
В таком состоянии я пробыл на Мак-Мердо несколько дней. Ходил в кают-компанию, в лабораторию, на обед, завтрак, ужин, сухо отвечал на приветствия. Однажды встретил я и Джима.
— Привет! — крикнул мне он громко.
— Привет, чаплан, — ответил ему я, и мы разошлись.
Через секунду он догнал меня.
— Извини, я хочу спросить тебя, почему ты назвал меня чаплан, а не Джимом, как раньше?
— Потому, что ты и есть чаплан, а Джимом называть тебя не обязательно.
— Нет, обязательно, для тебя обязательно. Я тебе друг и радовался тому, что ты мне улыбаешься. И многие чувствуют то же самое. И ты не можешь, не имеешь права быть другим. Ведь ты первый советский русский, которого каждый из нас увидел… И, пожалуйста, называй меня не чапланом, а Джимом. Я ведь твой друг.
Ударив меня грубо по плечу, чаплан повернулся и быстро ушел.
И удивительно, он вылечил меня, как будто вставил снова в меня что-то такое, что сломалось, и я опять начал улыбаться своим друзьям. Так по-новому узнал я чаплана, хозяина Бутса. Но главное о Джиме мне узнать еще предстояло.
Наступил день, когда какое-то новое, почти осязаемое напряжение нависло над нами всеми. Конечно же я узнал об этом последним. Ведь мой английский был еще так плох, что я сам себя в шутку называл «десять процентов». Дело в том, что, как мне рассказали мои друзья-моряки, в американском флоте на уроках тактики, планирования операций их учат: «Вы должны всегда помнить, что, как бы тщательно вы всем ни объяснили задачу, всегда имеется десять процентов людей, которые об этом ничего не слышали и ничего не знают».
— О! Теперь я понял, кто я, — сказал я, когда услышал впервые эту историю. — Я — «десять процентов». Поэтому прошу всех иметь это в виду и вести себя со мной соответствующим образом, не стесняться извещать меня время от времени о том, что вроде бы всем давно известно.
Но этой новости, которая вскоре стала официальной, многие даже и не поверили сперва. Оказалось, что советская и американская антарктические экспедиции где-то на высоком уровне в Москве и Вашингтоне договорились уничтожить всех собак на своих станциях, чтобы эти собаки «не нарушали окружающую среду», не пугали бы пингвинов и тюленей, не разгоняли бы птичьих базаров. И во исполнение этого решения адмирал издал соответствующий приказ, согласно которому Бутс должен быть уничтожен.
Буря страстей поднялась в измученных полярной ночью наших сердцах:
— Нет!
Но что мы могли поделать с приказом адмирала. Сначала капеллан ругал эти «великие державы, которые не могут договориться во Вьетнаме, а тут вдруг пришли к согласию о судьбе несчастного Бутса». Чаплан не отпускал собаку от себя ни на минуту и клялся, что размозжит голову каждому, кто до него дотронется. Роптали и мы, но понимали, что рано или поздно это кончится, не знали только как, когда. И вот в один из дней чаплан пришел вечером в наш клуб какой-то сияющий, как бы потусторонний, узнавший что-то, что недоступно нам.
А мой друг Дасти — начальник станции — был в тот вечер не в ударе. Сидел за столом в офицерской кают-компании и молчал. Вечером по станции поползли слухи, и даже мне стало известно по секрету, что лейтенант-чаплан написал начальству на Большую землю официальный рапорт о том, что он, один из ответственных за моральное состояние людей во время зимовки, считает невозможным убить сейчас единственную и любимую собаку Мак-Мердо и, не видя другой возможности остановить это, доводит до сведения корпуса капелланов, что он будет вынужден после того, как это произойдет, совершить страшный грех — покончить с собой.
Этой ночью я не спал не потому, что сказывалось действие полярной ночи. «О чем думает сейчас чаплан, лежа в своей каюте? Действительно ли он готов умереть за Бутса? Ведь выхода, после того что он сделал, уже нет. Долг чести офицера работает и здесь. И что думает сейчас мой друг начальник? Готов ли он выполнить приказ адмирала и этим одновременно лишить жизни человека?» Ответов у меня не было. Уж слишком спутала все наши чувства и поступки полярная ночь.
На другой день начался поиск вариантов того, что можно сделать, чтобы спасти чаплана и Бутса. Меня, как «эксперта по России», попросили узнать, как поступила со своими собаками «другая сторона». Мы соединились с Мирным по радио, и я узнал печальный рассказ о том, как во исполнение той же рекомендации перестреляли собак и в моей антарктической альма-матер. В ответ я рассказал о нашей борьбе за Бутса. И вот радисты поделились со мной маленьким секретом Мирного.
Когда, казалось, все собаки были убиты или убежали в айсберги и замерзли и рапорт об этом уже ушел на Большую землю, оказалось, что двух собак их хозяева все-таки спрятали где-то в подледных катакомбах домов и держали там почти две недели, пока кампания «Собаки» не была официально окончена. И вот теперь до них никто не дотронется пальцем.
Узнав эту «дополнительную» неофициальную информацию, а также то, что наши соседи новозеландцы с базы Скотта вовсе не собираются следовать чьему-то примеру в «собачьем вопросе» и оставляют всех собак живыми, мы передали Бутса новозеландцам.
Для Бутса наступили тяжелые времена. Из всеобщего баловня он превратился в обычную ездовую собаку, одну из двух десятков, спавших на снегу привязанными каждая на свою цепь, единственным удовольствием которых было рвать и глотать мороженое мясо тюленя раз в сутки, ждать посещения хозяина да время от времени, когда удавалось сорваться с цепей, начать общую собачью драку.
Вот так мы и жили, полные страстей и эмоций по поводу маленьких событий и легко переживая реальные холод, опасности полетов и полевых партий, которые начались с наступлением весны.
Весной, когда я устроил свой полевой лагерь на странном леднике, покрытом во многих местах остатками рыб и кораллов, поднятыми им из моря и вытаявшими на поверхность, я много летал с прекрасным пилотом по имени Роб Гейл. Это были обычные полеты, нужные и для другой группы ученых, которая изучала тот же ледник, что и я, только другими методами. Это была группа ученых из института под названием КРРЕЛ. С одним из этих ученых по имени Тони Гау мы даже написали и опубликовали совместную работу. Так я стал как бы одним из авторов КРРЕЛ. Я еще не знал, что со временем это мне пригодится.
Я успешно выполнил все запланированные работы и, кроме того, опубликовал ряд статей об интересных находках, и работы эти были хорошо встречены научной общественностью. Но кроме того, я приобрел много искренних настоящих друзей.
С тех пор прошло почти десять лет. Я по-прежнему занимался научным изучением Антарктиды и продолжал поддерживать свои сложившиеся научные и дружеские связи с Америкой. Но связи эти поддерживались в основном перепиской. Только несколько раз приезжал в Москву кто-нибудь из друзей, моих антарктических друзей. Привозил привет из-за океана и какую-нибудь безделушку.
А между прочим, контакты с Америкой стали крепнуть. Наступило время, ставшее потом известным под названием разрядка.
И вот ее крыло коснулось и меня. Началось все с того, что многие ученые в разных странах почувствовали вдруг интерес к знакомому нам шельфовому леднику Росса, этому удивительному созданию природы, накрывшему странное, никогда не видавшее света подледниковое море, заполняющее пространство самой большой в мире подводной пещеры. Но выстужено ли это море до предела? Есть ли там какая-либо жизнь? Почему еще не развалился этот гигантский ледяной козырек и развалится ли он в будущем? Ответ на последний вопрос имел большое практическое значение. Дело в том, что появились работы, говорящие об ожидающем нас в ближайшую сотню лет потеплении климата, связанном с «парниковым эффектом», то есть о потеплении, обусловленном резким увеличением количества углекислого газа в атмосфере из-за сжигания человеком все большего количества нефти, бензина, газа, дерева. Появились и другие работы, говорящие, что шельфовые ледники Антарктиды чрезвычайно чувствительны к такому потеплению, в частности, при этом следует ожидать, что шельфовый ледник Росса в ближайшие пятьдесят — сто лет разрушится, превратится в огромные айсберги, которые будут унесены в океан. И вот тут выяснилось, что если этот ледник разрушится, то он даст дорогу для сброса в океан таких огромных масс льда наземных ледников Антарктиды, что уровень Мирового океана поднимется на четыре-пять метров и будут затоплены прибрежные центры цивилизации, порты многих материков.
Конечно, в этом сценарии было много предположений и неопределенностей, особенно в том, что происходит у дна этого ледника, но уже то, что имеется какой-то шанс возникновения такой огромной катастрофы, и не через тысячи лет, а скоро, заставляло более детально изучить шельфовый ледник Росса. Ведь только узнав более детально «механизм», управляющий его существованием, можно более уверенно сказать, как же в действительности поведет себя этот ледник в будущем, если климат Земли и вправду потеплеет.
В связи со сказанным неудивительно, что в середине семидесятых годов американцы организовали специальный междисциплинарный многолетний «Проект исследования шельфового ледника Росса», в котором немалая роль отводилась и изучению процессов таяния-намерзания под этим ледником. Для участия в этом проекте были приглашены многие иностранные ученые. От Советского Союза пригласили меня. Мое начальство с удовольствием согласилось снова послать меня в Антарктиду.
Вот так для меня снова протрубила труба, и я с радостью вернулся в состав американской антарктической экспедиции, теперь уже в качестве руководителя маленькой группы моих учеников и помощников из СССР, которых американцы разрешили мне взять с собой на шельфовый ледник Росса.
А от прошлой работы с американцами остались лишь подарки: сообщения о том, что Бюро географических наименований США назвало один из ледников Антарктиды моим именем, а правительство США наградило медалью.
Когда парни всего мира
Великий Ледяной Барьер. Что такое РИСП? Неудачи преследуют. Соленый керн. Джек пошл в лебедку. Приглашение от командира и директора. Катастрофа на другой стороне Антарктиды. Просьба о помощи. Американцы спасают наших полярников. «Русский поступил бы на моем месте так же». Отправляюсь в Америку…
Представьте себе отвесный ледяной обрыв высотой в несколько десятков метров, уходящий серой неровной стеной в такое же серое неспокойное южнополярное море. Обрыв этот, от которого то и дело откалываются и с шумом и брызгами падают в воду глыбы льда, а иногда и целые гигантские айсберги, тянется, то чуть выступая на север, то уходя бухтами на юг. Много дней и ночей может плыть корабль вдоль этого ледяного обрыва, не встречая ни единого пологого спуска. Ведь обрыв этот тянется почти на тысячу километров. Первые мореплаватели, увидевшие этот обрыв, сверкающий грозным голубовато-серым блеском в лучах незаходящего солнца южнополярного лета, назвали его Великий Барьер. Сначала им было неясно, что же там, за обрывистым верхним краем Барьера, ведь он в большей своей части выше мачт их кораблей. А потом, когда они высадились на него, то обнаружили, что дальше на юг простирается ровное до горизонта снежное поле. И как потом оказалось, простирается поле почти на семьсот километров. И еще одно обстоятельство удивило первых мореплавателей: оказалось, что Великий Барьер поднимался и опускался во время приливов и отливов вместе с водой, а значит, лед этого барьера плавал, являлся крышей таинственного, погруженного в вечный мрак подледникового моря.
Для того чтобы выяснить, что же делается в этом подледниковом море, в местах достаточно отдаленных от края шельфового ледника, а также и с самим ледником, американцы создали в центре его, на расстоянии около пятисот километров от его края и от станции Мак-Мердо, полевой лагерь под названием Джей Найн. Главная цель работы на этой станции — бурение двух скважин через четырехсотметровую толщу льда: одной — большого диаметра — для проникновения в таинственное море под ледником с помощью приборов, сетей для отлова живых организмов и устройств для отбора проб дна; и второй — меньшего диаметра — для бурения через всю толщу ледника с отбором образцов льда по всей толщине ледника. Это и был план, называвшийся «Проект исследования шельфового ледника Росса», сокращенно РИСП. Мое участие в этом проекте заключалось в том, чтобы выяснить, тает или намерзает ледник у его границы с подледниковым морем.
Так начались мои поездки на Джей Найн. Каждый раз я летел сначала в США, в Вашингтон, оттуда — в город Линкольн в штате Небраска, где помещался почему-то штаб проекта РИСП, а уже из Линкольна — в Лос-Анджелес и дальше на юг через Гавайские острова в Новую Зеландию и уже оттуда — в Антарктиду, в Мак-Мердо и на Джей Найн. Таким же путем летел я и обратно, с той только разницей, что уже не нужно было торопиться, что позволяло моим хозяевам-американцам дать мне возможность больше познакомиться со страной, ее научными учреждениями, занимающимися Антарктидой да и вообще организацией науки в США.
Прежде всего оказалось, что у меня во многих местах Америки много старых, антарктических друзей. В Вашингтоне меня встречали или бывший полярный летчик Роб Гейл и его жена Энн, или бывший австралийский, а теперь американский ученый Курт Эйве. Это в их домах я ночевал, когда задерживался в этом городе, чтобы посетить Национальный научный фонд, сокращенно ННФ, — организацию, финансирующую научные исследования США по фундаментальным, «чистым», не прикладным наукам. Один из его отделов — департамент полярных программ — каждый год к первому июня собирает от всех «желающих» заявки на финансирование на следующий год научных исследований в Антарктиде, и каждый, кто получит такое финансирование, под названием «грант», становится на один-два, самое большее — три года «принципал инвестигейтор», то есть ведущим исполнителем своей темы и полновластным хозяином выделенных на нее денег.
Я тоже работал по одному из грантов ННФ. Тогда работы на леднике Росса продвигались с трудом. Американское оборудование для бурения и большой сквозной, и маленькой «керновой» скважины каждый год все ломалось, и главные работы откладывались. Поэтому я решил взять с собой не только приборы для измерений, но и «свое» оборудование для бурения — протаивания скважины. Этот термобур, как мы его называли, позволял надежно протаивать лед с помощью электрического нагревателя, сделанного в виде кольца, укрепленного на конце трубы — корпуса термобура. При этом центральная часть льда, находящегося в скважине, оказывалась нерасплавленной и выступала внутрь трубы в виде керна, который потом поднимался вместе с трубой на поверхность. Конечно, при таком способе бурения в скважине оказывалось много воды, которая, находясь в соприкосновении с холодным льдом, легко могла бы замерзнуть, вморозив заодно навечно и трубу термобура. Чтобы этого не случилось, мы перед погружением трубы в лед заполняли весь ее внутренний объем обыкновенным спиртом, который уже в скважине смешивался с водой, создавая незамерзающую смесь.
Но, конечно, самым трудным в осуществлении этих экспедиций на ледник Росса было умение лавировать в президиуме Академии наук СССР. Нелегко было добиться, чтобы наша работа «за счет принимающей стороны» была бы включена в план иностранных поездок Академии наук на следующий год.
Первый год работы на этом леднике был неудачным для меня. Я жил в Мак-Мердо и долго ждал, когда можно будет полететь на Джей Найн опускать свои приборы в скважину, пробуренную через ледник американцами. Скважина у них все не получалась, а мы ждали, ждали… Этим и закончилась моя первая поездка в Антарктиду.
После нее я начал готовить уже свое буровое оборудование и договорился с американцами, что смогу взять с собой из Москвы «полевого помощника». К этому времени ко мне в маленькую лабораторию в подвале одного из жилых домов как раз поступил работать очень толковый молодой человек, Виктор, который конечно же горел желанием поехать в Антарктиду. С большим энтузиазмом и выдумкой он начал помогать мне готовить специальное устройство, которое я собирался опустить в скважину, пробуренную для нас американцами.
Это устройство впервые позволяло измерить — тает или намерзает лед у нижней поверхности ледника, ледяной крыши подледникового моря.
Однако и на второй год мы не смогли получить «американского» керна и скважины для спуска под лед нашей установки. И я стал уже всерьез подумывать о том, чтобы бурить «своими силами».
В третью поездку на ледник Росса кроме нас с Виктором поехал еще один сотрудник — Юра Райковский. Он только что вернулся после года работы в Антарктике на советской станции, где пробурил тем же оборудованием, что мы взяли с собой, скважину в два раза более глубокую, чем нужна была нам на леднике Росса. Мы надеялись поэтому, что на этот раз работа завершится успехом. Так и произошло. Юре и Вите удалось извлечь на поверхность образцы льда из всей четырехсотметровой толщи шельфового ледника Росса, вплоть до кусочка-цилиндрика льда с самого дна ледника, являющегося крышей таинственного подледникового моря тысячи и тысячи лет.
Каково же было всеобщее возбуждение, когда оказалось, что нижние, ближайшие к подледниковому морю несколько метров ледника были солеными и резко контрастировали с пресным, полным воздушных пузырьков «глетчерным» льдом основной толщи ледника. Это значило, что у нижней поверхности, на границе с соленым подледниковым морем, шло намерзание. А этот факт, в свою очередь, позволял по-новому взглянуть на вопрос неустойчивости шельфового ледника Росса при потеплении климата. Новая модель явления, которую можно было представить исходя из обнаруженного намерзания льда под ледником в его отдаленной от моря части, позволяла считать, что шельфовый ледник Росса вряд ли разрушится при ожидающемся потеплении климата в ближайшие пятьдесят — сто лет за счет парникового эффекта, связанного с увеличением количества углекислого газа в атмосфере благодаря человеческой деятельности, связанной с сжиганием углеводородного топлива.
А раз не разрушится шельфовый ледник Росса, значит, не разрушится и наземный ледниковый покров Западной Антарктиды, и уровень Мирового океана не повысится через пятьдесят — сто лет на четыре-пять метров, вследствие чего огромные, густо населенные прибрежные районы многих материков не будут затоплены.
Вот почему ценность этих кернов и интерес к ним были столь велики. Неудивительно, что керны были тщательно упакованы и отправлены в специальном самолете в Мак-Мердо, а потом — в холодильники главной американской лаборатории по хранению и исследованию ледяных кернов при геологическом факультете Нью-Йоркского университета, расположенного в городе Буффало.
Я бывал в этой лаборатории, знал, что на холодильные камеры ее, являющиеся частью огромного промышленного холодильника для мяса и рыбы, расположенного на берегу озера Эри, вполне можно положиться. Полным доверием и уважением всей нашей международной научной братии, связанной с изучением ледников, пользовался и хозяин этой лаборатории, профессор Честер Лангвей. Или просто — Чет. Оставалось только решить, как добраться мне в эту лабораторию.
А пока на леднике Росса шли другие работы. С помощью горячей воды инженеру Джиму Браунингу удалось протаять большую скважину через весь ледник. Весь лагерь вздохнул облегченно: программа исследований наконец выполнена полностью. Оставалось завершить некоторые мелкие работы.
В тот день Джим проводил очередное разбуривание горячей водой начавшую было замерзать скважину, в которой работали геологи морского дна. Мы сидели в своей палатке, разбирали буровую установку, укладывая детали в ящики. Над белой пустыней Джей Найн уютно разносились знакомые звуки: надсадный рев компрессоров и насосов лебедок, скрип медленно проворачивающихся барабанов и блоков, шум вентиляторов парового котла. И вдруг я поймал себя на мысли, что все звуки внезапно прекратились. Над лагерем повисла необычная тишина.
Взглянул на ребят — они тоже почувствовали тревогу. Открыли дверь на улицу. Обычно в разных местах лагеря кто-то что-то делает, а тут никого. Бросились в кают-компанию. А там полно народу. Протиснулись сквозь толпу и увидели — посередине комнаты, на полу из грязной, покрытой маслом и сажей фанеры лежал, раскинув руки, юноша — почти мальчик. Мальчишеское с веснушками, но почему-то серое лицо, разметанные мягкие волосы, сконфуженные глаза пытаются улыбнуться. А за улыбкой — отрешенность человека, прислушивающегося к тому, что для него сейчас важнее всего. Руки широко раскинуты, и вместо одной руки ближе к кисти сплошное кровавое месиво, перемешанное с грязным машинным маслом.
— Джек попал в лебедку, — шепнул мне кто-то.
На полу рядом с мальчиком — ему ведь только восемнадцать — стоял на коленях наш «врач», а точнее — студент медицинской школы, взятый на работу как лаборант. Он возился с бинтами и шприцем.
Вторая рука тоже была безжизненно откинута, и кто-то, примостившись рядом с пострадавшим, расстегнул рубаху и отогревал ее на своей груди, шепча юноше что-то ободряющее.
Джон Клаух уже сообщил по радио о беде. В этот момент в воздухе находились три тяжелых самолета. Все три изменили маршрут и полетели к нам. Кто прилетит первый, тот заберет пострадавшего в Мак-Мердо. «Лишь бы Джек не потерял сознание, лишь бы он не впал в болевой шок. Ведь из него иногда не возвращаются», — шептал мне сосед.
Я смотрел на Джека, на бинты, которыми студент-медик осторожно и неуверенно бинтовал израненную руку. Что-то мне казалось странным в этих бинтах. И вдруг я понял: они были не белые, а зеленые. Это же военные бинты! Неужели мы будем превращать друг друга вот в таких же, как Джек, русских и американцев, теряющих в момент ранения свои национальные черты и превращающихся просто в беспомощных мальчиков.
Тот человек, который отогревал руку Джеку, по-видимому, сам замерз или устал. Осторожно, как хрупкую вещь, положил он на пол по-прежнему безвольную, как протез, темную кисть Джека. И тут со мной произошло что-то. Отодвинув легонько того, кто стоял передо мной, я, как будто именно я из всех был кем-то выбран для этого, вышел вперед, в пустое пространство, потянул вниз «молнию» куртки, тоже раскрыл грудь, лег рядом с Джеком и прижал к своей теплой груди его холодную кисть. «Боже мой, Джек, пожалуйста, продержись до самолета, милый, держись, мальчик, я так тебя люблю, так хочу, чтобы ты жил. Ведь ты мой первый американец, перевязанный зеленым бинтом, которому я, может быть, чуть-чуть, но помогаю выжить. Пожалуйста, Джек, пожалуйста», — шептал я, грея руку Джека.
Джек дожил до самолета, дожил до Мак-Мердо, а там уже было много врачей, и жизнь его была спасена. С ближайшим самолетом его отправили сначала в Новую Зеландию, а потом в США.
Еще несколько дней я жил на станции Джей Найн, заканчивая с ребятами демонтаж и упаковку оборудования и приборов, чтобы отправить их в Мак-Мердо. И в это время очередной, прилетевший, как всегда, ночью, самолет доставил почту, в том числе и конверт на мое имя, официальный конверт.
В нем лежало длинное письмо, в котором «командир и директор» КРРЕЛ приглашал меня приехать после окончания работы по бурению на леднике Росса в США, на срок шесть месяцев для научной работы по интересующим меня проблемам. Все расходы по моему пребыванию в США с момента прибытия в КРРЕЛ брало на себя управление полярных программ Национального научного фонда США.
Конечно, я обрадовался этому приглашению, хотя очень хотелось домой. Целый год переписывались мы с КРРЕЛ. Мой институт и Академия наук были за эту поездку, если, конечно, она будет осуществлена за американский счет. Но время шло, а официального приглашения от американцев все не было, и я уже перестал надеяться. И вот официальное приглашение получено, но надо сначала получить разрешение института и Академии наук.
На другой же день я улетел в Мак-Мердо, чтобы уже оттуда послать в Москву телеграмму с просьбой разрешить мне «отправиться в США для работы в КРРЕЛ сроком на шесть месяцев за счет американской стороны».
Я уже не беспокоился о керне. Юра и Витя аккуратно уложат его в автомобильный рефрижератор, который американцы самолетом затащили на Джей Найн. После этого другой самолет доставит его в Мак-Мердо, а оттуда его погрузят на транспортное судно, подключат холодильник рефрижератора к бортовой сети, и лед спокойненько доедет до места назначения — Главного хранилища ледяных кернов в США в Буффало. Об этом городе я знал пока только то, что он расположен рядом с Ниагарским водопадом. Но раз я поеду в США — уж я найду способ попасть к своим кернам или перевезти их в КРРЕЛ.
Вторая забота моя была о том, как перелететь из Антарктиды в КРРЕЛ. Первая часть этого полета не вызывала сомнений — это был обычный перелет на транспортном самолете экспедиции в город Крайстчерч. Вторая часть — перелет из Новой Зеландии через Гавайские острова и Лос-Анджелес или Сан-Франциско на восточное побережье Америки, где расположен КРРЕЛ, — требовала размышления. Ведь денег, чтобы покупать билет на такой маршрут, у меня не было… Единственное, что у меня было, — обратный авиационный билет из Крайстчерча в Москву через Сидней и Сингапур. В лучшем случае я смогу обменять этот билет на билет по другому маршруту. Но путь из Крайстчерча в город Бостон на побережье Атлантики — откуда до КРРЕЛ еще несколько сотен миль — уже стоит столько же или даже больше, чем стоимость моего билета. А мне еще потом из Америки в СССР надо как-то добираться.
Но друзья есть друзья. Я рассказал о проблеме представителю Национального научного фонда США в Мак-Мердо. Он посовещался где-то и пообещал бесплатное место на американском военно-транспортном самолете, одном из тех, что создают воздушный мост из Австралии в Лос-Анджелес с остановками в Крайстчерче, на Гавайских островах и в Лос-Анджелесе. Ну а уже из Лос-Анджелеса до КРРЕЛ и дальше — в Москву на стоимость моего аэрофлотовского билета долететь будет нетрудно. Еще даже лишние деньги останутся, на которые можно будет выписать «свободный билет» и использовать по своему желанию или не использовать и сэкономить деньги Аэрофлоту.
Итак, я жил в Мак-Мердо, доделывал не оконченные еще дела, ждал ответа из Москвы, использовал свободное время, чтобы немного отдохнуть перед новым броском. Жил я в рыбацком доме на припас и знакомился с тем, что сделали морские биологи за последнее время. И не знал о том, что вот уже второй день главная советская антарктическая станция Молодежная переживала тяжелую беду: 2 января 1979 года при взлете с аэродрома разбился самолет ИЛ-14. Командир самолета и его бортинженер погибли. Сильно пострадали и остальные члены экипажа и многие из пассажиров, которых самолет этот должен был доставить в поселок Мирный, расположенный на расстоянии двух тысяч километров от Молодежной. Шесть из пассажиров были в таком состоянии, что их необходимо было немедленно доставить в настоящий, хорошо оборудованный госпиталь на Большой земле. Иначе врачи не гарантировали им жизнь. Но на станции Молодежная не было самолета, который мог бы сделать это: ведь до Большой земли — более шести тысяч километров. Такой самолет был на главной американской антарктической станции Мак-Мердо, расположенной почти в четырех тысячах километров от Молодежной. И вот начальник советской антарктической экспедиции Евгений Сергеевич Короткевич, один из тех, кто был на том разбившемся самолете и теперь лежал в бинтах и гипсе, с разбитыми ногами и поврежденным позвоночником, принимает решение: вызывает к себе начальника радиостанции и шифровальщика и диктует текст двух радиограмм. Одна — начальнику главной антарктической американской станции Мак-Мердо с просьбой прислать самолет для срочной эвакуации сильно пострадавших в Новую Зеландию, другая — в Москву, с сообщением о своем решении и его мотивировкой.
Ах, как, наверное, трудно было принять это решение скромному и деликатному профессору Короткевичу.
Нелегкое решение. Ведь как-то так получилось, что традиционная наша этика общения с иностранцами заключается в том, что мы с готовностью идем им на помощь, но почти никогда не просим о помощи. И действительно, где реальные, твердые критерии того, когда надо обращаться за помощью, а когда не надо. Ведь в любой ситуации всегда находится прекрасный выход: подождать с принятием решения. И ситуация разрядится сама собой. В данном случае кто-то умрет, а кому-то станет лучше, и опасности для жизни уже не будет и без эвакуации. А когда пройдут еще месяцы — вообще будет трудно доказать, что реальная опасность существовала. И всегда найдется человек, который попробует усомниться в том, что начальник поступил правильно, обратившись за помощью. Все и так бы обошлось.
О подобных сомнениях говорит и то, что телеграмма на Мак-Мердо была послана Короткевичем почти через сутки после падения самолета. Большую часть этого времени начальник экспедиции, как и другие пострадавшие, находился в тяжелом сне-забытьи после уколов снотворного и обезболивающих.
Морские уставы корабельной службы, так охраняющие во всех флотах мира права и железную власть капитанов и командиров кораблей и судов, обычно содержат параграф, разрешающий в связи с резким изменением здоровья командира корабля одному из его офицеров принять на себя всю полноту командования. Но этим гипотетическим правом никто во всех флотах мира никогда не пользуется. Слишком велико чувство дисциплины и ответственности за такой поступок. Поэтому трудно упрекнуть помощников Короткевича за то, что они не воспользовались этим правом, а ждали, когда начальник экспедиции придет в себя.
Итак, я сидел в передвижном рыбацком домике на припае, знакомясь с тем, что сделали морские биологи, когда снаружи раздался характерный грохот вертолета, а еще через минуту в домик вошел молодой офицер в летном комбинезоне.
— Вы доктор Зотиков? Сэр, меня прислал мой командир. Он хочет срочно видеть вас. Не могли бы вы полететь со мной в штаб воздушных операций?
Я не удивился его приходу. Ведь все авиационные и морские операции по обеспечению американских исследовательских работ в Антарктиде осуществляются военными силами США. Использование военных для поддержки научных исследований разрешено специальным антарктическим договором.
В штабе я застал несколько старших офицеров, которых знал раньше, и моего приятеля — советского метеоролога Эдуарда Лысакова, который приехал сюда зимовать в качестве обменного ученого, как когда-то и я. Их командир сказал мне:
— Игор, я уже сказал Эду и хочу сообщить тебе. Час назад мы получили телеграмму с главной советской антарктической станции Молодежная. Там потерпел аварию советский самолет. Имеются раненые. Руководство экспедиции просит нас оказать помощь и прислать наш самолет, чтобы забрать и вывезти в госпиталь Новой Зеландии пострадавших. Подписал ее начальник экспедиции Короткевич, я уже дал команду срочно готовить машину, но хочу посоветоваться с вами. Что за человек Короткевич? Почему так лаконична телеграмма? Неизвестно ни сколько пострадавших, ни как велики их повреждения. Может, там просто кто-то сломал ногу или руку. Ведь полет в Молодежную для нас — это риск и большие затраты. Что ты думаешь об этом? Я выслушал Эда Лысакова. Теперь что скажешь ты?
Я объяснил ему наше отношение к просьбам о помощи от иностранцев и сказал, что если начальник экспедиции на такую просьбу пошел — значит, тяжесть повреждений у пострадавших огромна и отправка их с Молодежной на американском самолете является единственной возможностью спасти их жизнь.
— Я так и думал. И Эд сказал примерно то же. Итак, я правильно сделал, дав сразу команду готовить срочно самолет, не дожидаясь разрешения на это со стороны моего командования. Ведь по инструкции я должен ждать сначала этого разрешения. Ну, а теперь уже скоро машина будет готова. Я сам поведу ее. Заберем с собой врачей, все необходимое для скорой помощи. Эд Лысаков полетит с нашим самолетом. Ты, Игор, будешь ликвидировать языковой барьер во время переговоров с Молодежной здесь, в штабе.
Через несколько часов тяжелый четырехмоторный самолет «Геркулес С-130» с врачом, двумя его помощниками и Эдом Лысаковым вылетел в далекий путь. А я остался сидеть с радистом в штабе, помогая осуществлять связь между Мак-Мердо, Молодежной и затерянным где-то в пустынном антарктическом небе самолетом.
С момента вылета самолета мы держали непрерывный радиоконтакт с Молодежной. Но если обычно каждая телеграмма из Молодежной переводилась там сначала на английский язык — в Мак-Мердо читать по-русски никто не умел, — то сейчас радисты Молодежной передавали все прямо по-русски и телетайп печатал русский текст латинскими буквами. А контакт такой был очень нужен. Необходимо сообщить на самолет сведения об аэродроме Молодежной, его приводном маяке, возможностях дозаправки, сведения о больных… А сведения эти были не обнадеживающими. Сначала мы узнали, что шесть тяжело пострадавших полярников ожидают самолета. А потом, когда самолет был уже в воздухе, число это в одной из радиограмм с Молодежной уменьшилось до пяти, и мы с грустью решили, что кто-то умер, не дождавшись самолета: ведь резко поправиться за несколько часов невозможно. К счастью, в этот раз мы ошиблись. Много позднее, уже от самого Короткевича я узнал, что шестым в список на эвакуацию включили его самого. Но он отказался улететь и приказал вычеркнуть себя из списка.
Много-много часов просидел я с щуплым молодым человеком в очках, с редкими прилизанными волосами, в зеленой, свежевыстиранной, но неглаженой форменной рубашке и таких же брюках, подпоясанных черным матерчатым ремнем с блестящей металлической бляхой. Над нагрудным карманом рубашки крупными черными буквами было выведено: «Ю. С. Нэви», что значит по-русски: «ВМС США». Все вокруг были одеты так же. Только маленькие блестящие значки на уголках воротников этих рубашек были разные. У моего молодого человека в очках на воротничке были скромные три черных шеврона матроса — специалиста первого класса, у самого старшего — блестящие, расправившие крылья «птицы», как их называют американцы: знаки различия полковников и капитанов первого ранга. Я же выделялся среди зеленых рубашек своей ярко-красной шерстяной курткой — униформой американских ученых.
Я сидел вдвоем с моим матросом в маленькой комнатке без окон, в центре которой стоял видавший виды аппарат телетайпа. Рядом — простой раскладной стол, заваленный обрывками широкой, почему-то желтой телетайпной ленты, простая плетенная из проволоки корзина для мусора, заполненная обрывками такой же бумаги.
Телетайп время от времени неуверенно вздрагивал, начиная конвульсивно печатать текст передаваемой далеким русским радистом депеши. Я хватал оторванный для меня матросом кусок ленты, читал про себя, пытаясь понять русские слова, написанные латинскими буквами, потом на пустом месте листка писал текст этой телеграммы по-английски. Кто-нибудь из офицеров, работавших в соседней комнате, вбегал на звук работающего телетайпа, хватал мое сообщение и убегал обратно.
Самой волнующей была минута, когда самолет и Молодежная передали почти одновременно, что до посадки осталось минут десять, и замолчали. Летчики, радисты, синоптики — все, кто был в штабе, столпились у телетайпа, лениво печатавшего какую-то абракадабру букв и цифр. Казалось, прошло несколько часов. И вдруг аппарат начал стрелять короткими очередями недлинного сообщения. Мой матрос передал мне ленту. Я смотрел на ленту, все — на меня, а я молчал, не понимая, что написано. Потом наконец дошло. Далекий русский радист, подписавшийся на этот раз просто своим именем «Питер», передал по-английски: «Самолет сел. Все хорошо». «Спасибо, Петя», — прошептали губы. Я улыбнулся, и все по улыбке поняли, что все хорошо, и тоже облегченно заулыбались. Я отдал телеграмму старшему, и мы пошли в соседнюю комнату пить кофе. А мой молоденький матрос-радист — его звали Дан — сказал мне радостно и застенчиво, но победно улыбаясь, как будто это он только что приземлился там, на далекой Молодежной:
— Вы знаете, сэр, ради одного того, что я сегодня пережил, стоило завербоваться в Нэви. Я просто счастлив. Я не забуду этих часов до конца жизни…
Но теперь, когда напряжение немного прошло, я обратил внимание, что в нашей комнате нет одного маленького пухленького человека с прилизанными волосами. С обеих сторон воротничка его рубашки было по одному блестящему прямоугольнику — знаку различия младшего лейтенанта. Он был синоптиком, и встречался я с ним в основном в кают-компании во время ужина, и разговор был обычно неприятным. Этот человек не любил мою страну и не скрывал этого, все время старался переводить любой разговор со мной на преследование религии в СССР. Для меня было ясно, почему его нет сегодня здесь, с нами. Ну нет так нет, разве не видел я таких недоброжелателей раньше? Но сегодня я слишком переволновался, устал и не сдержался:
— А где наш младший лейтенант, синоптик? — спросил я с нескрываемой иронией.
— Не судите строго, он странный человек, — сказал его начальник смущенно. — Мы ему разрешили сегодня не работать. Он ведь весь день стоит на коленях в церкви и молится, чтобы удалась операция спасения и все раненые русские остались бы живы, выздоровели и вернулись к своим близким.
По-видимому, я все-таки слишком устал за последнее время, стал слишком чувствительным, поэтому успел только отвернуться от говорившего, зажмурить глаза. А дальше бороться было невозможно. Слезы текли сами, и я едва успевал вытирать их тыльными сторонами рук.
Через час самолет вылетел в обратный путь. На нем находились пять пострадавших полярников и вылетевший с ними советский врач. К утру стало ясно, что раны у них настолько серьезны, что их надо сразу отправить в Новую Зеландию, если только они доживут до нее. Поэтому самолет только дозаправится в Мак-Мердо и полетит дальше.
И вот усталый самолет наконец садится. Начальник станции спрашивает меня, не смогу ли я прервать свои научные работы и полететь с соотечественниками в Новую Зеландию. Ведь оказалось, что советский врач на борту не говорит по-английски, а Эдуард измотан до предела, да к тому же нужен здесь.
— Конечно, смогу.
Я на минуту забежал дохлой, переоделся полегче и на вертолете был доставлен на аэродром.
Там все уже суетились вокруг огромного заиндевелого четырехмоторного самолета с красным хвостом и белыми звездами на крыльях и фюзеляже. Несколько толстых шлангов тянулись к различным его местам. Шла заправка топливом. В самолет догружалось необходимое медицинское оборудование, продовольствие. Ведь на борту вместе с ранеными нас будет почти пятнадцать человек, а лететь еще около десяти часов. Вот уже стал, меняться экипаж, появилась новая смена врачей, только командир отказался покинуть машину, заявив, что у него еще есть силы, чтобы довести самолет до Новой Зеландии, и он покинет его только с последним из русских.
Аэродром жил своей обычной жизнью, всем хватало работы, и никто не был лишним. И в этом его порядке резко выделялась группа, человек двадцать. Сбившись в кучку, подняв отороченные волчьим мехом капюшоны своих зеленых форменных курток, они подпрыгивали, стараясь согреться, толкали друг друга, поглядывая на наш самолет. Им явно нечего было делать.
— Кто это? — спросил я мельком пилота вертолета.
— О, это свободные от вахт матросы и солдаты. Они уже давно толпятся здесь, предлагают добровольно сдать свою кровь, плазму, если будет нужно, чтобы как-то помочь этим русским.
И опять комок подступил к горлу. Как мы хотим быть хорошими, добрыми, помогать друг другу в беде, когда правительства наших стран дают нам малейшую возможность сделать это.
В темной с улицы, как бы положенной набок бочке — фюзеляже самолета, — шла суета пересменки. Усталый американский врач и его помощник рассказывали сменяющим их коллегам о пациентах. Каким-то образом они уже успели исписать о них кипу бумаг. Здесь же был и бледный от бессонницы человек в темной одежде советской антарктической экспедиции. Нас представили друг другу. Как-то сразу мы перешли с ним на «ты», как братья.
Двое суток с момента падения самолета, без сна, без отдыха, Лева оказывал помощь раненым, перевязывал их, лечил, а скорее, старался удержать их живыми. О его гипсовых повязках и методах лечения я услышал много хороших слов от американского врача за время полета. А сейчас Лева просто сказал мне:
— Слушай, вроде новые врачи уже в курсе того, что случилось с каждым из раненых. Если я тебе не нужен, пойду в хвост, посплю там часок на чехлах. Если что — буди сразу. Давай ребятам пить сколько хотят. Время от времени ставь им утки. Не обращай внимания на бред тех, кто бредит. И следи все время за тихими, особенно вон за тем. Это бортрадист разбившегося самолета, его зовут Гариб, Гариб Узикаев. У него переломы многих частей черепа, черепно-мозговая травма, перелом костей грудной клетки. Он может умереть в любой момент… Правда, и другие тоже… — добавил Лева и поплелся в хвост самолета, еле передвигая ноги в тяжелых сапогах.
Весь правый борт самолета был превращен в походный госпиталь. В два яруса поверх переплетенья разноцветных труб, связок проводов и каких-то молчаливых, шипящих или визжащих на разные голоса аппаратов была натянута защитная матерчатая сетка, а поверх нее притянуты ремнями вертикальные стойки, на которые намертво были прикручены широкие зеленые, по виду военные, носилки. Трое носилок, одни за другими, на высоте матраса обычной кровати, и еще двое носилок, тоже одни за другими, образовывали второй этаж где-то на высоте груди стоящего человека.
Самолет был военный, и все внутри его было тоже какое-то военно-походное. Поэтому ряды носилок не вызывали дисгармонии в интерьере самолета. И все же дисгармония была, кричала бедой. Она шла от контраста военных носилок с такими «гражданскими» белыми с синими полосами слишком широкими матрасами, которые порой сползали в некоторых местах с носилок, от еще более широких с бурыми пятнами крови простыней, свисающих углами с носилок. А поверх одеял были крепко, профессионально привязаны к носилкам широкими серыми ремнями люди.
Наверное, догадался я, ребят вносили в самолет прямо с их постелями: матрасами и одеялами. Так они меньше травмировались. Ну а ремни, по-видимому, нужны, ведь трое из раненых — обросшие, с запекшимися искусанными и сухими губами — не открывали глаз, были без сознания, опутанные паутиной каких-то трубочек. Остальные двое хоть и не спали, но их бодрствование вряд ли приносило им облегчение.
— Развяжите меня! Зачем вы меня украли и везете в Японию? Откройте иллюминатор, мне душно! — кричал один.
Я знал, что у этого человека, как, впрочем, и у всех, помимо переломов и потери крови еще и тяжелое сотрясение мозга, и старался успокоить его:
— Все идет хорошо, ты был болен, и сейчас тебя везут в госпиталь. Ты на американском самолете…
Больной понял, что говорят по-русски, зашептал горячо:
— Послушай, нас же обманом хотят увезти на иностранном траулере, который уходит куда-то на север, а наше судно, наш «Михаил Сомов», — вот оно. И оно идет обратно в Антарктику. Мне так нужно вернуться в. Антарктику. Помоги мне, развяжи, открой иллюминатор, и мы убежим вместе. Ну, пожалуйста, развяжи.
Подошел американский врач. Глаза строгие, серьезные, а взгляд какой-то отцовский, что ли, хоть и молодой еще этот доктор. Почему у него такой взгляд? Это потому, что он, наверное, тоже очень хочет помочь. Как я тогда Джеку.
— О чем он говорит? Что просит?
— Просит, чтобы отвязали и открыли окно. Потому что ему душно. И еще потому, что он думает, что его украли на другое судно, а его корабль стоит совсем рядом и идет в Антарктиду, куда ему так надо.
Врач слушает терпеливо, но я вижу, что следит он за другим раненым, тихо лежащим на спине, на нижних носилках. Он весь обвит трубочками и проводками, прикрученными к голой груди.
— Вот этот меня беспокоит, — сказал озабоченно врач.
— Сестричка, сестра! — кричит человек с носилок из дальнего угла.
— Что тебе, чем помочь? — бегу я к нему.
— Ох, поверни меня, чуть-чуть. Легче, легче!.. И дай мне что-нибудь, попробую помочиться. С тех пор как упали, так сам не мочился. Стараюсь, а сил нету. И терпеть тоже не могу.
Зову американского брата милосердия. Он приносит катетер, я — утку. Вот он освобождает одеяло, делает что надо, горячая жидкость бежит в сосуд, который я держу.
— Ну уж раз мы начали эту процедуру, давайте сделаем то же самое и с тем, кто без сознания.
Американец профессионально и заботливо лезет под грязные простыни и вставляет катетер, и опять горячая жидкость льется в посуду, которую я держу.
Ну зачем я потратил жизнь напрасно, занимаясь льдами! Мне бы с самого начала лечить людей, ухаживать за ними. И оказывается, эти грязные, неухоженные, изуродованные тела, лежащие на окровавленных несвежих простынях, совсем не вызывают чувства брезгливости.
А самолет между тем резко начал терять высоту, крениться в ту и другую сторону, и через несколько минут мы сели. С верхней «палубы», где помещалась пилотская кабина, спустился по крутой лестнице осунувшийся за сутки сидения за штурвалом командир в странной зеленой форме с золотыми крылышками на груди, несколькими разноцветными рядами ленточек незнакомых наград. Подошел к носилкам. Взглянул на них почти тем же взглядом, что и доктор.
— Мой Бог, спасибо тебе, что ты сделал так, что мне удалось довезти их всех живыми, — сказал он и пошел в хвост самолета.
А я вдруг подумал, что помощи от американцев мы могли бы не получить, не будь двадцать пять лет назад заключен поразительный, уникальный международный документ нашего времени — Договор об Антарктике, сделавший этот самый холодный материк местом дружбы и свободного сотрудничества граждан таких различных стран. Я уверен, что это дух антарктического договора дал возможность начальнику советской экспедиции принять нелегкое для каждого советского руководителя решение — послать телеграмму о помощи к американцам, не ожидая указаний из Москвы.
И этот же дух антарктического договора позволил американскому командиру приказать готовить срочный «санитарный рейс» огромного самолета для такого длительного полета, не дожидаясь разрешения своего командования из США, как этого требовали инструкции.
И что удивительно! Никто ни разу не сказал за время этой операции таких прекрасных и в то же время таких затасканных слов: «мир», «дружба», «взаимопонимание»… Хотя я чувствовал, что слова эти незримо витали над всеми.
Несколько дней я жил с Левой в городке Данедин, помогая ему и врачам госпиталя в лечении наших ребят, занимался переводом. Врачи, сестры, пациенты госпиталя — соседи по палатам, где лежали наши ребята, относились к ним очень хорошо. Сама обстановка Новой Зеландии — влажный, приятно прохладный, напоенный ароматами цветов и трав воздух, так контрастирующий с абсолютно сухим, лишенным запахов воздухом Антарктиды, темные ночи, свежие продукты и в особенности обилие самых разных фруктов, ласковые улыбки и нежные руки новозеландских медицинских сестер, считающихся самыми лучшими медсестрами мира, свежее постельное белье — сделала то, что наши ребята вдруг почувствовали, что спасены, более того, почти здоровы. И почти все они действительно пошли на поправку.
Наступил день, когда стало ясно, что наши ребята в госпитале уже могут спокойно жить без переводчиков. По-прежнему плохо было лишь Гарибу, но он не приходил в себя и в переводчике не нуждался. И врачи считали, что вряд ли он когда-нибудь откроет глаза.
И тут я получил телеграмму «из-за моря». Так называются в Новой Зеландии любые международные телеграммы. Ведь страна эта островная и любая заграница — «за морем». Телеграмма была из Москвы, и в ней было сказано: «Академия наук СССР предлагает вам принять приглашение КРРЕЛ и отправиться в США сроком на шесть месяцев за счет приглашающей стороны».
Дорога в Америку была открыта. Я позвонил в Крайстчерч, в американский штаб антарктических операций, рассказал о телеграмме.
Там обрадовались, сообщили, что мой паспорт с визой для поездки в США уже давно ждет меня и что они уже стали беспокоиться, ведь самолет воздушного моста, на котором я мог бы лететь в США, улетает через два дня. После этого рейса будет еще только один рейс, через полмесяца, но он будет последним из арендованных антарктической экспедицией, и на нем может не остаться места для меня. Слишком много американцев из антарктической экспедиции откладывают свой отлет на последний день.
И я решился покинуть своих раненых и заказал билет на ближайший рейс.
Оставь вражду сюда входящий
Доктор Андрей Ассмус. Полковник Кроссби. История странного переводчика. Рассказ о КРРЕЛ. О лесковском Левше…
Еще в Данедине я начал вспоминать все, что знал о КРРЕЛ, и понял, что знаю не так уж и мало, и на душе несколько полегчало.
Дело в том, что однажды, когда я приехал в США по дороге с шельфового ледника Росса в одну из предыдущих своих поездок и изъявил желание посмотреть КРРЕЛ, мне легко разрешили это сделать. Оказалось, что я числюсь одним из авторов публикаций, которые КРРЕЛ содержит в своем архиве, и многие меня еще хорошо помнят по Антарктиде.
В тот первый раз я провел в городке Хановер, где помещается КРРЕЛ, несколько дней и хорошо познакомился еще с двумя американцами. Один из них был «командир и директор» КРРЕЛ — полковник Луи Кроссби, второй — научный руководитель КРРЕЛ… Андрей Владимирович Ассмус. Да, Да! Андрей Владимирович, а не какой-нибудь там Андрю, как его обычно звали американцы.
Оба эти человека не раз бывали в СССР и, мне кажется, полюбили нашу страну. Луи во время своих поездок в Москву, на БАМ, в Волгоград и другие места пришел к выводу, что лучшее, что может сделать в наше время военный, — это постараться жить в тесном контакте со страной, которая некоторыми рассматривалась как потенциальный противник. США. И поэтому Кроссби писал письма, приглашал, убеждал в полезности такой дружбы даже тех, у кого на плечах были погоны военного.
Луи Кроссби и его жена Люси — типичная «полковница»: дородная и добрая, уверенная в себе, привыкшая быть первой дамой маленьких «королевств» — гарнизонов, — любили устраивать вечеринки, куда приглашались многие сотрудники КРРЕЛ. После трех-четырех рюмок застенчивость у Луи проходила, и он с удовольствием, хотя и медленно, разговаривал со мной на хорошем русском языке, которым он занимался каждый день в течение всей своей службы в КРРЕЛ.
Американские военные меняют место своей службы каждые два года. Иногда, в виде исключения, их оставляют на второй срок, Луи пробыл в КРРЕЛ два срока, мечтал о новом месте службы, связанном с Россией, например, в американском посольстве в Москве. Но его мечта не осуществилась, и я потерял его след.
С Андреем Владимировичем я встретился впервые тогда же, в мой первый приезд в КРРЕЛ. Немолодой, полнеющий, с круглой лысой головой человек в очках с очень выпуклыми стеклами, за которыми расплывались очертания круглых бледно-голубых глаз, сказал вдруг на чистом, даже чересчур правильном русском языке: «Здравствуйте, Игорь Алексеевич, рад приветствовать вас у нас в гостях. Я — Андрей Владимирович».
Дело было в январе на севере США. Было холодно. Мы с Андреем Владимировичем быстро шли от одного здания к другому. Оба были в пальто. Я — в шапке, а он прикрывал свою блестящую лысину то одной, то другой рукой. Он понял мой взгляд. Улыбнулся сконфуженно:
— Шапки у меня не приживаются. Любую шапку я теряю где-нибудь в течение недели. Вот и бегаю так…
Андрей Владимирович родился в России, где-то под Ригой, за несколько лет до первой мировой войны в семье инженера русской императорской железной дороги. Когда началась первая мировая война и русские армии стали отступать, семья Ассмусов и с ней маленький Андрей эвакуировались куда-то в глубь России на юг, под Тифлис. После гражданской войны, по договору между Советской Россией и Латвией, все, кто эвакуировался из Латвии в] период первой мировой войны, могли вернуться в Латвию. Семья Ассмусов и с ней мальчик Андрюша вернулись в Ригу, ставшую столицей буржуазной Латвии. Но там не нашлось работы для русского инженера, знающего только русский и немецкий языки и не умеющего говорить по-латышски. Семья переехала в Германию. Здесь Андрей кончил школу, потом институт, стал инженером-механиком по грунтам, фундаментам. Женился он тоже на русской. Звали ее Софьей Павловной. А потом пришел фашизм, война с СССР. Ассмусы, как выходцы из России и не примкнувшие к фашизму, жили на грани жизни и смерти. После войны они эмигрировали в Америку.
Об Андрю американцы рассказывали легенды: о его уме, знаниях, и феноменальной рассеянности, о том, как он начал работать в КРРЕЛ. Рассказывали также о том, как Ассмус одно время зарабатывал деньги, делая переводы советских научных статей из журналов по механике льда и мерзлых грунтов. Переводы сначала нравились заказчику, которым было учреждение — предшественник КРРЕЛ, — но потом разразился скандал. Оказалось, что переводчиком Ассмус был никудышным. Начав перевод, он увлекался и часто развивал мысли дальше того, что писал автор оригинала. Иногда Ассмус писал даже другие формулы. Андрей Владимирович лишился этой работы. И вдруг выяснилось: все, что писал Андрю, было правильно. Только его переводы были не переводы, а как бы новые научные статьи, написанные на базе того, что он должен был переводить, новые, улучшенные или исправленные статьи. Так Андрей Владимирович стал инженером, а потом научным сотрудником КРРЕЛ, автором ряда великолепных работ по прочности морского льда и в конце концов научным руководителем КРРЕЛ.
Но мне больше запомнился рассказ, который я услышал от Софьи Павловны: Андрей Владимирович еще не вернулся, и я ждал его, сидя за столом в большой, старинно-русской гостиной дома Ассмусов со множеством венских стульев и кадушек с фикусами. Софья Павловна угощала меня чаем и рассказывала о жизни: первые их девочки родились еще в Германии, сразу после войны. Голод. Собирали на свалках отбросы. Кормили детей кашицей из размятой картошки и моркови. Решили эмигрировать в Америку, но туда «брали» с относительно хорошим здоровьем, а у Андрея во время бомбежек была повреждена рука. Но потом руку удалось восстановить после тяжелой операции, благо у самой Софьи Павловны было медицинское образование, диплом врача.
Когда приехали в Нью-Йорк — сначала жили в одной комнате с братом Андрея, который приехал туда раньше. Потом их отправили в Филадельфию. Там Андрей наконец нашел работу: начал переводить с русского технические статьи для библиотеки Конгресса. Потом он нашел работу и в самой библиотеке, и семья переехала в Вашингтон. Жили в большом многоквартирном доме на горе. На машину денег не было, а все магазины были под горой. С тяжелыми сумками карабкались наверх. Экономили каждую копейку. Не было стиральной машины. Стирали в кухонной раковине и в ванной, несмотря на то что на первом этаже дома была прачечная самообслуживания. Она стоила двадцать пять центов, но приходилось даже такие гроши экономить, поэтому стирали дома. Но белье надо было сушить, а соседи ругались. Поэтому в парке рядом с домом повесили веревку и вешали там белье ночью, чтобы никто не видел.
Потом Андрея приняли на работу в учреждение — предшественник КРРЕЛ, и они должны были переехать в место, где это учреждение находилось, в штат Иллинойс, под Чикаго. Сняли дом. Андрей оставил в нем семью, а сам поехал на полгода в командировку в Гренландию. Но оказалось, что до Ассмусов в этом доме долго никто не жил, он стоял брошенным, неубранным. Когда туда приехали Ассмусы, оказалось, что в нем уже жили несметные полчища мышей. А дети были совсем крошки. Кое-как удалось справиться с этой проблемой.
Со временем стали обживаться. Вернулся Андрей, пожил немного, его снова отправили, теперь уже в Антарктиду, на восемь месяцев. И вдруг через месяц — телефонный звонок: «Это миссис Ассмус? Говорят из Красного Креста. Только что в Антарктиде разбился самолет. Экипаж и пассажиры погибли. По документам в нем должен быть и ваш муж. Но он не числится в списке погибших. Так что, мы надеемся, все будет хорошо…»
В этот момент на нервной почве Софья Павловна ослепла. Только через несколько дней, после того как стало известно, что Андрей жив, постепенно начало восстанавливаться зрение. Потом тяжело болели дети. Одно время считали, что у Ирины лейкоз. Правда, диагноз этот потом, к счастью, оказался ошибочным. «Вот так, Игорь Алексеевич, жизнь — нелегкая штука…» — закончила рассказ Софья Павловна, увидев в окно, что подъехал Андрей Владимирович.
Он вошел в дом энергичный, веселый, горячий от только что законченных споров. С ним мы всегда разговаривали о науке, политике, искусстве, любили посидеть за партией шахмат, ходили в кино, но никогда не говорили о жизни.
Ассмус вместе с группой других ученых и военных своего ведомства считал, что лучшим способом сохранения счастья и безопасности своей страны является стремление к дружеским, рабочим отношениям даже с теми странами, которые считались некоторыми из его начальников потенциальными противниками. К счастью, другая часть этих начальников думала так же, как Ассмус. Поэтому его стремление к контактам КРРЕЛ с советскими учреждениями, занимающимися Севером, Антарктидой, вечной мерзлотой, получило развитие. Ученые из КРРЕЛ не раз посещали Советский Союз, ездили в Якутск, в Сибирь, осматривали БАМ. Советские специалисты по приглашению КРРЕЛ побывали во многих местах Аляски, ознакомились с новыми гигантскими нефтепроводами, аэродромами, морскими буровыми установками, которые спешно строились американцами вследствие нефтяного бума Аляски. И конечно же одним из тех, кто путешествовал с советскими специалистами по Аляске, смотрел на просторы Сибири, на достопримечательности Москвы и Ленинграда, был и Андрей Владимирович. Мы виделись с ним не только в Америке, но и в Москве, где он бывал всегда проездом — ехал куда-нибудь на восток или север СССР или возвращался из этих поездок домой в США.
С удовольствием вспоминал Андрей Владимирович встречи, беседы, проявления московского и сибирского гостеприимства. Самым любимым кушаньем его были сибирские пельмени.
Когда Ассмус работал в нашей Библиотеке имени Ленина, я брал его с собой перекусить в похожий на аквариум стеклянный кубик кафе самообслуживания под названием «Пирожковая», расположенное как раз напротив библиотеки. В Америке обычно угощал Ассмус. А здесь хозяином был я. В первый раз я купил своему гостю по его просьбе весь набор: пельмени со сметаной, пельмени с маслом, пельмени с уксусом. Андрей Владимирович ел, как пионер пионерлагеря в «родительский день». Я быстро справился со своей порцией и терпеливо ждал, подперев рукой щеку, с удовольствием глядя на своего гостя. Соседом нашим по столику был какой-то не очень уж молодой милиционер — сержант, видимо только что сменившийся с дежурства. И было видно, как после традиционного для этой пирожковой бульона с пирожками усталость начала сходить с лица милиционера. Вот он уже расстегнул свой китель и с явным одобрением и даже покровительством смотрел, как уплетает пельмени этот пожилой, явно приезжий улыбчивый сосед. Как удивился бы милиционер, если бы узнал, что этот скромно одетый, вспотевший от еды «провинциал» является научным руководителем одного из крупных, всемирно известных инженерных центров Америки.
И все же не без волнения покидал я своих раненых полярников в Новой Зеландии, отправляясь в КРРЕЛ, чтобы в течение шести месяцев поработать в этом учреждении. Мне было очень интересно познакомиться со структурой и методами работы этого уникального института. Хотя я уже немало знал о нем.
КРРЕЛ — это научно-исследовательский институт, который является головным правительственным учреждением США, ответственным за изучение природы в холодных районах и разработку методов строительства, передвижения, жизни и работы в этих районах. Изучение холодных районов включает Арктику и Антарктику, но наиболее важными для изучения считаются в КРРЕЛ населенные, сезонно-холодные районы более низких широт, где зима сопровождается наличием большого количества снега и льда. Необходимость в создании учреждения, подобного КРРЕЛ, стала ясна в США еще во время второй мировой войны, когда возросшая активность США потребовала проведения различных операций и строительства во многих частях земного шара, где имелась сезонная или вечная мерзлота, лед и снег в количестве, ставящем специальные проблемы для жизни и деятельности человека. Все научные исследования, опыты и разработки, связанные с такой деятельностью, были подчинены в то время корпусу инженеров армии США, в котором для этой цели были организованы два учреждения. Одно, расположенное вблизи Чикаго, являлось головным в области научных разработок и занималось испытаниями и «внедрением» новой техники. Большая часть деятельности второго касалась разработки и испытаний методов создания и эксплуатации посадочных полос на льду и снегу. В 1961 году эти организации слились вместе, образовав КРРЕЛ.
Местом для КРРЕЛ была выбрана окраина маленького городка Хановер в штате Нью-Гемпшир, примерно в четырехстах километрах от города Бостон. Два предшественника КРРЕЛ помещались на территориях больших военных лагерей (фортов), КРРЕЛ же расположен автономно, в стороне от таких баз. Случилось это так. В городе Хановер помещался один из лучших в США частных колледжей — Дартмут Колледж. Когда в фортах не оказалось места для строительства КРРЕЛ, Дартмут Колледж продал армии прекрасный участок земли на высоком берегу реки Коннектикут. По-видимому, Дартмут Колледж считал, что КРРЕЛ может стать хорошим местом для практики студентов его инженерного факультета и для научной работы преподавателей факультета. Эта идея не вполне осуществилась. По соображениям секретности во время «холодной войны» преподаватели и студенты долго не допускались в КРРЕЛ. Только в семидесятых годах научному составу КРРЕЛ удалось добиться того, что в работе КРРЕЛ стали участвовать как преподаватели Дартмут Колледжа, так и иностранные ученые. Я еще не знал тогда, что в середине восьмидесятых годов КРРЕЛ снова закроется.
Зато я знал, что основные помещения КРРЕЛ построены в 1961 году и включают в себя трехэтажное здание лабораторий, холодильных камер и комнат для камеральной обработки, отдельные складские помещения, гараж, зал для монтажа оборудования… Опираясь на эту базу, КРРЕЛ и ведет свои работы по следующим направлениям: фундаментальные исследования, наземный транспорт и взлетно-посадочные полосы, водные ресурсы и пути, геотехнические исследования, поведение материалов, контроль и использование снега и льда, управление природными ресурсами, техника строительства и эксплуатация сооружений в условиях холода.
Задачей программы фундаментальных исследований является глубокое изучение холодных районов, их природных ресурсов, фундаментальных свойств снега и мерзлых пород. Исследования помогают улучшить использование водных путей для торговли и других целей, уменьшить разрушения и потери от стихийных природных явлений и суровых зим, дают ценные общие научные сведения.
Программа изучения наземного транспорта включает изучение методов поддержания мобильности человека в зимних условиях. Сюда относятся как изучение наземных вездеходов и других экипажей, которые окажутся удовлетворительными в холодных условиях, так и исследование и поиск лучших систем борьбы со снегом, систем удаления снега и льда с дорог. Сюда же относится и изучение трубопроводного транспорта нефти и газа, в частности работы по Трансаляскинскому нефтяному трубопроводу.
Программа исследования водных ресурсов направлена на поддержание водных путей открытыми для водного транспорта в течение всего зимнего сезона и на уменьшение повреждений, которые испытывают суда и сооружения зимой. Именно для этой программы построен сейчас новый и самый большой в мире лабораторный комплекс.
Чтобы улучшить качество строительства, создана программа геотехнических исследований, которая направлена на создание технологий, позволяющих выявлять геологические и другие структуры, которые лежат под мерзлой поверхностью или поверхностью снега и льда. Это особенно важно в холодных районах, где мерзлота делает бурение и взятие кернов особенно трудными.
Программы поведения материалов и контроля нарастания снега и льда также важны для поддержания необходимой активности в холодное время. Нарастание льда и снега может привести к повреждению зданий, гибели судов, нарушению работы антенн, радаров и другого оборудования. Поиск путей защиты от таких явлений — главная часть этой программы.
Программа исследования природных ресурсов включает вопросы адаптации экологических систем к холодным условиям, создания систем водоснабжения, захоронения отходов и использования сточных вод.
Программа сооружений и конструкций дает теоретические и экспериментальные основания для наиболее рационального строительства в холодных районах. Особое внимание при этом уделяется разработке новых видов крыш и их эксплуатации.
Качество научных исследований и инженерных разработок в первую очередь определяется научно-инженерным персоналом учреждения. Несмотря на большие помещения лаборатории, состав ее включает лишь около ста научных сотрудников и инженеров, а всего, вместе с обслуживающим персоналом, около трехсот человек. Во главе стоит командир и директор, который обычно имеет звание полковника корпуса инженеров армии США. Директор назначается на два года (обычный срок службы на одном месте в армии США), но для директоров КРРЕЛ этот срок часто продляется еще на один-два года. Когда я приехал в КРРЕЛ в этот, последний, раз, Луи Кроссби уже уехал на новое место службы и директором был уже другой полковник.
Он при мне только входил в руководство, ничего не меняя, не высказывая своего отношения, например, к моему пребыванию в КРРЕЛ, которое, вероятно, для него, кадрового военного, служившего перед этим в парашютных войсках, было не вполне понятно. Правда, со временем он к этому привык, и расстались мы уже друзьями.
По мнению многих, он обладал всеми качествами для дальнейшего быстрого продвижения по службе: полковник и директор КРРЕЛ в 35 лет, высокий профессиональный уровень — защитил докторскую диссертацию в области применения космических методов, явный талант в командовании такой сложной группой, как старый научно-исследовательский институт, связи в Вашингтоне.
Научным руководителем КРРЕЛ являлся наш старый приятель — доктор Андрю Ассмус — тот самый Ассмус. Являясь лояльным американцем, он делает все, что, по его мнению, служит укреплению связей с великим соседом по планете, — это единственный разумный путь работы таких учреждений, как КРРЕЛ.
В этой связи целесообразно упомянуть имена еще двух сотрудников КРРЕЛ: Ен-Чаоен и доктора Соди. Доктор Ен — известный в США теплофизик-теоретик, специализирующийся в решении задач теории пограничного слоя применительно к прикладным вопросам, — является сейчас руководителем отдела физики исследовательского сектора КРРЕЛ. Китаец по национальности, он эмигрировал из континентального Китая в 1949 году и до 1977 года не был там, несмотря на то что у него в Китае остались мать, отец, братья и сестры. В 1977 году, после почти тридцатилетнего перерыва, он посетил Китай и своих престарелых родителей. Китайские власти устроили ему пышную встречу. В 1978 году он в составе делегации КРРЕЛ побывал в Китае уже второй раз.
В отличие от доктора Ена доктор Соди не был еще знаменитым ученым и не был американцем. По национальности индус и подданный Индии, он уже несколько лет работал в США. И одно его присутствие в КРРЕЛ напоминало, что и еще одна великая развивающаяся страна имеет обширные территории вечной мерзлоты, ледников и снегов. Правда, эти территории не в высоких широтах, а высоко в горах, которых в Индии так много. «Понимаешь, Игор, мы мечтаем о времени, когда во всех учреждениях самых разных стран, занимающихся ледниками и льдом, будут работать бок о бок американец и русский, китаец и индус, японец и чилиец. И все будут стараться решить проблемы освоения холодных территорий… — говорил мне доктор Соди. — И тогда мы высечем на входах в наши институты слова: „Оставь вражду сюда входящий“».
Прекрасные слова эти я вспоминал не раз в июле 1982 года, когда входил в ленинградский Дом ученых на Дворцовой набережной. Там уже несколько дней шли заседания СКАР — так называется Международный комитет по координации научных исследований в Антарктиде. Приехали австралийцы и американцы, англичане и аргентинцы, бразильцы и новозеландцы, норвежцы и поляки, французы и чилийцы, южноафриканцы и японцы. И среди них — еще застенчивые новички-наблюдатели из Индии и Китая. Обе эти страны начали в то время подготовку к открытию своих собственных научных станций в Антарктиде, собирались присоединиться к международному Договору об Антарктике и вступить в СКАР.
Особенно было интересно мне следить за китайцами. Их было четверо. Они постепенно осваивались, расслаблялись, как бы расцветали день ото дня. Как радостно хохотал самый веселый из них, невысокий, еще молодой крепыш с большим ртом, из которого выпирал широкой лопаткой передний зуб.
— Я вспомнил это! Я вспомнил это! — кричал он, когда узнавал на слух какое-нибудь русское слово, которое он учил еще в школе, а потом, казалось, начисто забыл.
«Оставь вражду сюда входящий!» — эти слова незримо витали в те дни над входом в ленинградский Дом ученых.
Когда я был в КРРЕЛ первый раз, в 1975 году, худой, с горящими глазами и влюбленный в свои морские льды инженер, с которым мы вместе когда-то работали в Антарктиде, показал мне чертежи большого корпуса охлаждаемых экспериментальных бассейнов, залов и установок, которые они решили построить. Для этого, правда, требовалось много миллионов долларов. Никто не верил тогда, что конгресс выделит такие деньги. Однако их выделили, и во время моего второго посещения КРРЕЛ, в январе 1978 года, этот человек с гордостью показывал мне почти построенный ледово-инженерный комплекс — двухэтажное здание, в котором имелись три огромных холодильных зала. Основной исследовательский зал должен был моделировать процессы в мерзлоте и водоемах, покрытых льдом. Температура в нем могла быть до минус 30 °C.
Главной частью второго такого же зала был бассейн длиной почти пятьдесят и шириной двадцать метров. В этом бассейне глубиной метра четыре существовали приспособления для создания течения воды и для наблюдения и фотографирования того, что делается под водой, через специальные окна, расположенные ниже ее уровня. На поверхности воды в этом бассейне можно было быстро создать толстый ледяной покров и на буксире протягивать через него модели ледоколов, моделировать взаимодействие льда со сваями мостов и буровых установок. Можно было двигать и сам лед, образовавшийся в бассейне, так, чтобы он как бы надвигался на неподвижные модели.
— Этот комплекс, — с увлечением рассказывал инженер, — несомненно, на много лет определит крен КРРЕЛ в сторону исследований, связанных с изучением процессов образования и таяния речного и морского льда, айсбергов и шельфовых ледников, а также методов активного воздействия на них, борьбы с ними, а главное — вопросов проходимости, обеспечения движения речного и морского транспорта в зимнее время.
Однако американцы из КРРЕЛ считали, что наиболее важная проблема в холодных районах или в холодное время года состоит в решении вопроса проходимости наземного транспорта, сохранении мобильности и интенсивности движения транспорта на дорогах в условиях заноса дорог, гололедицы, плохой видимости… Поэтому они мечтали в ближайшие годы построить еще более дорогой корпус установок по опытам с новыми наземными машинами для движения без дорог и отработки лучших методов строительства дорог и их эксплуатации в условиях холодных климатов и в холодное время года. Особое внимание они собирались уделить при этом созданию серии экспериментальных установок для изучения лучших методов борьбы со снегом и льдом на дорогах, борьбы со скольжением на дорогах.
Я знал, что хотя конгресс США еще не выделил им денег в то время, но принципиальное согласие на это уже имелось. Эти два лабораторных комплекса и определят основное направление работы КРРЕЛ на десять — пятнадцать лет. Ведь ледово-инженерный комплекс этого сооружения являлся самым большим и мощным в мире.
Самым удивительным во всем этом для меня было то, что руководство КРРЕЛ всячески старалось привлечь к работе на этих экспериментальных комплексах и установках и советских ученых. Но, как правило, из этого ничего не выходило. Переписка шла большая, а результат почти нулевой. До меня приезжал и работал в КРРЕЛ (именно работал, а не посещал с кратким визитом) только один человек из СССР, специалист по физике мерзлых пород.
«Почему, ну почему, Игор? — умоляюще спрашивал меня Ассмус. — Попробуй напиши туда, в СССР, еще раз, что сейчас политика США такова, что все контакты, совместные работы, которые не выходят из стадии переговоров и существуют лишь на бумаге, но не работают на деле, будут свертываться с нашей стороны. А ведь легче сохранить старые связи, чем когда-нибудь начинать создавать новые. Это как с девушкой. Если она долго пренебрегала парнем, он отвернется от нее и может найти себе другую».
«Да, да! — соглашался я. — Когда приеду в Москву, то непременно передам ваши слова…» А про себя думал: «Это здесь, в Америке, всем и мне самому кажется, что мое слово, результаты моих наблюдений в США важны кому-нибудь у меня на Родине. А когда я туда вернусь, первая и главная вещь, которой я должен буду снова научиться, — это помалкивать и не лезть в дела, которые прямо меня не касаются». «Вы ученый, вот и занимайтесь своей наукой. А уж о том, как ее планировать, позаботятся другие…» — в лучшем случае скажут мне.
Не раз в таких случаях вспоминал я рассказ Лескова «Левша», особенно ту его часть, в которой описывается, что случилось с Левшой после того, как он вернулся из Англии. Очень уж соответствовало тому, что обычно испытывал я после возвращения из длительных загранкомандировок.
Я ведь начал регулярно ездить в США примерно с 1975 года: неделя по дороге в Антарктиду, чтобы присоединиться к американской антарктической экспедиции, неделя-другая по дороге обратно. Обычный маршрут был такой: Москва — Вашингтон (тогда еще наши самолеты летали в столицу США) — город Линкольн в штате Небраска (там помещался штаб Проекта исследований шельфового ледника Росса) — Лос-Анджелес (оттуда самолеты американской антарктической экспедиции отправлялись в полет на шестой континент с остановками на Гавайских островах и в Новой Зеландии в Крайстчерче). Потом пара месяцев работы в составе американской антарктической экспедиции и такая же дорога домой. Только на обратном пути уже не надо было спешить к определенному сроку и поэтому можно было посетить еще одно-два места в США, чтобы ознакомиться с работой еще одного американского научного центра и в то же время прочитать лекции, рассказать о советских исследованиях.
Начало этим поездкам было положено в самый разгар того, что за границей получило название «дитанд», а у нас — «разрядка». Очень легко было тогда работать с американцами; все они были полны энтузиазма в придумывании и разработке планов осуществления самых разных совместных американо-советских проектов. Полон был такими проектами и КРРЕЛ. Но время шло, письма летели через океан и с громадным запозданием приходили обратно, а часто и вообще не приходили. Правда, делегации американских ученых летали в СССР и делегации советских ученых прилетали в Америку, жали друг другу руки, подписывали соглашения. Лились рекой водка и виски: «Мир — дружба! Мир — дружба!» И так продолжалось бы бесконечно, но однажды, как рассказывал мне потом Ассмус, американская сторона почувствовала, что надо что-то предпринять, — проекты совместных работ не двигаются. Ведь те большие ученые, которые приезжали с делегациями, действительно были большими учеными и в большинстве своем хорошими людьми, но они сами, своими руками, уже давно ничего не делали, а только руководили и организовывали! Поэтому и проекты их никак не выходили из стадии общих разговоров. А до непосредственно работающих ученых, которых в Америке ждали, дело не доходило.
Наша совместная с американцами работа на шельфовом леднике Росса и связанные с этим поездки и работа в США были, к сожалению, редким исключением, связанным с тем, что работа наша оказалась в стороне от больших официальных программ, которые все согласовывались и уточнялись, а дело живое не двигалось с мертвой точки. Поэтому я, как и каждый советский ученый, кто в середине семидесятых годов работал в США или в других местах, но с американцами, часто чувствовал себя в роли разборчивой невесты. Американцы соблазняли меня приятными обещаниями, масштабами сотрудничества, предлагали расширить совместные исследования даже за их деньги. А я лишь улыбался в ответ, так как реальных возможностей расширить это сотрудничество у меня не было. И удивительным было То, что я не беспокоился об этом. В то время нам, русским, все прощалось: и опоздание с ответом на письма, и вообще отсутствие таких ответов. И вот во время моей поездки в американскую экспедицию в 1978 году я впервые почувствовал изменение в отношениях. Наверное, то же чувствует капризная невеста, когда от нее отворачиваются женихи. С теми, с кем я много и раньше работал, все было по-прежнему, но с новыми знакомыми было уже иначе. Никто теперь уже не говорил мне, что русские и американцы похожи друг на друга. Наоборот, то, что раньше казалось им схожими чертами, теперь трактовалось как признак различия. На разборчивую невесту никто уже не хотел смотреть.
А ведь несколько лет назад, в мой первый визит в КРРЕЛ, все было по-другому. Казалось иногда, что даже наши отношения в Арктике вот-вот улучшатся…
Я уже собирался улететь домой в Москву после первого моего визита в КРРЕЛ и ходил по знакомым и коллегам, прощался. Зашел я, конечно, и к директору института. Кроме Луи в его большом кабинете с длинным столом для заседаний сидел лишь Андрей Владимирович. Луи встал со своего места и, широко раскинув руки, пошел мне навстречу. В глаза бросилось, что Луи был в форме: серо-зеленый форменный пиджак с вышитыми золотыми шахматными турами на рукавах — знаком различия инженерных войск — и с двумя рядами ленточек каких-то наград на груди. Бросились в глаза и непривычные для глаза шелковые ленты широких черных лампасов на светлых брюках и лакированные черные ботинки… Луи был какой-то далекий, чужой в этой одежде.
— Доброе утро, Игор, мы хотели, с тобой попрощаться, пожелать счастливого пути…
На столе лежала большая карта Арктики, точнее, часть ее с Чукоткой, Беринговым проливом и Западной Аляской…
Поговорили о науке, о ее практическом значении, в о том, как американцы собираются танкерами возить нефть от берегов Аляски на юг через Берингово море и Берингов пролив, о том, как важно в этой связи знать ледовый режим неспокойного Берингова пролива, о том, что задача прогноза ледовых условий ложится на КРРЕЛ. В разговор вступил Ассмус:
— Игорь Алексеевич, посмотрите на эту карту. Вот Берингов пролив. С одной стороны его — вы. С другой — мы. В середине пролива есть два острова, это острова Диомида. Один из них — Большой Диомид — принадлежит вам, другой — Малый Диомид — нам. Вот здесь, на вашем острове, стоят пункты вашего наблюдения за нами, а вот тут — наши наблюдательные пункты. Здесь у нас живет несколько человек, стоит маленькая радиолокационная установка. Так вот, мы хотели бы установить рядом еще одну, более мощную станцию для постоянного наблюдения за льдами во всем проливе. Но ведь сейчас идет процесс разрядки, и если мы начнем строить в это время новые станции на границе с Россией — вы поднимете шум, и будете правы. Поэтому мы решили сделать вам предложение: мы построим на одном из этих островов, вашем или нашем, радиолокационную станцию, а обслуживать ее будет смешанная американо-советская команда. Тогда у вас не будет оснований не доверять нам. Как бы это было здорово! Мы бы открыли новую эру отношений между нашими странами в Арктике, эру сотрудничества и дружбы, как в вашей любимой Антарктиде. Но для этого нужно получить согласие с вашей стороны. Могли бы вы нам помочь?
— Конечно, это было бы прекрасно, но что могу сделать я — простой ученый?
— А вы расскажите о наших планах кому-нибудь из начальства, узнайте их реакцию. Если она будет положительной, то мы тут же приступим к работе.
— Если бы я и поговорил с кем-нибудь, это был бы слишком низкий уровень. Хотя я могу написать о вашем предложении в официальном отчете и пустить его на волю начальства…
Разговор был для меня необычный. Я чувствовал, что надо взвешивать и продумывать каждое слово.
— А почему вы сами не обратитесь прямо к нашему правительству? — спросил я.
— А потому, Игор, что нам могут не разрешить это сделать. Ведь в наших ведомствах есть большие силы, которые против контактов с СССР. И если там скажут «нет», мы уже не сможем делать то, что делаем сейчас. У этих противников один аргумент: «Русские все равно не согласятся…» Но если бы мы могли точно знать, что «русские согласны», это могло бы перевесить чашу весов…
— Хорошо, — решился я. — Когда вернусь в Вашингтон, расскажу об этом в нашем посольстве, а когда приеду в Москву — в Академии наук.
В тот же день я приехал в Вашингтон, а на другое утро уже сидел в заставленной письменными столами комнате на первом этаже посольства. Знакомые ребята из отдела науки, знакомая обстановка. Я уже бывал здесь в предыдущие приезды.
— Здравствуйте, откуда вы и куда… Расскажите, какая цель вашего приезда, как идут дела… Распишитесь в посещении… Не нужна ли наша помощь, совет…
И тут я попросил встречи с кем-нибудь из начальства. Им оказался советник посольства по науке. Невысокий, живой, с быстрыми глазами и движениями, доброжелательный, улыбающийся человек твердо пожал мне руку.
— Чем могу быть полезен? Вы хотели со мной поговорить?
Я представился, рассказал о КРРЕЛ, об Антарктиде, о желании совместных исследований в Арктике.
Когда я кончил, мой приветливый хозяин перестал улыбаться, внимательно посмотрел на меня.
— Объясните, почему они обратились к вам, а не к другому с этим предложением?
Вопрос застал меня врасплох. Я никогда не думал об этом.
— Почему? Ну… мы же работали вместе, дружим много лет. Да, собственно, у них там, кроме меня, никого из наших и не было в последнее время, а потом…
— Вы извините, что я все это спрашиваю, — снова улыбнулся дипломат. — Но если мы отправим телеграмму в Москву, возможно, мне придется отвечать на этот вопрос. Мне нравится эта идея, и я готов подготовить текст телеграммы. Посла сейчас нет, поэтому решение о ней практически лежит на мне. Но я должен предупредить вас, Игорь Алексеевич, что подобные телеграммы мы посылаем не часто, и каждая из них является обоюдоострым оружием. Она пробивает, прорезает те преграды, которые, казалось, непреодолимы, но она же может поранить сильно руку, которая ее держит. Мы должны быть абсолютно уверены в том, что за сделанным предложением стоят силы, хотя бы часть сил на уровне правительства США. Не получится ли так, что на телеграмму будет получен ответ с нашей стороны и мы его передадим американцам, но вдруг окажется, что за этим предложением никто не стоит с их стороны. Эх, если бы связаться с кем-нибудь из высоких научных кругов здесь, в Вашингтоне, и попробовать через них проверить…
— Вы знаете, один из моих антарктических друзей сейчас занимает очень высокий пост в руководстве наукой здесь, в Вашингтоне. Может, с ним поговорить?
— И вы его хорошо знаете?
— Достаточно, чтобы позвонить в любое время… Мы старые друзья…
— Тогда попробуйте встретиться с ним, расскажите все как есть, вплоть до нашего с вами разговора, и спросите прямо — стоит ли нам серьезно относиться к тому, что вы мне рассказали. Желаю успеха!
С волнением набрал я номер моего старого друга, объяснил секретарше, кто я.
— Одну минуточку, я посмотрю, по-моему, он вышел, — сказала она, но через секунду в трубке послышался знакомый голос:
— Игор, это Филл. Как поживаешь?
— Филл, здравствуй, — заторопился я. — Завтра я улетаю в Москву, а сейчас очень хотел бы с тобой встретиться. Хотя бы минут на пять. Это очень важно.
— О'кей!
Даже через провод я почувствовал, как посерьезнел Филл.
— Можешь ли ты быть у меня через полчаса?
— Да, могу.
— Тогда приезжай.
Через полчаса я уже сидел на четвертом этаже в большом кабинете и рассказывал все высокому, по-мальчишески худощавому, несмотря на свои пятьдесят лет, Филлу.
С каждым моим словом Филл становился все серьезнее.
— Ну что ж, правильно сделал твой сотрудник посольства, что не послал сразу телеграмму. Дай мне двадцать часов, — улыбнулся он. — Сейчас два часа дня. Завтра в десять утра я дам тебе мой ответ и совет. Итак, до завтра.
Снова иду пешком мимо Белого дома на улицу посольств. Мой новый знакомый дипломат еще на работе. Рассказываю обо всем.
На другой день в десять утра мой американский друг сухо сообщил мне, что навел справки и ему почти официально сказали, что переданное через меня предложение не должно приниматься всерьез.
— И еще тебе совет, Игор, — Филл вновь настроился на дружескую волну. — Старайся никогда не ввязываться в такие дела…
Еще через час об этом узнал и секретарь посольства.
— Ах, как жаль, — сказал он. — А такая хорошая получилась телеграмма. Ну ничего, разорвем ее. Счастливого вам пути домой.
Да, я чувствовал, что хочу домой, что я очень устал… Но мне было жаль, что все сорвалось и советские и американские ребята не будут вместе крутить ручки одного радиолокатора в Арктике.
За два часа до отлета уже в аэропорту Даллас, что в сорока минутах езды от города Вашингтон, я снял трубку автомата, набрал «ноль». При этом американский автомат превращается в телефон с девушкой-оператором.
— Мисс, я хочу сделать разговор на длинное расстояние с доктором Ассмус. Его телефон… — и я продиктовал длинный, с междугородным кодом номер КРРЕЛ.
— Как будет говорить мистер, за деньги или коллект-колл?
Я попросил коллект-колл, то есть разговор, когда оплачивает тот, с кем ты разговариваешь.
— Минуточку, сэр, — вежливо, но деловито сказала девушка. — Как ваше имя?
И я услышал щелканье набираемых цифр, услышал, как она говорит с оператором КРРЕЛ:
— Мистер Зотиков из Вашингтона хотел бы говорить с доктором Ассмус по коллект-холл. Принимаете ли вы на себя расходы?
— Да, да, — торопливо закричал оператор.
— Андрей Владимирович, я навел кое-какие дополнительные справки и решил отказаться от вашего предложения, — сказал я. И пошел готовиться к посадке на самолет, отлетающий в Москву.
«Как удивительно, — думал я. — Казалось еще недавно, что в нашем посольстве сидят лишь сухие чиновники. И вот те же люди, первый же из них оказался готовым писать „обоюдоострую“ телеграмму для того, чтобы попытаться использовать подвернувшуюся возможность, чтобы улучшить отношения наших стран в далекой Арктике. Может, Филл принадлежал к „другой компании“, — размышлял я, — к тем, кто против более тесных наших контактов в Арктике?» Ответа не было…