1

Душа моя, душа моя, вспомни золотое солнце радости, цветы на заре, молодость! Теперь ты разбита и окровавлена… Как клочья изорванного в боях знамени, треплет тебя ветер моей суровой осени. Но была же ты молода, песенна, была же ты свята, о, многострадальная и преступная моя душа!

В горной обители — в лесном монастыре — не уставал я молиться и петь о красоте и солнце… Но и в святое святых, как червь в чашу цветка, вползают необузданные скверны, тотчас свой смертельный яд с горним и светлым сплетают в душе лютое и темное: так красота полонила меня темным.

В монастырь, славный своими подвигами, своей святостью и благостью даже и за пределами Руси, весной наезжало много красивых женщин, много девушек.

Но никто из них так не сводил с ума молодую, томящуюся по красоте братию, как две молчаливые и грустные девушки-сестры, старшая и младшая.

У младшей лицо было смугло и загорело, глаза бездонно темны, а волосы отливали сизым ночным сумраком. У старшей же волосы золотились, как спелая рожь, а синие глаза лучили густой колдовской свет зари в лесу.

В древнем монастырском соборе обе молились одинаково жарко. В обеих я был влюблен одинаково безрассудно.

Скрывал я глухую мою любовь к девушкам даже от себя. Но сосед мой по келье, темный, скрытный монах, не знаю как, может быть, догадываясь по себе, открыл, что девушки меня опутали.

— Готов? — гнусавил он. — Спекся. Стыдными окалях душу грехами? В который энто раз? Но то хоть красивые попадались… А энто так… Поджары какие-то… Скелеты…

А я, притворившись ничего не знающим, делал свирепое лицо, бросал с сердцем в узкие глаза чернеца:

— Откуда ты взял, будто я влюблен?.. Бабник несчастный… Сам за юбками гоняется… а на других врет…

— Да ты не фордыбачь… — хлопал меня по плечу Павел, — мы ведь друзяки… Ты ведь вздыхаешь все без толку… Вовсе они не такие недотроги… каких изображать стараются… Хочешь познакомиться?..

Но я не сдавался:

— Станут чистые девушки… знакомиться… с бабниками-монахами!..

— Черт чистил да швабру поломал!.. — гоготал Павел. — А, сталоть, ты и себя бабником считаешь?.. Так и запишем.

— Я не считаю себя праведником… Но враг искушал и чистые души праведных…

— И праведниц?.. — подмигивал, лихо щелкнув пальцем, монах. — Так и запишем… А толку-то от праведников да праведниц нам никакого… Ежли б все поделались праведниками, пришлось бы нам закрыть лавочку… От скуки все попередохли б при праведной-то жизни… Может, и твои царевны-несмеяны, недотроги-праведницы, — так ведь не на них нам надо обращать полное свое внимание… Как ловцы душ мы… то и должны ловить только души грешные… кликуш, колдуний, блудниц… Вспомни Марию Египетскую… Бог радуется больше обращению грешной души, чем…

— Ты ж говорил, царевны-грешницы?

— Ну, да еще неизвестно, кто они, эти столичные штучки, — потирал сладострастно руки чернец. — Знаем мы их!.. Хочешь, досконально добьюсь?.. — приставал он ко мне. — Особливо меня насчет старшей, русой-то, сомнение берет… Она-то, положим, изображает царевну-недотрогу, да ведь… знаем мы этих недотрог!..

Харкал яростно, хулил, клял девушек ни за что, ни про что. А я радовался; словно очарованный бродил по цветникам лавры, разговаривал сам с собой. Да, да, русая — воистину царевна-недотрога. Та, младшая, чернокудрая — колдунья, ночь. А эта светлая, чистая. Уедет она и не будет до самой смерти знать, как пламенно любил ее одинокий молодой послушник…

2

— Вздыхаешь?.. — дразнил меня Павел. — Молодо, брат, зелено… Ну, вздыхай, а я пойду… Пора!

Монах оставлял меня на ночь в своей келье, а сам уходил куда-то в лес и проводил там всю ночь… В монастыре его поважали, давая ему полную волю, среди богомольцев он слыл за прозорливца. Говорили, будто где-то, в глубоком логу чернец выкопал себе пещеру, куда по ночам к нему приходили кликуши, и он исцелял их.

Но послушники шушукались втихомолку и утверждали, что вовсе не в пещеру ходил он, а куда-то за озеро, чуть ли не на слободку, к гулящим бабам и девкам. Да и, помимо того, он лечился у какой-то бабки на слободке. В монастырь-то ведь он ушел из мира по обету, как и я, чтоб Господь спас его от одной страшной, тяжелой болезни. Не прельстили его ни красоты жизни, ни любовь городских красавиц, ни почести, ни даже слава, — его предсказания заставили было всех говорить о нем. Все оставил он, от всего отрекся для опасения своего, ибо он твердо верил в чудо и ждал, что в монастыре жуткая его болезнь пройдет.

Да, видно, не проходило, — гундосит-то, почитай, неспроста, знать, и никакие травы, нашепты и наговоры не помогают…

Как-то ночью послушники забрались ко мне в келью. Шарили по стенам, под диванами, расспрашивали у меня, где у монаха потайная гостиница. Впервые услыхав о какой-то потайной гостинице, я молчал; но послушники угрожающе ко мне подступали, требовали открыть тайну, а иначе мне несдобровать. Пришлось и самому шарить с послушниками, но без толку: никакой потайной гостиницы не нашлось ни в стенах, ни в полу кельи.

Послушники вывалили в коридор и собирались уже спускаться на простынях из окна, но тут нечаянно кто-то толкнул о косяк окна головой: в стене зазвенело что-то.

— Ах, черт дуркоболезный!.. Ведь упрячет же!..

Жадно набросились послушники на косяк и, взломав его долотами, открыли в стене потайной шкаф, полный дорогими винами, сластями, разной дичью.

— Коштуй, робя!..

Назавтра темный монах, узнав о штурме своей кельи, поморщил брови, но тотчас же и похлопал меня по плечу, заметив, что теперь из меня, пожалуй, выйдет толк.

3

Монастырь выел мне сердце, да по царевне изныл я своей. Пора на волю, в путь к любви и счастью, к невозможной радости!..

Степь, степь.

Цветет она и бредит туманами синими да маревами, а над ней темные проплывают тучи и колышутся, словно дозоры на мачтах кораблей, далекие светила.

А вот и лес. Он шумит мрачно и сердито, будто готовит мне погибель, а сам же и подстерегает. Но густые стройные ясени — друзья мои испытанные и давние, и я вхожу под их сень, как под крышу родной хаты, я слушаю шумный привет листвы, будто лепет волн, будто хохот русалки, манящей на озеро, за туманы…

Русая поманила меня и я иду. Бог мой, куда я не пойду за нею?..

А как она меня поманила?.. Читал я что-то у врат царства, на всенощной, под Троицу, когда она, величавая и гордая царица, вошла в переполненный народом храм и остановилась на особом возвышении. Влюбленные в нее монахи не сводили с нее глаз.

На виду у всего храма, повернул я голову в ее сторону, не понимая уже того, что читаю, и глаза наши встретились, и она поманила.

Позвала светлая, чистая!

Дальше — все потонуло в тумане… Меня вынесли на ветер, и не знал я, где я и что я… О празднике и о всенощной я совсем позабыл. Но чуял, что где-то близко она…

Темный монах тотчас же унес меня подальше от нее, — должно быть, понял, узнал…

Да царевна, выждав, пока разошлась толпа, прошла в цветник. Подошла легкой тенью из-за куста сирени, так, чтобы не видел чернец, наклонилась надо мной, быстро, нежно прошептала:

— Милый!.. Я тебя люблю… Ровно в полночь… в лесу, у озера… Буду ждать под ясенем… Приходи же, непре-ме-нно!

Да. Она позвала меня, и я закричал громко от радости. А потом, подхватившись, помчался обезумелый по цветнику, сбил с ног темного монаха, в темноте порастоптал куртины… Я не таился, я хотел, чтоб все знали, как любит меня княжна, как жарко и люто я ее буду целовать ровно в полночь. В полночь! В полночь!

Но царевны в цветнике давно уже не было. А на меня только ворчал глухо чернец:

— Хаханьки все ему!..

Позвала меня царевна, и я иду вольный и юный, как вот этот степной цветок… На башне монастырской пробило двенадцать… Полночь!

Опустившись, точно в омут, в глубокий, заросший ивами и орешником лог, я пошел по твердой, гладкой вымоине, под нависшими купами берез, ясеня и лип к озеру.

В темноте маячили огни слободки, пробиваясь сквозь тучи листвы. Шум твердил о чем-то старом, тысячелетнем, и робко замирало сердце мое под жуткими, зловещими вздохами темного колдуна-леса.

Из-под черных, нависших на лог, как брови лешего, вершин березняка катились хохоты сов, подобные голосу судьбы. Иногда хохот пропадал под мощными вздохами мутного колдуна, иногда же вырывались из темного плена и неслись над вершинами жутким кошмаром.

Лесной вечер колдовал и колдовал. Сквозь пустырь я прошел по логу к глубокому тихому озеру. Сел на обрыве. Отовсюду к озеру стремились березы, ивы, молодые поросли. Они, темные, в темноте заглядывали на него, как ночные невесты в зеркало, и видели там смущенные свои лица.

А в молодом ивняке что-то зашумело. Я поглядел туда.

За старой ивой, не то ясенем, мелькнув, пропал белый шарф русокудрой…

Огненные круги вспыхнули у меня в глазах, голова закружилась, и весь я поплыл на легких волнах…

— Она здесь!.. Здесь!.. Здесь!.. — стучало у меня в сердце, а руки мои тряслись, и я не помнил, как попал под обрыв, под вековой ясень у волн жемчужного озера…

Бродил я по свежей росной траве, как в чаду, не смея подать голоса, боясь напугать царевну шелестом или шорохом…

…Передо мной что-то чернело. Что это? В темноте, на густой траве, закутанная с головой и лицом в тяжелую шаль, лежала навзничь царевна русая, а около нее сидел на корточках темный монах и тихо, но жадно и сладострастно гладил ее тонкую нежную руку, ее прекрасную, белую, как лилия, руку…

4

Степь, степь.

Грезила она сизыми зорями, дымилась, как благовонное кадило, и манила в лазоревую мглу, за озера, за леса, за горы, в свои неисследимые цветущие просторы, к бело-алой заре, к любви, к невозможной радости, и цвела душистыми росными цветами…

Степь!

Плутал я в степных цветах, огромных, белых, в ночном лесу; как в черном подземелье, метался, будто пронизанный в грудь отравленной стрелой. Ждал смерти, страстные шептал молитвы, проклятия, хулы…

Тяжко гудели и страшно ночные ясени. Хохотали сычи в дуплах, и странные вспыхивали во тьме неутомимые огни ненависти…

А она, ненавидимая, ничего не слыхала — точно была мертва.

Только Павел, насторожившись, тревожно вдруг прогнусавил:

— Кто это?.. Ага, это ты… друзяка!..

Повернул ко мне голову, заговорил уже добродушно:

— Ну, видишь, по-моему и вышло… Русая-то недотрога в леса уходит навсегда… Бросает бренный мир… Аки Мария Египетская… Через лютость и муки идет в пустыню… в затвор… А все оттого, что кликуша… больная!.. грешная!.. А ежели б была здоровой… чистой — разве можно было б ожидать от ней энтого?.. А ту, колдунью… черную-то… ночь… мы спровадили… Девственница, видишь ты… Таким в монастыре делать нечего… Чистая, видишь ты…

Монах замолчал. Молчала и русая моя царевна, завернутая в шаль, у ног темного лежа. А я, точно проснувшись от жуткого сна, впервые как будто разгадывал некую заповедную тайну…

5

За лесом зори просыпались, звали меня в лазоревую степь, в даль сизо-алую, пронизывали копьями грудь, манили меня на вершины, но и на скитания и тревоги, на преступление.

А ночи захлестнули душу неведомым проклятием, кликом отвержения, и ушел я навсегда из монастыря, куда глаза глядят. В вершинах душе моей довлела святость горняя, радость. А подо мной мучились и задыхались в смраде ближние. Тогда и я сошел в смрадный дол, да озарю его страстями радости и солнца. Но в доле я затворил душу свою. Обошел я под зорями, в пыльном долу, города и страны, а правды и света так и не нашел… Только вконец искромсал, испепелил душу, да растерял свою молодость. Но в каком-то глухом, заброшенном селе, в лесном скиту встретил я неведомые, нечаянные зори — глаза суровой молчаливой затворницы, — единственные на земле, что в сердце мое заглянули и не насмеялись: то были синие глаза любви.

Душа моя погорала на медленном огне преступлений, в смраде пыток захлебывалась. А суровая затворница несла мне в синем взгляде мир и благоволение и свет тихий любви и благости.

В скиту толпились странники, сирые, ждали очереди, ждали чуда — затворница исцеляла больных, недужных. Но и сама искала у них исцеления.

Ждал чуда и очереди и я. Но вот затворница первому подала мне знак и я подошел к ней.

— Ну что, много наспасал?.. — в упор спросила она меня.

— Что?.. — глухо отзывался я.

— Спасатель!.. — захохотала она. — Для того… чтобы любовь принести, радость одному… ты убивал двух!..

Открыла мне мою душу затворница, озарила ее до дна зорями любви.

— Да ты все равно прощен… Живи! молись!.. Радуйся.

— Я убийца… — отступал я в страхе. — Разве можно прощать убийцу?..

Кроткие и синие говорили глаза:

— Гляди в мои зрачки… я все так же тебя люблю… Надежды твои — мои надежды.

Я глубже заглянул в синие глаза и только теперь узнал, что это были страшные и святые глаза русокудрой девушки из древнего монастыря.