Илл. Н. Герардова

I

— Идем, так что ли, Толстяк?

— Гайда! Забирай все, что надо: веревку, да там еще…

— Больше ничего и не требуется, одну веревку да мыла, разве, еще кусок… Нет, и того не надо! У Клопа в лавке, поди, есть довольно и мыла, и всего. Может, и веревки не брать, а?

— Твоя правда. Толстяк. А браунинг, конечно, всегда с собой…

— Маузер, душа моя, маузер! Браунинги здесь мало уж и помогают! Зверя опасного много… да и люди не лучше зверей! Ты недавно еще у нас. Поживешь, узнаешь!..

— Да, и то уж вижу. Идем. А где мы теперь найдем Козодоя?

— В кабаке, конечно. Мимо пойдем, — вызовем дружка. Он-то не откажется. Он от хорошей шутки никогда не прочь. Да и Клопа — терпеть не может. Гайда, Сапега!

И Толстяк, — как его назвал собеседник, — очень проворно, не глядя на свою грузность, — вскочил с ложи, головой почти упершись в потолок землянки, которую сам смастерил, покрыл бревнами и даже снабдил подобием небольшого окна, где вместо стекол натянут был бычачий пузырь.

Толстяк не только был толст, но казался гигантом рядом со своим гостем, худеньким, стройным и хрупким на вид, но жилистым, крепким человеком лет 40. Лицо у последнего было довольно заурядное, запрелое, обветренное, темное от влияния стихий и слоя грязи, редко смываемой в этом краю и туземцами, и европейцами, попадающими сюда надолго. Только острые, сверлящие глаза глядели странно: не то с напряженной злобой, не то с болезненным любопытством переносились они незаметно и быстро с предмета на предмет.

Порой казалось, что глаза эти видят во всем, на чем остановятся на мгновение, не форму и грани, видимые всем, — а нечто иное, более загадочное, важное, то страшное, то забавное порой.

Иначе — чем бы объяснить эту быструю смену выражений на сухом, худощавом маленьком личике Сапеги, то принимающем напуганный, страдальческий вид, то озаренном веселой, почти детской улыбкой, то обезображенном гримасой жестокого наслаждения.

Длинные, выцветшие, какие-то словно приклеенные, а не растущие от природы усы так забавно выдавались на сухом личике, и ради них полячок Дембинский получил кличку «Сапеги».

Выйдя из землянки, Толстяк, которого по-настоящему звали Гордей Семеныч Воловодин, — запер крепкую, грубо сколоченную дверь своего жилища на толстый железный засов, который замкнул большим надежным замком.

— Ну, вот и готово. Гайда, Сапега, пока еще у Клопа в лавке нет никого. А то к обеду там будет целая каша и шутка наша не пройдет.

— Идем, идем!..

Широкими, спокойными шагами двинулся вперед Толстяк. Быстро и часто засеменил Сапега рядом, не только не отставая, а почти опережая великана своим легким, нервным «воробьиным» шажком, точно вприпрыжку.

Третий приятель, «Козодой», как называли его, — действительно, не смотря на слишком раннюю пору, сидел уже в кабаке у Фридмэна и был навеселе, когда на зов друзей появился перед ними, щурясь от ярких лучей весеннего солнца, отраженных сверкающей пеленой снегов, раскинутой кругом.

В полутемном блокгаузе Фридмэна с бойницами вместо окон, — всегда царил полумрак и потому переход показался особенно резок для Козодоя.

— Какого вам черта, паршивцы, понадобилось от меня? — хриплым, недовольным тоном буркнул он вместо привета приятелям.

Хотя на парне была меховая шапка и такая же куртка облекала тощую, но сильную фигуру, свисая, совсем словно с вешалки, с костистых, широких плеч, — Козодой весь ежился от холода, потирал руки, дергал носом, не желая прибегать к носовому платку, либо не имея при себе этой полезной вещи, особенно необходимой сейчас, в морозное утро, когда нос Козодоя сразу покраснел и проявлял признаки сильнейшего насморка.

— Ну, тише. Козодой! Айда без разговоров. На ходу скажем все, что надо. С Клопом хотим шутку шутить. Первое апреля нынче, или забыл?

— Первое апре… с Клопом!.. — захлебываясь от удовольствия, весело подхватил Козодой. — Айда! Идем. И спрашивать ничего не желаю. Кто придумал? Ты, полячишко? — обратился он к Сапеге. — Ну, значит, будет забава… Ты, собачий сын, мастер на разные штучки. Ходу!..

И он зашагал в лад с остальными двумя к отдаленному блокгаузу, стоящему почти на краю лагеря — поселка золотоискателей, нахлынувших десятками тысяч в холодный Клондайк, как только разнеслись вести о сказочных богатствах, о неистощимых золотых россыпях, открытых в этом далеком, суровом углу земли.

II

У самой лавки Ивана Иваныча Трегубова, или Клопа, как прозывала лавочника вся русская колония золотоискателей, — приятели увидели мальчика лет 7-ми и девочку лет 9-ти, детей лавочника.

— Дядя Козой! Дядя Козой! Дай гостинца…

Одной костлявой, мозолистой рукой поглаживая головенки детей, покрытые оленьими «капшучками», — Козодой другой рукой пошарил в глубоких карманах своей меховой куртки и добыл оттуда два куска темного, черствого пряника, который дети ухватили и стали сосать, как-то опасливо косясь на Сапегу, стоящего туг же, в двух шагах.

Его они безотчетно не любили и боялись наравне со всеми остальными детьми поселка, занесенными волей злой судьбы в этот печальный, хотя и богатый золотом край.

Козодоя любили все малыши, как и он их любил, вечно сберегая в карманах либо пряник, либо немудреную игрушку для каждого встречного ребенка.

— А мамка дома? — мягким, слащаво-предательским голосом обратился к девочке Сапега.

— Мамка?.. Не! Мамка белье полоскать пошла.

Приятели переглянулись с довольной улыбкой.

— А… хочешь полтинник на пряники? — так же искренне-слащаво продолжал Сапега, подойдя поближе к девочке и впиваясь в нее взглядом, под влиянием которого ребенок словно окаменел, напугался, не имея сил двинуться с места.

— Хочу… — пролепетала девочка.

— Вот… бери! Только с уговором, — провожая взглядом двинувшихся к блокгаузу товарищей, но громко, быстро заговорил Сапега. — Я, вот видишь, — беру твои волосы. Вот, немножко… И дерну их… И если ты не крикнешь, — полтинник твой… Много купишь всего, много!.. Только не крикни, слышишь… вот!.. Молчи!.. молчи!..

— А…

Девочка подавила болезненный стон. Слезы покатились по ее побледневшему личику.

Сапега, сбрасывая с пальца пушистую прядку тонких, белесых волосиков, вырванных у ребенка, ткнул девочке в руку монету.

— Не крикнула. Молодец… бери, купи… ступай…

И он почти бегом нагнал остальных товарищей у самых дверей лавки.

III

— Здрасте-с! С добрым днем, с ясным. С удачей да с прибылью! — затараторил, встречая вошедших, Иван Иваныч, низко кланяясь из-за самодельной тяжелой стойки трем почетным покупателям.

Все трое давно уже напали на богатую жилу, считались богачами в поселке и уж по одному этому пользовались почетом не только среди кучки русских золотоискателей, но и среди представителей целого, мира, высланных сюда подонками больших городов всего земного шара.

Прилавок делил на две почти равные половины обширный, высокий, но плохо освещенный лабаз, заваленный всяким товаром.

Впереди прилавка, вдоль стен, почти до потолка, громоздились ящики, тюки, цыбики, мешки с товаром. А за прилавком грубые полки из толстых, неструганных досок почти гнулись от тяжести тех же товаров, распакованных для розничной, немедленной продажи и размещенных в самом причудливом беспорядке. Штуки ситца, холста и других, более дорогих тканей — высились рядом с огромными жестянками, наполненными кондитерским товаром. Тут же поблескивали стволами револьверы, карабины, лежало холодное оружие, — товар, особенно ходкий в поселке.

Кирки, лопаты и мотыги, как на пуховиках, лежали на выделанных мехах, на полушубках и оленьих одеждах, в которых зимой щеголяли посельщики.

Ручные мельницы, кухонная посуда, сапожный товар, пакля и туалетные принадлежности, скупаемые щеголихами по дорогой цене, — сухие овощи и маринады, аптекарские травы и часы, рукавицы и нефтяные двигатели небольшого размера, — все это переплеталось между собой, столь различное на первый взгляд. Но в этом полутемном сарае-лавке все товары как-то особенно подходили один к другому, были связаны в общую, занимательную для взора, пеструю картину.

Небольшая дверка, всегда приоткрытая, — темнела среди этого хаоса в стене за самой спиной Клопа, как щель, куда он мог юркнуть каждую минуту.

Все знали эту дверку, небольшую, толстую, которая сама замыкалась на тяжелые замки, стоило ее захлопнуть. Высокая и широкая стойка мешала внезапному нападению спереди; а дверка позади обеспечивала Клопу полную безопасность, если бы кто вздумал покушаться на его персону.

Конечно, можно издали выстрелить и убить. Но выстрел наделает шуму. Зря люди не ходят убивать, а если придут, то, конечно, для грабежа. А на выстрел, на шум — сбегутся со всех сторон…

Неписаные законы — жестоки и строго выполняются в этом поселке одичалых суровых людей. Каждого, пойманного при попытке на грабежах в пределах лагеря, — зароют по шею в землю и оставят околевать с голоду, а торчащая над землей голова будет служить мишенью для всяких издевательств и мучений.

Конечно, если и найдутся охотники пограбить Иван Иваныча, — они постараются сделать это без шума, пойдут на хитрости. А Иван Иваныч полагает, что он и сам не глуп, каждого хитреца — вокруг пальца… или, даже, еще хуже обведет!

Неловко сказать, что поминал при этом циничный Клоп.

IV

При виде троих приятелей, которые ввалились шумно, с улыбкой, суля барыши от больших закупок, производимых обычно без торга, — Иван Клоп искренне им обрадовался и особенно учтиво закивал головой, изогнулся грузным станом, причитая свои обычные приветствия.

Лицо его, полное, лоснящееся, налитое кровью всегда, — теперь совсем побагровело. Нельзя было различить губ, щек, носа: все отливало одним тоном пурпурной крови и в такую минуту становилось особенно понятно: почему прозвали его Клопом.

Не только по страсти к наживе за чужой счет, — купец и видом своим до смешного напоминал толстого, напившегося, круглого клопа, который еле ползет к себе в щель, переполненный кровью после удачной поживы.

— И давненько же не видались! С добрым часочком, милушки мои!.. Што не заглядывали… Али к Сун-Хою, к подлецу, к мошеннику, к китайцу поганому стали ходить?.. Так он же вас купит и продаст, душа нехрещенная!.. Ну, да милости просим, коли вспомнили, заглянули к дружку Иванычу!.. Есть товарец свеженький… И табачок, и водочка Смирновская!.. Милости просим! С ясным утречком вас, с добрым деньком!..

— Здоров, здоров, Иван Иваныч! И тебя с первым апрелем поздравляем! — прервал излияния Клопа Сапега, подойдя вплотную к стойке и усаживаясь на ней боком, для чего пришлось отодвинуть наваленные здесь гвозди, ремни и банку «Кунероля».

— С первым апр… Ах-ха-ха-ха!.. А мне и невдомек: какой денек ныне? Забавный день, милуши мои! Господа честные… У нас, поди, в Рассее ноне как потешаются… морочат друг дружку. Словно бы круглый год еще обману мало! Смехотворный народ у нас в Рассее-матушке!..

— Верно, Клоп… верно, Иван Иваныч!.. Хорошее ты слово сказал. Весь год люди морочат друг друга. Надо бы хоть раз в году и правду сказать. А тут особый день выискали да норовят сверх всяких иных, тайных обманов, — еще явно, грубо поднадуть, насмеяться… Умная ты башка, Иван Клоп!.. И мы так же думали, вот все трое. За тем и к тебе заглянули. Приятно, что ты с нами заодно полагаешь.

Не любил Иван Иваныч, когда его Клопом, да еще в глаза называют. Но тут польстило его самолюбию, что он сошелся в мыслях с тремя умнейшими, самыми влиятельными из искателей поселка.

Еще шире заулыбался он и запричитал еще быстрее.

— Так, так, милуши мои, господа хорошие! Вестимо, глуп народ, как овца; живет без думки, без розуму… Штобы ему хоша разочек душу-то пооблегчить, вот, ровно перед попом на исповеди… И легше б стало. А люди и без нужды врут, потешаются враньем! Глупый, смешной народ. Хоша и то сказать: скушно, иное дело. Отчего не позабавиться?.. Али нет, милуши мои…

Иван Иваныч любил умную беседу вести, особенно — родной, русской речью, хотя порядком болтал по-английски и по-французски.

— А скажите, Иван Иваныч, — знаете, зачем мы к вам так рано заявились? — улыбаясь и прямо глядя в лицо Клопу своими сверлящими глазками, спросил Сапега.

Тот зорко оглядел всех троих. Глядят они открыто, улыбаются, словно довольны чем-то, что им одним только известно. Тонко разбирается Клоп в чужой душе, несмотря на то, что у него самого и все существо, и лицо — заплыло жиром и почти не поддается, не отражает смены внутренних переживаний.

— Гм… Раненько, што говорить! Так, можно думать: и за покупочкой… и потолковать на свободке, покуль людей нет… А может…

Он сделал передышку, еще зорче вглядываясь в гостей, словно и уши у него насторожились, как у зверя, и он захотел прислушаться к мыслям троих приятелей.

— Может, — осторожно докончил он, — находочку сделали особливую… Самородчик какой нашли?.. Желательно счастьице свое вспрыснуть поуютнее… без чужих… Либо дельце какое есть к Иван Иванычу… Знаете, милуши мои, — для таких людей поштенных — Иван Иваныч в мелочь расшибется, а услужить рад!

— Дело есть… только не наше, а тебя, приятель, оно касается. Души твоей.

— Ду-уши…

— Да. Твоей собственной совести.

— Со-ве-сти… Хе-хе-хе!.. Занятно! Ей-ей, занятно: што это такое? Даже меня антрыгует. Узнать бы желательно.

— Узнаешь сейчас. Вот, давай, Иваныч, так шутить будем с тобою… для первого апреля… Будто у тебя совесть заговорила. Мало того, — на свет Божий из мурьи своей вылезла!

— Хи-хи-хи!.. Забавный вы, право!..

— Стой, слушай! Да еще — человечий вид приняла… Мой, скажем. Я — буду твоя совесть. Идет?

— Идет! Вестимо, идет! — крайне довольный удачной шуткой, согласился Клоп и тоже боком присел на прилавок против Сапеги… — Неплохая моя совесть, милуши. Одни усы — чего стоют!.. Хе-хе-хе!..

Он залился довольным дробным смехом. Улыбались и гости.

V

— Ну-с, почнем, сударыня ты моя… совесть… али — сударь… Как величать прикажете? Говори, допытывай. Я ради первого апреля — чистую правду скажу. Душу отведу. Умным людям можно разок и правду сказать. Они соответствовать умеют. Чини допрос. Я ответ держать стану. А энти — што же?.. Как величать прикажете? — с лукавой усмешкой обратился он к Козодою и Толстяку.

— Это благородные свидетели будут. Сам знаешь, друг Иваныч: по нынешним временам человек и со своею совестью один на один разговора вести не должен, чтобы кто из них другого не обманул. Вот это и есть свидетели.

— По полной хформе, значит, судоустроение настоящее… Идет! С чего же нам начинать, сударики?

— С меньшого начнем, к большему придем. Вот хотя бы торговлишка твоя… Как торгуешь?

— Хвалить Господа, неплохо! Мне хорошо, и людям не обидно. Барышок есть…

— «Барышок» ли?.. Не грешок ли?.. Да, поди, и люди обижаются. Вот, пришли к тебе недавно нарты с собаками, целый обоз товару. И рассчитал ты якутов не сполна. Плакались они, как уходили. Ладно ли?

— А чем не ладно, Совесть ты моя милая? — совсем входя в роль, деловито возразил Клоп. — Они мне не весь товар сполна довезли. Груз сахару, груз вина и мехов два тюка неведомо где оставили. Не иначе, што продали д ля себя. Как же мне своего не вернуть!..

— Не продали они, Иваныч. Сак знаешь: в полынью попали. Четверо нарт с собаками да двое людей подо льдом остались навеки! А ты не то что бы пожалеть, а еще…

— Жа-аалеть?! Коли они утонули взаправду, — ихни женки косоглазые да детенки толстопузые жалеть да выть станут. А у меня своя семейства есть. Времени мало — чужих жалеть! Я убытки и то не сполна покрыл ихним вычетом. А ежели бы сполна взыскал, — не то им платить, — с их бы еще пришлося мне три-четыре красненьких…

— С душой чужою на придачу, либо и с двумя? Ловко ты считаешь, Иваныч.

— Дело торговое!

— Гм-да!.. А если тебе сахару фунт четвертак обходится, а ты рубль дерешь… а муку по полтиннику за фунт, когда самому пятиалтынный стоит? Тоже — дело торговое, Иваныч?

— И подавно. Я силком в лавочку не тащу. Правда, тамо, на рынке, во Фриско — цена пятиалтынный. А покуль довезут, — сколько всего растеряется! Сами вы в сей час сказывали, совесть моя поштенная: четверо нарт товарцу под лед ушло… Люди утонули — подумать только!..

С искренним огорчением Клоп всплеснул своими жирными волосатыми руками, пухлыми, словно налитыми кровью до конца ногтей.

— Рублев на полторы тыщи пропало добра!.. Да — продать бы его на три-четыре тыщи можно было!.. А я еще тыщу с лишним энтим косопузым якутам заплатил. На што им! Все одно пропьют, идолы…

— Тебе же, Иваныч! Ты же их спаиваешь, да обираешь пьяных под шумок…

— Ну, пусть так! Ну, уж не кроюсь… Дак, — дураков учить же надо. Чем они другому гроши свои спустят, от меня полученные, — пущай их тута и оставят. Нешто это люди — эскимосы? Тьфу!.. Полузверье.

— А Джим из Теннесси тоже был не человек? Ты ведь на него родную сестру свою натравил. Благо, девчонка смазлива, да тебя слушает… Что он нарыл здесь за три года, тысяч 60 долларов, — все почти у тебя очутилось. Это как же?

— Сам тоже виноват! Коли он такой ученый да разумный, как себя выдавал, — он бы знать должен: на труде от бабы подале держись! Старатель, што монах: бабы должен бояться — пуще диавола!.. А он все фордыбачил: «Я, да я!» Всеми верховодил. А перед девчонкой и сплоховал! Весь в ништо свелся! Ровно золото на оселке, я ево на сестру попробовал. Вот правда-то и вышла наружу… А деньги?.. Не дарма он их давал… Все одно, коли он слабый человек, — не уберечь бы ему своих деньжонок!.. Хе-хе-хе…

— А потом, как их не стало — велел ты сестре прогнать молодчика.

— Вестимо. Не цацкаться же с им.

— И он застрелился.

— Дурак, потому! Совсем себя показал… Нешто умные люди стреляются?

— Нет?.. А, пожалуй, ты прав… Ну, а как же дело твое со вдовой Вилькинса? У нее и у сирот оттягал ты богатый участок за дутые векселя, за бешеные проценты да еще с помощью подкупленных свидетелей.

— Они коли врали, — на ихней душе и грех. Совесть ты моя милая! Они показывали за деньги, не я…

— А целая семья теперь чуть ли не побирается. Ты им ни гроша не дал, даже перепродав участок за огромные деньги американской компании.

— Совесть, голубушка! У меня, чай, своих трое деточек… О них у меня забота. До чужих ли мне! Плохо бы я делал, — Бог бы не помогал мне в делах моих. Я, слышь-те, с рубликов зачинал…

— Так, так!.. Ну. а припомни хоть то, как ты первые рублики сколотил, чтобы дело начать, которое, с помощью Божьей, как ты говоришь, — тебе успело сотни тысяч принести?

Клоп на мгновенье словно уксуса хватил, но сейчас же лицо его приняло прежний веселый, самодовольный вид.

— Ишь, куды хватил, сударь, ты, совесть моя ходячая! Энто — про Рассею? Про Владивосток и прочее такое?..

— И про Иркутск, и про Томск, про все города, куда ты, Иван Иваныч Плешанов, «красный палач», — как тебя звали, — на гастроли ездил, людей вешал, полсотенки за каждую голову получал.

— По сотенной спервоначалу. Да опосля — канкаренты объявились. Сбавить и пришлося!.. Хе-хе!..

— Так как же это? А?

— А што же, — лукаво прищуря глаз и склонясь головой на жирное, круглое, словно бабье, плечо свое, переспросил Клоп. — Неужто зазорное дело я делал? По закону суждали разных воров-разбойников, грабителей, собачьих сынов! А я закон — в дело приводил. Неужто и за то мне Совесть моя выговаривать станет? Быть не может тово!..

— Вот как: закон осуждал! Положим. А тебе — что сделали эти люди? А помнишь ли ты главнейший, самый первый Закон: «не убий!»… Да еще того, кто сам тебя не обидел.

— Дак ведь они же сами — убивцы были лютые!.. Приговор им читали, все по закону.

— А почему же ты свое дело законное, бросил? Даже прозвище изменил. Вместо Плешанова — Трегубовым зваться стал? Родину кинул, в Калифорнию забрался, потом — сюда… Почему?..

— Ну-у, вестимо… иначе — возможности никакой не имелося. Больно целая каторга на меня озлобилась, што ловко я вешаю. По целой Сибири и по Рассее слово было пущено: «Изловить Ваньку Плешанова!..» Меня, то ись… Где ни есть, подстеречь да извести, со всем кодлом, и с бабой, и с детишками малыми!.. Видимое дело: наутек пришлося!.. Я и махнул, себя да свойству свою спасаючи.

— А — сколько семей ты порушил?!.. Сколько отцов придушил… сколько сирот осталось и умирало с голоду, а?..

— Дак, не я же энто сам от себя, говорю! Какая ты непонятная, Совесть!.. По закону. Не я, так другой бы вздернул и денежки бы греб!..

— Ну, нет! На других же клевещи. И всего-то в целой каторжной Сибири двое вас таких нашлося: ты и твой «конкурент», Митька Сивый.

— А вы и ево знали! Сволочь, одно слово! Нестоющий человек! Ради чево на такое мерзкое дело пошел, людей вешал?.. А… Ради вина! И у меня цену сбил. И сам што получит, — вдрызг пропивал с теми же каторжанами да с «обреченными», с висельниками!.. Дуралей!..

— Однако, его каторга не решила извести, как тебя.

— Ну, явное дело: гулял с ими, пропивал заработки. А я свой грошик на дело прикапливал. Свое гнездо обстроить желал!

— На кровавые деньги…

— Ни в жисть! Я топором голов не сек! Только в петлю тянул, как по закону, приговор, все, как след… тогда и я уж… тово!.. Да, вот, слышь, тута намедни… Билли Кофейный… негритенок лопоухой, белую девчонку обидел. Ево живо к расстрелу присудили. Все при том собрались. Чай, и вы, дружки, вели ево под сосенку да тамо… Цок… цок… Суд ихний Линчевский судил, какой ни на есть… Приговор парню сказали и — пли! А нешто, ваш самосуд можно к нашему суду применить? Тамо и полиция, и рота под ружьем… Господин прокурор читает. Все честь-честью. Я и вешал. Так в чем моя провинность… Ась?

— Прав ты, Иваныч, что говорить! — улыбаясь, вдруг решительно отозвался Сапега. — Дело свое ты по форме делал. Вот и я теперь, как твоя Совесть, — по закону напишу приговор. А ты исполнить должен.

Довольный своей находчивостью в ответах и тем направлением, какое приняла затеянная щекотливая шутка, гордясь, что перед учеными людьми поселка мог козырнуть лишний раз своей удачей и сметкой, — Клоп поспешно подтвердил:

— Да уж, вестимо: играй да не отыгрывайся! Дело известное. Коли Совесть што велит, — так и сделать надоть! Вот я и то, безо всякой Совести, — обещание дал: коли до триста тыщ доларов капитал догоню, — 10 000 рублев на храм в селе родном прожертвую! Во имя Ивана Воина, андела мово! Командуй, сударь, Совесть моя многогрешная, што делать мне теперя надлежит?.. Хе-хе-хе!

VI

Быстро, легко перекинулся Сапега через стойку, что даже смутило Клопа, обычно не позволяющего никому проникать сюда.

— Вот, здесь все, что надо: чернила, бумага! — направляясь к конторке, сказал Сапега, как будто остальное было понятно само собой. — Пожалуй-ка сюда, Иваныч. Пиши.

— Пишу, пишу… Энто мне в привычку… Што писать-то?

— Сего года, числа первого апреля. Поселок «Ледяной Ключ»… в округе Клондайка. Есть, ладно. «Я, нижеподписавшийся…»

— Это што же, вексель, што ли ча? Али какое-либо монетное обязательство?.. Так…

— Не волнуйся. Пиши. Сейчас узнаешь. Ну-с. «Находяся в здравом уме и полной памяти…»

— Завещание?! Хе-хе-хе! Ну и затейники! Ну, забавники!.. Што придумали… Чисто — первое апреля! «В здравой памяти и полном уме…» — отчетливо вывел на листке Клоп, все более и более входя во вкус игры, а сам уж продолжал: «…завещеваю усе свое движимое и недвижимое имущество в свой наличный капитал, где бы есть оный ни показался…» А — в чию пользу? Уж не детям же да не жонке, вестимо?.. Хе-хе-хе!..

— Понял. Молодец! Конечно, не им. Ведь нынче…

— Первое апреля! Вестимо! Так тебе, Совести моей, што ли ча? Как звать-то вас, пане Сапега, по-настоящему? Не ведаю, уж не взыщите…

— Нет, не мне. Вот ему!

Сапега кивнул на Козодоя, который не то хмурился, не то готов был безумно расхохотаться.

— А!.. Их я знаю… Видел ихнее рукоприкладство. Значитца, — «завещаю Василию Семенычу Горелину, меща…»

— Потомственному дворянину.

— На-ко-ся! А я и не знал! Ладно. «Дворянину… в полную праву и собственность…»

— «Но с условием, — стал внятно диктовать Сапега, — чтобы сей В. С. Горелин до смерти моей жены и детей имел о них личное попечение или обеспечил капиталом…»

— «Капиталом…» Умно! Не сможет обидеть семейству мою… хе-хе-хе!.. Все? Подпись приложить?

— Нет еще! «А сам я от укоров совести моей и за прошлые грехи…»

— «Грехи…» хи-хи-хи!.. Ишь, затейники!.. «Грехи…» Далее…

— «Руки на себя налагаю… Богу душу предаю». Подписывай.

— Хе-хе-хе!.. хо-хо-хо!.. Ну и ловко же!.. Готово. Подписано. Песочком, годи, засыплю… не размазать бы… хе-хе- хе!.. Документ ва-ажный, поди!.. Што? и свидетели руку прикладывают? — заливаясь хохотом, еле проговорил Клоп, видя, как Сапега и Толстяк подписались под документом.

— Вот энто дело! Все по хформе. Што же, теперя давить меня учнете? Али самому надоть?.. Хе-хе-хе…

— Понятно, самому. Выбери веревку. Ты ведь знаток!..

— Уж спецылист, што толковать! Вот, самая она: ни тонка, ни толста. Шеи не порежет и затянет в лучшую! Мыльцем ее теперя, голубушку!.. Петельку здеся… вот так! — совсем оживляясь, припоминая прежнее ремесло, ловко смастерил Клоп скользящую петлю на одном конце, а другим — перекинул веревку на крюк и закрепил там прочно.

— Готово. Табуретик вот надоть… Энтот выдержит. Вот так…

Сопя, продолжая беззвучно хохотать, Клоп пододвинул табурет, встал на него и собрался сунуть голову в петлю, но вдруг остановился:

— А… руки-то как же? Я — рукам, ногам махать стану… Не мадель!.. Связать надоть. Хе-хе-хе!..

— Надо, надо! — улыбаясь, подтвердил Сапега и осторожно, но ловко перехватил обе кисти Клопа концом бечевки, соединив их за спиной лавочника.

— Ин, добро. Маненько высоко петелька… Вот, потянуться надоть… Спасибо, так, пан Сапега… Ишь, Совесть-то моя и в петлю мне лезти помогает!.. Ха-ха…

Довольный смех бывшего палача неожиданно оборвался, сменившись каким-то клекотом, гортанным хрипом.

Сапега не только помог Клопу… Внезапным сильным толчком он вышиб табурет из-под ног жертвы.

Грузное тело повисло, веревка напряглась, как струна, заскрипев на крюке своим свежим узлом.

Как-то странно, всем телом закорчился, стал извиваться лавочник, словно огромная, висящая на крюке круглая рыба. Руки бессильно дернулись, ноги заплясали…

Приятели, кроме Сапеги, отвернулись, не видели, как багровое лицо синело, темнело, чернело; как вывалился прикушенный язык и прекратились последние судороги казненного человека.

Быстро развязал Сапега бечевку на руках лавочника и окликнул товарищей.

— Идем, пора…

По дороге он взял с конторки завещание, сунул его себе в карман и все трое поспешно вышли из лавки на пустую площадь.

Шутка была кончена…